1

Хо, хо, Джо Магарак!

Джо Магарак был ростом в восемь, иногда в десять, а порой даже в двенадцать футов. Он прибыл в Америку в конце восьмидесятых годов прошлого столетия, а может быть, незадолго до первой мировой войны из страны, расположенной где-то в Центральной или Южной Европе — из Словакии, Богемии или Сербии. Американский вербовщик побывал в его деревне и объехал все соседние в округе. В самых пылких и восторженных выражениях он рассказывал о том, как необыкновенно хорошо живется людям в Соединенных Штатах, какие там неисчерпаемые возможности для получения работы, как легка жизнь в этой стране: там улицы вымощены золотом, а великодушные промышленники никого не любят так нежно, как новичков, и никому так щедро не платят, как им.

Джо так громко захохотал, что на расстоянии мили вокруг полегла вся пшеница, словно ее повалил ветер. Ему вдруг стало тесно в маленькой деревушке, где он родился: ему нужен был простор для применения накопившихся сил; он хотел видеть горы, большие реки, гигантские деревья. Он подписал сделку с вербовщиком, поставив такой огромный крест вместо подписи, что понадобилась целая чистая страница, и тут же расстался со всеми сбережениями своей матери и с половиной собственных денег, скопленных им за всю жизнь. Затем он отправился в путь. Он прошел за пять дней пятьсот миль и явился в Антверпен, где узнал, как и остальные завербованные, что агент надул его и скрылся с его деньгами и что билет его недействителен.

Эх ты, Джо Магарак!

Джо был на удивление добродушным человеком и, как всем известно, чрезвычайно терпеливым. Сердился он в очень редких случаях, но это был как раз такой случай. Джо не понимал ни по-английски, ни по-голландски. Он знал одно: он заплатил за свой проезд в золотую Америку и остался почти без копейки. Поэтому, когда ему захотели преградить путь на отплывающий за океан пароход, он растолкал всех и, подхватив под мышки двух или трех своих земляков, тоже переселенцев, взошел с ними на пароход.

Вот как Джо Магарак попал в Америку!

Он приехал в Питтсбург, где проживал один из его родичей, маленький, тщедушный человек, ростом всего в четыре фута девять дюймов, — короче говоря, его родной дядя. На следующее утро дядя повел его в заводскую контору по найму рабочих. Когда служащий конторы взглянул на Джо Магарака, сердце его возрадовалось за Компанию, и он немедленно, без всяких проволочек, вписал имя Джо в списки рабочих Завода.

Оказалось, что получить работу в Америке действительно нетрудно!

Первым долгом Заводская компания соорудила специальную тачку для Джо. Обыкновенные были слишком малы для него. А эта — новая — была десяти футов в длину и пяти в ширину, и Джо брался за нее, словно это была детская коляска, и катил ее через весь Завод, всегда наполненную до краев то глиной, то железной рудой, то известняком. Когда приходило время пробивать летку, старший мастер кричал: «Где Джо Магарак?» — И Джо подходил вразвалку к печи и, ткнув пальцем, пробивал летку и выпускал на свободу расплавленный металл. А когда кипящая лава была уже разлита в бункера и поезд стоял, дожидаясь отправки, старший мастер опять орал: «Где Джо Магарак?» — И Джо прибегал и, толкая поезд обеими руками, переводил его со двора к прокатному стану.

Заводская компания высоко ценила Джо Магарака — Джо Вьючного Осла, как его прозвали. Он работал как зверь и никогда не жаловался. Он являлся на Завод к каждой смене. Компания вычеркнула из платежной ведомости два десятка рабочих. Завод работал в две смены — по двенадцать часов каждая, — и порой, когда работы было много, Компания забывала напомнить Джо, чтобы он шел домой отдохнуть, и он работал без передышки круглые сутки. А так как Джо не умел ни читать, ни писать по-английски, ему платили всего за двенадцать часов работы. А что было делать Джо с этими деньгами, как не пропивать их? Когда же Джо напивался, он шумел, как разбушевавшийся ураган. Голос его гремел на всю долину, валил телефонные столбы и сшибал лошадей в канавы.

Он жил с другими новичками в меблирашках около Завода, и, чтобы Джо мог вытянуть ноги, пришлось срезать стену дома. Когда он спускался в столовую, для него освобождали весь обеденный стол, и вот что подавала ему вдова Додрачик каждое утро на завтрак: десять караваев ржаного хлеба, целого жареного поросенка, четырнадцать дюжин яиц, восемнадцать галлонов кофе, шесть фунтов масла и три бочки пива. Но даже при таком усиленном питании он поначалу немного отощал.

Так вот, по мере того как Джо привыкал к работе на Заводе, Компания все больше и больше ценила его. Она доверила ему проложить собственноручно тридцать миль железнодорожного пути; когда с прокатного стана сходили раскаленные рельсы, их грузили, ещё дымящиеся, на плечи Джо, и он мчался с ними к месту строительства, быстро укладывал шпалы, затем клал поверх них пылающие рельсы и накрепко прибивал их к шпалам. Затем он поднимал паровоз, ставил его на рельсы и катил его один, вручную, двадцать пять миль.

Ох, и Джо Магарак!

Потом ему поручили перенести Завод на другую сторону реки. Он взвалил его себе на плечи и перешел вброд реку, потом вернулся и таким же манером перенес паровоз. «Хо, хо, Джо Магарак!» — кричал ему народ.

После того как Джо десять лет проработал на Компанию, она вручила ему медаль.

Ай да Джо Магарак!

Компания командировала сотню вербовщиков на родину Джо, чтобы обыскать всю страну и найти еще таких, как он. Джо был их гордостью. «Эй, Джо Магарак!» — раздавался клич по всему Заводу, а громче и ласковее всего имя его произносили в конторах Компании, потому что Джо никогда не жаловался. Широкая, добродушная улыбка играла у него на лице, на лоб ему падали пряди волос цвета желтой глины. Он подхватывал нагруженную вагонетку, и воинственный клич вырывался у него из груди: «Хо, Джо Магарак!» И по всему Заводу, как эхо, отзывалось: «Хо, Джо Магарак!» Он был таким покладистым парнем! Работал дни и ночи, если ему приказывали, брал безропотно столько, сколько ему давали, никогда не болел, никогда не обижался. Он так и не научился английскому языку, за исключением тех слов, которые ему надлежало знать: «Буду делать, хозяин», «Да, хозяин, немедленно», «Очень благодарю, хозяин», «Хорошо, хозяин», «Мистер хозяин, о'кей, я делаю!»

Эй, Джо Магарак!

И вдруг в один прекрасный день Джо Магарак почувствовал усталость. В то утро он проснулся и не встал с постели. Вдова Додрачик трясла его, и щекотала, и обливала водой, но он не вставал. Он лежал спокойно, с закрытыми г лазами. Когда Компания узнала, что Джо Магарак все еще в постели, — а прошла уже половина рабочего дня, — она послала мастера разбудить Джо. Мастер заорал: «Ну, Джо, поднимайся! Тебя ждет работа!» И впервые за все время Джо не ухмыльнулся и не ответил: «Буду делать, хозяин!» Он продолжал лежать.

И тогда к нему послали управляющего, и управляющий пообещал Джо еще одну медаль и даже уронил над ним слезу, помянув его матушку, но Джо не сдвинулся с места. Тогда послали за доктором, чтобы проверить, не сошел ли Джо с ума. Потом послали за полицией. Фараонов прибыло немало, из этого города и из соседнего. Они доставили большой фургон, а также захватили с собой дубинки, цепи и ружья. Они выбили из-под Джо кровать и, выгнав его, еще полусонного, на улицу, приковали его цепью к фургону и поволокли к Заводу.

Когда Джо очутился на Заводе, он открыл глаза и увидел, что он уже не в постели. Ну и взбесился же он! «Хо!» — закричал он. Джо разорвал цепи и с такой силой лягнул старшего мастера, что тот перелетел через реку и шлепнулся в грязную лужу. А Джо уселся нога на ногу на верхушке доменной печи и снова заснул.

Джо Магарак проспал на верхушке домны целый месяц. И целый месяц, пока длился Великий Сон Джо Магарака, люди в долине не работали. Они ходили вокруг него на цыпочках, тихонько, словно боялись разбудить Джо Магарака. Его храп был подобен грому и сотрясал дома на расстоянии нескольких миль вокруг. Одну ногу он опустил в реку и запрудил ее. Рабочие сидели дома и пили пиво, и каждое утро, просыпаясь, выглядывали из окон, чтобы посмотреть, сидит ли еще Джо Магарак на макушке домны, возвышаясь как гора и похрапывая на всю долину.

В тот месяц на Заводе не произошло ни одного несчастного случая и не появилось ни одной новой вдовы.

Хозяева Завода совершенно обезумели. Они ломали себе головы, как разбудить Джо Магарака, и в то же время опасались его будить — как бы в нем опять не вспыхнула ярость.

Никогда раньше в долине не царило такое спокойствие. Никогда рабочий люд так долго не отдыхал. Рабочие стали ласковы со своими женами и вспомнили, как зовут их детей. Они даже устраивали пикники на холмах — тех холмах, на которые, работая на Заводе, они могли только поглядывать. И каждое утро, проснувшись, они спешили узнать: отдыхает ли еще Джо Магарак, потому что, пока он отдыхал, отдыхали и они, и глубоким покоем дышала вся долина. Так-то, Джо Магарак!

Наконец на тридцатый день своего Великого Сна Джо Магарак зевнул — и сильный ветер понесся над долиной и повалил наземь деревья. А когда он вытянул ноги и простер руки до самых туч, разразился проливной дождь. И этот дождь окончательно разбудил его.

— Хо, Джо Магарак! — крикнул он, и окна во всех домах задрожали, и рабочие обернулись к своим женам, а дети завопили: «Джо Магарак проснулся!»

Он снова пошел на работу. Управляющие Заводской компании вздыхали и покачивали головами, вспоминая о понесенных ими убытках, и так кричали на рабочих и понукали Джо, словно они уже находились в аду. С тех пор хозяев всегда преследовали кошмары. Они ворочались в постелях, объятые Великим Страхом: а вдруг Джо Магарак, этот покладистый Вьючный Осел, опять устанет и снова впадет в свой Великий Сон. И потому сами они не могли заснуть спокойно в своих роскошных постелях.

Ох, и Джо Магарак!

2

Когда почта доставила рабочим оттиснутые на ротаторе письма, написанные на английском, венгерском, словацком, русском, литовском и польском языках, за подписью «Джо Магарак», — из дома в дом пронесся хохот.

Письмо содержало краткое изложение фактов. Оно подтверждало уже распространившуюся новость: Компания решила засыпать всю Литвацкую Яму и таким образом за бесценок получить несколько акров хорошей, ровной земли — вблизи от реки и железной дороги. Письмо подтверждало также, что Банк потихоньку скупает закладные, которые еще не скупил, что Банк этим занимается уже несколько лет и назначил — неофициально — сроки для окончания этой операции. С первой партией домов будет покончено в июле, со второй — в декабре. В письме говорилось еще и о том, что Банк предлагает купить любой дом по номинальной стоимости. Затем указывалось, что, скупая дома, Банк фактически даром получает улицы, переулки и поля. Никто из Городского совета, большинство которого, кстати, составляли члены Компании, не думает поднимать об этом вопрос, так как это не входит в планы Компании. Далее в письме обращалось внимание на то, что земельный участок, который Завод получит от Банка, уже оплачен правительством по амортизационному плану, представленному Компанией правительству; что это вознаграждение за поставку стали для армии и что в действительности, если тщательно рассмотреть этот вопрос, то, оказывается, эту землю правительство даром отдает Заводской компании. Еще в письме говорилось, что тех рабочих, с которыми Компании не удавалось договориться, сразу же увольняли и таким образом вынуждали продавать свои дома Банку, а если рабочие упорствовали, их дома шли с молотка в уплату налогов. Джо Магарак объявлял, что на Заводе существует Союз рабочих и что Союз будет вести борьбу. Под письмом стояла подпись: «Джо Магарак».

Тринадцать семей продали свои дома Компании и покинули Литвацкую Яму. Люди почувствовали, что происходит что-то неладное, только когда грузовики подъехали к дому Богича. Нагруженный доверху скарбом, грузовик уехал, и тогда на улицах поднялась паника. Богич уже почти полностью выплатил за свой дом, а теперь ухватился за предложение Компании. Он немедленно (через Банк) купил себе другой в городе. Еще двенадцать семей живо последовали его примеру, а те рабочие, которым приходилось платить сложные проценты по крупным закладным, либо те, которые еще далеко не выплатили за дом, поняли, что пустующие дома в городе уже захвачены новыми хозяевами и теперь им некуда податься.

— Ну, — сказал отец Бенедикта, снял очки и обвел комнату потухшим взором, куда же мы теперь денемся? Для нас нет места на этой земле.

Он выглянул из окна в огород, где весенний лук пустил вверх такие высокие стрелки, что их можно было уже срезать для салата. Бенедикт проверял знания Джоя по катехизису. Джой посасывал бородавку на пальце и мучительно напрягал свою память.

— Что гласит четвертая заповедь? — звучно читал Бенедикт.

— Чти отца твоего и мать, — отвечал Джой.

— Что велит нам делать четвертая заповедь?

Джой отгрыз кусочек бородавки и выплюнул его.

— Четвертая заповедь велит нам... — подсказывал Бенедикт.

—... велит нам, — старательно повторил Джой, покосившись на него, и воздел глаза к потолку.

—... велит нам, — вытягивал Бенедикт.

— Верить? — спросил Джой.

— Нет, — ответил Бенедикт, — слушаться отца своего и мать.

— Правильно, — сказал Джой с облегчением.

— Должны ли мы почитать наших родителей? — спросил Бенедикт. Джой старался уловить в строгих глазах Бенедикта хотя бы слабый намек на ответ. — Наших отца с матерью, то есть родителей, — пояснил Бенедикт. — Должны ли мы всегда слушаться их, — понимаешь, не огорчать их?

Джой осторожно кивнул головой, готовый в любой момент отступить, если Бенедикт нахмурит брови.

— Грешно ли прекословить или возражать своим родителям? — мрачно спросил Бенедикт.

— Нет, не грешно, — сразу ответил Джой, и когда Бенедикт устремил на него строгий взгляд, он сказал робко: — Ты же возражаешь!

Бенедикт перевернул страницу.

— Что гласит седьмая заповедь? — спросил он многозначительным тоном.

— Седьмая заповедь? Седьмая? — игриво спросил Джой.

— Да, седьмая.

— Не...

— Не укради! — обрушился на него гневный голос Бенедикта.

— О! — произнес Джой и втянул голову глубоко в плечи.

— Что предписывает нам седьмая заповедь? — спросил Бенедикт.

Джой поглядел на отца, который строгал перекладинку, чтобы починить стул. Рудольф лежал на полу, и кошка лизала ему волосы.

— Седьмая заповедь предписывает нам никогда не брать того, что не принадлежит нам. А что должны сделать люди, которые украли?

— Которые украли? — Джой глотнул, глаза его обежали комнату.

— Они должны?.. — настаивал Бенедикт.

Отец посмотрел на них, отвернув серое, с желтизной, лицо от дневного света, льющегося в окно.

— Господин учитель, — сказал он.

Бенедикт вспыхнул.

— Я занят, папа, — сказал он.

— Пусть Джой отдохнет. Теперь я задаю один маленький вопрос, господин учитель.

Смиренный тон, в котором едва уловимо сквозила издевательская нотка, заставил Бенедикта закусить губу.

— Ты говоришь: «Джой, не воровать. Нехорошо, Джой, воровать». Правильно, правильно! — Он строго погрозил Джою пальцем. — Джой, — сказал он сурово, и Джой поспешно опустил голову. — Не воруй! Воруешь — пойдешь в тюрьму. — И он спросил по-литовски: — Понял? — Джой молча кивнул. — Теперь, — продолжал отец почтительно, — теперь вы скажите мне, господин добрый учитель, скажите мне вот что: когда ворует Компания, что это тогда? Кто сажает Компанию за решетку? Когда Компания крадет дома у людей, что это тогда? Ты, — закричал он, показывая рукой на дверь, — ты иди мистеру Райту, иди управляющему кон торой, твоим катехизисом. Ты открой книгу, покажи ему, ты говори: «Мистер Райт, босс, я показать вам что-то», — как ты говоришь Джою и показываешь в книгу. «Вот, — говоришь ты, — та седьмая заповедь, вы видите? Что она есть? — спрашиваешь Большого Босса. — Что говорит? Не красть! — Она говорит. Не красть рабочие дома! Не красть, сукин сын! Бог говорит: не воруй дом! Отдайте рабочим его дом, отдайте его работу, отдайте жизнь, мистер Райт, Большой Босс, хозяин Завода!» Ты скажи ему, Бенедиктас! — вскричал он взволнованно, тяжело дыша. — Потом приди сказать мне, что говорит Компания.

— Это совсем другое, — ответил Бенедикт, не глядя на отца.

— Вы говорите мне, господин добрый учитель? — спросил отец с ироническим почтением.

Бенедикт повернулся к Джою.

— Как надо ответить? — спросил он.

Джой от неожиданности раскрыл рот и уставился на отца.

— Ах, Джой, — воскликнул отец, воздев руки. Затем опустил их и сказал снисходительно: — Отдохни-ка покамест.

Джой послушно закрыл рот. Рудольф, ухватив кошку за хвост, ползком пробирался под печку. Отец поймал малыша за плечо и разлучил его с кошкой.

— Иди, иди, — сказал он, похлопав его по попке. Он подхватил с пола кошку и чопорно обратился к ней по-английски: — Госпожа кошка, может быть, вы мне скажете, нет? — Он легонько щелкнул кошку по уху и спустил ее на пол. — Погуляй, — приказал он ей. Через комнату, направляясь в огород, прошла мать.

Отец резко повернулся к мальчику.

— Ну, что скажешь?

— Папа, — тихо ответил Бенедикт, — не говори так со мной! Ты заставил Винса убежать из дому, не заставляй и меня сделать то же самое!

На минуту отец помертвел, глаза его, не отрываясь, смотрели на сына. Затем по лицу прошла судорога.

— Что ты говоришь? — спросил он тихим, раскатистым голосом. — Ты говоришь: я заставлять Винса, Винса убежать из дому! Ты так говоришь! — Он наклонился вперед. — Нет, я не говорить Винсу! — Он оглушительно стукнул кулаком по столу. — Я говорить Винсу — оставайся дома! Он сам думал убежать! Он давно это думал! Не вчера, не другой день — очень давно думал!

Он поднял палец и медленно им погрозил. Его голубовато-серые глаза сверлили Бенедикта.

— Он еще придет назад! Ты думаешь, он находит хлеб на дороге? Идет, подбирает? Просто так — подбирает? Нет, нет! Работай, работай, работай! Всегда работай за хлеб! — Он широко взмахнул рукой, как бы охватывая весь мир. — Везде работают за хлеб! Он узнает — хитрый американец! — придет домой, скажет: «Папа, дай мне поесть. Я голоден». Увидишь, так я говорю!

— Мне нужно идти, — сказал Бенедикт. — Мама, — обратился он к матери, вернувшейся в комнату с пучком зеленого лука, — мне пора в церковь.

— Бенедикт, — продолжал отец, — что говорит священник?

— Поешь что-нибудь перед уходом, — упрашивала мать.

Мальчик отрицательно покачал головой.

— Что он говорит? — повторил отец свой вопрос.

— О чем, папа? — терпеливо спросил Бенедикт.

— Что Компания скупает дом и выбрасывает всех?

С гордостью и легким презрением в голосе Бенедикт ответил:

— Отец Дар говорит, что никогда не продаст церковь. Значит, — он пожал плечами, — людям тоже незачем продавать свои дома.

— Ах, вот? — вскричал отец, повышая голос. — А что говорит молодой священник?

Бенедикт удивился.

— Что? — переспросил он и медленно ответил: — Я не спрашивал его, папа. — Он уверенно добавил: — Но он, конечно, думает так же, как отец Дар. Разве можно продать церковь?

Отец передернул плечами.

— Да? — вскричал он и, вскинув голову, постучал себе по лбу. — Как ты знаешь?

Он с понимающей улыбкой покачал головой и заговорил, будто что-то припоминая. Мать стояла, прислушиваясь к разговору; она вытерла руки о фартук, лицо ее потеплело от зазвучавших в его голосе ноток.

— Бенедиктас, — говорил отец на своем родном языке, — я хочу рассказать тебе одну историю, о тебе самом. Ты ее не можешь помнить. Давно это случилось. — Он поправил на носу очки и улыбнулся печальной и мудрой улыбкой. — Я помню этот день, тебе тогда исполнилось пять лет. Я шел после работы домой с завода, лил дождь. И вот я иду и вижу: какой-то малыш стоит под дождем и горько плачет. «О чем может так горько плакать малыш?» — думаю я и подхожу к нему ближе. И тут я увидел, что это ты.

Он остановился и поглядел, скорей не на Бенедикта, а на его мать. А она задумчиво смотрела на кухонную плиту, и в глазах у нее стояли слезы. Джой с удивлением и трепетом слушал рассказ об этих далеких, сказочных событиях. Какое-то отсутствующее выражение появилось у него во взгляде, рот слегка приоткрылся. Кошка спряталась под стул, а Рудольф тянулся к ней пухлой ручонкой.

Отец снова улыбнулся мягко и спокойно.

— «Почему ты плачешь?» — спрашиваю я; ты поднял на меня глаза, полные слез, и показал на лужу перед собой. «Она грязная», — сказал ты. «Да, — ответил я тебе, — она грязная». Тогда ты показал на свои новые красивые белые башмачки, которые мы купили тебе для заводского пикника, и всхлипнул: «Если я пройду через эту лужу, они запачкаются!» Ах, какой умный маленький мальчик! — вскричал отец с иронией, и Бенедикт почувствовал, как сердце его забилось быстрее. О, хороший малютка — американский мальчик! — отец вдруг вернулся к своему ломаному английскому языку, но дальше продолжал по-литовски: — И ты был прав! Но пока ты стоял так, и плакал, и все думал, как быть, идти ли тебе по луже и испортить новые башмаки или нет, — дождь превратил в лепешку твою хорошенькую новую соломенную шляпу...

Отец потянулся, расправил плечи, поднял голову, потом склонил ее набок.

— Это притча, — сказал он спокойно.

Мать улыбнулась с какой-то жгучей печалью и, протянув руку, погладила отца по голове.

Джой так и сидел с открытым ртом и пристально смотрел на Бенедикта, словно узнал о брате что-то такое, о чем и не подозревал. А Бенедикт стоял перед ними с пылающим лицом.

— Я не помню этого, — пробормотал он.

— Конечно нет, — охотно согласился отец. Глаза его затуманились, он отвернулся почти враждебно от Бенедикта и, погрузившись в раздумье, снова принялся строгать деревяшку.

Рассказанная отцом история уязвила Бенедикта, он и сам не знал почему. Он недоумевающе пожал плечами. Каким манящим и близким — как будто он был совсем рядом, в соседней комнате, — показался ему теперь тот, другой мир — мир церкви, в котором, стоит ему только войти, он чувствует себя преображенным. Ему показалось, что он глядит оттуда, издалека, где рядом с ним добрые благословляющие руки и набожно склоненные головы, — глядит на эту комнату, на эту кухню с крошечным окном, на Джоя, разглядывающего кровоточащую бородавку, на Рудольфа, ползущего за кошкой, которая фыркает на него, на мать, — вот она с озабоченным лицом направилась к плите, чтобы снять крышку с кастрюли, в которой кипит суп. Но и себя он вдруг увидел там, в церкви, увидел глазами своей матери. Высокий и худенький, он стоит в черной рясе, отрешенный от всего земного, одинокий, задумчивый, чистый и безгрешный...

Как он тосковал по этому видению, как стремился к нему; он мысленно простирал руки и жаждал, чтобы этот темный силуэт поднял лицо и улыбнулся ему. Тоска по Этому своему образу стала в нем еще более острой после событий последних дней. «О господи, — молил он, — сделай, чтобы время шло быстрее! Чтобы скорей наступил тот заветный день!»

— Нет, — внезапно прервал молчание отец, оглядывая их всех. — Нет, мы никуда отсюда не двинемся, потому что мы не можем этого сделать. Нам некуда идти. Мы останемся здесь.

Затем он посмотрел на Бенедикта каким-то далеким взглядом.

— Что будем делать, добрый учитель? — спросил он. — Скажи, наш пастырь, что будем делать?

— Никто и не собирался заставлять нас переезжать, — ответил Бенедикт, понурившись.

— Кто это тебе говорит? — с мрачной иронией спросил его отец. — Хозяева тебе пишут письмо?

Бенедикт покачал головой.

— Мама, — сказал отец, подходя к плите и глядя на мать с чуть смущенной и серьезной улыбкой. — Мама, — повторил он по-английски, — ты хочешь здесь остаться?

— О чем ты все болтаешь? — ответила она на их родном языке, настороженно поглядев на него и избегая взгляда Бенедикта. Она повернулась к кастрюле с супом и сказала: — Я живу только сегодняшним днем. А сегодня я здесь. — Она стукнула деревянной ложкой по кастрюле. — Зачем ты пугаешь детей? — бросила она сердито.

— Джой, — вдруг обратился отец к Джою, который о чем-то раздумывал и теперь, очнувшись, подпрыгнул от неожиданности, — ты хочешь уехать?

Джой утвердительно закивал.

— Погляди-ка на него, — сказал насмешливо отец. — Джой не прочь уехать! — Он оглянулся, ища глазами Рудольфа, но того нигде не было видно. Тогда он снова повернулся к Джою и сказал: — Ты идешь к хозяину и говоришь: «Джой готов ехать н овый, красивый дом», а босс тебе дает хорошего пинка!

Джой окончательно растерялся.

Отец повернулся к Бенедикту и мягко спросил его:

— А ты, ты хочешь уехать отсюда?

Бенедикт устремил на него напряженный взгляд и ответил:

— Нет, папа.

Отец резко мотнул головой:

— Ты не хочешь уехать? Ответь мне, как можешь остаться? Как можешь помешать Компании вышвырнуть тебя?

Бенедикт пристально поглядел на отца и сказал так проникновенно, как только мог:

— Папа, если церковь скажет Компании: «Не делай», — Компания не сделает. Ведь они тоже христиане и католики, папа. Церковь запретит им выбрасывать на улицу людей, лишать их крова...

Мальчик чувствовал на себе тяжелый взгляд отца, и голос его сорвался; он побледнел и отвернулся. В комнате воцарилось молчание. Наконец отец заговорил, и в голосе его звучала, как прежде, церемонная насмешливость.

— Миссис, — обратился он к матери, — говори мне, миссис, сколько лет мы живем здесь?

Она взглянула на него и на этот, раз еще более сердито:

— Ступай спать. Ты выпил, что ли?

Отец засмеялся, обернулся к Бенедикту и, улыбаясь, сказал:

— Нет, не такие уж они были несчастные — эти первые годы. — Он улыбнулся, как будто Бенедикт не соглашался с ним. Мягкость, даже какая-то примиренность, прозвучавшая в его голосе, прервала ход мыслей Бенедикта — он думал о пылавших лачугах — и заставила его прислушаться. Голос его отца стал ласковее, и речь его на родном языке, по волшебному контрасту с его английской речью, текла плавно и свободно. Бенедикту опять показалось, что когда отец говорит на своем родном языке, то преображается и становится совсем другим человеком, полным странной чужеземной мудрости, умеющим глубоко чувствовать.

— У нас были и счастливые дни, — продолжал отец. — Работал я, правда, по десять — двенадцать часов в день, но скопил денег и женился. — Он протянул руку, чтобы показать, на ком он женился. — Я заплатил первый взнос за этот дом. — Он шлепнул ладонью по стенке, и звук этот больно отозвался в душе Бенедикта. — Вскоре у меня было уже двое детей. — Он помолчал и поглядел на Бенедикта, словно ожидая, что тот освежит его воспоминания. — Ты родился почти без дыхания, — сказал он спокойно. — Я оживил тебя своим дыханием. — Глаза его заволоклись. Бенедикт взглянул на мать, ожидая подтверждения, и она утвердительно кивнула. Джой жадно смотрел на отца и ловил каждое его слово. — Нет, первые наши годы не были несчастливыми. Я был молод, я мог стол зубами поднять! — Он сделал движение, как бы приподнимая воображаемый стол. — Во время эпидемии гриппа у всех умирали дети, а у меня нет. Я благодарил за это бога, но еще больше я втайне благодарил самого себя. — Отец посмотрел на Бенедикта, но тот ничем не выдал своего отношения к его рассказу. Отец поправил на носу очки и, глядя сквозь стекла затуманенным взором, продолжал: — В те дни у меня была одна тайная мысль — она касалась меня самого. Я думал: что бы ни случилось, где бы я ни был, если даже обрушится дом, или сгорит завод, или взорвется бомба — я, Винсентас Блуманис, останусь цел и невредим. Вот в чем я был тогда втайне уверен!

Его глаза сверкнули, и он сжал кулак. Мать с горечью покачала головой и сказала почти про себя:

— Да, так, так...

— Откуда пришло ко мне это чувство, — продолжал он с удивлением, — я и не знаю. На заводе вокруг меня вечно происходили несчастные случаи: одни обжигали себе ноги, другим начисто отрывало руки, — какое это ужасное бедствие! — только с одним со мной ничего не случалось. — Его лицо вдруг озарилось невинной, сияющей улыбкой, поразившей Бенедикта. — Война, — воскликнул он, и его голос зазвучал, как голос Рока, — она кончилась как раз в тот момент, когда дошла очередь до меня; имя мое уже было внесено в списки, но, конечно, меня так и не призвали. — Он снова широко развел руками. — Да, тогда я чувствовал, тогда я думал только так: что бы ни случилось, какое бы несчастье ни свалилось на моего ближнего, оно меня не коснется!

Он поглядел на жену. Лицо ее было ясно и спокойно, но она покачивала головой, подперев щеку рукой, поникнув, словно в глубокой печали. Она закрыла глаза, и, когда открыла их вновь, на ресницах ее дрожали слезинки.

— Я не могу объяснить вам, почему я так чувствовал, — продолжал отец тихо, приглушенным голосом. — Я был молод и кулаком мог свалить с ног быка. — Джой поглядел на его кулак, и отец, перехватив его взгляд, поднял кулак и потряс им. Его кулак показался огромным даже Бенедикту. — О чем были мои думы в те дни? — вскричал отец со страдальческим выражением. Он поднял глаза к потолку и затаил дыхание, как будто силясь что-то вспомнить. — О чем были тогда мои думы? — повторил он шепотом. — Теперь трудно вспомнить. У меня был дом, жена, дети; у меня была работа — такая работа теперь в неделю прикончила бы меня. На заводе в глазах хозяев я был новичком, но я-то сам хорошо знал себе цену. А думать мне никто не мог помешать. Я знал, что у меня есть самое главное — моя сила. — Он вытянул руку, напряг мускулы. — А это значило — работа. В моих руках, спине, ногах была сила, а значит — у меня была и работа. С ней я имел все. Без нее... — Он остановился, снова поднял глаза к потолку и заморгал. Внезапно взгляд его опустился на Бенедикта, и он вскричал: — Ты! Ты ничего не помнишь! Разве ты знаешь, как я жил? Откуда появился этот дом? Ты думаешь, он вырос сам собой? Кто содержит его? Нет, я расскажу, как он появился, я скажу, кто содержит его!

Мать помешивала суп. В комнату ворвался дребезжащий гудок завода, и одновременно с ним они услышали резкий свисток паровоза, тянувшего состав вагонеток с горячим шлаком. Мать зачерпнула полную ложку супа, дала попробовать Джою и ждала, приподняв брови, пока он вдумчиво не распробует и не кивнет в знак того, что суп готов.

— В первые годы, — продолжал отец почти про себя, прикрыв глаза, — в первые годы я все прикидывал и подсчитывал: если я работаю целый год, — а в день мы зарабатывали четыре доллара при шестидневной неделе, сколько же я зарабатываю?

Но прежде чем Бенедикт успел ответить, он ответил сам:

— Значит, я зарабатывал в год тысячу двести сорок восемь долларов. — Он кивнул Бенедикту. — Да, да, — сказал он уверенно, — это правильно. Я сам научился считать. Сначала на пальцах. Гляди, Джой! — отец легонько толкнул локтем в бок подошедшего Джоя и вытянул вперед свои крепкие, сильные пальцы, почерневшие на концах. — Сколько? — спросил он, и Джой прошептал: «Пять». — Хорошо, — похвалил отец, похлопав его по руке. — Тебя научили считать в школе, а я научился сам! А потом я научился писать. Знаешь, как? — спросил он отрывисто. Джой недоуменно пожал плечами. Отец показал на календарь, Бенедикт следил глазами за его пальцем, а затем поднял взгляд выше, к распятию. — А вот как: садился к столу с карандашом и оберточной бумагой из мясной лавки, как маленький мальчик, как Джой, — он подтолкнул Джоя, — и срисовывал буквы и цифры, и надоедал людям на заводе. Я говорил: «Мистер...» — и тут он не только перешел на ломаный английский язык, нарочно утрируя его, но и лицо его приняло заискивающее полутупое, полусмиренное выражение, которое бывает у новичков, изо всех сил старающихся понравиться начальству. «Мистер, — сказал он жалобным голосом, в котором, однако, сквозила издевательская нотка. — Мистер, помогать мне, мистер босс». Он опустил плечи и сгорбился, лицо его расплылось в простодушную, глуповатую улыбку. «Мистер, я забывать очки, не могу читать это. Вы сказать новый рабочий, что это написано, какая буква?» — Он посмеивался себе под нос, и Джой смеялся тоже, и мать засмеялась. Все, кроме Бенедикта. — И я показывать ему мою бумагу, — продолжал отец по-английски. — И он говорить, где какая буква, и я слушаю и помню. — Он обратился к обоим мальчикам: — Вот как я учился читать!

Потом отец помолчал немного, подумал и сказал уже по-литовски:

— Как красиво тогда было в долине! Сюда отовсюду приезжали художники рисовать. Все было совсем иначе, не так, как теперь. Я скопил деньги, купил этот дом. Я сделал погреб, покрасил его, зацементировал; я вскопал землю под огород. И я платил за дом. Каждый год я вовремя вносил плату и проценты платил. Я платить, платить, все время платить, — прибавил он по-английски. — Благодарить вас, благодарить вас, — мне сказал Банк, — благодарить....

Он уронил руки на колени и, словно устав от собственного рассказа, сказал по-литовски:

— А теперь Банк говорит: «Убирайся вон!»

На кухне воцарилось молчание. Бенедикт обернулся к матери.

— Мне нужно идти, — сказал он. — Я опаздываю.

Отец кивнул ему.

— Да, ты опаздываешь, — проговорил он. — До свидания, — добавил он церемонно. — Благодарить вас тоже. — И поклонился.

Когда Бенедикт подошел к двери, отец сказал:

— Спроси своих священников, что мне теперь делать?

— Я вернусь к ужину, мама, — пообещал Бенедикт.

3

Бенедикт пошел в церковь не сразу. С того дня как исчез Винс, он никогда не забывал о нем и не переставал его искать. Ему казалось, что, если бы только ему удалось найти Винса, он сумел бы растолковать ему, как установить мир в доме, что нужно сделать, чтобы хоть как-то поладить с отцом, или же, в случае неудачи, как найти утешение в церкви по его, Бенедикта, примеру. Так или иначе, но он чувствовал, что мог бы приобщить Винса к тому, что обрел сам. Он привел бы его как-нибудь вечером в пустую церковь, где не было бы никого, кроме них двоих. И в молчании, коленопреклоненные перед образом Христа, они дождались бы прихода отца Брамбо. И он пришел бы, чтобы поведать Винсу своим тихим, серебристым голосом о боге и о его сыне Иисусе Христе, который родился в семье плотника и жил среди простого люда.

Отец Брамбо разъяснил бы Винсу, что все они сыны божии, иисусы христы, сочетающие смертную природу с бессмертной, обреченные прожить на земле положенное время, прежде чем вознестись на небеса и предстать перед лицом господним. Ведь дело господа бога и его сына Иисуса Христа было делом церкви здесь на земле, а также и его, Бенедикта, делом. Он жаждал рассказать Винсу о своих самых сокровенных мечтаниях и стремлениях, чтобы Винс понял, как он был не прав, насмехаясь над ним; он указал бы Винсу, как надо жить, чтобы оба они могли ладить со своими домашними, повлиять на отца, облегчить судьбу всей семьи и снова обратить их всех к богу, а тогда в доме установится мир и все они станут любить друг друга. Винс, конечно, отзовется! Узрев величие деяний господних, он пожалеет о жизни, которую вел; он вернется в лоно церкви, станет еженедельно исповедоваться и причащаться, отречется от тех, кто будет тянуть его назад, к прежнему образу жизни. Все изменится к лучшему. Бенедикт твердо верил в это: ведь он так хотел этого и так горячо об этом молился!

За старым сараем, там, где Бенедикт продал двум старьевщикам, занимавшимся сбором и продажей лома, свой канделябр и остальную рухлядь, он наткнулся на компанию парней, игравших в кости. Они толпились позади сарая, некоторые из них сидели на корточках, другие стояли. Вид у всех был настороженный, — шла незаконная игра. Среди этих юнцов были и взрослые мужчины, в хорошо сшитых костюмах и элегантных шляпах; золотые часы поблескивали у них на запястьях. Голоса собравшихся звучали хрипло и приглушенно; казалось, при первом же знаке тревоги они исчезнут, как тени.

Бенедикт, робея, направился к ним. Он долго колебался, прежде чем принял решение поискать брата в разных злачных местах, где, как ему было известно, бывал Винс. Сердце Бенедикта учащенно забилось, когда он приблизился к игрокам. Из глоток сих великовозрастных детин непрерывно вырывались ругательства, от сигарет, которые они не выпускали изо рта, вился дым. Разговор их то и дело сворачивал на скабрезные темы, и Бенедикт весь сжался, будто вступил в запретную зону. Вся компания с величайшей внимательностью, словно загипнотизированная, глядела туда, где на голой земле ловко отплясывали белые игральные кости.

Если бы в этот момент Бенедикт увидел среди них Винса, он страшно огорчился бы. Он подошел ближе и стал молча наблюдать. Он увидел друга Винса — Поджи. Это был парень с переломанным носом, немного старше Винса, с раскосыми, бегающими глазками и пухлым, как у ребенка, ртом. Он упрашивал хриплым голосом: «Ну же, мои малютки, слушайтесь меня, будьте умницами!», дул на кости, перекатывал их в ладонях.

— Восьмерка! Черт побери! — воскликнул он и потер кости меж ладонями.

— Этот пижон думает, что выиграет, — бросил парень постарше, не вынимая изо рта сигареты.

Поджи заметил Бенедикта.

— Поди-ка сюда, мальчуган, — приказал он, гремя костяшками около своего уха.

Бенедикт неохотно подошел к нему; он чувствовал на себе взгляды этих «отпетых».

— Где... — начал было Бенедикт.

Поджи вдруг прижал игральные кости к его губам и завопил:

— Черт возьми! Теперь дело пойдет на лад!

Он бросил кости — выпали две четверки. Окружающие что-то забормотали, бросая на Бенедикта взгляды, в которых светились и вражда, и суеверный страх. Поджи заграбастал деньги и осклабился, поглядывая на Бенедикта.

— Теперь уж не проиграю! — радостно сказал он. — Ты снял с них проклятье, — пояснил он доверительно. — Ну-ка поцелуй их еще разок!

Бенедикт испуганно отпрянул.

Поджи снова бросил кости и проиграл. Он орал, ругался, потом растолкал обступивших его парней и, схватив Бенедикта за руку, прошипел:

— Видишь, что ты наделал?! — Его раскосые глаза метали искры. — Всю игру мне портишь! Заворожил меня!

— Я брат Винса, — сказал Бенедикт дрогнувшим голосом.

— Знаю, — ответил Поджи. — Потому-то я и дал тебе поцеловать кости!

— Я ищу Винса, — Бенедикт потупился. — Ты знаешь, где он?

— Нет, — ответил Поджи.

— Ты его лучший друг, — в голосе Бенедикта звучал упрек, — ты знаешь, где он!

— Я понятия не имел, что Винс ушел из дому! Куда же он девался?

— Об этом я тебя спрашиваю.

Поджи с ожесточением поскреб живот, потом заметил:

— Винс сказал — ты хочешь податься в священники? — В голосе его послышались скрытые нотки уважения, и Бенедикт вспыхнул.

— Может быть, — буркнул он.

Поджи вытащил из кармана кисет с жевательным табаком и так набил себе рот, что щека у него вздулась, как от опухоли.

— За кого ты меня принимаешь? — спросил он. — Я тебе что — доносчик?

— Винс не сделал ничего плохого, — ответил Бенедикт. — И я его брат. Я хотел сказать ему, что он может вернуться домой. Мы все ждем его.

Желтые глаза Поджи на минуту приняли задумчивое выражение и остановились на игроках. Потом он сплюнул и решительно заявил:

— Ничего не знаю. Винс мне ни черта не говорил. Сейчас моя игра. — Он повернулся и пошел к своему месту. Бенедикт последовал за ним.

В круг посыпались деньги. Поджи потер игральные кости меж ладонями, перекрестил их и кинул. Выпала пятерка. Снова посыпались деньги. Он снова кинул. Выпала семерка. Он громко выругался.

— Иду ва-банк! — заявил он с яростью и швырнул на землю пять долларов.

Парень, стоявший с ним рядом, подхватил деньги и утвердительно кивнул.

Поджи метнул кости — выпала тройка. Снова посыпались деньги. Он метнул опять — выпала пятерка, метнул еще: девятка. Поджи исступленно ругался. Схватив кости жесткими пальцами, он повернулся к Бенедикту и поднес их к его рту.

— Ну, живо, поцелуй их! — сказал он. — Сукин сын! Винс спутался с Голди Перкач. Ступай туда через железнодорожный путь. Вызови его. Ему там не очень-то по нутру.

Бенедикт уставился на белые костяшки, поднесенные к его губам. Он поглядел в злые, настойчивые глаза Поджи, содрогнулся, затаил дыхание, зажмурился и поцеловал кости.

Когда он стал проталкиваться, чтобы уйти, до него донесся радостный голос Поджи. Кровь прихлынула к голове мальчика, а губы похолодели так, будто к ним приложили кусок льда.

— Семерка! — услышал он. — Черт побери! Я выиграл!

Бенедикт бросился прочь; он бежал до тех пор, пока играющие не остались далеко позади. Его бил озноб. «Мне все равно!» — твердил он, задыхаясь. Когда он поднимался по улице, ведущей в город, за спиной у него загромыхал грузовик, доверху нагруженный скарбом, и Бенедикт свернул на обочину, уступая ему дорогу. Накануне Дусексы покинули Литвацкую Яму, и рабочие из ремонтной бригады уже принялись за разборку их дома. Бенедикт видел обнажившиеся балки и облупленные стены; он наблюдал с чувством холодящего душу отчаяния, как фут за футом открывается длинный, скрытый в стене дымоход. Ему хотелось, чтобы грузовик скорей скрылся из виду! Ему так хотелось, чтобы развалины исчезли — и Винс по возвращении увидел бы все таким же, каким оставил, — Литвацкая Яма должна остаться на месте!

Но грузовик медленно тащился по дороге, и мальчик тоскливо шагал за ним. Машина с натугой поднималась на холм, взметая пыль; какой-то горшок выпал из груды наваленных вещей и покатился вниз по дороге, пока не застрял в канаве, укрывшись в густой дикой ромашке. Никто из сидевших в грузовике и не заметил, что он свалился.

Бенедикт в конце концов остановился. Он подождал, пока грузовик не скрылся из глаз. Сердце его сжалось: казалось, вместе с грузовиком исчезли и все доводы, которые он приготовил для Винса, — значит, и другие тоже покидают Яму! Но ведь Бенедикт знал, что Дусексы и еще кое-кто давно стремились уехать и просто воспользовались представившимся им случаем. Они продали Банку свои дома, которые никто, будучи в здравом уме, не купил бы у них. Но ведь и сами они под нажимом купили эти дома у Банка, только это было много лет назад; а часто ли в жизни человеку выпадает такая удача: продать что-нибудь Банку на подходящих условиях. Те, кто почти полностью выплатили за свои дома, охотно продавали их и покупали себе новые — в городе. Ежедневно кто-нибудь покидал Яму, а через несколько недель на месте дома, служившего кому-то кровом, стоял лишь остов, и затхлый запах брошенного жилья, отсыревшей штукатурки, ветхих обоев, старой краски, открытого погреба, развороченного цемента и известки долго носился вокруг зияющего углубления в земле. Мало-помалу, как тихо подкрадывающаяся болезнь, в Яму стал проникать дух запустения. На улицах появлялось все больше и больше разрушенных фундаментов, а дома словно начисто выгрызало какое-то страшное чудовище. Утром, вместо того чтобы застать мистера Петрониса в его огороде и увидеть, как он нагибается над грядкой с крошечными зелеными ростками, которые вылезли из глинистой почвы, его сосед обнаруживал на том месте, где было жилье мистера Петрониса, лишь огромную пустую яму — такое может привидеться только в кошмаре! — и грязную мутную лужу, которая с каждым днем растекалась все шире.

Грузовик, ехавший из Литвацкой Ямы, свернул направо, а Бенедикт — влево, по направлению к заводу и железной дороге. Огромное красное облако вдруг поднялось к небу и поплыло, разрастаясь, к горизонту. То была рудная пыль из доменной печи. Над заводом длинной грядой клубились облака дыма; они протянулись на целую милю и недвижно висели в воздухе. Улица Конституции проходила между двумя заводскими дворами и вела прямо к реке. Между рекой и заводом расположился перерезанный железнодорожными путями поселок Дымный Лог.

Бенедикт молил бога, чтобы никто из его городских знакомых не увидел его здесь.

Он рыскал по улочкам и переулкам поселка, перепрыгивал через канавы, избегая встреч с мужчинами, которые, шатаясь, выходили из кабаков. Иногда он натыкался на тела пьяных, распростертые посреди улицы. Он шел от дома к дому — и почти из каждого к нему доносился или воющий, отчаянный вопль женщины, или громкий, хриплый крик мужчины. И Бенедикт, спотыкаясь, брел все дальше, как побитая собака. Казалось, ни в одном доме не сохранилось целого стекла в окне. Они были заткнуты тряпьем или бумагой или зияли темными глазницами. Двери некоторых домов были приоткрыты. Из одной торчали чьи-то ноги: казалось, их владелец кое-как дотащился до дому и в изнеможении свалился на пороге, вытянув ноги наружу.

Будто чувствуя, что Бенедикт не принадлежит к обитателям Дымного Лога, какой-то пес выскочил из боковой улицы, бросился на него, сильно куснул за ногу и побежал бочком по дороге, истерически скуля. Бенедикт побледнел и опустился на землю, крепко сжав колени. Укушенное место горело, как ожог. На несколько секунд у него перехватило дыхание; он молча корчился от боли на обочине дороги, выпучив глаза и вбирая воздух широко раскрытым ртом. Затем воздух с шумом вырвался из легких Бенедикта, и он, будто переломившись надвое, уткнулся головой в колени.

Бенедикт сидел так несколько минут, а когда наконец поднял голову, в глазах у него было темно. Он закатал штанину и взглянул на укус. Нога покраснела. Поднявшись, он, прихрамывая, побрел вдоль улицы.

В конце концов Бенедикт остановил какого-то негра, который спешил на работу.

— Где живет Голди Перкач? — пробормотал он.

Негр серьезно посмотрел на него.

— Тебе не следует туда ходить, мальчуган, — сказал он, положив руку на плечо Бенедикта и глядя ему в глаза.

— Мне надо, — ответил Бенедикт, отводя глаза.

— Ты еще слишком мал, паренек, — сказал человек, резко толкая его назад, в сторону города.

Бенедикт сбросил его руку со своего плеча.

— Мне необходимо пойти туда, мистер! — вскричал он; бледное его лицо было мокро от слез.

Мужчина указал ему дорогу, и Бенедикт заковылял к дому на углу. Вьюнок обвивал крыльцо до самой крыши. Ставни на окнах были закрыты; дом казался необитаемым. Бенедикт уверенно постучал в дверь и замер. Минуту спустя хриплый голос проскрипел за дверью:

— Иди с черного хода!

Он спустился со ступенек, — ноги его словно одеревенели, колени не сгибались, — обогнул дом и пошел по узкой дорожке, по обеим сторонам которой за низенькой деревянной решеткой росли белые и желтые ирисы. За домом был двор, скрытый от взоров большими кустами бирючины и «снежных шаров». Дверь дома, выкрашенная потрескавшейся светлой краской, казалась обтянутой старой кожей. Она была неплотно прикрыта, и он потянул ее к себе, повторяя вполголоса: «Эта я, я!»

Он очутился на кухне; на плите кипел чайник; дверца холодильника была открыта, и он увидел полки, заставленные бутылками с пивом; рядом лежали куски бекона. На стене в золоченой раме истекал кровью Христос. За раму были засунуты крест-накрест две ветки пасхальной вербы. На веревке, протянутой через всю кухню, висело несколько пар длинных, сморщившихся шелковых чулок; рядом с ними — желтые и розовые женские сорочки и трусики. Приторно сладкий запах лекарства, смешанный с ароматом крепкого чая, наполнял кухню. Бенедикт уселся на стул, выкрашенный белой и красной краской, и стал ждать.

Он сидел напротив двери, которая вела в комнаты. Дверь была закрыта. Бенедикт напряженно вытянулся на стуле, словно в приемной учреждения; руки его непроизвольно сомкнулись — ладонь с ладонью — и лежали на коленях. Он закрыл глаза и бессознательно молился без слов, крепко стиснув зубы, тяжело дыша. Казалось, он не сидит на стуле, а бежит.

Хлопнула парадная дверь, — видимо, кто-то ушел, — и он услышал высокий и звонкий женский голос и приближающиеся легкие шаги, но продолжал сидеть не шевелясь, крепко сцепив на коленях руки. Дверь отворилась, и в кухню непринужденно, словно собираясь выпить утренний кофе, вошла совершенно голая рыжая девушка.

Она еле взглянула на него.

— Как ты попал на кухню? — спросила она сердито.

Лицо ее еще хранило сонное выражение, глаза слегка припухли. Она подошла к веревке, сдернула с нее два чулка, обернулась и вдруг возмущенно завизжала:

— Что ты здесь делаешь?

Бенедикт закрыл лицо руками, весь сжавшись.

Лицо девушки стало пунцовым от гнева, она подошла к нему, размахнулась и ударила его по щеке, а потом с плачем выбежала за дверь. Стоя в коридоре, она всхлипывала.

— Убирайся отсюда, мерзкий, грязный мальчишка? Я сейчас позову полицию! Голди! — закричала она. — Голди!

У Бенедикта лицо покрылось испариной, он утерся потными руками. Девушка за дверью впала в истерику. Она вопила, осыпая его бранью:

— Ты заплатишь за это, грязный оборвыш, вонючий литвак! Ты мне заплатишь за это! — И снова принялась звать: — Голди!

Бенедикт услышал чьи-то быстрые шаги, дверь стремительно распахнулась, и хриплый, густой, как у мужчины, голос заорал на него:

— Ты кто такой? Как ты попал сюда? Кто оставил дверь открытой?

Женщина вцепилась ему в волосы и приподняла со стула. Она оторвала его руки от лица, но Бенедикт крепко зажмурился.

— А-а-а! — Голди шумно втянула воздух и захлебнулась от негодования, широко разинув свой кроваво-красный рот. Она с такой силой продолжала тянуть его за волосы, что губы его невольно растянулись в страдальческую гримасу.

— Ты, хочешь, чтобы меня зацапали, да? — вопила она, задыхаясь от ярости.

Не открывая глаз, Бенедикт хрипло закричал:

— Где Винс?

Она дернула его за волосы так, что он оскалился.

— Какой такой Винс? — взвыла она. — Твой старик? Передай своему папаше, чтобы он не смел больше шляться сюда!

— Нет, мой брат, — пробормотал осипшим голосом Бенедикт.

— Знать не знаю твоего окаянного брата! — орала она, больно дергая его за волосы. — Скажи ему от меня, что, если я его когда-нибудь здесь увижу, я его выгоню из дома! Я велю своим девкам заплевать его! Убирайся отсюда! И если я еще раз увижу, что ты шатаешься здесь и подсматриваешь за нами — тебе не поздоровится! Я возьму палку, дрянной, сопливый мальчишка, и проломлю твою дурацкую башку! Господи боже мой, и от какой только матери ты родился?

Она поволокла его к открытой двери и вышвырнула во двор. Бенедикт упал в гущу ирисов. Дверь с шумом захлопнулась за ним, загремел засов,

Бенедикт так и не раскрыл глаз.

4

Его всего трясло. Он не помнил, как выбрался из Дымного Лога, не видел дороги, по которой возвращался обратно к себе в Яму. Солнце еще не зашло, но ему казалось, что вокруг него — непроглядная тьма: он шел, как лунатик, уставившись в землю широко раскрытыми глазами.

Протяжный, жалобный скрип калитки вывел его из оцепенения; он остановился посреди двора, глядя, как калитка медленно затворяется за ним. По телу его пробежала дрожь. Кошка прыгнула с крыльца через сломанные перила. Он поднялся по ступеням — их было три — и постучал. Широко распахнув свежевыкрашенную входную дверь, он прошел по коридору и открыл дверь в кухню. Но там никого не было. Все дышало безмятежным покоем: белая скатерть на столе, плотно закрытые дверцы буфета, раздвинутые занавески на окне. На подоконнике в бледных лучах солнца кровоточила красная герань.

— Отец мой, — прошептал он пересохшими губами. Он снова прошел через слабо освещенный коридор и тихо постучал в дверь. Не получив ответа, он открыл ее. В эту комнату он приходил прежде к отцу Дару, а теперь, примостившись боком у окна, здесь сидел отец Брамбо с раскрытой книгой на коленях. Его тонкий профиль четко выделялся на фоне светлого окна.

— Отец мой, — повторил шепотом Бенедикт. Отец Брамбо испуганно поднял голову и чуть не вскрикнул от неожиданности.

Бенедикт, спотыкаясь, направился было к нему, но остановился.

— Я — Бенедикт, отец мой, — едва слышно произнес он и, устремив взгляд куда-то вверх, подошел поближе.

Отец Брамбо торопливо положил книгу на подоконник, повернулся к нему, нахмурился и спросил:

— Что случилось, Бенедикт? — Затем смущенно засмеялся. — Ты напугал меня!

Внезапно Бенедикт разразился рыданиями. Казалось, они вырывались из самой глубины его потрясенной души. Он бросился к отцу Брамбо и упал на колени у его ног. У отца Брамбо вырвалось удивленное восклицание. Бенедикт уткнулся лицом в колени молодого священника.

— Увезите меня отсюда, отец мой, — молил он прерывающимся голосом. — Пошлите меня в семинарию — увезите меня сейчас же! Я умру, если мне придется здесь оставаться! Я не могу здесь больше жить!

— Но что случилось? — с тревогой воскликнул отец Брамбо, приподнимая заплаканное лицо Бенедикта и пристально глядя в его измученные глаза. — Скажи мне, что случилось? Что ты наделал? — спрашивал он, испытующе глядя на Бенедикта. Затем он отвел глаза и осмотрелся вокруг. Взгляд его выражал растерянность; всякие новые осложнения беспокоили его. Он страдальчески вздохнул и прибавил: — Расскажи мне, что ты наделал, Бенедикт, и я постараюсь помочь тебе.

— Я хочу умереть, отец мой! — рыдал Бенедикт.

— Что ты говоришь? — изумился отец Брамбо. В голосе его звучали испуг и негодование, а его бледное лицо стало таким же напряженным, как у Бенедикта. — Какой у тебя несчастный вид, — прошептал он с нежной жалостью. Он не возражал, когда голова Бенедикта снова упала ему на колени, и стал рассеянно гладить его, скользя печальным взором по комнате. Он взглянул на трясущиеся плечи и дотронулся до руки Бенедикта. Она горела. — О матерь божья! — умоляюще воскликнул он вполголоса. — Скажи сейчас же, что ты наделал?

Но Бенедикт только отчаянно рыдал, и отец Брамбо беспомощно ждал, когда он успокоится. Он чувствовал, как горячие слезы мальчика проникают сквозь рясу на его колени. Он снова приподнял мокрое лицо Бенедикта и пристально всматривался в его полузакрытые глаза, словно искал в них ответа.

— В чем дело? — повторял он. — Кто-нибудь умер?

Бенедикт отрицательно покачал головой. Его глаза оставались закрытыми. Он слышал запах крепкого чая и какой-то другой, незнакомый запах и, высвободив голову из рук священника, закрыл лицо руками.

— Несчастный случай?

Тогда Бенедикт медленно отвел руки от лица. Ладони его были мокры от слез; они горели, как свежие раны. Он глубоко вздохнул, яростно стараясь унять невыплаканные слезы, снова положил голову на колени отцу Брамбо, повернувшись лицом к окну. Он долго оставался в таком положении, не произнося ни слова, чувствуя руку отца Брамбо на своей голове и слыша его учащенное дыхание.

— Отец мой, — вымолвил он наконец. Голос его звучал безжизненно, как будто издалека. — Я теперь тоже ненавижу Яму. Так же, как и вы, — я знаю. Здесь грязно и уродливо, я ненавижу всех, кто здесь живет.

Он посмотрел в окно: мимо проезжал пустой грузовик, и он вспомнил тот, другой грузовик, который так торопился покинуть Яму и, напрягаясь изо всех сил, полз по дороге как черепаха. Он вновь вспомнил, как отец Брамбо стоял наверху деревянной лестницы и со слезами на глазах глядел вниз на долину; увидел его удаляющуюся фигуру в тот вечер, когда отец Дар тщетно взывал к нему, прося его встретиться с прихожанами.

— Простите, что я пришел к вам, отец мой, — сказал мальчик, прижимаясь губами к черной рясе. — Я и н е знал, что иду сюда. Я сам не знаю, зачем пришел.

Воцарилось молчание. Молодой священник долго не отвечал. И вдруг в сознание Бенедикта явственно ворвался насмешливый голос отца Дара, словно старый священник вошел в комнату и вмешался в разговор: «Значит, ты тоже пришел сюда за мирским советом?» Бенедикт отвернул голову, стараясь не слушать.

— Я рад, что ты приходишь ко мне со своими горестями, — медленно промолвил отец Брамбо. Бенедикт прикрыл глаза и улыбнулся, радуясь успокоительной полутьме.

— Я хочу уехать, — сказал он. — Отец Дар много раз говорил мне, что я могу поступить в семинарию, когда захочу. Я хочу теперь же! Теперь! Пожалуйста, попросите епископа!

— Ты еще слишком юн, — ответил отец Брамбо и, словно желая смягчить свои слова, успокаивающе погладил его по голове. И вдруг прибавил: — Как чудесно это мгновение для меня, Бенедикт!

— Вы поможете мне, отец мой?

Отец Брамбо снова погладил его по волосам.

— Да, — ответил он, сжал губы, помедлил какое-то мгновение и ласково сказал: — Может быть, ты немного погодя расскажешь мне, почему ты решился на это именно теперь?

Он взял Бенедикта за подбородок своими нежными пальцами и приподнял его лицо.

— Немного погодя, — повторил он и помог Бенедикту подняться на ноги.

Бенедикт отвернулся и, стоя спиной к отцу Брамбо, сказал:

— Я был в Дымном Логе, отец мой.

Отец Брамбо встал со стула, поглядел на свою рясу, вытащил из кармана платок и вытер следы слез. Бенедикт не смотрел на него.

— Что? — спросил отец Брамбо, послюнив платок, чтобы еще потереть пятно.

— Я искал брата, — ответил Бенедикт вялым, бесстрастным тоном. — Мне сказали, что он там. — Мальчик остановился и облизал сухие губы. — Я... совершил грех, пытаясь узнать, где он. Я пошел туда. Я вошел в один дом... — Он повернулся к отцу Брамбо, лицо его выражало страдание. — Я знаю, что вы сейчас переживаете, отец мой! — с трудом выговорил он.

Отец Брамбо сунул в карман носовой платок.

— Ничего, ничего, — сказал он, облегченно вздохнув и широко улыбаясь. — Как ты напугал меня.

— Мне кажется, я согрешил, отец мой, — мрачно продолжал Бенедикт, отводя глаза в сторону.

Отец Брамбо кинул на него пронзительный взгляд.

— Согрешил? — повторил он.

Бенедикт ответил, не поворачивая головы.

— Я хотел пойти туда, отец мой. И не только из-за Винса. Я хотел посмотреть. Я надеялся, что увижу.

— Что увидишь? — переспросил отец Брамбо.

— Их увижу! — вскричал Бенедикт и словно через силу опустил голову и зажмурился. У него дрожал подбородок. Ведь он и увидел. Ведь руки, которыми он прикрыл глаза, не смогли этому помешать! — Девок, отец мой! — вскричал он в возбуждении. — Голых девок, проституток, там, в Дымном Логе.

Теперь он стоял молча, выплеснув из себя все слова. Комната продолжала жить своей обычной тихой и сонной жизнью. За окном хрипло кашляла, слегка подрагивая, Литвацкая Яма.

Наконец раздался голос отца Брамбо. Бенедикт поднял голову и прислушался. Священник повернулся к нему и сказал неуверенно:

— Я не совсем понимаю, о чем ты мне рассказываешь, но, если ты сам не совершил какого-нибудь греха, Бенедикт... — голос его дрогнул. Он вперил взгляд в Бенедикта. — Ты не совершил?..

Бенедикт вопросительно посмотрел на него. Священник вспыхнул, опустил глаза и повторил:

— Я имею в виду, ты, ты сам, Бенедикт. Ты не...?

Бенедикт понял. Кровь ударила ему в голову. Ему стало нестерпимо стыдно. Он поднял голову и холодно ответил:

— Нет, отец мой!

Священник нервно засмеялся.

— Я только хотел сказать... — произнес он, сильно побледнев, — что не совсем тебя понял. А ты... — Наконец он улыбнулся с серьезным видом и, взяв Бенедикта под локоть, проговорил: — Пойдем. Пойдем лучше на кухню. Там мы поговорим.

Он повел Бенедикта из комнаты — мальчик угрюмо следовал за ним. Отец Брамбо говорил теперь громче и оживленнее, чем прежде.

— Ты знаешь, миссис Ромьер в конце концов покинула нас. Не знаешь ли ты кого-нибудь, Бенедикт, кто мог бы прислуживать вместо нее? Может, у тебя есть какая-нибудь родственница?

Бенедикт молча покачал головой, идя за молодым священником.

— Впрочем, это не так уж важно! Обойдемся пока и без прислуги. — Отец Брамбо открыл холодильник, вынул бутылку молока и поставил на стол. Затем достал из буфета начатый пирог и поставил рядом с молоком. — Я люблю посидеть здесь в одиночестве за едой, — сказал он. — Бери, — прибавил он, избегая взгляда Бенедикта.

Священник взял кусок пирога и откусил.

— Теперь говори, — спохватившись, обратился он к Бенедикту. — Открой мне свою душу...

Но Бенедикт уже не мог говорить.

— Мне больше нечего сказать, — пробормотал он.

— Я хочу, чтобы ты считал меня не только своим духовным отцом, — сказал отец Брамбо, — но и своим другом.

Бенедикт покраснел. Он долго глядел на пирог, стоявший на столе, и наконец сухо произнес:

— Они сносят все дома в Яме, отец мой! Наверно, и нам придется уехать.

Он сжал руки, крепко сплетя пальцы. Тень отца Брамбо падала на занавеску. Красная герань кровоточила, горя на солнце.

— Я слабею, отец мой, — сказал мальчик. Мысли медленно формировались в его сознании. Почувствовав участливое внимание молодого священника, он с внезапным порывом доверия продолжал: — Я чувствую, что ослабеваю, отец мой. Еще совсем недавно я думал, что с годами стану гораздо сильнее, но на самом деле я становлюсь малодушнее, отец мой! Я думал, что каждый человек, каждый хороший человек должен ненавидеть зло... — он поднял глаза на священника, — а теперь дурное искушает меня! Мои мысли греховны. Я не знаю, как сопротивляться, я взываю ко Христу, но с каждым днем слабею. Мне очень тяжко, я сбился с пути. Иногда мне кажется, что я уже не могу отличить добро от зла. Разве мой родной отец, который ненавидит церковь, плохой человек? А католики в городе, продавшие церковь Банку, — разве они хорошие? Мой брат Винс очень дурной, я знаю, но он так добр к моей матери! Я встретил человека, его били в тюрьме и называли коммунистом. Но он хочет спасти наши жилища и создать союз — разве он скверный человек? А те, кто так избивали его, и те, кто требуют, чтобы мы отказались от своих домов, — разве они хорошие, отец мой? Что хорошо и что дурно? Я, как могу, стараюсь не поддаваться злу, но я не в силах ничему воспрепятствовать! — Он уперся ладонями в стол. — Моя вера слабеет! — вырвалось у него из самой глубины души. — Вера слабеет! Я хочу на время уехать отсюда! Я хочу учиться! Я хочу пожить в уединении, отец мой, побыть подольше в одиночестве, чтобы заниматься, чтобы укрепить свою веру, возродить и очистить душу! — Он поднял измученное лицо к отцу Брамбо, который внимательно слушал его с бледной улыбкой на губах. — Помогите мне, отец мой! — взмолился он.

Отец Брамбо приветливо улыбнулся, провел языком по пересохшим губам и сказал:

— Не произноси больше этих слов, Бенедикт, не говори, что вера твоя ослабела. Мы так тебя ценим. — Он поглядел на Бенедикта. — Я не хочу, чтобы ты еще хоть раз это повторил! — вскричал он. В голосе отца Брамбо прозвучала настойчивая просьба, даже приказание. — Ты не должен так думать! — Бусинки пота выступили у него на лбу, и Бенедикт пристально смотрел на них. На светлых волосках над верхней губой тоже выступил пот. Взгляд отца Брамбо сосредоточился на какой-то точке позади Бенедикта. — Такие мысли тревожат и волнуют каждого из нас время от времени, — продолжал он нервно, слегка охрипшим голосом, — но мысли эти проходят... Они перестают нас беспокоить. По самой своей природе зло часто незримо проникает в добро, иногда принимает личину добра. И только вера обладает способностью распознавать за обманчивым внешним обликом черную душу зла. Вера, Бенедикт, абсолютная вера в торжествующую церковь! Тяжелые приступы мучительной духовной борьбы — это те горькие испытания, через которые со славой прошли самые великие святые нашей церкви. Обращайся к нему, Бенедикт, обращайся в такие минуты к нашему господу богу. Вручи ему свою душу. Бог тебя не оставит!

Голос его сорвался. Он помолчал с минуту, словно исчерпал все свои доводы, и потянулся через стол к Бенедикту. Тот сидел потупившись.

— Никогда, никогда не слабей! — снова вскричал отец Брамбо, обеими руками отталкиваясь от стола. — Приходи ко мне, когда тебя будет мучить искушение! Мы будем вместе молиться, чтобы господь дал нам силы, мы будем вместе бороться и изгоним злые, чудовищные мысли, которые являются даже во сне и так терзают нас, что мы просыпаемся в холодном поту от страха или пылая от ужаса и стыда, чувствуя на себе дыхание... — он глубоко вздохнул, грудь его поднялась, —... злого искушения!

— Хорошо, отец мой, — тихо ответил Бенедикт, опустив глаза, чтобы не видеть лица священника.

Наступило тревожное молчание. Бенедикт, чувствуя, как священник, задыхаясь, пытается совладать со своим волнением, сидел, низко опустив голову.

Потом рука отца Брамбо коснулась его руки, и когда он поднял глаза, то увидел, что отец Брамбо уже улыбается, устремив взгляд куда-то вдаль. Лицо молодого священника было покрыто легкой сеткой испарины, на губах запеклась пена. Наконец его глаза остановились на Бенедикте, он тихо улыбнулся мальчику и сказал:

— Немного позднее мы пойдем в церковь, ты и я, и вместе помолимся.

— Отец мой, — тихо прошептал Бенедикт. — Отец мой, как мне хорошо сейчас, когда я с вами — здесь или в церкви. Я чувствую себя добрым, справедливым, спокойным. — На губах мальчика мелькнула слабая улыбка, и он добавил: — Но когда я ухожу из церкви, когда я иду туда... — он локтем показал на дверь, — там совсем другое.

Отец Брамбо не слушал. Капельки пота на его лице медленно высыхали, он смотрел на Бенедикта все с тем же отсутствующим выражением.

— Я знаю, я понимаю, — промолвил он.

— В тот день... — начал Бенедикт. Теперь ему очень хотелось поговорить с отцом Брамбо. Он бросил на него взгляд и перевел глаза вниз, на свои руки. — Вы помните, как в тот день они выбрасывали негров из их домов?

Отец Брамбо покачал головой.

— Пришли солдаты и выкинули их на улицу, — сказал Бенедикт, глядя вниз. — Они явились и к матушке Бернс; я пытался помешать им, когда они начали выбрасывать мебель на дорогу. Я сказал им... — он с мольбой поднял глаза на священника, — я сказал им, — продолжал он, беспомощно захлебываясь потоком слов, — что я прислуживаю в церкви, чтобы они спросили обо мне отца Дара; я просил их подождать, пока матушка Бернс не вернется домой, но...

Теперь улыбка отца Брамбо потеплела. Лицо стало спокойным, напряженность спала.

— О Бенедикт, — заметил он мягко, — ты пытаешься нести все бремя мира на своих плечах! Тебе не следовало сопротивляться солдатам. Вместо этого нужно было прийти сюда.

— Я знаю, отец мой, — смиренно ответил Бенедикт, — но об этом-то я и говорю. Мне тогда на ум не шли ни церковь, ни молитвы. Эти люди были воплощением зла, и мне хотелось убить их!

— Но возможно, негры и сами были не прочь покинуть свои лачуги, — осторожно возразил ему отец Брамбо. — Они теперь поселятся в лучших жилищах, — сказал он. — Может быть, в конце концов это обернется к лучшему для них.

— Теперь они живут в лесу, отец мой, — произнес Бенедикт.

— В лесу? — повторил священник.

— И матушка Бернс тоже.

— В каком лесу?

— За Пыльной фабрикой. Они выстроили там хибарки и поселились в них. Видите ли, отец мой, — доверительным тоном прибавил мальчик, — некоторые из них остались без работы, и им больше некуда деться.

Отец Брамбо вздохнул; по его тонкому лицу скользнуло раздражение.

— Мне никогда не приходилось сталкиваться с подобными проблемами, — сказал он холодным тоном. — По правде говоря, я не гожусь для этого.

Бенедикт поднял голову с надеждой.

— Если бы вы захотели, — сказал он, — пойти со мной в лес...

Отец Брамбо закрыл глаза и отрицательно покачал головой.

— Нет, — сказал он, — пусть они придут сюда, в церковь.

— А может быть, если бы вы послали письмо Компании?.. — начал Бенедикт.

Священник, все еще не открывая глаз, мотнул головой.

— Нет, нет, Бенедикт, — сказал он терпеливо. — Я не могу вмешиваться в такие дела, даже если бы это и принесло пользу, в чем я сомневаюсь. Я ничего не знаю о Компании, но, Бенедикт, и богатые и бедные — одинаково равноправные члены нашей церкви. Мы не имеем права становиться на сторону одних против других. Мы заботимся о душе, — сказал он, указывая себе на грудь.

Бенедикт посмотрел на то место, к которому прикоснулся отец Брамбо. Беспокойный завод хрипло кашлял вдали. Разглядывая свои пальцы, Бенедикт спросил:

— Вы напишете обо мне епископу?

Отец Брамбо кивнул в знак согласия.

— Я бы сделал это даже и без твоей просьбы, — сказал он, глядя поверх Бенедикта. — Видишь ли, Бенедикт, церкви очень дороги такие, как ты. — Он улыбнулся мальчику. Послышался какой-то шум. Отец Брамбо поднял голову и замер от удивления. Бенедикт обернулся. В дверях, прислонившись к косяку, опустив тяжелую косматую голову, босоногий, в подтяжках поверх теплой фуфайки, стоял отец Дар. Он глядел на них с хитрой улыбкой. Выцветшая кожа собиралась неровными складками на его дряблом лице. Взгляд его упал на молоко и пирог на столе, и он радостно вскричал:

— А здесь, оказывается, вечеринка!

Он вошел в комнату; крупные, квадратные ногти на пальцах его ног были синими, в трещинках. Он положил узловатую руку на плечо Бенедикта, успокоительно погладил его и неверными шагами направился к холодильнику.

С трудом нагнувшись, он заглянул внутрь, затем приподнял крышку, чтобы посмотреть на лед, и, повернув голову, к которой прилила кровь, спросил:

— Все выбросили?

Он подозрительно уставился на отца Брамбо, а тот повернулся лицом к окну и сидел, крепко сжав губы.

Отец Дар пожал плечами, порылся в кармане и вытащил доллар.

— Бенни, мальчик мой, — сказал он заискивающим тоном, — сбегай-ка за угол и принеси своему старому священнику бутылку пива.

Бенедикт стал с неохотой подниматься.

— Оставайся на месте! — внезапно подскочив в своем кресле, вскричал отец Брамбо голосом резким, как удар хлыста.

Тяжелая, с густой копной волос голова отца Дара неуклюже повернулась к нему. Старик внимательно поглядел на отца Брамбо.

— Вы отказываете мне в бутылке пива? — спросил старик напыщенно, начиная часто и тяжело дышать.

Отец Брамбо не смотрел на него, он нервно стиснул руки, лежавшие на коленях. Отец Дар снова повернулся к Бенедикту.

— Бенедикт, дружок, — сказал он тихо и вкрадчиво, — беги поскорей и окажи эту маленькую услугу старику. Это тут же за углом. Вот тебе деньги. — Он протянул доллар, который беспомощно повис в воздухе. Голос отца Дара звучал, как хрип затравленного зверя, залегшего в кустах. Он переводил взгляд с одного на другого, потом прерывистым шепотом сказал отцу Брамбо:

— Чего вы добиваетесь? Восстанавливаете мальчика против меня! Где моя одежда? — спросил он.

— Вам прекрасно известно, где она, — ответил молодой священник, кинув на Бенедикта беглый взгляд.

Отец Дар повернулся к Бенедикту.

— Он прячет мою одежду, — пожаловался он и невесело засмеялся. — Вот все, что он мне оставил!

Бенедикт изумленно уставился на него, потом перевел глаза на отца Брамбо. Отец Дар поймал взгляд Бенедикта и стал торопливо убеждать его:

— Скажи, ему, Бенедикт, скажи ему, дружок, объясни ему, что делает рабочий человек, когда возвращается домой после работы. Разве кто-нибудь посмеет отказать ему в кружке пива после восьми или десяти часов рабского труда у пылающей адской печи при открытой топке? А я, разве я не служил по восемь, десять, двенадцать часов в день, год за годом, в таком же раскаленном преддверии ада — и разве я не имею права на кружку пива, чтобы время от времени немного затуманить себе мозги? Скажи ему, Бенедикт.

Бенедикт молчал.

Отец Дар перевел взгляд на отца Брамбо, и вдруг молодой священник спросил:

— Вы что, пытаетесь сделать из мальчика преступника?

Отец Дар вздрогнул: его тяжелая голова медленно и неуверенно качнулась.

— Преступника? — повторил он.

— Вы посылаете его в кабак, — сказал отец Брамбо, брезгливо выговаривая это слово и понижая голос, — вы, приходский священник.

Тяжелое, тягостное молчание нависло над ними. Отец Дар смотрел куда-то вбок не мигая; он несколько раз повторил слово «преступник», будто заучивая его наизусть, и, взглянув на Бенедикта, а потом на своего помощника, покачал головой.

— Он прав? — внезапно спросил он Бенедикта. — Прав? — Бенедикт отвел глаза; старик схватил его за руку и заставил повернуться к нему лицом. — Он прав? — закричал он.

Бенедикт молча сделал отрицательный жест. Отец Дар, торжествуя, отступил назад и оглядел отца Брамбо с головы до ног.

— Вы молоды, сын мой, — сказал он с грубой снисходительностью, — вам еще придется здесь многому научиться. Первое: вы не должны бросать вызов установившимся обычаям. Второе, — сказал он жестко, — вам не следует бежать от народа. — Он снова оглядел молодого священника суровым взглядом из-под нависших бровей. — Скажи ему, Бенедикт, — произнес он, подтолкнув Бенедикта. — Поддержи меня. Ведь здешние жители всегда присылают мне на пробу собственное пиво, когда открывают новую бочку, потому что считают меня своим человеком. Я, так сказать, всегда и всюду с ними: на заводе, в шахтах, я вместе с ними сую свой старый нос в доменную печь, так же прожигаю себе штаны, как они. Скажи это ему, Бенедикт! — приказал он. — Скажи ему, разве это не чистейшая правда, мальчик? Ты-то это знаешь, ты родился здесь, ты сумеешь сказать ему!

Бенедикт утвердительно кивнул, опустив глаза.

Отец Дар подошел к столу и, перегнувшись через него, погрозил пальцем отцу Брамбо, непроницаемое лицо которого выражало лишь ироническое терпение.

— Им нравится, что вкусы мои не расходятся с их вкусами! — продолжал он. — Они ценят и уважают человека, который любит их пиво, который выпечен из того же теста, что и они, так же грешен, как и они, и, если говорить правду, проводит в исповедальне столько же времени, сколько они! Скажи ему это, — он почти кричал, взывая к Бенедикту. — Ты знаешь всю правду! Даже вода, в которую я окунал тебя, когда крестил, дитя мое, была грязной от заводской копоти! Правда у тебя в крови!

Отец Дар похлопал Бенедикта по плечу и приблизил свое широкое лицо к его лицу. Бенедикт почти в упор глядел в налитые кровью глаза священника.

— Ты должен помогать моему помощнику своими советами, Бенедикт, — сказал он величаво. — Ни семинарии, ни книги не могут всему научить! — Он подтянул штаны и снова заглянул в холодильник. — Помнится, я оставил здесь две бутылки, — пожаловался он. Потом выпрямился, лицо его стало багрово-красным, и он заревел: — А, миссис Ромьер! Старая хрычовка забрала их с собой, когда наш молодой священник выгнал ее!

— Я попросил ее оставить этот дом, — сказал отец Брамбо холодным, почти официальным тоном, — потому что застал ее за выпивкой в кухне. Она была пьяна! — Он посмотрел на Бенедикта, как будто объяснение предназначалось в первую очередь для него.

— Что?.. — снова заревел отец Дар. — Да ведь она получала тут сущие гроши, неужели вам жалко, чтоб она выпила глоток-другой для утешения? — Он уставился на своего помощника, потом пожал плечами. — Если бы вы иногда сами прикладывались, вы бы не замечали, когда это делают другие, — он прищурился, поглядел исподлобья на отца Брамбо и добавил убежденно: — Через несколько лет вы тоже начнете подливать водичку в церковное вино!

Отец Брамбо вспыхнул.

— Бенедикт, — задыхаясь, воскликнул он, — ты слышал, что он сказал? Ты слышал?

Бенедикт залился ярким румянцем.

— Отец мой, — сказал он нахмурившись, — разрешите мне проводить вас наверх.

— Куда он спрятал бутылки? — снова заволновался отец Дар. — Он затеял со мной скверную игру. Иезуит! Ему следовало бы быть иезуитом. Ты знаешь, Бенедикт, — обратился он к мальчику тихо и доверительно, но стараясь, чтобы отец Брамбо, который сидел, опустив свое побледневшее лицо, слышал его слова, — среди нас появился хитрейший иезуит! Политикан, дипломат, соглядатай... Он приехал сюда из Бостона, со своим культурным произношением, приехал сюда, к нам, Бенедикт, — многозначительно подчеркнул старик, покачивая головой, — в эту дыру, самую зачумленную во всей стране, где не только тела, но даже души жителей так густо покрыты копотью и пылью, что их невозможно распознать и на небесах! Зачем он явился? — спросил старый священник, придвинувшись и чуть не потеряв равновесие. Он заговорил еще тише, будто отец Брамбо пытался его подслушать. — Кто вдруг вспомнил отца Дара, которого сослали сюда двадцать лет назад, сразу после стачки шахтеров, потому что и он внес свою маленькую лепту в борьбу против Компании? Кто вспомнил его, погребенного все эти годы в прогнившей старой церкви, которая уже почти совсем развалилась? За ним стоит епископ! — вскричал отец Дар, выпрямившись и воздев руку над своей лохматой головой. — Он принес с собой дух интриги! Творятся темные дела! Разве он пришел как пастырь к своей пастве? Посмотри-ка на него, Бенедикт, и скажи мне, что ты чувствуешь сейчас в глубине души? — Он повернул к себе Бенедикта и зажал его щеки между своими ладонями. Мальчик стоял перед ним и беспомощно смотрел на отца Брамбо, широко открыв рот, как рыба. Отец Брамбо словно окаменел и глядел в сторону. — Посмотри на него! — приказал старый священник. Руки его дрожали, пальцы больно впивались в щеки Бенедикта. — Разве он похож на человека, готового разделить жизнь с бедняками, с отверженными шахтерами и рабочими, которые, умирая от усталости, бредут в церковь, чтобы немного всхрапнуть во время обедни, с людьми, от которых за милю разит трудовым потом? Разве он похож на их учителя и друга? Спроси его, Бенедикт, сможет ли слух его выдержать ломаный язык наших жителей, сможет ли он примириться с их исковерканными представлениями о жизни; предупреди его, Бенедикт, — ведь ты умеешь говорить с ним, — предупреди его, разъясни, что ему часто придется затыкать свой бледный нос, когда он будет находиться среди этих душ, уже сейчас обреченных искупать свои грехи в чистилище нищеты и непосильного труда. Пусть он пойдет — проси его, Бенедикт, чтобы он пошел, — к молоху; пусть пойдет на Завод, и падет ниц перед ним, и попросит Завод вернуть бесчисленное множество сожранных им человеческих душ: людей, раздавленных под колесами, сожженных дотла, людей, чьи кости молох ломал одну за другой, пока они не превратились в прах. Скажи ему, Бенедикт! — молил отец Дар. Слезы внезапно брызнули у него из глаз, полились по щекам, слова с хрипом вырывались из горла. — Скажи ему, Бенедикт, — вскричал он прерывисто и, задыхаясь, дико уставился на Бенедикта. — Спроси, когда его призовут исполнить последний обряд, сможет ли он в обугленной массе, которую на лопате вытащили из горячей печи, признать человеческое существо; хватит ли у него сил благословить ящик с пеплом или осенить крестным знамением слиток чугуна, в недрах которого покоится прах несчастного рабочего, навеки заключенного в эту темницу, из которой его не высвободит даже взрыв динамита, а лишь адское пламя! — Голос старого священника окреп, он протянул к Бенедикту трясущиеся руки. — Скажи ему все это, Бенедикт, — старик всхлипнул, — а потом спроси его, считает ли он себя подходящим человеком для этих людей и для этих мест!

Тяжело дыша и брызгая слюной, он тыкал Бенедикта в грудь и кивал в сторону отца Брамбо, но тот не шевелился. Старик подошел к буфету, открыл его, потом, волоча ноги, вернулся на прежнее место и вытащил из кармана письмо.

— Вот оно! — сказал он, похлопывая по конверту и с удовлетворением увидев, что отец Брамбо неотрывно смотрит на письмо. — Хочешь прочитать? — спросил он Бенедикта. — Ты знаешь, что в письме? Нет? Зато он хорошо знает! — отец Дар кивнул с таинственным видом в сторону отца Брамбо. — Но я скажу тебе. Это маленькое письмецо, — продолжал он, стуча по письму указательным пальцем, — сделает нас всех богатыми! Озолотит и нас, и нашу церковь! Я расскажу тебе, Бенедикт, если это тебя интересует, почему сей иезуит внезапно появился в нашей зеленой долине. — Он снова похлопал по письму. — Здесь обо всем написано, — заявил он с многозначительным видом. — Богатство, новая церковь, Бенедикт, большая новая церковь! Он знает, — добавил старик, хитро поглядев на отца Брамбо и доверительно кивая Бенедикту, — он знает, о чем это письмо. Очень хорошо знает, — повторил отец Дар с решительным видом. Прищурившись, он посмотрел на молодого священника и снова понизил голос. — Они засунули меня в эту дыру и забыли обо мне — я боролся за объединение горняков в союз, Бенедикт, и они выслали меня сюда, чтобы я, всеми забытый, оставался здесь до конца дней моих. И вдруг нам повезло — Компания снова обратила внимание на нас, и тогда епископ вдруг вспомнил о моем существовании. Потому-то и приехал сюда этот молодой шпион — он должен проследить за тем, чтобы я не сорвал их планы, чтобы моя земная любовь к моим прихожанам, принесшая мне столько горестей, не расстроила расчеты тех, кто больше всего на свете любит золото, мой юный друг. — Он похлопал по своему карману. — Целое состояние, Бенедикт, — повторил он. — Сумма, которая может поразить воображение! Деньги на новую церковь! А наш иезуит узнал об этом! — сказал отец Дар. — Новости быстро распространяются; вот он и явился сюда, как стервятник на пиршество! — Старик с силой хлопнул Бенедикта по плечу и громко вскричал: — Я пленник, Бенедикт, в своей собственной церкви, в своем собственном доме. Но скажи ему, Бенедикт, что я не одинок, — наша старая церковь останется на месте, люди поддержат меня. Нет! — говорим мы им... — Он вытащил из кармана письмо и помахал им над головой. — Нет! — говорим мы Компании, — нет, нет и нет!

И он разорвал письмо сначала пополам, потом на четыре части и швырнул клочки на пол, торжествующе глядя на молодого священника, который приподнялся в своем кресле. Старик обернулся к Бенедикту, глаза его сверкали, он схватил мальчика за плечо и вскричал:

— Ты видишь, Бенедикт! Видишь! Вот им их злато! — Он, шатаясь, подошел к холодильнику и снова заглянул внутрь. — Так, значит, ты не хочешь оказать услугу старику? — сказал он жалобно и, собравшись с силами, ни на кого не глядя, не произнеся больше ни слова, вышел из комнаты. Они слышали его свистящее дыхание, когда он поднимался по лестнице.

Они долго молчали. Минуты тянулись тягостно, кухня, казалось, потеряла свой привычный уют, будто налетел ветер и разметал все вокруг. Бенедикт обратил горящий, скорбный взгляд на отца Брамбо; тот сидел в кресле неподвижно, как изваяние, тонкие голубые вены пульсировали на его висках.

Наконец молодой священник повернулся к мальчику и проговорил:

— Ты слышал, что он сказал? — Лицо его было холодным и белым, как мрамор. Медленно, тихим ледяным голосом он произнес: — Все, что ты сейчас слышал, Бенедикт, это — богохульство!

Бенедикт глядел в это лицо, в котором так явственно сквозили страх и отвращение. Мальчику казалось, что молодого священника задело не богохульство отца Дара, скорее он испытывал лишь опасливую брезгливость, словно от старого священника исходил дурной запах.

Отец Брамбо сидел и о чем-то размышлял, презрительно кривя губы.

— Старый грубиян! — разразился он внезапно, затем повернулся к Бенедикту и добавил с возмущением и искренним недоверием: — «Мой народ! Мой народ!» — кричит он всегда. А он, мол, такой же, как они. Хотелось бы мне знать, что особенного в этих людях? Одни инородцы да цветные! Большинство из них не имеет никакого образования; ты сам знаешь, они едва умеют говорить по-английски. Самые обыкновенные рабочие. Что же в них такого замечательного? Работать — вот все, на что они способны! Ну и что же? Мой отец каждый день нанимает и увольняет таких, как они!

5

Джой босиком мчался к ним по дороге, поднимая за собой клубы пыли.

Бенедикт с отцом мотыжили землю в огороде. Джой еще издали стал что-то кричать. Отец, в старой, драной соломенной шляпе, которая клочьями свисала ему на уши, поднял голову. Добежав до них, Джой остановился. Он уставился на них, тяжело дыша, не в силах вымолвить ни слова. Наконец он выпалил:

— Мистер Дрогробус!.. Мистер Дрогробус!..

— Набери воздуху. Вздохни поглубже, — посоветовал ему отец и, вытащив из заднего кармана бутылку, запрокинул ее и припал к ней губами.

Оба мальчика следили за его кадыком, который вздрагивал при каждом глотке; отец уже кончил пить, а Джой все еще стоял и смотрел на его горло, хотя кадык уже перестал двигаться. Отец ткнул его в бок.

— Ну, зевака, говори же!

Джой стал рассказывать по-английски, а Бенедикт переводил, вернее, пояснял отцу невнятную речь брата.

— Бенни, что они делают! Что они делают! — кричал Джой, дергаясь своим худеньким тельцем. Он начал молотить в воздухе кулаками. — Они бьют их, бьют!

— Кто? Что ты говоришь? — засмеялся Бенедикт, хватая Джоя за руки.

— Их бьют! О-о-о! — простонал тот, вырываясь от Бенедикта. Он сжал ладонями щеки, глаза его округлились от ужаса.

— В чем дело? — нетерпеливо спросил отец.

— Шериф, — выдохнул Джой. — Там шериф!

Он побледнел еще сильней и, отвернувшись от них, побрел в поле.

Бенедикт и его отец с мотыгами на плече пошли по пыльной известковой дороге.

Еще издалека они почувствовали, что в поселке творится что-то неладное. Словно какая-то сила тянула их к центру Литвацкой Ямы. До них доносились свистки, и, когда они дошли до места, им показалось, что они попали на поле сражения. Солдаты в синих мундирах, с ружьями наперевес, одни верхом, другие пешие, стояли лицом к лицу с толпой, образовавшей полукруг. Вот и знакомое багровое лицо шерифа Андерсона — он стоял с двумя полицейскими Компании; пояса с патронами туго опоясывали их животы. На улицу из какого-то дома уже вынесли кухонный стол, плиту и несколько стульев.

Жена мистера Дрогробуса, маленькая смуглая женщина, накинула на голову фартук по обычаю литовских крестьянок. Какая-то женщина обнимала ее и все поглядывала через плечо на солдат. Это была мать Бенедикта, и он протиснулся к ней.

— Мама? — сказал он полувопросительно, с испугом.

Она затаила дыхание, увидев его, словно только с его приходом осознала грозившую им опасность, и схватила его в свои объятия, в которых уже была стонущая миссис Дрогробус. Б енедикту показалось, что сейчас она фартуком миссис Дрогробус накроет и его голову тоже. У ног ее он увидел лужу крови, похожую на огромного краба. Бенедикт, с ужасом глядя на нее, шагнул в сторону. Подошел отец; с его появлением мужество покинуло мать, она опустила голову на плечо женщины, стоявшей с ней рядом, и плечи ее затряслись.

Вдруг известковые камни, белые, как куски затвердевшего снега, полетели в солдат. Отец стал подталкивать женщин и мальчика, чтобы спрятать их в толпе. Миссис Дрогробус спотыкалась, он вел ее, как ребенка. За спиной у них раздались выстрелы, заржала лошадь, громкий и грубый голос шерифа Андерсона произнес:

— Стрелять в воздух!

Толпа подалась назад; и Бенедикт невольно обратил внимание на лица людей — теперь они выглядели иначе, не то что в тот день, когда выселяли негров. «Сначала негров, — вспомнил он, — потом литваков!»

Чья это кровь?

Вдруг он увидел в толпе Лену; она стояла, глядя куда-то вдаль невидящими глазами, как будто была совсем одна на улице. Ему пришли на память презрительные слова, которые она бросила ему, когда он пришел продавать самогон ее отцу. Брови его нервно дернулись. «Ты не будешь...» Эти слова отдавались у него в мозгу; и вдруг каким-то образом он понял, что ярко-красная лужа крови на залитой солнцем дороге имеет прямое отношение к ее отцу.

У стоящих в толпе людей на лицах было такое выражение, словно они присутствуют при собственной казни. Некоторые ругались, другие молчали затаив дыхание, третьи были словно пристыжены, четвертые тряслись от страха. Над площадью стоял гул, то нарастая, то спадая, — будто налетали порывы ветра, хотя никто не говорил громко.

Звуки выстрелов, словно они обошли весь мир, повсюду предупреждая рабочих, отозвались далеким эхом и, обессиленные, замерли вдали.

И как ни странно, Бенедикт нисколько не удивился, увидев рядом с собой темное лицо с застывшим, горьким, ничего не забывшим взглядом. Ее глаза только слегка заволоклись, когда он воскликнул:

— Матушка Бернс!

Она смотрела куда-то мимо, и Бенедикт смутился: почему она даже не взглянула на него? Потом она вышла из толпы, и он последовал за ней, охваченный тревогой, объяснить которую он не сумел бы. Он догнал ее и взял за локоть.

— Матушка Бернс, — сказал он с легкой укоризной, — это я, Бенедикт. Разве вы меня не узнали?

— Отойди, мальчик! — вскричала она, отстраняясь от него. — Ты же видишь — я ухожу!

Она вырвала руку и двинулась дальше по желтому песку, энергично двигая своими острыми локтями, будто прокладывала себе путь среди толпы. Бенедикт застыл на месте, глядя ей вслед.

За спиной у него снова послышались выстрелы. Пронзительно заржала лошадь. Он оглянулся и увидел, как конь взметнулся на дыбы. Солдат судорожно вцепился в его гриву, но не удержался в седле и рухнул наземь, раскинув руки. Испуганная лошадь метнулась в сторону, наскочила на другую лошадь и понеслась галопом по дороге. Жители Литвацкой Ямы подались вперед.

— Назад! Осади назад! — раздался повелительный окрик шерифа.

Выстрелы!..

И вдруг все куда-то исчезли. Едкая пыль лениво клубилась в воздухе. По земле полз на четвереньках человек, за ним тащился узкий след, как красная змея, — это была его кровь.

6

Бенедикт смотрел, как отец, тщательно подобрав остатки капустного супа в тарелке, облизнул ложку и, отказавшись от дополнительной порции, вытер густые усы тыльной стороной сначала левой, потом правой руки. Вдруг он поднял глаза, словно что-то вспомнив, и встал из-за стола.

— Пойду навещу Якобиса, — небрежно бросил он, потягиваясь и вздыхая.

Стемнело. Вагонетки с горячим шлаком уже разгрузили, и откос полыхал, мерцая и вздрагивая под беззвездным небом. По улице брели коровы, возвращавшиеся с пастбища; бледные огни уличных фонарей освещали их костистые спины. Коровы мычали и шли, тяжело раскачивая разбухшим выменем. Из темных переулков выскакивали собаки и, полаяв, быстро исчезали за домами. Никогда не умолкавший завод свирепо хрипел.

Вскоре после ухода отца поднялся и Бенедикт.

— Мне нужно проведать священника, — объявил он так же небрежно, как и отец.

Мать обернулась.

— Так поздно?

Бенедикт утвердительно кивнул. Джой, спешно расправившись с супом, вскочил.

— Я с тобой! — заявил он.

— Нет, ты останешься дома, — сердито прикрикнул на него Бенедикт.

Джой отошел с обиженным видом, упрямо сжав губы.

По Яме из дома в дом ползли всякие слухи. На улицах было непривычно пусто, по ним разъезжали конные патрули. Раненый мистер Дрогробус лежал в больнице. Другой пострадавший, Петер Яники, умер; он лежал дома.

В полумраке улиц вокруг Бенедикта мелькали людские тени, то появляясь, то исчезая. Двери тихо открывались — на короткое мгновение в желтом отсвете возникал силуэт человека — и снова, будто коротко вздохнув, двери закрывались. Бездомные псы, напуганные непривычной тишиной, бегали, не обращая внимания на прохожих. Облака, еще более темные, чем ночь, стремительно мчались по небу; поднялся холодный ветер, он дул в сторону холмов.

Оглянувшись, Бенедикт увидел фигурку своего маленького брата, — тот крался за ним, легкий, как листик. Бенедикт спрятался за столб. Когда Джой поравнялся с— ним, Бенедикт протянул руку, схватил его за шиворот и подтащил к себе.

— Ступай обратно! — сердито закричал он ему в самое ухо и стукнул его по макушке. — Не смей идти за мной!

Джой отскочил, но, когда Бенедикт тронулся дальше, он снова пошел за ним. Бенедикт погрозил ему кулаком, а потом неожиданно свернул в переулок и помчался бегом. Вскоре уличные фонари остались позади; ему указывала путь только еле белевшая дорога. Он почувствовал, что уже не один: рядом слышались легкие шаги. Бенедикт остановился. Мимо него двигались тени, кто-то нечаянно толкнул его и, ничего не сказав, пошел дальше. Удушливо пахло свалкой и шлаком; Бенедикт досадливо передернул плечами.

Дорога круто сворачивала в кустарник у подножья холмов. Теперь можно было различить запах угля в заброшенных, еле тлеющих шурфах. Вспугнутые кролики удирали во всю прыть. Внезапно раздалось хлопанье крыльев, и из-под ног Бенедикта неловко, словно пьяная, взлетела какая-то птица. Не зная направления, мальчик словно угадывал его. Дорога кончилась. Теперь со всех сторон за него цеплялись ветки. Дикая яблоня осыпала его волосы душистыми лепестками, когда он крался под ней.

Он чувствовал, что народу вокруг него становится все больше и больше. Темнота сгущалась. Теперь люди двигались вперед, локоть к локтю. И наконец остановились.

Он дрожал. Он слышал, как стучали его зубы. Кто-то тихо выругался, потом раздался приглушенный смех, темнота казалась насыщенной сдержанной яростью. Бенедикт вспомнил, как Петер Яники полз по пыльной дороге, оставляя за собой полоску крови, и задрожал еще сильнее. Он вспомнил белое как мел лицо Лены, когда она, пошатываясь, шла за своей матерью. Он вспомнил еще одно знакомое лицо — такое отчужденное теперь! — и быстрый враждебный взгляд, который матушка Бернс бросила на него... Ему неудержимо захотелось быть рядом с отцом!

По тесным рядам собравшихся прошел тихий ропот, кто-то глухо свистнул. Бенедикту стало жутко. Вдруг он чуть было не упал — у его ног, заскулив, прошмыгнула собака. Бенедикт застыл от ужаса, будто стоял на краю пропасти. Еще раз свистнули. «Ну где же он?» В первый раз Бенедикт услышал чей-то голос, прозвучавший спокойно и естественно. Бенедикт даже вздрогнул от неожиданности.

Кто-то, стоявший впереди, спросил из темноты:

— Все собрались?

— Да, да, — послышалось со всех сторон, и Бенедикт внезапно понял, что ответы эти не случайны, что собрание подготовлено и хорошо организовано. Он чувствовал также, что народу собралось очень много.

— Отлично, ребята, — снова раздался тот же уверенный голос, от звука которого кругом стало как будто светлее, — но берегитесь непрошеных гостей!

В ответ тут и там послышалось шарканье ног, возня, чей-то испуганный вскрик, отрывистое ругательство, стук упавшего на землю тела, хрип, удары. И снова тишина и молчание, а спустя несколько мгновений — тихий, довольный смех. Человек, стоявший рядом с Бенедиктом, вдруг кинулся в сторону, сбив мальчика с ног, но его сразу схватили. Бенедикт увидел, как сверкнули его зубы и белки закатившихся глаз. Кто-то навалился на него, скрутил руки и прошипел: «Ты Друбак-осведомитель!» Друбаку сунули в рот кляп, замотали веревкой руки, а глаза завязали красным платком, какие бывают обычно у рабочих. Потом его ткнули лицом в землю, усыпанную кусками угля.

— Все в порядке, братья?

— Все в порядке! — ответил кто-то справа. — Все в порядке! Все в порядке! — раздались голоса сзади и спереди, слева и опять справа, словно голоса эти стояли здесь на посту, словно они были хозяевами этой темноты, властвовали над ней. Бенедикт почувствовал на себе чей-то пронизывающий взгляд, хотя сам он никого не мог различить в темноте.

Не видел он также и человека, который отдавал приказания таким спокойным, уверенным тоном. Человек этот находился где-то впереди. Бенедикт поднялся на ноги. Пойманный шпион бессильно корчился на земле. Бенедикту неожиданно захотелось пнуть его ногой. И так же неожиданно его вдруг покинул страх. Его охватило нервное напряжение. Казалось, темнота вокруг него насыщена силой. Голоса, которые он слышал, были ему близкими, родными; а тот голос, что доносился из темноты, откуда-то спереди, и звучал почти беззаботно, был ему мучительно знаком.

Голос этот продолжал:

— Товарищи, я надеюсь, что все провокаторы, шпионы Компании, агенты Федерального бюро, штрейкбрехеры и предатели выловлены и удалены с собрания. — Раздался тихий смех. — Теперь мы можем начать.

Внезапно впереди вспыхнула спичка, и Бенедикт замер от изумления. «Добрик!» — вскричал он. Да, это было хорошо запомнившееся ему скуластое лицо, все с той же улыбкой на губах, будто Добрик всегда удивлялся тому, что его слушаются, — это был Добрик из тюрьмы! Добрик, который ползал по цементному полу в поисках огрызка карандаша и доказывал ему, что они похожи друг на друга, потому что оба отказались назвать полиции имена товарищей! Печально улыбающийся, с разбитым в кровь лицом, Добрик, ругавший себя за то, что позволил им себя поймать! Да, это был Добрик!

Бенедикт всем сердцем устремился к этому человеку, освещенному огоньком, но спичка вдруг погасла.

— Джо Магарак! — узнал кто-то и мягко рассмеялся.

Бенедикта трясло, как в ознобе. Ему припомнилась страшная ночь в тюрьме. Что же делает здесь этот человек? «Да ведь он из профсоюза!» — удивленно сказал себе Бенедикт. «Этот человек — коммунист, паренек!..» Кошмаром всплыло воспоминание: окровавленная рука тянется к его голове... Он задрожал.

— Так вот, товарищи, — прозвучал опять голос Добрика, который говорил так, словно сидел за столом и только этот стол отделял его от всех остальных. — Я был в Объединении рабочих сталелитейной и чугунной промышленности. Они не дали нам удовлетворительного ответа. Нет никакой надежды. Они не хотят объединяться с нами!

Послышался приглушенный гул голосов.

— Обойдемся без них! — закричал кто-то.

— Да, конечно, обойдемся, — согласился Добрик и продолжал: — Они против всякой стачки, сказал мне Бойл. Но все же, если мы выступим, ребята из Объединения присоединятся к нам!

— Скажи им, Доби!.. — заорал кто-то, но на него зашикали, и он не договорил.

Добрик продолжал свою речь. Он говорил, как всегда, просто и непринужденно, но очень серьезно.

— Нужно торопиться, нужно все держать в секрете. Никаких имен, никаких руководителей. Теперь каждый из нас руководитель. Мы остаемся в лесу. Поняли? — спросил он по-литовски.

— Поняли, — послышалось в ответ.

Голос Добрика стал еще серьезнее:

— Кто здесь из Литвацкой Ямы, в чем там у вас дело? Что стряслось?

— Они выбрасывают нас на улицу, Доби!

— Это я знаю, — нетерпеливо сказал Добрик. — Не об этом спрашиваю. — Несмотря на темноту, можно было понять, что он придвинулся ближе. — Вы позволили им вышвырнуть из домов наших цветных братьев и палец о палец не ударили! — бросил он обвинение.

— Да ведь они были штрейкбрехерами, Доби, — пожаловался кто-то, оправдываясь.

— Они — черные, Доби, — подхватил другой. — Они не понимают, что значит союз!

В ответ, вместо голоса Добрика, молчание. Наконец Добрик сказал:

— Поглядите вокруг себя. — Бенедикт поглядел: тьма, густая тьма... — А теперь, — потребовал Добрик, — скажите мне: можете вы различить, кто здесь белый, а кто черный?

Приглушенный смех был ему ответом.

— Хотите добиться успеха, — закричал Добрик, — и бороться бок о бок с парнем, который стоит сейчас рядом с вами, независимо от того, какого он цвета?

— Хотим, Доби, — ответили они.

— Скажите мне, — опять резко спросил он, — какой он, этот парень рядом — белый или черный?

Люди снова засмеялись, но уже немного смущенно.

— Не различить, Доби, — раздался чей-то голос. — Но все же они штрейкбрехеры! Откуда мы знаем, как они будут вести себя теперь?

— Компания привезла с Юга негров в тысяча девятьсот девятнадцатом году, чтобы сорвать вспыхнувшую стачку, — начал Добрик. — Негры не знали, для чего их привезли сюда; их загнали в товарные вагоны, а потом они очутились на заводе и, сами того не сознавая, сделались штрейкбрехерами. Но кто же, черт возьми, виноват в этом? — спросил он с яростью. — Вы что — хотите сделать их ответственными за зло, которое им причинила Компания?

Он подождал некоторое время, а потом сказал:

— Зажгите спичку!

Снова вспыхнула спичка и вместо Добрика осветила лицо негра. Рабочие рассмеялись и закричали:

— Эй, Клиф, откуда ты взялся?

Бенедикт подскочил от удивления: этот человек вцепился тогда ему в плечо своими длинными пальцами. «Он член профсоюза», — сказала тогда матушка Бернс, словно это могло объяснить странное поведение этого негра, который так напугал Бенедикта. Клиффорд взмахнул рукой, и спичка погасла.

— Он всем вам хорошо известен, — раздался из темноты голос Добрика. — Вы, конечно, не знали, — вы не могли видеть его, — но он все время был здесь, рядом со мной. — Добрик помолчал немного, а когда снова заговорил, в голосе его звучал упрек: — Вы позволили им выбросить наших цветных братьев, а что случилось вчера?

Бенедикт тихо прошептал имена:

— Дрогробус и Яники.

— Теперь каждый должен участвовать в стачке, — твердо заявил Добрик.

— Мы согласны с тобой, Доби, — ответил кто-то. — Согласны со всем, что ты говоришь, Доби.

— Несколько недель тому назад, — продолжал Добрик чуть насмешливо, — вы все получили письма. Вы, жители Литвацкой Ямы, знаете, чего хочет от вас Компания: чтобы вы либо продали ей свои дома, либо сдохли с голоду — и тогда Компания захватит в свои руки всю эту землю, стоимостью в несколько миллионов долларов, и выстроит здесь новый завод. Новый завод по последнему слову техники, с новыми станками и электроплавильными печами. Рабочих на этом заводе будет вдвое меньше, чем сейчас, но завод даст вдвое больше продукции и прибыли.

Раздались возмущенные, гневные выкрики. Добрик негодующе продолжал:

— Мы не можем допустить, чтобы нас выкинули из домов. Что же мы должны делать? Не продавать наши дома по ценам, установленным Банком, а воздержаться. Мы сами назначим цены. Вы видите: они увольняют всех рабочих, живущих в Литвацкой Яме. Почему, как вы думаете?

— Компания считает, что они переутомились. Хочет дать им отдохнуть.

Одобрительный смех.

— Верно! Очень длительный отпуск. И к тому же неоплачиваемый! — сказал Добрик ядовито, со злостью.

Собравшиеся получали от разговора с ним большое удовольствие; им нравилось бросать ему реплики и получать меткие, сдобренные едким остроумием ответы. В продолжение всего этого разговора Бенедикт был в приподнятом настроении. Он испытывал странное, доселе неведомое ему ощущение независимости; казалось, здесь сейчас восстанавливается свобода, а раньше он даже не знал, что лишен ее. Этот митинг, этот взрыв стихийной силы был как светоч во тьме.

— Компания увольняет рабочих, чтобы вынудить их продать свои дома! — гневно вскричал Добрик.

Впервые гнев так явственно прозвучал в его голосе. Бенедикт почувствовал, как в нем самом разгорается жаркое, яростное пламя. И странное дело, ему казалось, что он заранее знает, что сейчас скажет Добрик, что это его, Бенедикта, гнев и боль звучат в словах Добрика, что это его собственный взволнованный голос звучит над темными холмами.

— Теперь вот что: некоторые из товарищей должны укрыться здесь в лесу. Вы знаете где.

— Они доберутся и сюда, Доби!

— Мы проследим, чтобы этого не случилось! — ответил чей-то уверенный голос из толпы.

— Мы пошлем через несколько дней представителей с нашими требованиями, — продолжал Добрик. — Повышение зарплаты на десять центов в час для рабочих всех категорий, от чернорабочих до сталеваров. Признание профессионального союза рабочих. Никаких «желтых» организаций на заводе. Охрана труда.

— Пусть выгонят шпионов!

— Мы сами займемся ими, — ответил Добрик.

— Этими? — спросил кто-то.

— Нет, — презрительно ответил Добрик. — Теперь они не представляют ценности для Компании. Она сама их выгонит.

Радостный гул приветствовал его слова. Бенедикт услышал свой собственный смех. Темнота перестала казаться ему таинственной и грозной. Теперь темнота означала безопасность. Никто, даже звезды, не смогли бы их здесь разглядеть. И под покровом этой непроглядной тьмы они наконец могли говорить правду — ту правду, которую прятали глубоко в своих сердцах. Голоса людей потеплели, и впервые Бенедикту показалось, что все его земляки, находившиеся здесь, вдруг странно преобразились — так преображался его отец, когда переходил с английской речи на родную, — они словно все время прятали свое настоящее лицо за личиной униженности и покорности, невежества и пьянства, и только в редкие минуты свободы, как сейчас, становились самими собой. «Как уверенно и непринужденно они держатся! — с удивлением думал Бенедикт. — Здесь они совсем другие, чем в церкви!»

На губах его блуждала бессознательная улыбка, когда он стал пробираться в темноте на голос Добрика — спокойный и непреклонный. Ему казалось, что Добрик непременно должен узнать, что он, Бенедикт, тоже присутствует здесь, и что если Добрик увидит его, то обязательно скажет: «Я помню тебя!» — и улыбнется ему. Мальчика охватило радостное волнение.

— Итак, они уволили вас, — услышал он сухое замечание Добрика. — Уволили перед очередным взносом за дом. Чем же, интересно, вы теперь будете платить Банку? Бобами, которые вы выращиваете в огородах? А когда вы лишитесь ваших домов — вот тогда они снова возьмут вас на работу.

— А мы пошлем их к черту, Доби! — неуверенно произнес чей-то голос.

— Банк и Компания — единое целое, — продолжал Добрик. Вспыхнула спичка, и собравшиеся увидели две сцепленные руки. — Банк выполняет то, что ему приказывает Компания.

По толпе прокатился ропот, раздались проклятья.

— Но... — голос Добрика прозвучал так внушительно, что гул сразу стих, —... но рабочий класс тоже единое целое! — Снова вспыхнула спичка, и в таинственном, колеблющемся свете две руки — белая и черная — слились в крепком рукопожатии и как бы нанесли сокрушительный удар Банку и Компании. Сгрудившиеся в плотную толпу слушатели разразились приглушенными аплодисментами. У Бенедикта сильней забилось сердце. Где-то в глубине памяти возникло мучительное видение: матушка Бернс идет к своей уже опустошенной лачуге, на ходу колышутся складки ее старой юбки... Он так жалел, что не догнал ее тогда.

— Да, — крикнул все тот же скептический, циничный голос откуда-то из темноты. — А они опять привезут сюда негров, вот увидите. Нельзя допускать негров в наши ряды!

Впереди, где был Добрик, снова наступило молчание. Люди ждали.

Но вот ярко вспыхнул луч света — на этот раз зажгли электрический фонарик; кто-то прикрыл его ладонью. Люди увидели темный силуэт головы Добрика. Резким движением он поднял к свету чью-то белую руку, затем взмахнул перочинным ножом и ловко раскрыл длинное стальное лезвие. Из груди рабочих вырвался непроизвольный вздох. Люди, тревожно посмеиваясь, подались вперед. Бенедикт, сдерживая дрожь, привстал на цыпочки. Добрик приблизил острое лезвие к белому запястью, в набухших венах которого, казалось, быстрей побежала кровь. Рука дернулась, но Добрик крепко держал ее.

— Если я пораню твою руку, — услышали все гневный голос Добрика, — какого цвета будет кровь?

— Красная, Доби, — выпалил обладатель руки. — Но, ради Христа, не делай этого, Доби!

Люди рассмеялись. Бенедикт радостно вздрогнул.

Внезапно по другую сторону светлого круга, отбрасываемого фонарем, поднялась вторая рука — черная. Добрик так же крепко обхватил черное запястье и приставил к нему нож. Затем он повернулся к белому человеку.

— А у него кровь какого цвета? — сурово спросил он.

— Тоже красная! — выдохнул тот с молниеносной быстротой, словно боясь потерять драгоценное время.

Добрик поднял голову и вгляделся в темноту, в ту сторону, откуда раздавался скептический голос.

— Может, кто-нибудь хочет это проверить? — закричал он. — Пусть подойдет сюда, к нам!

Глубокое молчание.

Он подождал еще некоторое время, словно хотел предоставить тем, кто сомневается, возможность удостовериться; потом, когда стало ясно, что на вызов никто не откликнется, Добрик сказал серьезным тоном, как бы взвешивая каждое слово:

— Да, именно это я и имел в виду. Его кровь и ваша кровь — одинакового цвета: красного. Мне все равно, какого цвета ваша кожа, ведь в жилах у вас течет такая же красная кровь, как у меня! И если у вас есть мужество идти по нашему пути, если вы вступили в Союз, помните: я буду бороться за то, чтобы мы все были братьями. — Луч света озарил его руку, он потряс кулаком. — Буду бороться до последней капли крови!

Люди одобрительно загудели и тихо захлопали. У Бенедикта горели щеки от волнения.

Сквозь толпу пробрался человек, как ветер сквозь пшеницу. Он стал что-то говорить Добрику. Воцарилась напряженная тишина, фонарик погас, людей впереди снова окутала непроглядная темень. Затем все тем же спокойным голосом, каким он говорил весь вечер, Добрик сказал:

— Правительственные войска находятся уже на холмах. Они направляются сюда. По-моему, мы здесь обо всем переговорили. Итак, мы закрываем наш митинг до новой встречи, о которой вам будет сообщено. Держите связь с вашими представителями Выполняйте все указания. Доброй ночи, товарищи!

И в то же мгновение тьма, казалось, сгустилась еще больше. Связанный предатель дергался на земле, как издыхающая рыба. Бенедикт брезгливо перешагнул через него и поспешно направился домой.

А пока он шел, мимо него в темноте скользили чьи-то тени. Но теперь они уже казались ему не зловещими, а дружескими — теперь он знал, кто они, эти люди. Он был рад, что темнота укрывает и его вместе с ними. Из-за холма доносился запах горящего шлака. Вскоре запахло коровьим навозом, а затем — свалкой. Пыльная дорога вилась по склону холма. Неожиданный порыв ветра принес с собой гнилой запах Рва, еще не засыпанного на этом далеком участке: бетонные трубы успели проложить лишь там, где раньше стояли лачуги негров. Тем же ветром занесло сюда и горячую крупицу чугуна, она больно кольнула мальчика в щеку.

Вдруг из-за поворота вихрем вылетели два всадника и галопом помчались по дороге. Бенедикт успел отскочить в сторону и спрятаться в густой траве, росшей по обочине.

Пригнувшись, он стал пробираться по траве вдоль дороги и неожиданно наткнулся на Джоя, который притулился на корточках в траве, как птица в гнезде. Оба вскрикнули от испуга; слышно было, как зубы Джоя выбивают дробь. Бенедикт обнял его и зажал ему рот. В окружающем безмолвии каждый звук, казалось, разносится далеко вокруг. Потом он взял Джоя за руку и повел его задворками к дому.

В окнах было темно, и, когда они вошли, Бенедикт не зажег лампы. Мальчики, дрожа, сели в темной кухне. Услышав шаги у калитки, они замерли от страха. Дверь тихо отворилась, и они поняли, что это вернулся отец; он поднялся по лестнице, потом они услышали скрип пружин и стук сброшенных на пол башмаков.

Бенедикт дал Джою подзатыльник.

Джой понял, за что.

7

Никогда церковь святого Иосифа не была так переполнена, как в этот день. Никогда ничьи похороны не привлекали такого внимания. Сотни рабочих со всех концов Литвацкой Ямы и из города собрались проводить в последний путь Петера Яники. За пределами Ямы мало кто знал его, но пришли и незнакомые. Заводскую администрацию охватило лихорадочное волнение; телефонные звонки понеслись из отдела в отдел: «Что происходит? Где люди?»

А люди были на похоронах. Они стояли вокруг маленькой церкви, а те, кто пробрался внутрь, теснились на скамьях. Церковь тонула в полумраке: мерцали догорающие свечи, поставленные за упокой грешной души, да мутный солнечный луч играл на рубиновых ризах святого Петра, отбрасывая красноватые блики на скамьи.

Бенедикт облачился в черную рясу. Вместе с другим мальчиком, Антони, он ждал в ризнице. Было холодно и темновато: свет они не включили. Антони, с приглаженными черными блестящими волосами, сидел в углу и грыз ногти.

Гроб принесли и поставили в церкви, и Бенедикт послал Антони за отцом Даром. Он с тревогой ждал его. До него доносился гул голосов, как шум отдаленного прибоя.

Минуты текли, а Антони все не возвращался. В церкви раздавалось нетерпеливое шарканье ног, покашливание. В конце концов Бенедикт выскользнул из ризницы и через сад, еще влажный от росы, направился к дому священника. Он увидел Антони, — тот уже отворил калитку палисадника, явно собираясь улизнуть на улицу.

— Антони! — с негодованием вскричал Бенедикт.

Антони обернулся с испуганным видом и ответил:

— Отец Брамбо велел мне идти домой! — Он с силой захлопнул за собой калитку.

Бенедикт постучал в дверь к священнику. Никакого ответа. Он повернул дверную ручку и вошел в кухню. Услышав сердитые голоса, он неуверенно позвал:

— Отец мой! Где вы?

Он прошел через темный холл, в нерешительности остановился у двери в комнату. Голоса стихли, но он чувствовал, какая там напряженная атмосфера.

— Отец мой! — снова позвал он и тихонько постучал.

Дверь отворилась. Бледный, с суровым лицом, отец Брамбо спросил:

— В чем дело?

Бенедикт различил за его спиной отца Дара — тот низко опустил голову, почти припал к полу. Ухватившись за спинку стула, старик с трудом поднимался с колен.

— Бенедикт! — вскричал он хрипло, задыхающимся голосом. Он протянул руки к Бенедикту и с отчаянием стал манить его к себе.

— Что случилось, отец мой? — спросил отца Дара Бенедикт и повернулся к отцу Брамбо.

Молодой священник отступил от двери. Бенедикт бросился к отцу Дару и помог ему подняться. Капли пота блестели на багровых щеках и желтом восковом лбу старого священника. Он с благодарностью посмотрел на Бенедикта своими водянистыми голубыми глазами.

— Отлично, — выдохнул он.

Отец Брамбо застыл на месте. Бенедикт обратил на него испуганный, умоляющий взгляд.

Отец Брамбо сдвинул брови и сжал губы.

— Что случилось, отец мой? — снова спросил мальчик.

Веки отца Брамбо дрогнули.

— Ты должен убедить его, Бенедикт, — сказал он взволнованно, глухим голосом, хотя внешне казался совершенно спокойным. — Он не должен идти туда; пусть даже не пытается!

— А как же заупокойная служба? — вскричал удивленный Бенедикт.

Отец Брамбо поднял голову.

— Службы не будет! — произнес он.

Бенедикт, от изумления потеряв дар речи, уставился на него. Отец Дар тянулся к мальчику дрожащей рукой, и наконец ему удалось положить свою руку на плечо Бенедикта.

— Сюда приходила полиция, — сказал отец Брамбо спокойным, уверенным, властным тоном. — От меня требовали, чтобы я отменил публичную службу, потому что... — кивком головы он показал в сторону церкви, — эти люди собрались туда вовсе не для похорон. Они воспользовались этим предлогом, чтобы не выйти на работу. Это настоящий заговор. Если я буду служить заупокойную обедню, значит я тоже участвую в заговоре. Поэтому я запрещаю кому бы то ни было служить ее. Мы должны очистить церковь от посторонних. Останутся только самые близкие родственники, и тогда мы отслужим. — Вы слышали? — Вопрос был обращен к отцу Дару. — Вы слышали? — повторил он, повышая голос.

У самого уха Бенедикта раздавалось громкое, свистящее дыхание отца Дара.

— Помоги мне, Бенедикт, мой мальчик, — ласково сказал старый священник. — Позволь мне покрепче опереться на твое сильное плечо.

Он так налег на плечо Бенедикта, что у того подогнулись колени.

— Хорошо, хорошо, — сиплый голос старика звучал спокойно, даже небрежно. Его брови, орошенные капельками пота, были нахмурены, но глаза глядели сосредоточенно, словно перед ним находилось препятствие, которое ему предстояло преодолеть, что он и делал, тяжело дыша, но радуясь, поздравляя себя с успехом и подбадривая Бенедикта. — Вот и прекрасно! Первый шаг уже сделан! Ты сильный и славный мальчуган. Теперь еще один шаг... — Он с трудом тащился к двери. — Смотри, дело идет неплохо, это совсем не так далеко!

Бенедикт остановился, он шатался под тяжестью старого священника и с трудом удерживался на ногах.

Мальчик перевел взгляд на лицо отца Брамбо. Два алых пятна медленно густели на щеках молодого священника, а глаза его так потемнели, что казались почти черными.

— Оставь его, Бенедикт! — вскричал отец Брамбо негодующим тоном. Он весь дрожал. — Ты не должен идти туда!

— Вперед, вперед, — торопясь, упрямо твердил отец Дар на ухо Бенедикту, не обращая внимания на отца Брамбо. Губы старого священника были влажны, и Бенедикт почувствовал слюну на своем ухе. Не отрывая глаз от отца Брамбо, мальчик шагнул вперед. Он побледнел, губы его пересохли, язык прилип к гортани. Он вспотел от напряжения.

— Отец мой! — вскричал он не своим голосом, с мольбой глядя на молодого священника.

А отец Дар все толкал и толкал его вперед.

— Я должен идти, отец мой! — с отчаянием продолжал мальчик.

Отец Брамбо наклонился к нему, глаза его горели.

— Не забывай, что ты ставишь на карту свое будущее, Бенедикт! — предупредил он. — Все свое будущее! Оно зависит теперь от того, пойдешь ты туда или нет. Этих людей ведут за собой коммунисты — осквернители церкви. Ты не должен позволять им использовать тебя для своих целей. Не связывай своего будущего с этими отпетыми людьми — они восстают против закона. Они преступники — полиция охотится за ними!

— Но Петера Яники убила полиция! — вскричал Бенедикт.

— Это было спровоцировано, Бенедикт, — ответил отец Брамбо, гневно сверкнув глазами. — И то, что происходит сейчас, тоже провокация. Я знаю, мне рассказали всю эту историю, и я предупреждаю тебя!

Бенедикт, поддерживая старика, шатаясь, шел к двери; колени его дрожали.

— Я должен идти туда, отец мой! — закричал он, терзаемый мукой. — Они ждут отпевания! Мы не смеем отказать мертвому в слове божием!

— Остановись, Бенедикт! — крикнул молодой священник. — В последний раз я призываю тебя, Бенедикт, не оскверняй святую церковь!

Бенедикт громко всхлипнул и тяжело шагнул вперед.

— Я не могу не идти!

А старик все подталкивал его. Они протащились через переднюю, дверь широко распахнулась, и они чуть не свалились вдвоем на крыльцо. У Бенедикта гнулись плечи под тяжестью старого священника, он с трудом дотащил его до двери ризницы. Старик жадно прильнул к нему. Он находился в какой-то экзальтации и, захлебываясь, несвязно бормотал что-то. Щеки его раздувались, как кузнечные мехи.

— Славный мальчик! — восклицал он, быстро кивая головой и прерывисто смеясь. — Прекрасный мальчик... борец за веру... спаситель... Ну, теперь мы уже близко... С нами бог... Хвала ему... Вот мы и дошли... теперь мы взойдем на нашу голгофу.

Он упал в кресло, стоящее в ризнице, и на секунду прикрыл глаза, но сразу же открыл их снова — они ярко сияли.

— Вы... — начал тревожно Бенедикт.

Старик тяжело вздохнул.

— Помоги мне одеться! — приказал он резким тоном, и Бенедикт кинулся к шкафу за его облачением.

Утирая слезы, он помог священнику облачиться. Нетерпение собравшихся все возрастало. Вокруг церкви появились заводские охранники.

Мальчик и старый священник вместе поднялись с колен. Старик пошатывался. Он снова положил свою слабую руку на плечо Бенедикту, и они перешагнули порог. Зазвенел золотой колокольчик, и по церкви пронесся глубокий вздох собравшихся. Священник и мальчик медленно двигались к алтарю. Лучистые глаза отца Дара снова затуманились; он шаркал ногами, словно нащупывал дорогу; лицо его, изборожденное глубокими морщинами, осунулось. Когда он прикрыл глаза, веки были желтые, словно восковые.

Бенедикт старался ступать как можно осторожнее. У алтаря он с беспокойством остановился и подождал, пока отец Дар, кряхтя, преклонил колена, а потом и сам последовал его примеру. Затем он отнес кадильницу на подставку справа от алтаря. Черный гроб стоял посреди церкви.

Отец Дар с трудом взошел по ступеням, потом повернулся и оглядел церковь отсутствующим взглядом, — казалось, он блуждал в сновидениях. От старика на Бенедикта внезапно пахнуло запахом увядания, запахом табака, виски и нафталина. Отец Дар опустился на колени и низким, скрипучим голосом заговорил нараспев.

— Introibo ad altare Dei.

— Ad Deum qui laetificat juventutem meam, — отвечал Бенедикт.

— Judica me, Deus, et discerne causam...

— Отец мой, — взволнованно прошептал Бенедикт, услыхав эти слова, — ведь сейчас идет заупокойная обедня!

Но отец Дар не слышал его. Бенедикт тянул его за рясу.

— Отец мой, — повторил он еще настойчивее, — вы ошиблись...

—...Meam de gente sancta...

В церкви началось перешептывание. Это была совсем не та молитва, которую сейчас полагалось читать! Бенедикт нагнулся к уху отца Дара.

— Отец мой, — вскричал он, — вы забыли! Вы совсем не то читаете. Нужно служить заупокойную обедню!

Но старый священник повернул к нему свою тяжелую голову и хрипло сказал:

— Отойди. — Он пожевал губами и громко продолжал: — Emitte lucem tuam et veritatem tuam...

— Прекратите надругательство над покойником! — крикнул кто-то из присутствующих.

Отец Дар помолчал. Потом снова начал было читать, но голос его дрогнул, сорвался, он обернулся и посмотрел в ту сторону, откуда раздался возглас. Бенедикт потянул его за рясу и вдруг в ужасе всплеснул руками.

— Что? Что? — задыхаясь, хрипло спрашивал отец Дар.

В церковь, через главные двери, вошли два солдата. Нависло глубокое молчание. Солдаты шли между скамьями, разглядывая собравшихся.

— Вы забыли, отец мой... — шепнул Бенедикт.

Солдаты похлопывали дубинками по плечам сидящих и указывали на дверь. Рабочие поднимали головы, с беспокойством глядя на них. Потом вставали один за другим и направлялись, расталкивая толпу, к двери. Какая-то женщина начала нараспев причитание по покойнику, в голосе ее звучал страх и безысходное горе — горестный протест против смерти и угнетения. Древний, как мир, он заполнил церковь, воскрешая в памяти черные страницы истории.

Отец Дар, шатаясь, поднялся на ноги. Он скрестил руки на груди и закрыл глаза. Внезапно какой-то человек, проскочив между коленопреклоненными молящимися, ринулся к ризнице и перепрыгнул через решетчатую загородку исповедальни. Солдаты закричали ему вслед. Когда человек пробегал мимо него, Бенедикт успел разглядеть побледневшее лицо, на котором застыла напряженная усмешка. Шум поднялся со всех сторон и заглушил причитания старой женщины. Присутствующие вскочили и гурьбой устремились к выходу.

Снаружи, на улице, прогремел выстрел, и вслед за ним раздались пронзительные крики; они смешались с криками людей в церкви. Началась паника. Люди, толкаясь, бросились к выходу, лезли через скамьи, падали меж ними, в страхе жались к стенам. Со звоном посыпались разбитые стекла, и в зияющих окнах показалось голубое небо. Люди бежали из Церкви через главный вход, штурмовали дверь ризницы и выскакивали в сад.

Отец Дар стоял, безмолвно наблюдая за происходящим. Он уронил руки, лицо его было странно спокойно. А Бенедикт так крепко стиснул кулаки, что у него заныли пальцы.

В церкви стоял дикий гам. В ужасе вопили женщины, с плачем визжали дети. Мужчины, стараясь поскорее скрыться, бросались кто куда: одни в боковые приделы, другие — в дверь, ведущую вниз, в подвал, третьи — в окна. К первым двум солдатам присоединились другие, они метались посреди воющей толпы, раздавая направо и налево удары дубинками. Выбравшись из церкви, люди врассыпную разбежались по домам или устремились к холмам.

Все кончилось так же внезапно, как и началось. В опустевшей церкви царил полный разгром: опрокинутые скамьи, на полу разорванные молитвенники, затоптанные шляпы, детские капоры, чей-то башмак, рассыпанная пачка табака... Гроб стоял там, где его поставили — у алтаря, посреди церкви.

В дверях показался отец Брамбо. Он с горькой иронической усмешкой оглядел церковь и скрылся.

Старый священник опустился на ступени алтаря.

Снаружи до Бенедикта слабо доносился топот ног, стук мотоцикла. На красном ковре так четко, словно он был специально отпечатан, чернел след чьей-то ноги...

Казалось, над поселком спустилась ночь, хотя день был еще в полном разгаре. Улицы были пустынны, Литвацкая Яма словно ослепла, погрузилась в глубокий сон... Завод, чье громыханье не смолкало никогда, как и биение сердца, теперь молчал. Бенедикт только сейчас это заметил. Гнетущее, выжидающее безмолвие царило вокруг.

Бенедикт брел по дороге и, дойдя до авеню Вашингтона, свернул на Тенистую улицу.

Он только что отвел отца Дара обратно домой, втащил его по лестнице и уложил в постель. Потом он сходил за доктором, но не стал дожидаться результатов осмотра. Отец Брамбо куда-то исчез. У Бенедикта началась головная боль, в ушах шумело; он прижимал к ним ладони, тряс головой, но ничего не помогало.

Гроб в церкви остался в полном одиночестве.

Мальчик различил вдали всадников. Они скакали через красные дюны к холмам. В воздухе носился дух убийства.

В доме Бенедикта на окнах были плотно задернуты занавески, и все сидели в полумраке вокруг кухонного стола.

Когда он вошел, мать разрыдалась.

— Я цел и невредим, мама, — сказал он устало.

Отец снял с носа очки и стал протирать их. На его посеревшем лице проступили капли пота, — гнетущий страх проник и в эту комнату. Отец вытер лицо платком.

— Я тоже был там, — прошептал он глухо. Бенедикт посмотрел на него и понял, что отец давно беспокоится о нем, с той самой минуты, как началась паника.

— Я проводил домой отца Дара, — объяснил он. Отец кивнул ему в ответ. — И вызвал к нему доктора.

Мать, которая прежде, наверное, отозвалась бы на его слова, теперь только неотрывно глядела на него. Она жадно разглядывала его руки, лицо, словно заново обрела его.

— Со мной ничего не случилось, мама! — повторил Бенедикт.

Она положила руки ему на голову, как бы благословляя его, и прильнула к нему, обливаясь слезами. Он чувствовал, что волосы его стали мокрыми от ее слез. Отец смотрел на них неподвижным взглядом, а Джой, который, казалось, никогда в жизни еще не был так взволнован, как сейчас, побледнел и уставился на них с застывшей, задумчивой улыбкой. Бенедикт потрепал мать по плечу и прошептал ей на ухо:

— Ты видишь, мама, я жив и здоров.

Наконец она оторвалась от него, пошла к плите и вернулась с тарелкой свекольного супа. Он покорно стал есть.

В полумраке кухни все они казались заживо погребенными. Снаружи, словно откуда-то очень издалека, доносились звуки, неясные и зловещие. Один раз они услышали стрельбу, и Бенедикт поднял голову, но тут же снова принялся за суп.

— Как же, папа... — наконец сказал он. Отец взглянул на него.

— Я не знаю, — ответил он и тяжело повел плечами, опустив глаза. Только один отец понял, о чем хотел спросить Бенедикт: о тех обещаниях, которые были даны на митинге в лесу прошлой ночью... Мать, казалось, ничего не слышала, — она сидела напротив Бенедикта и следила глазами за каждым его движением.

Он посмотрел на отца, взгляды их встретились, и в полумраке они поняли, что думают об одном и том же, и вдруг впервые заговорили с неожиданной откровенностью, полностью сходясь в своих убеждениях.

— Почему они явились? — тихо спросил Бенедикт, обращаясь теперь к одному отцу, и в голосе его звучало полное доверие.

Отец заерзал на стуле и, очевидно, по каким-то собственным соображениям, ответил по-английски:

— Чтобы отвести рабочих на завод!

Бенедикт взглянул на него с упреком.

— Папа, — сказал он по-литовски, — говори со мной.. Отец посмотрел на него и упрямо повторил по-английски:

— Чтобы отвести рабочих на завод! Понимаешь?

Бенедикт опустил глаза.

— Обратно на завод? — переспросил он.

Отец утвердительно кивнул. Бенедикт опять поглядел на него, и отец отвел глаза. Приготовившись продолжать разговор на своем «английском» языке, отец надел на себя личину «литвацкого отребья», — он всегда изображал себя таким перед американцами.

— Они пришли спрашивать: «Как имя? Ты зачем не приходишь сегодня работу? Ты хотел работать? Иди со мной».

— Но ворваться в церковь, папа!

Отец снова передернул плечами, насмешливо поглядывая на него.

— Самое хорошее место — церковь! Все рабочий в церкви, они знают. Иди туда, дома искать не надо!

Он покачал головой с горьким смехом, который больно ужалил Бенедикта.

— Не смей выходить на улицу! — внезапно вскричала мать, очнувшись от своего оцепенения, и легонько стукнула Джоя по голове.

Джой соскользнул со стула и забрался под стол, потирая голову.

Мать уткнулась в фартук и заплакала.

— Смотри, пожалуйста, — сказал Джой из-под стола. — Ты же еще и плачешь!

Остаток дня они все провели дома. Поздно вечером Бенедикт пошел справиться о здоровье отца Дара. Доктор, который еще раз пришел навестить старика, сказал Бенедикту, что отец Дар спит; у него был легкий удар, но он поправится. Бенедикт осведомился об отце Брамбо и узнал, что тот с утра не возвращался домой.

В Литвацкой Яме весь день было тревожно и беспокойно. Солдаты ходили по квартирам рабочих и, если заставали кого-нибудь дома, принуждали идти на работу.

В доме Блуманисов так и не зажгли света. На ужин поели супа с хлебом и легли спать.

Бенедикт спал спокойно, прижавшись к теплому, худенькому тельцу Джоя, но вдруг он подскочил на кровати, разбуженный громким стуком в дверь. Неясный свет зари вливался в окна. Бенедикт лежал не шевелясь, чтобы не разбудить брата, который безмятежно спал возле него. Дверь внизу, как раз под его окном, отворилась, и он услышал хрипловатый заспанный голос отца, а затем знакомый ему голос солдата, который спрашивал:

— Ты Винсентас Блуманис?

— Да, начальник, — смиренно отвечал отец.

— Ты знаешь, где находится Добрик?

— Нет, начальник.

— Ты врешь, сукин сын, проклятая деревенщина. Почему ты не на работе сегодня? Болен, да?

— Нет, начальник, — отвечал отец. — Завод выгнал меня.

— Ах, вот что! — сказал солдат. — Ну, так с этого часа ты снова принят на работу...

8

Это была первая поездка Бенедикта по железной дороге. Он еще никогда не ездил в поезде, и все же он совсем не боялся. Когда отец Брамбо сказал ему: «Мы с тобой едем к епископу, Бенедикт!» — мальчик только кивнул в знак согласия и ничего не сказал.

Они выехали в полдень. Пути было на два часа. В предыдущую ночь отец его не пришел домой с работы. Многих рабочих совсем не отпускали с завода, там их кормили, и там они спали. На завод привезли в закрытых грузовиках большую партию рабочих-негров. Их похватали в городе и на окраинах. Они не знали, куда их везут, пока не прибыли на место. Некоторые сумели убежать: они перелезли через высокую, обнесенную колючей проволокой стену, которая отделяла завод от реки, и вплавь, под пулями, добрались до леса на противоположном берегу. Как в Литвацкой Яме, так и в рабочих кварталах города не осталось ни одного взрослого мужчины. Будто повальная болезнь уничтожила все мужское население или началась война.

И вот Бенедикт сидел, задумавшись, на зеленом плюшевом сиденье. Рядом с ним был отец Брамбо. На губах его блуждала взволнованная улыбка, которую он никак не мог сдержать; он то и дело восклицал:

— Посмотри, какая прелестная лужайка, Бенедикт! Это ломбардские тополи — им, должно быть, сотни лет; они словно с картин старых мастеров, не правда ли? Смотри, совсем Старая Англия, — вон тот дом с колоннами, мы как раз проезжаем мимо него. У нас много таких вокруг Бостона...

Бенедикт вовсе не испытывал такого волнения, как отец Брамбо. Перед отъездом он не зашел проститься к отцу Дару, хотя и знал, что старый священник уже выздоровел. Ему не хотелось видеть старика. И с отцом Брамбо ему тоже не хотелось встречаться. Тому пришлось прислать за ним мальчика. Бенедикту почему-то хотелось спрятаться от них обоих, вырваться из-под их влияния.

Воспоминание о черном отпечатке чьей-то ноги, таком ясном и отчетливом, на ковре у алтаря преследовало его: прошлой ночью он видел этот след во сне, тысячи следов; они шли вверх и вниз по ступеням, проходили по самому алтарю. Какое кощунство! Потом ему приснилось взволнованное лицо отца Брамбо, — он стоял в дверях и следил за ними, не замечая черного следа; он уставился на отца Дара с выражением такой торжествующей ярости, что Бенедикт содрогнулся во сне — и проснулся.

Отогнав это воспоминание, Бенедикт с радостью вспомнил о другом: он вновь увидел лицо своего отца в ту волнующую минуту, когда души их раскрылись друг для друга... А может, это только приснилось ему, может, он просто сам это выдумал? Тревожные сомнения охватили его — он пытался обрести уверенность, и не мог.

Теперь его отец не появлялся дома — его держали на заводе. Компания никогда еще не сдавалась и не сдастся забастовщикам. Рабочие не могли обеспечить существование своему профсоюзу, и Компании всегда удавалось с помощью штрейкбрехеров и провокаторов разгонять Союз, как только он возникал. Компания пошлет войска на холмы, в леса, она выловит, одного за другим, всех скрывающихся там забастовщиков и сломает безнадежную стачку, как ломает кости рабочим на заводе.

Он подумал, что, конечно, молодой священник, сидящий рядом с ним, ничего в этом не понимает. Как раз в эту минуту отец Брамбо выглянул в окно и воскликнул:

— Но это же красный клен!

Казалось, чем дальше удаляется отец Брамбо от Литвацкой Ямы, тем он счастливее, и приветствует даже деревья, словно празднует свое возвращение в утерянный им мир.

— Отец мой, — произнес Бенедикт.

Отец Брамбо повернул к нему сияющие глаза. Бенедикт покраснел от смущения. В нем снова вспыхнула искра прежней привязанности к молодому священнику, странной благодарности, которую он испытывал к нему за его безукоризненную чистоплотность, за то, что он совсем не похож на жителей Литвацкой Ямы, — за то, что у него такие плавные движения, такой певучий голос и он привык ко всему красивому. Все это в глазах Бенедикта сближало отца Брамбо с религией, с ее непорочной чистотой и благородством, но одновременно делало его беззащитным и слабым, и Бенедикт чувствовал, как в нем снова просыпается желание защищать его, заботиться о нем.

— Отец мой, — сказал он с глубоким чувством, — когда кончатся беспорядки, я хотел бы прийти с вами в церковь, чтобы больше ее никогда не покидать.

Отец Брамбо оторвал зачарованный взгляд от видневшейся вдалеке усадьбы — такие усадьбы, окруженные высокими елями и кленами, изображали на рождественских открытках — и улыбнулся мальчику одобрительно и несколько удивленно.

— Я открою тебе секрет, Бенедикт, — сказал он. — Для того-то мы и отправились в это путешествие.

У Бенедикта екнуло сердце.

— Вы хотите сказать?.. — Он не осмелился продолжить.

Отец Брамбо радостно кивнул и вытащил письмо.

— Епископ просил, чтобы я привез тебя. Он хочет поговорить с тобой, задать тебе кое-какие вопросы.

— А потом я смогу...

— Поступить в семинарию? Да, — подтвердил отец Брамбо с милостивой улыбкой. — Как только ты достигнешь нужного возраста.

Бенедикт прислонился к спинке сидения. Ему казалось, что его попеременно окатывают то холодные, то горячие волны, что громыхает не поезд, а его собственное сердце, — оно вырвалось на свободу и с шумом колотится у него в ушах. Слезы подступили к глазам, но усилием воли Бенедикт сдержал их. Он чувствовал, что начинает дрожать всем телом, и не мог унять эту дрожь. Ослепительный свет залил весь вагон, словно к потолку привинтили солнце. Бенедикт закусил губы, уткнулся мокрым лицом в спинку дивана. Потом он почувствовал на своем плече ласковую руку отца Брамбо.

И Бенедикту пригрезилось, что все свершилось и он снова едет в этом поезде, теперь уже в семинарию. Мать, Джой, Винс, Рудольф, отец Дар, старая церковь, запах Литвацкой Ямы, солдаты, выстрелы, матушка Бернс — всё это осталось позади, отошло в далекое прошлое, он уже от всего освободился. А когда он возвратится, в его власти будет сделать так, чтобы всем было хорошо. Прислонясь мокрым лицом к пыльной спинке сидения, он молился... Вот он идет среди молящихся, благословляя склоненные головы рабочих и служащих Компании. И те и другие опустятся перед ним на колени. А когда они поднимутся, то станут братьями. Церковь будет полна народу; он видел яркие огни, слышал музыку, слова молитвы. «Kyrie, eleison! — звучало у него в ушах, — Christe, eleison!»

— Мне бы хотелось вернуться в Яму, когда я получу сан священника, — сказал Бенедикт. Глаза его были полны слез.

Отец Брамбо, на лицо которого легла легкая тень, ответил:

— Ты, Бенедикт, вышел из низших классов, а низшие классы нуждаются в священниках, выходцах из их среды, способных понимать их потребности. Епископ будет доволен, если ты скажешь ему, что хочешь вернуться в Яму. — Глаза его затуманились. — О, эти последние дни! — вскричал он.

— Я бы не сбился с пути, как отец Дар! — с болью сказал Бенедикт.

Маленькие голубые морщинки вокруг губ отца Брамбо обозначились резче, и он сдержанно сказал:

— Отец Дар за многое в ответе!

— Смогу ли я научиться, отец мой, — спросил Бенедикт, пытливо глядя на священника, — смогу ли я научиться, как работать среди... среди моего народа, отец мой? Будут ли этому обучать в семинарии?..

— Да, именно этому, — радостно ответил отец Брамбо, решительно кивнув головой.

Бенедикт молчал. Он взглянул в окно на проплывающий мимо пейзаж, потом тихо спросил:

— Вы хотите попросить епископа... — он замялся.

Отец Брамбо пристально смотрел на него.

— Попросить епископа, — продолжал Бенедикт, — послать... послать вас куда-нибудь... в другое...

— Нет, — твердо ответил отец Брамбо, сжав губы. — Раньше я думал об этом, но теперь... теперь — нет!

Бенедикт глубоко вздохнул, теперь в глазах его уже не было тревоги.

— Отец мой, — робко произнес он, разглядывая свои пальцы. — Я очень обрадовался, когда вы приехали к нам в Яму.

Священник с удивлением посмотрел на него.

— Правда, Бенедикт? — растроганно спросил он.

Бенедикт кивнул.

— Я думал, вы покинете нас, — продолжал он, с трудом подбирая слова, — когда увидите, как... — он облизнул пересохшие губы, — как мы живем. Понимаете ли, все городские ненавидят нас...

— Нет, они просто боятся вас, Бенедикт, — мягко сказал отец Брамбо.

Бенедикт в недоумении посмотрел на него.

— Почему? — спросил он.

На лице отца Брамбо изобразилось удивление: ведь это было так понятно!

— Ну... — засмеялся он, немного смутившись, — я даже не знаю точно, почему. Мы всегда почему-то боялись бедных, я имею в виду — у нас дома, все мои родные и друзья. Почему, я и сам не знаю. Не то чтобы мы действительно боялись их, нет конечно, — ведь существует полиция и тому подобное; мы боялись другого... — Он задумчиво пожевал нижнюю губу и нахмурился. — Подумай только, вспомни, что произошло у нас за последние несколько дней. Беспорядки! Насилие! Стачка! — вскричал он. — Люди из высших слоев общества не ведут себя таким образом, Бенедикт. Они, естественно, пришли в ужас, они жаловались, они требовали увеличить полицейские силы. — Он нервно дернулся. — Это было страшным испытанием... — сказал он.

— Но, отец мой... — у Бенедикта перехватило дыхание.

— Сопротивляться полиции! — продолжал отец Брамбо. — Они как анархисты в Бостоне! Ты слышал о Сакко и Ванцетти?

Бенедикт покачал головой.

— Тоже инородцы. Если бы ты был тогда в Бостоне! А теперь здесь...

— Но, отец мой, — с болью сказал Бенедикт. — Рабочие вынуждены бастовать!

— Вынуждены, Бенедикт? — спросил отец Брамбо с укором. — Все рабочие?

Бенедикт запнулся.

— Все рабочие? — в раздумье повторил он. — Но ведь если они не будут бастовать, тогда завод...

— Кто вбил им это в головы, Бенедикт? — продолжал отец Брамбо мягко. — Разве они собственным умом дошли до этого? Ты же знаешь, что это неправда. Там был агитатор — агитатор-коммунист! Я ведь знаю про этот митинг на холме.

Бенедикт побледнел. Потом он вспыхнул и виновато опустил глаза. На какое-то мгновение ему показалось, что его страшно изобличили, заглянули ему в самую душу. Он крепко стиснул руки и уставился на них. А поезд уносил его вперед, и время стремительно мчалось вместе с ним.

— Отец мой, — не поднимая глаз, сказал мальчик после долгих, томительных минут. — Отец мой, если бы вы знали что-нибудь... ну, например, где прячутся гла вари стачки, было бы грехом не сообщить об этом полиции?

Отец Брамбо быстро повернулся к нему.

— Ты знаешь? — возбужденно спросил он и нагнулся, чтобы заглянуть Бенедикту в глаза.

Бенедикт еще ниже опустил голову.

— Нет, — сказал он. — Но это грех?

— Конечно, — вскричал священник. — Ты знаешь, кто такой Добрик? Коммунист! Преступник, враг церкви! Ведь укрывать преступника — это не только гражданский грех, но и грех против церкви.

Бенедикт кивнул. Его терзала мука.

— А мой папа... — начал он и осекся.

Отец Брамбо снова удивленно поглядел на него.

— Твой отец тоже бастует? — спросил он с недоверчивой улыбкой.

Бенедикт не мог ответить.

— Не знаю, — пробормотал он.

— Ну, конечно нет! Ведь твоего отца уволили с завода: значит, он не может участвовать в забастовке, — сказал отец Брамбо, довольный, что вспомнил этот факт и имеет возможность доказать Бенедикту, что никогда не сомневался ни в нем, ни в его семье.

Он обнял Бенедикта и прошептал:

— Я ведь знаю, как тебе было тяжело, Бенедикт. Я же не слепой. Тебе приходилось и голодать, ведь правда? Вот почему мне так хотелось, чтобы ты возможно чаще ел со мной.

Бенедикт вспомнил пирог на столе в кухне и отца Дара, застывшего в дверях. «Я так и не попробовал этого пирога», — подумал он.

— Нет, мы едим, — ответил он резко.

Отец Брамбо успокоительно похлопал его по плечу.

— Я понимаю, — ласково сказал он и снова начал созерцать пейзаж за окном.

Бенедикта вдруг охватила дрожь. «А что, если полиция знает? — со страхом подумал он. — Неужели я совершил грех?..» Он закрыл глаза ладонями, и тут же перед ним возникло смуглое лицо Добрика, он услышал его спокойный голос: «Какого цвета кровь?» — «Красная!» — торопливо ответил мужской голос. «Если у вас есть мужество идти по нашему пути, если вы вступили в Союз, помните: я буду бороться за то, чтобы все мы были братьями».

Бенедикт содрогнулся, только теперь по-настоящему осознав, как близок он был от страшного поступка: под действием колдовских чар он чуть было не назвал имя Добрика! Он почувствовал, как струйка холодного пота потекла у него по спине.

Порывисто повернувшись к окну, Бенедикт вскричал:

— В этих домах живут богатые люди, не правда ли, отец мой?

Отец Брамбо с улыбкой вгляделся в проносившиеся мимо усадьбы.

— Пожалуй, не такие уж богатые. Мы могли бы жить в любом из них.

— Ваша семья? — поразился Бенедикт.

Отец Брамбо снисходительно кивнул.

— О да, — небрежно обронил он. — Наш дом был гораздо красивее... — При воспоминании о родных местах в глазах его появилась тоска.

— Чем вот эти? — с недоверием переспросил Бенедикт, не отводя взгляда от домов, которые казались ему волшебными замками.

— Ну да, конечно, — кротко ответил отец Брамбо.

Бенедикту вдруг вспомнился негодующий голос Джоя: «Какое вранье!»

— Но... — хотел было возразить Бенедикт и остановился, не зная, против чего, собственно, он намеревается возражать.

— Мой отец, — начал отец Брамбо с затаенной горечью, чуть прищурив глаза, — мой отец был в свое время влиятельным человеком. Когда ты, Бенедикт, думаешь о Бостоне, — продолжал он с немного смущенной улыбкой, — тебе, наверно, представляются бобовые консервы или Бонкер Хилл. Но когда бостонцы думают о своем городе, им прежде всего приходит на память торговый дом Брамбо «Красивая мебель». Действительно, — произнес он с извиняющимся смешком, — таков был торговый девиз моего отца. Он распорядился, чтобы на здании его фабрики огромными буквами было написано: «Для бостонца «Брамбо» означает «красивая мебель». Моя мать, конечно, этого не одобряла, — добавил молодой священник. Он осторожно приложил пальцы к своим губам, словно хотел потрогать игравшую на них слабую улыбку. — Мой отец не хотел, чтобы я шел в священники, — признался он, — а мать хотела. — Он снова повернулся к окну. — Да, конечно, — сказал он небрежно, — наш дом был несравненно красивее.

— Значит, — сказал Бенедикт, начиная что-то смутно понимать, — значит, наши места должны были вам показаться чем-то вроде... — но он не закончил.

Отец Брамбо обернулся к нему с еле заметной улыбкой.

— Видишь ли, Бенедикт, — сказал он, — я был готов, если понадобится, жить в палатке и терпеть нужду.

Бенедикт смотрел на него, думая о палатках в лесу...

Ехали они в Моргантаун. Такого большого города Бенедикт еще никогда не видел: огромные дома, по улицам сплошным потоком движутся автомобили. В Бенедикте проснулся слабый, но столь привычный для него страх: а вдруг окружающие при взгляде на него сразу, каким-то непонятным образом догадаются, что он явился сюда из Литвацкой Ямы? Ему показалось, что город этот населен протестантами, и он подумал, что не сможет ни говорить со здешними жителями, ни смотреть им в глаза. Только бы отец Брамбо не оставил его одного... Молодой священник нанял такси. Это была первая поездка Бенедикта в такси.

Они проехали через весь город и очутились в зеленом предместье. Бенедикт опустил оконное стекло и неотрывно глядел на большие дома, скрытые за неведомыми ему деревьями, окруженные газонами. Его поразила необычайная тишина и полное отсутствие детей. Безмятежный, почти сонный покой царил в этих тенистых аллеях.

Втягивая носом воздух, Бенедикт повернулся к отцу Брамбо.

— Чем это здесь так хорошо пахнет?

Отец Брамбо удивленно посмотрел на него:

— Мне кажется, ничем, — сказал он, а потом добавил: — Просто здесь свежий воздух...

Но Бенедикт не поверил, что воздух сам по себе может так чудесно пахнуть...

Епископская усадьба стояла в роще густых вязов. Бенедикт с удивлением разглядывал большой пруд, где среди зеленых стеблей лилий плавали золотые рыбки. На берегу посреди зеленой лужайки стояли бронзовые солнечные часы, а поодаль выстроился ряд собачьих будок; вдоль них какой-то человек вел на поводке поджарую борзую. Пышный кустарник с пламенеющими багряными листьями окаймлял посыпанную гравием дорогу, по которой они ехали.

Такси остановилось под каменной аркой, на которой был высечен герб с большим крестом и латинской надписью: «In hoc signo vinces». Большой особняк сверху донизу был увит плющом; среди густой зелени проглядывали окна, за которыми смутно блестели позолоченные рамы картин и медные ручки дверей. Всюду царил мирный, сияющий покой, какой бывает только во сне.

Они подошли к парадной двери, по обе стороны которой висели фонари, и отец Брамбо легонько нажал на медную кнопку звонка. Позади захрустело по гравию такси, и Бенедикту показалось, что это такси, так чудесно доставившее его сюда, теперь оставляет его на призрачном берегу сновидений.

А потом бесшумно, как глаз, раскрылась дверь, и какой-то молодой человек провел их в библиотеку.

По пути отец Брамбо спрашивал что-то у молодого человека, а когда Бенедикт перехватывал его взгляд, он улыбался ему, как бы говоря: «Ну, что? Вот видишь!» В библиотеке стояли стулья, обитые темной кожей, большой письменный стол орехового дерева, на нем — лампы, затененные розовыми абажурами. Шкафы вдоль стен были сплошь заставлены книгами в кожаных переплетах, в матовом освещении тускло поблескивали золоченые буквы на корешках. Когда Бенедикт вступил в комнату, ему показалось, что он провалился во что-то мягкое; звук шагов, даже его дыхание — все звуки поглотил ковер, такой мягкий, что мальчик даже споткнулся. У него подогнулись колени, он словно не шел, а плыл по воздуху. Стены, заставленные книгами, поразили его своей торжественностью, и самый воздух библиотеки казался ему ватой, которая набилась в ноздри и глотку и медленно душит его.

Отец Брамбо указал ему на стул, предлагая сесть, и опустился в одно из темных кожаных кресел, которое словно с наслаждением вздохнуло, гордясь тем, что молодой священник выбрал именно его. А стул Бенедикта только слегка пискнул: мальчик не осмелился удобно усесться на нем. Отец Брамбо послал ему через комнату призрачную улыбку, но Бенедикт не решился ответить на нее. Ему казалось, что он все равно не сможет пробить своей улыбкой этот тяжелый, душный воздух.

Немного погодя сдержанный молодой человек с темными влажными глазами вернулся и что-то сказал отцу Брамбо таким необычайно нежным, мелодичным и тонким голосом, что ошеломленный Бенедикт хоть и услышал его, но не понял ни слова.

— Благодарю вас, — степенно ответил отец Брамбо, затем поднялся и вышел вслед за молодым человеком из комнаты.

У Бенедикта было такое чувство, будто только что оборвались последние нити, связывавшие его с прошлым, и теперь он во власти новой жизни. Литвацкая Яма отошла куда-то далеко-далеко, как и день, когда он родился; он даже не мог воскресить ее в своей памяти, словно окружающее его великолепие препятствовало этому. Он разглядывал католические медали и картины на стенах, не думая о том, что они висят здесь, в доме епископа, а он, Бенедикт, смотрит на них. Он смотрел на них, как смотрят на вещи, выставленные в витрине магазина — ведь в его представлении слово «католик» всегда отождествлялось с образом бедняка и рабочего, а слово «богатый» всегда относилось к тем, кто возглавлял заводскую Компанию.

Наверно, именно поэтому он сидел настороженный, вытянувшись на стуле, словно аршин проглотил, не в состоянии пошевелить ни рукой, ни ногой. От долгого сидения у него заболела спина, и он стал осторожно двигаться на стуле, с опаской прислушиваясь к поскрипыванию кожаной обивки. Выстроившись в длинный ряд, со стен на него глядели папы. Больше всех был портрет папы Пия XI в золоченой раме. Он да еще папа Бенедикт XV, который висел рядом, безмятежно наблюдали за тем, как мальчик ерзает на стуле. Он хотел встать, поклониться и таким образом высказать им свое уважение, а также объяснить свое присутствие. В этой огромной безмолвной комнате папам не на кого было смотреть, кроме как на него, и Бенедикту было не по себе. Он с нетерпением ждал возвращения отца Брамбо.

Время шло, и ему казалось, что с каждой минутой он становится меньше ростом. Эта комната подавляла его: на двух гобеленах были вытканы мученики, которых кололи копьями и сжигали на костре; кровь их большими багровыми каплями падала на землю. Внимание Бенедикта привлекло огромное распятие: оно было из темного, до глянца полированного орехового дерева, а гвозди, которыми были прибиты к кресту ладони и стопы Христа, были из золота. Бенедикт долго глядел на распятие, и ему вдруг показалось, что Христос пошевелился.

Он вздрогнул и медленно отвел глаза. По какому-то волшебству он очутился в ином, незнакомом мире. Голоса у всех здесь были такие мягкие, тихие и приятные, они так отличались от голосов его родных, и Бенедикту не верилось, что это разговаривают люди. Отец Брамбо тоже так говорил, и Бенедикт вспомнил, как он был заворожен его голосом в их первую встречу.

Он был здесь непрошеным гостем. Ему хотелось, чтобы что-то случилось, какое-то важное событие, чтобы эта комната не смотрела лишь на него одного. Бенедикту казалось, что комната подстерегает его, ждет, когда он украдкой обшарит ее, набьет свои карманы ручками, карандашами и деньгами, которые лежали на письменном столе, — он видел их. У него вспотели ноги, и он похолодел при мысли о том, что вдруг после него на этом прекрасном стуле останется пятно.

Бесшумно, как кошка, в дверях снова появился молодой человек. Бенедикт виновато посмотрел на него и беспомощно спрятал руки за спину. Он весь обратился в слух, напрягся, чтобы в случае, если этот молодой человек обратится к нему, понять, что он говорит.

Но тот только резко мотнул головой. Это было приказание, и Бенедикт соскользнул со своего стула. Он почувствовал, как ноги его отлепились от кожаного сидения. Его башмаки, длинные черные носки и тщательно залатанные короткие штаны — все такое аккуратное и чистенькое — вдруг будто одеревенели на нем. Он шел, переставляя негнущиеся ноги по мягкому ковру, к молодому человеку, который молча поджидал, когда Бенедикт подойдет поближе, а затем повернулся и вышел из комнаты. Бенедикт последовал за ним.

Холл, в который они попали, был похож на подводное царство: он был тенисто-зеленым. Потом открылась еще одна дверь, и Бенедикт увидел отца Брамбо, — тот скромно стоял в углу большой комнаты; на губах его блуждала легкая улыбка. Бенедикт, бледный как мел, не мог оторвать глаз от отца Брамбо, пока чей-то голос не произнес:

— Так ты — Бенедикт?

У Бенедикта все завертелось перед глазами: он подумал, что говорит отец Брамбо, — ведь именно этими словами он приветствовал Бенедикта, когда они впервые встретились. Но губы отца Брамбо были неподвижны, а за темным письменным столом, который, как и холл, словно порос мхом и был погружен в зеленоватую полутьму, сидел сам епископ. Он глядел на Бенедикта без улыбки, на его полном, гладком, матовом лице светлели голубые глаза. Волосы у него были седые, хотя лицо еще сохраняло моложавость. Совсем белые волосы казались белым шелком, только на висках они отливали желтизной. «Он, должно быть, родился в этом доме и вырос в нем, как гриб», — подумал Бенедикт.

— Так ты — Бенедикт? — повторил епископ.

Бенедикт кивнул и потупил глаза.

— Зачем ты сюда приехал? — прозвучал второй вопрос.

Бенедикт оторопело посмотрел сначала на епископа, потом на отца Брамбо, но тот лишь медленно закрыл глаза, а затем так же медленно открыл их.

— Вы... Вы хотели... — начал отрывисто Бенедикт, — проэкзаменовать меня?

— Да, верно, — небрежно бросил епископ. — Но это потом. А пока что скажи мне, Бенедикт, — с расстановкой проговорил он, наклоняясь вперед. Только теперь Бенедикт заметил, что голова его была в тени. Глаза его стали светлыми, почти прозрачными. — Расскажи мне об отце Даре, Бенедикт.

— Об отце Даре? — повторил Бенедикт, с трудом шевеля пересохшими губами.

— Я получил письма, — сказал епископ, — от них обоих.

Бенедикт взглянул на отца Брамбо — тот не отрывал глаз от епископа.

— Да, от обоих, от приходского священника и от его помощника, — прибавил епископ. — Оба хорошо отзываются о тебе. Оба настоятельно рекомендуют тебя. — Он помолчал. — Скажи мне, — сказал он с чуть насмешливым любопытством, — как тебе удалось заслужить столь лестное мнение о себе у них обоих?

Бенедикт ничего не мог ответить.

— Объясни мне своими словами, как сумеешь, — продолжал епископ. Он с минуту пристально смотрел на Бенедикта, но не торопил его с ответом. — Скажи мне, что бы ты делал, если бы стал священником церкви святого Иосифа?

Бенедикт облизал губы.

— Я не понимаю, отец... Ваше преосвященство... — Лицо его пылало.

Епископ, казалось, не замечал его смущения.

— Разве ты не мечтал об этом?

Бенедикт молча кивнул.

— Так расскажи мне, о чем ты мечтал.

— Я бы... — порывисто сказал Бенедикт и осекся. Он взглянул на отца Брамбо, и тот одобрительно кивнул ему. Мальчик вдруг рассмеялся и тут же зажал ладонью рот.

— Продолжай, — подбодрил его епископ. — Оставил бы ты церковь в том же виде, как сейчас?

— Нет! — воскликнул Бенедикт.

— Продолжай, — сказал епископ, — что бы ты сделал? Что бы ты сделал прежде всего?

— О отец мой, — выпалил Бенедикт с сияющими глазами, — я бы жил в церкви!. Вот где был бы мой настоящий дом! Она была бы у меня чистая, без единого пятнышка. Я бы побелил стены, украсил бы ее. Я знаю, рабочие пришли бы и помогли мне привести ее в порядок, если бы я к ним обратился. Даже мой отец пришел бы. Я знаю, они не отказали бы мне!

— Значит, церковь нуждается в большом ремонте?

— Да, отец мой, — отвечал Бенедикт.

— Почему же до сих пор не сделали ремонт?

— Не знаю, отец мой, — медленно произнес Бенедикт.

— Не было для этого достаточно денег?

— Да, денег не было.

— Значит, поэтому и не сделали ремонт? Правильно?

Бенедикт запнулся.

— Н-нет... — протянул он.

— Нет? — переспросил епископ. — Тогда почему же?

— Церковь и так можно было содержать в прекрасном виде, — горячо сказал Бенедикт. — Я бы смог.

— Потому что она дорога тебе?

Бенедикт утвердительно кивнул.

— В котором часу ты встаешь, чтобы прислуживать во время ранней обедни? — спросил епископ.

— В четыре часа утра, — ответил Бенедикт.

— В четыре?

— Да, отец мой, я должен еще кое-что сделать, прежде чем идти в церковь.

— Кое-что сделать?

— Да... я... — Бенедикт вспыхнул. В голове его мелькнула мысль рассказать епископу о матушке Бернс, но он тут же отбросил ее. — Я... я молюсь, — сипло закончил он.

— Когда ты приходишь в церковь?

— В пять.

— А ранняя обедня начинается...

— В шесть.

— Почему же ты приходишь так рано?

— Я... Мне нравится приходить пораньше, — сказал Бенедикт.

— А отец Дар уже ждет твоего прихода?

— Нет, — ответил Бенедикт.

— Где же он обычно бывает в это время?

Бенедикт хотел сказать, но у него сперло дыхание.

— Я не знаю, — пролепетал он.

— Не знаешь? — улыбнулся епископ. — Он ждет тебя в церкви?

— Нет, — тихо ответил Бенедикт, уставившись в пол.

— Где же ты его находишь в таком случае?

— Иногда, — Бенедикт говорил медленно, не поднимая глаз, — он болен и еще спит, тогда я иду за ним и бужу его.

— Запоздала ли когда-нибудь обедня оттого, что тебе пришлось его будить?

— Только раз, но ненамного, — с трудом выговорил Бенедикт.

— Потому что тебе пришлось пойти и разбудить его?

Бенедикт кивнул и прошептал:

— Только один раз.

— Один раз, — сказал епископ, внимательно наблюдая за ним. Бенедикт снова кивнул, — А чем он болел, ты знаешь?

Епископ смотрел на него из-за письменного стола. Комната казалась Бенедикту огромной и совсем пустой, ему хотелось убежать отсюда. Сердце, беспокойно колотившееся в груди, вдруг замерло, в ушах звенело...

— Что происходит в вашем приходе? — спросил епископ.

Бенедикту не хотелось отвечать. Он страшно устал. Епископу пришлось повторить свой вопрос.

— Я не знаю, отец мой, — сдержанно ответил Бенедикт.

— Но в церкви было побоище, — сказал епископ.

Бенедикт кивнул. Он вспомнил про отпечаток ноги на красном ковре; только теперь ему казалось, что это был след босой ноги: на ковре явственно отпечатались пальцы и пятка.

— Что происходит в вашем приходе? — допытывался епископ.

Бенедикт пожал плечами. Он наконец поднял на епископа полные слез глаза. С минуту он смотрел перед собой, испуганный.

— Я ничего не вижу, — признался он, потом смахнул рукой слезы. — Они бастуют против Компании, — сказал он.

— А похороны? — спросил епископ.

Снова у Бенедикта перехватило дыхание. Ведь они тогда забыли про гроб, а ночью люди пробрались в церковь, унесли гроб и захоронили его...

— Но это грех! — сказал он неожиданно.

— Что грех? — спросил епископ.

— Убивать, — тихо ответил Бенедикт.

— А отец Дар? — спросил епископ.

— Он забыл! — вскричал Бенедикт, подняв измученное лицо. — Забыл!

— Забыл про что? — спросил епископ, впиваясь глазами в Бенедикта.

Бенедикт стиснул ладонями щеки, рот его полуоткрылся.

— Разве отца Дара не предупредили о том, что заупокойную обедню служить не следует? — спросил епископ.

Бенедикт ничего не слышал.

— Я предупреждал его, — почтительно проговорил отец Брамбо, но епископ и Бенедикт не обратили внимания на его слова.

— Они ворвались в церковь, — сказал Бенедикт, побледнев, закрыв глаза. — Они ворвались в церковь, они кричали: «Вон отсюда! Убирайтесь!»

— Кто кричал, Бенедикт? — спросил епископ.

— Солдаты, — дрожа, ответил Бенедикт. Он оглянулся вокруг и понизил голос. — Они пришли за забастовщиками, — сообщил он доверительно.

— А разве отец Дар не знал, что они придут?

Бенедикт затряс головой так, что на щеках у него выступили красные пятна — ему хотелось отогнать мучившее его воспоминание. На вопрос епископа он не ответил.

Епископ молчал. Он внимательно присматривался к Бенедикту, беззвучно шевеля губами. Потом он поднял руку, и Бенедикт увидел кольцо на среднем пальце.

— Целуй, — приказал ему епископ.

Мальчик медленно подошел к столу и упал на колени, а епископ протянул ему руку. Бенедикту вдруг почудилось, что он слышит голос Поджи, — он прикоснулся губами к руке епископа, она была приятной и холодной, как игральные кости.

— Когда ты будешь готов к отъезду? — спросил епископ.

— К отъезду? — повторил Бенедикт, поднимая изумленное лицо.

— В семинарию святого Фомы.

— О! — воскликнул Бенедикт. Воцарилась тишина. Он молчал, не понимая, что от него ждут ответа.

— Тебя известят, — сказал наконец епископ. Он поднял руку и сложил пальцы для крестного знамения.

Бенедикт опустил голову.

— Во имя отца и сына... — услышал он голос епископа.

9

Он нес алюминиевые судки: в нижний мать налила горячий кофе, судок грел ему ногу. Завод молчал: из труб вился тонкий дымок, как будто в корпусах шла работа, но было тихо. Литвацкая Яма опустела. Лишь старухи в темных платках торопливо проходили по узким улицам, а на перекрестках бесприютно повизгивали собаки. Кошки сидели под крылечками и смотрели вслед Бенедикту. Близился полдень.

У стальных ворот завода стояли охранники в касках времен первой мировой войны. Высокий кирпичный забор с колючей проволокой поверху опоясывал всю территорию завода; тут и там виднелись люди в военной форме, они угрюмо сидели на солнце с ружьями в руках. В высокой сторожевой башне, с которой можно было обозревать город и Литвацкую Яму, дежурило еще несколько солдат с пулеметами. Больше никого не было видно. Бенедикт пошел через железнодорожные пути к воротам.

— Тебе чего? — спросил его высоченный солдат, глядя на него сверху вниз.

Бенедикт стоял перед ним, не зная, что ответить. Солдат лениво ткнул его стволом ружья. Бенедикт вздрогнул; солдат слегка усмехнулся. Бенедикт молча поднял судки и показал ему. Солдат поглядел на них.

— Моя мать, — с трудом выговорил Бенедикт, — велела мне отнести отцу завтрак.

— Как зовут твоего отца?

— Винсентас Блуманис, — ответил Бенедикт.

— А-а, литвак!.. — протянул тот, потом снова поглядел на Бенедикта и задумался. — Он там, что ли? — солдат мотнул головой в сторону завода.

Бенедикт заглянул ему за спину: стальные ворота были заперты, — накрепко заперты, как ворота тюрьмы; в них была прорезана только узкая дверь, в нее мог пройти всего один человек. Бенедикт утвердительно мотнул головой.

— Как, говоришь, его зовут? — снова спросил часовой и сосредоточенно уставился на мальчика в ожидании ответа. Стараясь говорить спокойно, моргая от напряжения, Бенедикт повторил фамилию отца. Солдат посмотрел на него с кислым видом, протянул руку к судкам и, открыв верхний, вынул из него бутерброд. Он отделил один ломтик от другого и презрительно фыркнул: между ними не было ничего, хлеб был лишь скудно помазан жиром. Затем он заглянул в судок с кофе и погрузил в него палец.

— Теплый, — произнес он с подозрением.

— Я живу недалеко отсюда, — пояснил Бенедикт.

Солдат закрыл судки и сказал:

— Если твой старик тут, еды ему хватает. Проваливай-ка лучше подобру-поздорову.

Бенедикт стоял в нерешительности.

— Ну, — приказал часовой, надвигаясь на него с угрожающим видом. Бенедикт круто повернулся и побежал, а часовой разразился громким смехом.

— Эй, паренек! — позвал он. — Иди обратно!

Бенедикт остановился и недоверчиво оглянулся на часового. Внезапно над его ухом раздался оглушительный гудок, оповещавший о наступлении полдня. Бенедикт оцепенел от испуга, даже волосы зашевелились у него на голове.

— Иди сюда! — приказал часовой.

Бенедикт с опаской приблизился, не спуская глаз с солдата, и остановился так, чтобы тот не смог дотянуться до него. Согнув указательный палец, часовой весело поманил к себе Бенедикта. Мальчик сделал еще шаг, тогда часовой протянул руку и выхватил судки. Он открыл их и снова вытащил бутерброд, посмотрел на него, откусил и с отвращением выплюнул на землю. Затем понюхал кофе, сделал большой глоток, прополоскал себе рот и тоже выплюнул, а затем вылил из судка оставшийся кофе.

Проделав все это, он вернул судки Бенедикту и сказал:

— Ладно уж. Проходи.

Солдат стукнул прикладом в стальные ворота — дверца раскрылась, и Бенедикт прошел на заводской двор.

Мощеная дорожка вела мимо кирпичного навеса, где висели табельные доски; теперь здесь расположилась на скамьях полицейская охрана Сталелитейной компании. Солдаты играли в шашки. От них несло перегаром виски; из черных кобур торчали рукоятки револьверов, в козлах у стен стояли винтовки. Один солдат захохотал, отвел хмурый взгляд от шахматной доски и вдруг увидел Бенедикта, — он воззрился на него, будто завидел добычу. Бенедикт замер от страха и, показав на свои судки, почему-то так широко осклабился, что у него затрещало за ушами. Солдат, все так же пристально глядя на него, сплюнул на землю табачную жвачку и растер сапогом.

Бенедикт часто носил своему отцу горячие завтраки. Отец его работал на домне № 2. Она была похожа на гигантский горшок и, опутанная проводами, вся в трубах, лесенках и переходах, возвышалась над всеми остальными строениями завода. У самой печи стояла лебедка: она опускала и поднимала вагонетки. Их грузили железной рудой, известняком, коксом. Затем лебедка поднимала их вровень с вершиной печи, и вагонетки опрокидывали в печь свое содержимое. Медленно погружаясь на дно печи, оно накалялось от буйного газа и в конце концов плавилось, превращаясь в жидкий металл, который вытекал из печи через летку, словно живая река. Но теперь вагонетки, хотя они и двигались весьма деловито, были пусты. Пустые, они поднимались по наклонной линии к вершине печи, опрокидывались в пустую печь, а затем, громыхая, спускались вниз на «погрузку», чтобы снова проделать тот же путь. Мертвящая пустота чувствовалась за этим механическим шумом: одни только машины находились в движении. Огромные колеса грохотали и лязгали, рассекая воздух. Дым от замасленных тряпок выбивался из труб.

Бенедикт вошел под навес, тянувшийся вокруг домны № 1. Квадратное основание печи было заложено в центре мощенного кирпичом двора, а верх ее проходил через крышу наружу и исчезал из глаз. Возле домны у открытых отверстий фурм стояли люди в грубых синих блузах и защитных очках, которые делали их похожими на лягушек. Они привозили на тачках со двора глину и, вытаскивая насадки, заделанные в кладку печи, замазывали отверстия глиной. Людей было немного — тут были и присланные из конторы и постоянные рабочие. Еще несколько человек сидели на старых, истертых скамьях, с засаленными картами в руках, подле них стояли бутылки виски. Никто из рабочих не обратил внимания на мальчика, когда он проходил мимо; казалось, они с головой ушли в карточную игру. Слышалось добродушное переругивание.

Миновав двор домны № 1, Бенедикт направился к домне № 2. Железная загородка отделяла его от громадной шлаковой ямы, куда сбрасывали горячий шлак, а затем мощной струей воды из шланга дробили его. Безмолвие, царившее здесь, казалось более естественным. При повороте, сквозь колючую проволоку забора, за насыпью из красного песка, тянувшейся, как маленькая горная гряда, вдоль дорожки, по которой он шел, — он снова увидел город. Город лежал, прижавшись к холму, словно понимал, что взят на мушку пулеметом, установленным на сторожевой башне, и, не мигая, пристально глядел на забаррикадированный завод. Бенедикту показалось, что он отсутствовал не короткое время, а целую вечность и что детство его осталось где-то далеко позади. Он вдруг понял, что теперь оно уже безвозвратно ушло... С минуту он неподвижно стоял на дорожке, чувствуя себя так, будто он шел-шел, да и попал в западню, а безгласные стальные ворота навсегда захлопнулись за ним и за его мальчишеской порой. Он вздрогнул, повел плечами, словно просыпаясь, и бегом бросился по дорожке к навесу перед домной № 2. И здесь над всем нависло то же непривычное оцепенение; только откуда-то сверху из трубы капала вода. Печь была холодной, и, когда он проходил мимо, ее ледяное дыхание коснулось его, как дыхание смерти. Он бросил на печь испуганный взгляд. Эта гигантская домна, этот пылающий горн, возле которого так тяжко трудились люди, чтобы поддержать в нем огонь, и день за днем истощали свои силы, возвращаясь домой измотанные, усталые; эта печь, которой они приносили в жертву свои жизни, словно для производства стали требовались не только кокс и известняк, но и человеческая кровь и плоть, — эта печь потухла, в ней лежал лишь холодный пепел. А вокруг царило ледяное безмолвие.

Сначала Бенедикт никого не мог найти. Скамейки, засаленные до блеска, как и скамьи в церкви, — были пусты. Лишь обойдя доменную печь, он увидел посреди двора человека, формовавшего что-то в песке, а возле чугунной болванки небольшую группу людей, которые молча играли в карты.

Отец его не принимал участия в игре и сидел поодаль на деревянной колоде.

Бенедикт подошел к нему.

— Папа, — тихо позвал он.

Отец что-то строгал. У Бенедикта вдруг защемило сердце: отец мастерил из куска дерева флейту, — занятие, столь привычное для него дома.

— Папа, — повторил мальчик.

Отец поднял глаза. Он смотрел перед собой отсутствующим взором, и Бенедикт подошел поближе.

— Папа, — сказал мальчик, переходя на мягкий литовский язык. — Это я — Бенедикт.

Глаза отца остановились на нем и прояснились. Бенедикт улыбнулся, но сердце его снова болезненно сжалось, глаза наполнились слезами.

— Папа! — повторил он, поднимая судки, — я нес тебе завтрак, но часовой вылил все на землю!

Он пошатнулся, и отец, отложив в сторону флейту, сказал:

— Садись, Бенедикт!

Затем, когда Бенедикт сел с ним рядом, отец спросил:

— Ну, как поживает твоя мама? — словно в первую очередь она принадлежала Бенедикту, а уже потом ему.

— Хорошо, — ответил Бенедикт.

— Передай ей, что у меня тоже все в порядке, — сказал отец.

— Да, папа.

— Так ты скажешь ей?

— Да, папа.

Отец замолчал, а Бенедикт счел нужным прибавить:

— И Джой хорошо себя чувствует, и Рудольф тоже.

Он не осмеливался поглядеть на отца. Он стыдился своей жалости к нему. Устремив глаза на ноги и на покрывавшую пол стальную стружку, напоминавшую яблочную кожуру, Бенедикт сказал:

— Я был в Моргантауне со священником. Мы ездили на прием к епископу, и епископ сказал, что я могу поступить в семинарию, папа, и стать... — он облизал губы и добавил еле слышно: —...священником, если захочу. — В душе его ничто не отозвалось, когда он произнес эти слова.

Но отец ответил только:

— Ладно, ладно...

Бенедикт удивленно посмотрел на него и понял, что вряд ли отец слышал его.

— Папа, — сказал он, — а ты не можешь прийти домой?

Отец перевел глаза на поднятое к нему бледное лицо мальчика и с трудом выдавил улыбку. Он покачал головой.

— Скоро приду, — прошептал он.

Бенедикт уронил руки на колени, отшвырнул ногой стружки. Рабочие, те, что играли в карты, негромко переругивались — все на разных языках. Отец снова взялся за флейту и стал вырезать в ней отверстия для воздуха.

— Никакой сухой горошины вкладывать в нее не надо, — сказал он. Потом поднес флейту к губам и дунул. Раздался тихий, мелодичный звук.

— Сейчас проделаю еще одну дырку, и она даст другую ноту, — сказал он.

Бенедикт сидел и наблюдал за отцом, а тот молча трудился над флейтой. Над их головами застыл неподвижный кран. С него на длинном тросе свисал огромный стальной крюк. Рядом стоял тяжелый молот, с двумя рукоятками, торчащими, как вытянутые ноги.

— Вы были на огороде? — спросил отец.

— Что, папа?

— Как на огороде?

— Хорошо, папа, — отвечал Бенедикт. — Горох уже поднимается, и кукуруза тоже. Мы уже едим салат. Полиция, — сказал он, — проехала прямо через огород мистера Трониса, а через наш — нет.

Отец кивнул, и Бенедикт был доволен, что смог сообщить отцу такую радостную новость.

— Папа, — снова начал он. — Часовой у ворот отнял у меня судки, выкинул бутерброды и вылил кофе на землю. Это мама приготовила тебе бутерброды!

— Понимаю, — произнес его отец.

Он снова приложил флейту к губам, и Бенедикт изумленно смотрел, как неуклюже, но вместе с тем осторожно задвигались по флейте натруженные, жесткие пальцы отца. Отец извлекал из нее то низкий, то высокий звук. Потом он протянул ее Бенедикту; тот сунул ее мокрый, горький от отцовского табака конец себе в рот и подул. Звук флейты потряс его. Он, улыбаясь, обернул ся к отцу и гордо сыграл обе ноты. Отец кивнул и наклонился к нему, чтобы лучше слышать. Бенедикт отнял ото рта флейту и рассмеялся.

— Возьми ее себе, — сказал отец.

— Папа, — начал Бенедикт, — теперь уже никто не хочет продавать свои дома.

И вдруг плечи его затряслись, из глаз хлынули горькие слезы. Он стиснул руки, склонил на них голову и зарыдал навзрыд, тяжело всхлипывая. Большая, жесткая отцовская рука опустилась на его плечо, — отец погладил его и притянул к себе. Тогда он уткнулся в колени отца, в его спецовку, пропитанную застарелым соленым потом и острым запахом железа и угля.

— Папа, — сказал он глухо, — чего они хотят от тебя?

Отец еще крепче прижал его к себе и ничего не ответил.

— Папа, — вскричал Бенедикт, поднимая голову, — почему мы не можем уехать из этой долины и переселиться в другое место?

Отец поглядел на мальчика, и его лицо, перед этим такое угрюмое и холодное, теперь подернулось грустью. Он сказал:

— А ты думаешь, есть такое место, где бы не было хозяев?

— Бог поможет тебе, папа! — взволнованно воскликнул Бенедикт.

— Ну-ка погляди на меня, — приказал отец. Он ласково взял Бенедикта за подбородок своей мозолистой рукой. — Скажи мне, Бенедикт, — отец говорил сейчас очень серьезно. — Ты умеешь держать язык за зубами?

— Да, папа, — ответил Бенедикт. Он вспомнил разговор в поезде с отцом Брамбо и невольно содрогнулся.

— Если я поручу тебе кое-что передать совершенно секретно...

Бенедикт кивнул утвердительно.

— Да, папа, клянусь тебе.

Отец так пристально посмотрел на него, словно заглянул ему в душу, потом положил руку ему на голову и притянул к себе. Бенедикт зажмурился и припал к грубой рубашке отца, слушая, как гулко бьется его сердце, вдыхая солоновато-кислый запах его тела. Жгучие слезы любви обожгли ему глаза, и он зажмурился еще крепче.

— Когда ты вернешься обратно, — сказал отец, ласково поглаживая его по спине, — скажи им, что мы придумали, как выйти отсюда.

Бенедикт с изумлением уставился на отца.

— Как же, папа? — Он огляделся вокруг. — А стража?

Отец приложил палец к губам Бенедикта.

— Стража будет сторожить, — сказал он.

— Но, папа... — снова начал Бенедикт. Губы его дрожали.

— Есть один путь, — сказал отец. — Не бойся за меня — я ведь непрестанно думаю о вас... А теперь иди, — добавил он, помогая Бенедикту подняться на ноги. — И передай мистеру Типа, чтобы в полночь он был с лодкой напротив домны № 2, там, где в реку выходит отводная труба.

— Ты хочешь пролезть через нее, папа?..

Отец мягко оттолкнул от себя Бенедикта; мальчик сделал несколько шагов и вернулся, словно хотел еще что-то сказать.

— Ступай, ступай! — нетерпеливо закричал отец.

— Папа, — жалобно сказал Бенедикт, — ты, наверное, голоден?

Отец снова оттолкнул его, и Бенедикт печально побрел прочь. По дороге он опять увидел во дворе компанию игроков, склонившихся над картами, словно карты горели живым огнем, вокруг которого они сгрудились в поисках тепла.

Когда Бенедикт выходил из ворот, часовой угрюмо поглядел на него, но ничего не сказал. Бенедикт пересек железнодорожные пути и стал подниматься вверх по неровной извилистой дороге, направляясь домой через город. Только пройдя половину дороги, он вспомнил, что забыл взять флейту.

10

С прекращением работ на заводе ко Рву перестали прибывать вагонетки, груженные горячим шлаком, и сброшенный ранее шлак постепенно затвердевал, превращаясь в кремнистые скалы и поблескивая под лучами солнца серебряными искорками стали, укрывшейся в его недрах. Огнедышащее чудовище поглотило и Ров, и все пространство вдоль него, где некогда стояли дома; оно буйно разлилось по дну Литвацкой Ямы, уткнулось в горный хребет на восточной окраине, а на западной медленно вскарабкалось на холмы и подступило к лесу.

Еще много домов погибло в огне, их уничтожило налетевшее на них адское пламя; к утру на том месте, где они стояли, осталось лишь пустынное пепелище; серая поверхность слабо пульсировала, по ней пробегали злые огоньки, а под пепелищем навеки покоились покореженные железные балки да фундаменты бедных домов.

На западе шлаковые скалы стеной подошли к красным дюнам. Ранее здесь протекал ручей. У раскрытой пасти дренажной трубы, специально построенной для его принятия, он образовывал небольшое стоячее озерко. Теперь ручей скрылся под шлаком, а озерко у входа в бетонную трубу не высыхало.

Бенедикт и не подумал идти домой. Когда завод остался далеко позади, он прошел окраиной города и направился через дюны в лес. Он шел той же дорогой, что и в памятную ночь, когда ему довелось вновь увидеть Добрика. В ту безлунную ночь он с трудом различал дорогу, но теперь хорошо видел все выбоины и бугры. Вздымавшаяся летучая пыль душила его. Он очень торопился и то шел, то бежал.

Ему можно было и не объяснять, каким важным было поручение, которое он должен передать. Если бы он мог летать, он полетел бы. Труба печи для сжигания мусора служила ему ориентиром; она высилась как смертоносная стрела, ее зловонный дым отравлял воздух, но благодаря ей он знал, где восток и где запад.

На вершине ближайшего холма, откуда ему открывались склоны других холмов, уходивших грядами вдаль, он остановился, охваченный страхом. Опасаясь, что кто-нибудь его заметит, он упал ничком в мягкую, волнистую траву. Невдалеке он увидел солдата верхом, который волочил за собой на веревке двух мужчин. Очевидно, эти мужчины скрывались здесь, и солдат поймал их. Они были привязаны веревкой к его седлу и, спотыкаясь, еле поспевали за лошадью, с трудом передвигая одеревеневшие ноги. Их связанные руки были вытянуты вперед; они как бы молили о пощаде. Бенедикт с ужасом глядел на них. Вдруг один мужчина наткнулся на другого, оба не удержались и рухнули на землю Ло шадь волочила их по дороге в течение нескольких минут, пока солдат не обернулся к ним. До Бенедикта донеслись ругательства, которыми он их осыпал. Взмыленная лошадь повернула морду, раздувая ноздри. Бенедикт из своего укрытия видел ее дико косящий глаз; лошадь стала яростно бить копытом о землю. Двое несчастных с трудом поднялись на ноги, оставляя за собой кровавые следы. Лошадь снова понеслась вперед, а они побежали за ней.

Но даже это жуткое зрелище не смогло остановить Бенедикта. Он испытывал страх и одновременно жгучее нетерпение. Едва солдат и его жертвы исчезли из виду, мальчик сбежал с холма и стал пробираться дальше через дюны. Пыльная фабрика дремала среди красной пыли, словно в паутине гигантского красного паука. Бенедикт цеплялся за стебли травы, карабкаясь наверх. Пыль облаком носилась вокруг него, забивалась ему в нос и рот, оседала на ресницах. Он видел все окружающее как бы сквозь багряную дымку. Снова взобравшись на холм, он огляделся — кругом не было ни души. Даже у пруда, красного, как лужа крови, было пустынно. Сейчас он закричал бы от восторга, если бы увидел, как в пруду барахтается худенький Джой.

На некотором расстоянии от красных песков начинались темно-зеленые, казавшиеся почти серыми леса. Бенедикт с ног до головы был покрыт красной пылью. Но теперь ему уже никто не встречался; он больше не видел солдат, хотя они постоянно рыскали по холмам, пытаясь найти место, где прячутся бастующие рабочие. Бенедикту необходимо было как можно скорей добраться до лагеря в лесу, передать поручение и успеть по возвращении в поселок навестить отца Дара. Он так и не зашел проведать старика, хоть обещал ему, а ведь отец Дар хотел его видеть и справлялся о нем!

Там, где кончались красные дюны, росла небольшая рощица барбариса. Бенедикт пересек ее и стал продираться сквозь густую заросль бузины, которая позднее покроется белыми опахалами цветов (отец делал из них наливку, а мать варила из этой наливки желе). За бузиной шли кусты черной смородины с розоватыми колючими побегами, цеплявшимися за его одежду. В лесу сплошь да рядом попадались темные глубокие ямы: это были старые, теперь заброшенные разработки. Иногда их прикрывал кустарник или какие-нибудь ползучие растения, поэтому идти нужно было осторожно. Нащупывая ногами проржавевшие рельсы, Бенедикт шел по старой узкоколейке, которую провели в былые времена к шахтам; теперь она заросла густой травой. Где-то за кустами смородины среди травы пробивался ручеек, беспечно журча, будто над чем-то посмеиваясь: вода в нем была кислая, ни одно живое существо не обитало в нем, даже змеи не пили из него. Кустарник уступил место деревьям — ясеню, клену, золотисто-коричневой шелковице, ярко-зеленому американскому лавру. Тропинка внезапно оборвалась прямо у ног Бенедикта. Перед ним зияло отверстие старой шахты, откуда поднималась нестерпимая вонь, — может, туда упала лисица или один из тех немногих оленей, которые бесстрашно подходили близко к городу. Теперь стало труднее отыскивать дорогу. Неожиданно из зеленой чащи леса поднялась крутая сланцевая гряда, и он на четвереньках полез вверх. Из-под его ног сыпались куски сланца и, крошась, летели по склону к подножью гряды. Когда он забрался наконец на вершину, то услышал чей-то возглас.

— Какого черта ты пришел сюда, Бенедикт? — раздраженно окликнул его кто-то. Тяжело дыша, весь потный, Бенедикт поднял голову. Он так обрадовался, услышав этот грубый «литвацкий» голос, что засмеялся; ему хотелось потрогать этого человека руками, убедиться, что он видит его наяву. Часовым оказался девятнадцатилетний парень, один из молодых рабочих завода, Петер Гразускус. Бенедикт никогда раньше не видел, чтобы тот занимался чем-нибудь полезным. Этот парень вечно играл то в кости, то в карты где-нибудь под забором. Долговязый и костлявый, он с презрительным видом опирался сейчас на свою винтовку. Прядь желтых волос свисала ему на глаза.

Бенедикт, улыбаясь, остановился перед ним; он запыхался и выбился из сил. Наконец он выдохнул:

— Мне нужно видеть мистера Типа!

Но на Петера это не произвело должного впечатления.

— На что он тебе? — спросил он. Даже здесь, в лесу, на нем была чистая рубашка, волосы аккуратно причесаны, а вокруг шеи завязан красный платок.

— Мне необходимо его видеть, — повторил Бенедикт.

— Вот как? — сказал Петер. — А для чего?

— Этого я не могу тебе сказать, — ответил Бенедикт.

— Не можешь? — спросил парень. Он сощурил глаза, взгляд его стал острым и подозрительным. — Кто тебя прислал? — набросился он на Бенедикта.

— Мой отец, — ответил Бенедикт, начиная сердиться.

— Отец из церкви? Священник? — вскричал Петер Гразускус. — Отец Брамбо?

— Нет! — Бенедикт в ужасе отпрянул. — Он и не знает, что я пришел сюда. Мой отец — мой родной отец, — он там, на заводе.

— Он что — штрейкбрехер? — презрительно спросил Петер.

Бенедикт упрямо поджал губы. Лицо его пылало.

— Отведи меня к мистеру Типа, — потребовал он.

Постовой поднял ружье и похлопал рукой по прикладу.

— Видишь? — спросил он и прибавил: — Если только попробуешь дурака валять, я из тебя решето сделаю!

Бенедикт насмешливо фыркнул:

— Смотри не дай деру, когда охранников завидишь.

— Не беспокойся я-то сумею их встретить, — мрачно ответил Петер, повернулся и стал осторожно спускаться по другую сторону сланцевой гряды. Бенедикт следовал за ним. «Был бы я взрослым — я бы ему показал!» — с обидой думал он.

Снова пошли бугры и ямы. Узкая железнодорожная колея вилась меж ними, то появляясь, то исчезая. Юный постовой молчал, но так быстро шагал вперед, что Бенедикту пришлось поднажать, чтобы поспеть за ним. Наконец они вышли на большую площадку. Ее как будто выжгли на лице земли — только маленькие бородавки камней и сланца торчали на поверхности, а из расщелин поднимался ядовитый рудничный газ. Бенедикту всегда казалось, что именно под такой землей должен находиться ад; он бы не удивился, если бы в дыму и огне из расселины выскочил дьявол. Площадка была горячей и твердой, и они поспешно прошли по ней, ступая на цыпочках, как танцоры. Вокруг них были бугры раскаленной докрасна земли, а где-то в глубине год за годом еще пылала старая шахта.

Но вот они опять вошли в лес. На этот раз лес был темнее и гуще. «Солдаты здесь никогда никого не найдут!» — ликуя, подумал Бенедикт. Ни одна лошадь не смогла бы продраться сквозь эти заросли и обойти все эти предательски прикрытые провалы в почве. А между тем Литвацкая Яма находилась всего в нескольких милях отсюда; забастовщики проскальзывали ночью домой, чтобы увидеться с женами и поесть, а иногда оставались дома переночевать и ранним утром снова убегали в лес. Некоторые за это поплатились.

И вдруг совершенно неожиданно за навалом шлака Бенедикт увидел несколько хижин, прятавшихся в тени кленов и ясеней, и людей возле них. Бенедикт сразу узнал их. Это были те, кого выселила Компания из домиков, стоявших вдоль Большого Рва, теперь уже не существующего. Они первыми переселились сюда и выстроили эти хижины. Бенедикт вглядывался в лица людей, словно искал кого-то.

Петер провел его мимо наспех сколоченных хижин, напоминающих скорее курятники, чем жилища, и снова они углубились в лесную чащу. Вскоре показались убогие бараки из сырых бревен. Их, видимо, поставили позднее, когда началась забастовка. Они были сколочены из свежесрубленных молодых деревьев; на многих остались ветки с сухими листьями, и ветер шелестел ими. Сверху эти бараки были прикрыты выпрямленными жестяными канистрами. Выкорчеванная почва сильно и терпко пахла дождевыми червями и личинками насекомых. Перед этими жалкими жилищами сидели мужчины на грубых скамьях, которые они уже успели сколотить; двое из них играли в «подковы», остальные наблюдали. Трое итальянцев утаптывали ногами длинную полоску земли, видимо, намереваясь превратить ее в площадку для игры в «боче». А вокруг сонно гудел лес, приглушая людские голоса, навевая дремоту. Б енедикт молча пошел дальше.

Под густым ореховым деревом, ветви которого были усыпаны зелеными, незрелыми орехами, забастовщики соорудили длинный стол, как для пикника. Скамьи из гладко обструганных досок были вкопаны в землю. За столом сидело пятеро: трое белых и два негра. Перед ними стоял большой коричневый кувшин с пенистым пивом, а дальше на столе были разложены газеты и большая карта, которую кто-то нарисовал карандашом на грубой оберточной бумаге. Присутствующие внимательно изучали ее.

Спутник Бенедикта остановился в нерешительности и поглядел на мальчика, словно прикидывая в уме, стоит ли из-за него прерывать совещание; затем сплюнул и направился к сидевшим. В это время один из них заговорил, и Бенедикт даже мог различить отдельные слова. Он и Петер подошли ближе.

— Поглядите сюда внимательнее, — говорил широкоплечий негр, указывая длинным пальцем на какую-то точку на карте. — Здесь стоят только два солдата, да и те почти всегда пьяны. В глухую, темную ночь я могу проползти мимо них и... — Бенедикт разглядел наконец его лицо, и как раз в эту минуту негр поднял глаза, посмотрел на него и даже подмигнул ему. Бенедикт вздрогнул: эти руки с длинными пальцами однажды держали его за горло, эти глаза свирепо смотрели на него, а голос — теперь такой спокойный — был полон ярости!

— Но, Клиф, — перебил его один из сидевших, — даже если ты проберешься в это проклятое место, что дальше? Брось ты это, оставь их там, где они есть! Пусть государство их кормит! — говоривший ядовито рассмеялся, откинулся назад и поднес ко рту кружку с пивом.

Клиффорд еще ниже склонился над картой.

— Мы выведем наших оттуда! Мы должны показать, что умеем действовать, что им не остановить нас! Мы выведем наших людей оттуда, — и никто больше не пойдет работать на завод...

— Ты беспокоишься о людях там, на заводе? А как же с нами, с теми, которые здесь? — снова прервал его тот же мужчина. — Что нам делать, как продержаться? Представь, что нас найдут?

— Но пойми же, — ответил возбужденно Клиффорд. — Мы должны вывести оттуда всех рабочих, и белых и негров, — надо им показать, что мы можем это сделать. Послушай, ведь они хотят уйти с завода!

— Откуда ты это знаешь?

Клиффорд взглянул на говорившего.

— Знаю! — тихо, с горечью ответил он. — А ты, Типа, — продолжал он, — что скажешь ты?

Бенедикт посмотрел на человека, которого ему поручили найти. Типа был приземистый, темноволосый, с прямыми усиками над верхней губой. Он затряс головой, явно не одобряя план Клиффорда.

— Ты за слишком многое ручаешься, — быстро и резко ответил Типа. — Не суди о тех неграх по себе, Клиф, — сказал он. — Не поверю я, что они хотят уйти оттуда. Они хорошо устроены, им платят. Им обещали постоянную работу...

— Подумай, что ты говоришь, дружище, — страстно перебил его Клиффорд. — Их привезли туда в наглухо закрытых грузовиках, а ты говоришь — они хотят там остаться? Ведь, Типа, возможно они совсем не такие, какими тебе кажутся! Разве они не вступили в бой с этими негодяями, когда те явились, чтобы сжечь их дома? Они дрались за свои бедные лачужки, словно это были дворцы! А шериф думал, стоит ему только сказать им «кш» — и они убегут. Как бы не так! Думаешь, если негры улыбаются, — значит, они счастливы? Да, мы расплываемся в улыбке, Типа, но мы несчастливы! Да, когда появляется Большой Босс, у нас становятся такие же умильные рожи, как у новоприбывших литовцев, — но мы хорошо знаем, почем фунт лиха. Слушай, я готов поставить последний доллар, которого у меня нет, готов поспорить, что негры там, на заводе, за последние дни много о чем передумали. Теперь надо только повести их за собой!

— Нет, тебя самого схватят. — Типа пожал плечами. — Предположим, ты найдешь способ проникнуть туда, но, если тебя оттуда не вышвырнут, я сочту, что тебе здорово повезло!

— Я готов биться об заклад на собственную шкуру! — вскричал Клиффорд.

Петер наконец решился подойти к столу. Он нагнулся и что-то шепнул. Сидящие за столом подняли головы и посмотрели на Бенедикта. У мальчика перехватило дыхание, он в страхе старался вспомнить слова, которые должен передать Типа. Один из мужчин поманил его рукой, и он, напряженно ступая, будто шел по узкой жердочке, направился через расчищенную площадку.

— Что ты хочешь нам сказать? — резко спросил его Типа.

Бенедикт глотнул и ответил:

— Мой отец — на заводе. Он послал меня сказать вам...

— А как ты попал на завод?

Кое-кто из мужчин засмеялся. Краска залила лицо Бенедикта, — ему явно не доверяли.

— Я... я носил моему отцу завтрак.

— Как зовут твоего отца? — снова спросил Типа, нахмурив густые черные брови.

— Блуманис, — отвечал Бенедикт.

И тогда поднял голову мужчина, который до тех пор не отрываясь читал. Он посмотрел на Бенедикта; его широкое, скуластое лицо расплылось в улыбке, и он коротко сказал:

— Я знаю этого мальчика, Типа!

Бенедикту показалось, что произошло чудо, — Джо Магарак! Сидевшие за столом поглядывали то на него, то на Бенедикта, и с их лиц исчезло напряженное выражение, все засмеялись.

— Кажется, я тоже его знаю! — Бенедикт обернулся на голос. Клиффорд хитро смотрел на него, а потом разразился звонким хохотом. — Это же тот мальчик, который бывал у старой матушки Бернс! — сказал он, а Бенедикт застенчиво улыбнулся ему в ответ. Петер, его страж, с облегчением рассмеялся; он выглядел сконфуженным. У Бенедикта отлегло от сердца. Погруженные в дремоту лес и хижины будто пробудились от человеческих голосов; тягостной, сонной тишины как не бывало! Руки и ноги его опять обрели способность свободно двигаться, он больше не испытывал никакой скованности. Скуластое, загорелое «литвацкое» лицо, повернутое сейчас к нему, было открытым и честным, как дневной свет. Казалось, при первом же взгляде на этого человека все сразу становится на место.

— Как вы думаете, где я с ним встретился? — спросил Добрик, оглядывая всех с широкой, добродушной улыбкой. Он немного помедлил, словно ждал, пока они отгадают, а затем, всплеснув руками, воскликнул: — В тюрьме, в нашей тюрьме! — Он пожал плечами, как бы говоря: «И чего только не случается на этом свете!» Бенедикт и краснел и сиял. Добрик поднялся и обошел вокруг стола. — Садись, — сказал он Бенедикту и, положив руки ему на плечи, усадил на скамью. — Пиво пьешь? — спросил он.

Бенедикт что-то пролепетал и отрицательно покачал головой.

Добрик налил себе полную кружку я, смакуя пенистое пиво, стал пить. По подбородку его потекла узкая струйка. Добрик смахнул с усов белую пену и воззрился на Бенедикта. Мальчик зарделся, а Добрик вдруг хлопнул ладонью по столу и захохотал.

— Ну и напугал же я старого священника! — вскричал он. — От страха он чуть штаны не потерял! — И Добрик так заразительно засмеялся, что люди за столом тоже рассмеялись, хотя еще и не поняли, в чем заключается шутка. Только Типа по-прежнему хмурился.

— Сижу я, значит, в кустах. — Добрик отступил от скамьи, чтобы получше показать, как все происходило. — Они только что вытурили меня из города, но я вернулся, — пояснил Добрик зрителям. Он присел на корточки, приставил руку козырьком ко лбу и стал озираться по сторонам. — Смотрю направо, налево, — ни души; полицейские машины уже уехали в город. Они решили, что я подался в Дравосберг, и устроили мне там засаду. Как бы не так! Я сижу себе в садике у священника, притаился в кустах. — Кое-кто из слушателей прыснул со смеху, и Добрик строго посмотрел на них. Увидев, что он что-то рассказывает, подходили все новые и новые зрители. Теперь у него была уже большая аудитория. — Я выскочил из-за кустов, постучал в дверь — и снова прыг обратно. Вскоре слышу, кто-то гремит ключом в замочной скважине, наконец дверь открывается и, споткнувшись о порог, на крылечко выходит старик. — Добрик зашатался, чуть не упал, потом остановился и поглядел вокруг, что-то сердито шепча себе под нос. Люди смотрели на него с зачарованной улыбкой, у иных даже рот приоткрылся. Перед Бенедиктом как живой предстал отец Дар, и он тоже невольно улыбнулся.

— Стоит старикан в одном исподнем и не знает, стучался кто к нему или нет. Заглянул за дверь, нет ли кого, а я издали чую — несет от него, как от пивоваренного завода! Не вылезая из кустов, я спрашиваю, — тут Добрик понизил голос до хриплого шепота: «Это вы, отец Дар?» — Он ткнул пальцем в сторону Бенедикта. — Так ведь его зовут, правда? — Бенедикт молча кивнул. — Старик как прыгнет назад, словно его укусили! — Добрик отпрянул, будто в испуге, подпрыгнул, взметнул руками и осенил себя крестным знамением, потом оступился и плюхнулся на воображаемое крыльцо, не переставая креститься. — Я, конечно, сами понимаете, выскочил, чтобы помочь старику подняться, а он как завопит — и тык меня в глаз пальцем!

Добрик замолчал, чтобы вытереть выступившие на глазах слезы. Зрители, схватившись за животы, бессильно стонали от хохота. Добрик сидел на земле, тыча в воздух пальцем. Те, что стояли у дальнего конца стола, взобрались на него, чтобы видеть его. Бенедикт старался удержаться, и не мог не смеяться. Добрик перевел дух, но вдруг загрохотал снова:

— Старик сказал, что у него всего шестьдесят три цента, он готов мне их отдать, только бы я не губил его душу!

Раздался новый взрыв хохота, а Добрик, поднявшись на ноги, продолжал:

— Я все-таки помог ему встать, а он все колотил меня по башке. И тут мы споткнулись о кошку, которая вдруг вылезла откуда-то из-под крыльца. Она завизжала как бешеная, а старик ухватил меня за ухо и заорал: «Пресвятая матерь божья, чья это проклятая душа взывает из ада?» — «Кошкина, старина!» — отвечаю я. Но он не поверил и воззрился на меня, — верно, думал, что увидит черта рогатого!

— Ну и как, увидел? — пошутил кто-то.

— Мне удалось усадить старика на крылечко, и я не отпускал его, пока не уговорил пойти выручить из тюрьмы церковного служку, — объяснил Добрик собравшимся. — Вот этого мальчишку! — Добрик со смехом запустил свои большие руки в волосы Бенедикта и ласково пригнул его голову к столу. Зрители тоже смеялись. Потом совсем другим тоном Добрик спросил: — Ну, рассказывай теперь, в чем там дело с Винсентасом?

Бенедикт удивленно уставился на него. Добрик кивнул головой.

— Да, да, я хорошо знаю твоего отца!

И Бенедикт рассказал обо всем, что случилось, чувствуя, что все его слушают с неослабным вниманием.

Пока Бенедикт говорил, Добрик кивал, повернув к нему свое широкое, загорелое лицо, а когда Бенедикт замолчал, снова отхлебнул из кружки, отер с губ пену и сказал:

— Вот как! А ну покажи-ка нам. — Он придвинул карту к Бенедикту и ткнул в нее своим толстым пальцем. — Вот домна номер два. О каком месте говорил твой отец? Покажи, где это?

Бенедикт закусил губу.

— Отец сказал, что здесь к реке выходит труба, — начал он, и все наклонились над картой, а Добрик взял карандаш и начертил на ней линию от завода к реке.

— Здесь? — спросил он, но не Бенедикта, а других, Клиффорд кивнул.

— Можно и здесь... — сказал он.

Добрик вертел карандаш в руке, внимательно изучая карту, потом пробормотал:

— Ну что ж, отлично.

Глаза Добрика хитро сверкнули, и Бенедикт вздрогнул, ибо только сейчас понял, какое важное сообщение он передал.

— А как ты нашел нас? — вдруг спросил его Добрик.

— Я... — начал Бенедикт и, смутившись, осекся. — Я был на митинге в лесу, — сказал он. — Я увидел вас там и узнал: ведь это вас я встретил в тюрьме!

Добрик не спускал с него глаз.

— А откуда ты узнал о митинге?

— Узнал, — многозначительно ответил Бенедикт, — я пошел за отцом.

Добрик взглянул на товарищей.

— Ну, а теперь как ты нас нашел?

— Я хорошо знаю здешние леса, — с уверенностью ответил Бенедикт.

— «Хорошо знаю здешние леса!..» — передразнил его Добрик. — Значит, ты сам догадался, как нас найти, так, что ли? — Он кинул беглый взгляд на остальных и сказал вполголоса: — Хорошо, что он свой человек, хорошо, что он с нами.

Бенедикт покраснел.

— Я шел и шел лесом, пока не встретил Петера, — сказал он.

— Только и всего?

— Да.

— Ты знал, где Петер...

— Нет, — ответил Бенедикт. — Но я решил, что буду идти до тех пор, пока кого-нибудь не встречу.

Добрик задумался.

— Видел ты на холмах солдат или полицейских? Бенедикт утвердительно кивнул. Люди подались к нему.

— Где? — спросил Добрик.

«Надо быть точным», — решил Бенедикт и, подумав, сказал медленно:

— Ярдах в стах к западу от обогатительной фабрики.

Добрик усмехнулся.

— Сколько их было?

— Один, — ответил Бенедикт. — Он поймал двух мужчин.

— Рудника и Пьета, — заметил Типа.

— Рудника и Пьета, — как эхо, печально повторил Добрик, но тут же улыбнулся и вдруг спросил: — Ну разве он не умник, этот мальчик?

Бенедикт вздрогнул, побледнел, потом весь вспыхнул, а люди смотрели на него. Одни улыбались ему, другие хмурились, — видно, из головы у них не шли Рудник и Пьета.

Темные глаза Типа сверкнули, когда он спросил:

— Что же ты скажешь отцу Дару и другому, молодому, — отцу Брамбо?

Все смолкли, и Добрик поглядел на Типа. Вьющиеся волосы веером окружали голову Типа; темные брови казались живыми на его лице; они двигались при каждом слове, которое он произносил, и «слушали», когда он слушал других.

Бенедикт вспомнил свое путешествие в поезде с молодым священником, вспомнил он и вопрос, который задал тогда отцу Брамбо: «А это грех — не сказать?» Молодой священник тогда так на него посмотрел, словно это был не только смертный грех, но и страшное преступление — не сказать властям, где скрывается агитатор, заговорщик и безбожник — коммунист Добрик! На лице отца Брамбо отразилось тогда страстное, нетерпеливое желание все о нем выведать, и точно с таким же выражением на лице произнес он имена Сакко и Ванцетти, — ведь они были не только анархистами и преступниками, но и вдобавок иностранцами!

Бенедикт тихо ответил, глядя на Типа:

— Я ничего не скажу отцу Брамбо! — И прибавил срывающимся голосом: — Даже на исповеди не скажу! — Руки его дрожали, но у него хватило сил крикнуть: — Это не грех!

— А разве ты не собираешься стать священником? — спросил Типа.

— Мне еще мало лет, — ответил Бенедикт. Типа нетерпеливо отмахнулся.

— Я имею в виду — позже. А сейчас разве ты не собираешься учиться в семинарии?

Бенедикт заколебался; он кивнул, не поднимая глаз.

— А знаешь ли ты, — жестко сказал Типа, — что этот отец Брамбо имел в городе свидание с полицией и с шерифом и пообещал им сообщить имена наших товарищей, а также место их пребывания? Знаешь ли ты об этом?

Бенедикт отрицательно покачал головой и поднял на него полные слез глаза.

— Не знаешь? — пронзительно закричал Типа, наклоняя к Бенедикту смуглое лицо и подозрительно вглядываясь в него блестящими глазами. — На чьей ты стороне?

— На нашей! — Добрик поднялся из-за стола и сильной рукой обхватил Бенедикта за плечи. Мальчик весь просиял, душа его потеплела — словно раскрылась под лучами солнца. Голос Добрика прозвучал спокойно, уверенно.

— А теперь тебе нужно поесть! Матушка! — закричал он.

Из-под навеса на зов вышла старая негритянка и сказала:

— Обед уже готов!

Он сидел с ними за одним столом и ел, не слыша, о чем они говорят, готовый вот-вот заплакать от благодарности.

Только позднее, когда тарелки уже убрали, до его сознания дошло, что он ел какое-то хорошо ему знакомое кушанье и что он, кажется, знает женщину, которая подавала им обед.

11

После того как Бенедикт ушел с завода, взяв с собой пустые судки и забыв взять флейту, отец его еще долго сидел в раздумье. Рабочим, запертым на заводе, Компания раздавала виски. По правде сказать, выпить не предлагали, а скорее приказывали. Он уже давно понял, как надо себя вести, чтобы ладить с «американцами», а потому и не отказался от бутылки. Покосившись на нее, он хлопнул себя по ляжке заскорузлой рукой и вскричал: «Наконец-то дождался. Спасибо, хозяин!» — и растянул рот в глуповатую улыбку, как и подобает «литваку».

Мастер, раздававший выпивку, потрепал его по спине и, вернувшись к себе в контору, заявил: «За глоток самогона эти дураки на все пойдут!»

Но Винсентас Блуманис и не попробовал виски. В его представлении выпить хозяйское виски означало не только выпить отраву, но и дать себя вовлечь в предательство. У него, правда, пересохло в горле, но не от жажды... Когда ушел Бенедикт, он долго с грустью смотрел ему вслед и до самого вечера просидел на бревне, погруженный в невеселые думы. Двор домны, столь же хорошо ему знакомый, как собственная кухня, сейчас выглядел чужим и враждебным. Ему казалось невозможным сидеть здесь вот так, сложа руки, среди ржавеющих болванок, и наблюдать, как спускаются сумерки, прокрадываясь во все щели. У него никогда не было иллюзий, он гораздо лучше местных уроженцев понимал, что труд его — подневольный и принудительный. Но знал, что выбора у него нет. Американские боссы немедленно, как только он сошел с парохода, дали ему понять, что он для них рабочая скотина, и ничего больше. Набраться сил и терпеть, стараться не попасть на глаза своему боссу и притеснителю, — к этому свелась вся его жизнь. Но, очевидно, все попытки укрыться от хозяйского ока, как и от ока божьего, обречены на неудачу: все равно его разыщут, куда бы он ни спрятался, да и жизнь заставит его снова взяться за работу...

Негров привезли глухой ночью, в запертых товарных вагонах, как тайный груз. Вагоны открыли на заводском дворе, затихшем и безлюдном, и поместили негров отдельно от всех, в складском помещении. Негры, увидев, куда их завлекли обманным путем, попробовали протестовать, однако их быстро усмирили, и теперь все было тихо, но к виски они так же, как и остальные, не притрагивались.

А солдатам ни до чего и дела не было. Вот уже несколько дней, как они начали пить и с увлечением продолжали это занятие. Заводская компания послала грузовики в Дымный Лог за девицами, которые прибыли и тут же принялись развлекать солдат.

Винсентас вспомнил, с каким ужасом он заглянул в подведенные глаза «красотки», которую ему с чрезвычайной предупредительностью доставила Заводская компания, вспомнил, с какой злобой поднял было руку, чтобы ее ударить, но остановился, заметив слезы, готовые брызнуть из ее подведенных глаз.

Он давно знал, что американские боссы — бессердечные варвары. Они шатались по заводу, отпуская «забавные» шуточки в адрес рабочих: «Эй ты, простофиля, наваливайся сильней, небось на свою миссис умеешь наваливаться!» Или: «Эй, литвак, что это с тобой? Сил, что ли, не стало? Уж очень ты, видно, растрачиваешь их на свою старуху!»

Рабочие в ответ ухмылялись, радуясь, что хозяева в хорошем настроении, но как тяжело и мучительно было это постоянное унижение.

Винсентас постарался отогнать мрачные мысли. Он подошел к играющим в карты и присоединился к игре, чтобы поговорить с людьми, — он немного умел говорить по-польски и по-словацки. Из сарая, где расположились солдаты, временами доносился визгливый смех, похожий на рыданье. Каждый раз, когда слышался такой крик, игроки замирали с картами в руках, а когда он стихал, снова принимались за игру.

Вдруг в той стороне, где находился склад, послышался револьверный выстрел: руки сидевших за игрой дернулись. Минуту спустя по двору, дико озираясь, пробежал негр-рабочий; он нырнул, спасаясь от пуль, под железнодорожные вагоны. Часовые забавлялись, упражняясь в стрельбе, и целились рабочим под ноги...

Винсентас покачал головой.

— Нельзя здесь больше оставаться, — сказал он, стукнув кулаком по скамье. — Мы должны придумать, как выйти отсюда!

Никто не ответил; игра вяло продолжалась.

Затем Джо Порвазник, пожилой рабочий с подстриженными на военный образец седыми волосами и серыми слезящимися глазами, глядя в свои карты, сказал:

— Разве мы можем выйти? Нам ничего не остается, как сидеть здесь и раздумывать над своей судьбой. Все само собой придет к концу. А пока будем играть!

Он покосился на остальных и пошел первой попавшейся картой. На складском дворе послышался шум.

— Конечно, может быть, и можно выйти, — заметил он немного погодя неуверенным тоном. — Какую-нибудь лазейку всегда можно найти!

Остальные трое продолжали играть.

— И чем все это кончится? — проворчал Антанас, лицо которого заросло двухдневной щетиной. — Нас всех снова переловят — и что тогда? Черный список!

Винсентас нехотя кивнул, не потому что был согласен с Антанасом, а потому что предвидел это возражение. Из бараков доносился шум пьяного разгула.

— Солдаты веселятся, — усмехнулся Винсентас.

— Даже если мы и решимся уйти... — сказал Порвазник и вытер слезящиеся глаза. — Даже если мы и выберемся отсюда, здесь все равно останутся негры.

Винсентас не сразу ответил; ему хотелось, чтобы они поняли, как глубоко продумал он этот вопрос.

— А может быть, — медленно начал он, — они тоже захотят уйти...

Его собеседник расхохотался.

— Как бы не так! — сказал он.

Винсентас угрюмо уставился в карты.

— Они такие же рабочие, как и мы, — сказал он упрямо.

— Ничего подобного, ты ошибаешься, — резко бросил ему молодой рабочий. Он поднял голову от карт, в глазах его появилось жесткое выражение. — Совсем не как мы! Они явились по собственной охоте!

— А разве они знали? — спросил Винсентас.

Тот пожал плечами и задал встречный вопрос:

— А разве это имеет какое-нибудь значение?

— Да, человек должен знать, — сказал Винсентас.

— Поди-ка поговори— с ними, — язвительно сказал молодой рабочий. — Да они тебя на смех поднимут! Зачем этим неграм подаваться в леса? Чтобы мерзнуть и прятаться, пока их не схватят? — Он умолк и обвел двор горьким взглядом — угасшая доменная печь, костер, который они сложили из кокса, чтобы приготовить себе еду, койки, доставленные сюда Заводской компанией — армейские койки с одеялами цвета хаки и армейской печатью. Потом он повернулся к Винсентасу и повторил: — Да они тебя на смех поднимут!

— Ну, а если мы убедим их, что это возможно? — начал Винсентас. — Они должны поверить нам, поверить, что мы выиграем стачку. — Он помедлил и нахмурился. — Никогда не нужно терять надежду на успех!

Последнюю фразу он сказал как бы самому себе, и она прозвучала не очень-то убедительно. О какой надежде на успех он говорит? Он послал сына с поручением, но в глубине души сомневался не только в том, что Бенедикт сумеет его выполнить, но и в возможности самого предприятия. Конечно, когда все заснут, он проползет по большой трубе до реки и убежит, но какое значение может иметь его одиночный побег? Никакого. Он молчал, продолжая рассеянно играть, и вдруг с насмешливым удивлением заметил, что делает правильные ходы. Для чего, собственно, они затеяли эту карточную игру? Бутылки с виски, которые принес им сюда мастер, стояли перед ними, выстроившись в ряд. Он усмехнулся.

В южном конце двора послышался шум и показались двое солдат, взлохмаченные, в растерзанном ви де: их синие рубашки были расстегнуты на груди, брюки еле держались. Обхватив друг друга за шею и держа в свободной руке бутылку, они, шатаясь, шли по двору и горланили неприличную песню. Их качало во все стороны, будто в каком-то диком танце. Подойдя вплотную к рабочим, они расшвыряли карты и побрели дальше.

Они были молоды, эти солдаты: возможно, бритва еще не касалась их румяных щек. «Какой стыд!» — подумал Винсентас с глубокой печалью, провожая их взглядом. По внешнему виду их можно было принять за сыновей словаков либо поляков. «Против нас посылают наших же собственных детей», — промелькнула у него горькая мысль.

Они превратились в прислужников американских боссов — эти юноши, покинувшие родные края, эти юноши, его братья по крови, превратились в убийц и варваров, думал он, не помнящих и не желающих помнить ни своей родины, ни языке, ни своего народа...

Он вспомнил о Бенедикте, и ему стало невыносимо больно, хотя он и не сумел бы объяснить почему.

Шум, доносившийся со двора складских помещений, стал явственнее, в нем было что-то угрожающее. Винсентас поднялся до половины лестницы, стоявшей у подъемного крана, и заглянул через загородку во двор отгрузок, который находился рядом. Большой двор тонул в полутьме; стальные бруски различных объемов и длины были сложены рядами в штабеля, их подготовили к погрузке и отправке. Больше он ничего не смог разглядеть. Вдруг мелькнула вспышка, раздался выстрел, пуля с диким визгом пролетела над штабелями и впилась в стену.

Винсентас спустился с лестницы. Внизу стоял и смотрел на него какой-то негр, на лице которого играла довольная улыбка.

— Клиф! — вскричал удивленно Винсентас.

Клиффорд кивнул, улыбнулся еще шире и протянул ему руку.

— Твой сын прислал меня, — сказал он.

— А-а! — только сумел выдохнуть Винсентас, водружая на нос свои очки.

— И Доби, — прибавил Клиф.

— Как ты пробрался сюда? — спросил Винсентас. Клиффорд показал на башмаки. Они по щиколотку были вымазаны в грязи.

— Ага, — понимающе прошептал Винсентас.

Клиффорд затащил его за груду кирпичей.

— Ну, что ты решил?

Винсентас пожал плечами.

— Пролезть через трубу, если все будет благополучно.

— Через трубу нельзя, — прервал его Клиффорд.

Винсентас взволнованно ждал, что он скажет дальше.

— Слишком много людей, — сказал Клиффорд. — У нас всего один ялик. Умеют они плавать? — Он засмеялся.

— А может, они не захотят уходить? — спросил Винсентас.

— Пойдут, — уверил шепотом Клиффорд. — Покажи мне, где находятся негры?

Винсентас ткнул пальцем.

— Вон там.

— А солдат много?

Винсентас утвердительно кивнул.

— Ладно! — сказал Клиффорд, — Мы найдем другой способ выбраться отсюда.

В соседнем дворе в брусья рикошетом ударила пуля.

— Что такое? — спросил Клиффорд.

— Солдаты балуются, — сказал Винсентас и сплюнул.

— Рабочие все пойдут с нами! — сказал Клиффорд, и глаза его блеснули.

— А как?

— Еще не знаю, но мы все равно придумаем, как. Пошли!

Однако Винсентас не был столь уверен. Его пугала мысль, что их затея обречена на провал.

— Будь осторожнее! Смотри под ноги! — посоветовал он резким тоном.

— Не беспокойся, — ответил негр, подавляя смешок. — Раз уж сам Клиф взялся за дело!..

Винсентас пожал плечами.

— Взялся за дело, а в чем оно заключается, это дело? — спросил он и снова пожал плечами.

Клиффорд намеревался проникнуть в складское помещение, чтобы переговорить с кем-нибудь из негров. Винсентас повел его кружным путем. Они пересекли двор и перелезли через стену, отделяющую домну от проходящей внизу железнодорожной колеи, — с другой стороны к ней примыкал двор склада. Крадучись, они скользили вдоль стены, тесно прижимаясь к ней и стараясь не выступать из тени. Вдруг Клиффорд остановился и схватил Винсентаса за руку. Он на что-то показывал.

— Что это там?

Винсентас поглядел в указанном направлении,

— Не понимаю!

— Смотри-ка туда, — возбужденно шептал Клиффорд. — Что это такое?

— Товарные вагоны, — ответил Винсентас.

— Значит, ты тоже их видишь. Мне не померещилось.

Винсентас почувствовал, какое волнение охватило его спутника. Клиффорд хлопнул себя по ляжке.

— Кто приехал, тот может и уехать, — сказал он с таинственным видом. В голосе его слышались какие-то ликующие нотки, хотя он говорил очень тихо; казалось, он вдруг сильно чему-то обрадовался. На глазах у Винсентаса Клиффорд вскарабкался на высокий забор и исчез в темноте, откуда все еще раздавались ленивые, редкие выстрелы.

Клиффорд просил Винсентаса подождать его возвращения, и тот ждал, стоя на пустынных железнодорожных путях и гадая, что за план мог возникнуть в голове у Клиффорда. Труба, конечно, не выход из положения: она вела прямо в реку. Проползти через нее можно, н о только в одиночку.

Никогда еще на заводе не было так тихо, как сейчас. Лишь зловещие выстрелы нарушали эту жуткую тишину. Однако они доносились все глуше, словно их поглощало глубокое бездонное безмолвие, царившее здесь. Винсентас невольно задумался. Он всегда помнил о том, что у завода стоят пулеметы, готовые к действию в любую минуту. Когда голод не мог сам справиться с рабочими, на помощь ему приходила тюрьма, а если и тюрьма не могла сломить их, хозяева обращались к оружию. Винсентас не знал английского языка — настоящего, правильного языка, и потому он так и не постиг этого тонкого слова — «демократия». Для него это слово означало обязанность каждые четыре года голосовать за какого-то человека, чью фамилию он едва мог выговорить. Его вели к избирательным кабинам и помогали поставить крестик возле нужного имени. Во время этой комедии рабочие только удивленно пожимали плечами: они никак не могли понять, для чего все это. Ведь кого бы они ни выбрали в мэры города — все едино. Завод будет продолжать работать, как работал, и хозяева по-прежнему будут распоряжаться всем и вся.

Винсентас, очевидно, не понимал, что «демократия» заключалась именно в том, что, опуская сложенный кусочек бумаги в урну, он давал заводу право подавлять рабочих с помощью оружия.

А что, если бы они ставили свои крестики в другой, а не в той графе, на которую им указывали? Эта мысль позабавила его, хотя улыбка, скользнувшая в темноте по его лицу, была печальной.

Какой пронизывающий ветер дул с реки! На противоположном берегу, на фоне темного горизонта, высились обрывистые кручи, покрытые низкими деревцами и густым кустарником, осыпанным теперь красными и белыми цветами. За ними лежали холмы, необитаемые и пустынные, если не считать кроликов и лисиц, а иногда и трепетного оленя, который подходил к самой воде и испуганными карими глазами смотрел на завод, расположенный на противоположном берегу реки. Вольная жизнь лесного зверя, вот настоящая свобода! Если бы он, Винсентас, мог переплыть реку и убежать в леса, он жил бы там свободно, как и этот олень, — пока не умер бы с голоду, ибо он все-таки подневольный человек. Он до сих пор не мог спокойно смотреть на птиц, пролетавших над трубами завода, а прохладный ветерок с реки неизменно вызывал в нем тревожное волнение...

Прошло уже много времени, а Клиффорд все не возвращался. Мучительные сомнения, которые Винсентас скрывал от своих товарищей, разговаривая с ними там, во дворе, охватили его с новой силой. Долгие дни борьбы, которая в конечном результате всегда бывала сломлена, научили его верить только в реальные вещи, а именно: в силу и власть. Простой человек вовсе не стремится быть мучеником, ему всегда хочется поверить в успех, надеяться. А что мог сказать им Клиффорд? Предложить напасть на солдат? Перелезть через стены? Или ползти по трубе в одиночку для того, чтобы у другого ее конца их всех переловили? Клиффорд сейчас словно одержимый, он готов пойти даже на безрассудство. Рабочих-негров оскорбляли и травили даже больше, чем их, инородцев. Он, Винсентас, сам был свидетелем того, как негр-рабочий, доведенный до бешенства издевательствами белого мастера, не выдержал и в приступе ненависти бросился на мастера и его помощников, подоспевших с дубинками. Он понимал, что негры порой шли на все, не считаясь с опасностью и с тем, что их попытки к освобождению обречены на провал, — до такого их довели отчаяния. Но, для того чтобы попытки эти увенчались успехом, необходимы были хладнокровие и тщательная продуманность действий.

Два солдата, стоявшие на посту во дворе отгрузок, ничего не заметили. Они палили в пустоту и после каждого выстрела прикладывались к бутылке. Винсентас слышал, как они лениво постреливали, и понимал, что они ни во что не целятся...

Вдруг с забора на железнодорожные пути спрыгнула чья-то темная фигура и, увидев Блуманиса, испуганно метнулась в сторону.

— Спокойно! Спокойно! — произнес Винсентас.

Еще одна тень спрыгнула с насыпи, за ней — другая, третья. Их было много. Негры окружили Винсентаса, но вот появился и Клиффорд. На его лице застыла улыбка, он шел пружинистым шагом.

— Следуйте за мной, — шепнул он, и приказание стало передаваться из уст в уста.

Клиффорд лег на землю и пополз впереди всех вдоль железнодорожных путей, все время держась в тени. Так, ползком, они достигли товарных вагонов, стоявших на путях в конце длинного двора. Клиффорд открыл двери вагона, и люди по одному начали влезать в него. Затем, сунув в руки Винсентаса длинный брус, Клиффорд сам взял такой же, зашел за вагон и подсунул его под колесо наподобие рычага. Винсентас просунул брус под другое колесо, а затем, упершись руками в стенку вагона, они всей тяжестью навалились на него. Колеса скрипнули и еле-еле подались. Они снова поднажали, подсунув брусья поглубже; огромный вагон вздрогнул и как будто подвинулся. Тогда они навалились что было силы, и вагон не выдержал — он заскрежетал и сдвинулся с места, а они рывками продолжали толкать его вперед. И вдруг вагон ушел от них и молчаливо покатился по рельсам мимо домен, мимо прокатного стана, мимо сточных колодцев и дальше, дальше — мимо барака, где пьяные солдаты развлекались с девицами. Гигантская молчаливая тень промчалась через всю обширную территорию завода и вырвалась на свободу!

Клиффорд начал грузить второй вагон, а Винсентас поспешно вернулся к себе во двор. Пока он отсутствовал, все переругались; карты все еще валялись на земле, куда их швырнули солдаты.

— Пошли, — сказал Винсентас так уверенно и повелительно, что все встали, и, ни о чем не спрашивая, пошли за ним в темноту и пробрались к вагонам.

Уже занимался рассвет, когда Винсентас вспрыгнул в последний вагон, который помчал свой живой груз вперед, на волю...

12

Бенедикт отправился бродить по лесу. Добрик разрешил ему остаться в лагере, а сам ушел куда-то в сопровождении нескольких человек. Перед этим Клиффорд отвел Бенедикта в сторону и подробно расспросил о том, что сказал ему отец и где именно труба выходит в реку. После разговора с Клиффордом Бенедикт ушел в лес. Он пробирался по узенькой тропинке, которая вела из лагеря в густую, зеленую чащу, пронизанную косыми лучами заходящего солнца. Никто его не останавливал. По пути он видел матушку Бернс, хлопотавшую около большой печи, которую уже успели сложить на склоне холма; она вытаскивала, словно из недр земли, длинные противни, на которых дымились и шипели ломти свинины, перемешанные с фасолью. Ужинало здесь около двадцати человек, но он понял, что еда готовилась и в других уголках леса.

Ему предстояло вернуться в Литвацкую Яму. Каким долгим казался ему обратный путь — гораздо более долгим, чем тот, который он проделал, идя сюда! Он думал, что теперь у него не хватит сил карабкаться по склонам и пробираться через дикие заросли и что он все равно слишком устанет, чтобы идти в церковь для «разговора по душам» с отцом Даром. А Бенедикт понимал, что ему нужно хорошенько подготовиться к этому разговору. В мыслях его мелькало еще что-то неуловимое, он не мог бы точно определить, что именно, и щемящая боль сжимала его сердце, когда, окидывая взором зеленый лес, он вновь слышал громкий голос Добрика: «На нашей!» — и представлял себе, что ждет его там, в поселке... Его прежняя жизнь, казалось, отошла в далекое прошлое, хотя Бенедикт и знал, что, взобравшись на любое высокое дерево здесь, в лесу, он различит вдали шпиль церкви!

Тяжелее всего были для него неотступные воспоминания о поездке с отцом Брамбо в Моргантаун. Он снова мысленно видел молодого священника, видел выражение его лица, когда тот говорил о забастовке в Бостоне и о Сакко и Ванцетти; точно такое же выражение было и у мистера Брилла, господина из Города, по заявлению которого арестовали тогда Бенедикта, очевидно, только за то, что он, Бенедикт, явился из Литвацкой Ямы! Он вспомнил, как отец Брамбо рассказывал ему о том страхе, который он испытывал во времена своего детства перед бедняками. А во взгляде молодого священника, когда он говорил о стачке, было точно такое же выражение, как при памятном разговоре о смертном грехе.

Лицо Бенедикта судорожно передернулось. Он прекрасно помнил мистера Брилла! Лицо мистера Брилла было хорошо ему знакомо: он столько раз встречал такие лица. Люди, подобные мистеру Бриллу, всегда глядели мимо него с отсутствующим выражением, словно его не существует; а иногда в их взгляде сквозило либо негодование, либо отвращение, — например, когда Бенедикт был еще совсем малышом, как Рудольф, и бегал по улицам в грязной рубашонке, — либо снисходительная усмешка, когда он казался им забавным и женщины-американки называли его «паинькой». А когда они с матерью приходили в город, их повсюду окидывали взглядом мистера Брилла, — в конторе или даже у доктора, где Бенедикту пришлось однажды переводить матери все, что говорил ей врач, а в это время городские пациенты сидели вокруг с рассеянными улыбками, ожидая, когда мальчик кончит переводить. Так же относились эти люди и к его отцу. Бенедикт вспомнил, как однажды к ним в гости пришел старший мастер с завода. Отец накрыл стол лучшей скатертью, купил дорогой торт и вино и приказал домочадцам не являться на глаза, пока не уйдет мастер. Он сделал исключение лишь для Бенедикта. Указывая на него, отец сказал: «Это мой сын Бенедикт!» А мастер ответил: «Славный мальчуган. Приведи его ко мне, когда он подрастет — я ему дам работу...» Бенедикту показалось тогда, будто ледяная рука сжала его сердце.

Мастер ушел, не дотронувшись до торта.

Отец Брамбо умеет хотя бы сочувственно улыбаться и из Бостона, где жил среди богатых, проделал далекий путь к ним, инородцам, глубоко чуждым ему людям, с которыми он, бедняга, конечно, не мог иметь ничего общего. Его приезд был ошибкой, пояснял в лесной чаще Бенедикт кому-то неведомому: епископ не должен был посылать его сюда! Отец Брамбо несчастлив здесь, он слишком изнежен для Литвацкой Ямы; подобный человек, кем бы он ни был, может вызвать у рабочих только насмешки. Они непременно скажут о кем друг другу: «Этот красавчик и двух часов не выдержит у открытой печи!» Нет ничего удивительного в том, что отец Брамбо терпеть не может своих прихожан. Отцу Дару не следовало бы так нападать на него, — что может отец Брамбо поделать с собой! Однажды утром он служил обедню, и вдруг послышался храп, — кто-то из ранних прихожан заснул в церкви. Отец Брамбо страшно разнервничался: он не знал, прекратить ли обедню или же, несмотря на этот храп, продолжать. После его приезда у Бенедикта вошло в привычку перед началом службы стучать по аналою, по стенам и даже по ступенькам, чтобы прогнать мышей. Бенедикт был уверен, что отец Брамбо никогда не прикасается губами к чаше с вином. Молодой священник только делал вид, что пьет, — он брезговал пить из их чаши.

Но ведь отец Брамбо мог бы преодолеть все это в себе, правда? — вопрошал Бенедикт, обращаясь к равнодушному лесу. Если, например, он увидит, что правда на стороне забастовщиков, а не на стороне Заводской компании? Ведь никому не хочется отдавать свой дом! Конечно, отец Брамбо поймет все это в конце концов, надо бы только ему по-настоящему объяснить, и тогда все будет в порядке. В Бостоне он привык жить в красивом доме, и, возможно, ему кажется, что не стоит спасать старые, полуразвалившиеся лачуги в Литвацкой Яме. Наверное, поэтому он и не заступается за своих прихожан... Бенедикт боялся: а вдруг отец Брамбо спросит, почему они не хотят переселяться в другие дома? Но у рабочих, кроме этих домов, нигде ничего нет, — продолжал кому-то доказывать Бенедикт, — ведь рабочие очень давно их купили и работали долгие годы, чтобы выплатить за них — разве отец Брамбо об этом не знает? И до сих пор не выплатили. А идти им некуда. В городе для них нет места, они не смогут найти себе жилье, даже такое убогое, как покинутое ими. Вы должны понять это, отец мой!

Бенедикт заметил, что идет вдоль прозрачного ручейка. До него донесся пряный запах лакрицы; он нагнулся, выкопал сладкий, ароматный корень и стал его сосать. На дне ручья ползали раки; они шевелили малюсенькими клешнями, как ножницами. Крошечные зеленые лягушата попрятались при его приближении в густую траву на берегу. Земля вокруг была усеяна незрелыми почерневшими орехами; их сбила недавняя буря. Он поднял один из них, снял зеленую, жухлую оболочку и коричневым соком начертил что-то на своей ладони. Запах ореха был острым и терпким.

В одном месте ручеек растекался, образуя маленькую запруду. Старая женщина шла оттуда с двумя ведрами прозрачной воды. Бенедикт застыл на месте. Он смотрел, как она медленно идет по узкой тропинке, все в тех же старомодных высоких черных ботинках, потрескавшихся и сморщенных, как ее лицо; на ней была все та же черная юбка и кофточка, застегнутая до самого подбородка, — все было знакомое, только на голове вместо чепца была черная вязаная шапочка... У него замерло сердце; ему вдруг захотелось спрятаться в кусты, росшие вдоль тропинки, и переждать, пока она пройдет. Он с волнением следил за ее тяжелой поступью, видел, как ведра оттягивали ее изможденные руки, и сердце его заныло от сочувствия. Больше он не мог этого переносить.

— Матушка Бернс, я помогу вам! — закричал он и, подскочив к удивленной старушке, ухватился за ведро, расплескивая воду ей на юбку и башмаки.

Она стояла, тяжело дыша, прижимая к груди руку.

— У меня прямо сердце оборвалось! — сказала она, поставив второе ведро на землю и растерянно глядя на него. Ее вязаная шапочка сбилась набок.

Он почему-то страшно обрадовался и восторженно воскликнул:

— Я помогу вам взойти на пригорок!

Но в ответ она сделала отрицательный жест и сказала:

— Вам не следует брать оба ведра, мастер Бенедикт!

Но он ловко подхватил их и стал, спотыкаясь, взбираться вверх по тропинке, стараясь не показать, что ему больно, когда ведра ударяют его по ногам. Он шел, оборачиваясь и бросая радостные взгляды на старушку, которая медленно шагала следом за ним.

Он был так счастлив, что ему хотелось смеяться! Как ловко он выскочил и схватился за ведра, раньше чем она смогла отказать ему! Он прибавил шагу и пошел бы еще быстрее, если бы не боялся, что старая женщина потеряет его из виду; он нарочно чаще останавливался, чтобы дать ей передохнуть. Она догнала его и сказала:

— Благодарю вас, мастер Бенедикт, теперь я заберу у вас ведра.

— Нет, нет! — ответил он, нахмурившись. — Но почему вы все время зовете меня «мастер Бенедикт»?

Она посмотрела на него так, как, бывало, смотрела по воскресным дням, когда он приходил к ней; только сейчас слова ее прозвучали более резко:

— Но вы ведь еще не мистер!

Он покраснел с чувством какого-то смутного унижения и, не сказав больше ни слова, взял за дужку одно ведро, а другое предоставил нести ей. Так они дошли до лагеря. Она показала ему, куда вылить воду, — в большой медный котел, который уже закипал. Он простился с ней и, чувствуя себя еще более одиноким, чем обычно, уселся вдалеке на срубленное дерево. Смеркалось, но было еще достаточно светло, площадка для игры в «боче» была готова, и несколько человек нацеливались черными шарами в обруч, обтянутый белой бумагой. Карточная игра продолжалась; никто из игроков не сменился. Хижины, сколоченные из молодых, кое-как обтесанных деревьев, были едва различимы в густой зелени, — казалось, эти срубленные деревья еще росли и жили жизнью леса. Их сухие листья о чем-то шептались.

Позади него, в лесу, уже потемнело, но на поляне было еще светло. Красные муравьи суетились и бегали по стволу упавшего дерева, на котором он сидел. Бенедикт кусочком коры загородил путь одному из них и приостановил озабоченную деятельность муравья. Когда же тот взобрался на барьер, Бенедикт неожиданно поднял кусочек коры, и муравей, застыв от ужаса, повис, как капелька крови. Бенедикт наблюдал за насекомым и бесцельно вертел в руках кору, размышляя, какую судьбу уготовить муравью, потом вздрогнул и бросил его через плечо в траву.

До лба его словно дотронулись каленым железом! Он зарылся лицом в ладони, чтобы не видеть, как на него надвигается кромешная тьма, сердце его болезненно сжалось.

— Помоги мне, о господи! — воскликнул он, стиснув руки. И стал молиться вполголоса по-английски, а потом повторил молитву на литовском языке: «Святая Мария, матерь божья...»

— Господи, помоги мне, — снова вскричал он глухо, крепко прижимая руки к лицу и раскачиваясь всем телом.

Немного погодя он принялся вслух доказывать:

— Я не могу сейчас уйти отсюда, чтобы навестить вас, отец Дар! Я должен дождаться прихода моего отца. Мне надо узнать... — Почувствовав, что лицемерит, он сердито вскричал: — Я не могу, не могу!

Но все равно мысленно он продолжал видеть перед собой отца Дара. Старик, закутавшись в одеяло, сидел в своем кресле. Его львиная грива была расчесана и не имела столь дикого вида, как прежде; глаза он промыл, они не слезились. Мелкие кровяные сосудики в них казались живыми. Бенедикт различал даже выражение лица отца Дара, терпеливое и доверчивое, — ведь старик знал, что Бенедикт обязательно придет; он уже пришел, — вот сейчас скрипнула кухонная дверь. Именно так это произойдет; встреча была неизбежной. Бенедикту казалось, что для этого даже не нужно затрачивать никаких серьезных усилий, — стоит только захотеть, и он предстанет перед старым священником.

Внезапно он помрачнел и отогнал возникшее видение.

— Нет, отец мой, я не приду, — сказал он так, словно отец Дар и в самом деле мог его услышать. Укоризненный взгляд, которым, несомненно, были бы встречены эти слова, пронзил сердце Бенедикта, и он, мучимый раскаянием, закусил губу. Разве смеет он так разговаривать с отцом Даром? — спросил он себя с упреком. — Разве не отец Дар, бросив все, примчался в ту ночь в тюрьму?.. Бенедикт невольно улыбнулся, представив себе, как отец Дар спешит по улицам, переваливаясь и тяжело дыша, — его послал в тюрьму человек, который выскочил из кустов, как призрак, и напугал его чуть не до смерти. Но растаяло и это видение, а мальчик продолжал сидеть на бревне, не разрешая себе больше ни рассуждать, ни мечтать. Он знал, в такие минуты раздумий, дай он себе только волю, и в нем немедленно вспыхнет его заветная мечта: полнозвучный голос органа наполняет церковь, руки Бенедикта подняты для благословения; вокруг все сияет непорочной чистотой, и алтарь усыпан белоснежными лилиями. Но это видение быстро исчезает, и теперь он видит самого себя: высокий и худой (может быть, оттого, что он часто постится), в черной сутане, не обращая внимания на скверные запахи (нос у него теперь такой же восприимчивый, как и у отца Брамбо), он спешит в предзакатных сумерках к убогим домишкам, где по утрам плачут больные дети и усталые матери поджидают у окна его посещения, ибо он приносит им мир и душевный покой. Но и это видение сменяется новым: снова он видит себя, но уже не в рясе, а в черном костюме, и лишь белый стоячий воротничок, неизмятый и чистый, свидетельствует о его духовном сане. Он стоит лицом к лицу с хозяевами Завода и, вдохновляемый божественной справедливостью, заявляет, что Заводская компания обязана поднять заработную плату рабочих и обеспечить высокой пенсией их вдов и сирот. Затем он выходит из конторы за ворота Завода, где толпы рабочих ждут его и при его приближении преклоняют колени на заснеженной земле... Я буду святым!

И вдруг перед его мысленным взором возник тот солдат, который выплюнул хлеб... От этого воспоминания у мальчика задрожали руки. Он видел этот кусок хлеба, валявшийся на земле, и ему хотелось поднять и поцеловать его, — ведь это был хлеб, хлеб! А этот взгляд — как смотрел на него солдат! Этот презрительный взгляд! А выражение его лица, когда он вытаскивал из судков кислый хлеб, чуть смазанный жиром, нюхал и пробовал его, словно брал на зуб самую жизнь рабочих, — с какой презрительной насмешкой поглядел тогда солдат на Бенедикта! И вдруг, прежде чем Бенедикт смог этому помешать, — так внезапно это произошло, — лицо солдата расплылось, и вместо него с тем же взглядом, выражающим презрение, перед мальчиком возникло другое лицо, — красивое, тонкое лицо отца Брамбо! Бенедикт даже заскрежетал зубами: он ненавидел себя за то, что не помешал этому видению! Но, прежде чем ему удалось прогнать его от себя, он вспомнил, как молодой священник стоял на лестнице на Медовом холме, раздувая ноздри, со страдальческим удивлением принюхиваясь к запахам, которые доносились из Литвацкой Ямы, и как, повернувшись к Бенедикту, он с брезгливым ужасом спросил: «Чем это так пахнет?» А Бенедикт ровно ничего не почувствовал: ведь он привык к запаху Ямы, и ему было невдомек, что и вся жизнь его имеет особый запах...

Ладони Бенедикта вспотели; он провел ими по лицу, и оно тоже стало влажным. Ему страстно захотелось помолиться. Если бы через несколько минут он смог оказаться в церкви, преклонить колени и помолиться, все снова стало бы на свое место. Он поднялся бы с колен очищенный, свободный от суетных, греховных помыслов, которые осаждали его. О ничем не запятнанные истоки религии, недра святости! Как это было в средневековье, во времена первых мучеников, он всей душой хотел бы погрузиться в веру, чтобы стать католиком каждой клеткой, каждой частицей своего существа, каждой извилиной мозга!

Бенедикт мучительно ждал возвращения своего отца, словно оно каким-то образом могло вернуть ему утраченное душевное равновесие. Он страстно хотел, чтобы господь бог сократил бег времени и позволил его отцу появиться здесь именно сейчас, когда он так сильно в нем нуждается. Это ожидание заслонило собой все, сковало его. Да, отцу Дару придется ждать его до утра, а отцу Брамбо придется найти кого-нибудь другого, кто будет прислуживать сегодня вечером во время обедни. Пальцы Бенедикта затосковали по флейте, которую он забыл взять. Подумав о ней, он ощутил горьковатый привкус отцовского табака, и ему показалось, что отец здесь, рядом, только его не видно в окружающем непроницаемом мраке.

Теперь уже совсем стемнело.

Наконец мальчик сказал себе ясно и твердо: «Нет, сегодня я не могу пойти в церковь, чтобы увидеться с отцом Брамбо и поговорить с отцом Даром, потому что... — он окинул взглядом темный лес, в котором тревожно шелестели деревья, — потому что я не могу сказать священникам, что мой отец находится на заводе и что сегодня ночью он сделает попытку удрать оттуда, чтобы вместе с руководителем коммунистов Добриком скрываться здесь, в лесах. Я, Бенедикт, скорее умру, чем открою это кому бы то ни было!..»

И Бенедикт заснул. Чья-то рука прикоснулась к нему на миг; он вскочил, даже не заметив, что заря уже занимается, и вскричал:

— Мой отец пришел?

Чей-то голос ответил:

— Да, твой отец в безопасности. Он здесь.

Кто-то поцеловал его в щеку. Ему почудился знакомый запах табака и прогорклый запах трудового пота...

13

Отчаянная нужда схватила их за горло... Остановившись на дороге, Бенедикт смотрел на богатейшие залежи свалки, на кучи разной рухляди и лома, среди которых он нашел тогда канделябр. Его оценили совершенно неожиданно в пять долларов. Теперь вся семья существовала только на то, что могла «выжать» из огорода — своего и своих соседей. Люди стали гораздо больше занимать и давать в долг друг другу, чем в обычное время.

Бенедикт нес кролика, которого ему дала матушка Бернс, когда утром он уходил из лагеря. Она хорошо знала лес и умела добывать пропитание такими способами, о которых он даже и не подозревал, — вот поймала в силки этого кролика. Бенедикт подумал, что сам он не станет его есть, но почему бы кролика не съесть Джою и Рудольфу. Сейчас он раздумывал, не совершить ли ему коротенькую экскурсию по свалке, не поискать ли что-нибудь стоящее? Он бросил задумчивый взгляд на огромную темную кучу, над которой курился дымок и мелькали язычки пламени; он был во власти сильнейшего искушения, свалка притягивала его как магнит. Нет, нет, он должен поскорей вернуться в Литвацкую Яму и повидать своего отца, который рано утром ушел из лагеря к себе домой. Бенедикт должен отдать матери кролика. Он чувствовал его тяжесть, ощущал его холодное прикосновение к своей ноге, но смотреть на него не решался.

На гребне хребта не было видно ни одной вагонетки, — шлак не сбрасывали уже целую неделю. Глыбы шлака докатились до определенного места и остановились, словно чья-то рука начертала линию, за которой для них начиналась запретная зона. Дома напротив шлакового отвала обуглились, краска на них потрескалась и взбухла пузырями. Ряд домов, что стояли ближе ко Рву, разрушили, но там до сих пор копошились люди: они разбирали стены и складывали старые бревна на грузовики, чтобы продать их в городе. Ветер, поднявшийся ночью, покрыл шлаковый отвал красной пылью. На крышах, на улицах и даже на людях — на всем лежал красный налет.

Поравнявшись с церковью, Бенедикт перекрестился и с удивлением стал ее разглядывать, словно давно не видел. Двери церкви были наглухо закрыты, ручка сломана; кто-то скрутил крепкую железную проволоку и сделал из нее подобие ручки. Поглядев в мутное окно, он отметил про себя, что на лике св. Петра появилась новая трещина. Старые кирпичные стены потеряли от непогоды свой цвет; какие-то зеленоватые пятна, похожие на тонкий слой мха, уже заполнили расщелины и расползлись дальше. Крест, венчавший церковь, был обломан на углах и потускнел; вокруг него летали голуби. За церковью высился Медовый холм, он был похож на зеленую феску, которую кто-то лихо нахлобучил на шпиль церкви.

Перед домом священника Бенедикт остановился и подумал, что, может быть, сейчас отец Дар сидит в своей качалке за сдвинутыми занавесками, подглядывает в щелку и видит его, Бенедикта, здесь на дороге. Мальчик решительно взмахнул кроликом и зашагал по Горной авеню вниз к Тенистой улице. Из ворот женской общины вышли сестры Урсула и Мария, и, увидев их, Бенедикт перешел на противоположную сторону.

В кухне была одна мать. Когда он вошел, она разрыдалась.

— Где папа? — взволнованно спросил он.

— Зачем ты вернулся домой! — плача, ответила мать.

Он положил кролика на стол и сказал:

— Отец вернулся домой. Я хочу повидать его.

— Он уже ушел, — сказала она.

Бенедикт опустился на стул.

— Я очень устал, мама.

Мать взяла со стола кролика и стала его разглядывать, а Бенедикт смотрел на нее. Ее темные волосы были заплетены в две тугие косы, в серых глазах еще стояли слезы, хотя теперь она была поглощена созерцанием кролика; пожелтевшая кожа на лице блестела так, будто она ее долго терла. Бенедикт глядел на мать с напряженным вниманием, им почему-то овладело чувство мучительной беспомощности.

— Мама, — позвал он.

Она испуганно посмотрела на него.

— Мама! — он крепко сжал губы. — Мама, мама, — повторил он с болью и отвернулся. Но, почувствовав, что она удивлена и встревожена, Бенедикт заставил себя опять повернуться к ней и даже улыбнулся. — Мне дали его в лагере, — объяснил он, указывая на кролика, пялившего на них остекленевшие глаза.

Она села на стул и, рассеянно приглаживая волосы, посмотрела на него потемневшими глазами, в которых затаился суеверный страх, потом вдруг спросила:

— Что случилось с Джоем?

— А что, мама? — в свою очередь спросил он, улыбаясь ей.

— С Джоем, — повторила она и уронила руки на колени, а во взгляде ее появилась такая тревога, почти отчаяние, что Бенедикт наклонился к ней и слегка потряс ее за плечо.

— Ну, мама! — сказал он с упреком и снова улыбнулся. — Где он?

Она стала бить себя в грудь; лицо ее исказилось от боли, но ей было больно не от ударов, которые она себе наносила...

— Под крыльцом, — прошептала она, показывая на дверь. — Он не хочет выходить оттуда. — Она смотрела на сына испуганными, широко открытыми глазами, в полной растерянности.

— Почему? — засмеялся Бенедикт.

Она перекрестилась.

— Он говорит, что не выйдет и даже будет спать там... до тех пор, пока не кончится... — в ее глазах снова мелькнул ужас, — пока солдаты не уйдут совсем. — Она посмотрела на Бенедикта. — Бенедикт, — прошептала она с таким видом, словно за ней кто-то гнался, — ты видел Рудольфа, когда проходил через двор?

— Да, мама, — ответил мальчик. — Он играет с цыплятами.

Она облегченно вздохнула.

Он вышел.

Под крыльцом хранили дрова и уголь. Дощатая дверца была заперта.

— Джой! — позвал Бенедикт, но ответа не последовало. — Джой, — повторил он, — это я, Бенедикт. — И неизвестно зачем добавил: — Твой брат.

Опять никакого ответа, но он различил за стенкой еле слышное дыхание. Бенедикт постучал.

— Что-о на-до?

Это был голос Джоя, послышалось его хныканье, и Бенедикта внезапно захлестнуло такое чувство облегчения, что он прислонился к двери и не смог сдержать слезы. Он улыбался, и слезы катились по его щекам.

— Что ты там делаешь? — спросил он.

— Ничего, — ответил Джой.

— А почему не выходишь?

Тишина.

— Ты что, никогда не выйдешь оттуда?

Снова минута ожидания, и затем рыдающий голос Джоя:

— Не-е-е-т!..

— Джой, — сказал Бенедикт, — ты ведь не можешь оставаться там вечно. Ты проголодаешься. Почему тебе хочется там сидеть?

— Убирайся! — закричал Джой.

— Послушай, Джой, — сказал Бенедикт, — чего ты боишься?

— Ничего я не боюсь! — пронзительно завопил Джой.

— А тогда зачем ты там спрятался? — крикнул Бенедикт.

— Ничего я не боюсь! — опять раздался пронзительный вопль Джоя.

Бенедикт уставился на запертую дверь, нервно закусив губу, потом прислонился к двери и закрыл глаза.

— Тебя никто не обидит, Джой, — убежденно сказал он. — Полицейские ушли, они охотятся за мужчинами. Они не трогают детей. Выходи же! — молил он брата. — Я принес маме кролика, и она уже жарит его. Это для тебя.

— Убирайся! — закричал Джой срывающимся голосом, потом тихо попросил: — Не говори им, Бенни, где я.

Бенедикт беспомощно оглядел двор. Вдруг он задрожал, страх охватил его.

— Джой, — прошептал он. Беспомощный ужас звучал в его шепоте, — выходи оттуда, ты должен немедленно выйти, Джой!

Он смотрел на уборную, на полумесяц, вырезанный в двери. И перед ним всплыло воспоминание: двое мужчин со связанными руками бегут, спотыкаясь, и падают в траву, обагренную их кровью; лошадь повернула взмыленную морду и косится на них, сверкая белком глаза, и яростно бьет копытом о землю... И снова Бенедикта объял холодный ужас, он съежился у дверцы. Он содрогнулся, вспомнив глаза своей матери, в которых застыл суеверный страх... «Джой навсегда останется там! — подумал он, прижавшись щекой к залитой солнцем дощатой дверце. — Останется там навсегда — от страха!» Казалось, над их двором нависла угроза. Бенедикт растерянно огляделся и принялся колотить в запертую изнутри дверцу.

— Джой! — закричал он не своим голосом. — Джой, если ты сейчас же не выйдешь, я выломаю дверь и исколочу тебя в кровь!

Под крыльцом послышались хриплые рыданья. Бенедикт ухватился за ручку двери и стал трясти ее, бить кулаками и ногами, ломать ее, пока наконец тонкие доски не расщепились. Дверка повисла на петле. Джой испустил вопль и, бросившись вглубь, стал карабкаться на груду угля. Бенедикт ворвался в темную, пыльную каморку и, тяжело дыша, стал продираться к Джою. Он нашел его в углу. Джой сидел съежившись, с громадным куском угля в дрожащих руках. Бенедикт так скрутил руки Джоя, что уголь выпал; схватив его за волосы, он поволок его на солнце. Джой упирался и вопил изо всех сил, лицо его, измазанное угольной пылью и слезами, исказилось. Он пытался выскользнуть из рук брата и снова спрятаться в каморку, но Бенедикт стал молотить его кулаками, исступленно, визгливо крича: «Не смей идти туда! Не смей! Не смей!» — пока сам не свалился рядом с ним.

Он лежал, безучастно глядя на пыльный двор; сердце его неистово билось, солнце обжигало глаза. У него дрожал подбородок, а зубы ныли, словно кто-то с силой сжал их. Рыдания Джоя утихли, и он тоже неподвижно лежал на земле, сжавшись в комочек. Взгляд у него был пустой и бессмысленный.

Бенедикт склонился над ним и ласково произнес:

— Джой, это я, твой брат. Полицейские не придут сюда. Я их никогда не впущу!

Но Джой ничего не ответил. Тогда Бенедикт подхватил брата под мышки и потащил на кухню. Здесь он отпустил его, и Джой, спотыкаясь, направился к матери и упал к ней на колени, а она стала вытирать фартуком его измазанное угольной пылью лицо и заметила тонкую струйку крови, которая текла у него из носа. Она повернулась к Бенедикту; он, тяжело дыша, стоял в дверях.

— Бенедикт! — воскликнула она, словно не узнавая его.

— И если ты еще когда-нибудь туда заберешься, я убью тебя! — вскричал Бенедикт грубым, хриплым голосом и, всхлипнув, бросился вон из кухни.

Когда он добрался до лагеря, было уже шесть часов вечера. Ярость его утихла, но осталось чувство горького, мучительного стыда. Ему не хотелось встречаться с отцом сейчас, когда в нем еще не совсем иссякли бешеный гнев и испуг. Поэтому, засунув руки глубоко в карманы, он отправился бродить по лагерю. Вскоре он увидел в отдалении своего отца; тот разговаривал с какими-то двумя мужчинами. И Бенедикт удивился, как это всегда с ним бывало, когда неожиданно для себя обнаруживал, что отец его ведет себя как рядовой гражданин своей страны, а не как жалкий отщепенец. Но мальчик продолжал держаться на расстоянии, отказывая себе в желании подойти к отцу, хотя никогда еще это желание не было столь сильным, как сейчас. Он стоял так довольно долго, пока наконец не решил, что уже достаточно настрадался. Тогда он приблизился к отцу и стал молча прислушиваться к разговору. Да, сейчас он не испытывал ни тени того унижения, которое всегда охватывало его, когда он слышал, как отец на ломаном английском языке разговаривает с теми, кто говорит на родном для себя языке.

Взгляд отца упал на Бенедикта, и сердце мальчика екнуло, словно он и в самом деле боялся, что отец не захочет его знать.

— Ступай домой! — напустился на него отец.

— Но, папа, — сказал Бенедикт, — я ведь только что...

— Ступай, ступай, — нетерпеливо продолжал отец, потом притянул к себе мальчика. — Бенедикт, — сказал он серьезно на своем родном языке, — послушай меня. Здесь тебе не место. Возвращайся назад, домой, к матери, к братьям.

Бенедикту нестерпимо захотелось попросить: «Папа, поговори с Джоем!»

Но отец прибавил:

— Ты же видишь, мы уже здесь, мы благополучно выбрались с завода. Ступай назад, домой.

— Папа, — промолвил Бенедикт, — я передал твое поручение...

Отец посмотрел на него, и выражение лица его смягчилось.

— А разве я в этом сомневался? — спросил он.

Бенедикт просиял.

— Папа, — начал он, понизив голос, — а будет...

Отец пожал плечами.

— Никто не знает, — ответил он. — Но тебе надо идти домой.

— Завтра я должен повидать отца Дара, — заявил Бенедикт во всеуслышанье, хотя это касалось лишь его одного.

— Да, конечно, — быстро согласился отец.

Бенедикт пошел прочь.

— Бенедикт!

Мальчик порывисто обернулся.

— Вот что, — сказал отец, — если они явятся и будут спрашивать обо мне, ты не...

— Папа! — укоризненно вскричал Бенедикт.

Отец улыбнулся и положил руку ему на голову.

— Знаю, знаю, — пробормотал он. — Я вовсе и не думал... — И, подтолкнув Бенедикта, приказал: — А теперь отправляйся.

Бенедикт поднял на него глаза.

— Папа, — спросил он, — ты потерял флейту?

Отец посмотрел на него непонимающим взглядом, затем сказал с нетерпением:

— Ты что, — ребенок?

Бенедикт отошел от него и на этот раз, уже не оборачиваясь, направился домой.

Обратный путь показался ему гораздо длиннее. Он задержался на холмах: прячась в траве, он искал птичьи яйца, но ни одного не нашел. Темнота осторожно нащупывала свой путь, словно когда-то здесь с ней произошло недоброе. Дул горячий ветер, от свалки тянуло зловонием. Бенедикт пошел дальше, отшвыривая ногой камешки, стараясь ни о чем не думать и не мечтать. Он засунул руки в карманы, прикасаясь пальцами к крепким мускулам ног, и шагал, почти не сгибая колени. Один раз он остановился, вынул руки из карманов и прислушался: казалось, откуда-то доносится приглушенный стук копыт. Бенедикт выпрямился, пристально вглядываясь в окружавшую темь. Только сейчас он заметил, что уже спустилась ночь, и вздрогнул, словно она захлопнула его в свою западню. Вокруг было гораздо темнее, чем всегда: ни на заводе, ни на шлаковых отвалах не мерцало ни огонька. Даже звезд на небе не было видно. В обычное время либо пламенеющий бессемеровский конвертер, либо плавка в доменных печах то и дело озаряли небо гигантской аркой света, и тогда позади мальчика вдруг появлялась его длинная, черная тень, — теперь же кругом стояла кромешная тьма.

Он забрел в густую траву. Наверно, здесь было запрятано гнездо, — какая-то птица поспешно захлопала крыльями и взлетела при его приближении. Он обошел это место из опасения раздавить яйца. На него нахлынули непрошеные воспоминания о том, как он искал Винса. Все это время он не переставая думал о старшем брате, был готов к внезапной встрече с ним; казалось, он вот сейчас увидит долговязую фигуру Винса на улице, на пороге дома или даже у своей кровати ночью и услышит шепот: «Отец дома, Бенни?» Винс постоянно снился ему; Бенедикт в сновидениях обошел всю страну в поисках брата. И вот сейчас ему снова мучительно захотелось увидеть Винса, и он мысленно пустился на его поиски; он ходил по бесчисленным улицам, взбирался на холмы, искал в незнакомых городах, в доках, на верфях, в сараях, амбарах, товарных вагонах. Он снова шел в Дымный Лог, бегал там по переулкам, заглядывал в закрытые ставнями окна и вдруг неожиданно увидел брата: Винс сидел, откинувшись в кресле, играя сигаретой, а перед ним, смеясь накрашенными губами, стояла обнаженная девушка. Винс тоже смеялся, только не так весело. Сигарета обожгла ему пальцы, он небрежным жестом протянул руку к девушке, а та разразилась громким смехом. Бенедикт закричал под окном, предостерегая брата: «Винс!» Но окно было закрыто, а тьма глушила звуки. Винс схватил девушку за набухшую грудь и нарочно обернулся к окну, чтобы поймать полный ужаса взгляд Бенедикта. Потом Винс подмигнул ему, оскалил зубы, насмехаясь над ним, и исчез вместе с девушкой.

Бенедикт явственно видел все это, сердце его гулко стучало; он стоял в темноте, напрягая слух. К лицу его прихлынула кровь, он весь натянулся как струна, сжатые кулаки в карманах вспотели. Темнота подошла к нему вплотную, протянула лапы, схватила его и, уже не выпуская из своих объятий, тесно прижалась, лаская и обволакивая его; она проникла в самое его нутро, прильнула прохладными, влажными губами к разгоряченному лбу, впилась острыми зубами в его приоткрытый рот. «Не делай этого, Винс!» — громко крикнул он, но Винса уже не было, — лишь его собственное возбужденное, горячее тело словно набухало во тьме, растворилось в ночи и, спотыкаясь, брело куда-то вниз по длинной лестнице, к наступающему рассвету...

Джой крепко спал и не пошевельнулся, когда Бенедикт, добравшись до кровати, улегся рядом с ним. Бенедикт знал, что на другой кровати лежит один Рудольф, всхлипывая во сне, и что Винса нет. Прижимаясь к костлявой спине Джоя, Бенедикт долго не мог уснуть, — он думал о Винсе. Где он и что с ним? Действительно ли Винс такой скверный и почему он, Бенедикт, как бы ни старался, не может почувствовать, что брат его дурной человек? И снова Бенедикта обожгло видение, посетившее его на холмах; он томился и горел как в лихорадке, а когда заснул, ему приснилась какая-то страшная ведьма.

14

Бенедикт пошел к дому священника кружным путем. Он выбрал этот путь, потому что заметил несколько солдат: они шли через Литвацкую Яму к холмам. Мальчик осторожно пробирался узким переулком, где было мало народу, но и сам не мог бы сказать, зачем ему понадобилось прятаться.

По обе стороны переулка почти сплошной стеной тянулись почерневшие, побитые ветром и непогодой коровники, откуда доносился запах навоза, иногда неприятно резкий, иногда мягкий и успокаивающий. За попадавшимися изредка заборами виднелись тесные огородики с аккуратными грядками. Надувшиеся бумажные мешки, которыми прикрывали рассаду, беспокойно стремились оторваться от веревочек и улететь. На некоторых грядках растения еще были накрыты стеклянными банками, но гряды сельдерея уже находились только под защитой бумажных мешков. В одном огородике деловито размахивала крыльями игрушечная ветряная мельница, хотя ветра как будто и не было. На крышах лежал налет рудничной пыли. Сожженное молнией дерево протягивало к небу свои искалеченные ветви, и солнце грело своими лучами его мертвенносерую, обнаженную сердцевину.

Бенедикт с тяжелым сердцем отворил калитку. Двор был весь в цветах и зелени. Усилием воли мальчик заставил себя подойти к дому. Прежде чем постучаться, он остановился и заглянул под крыльцо в поисках кошки с котятами, которых у него никак не хватало духу утопить. Но он увидел одну лишь паутину. На его стук никто не отозвался, но это его не удивило. Постучав еще раз погромче, он повернул дверную ручку и вошел в кухню. Цветочный горшок по-прежнему стоял на подоконнике, но герани в нем уже не было. Он увидел лужу на полу под холодильником — вода перелилась через край тазика. Бенедикт вытащил его и опорожнил в раковину. В кухне пахло едой, как в любой кухне, однако нельзя было сказать, чтобы дух святости вовсе в ней не присутствовал; нет, он затаился где-то подспудно, этот запах ладана, свечей, книг в кожаных переплетах, пропыленных церковных одеяний и тлеющих фитилей.

Он прошел через темную переднюю, бросив рассеянный взгляд на позолоченное распятье, потом в нерешительности остановился перед дверью в комнату. Его смущала тишина, царившая в доме. Может быть, подумал Бенедикт, отец Дар находится наверху? Наконец он постучал и немедленно услышал ответ — это был голос отца Дара. Бенедикт вошел.

Он ожидал увидеть отца Дара, как обычно, в качалке у окна, но тот стоял в нижнем белье у конторки из темного дерева, которая укромно примостилась в углу, и занимался тем, что рвал какие-то бумаги и письма.

— Отец мой, — начал Бенедикт кающимся тоном и вдруг отступил назад и закончил неожиданно сухо: — Извините, но я не мог прийти вчера.

Бенедикт чрезвычайно смутился при виде отца Дара в одном нижнем белье. Теперь никто не признал бы в нем священника. С неровно подстриженными, взлохмаченными волосами, с обвислыми щеками, испещренными сине-багровыми пятнами, он скорее походил на мясника. Под морщинистой кожей просвечивали кровеносные сосуды, похожие на еле заметные клубочки свившихся синих червячков.

Держа в руке письмо, отец Дар повернулся к нему и, казалось, не сразу смог припомнить, что это за мальчик стоит перед ним. Бенедикт снова ощутил то смутное унижение, с каким он ждал когда-то в исповедальне, чтобы отец Дар узнал его.

— Бенедикт! — воскликнул наконец старый священник, улыбаясь и покачивая растрепанной головой. — Входи, входи!

Бенедикт сделал еще шаг.

— Я рад, что вам лучше, — выдавил он с трудом.

— Лучше? — засмеялся отец Дар, разрывая письмо на мелкие кусочки. — Да, конечно, мне настолько лучше, что я отправляюсь в путешествие!

Бенедикт был далеко не всегда уверен в том, что отец Дар отдает себе отчет в своих словах.

— Вы — в путешествие? — терпеливо, хотя и с сомнением, переспросил он.

Отец Дар повернулся, заглянул ему в глаза, поднял руки и вдруг оглушительно хлопнул в ладоши.

— Ну да! — вскричал он.

Бенедикт окинул взглядом комнату и только сейчас заметил некоторый беспорядок, хотя все вещи были на своих привычных местах.

— Куда же вы направляетесь с визитом? — насмешливо спросил он отца Дара, ожидая, что тот разъяснит ему свою шутку.

— Я в самом деле уезжаю, — угрюмо промолвил отец Дар и, снова повернувшись к конторке, вытянул один из ящиков. Он вгляделся в надпись на каком-то конверте, потом вынул письмо и, прочитав первую фразу, разорвал его в клочки.

— Но, отец мой, — растерянно улыбаясь, сказал Бенедикт, — куда же вы едете?

Отец Дар, не оборачиваясь, спокойно ответил:

— В богадельню.

Бенедикт уставился на него.

— Что? — спросил он.

Отец Дар, охваченный каким-то слепым неистовством, продолжал рвать письма, уже не читая их.

— Отец мой, — сказал Бенедикт, — отец мой, что вы говорите?

— Я еду в богадельню святого Фомы, — сказал отец Дар, разглядывая какое-то письмо. — Ты приедешь меня навестить?

Бенедикт молчал. До него неожиданно донеслись мужские голоса; кто-то разговаривал на улице и громко ругался, видимо, позабыв, что находится возле церкви.

Отец Дар, словно понимая, что убедить Бенедикта не так-то легко, повернулся к нему и резко повторил:

— Да, да, еду.

Бенедикт настороженно прислушивался к голосам. Отец Дар взглянул на него, потом подошел, тяжело ступая опухшими босыми ногами, молча взял его за локоть и подвел к окну. Он раздвинул занавески, чтобы Бенедикт мог лучше видеть.

Да, слух не обманул мальчика, — перед церковью стояла группа мужчин, они смотрели вверх и громко спорили. Взглянув в том же направлении, Бенедикт увидел на скате крыши двух человек. Вооружившись ломами, они вскрывали шифер. Плиты падали со всего размаху на улицу и разбивались на мелкие куски. У обочины тротуара стояли два грузовика; на них грузили обломки шифера.

Бенедикт устремил на отца Дара взгляд, полный ужаса. Тот пожал плечами и кивнул.

— Они чинят крышу? — с мольбой в голосе спросил Бенедикт.

Отец Дар не ответил. Он опять направился к конторке и выдвинул новый ящик.

— Отец мой! — закричал Бенедикт, не отходя от окна и придерживая рукой занавеску. — Вы должны остановить их! — Он глядел на работающих, не в силах оторвать от них взгляда. — Отец мой! — снова крикнул он. — Отец мой, вы знаете, что они делают?

Но, казалось, отец Дар и не слышит его. На полу лежала груда разорванных писем (корзина для бумаг была полна до краев), а он все продолжал подбрасывать новые клочки. Перечитывая письма, он иногда покачивал головой с чуть смущенной, удивленной улыбкой.

Выпустив занавеску из рук, Бенедикт повернулся к старому священнику.

— Отец мой, я не доносил на вас! — воскликнул он, побледнев, сжимая кулаки.

Отец Дар поднял голову, держа в руках надорванное письмо.

— Отец Брамбо просил меня поехать! — кричал Бенедикт.

Отец Дар рассмеялся.

— Что? Что? — спросил он весело. — Что это ты пытаешься мне рассказать?

Бенедикт понизил голос и уставился в пол:

— Он сказал, что меня хочет видеть епископ.

Отец Дар пристально глядел на него.

— Ну, конечно, конечно! — сказал он наконец.

Бенедикт продолжал, не отрывая взгляда от ковра на полу:

— Церковь продана, отец мой. — Он поднял голову и посмотрел в окно на церковь. — Неужели это правда?

— А ты думал, ее не продадут? — сердито заорал отец Дар. — Вся долина продана!

— Нет, дома не проданы! Мой отец не согласился! — гордо, с жаром ответил Бенедикт, но запнулся. Он так хотел добавить, что он точно это знает, знает, потому что видел их всех там, в лесу.

— Все дома будут проданы, — сказал отец Дар и замолчал.

Горячая волна стыда захлестнула Бенедикта. Он дрожал, облизывая влажным языком пересохшие губы.

— Это моя вина, отец мой! — прохрипел он.

Отец Дар удивленно посмотрел на него и рассмеялся.

— Твоя вина!.. — произнес он и снова занялся письмами. Пока он рвал очередное письмо, Бенедикту припомнилось, как отец Дар разорвал письмо Компании на мелкие кусочки и швырнул их, как горсть снега, в молодого священника.

С улицы послышался громкий треск; Бенедикт бросился к окну. На веревке спускали каменное распятие, оно стукнулось о стену церкви; одна из перекладин креста откололась и рухнула на землю. Люди, стоявшие внизу, в испуге отскочили и теперь, задрав головы вверх, грозили кулаками тем, кто работал на крыше. В это время показался полицейский фургон; у двери его сидел полицейский, загораживая ногами выход. Фургон был переполнен; перед Бенедиктом промелькнули серые лица.

Он обернулся к отцу Дару и сказал с горькой укоризной:

— Продали церковь!..

Отец Дар нагнулся и близорукими глазами разглядывал содержимое одного из ящиков своей конторки. Нечесаные волосы его торчали, как петушиный гребень. Бенедикт посмотрел на него, а потом оглядел комнату, — словно теперь он уже не боялся очной ставки с ней, словно только что получил право разглядывать ее глазами постороннего человека, уже не участвующего в ее жизни. Вот старая качалка, в которой столько лет сидел отец Дар; стулья с прямыми спинками, ножки их украшены резными львиными головами; вот сувениры из Африки: два скрещенных копья, браслет из зубов льва. Он смотрел на фиалки на окне, на аквариум с голубой рыбкой, на картины в золоченых рамах, взиравшие на комнату из тьмы времен. Здесь были полки с книгами, к которым годами не прикасалась ничья рука; книги эти содержали историю и законы церкви. У стены стоял секретер в восточном стиле из темного тикового дерева. Все было подернуто тонким слоем пыли... Запустение и распад уже прокрались в эту комнату. Она казалась обреченной, умирающей. Скоро отсюда все вывезут, дом сломают, а фундамент его навеки погребут под грудами камней. И сад там, за окнами, умрет скоропостижно в полном цвету: неведомо откуда ворвется пламя и убьет одним дыханием фиалки и ирисы, кусты с белыми как снег шарами, цветущие лилии и сирень, живые гроздья винограда на заборе; и если никто не удосужится спасти кошку, то погибнет и она. А котят он утопит, сам...

Ему почудилось, что на него надвигается вечное безмолвие. Оно захлестывает его мягкими волнами и увлекает в пучину, мертвую и глубокую, и вот он уже не может ни двинуться, ни подумать. Это не забвение, не светлый покой, а беспощадное жестокое безмолвие, оно сковывает, как чугун, застывший навеки.

И вдруг, в этой приговоренной к смерти комнате, он неожиданно для себя увидел старика, увидел человека, которого, как ему показалось, он никогда раньше не встречал: человек этот каким-то странным, недоуменным взглядом смотрел на очередную пачку пожелтевших писем, одни он рвал, другие — очень немногие — откладывал в сторону, предоставляя кому-то другому возможность уничтожить их; иногда он прерывал свое занятие, чтобы почесать под мышкой, где ему натерло шерстяное белье. Бенедикт понимал, что не должен поддаваться внезапно охватившему его желанию помочь этому старику — хотя бы вымести из комнаты обрывки бумаги — и напомнить, что уже поздно (поздно для всего на свете!). Ему хотелось плакать, но он знал, что, если старик удивленно обернется к нему и ворчливо спросит: «О чем ты плачешь?» — он не сможет ему ответить, потому что он плакал бы о нем... Ему бы надо сейчас же убежать отсюда, не начиная разговора, ведь он понимает, что глубоко виноват перед старым священником, и ему уже ничем не загладить свою вину, и он не смеет даже жалеть отца Дара! Бенедикта охватила грусть, словно он, сам того не желая, овладел чьей-то ужасной тайной, знать которую не имел права. И благодаря проникновению в эту тайну тот, кто стоял сейчас на другом конце комнаты, превратился из священника в простого старика, жалкого и больного, занятого уничтожением своих писем и бумаг. Вот он читает их, покачивая головой над одними и хмуря брови над другими; иногда какое-нибудь письмо надолго задерживает его внимание, и он молча читает, а потом все равно рвет и это письмо, словно отказываясь от попытки вспомнить, кто его написал и по какому поводу. Он только посмеивается про себя, устало удивляясь, что так легко сбросил со счета свою долгую жизнь, ключ от которой утерян теперь навеки. Бенедикт ощутил острую жалость к старому священнику — но это была уже его собственная тайна...

Отец Дар вздохнул.

— Погляди! — сказал он, указывая на груду бумаги. — Погляди-ка на все это!

Бенедикт встрепенулся. Он снова раздвинул занавески и выглянул в окно. Грузовую машину уже нагрузили доверху, и шофер заводил мотор. А те двое продолжали ломать крышу.

— Отец мой, — сказал Бенедикт, — разве вы уже слишком стары?

— Погляди! — повторил отец Дар, ткнув ногой в гору бумаги.

— Но вы можете найти другой приход, — сказал Бенедикт.

Отец Дар засопел и поднес к свету какое-то письмо...

— «... Навещу вас во вторник», — прочитал он и поднял голову. — В какой вторник?

— Ведь вам хотелось бы получить приход? — настойчиво допрашивал Бенедикт.

— Что? — спросил отец Дар.

— Приход, — тихо повторил Бенедикт. — Разве нет?

Губы отца Дара раздвинулись в улыбке, на лице появилось удивленное выражение. Он перечитал письмо и недоверчиво усмехнулся себе под нос, потом протер глаза и опять уставился на бумагу.

— Тысяча восемьсот восемьдесят второй, — пробормотал он.

— Я могу поехать к епископу, — заявил Бенедикт.

Отец Дар снова принялся за чтение.

— А-а... — только и сказал он.

— Отец мой! — вскричал Бенедикт. — Что же мы будем делать?

Услышав этот вопль отчаяния, отец Дар отложил в сторону письмо и поманил к себе мальчика. Когда Бенедикт приблизился, священник обнял его и притянул к себе. Бенедикт почувствовал запах шерстяного белья и немытого старческого тела.

— Что ты порываешься сказать мне, Бенедикт? — спросил отец Дар.

Мальчик понурился.

— Ты уже ничего не сможешь поделать, — сказал старый священник. — Так же, как и я. Скоро здесь будет стоять новая церковь. Ты будешь убирать ее и прислуживать отцу Брамбо. Вот и все.

— Ну, а вы, отец мой?

— Я буду делать то, что делают старики, — нетерпеливо ответил священник.

На улице раздался оглушительный треск.

— Но зачем же они разбивают?..

Священник оперся на плечо Бенедикта, подошел к креслу и с тяжелым вздохом опустился в него.

— Здесь уже ничего не осталось, — сказал он устало. — Вот потому они и ломают ее. — Он закрыл глаза, глубоко вздохнул и тихо добавил: — В этой жизни, Бенедикт, бедняки обречены все терять. Рабочие всегда терпят поражение... — Он открыл потухшие глаза и сказал с глубокой серьезностью: — Не осуждай нас, Бенедикт...

В наступившей тишине слышно было, как с грохотом падают листы шифера, и доносились голоса рабочих.

Бенедикт поднял наконец голову и посмотрел старику в глаза, но не выдержал, отвел взгляд и сказал без всякого выражения:

— Я ездил с отцом Брамбо к епископу.

— Ах, Бенедикт! — вскричал отец Дар, легонько толкая его кулаком в бок. — Это я заставил отца Брамбо повезти тебя. Ведь я дал обещанье, что помогу тебе поступить в духовную семинарию.

— Епископ сказал...

Отец Дар прервал его резким движением руки.

— Епископ, епископ! — вскричал он. — Я больше не желаю этого слышать! Всю жизнь я только и слышал: епископ сказал это, епископ сказал то. Слава богу, теперь со всем этим покончено! Можешь сохранить навечно, как тайну, в сердце своем все, что ты услышал от епископа. Ничего нового ты все равно мне не скажешь.

Он ткнул Бенедикта в грудь, будто тайна уже находилась в его сердце, и укоризненно прибавил:

— Ты будешь замечательным священником!

Бенедикт ответил ему такой печальной улыбкой, что отец Дар раздраженно воскликнул:

— Чего ты хмуришься?

Бенедикт молча смотрел на него. В его взгляде была такая откровенная жалость, что старый священник удивленно отпрянул, покраснел от стыда, потом побагровел от гнева и вскричал:

— Ты зачем ко мне пришел?

— Пришел к вам?.. — заикаясь, спросил Бенедикт.

— Ну да! Какое у тебя дело ко мне? — продолжал кричать отец Дар, потирая голову.

Бенедикт на мгновение задумался, потом поднял лицо к старику и медленно сказал:

— А если, отец мой, — он посмотрел на старого священника взглядом, полным сочувствия, — а если я поговорю с отцом Брамбо...

Таких холодных глаз у отца Дара он никогда не видел! Они метали искры, — эти старые, потухшие глаза. Резким рывком старик поднялся с качалки, которая продолжала сердито раскачиваться. Он подошел к конторке и стал со злостью, уже без разбора, рвать бумаги. Бенедикт с ужасом смотрел ему в спину. Он пытался еще что-то сказать, но ему свело губы. Он повернулся к окну, откуда неслись звуки разрушения. Плечи его дрожали, голова поникла на грудь.

И вдруг, не отдавая себе отчета в том, что делает, он оказался у двери. Ему захотелось перешагнуть порог и убежать отсюда без оглядки, ни о чем больше не думать! Но он в нерешительности остановился и поглядел назад, на сгорбленные плечи старика.

— Отец мой, я буду молиться за вас! — крикнул он, судорожно захлопывая за собой дверь.

15

Но Бенедикт не мог сразу покинуть этот дом. Он посидел некоторое время на кухне, осматриваясь, словно желая запечатлеть ее в своей памяти, прежде чем уйдет отсюда навсегда. Услышав, что кошка скребется в дверь, он открыл дверь, взял кошку на руки, заглянул в ее сонные, зеленые глаза и погладил мягкую серую шерстку. Потом он вышел в сад и остановился. Скоро и от этого милого церковного сада ничего не останется! Он подошел к виноградным лозам у заброшенного колодца, сорвал маленькую гроздь жестких зеленых ягод, — каждая не больше горошины, хотя отец Дар старательно за ними ухаживал, — и стал задумчиво катать их в пальцах. Этим ягодкам редко удавалось дозреть: мальчишки срывали их, когда они были еще совсем зелеными; но считалось, что если б они дозрели, то стали бы прозрачно-янтарными и сладкими. Они казались Бенедикту такими безгрешными, невинными, эти облитые солнцем, свисающие гроздья, они вовсе не торопились дозреть, словно перед ними был такой же долгий год, как и прошлый. Все здесь дышит невинностью, подумал он, чувствуя, что сам он с ней навсегда расстался. Он обернулся, поглядел на дом, на котят, которые теперь вылезли из-под крыльца и кувыркались друг через друга; поглядел на забор, который в прошлом году покрасила миссис Ромьер. Теперь она могла уже об этом не беспокоиться... Он смотрел на котят и содрогался, думая, что их придется утопить. Ни в чем не повинных!..

На открытом воздухе особенно отчетливо слышались треск шифера и крики рабочих. Но людей он не видел: они были за домом. Он подошел к двери ризницы. Ему казалось, он видит все впервые: кухню, сад и на двери ризницы самодельную ручку из крученой медной проволоки. Почему он прежде не замечал, из чего она сделана? Он с любопытством ощупал ее, прежде чем просунуть в нее руку; потом потянул на себя тяжелую дверь, открыл ее и вошел внутрь.

Матовое оконное стекло слабо пропускало свет, но он так хорошо знал ризницу, что мог бы пройти по ней с завязанными глазами. Пол был крыт кафелем. Наискосок от двери стоял большой комод, над ним висело распятье. На худых ногах Христа краска облупилась. Направо от комода находилась низенькая скамейка, на которую преклонял колена священник, а возле нее — таз. В нем он сотни раз мыл чашу, вертел в руках эту сверкающую позолоченную посудину, разглядывая на ней чей-то стершийся лик. Он вспомнил, как удивился, узнав, что водосток отсюда проходит не в канализацию, а прямо в землю. Он был потрясен не столько этим фактом, сколько тем, что осмелился подумать, будто эта вода, в которой омывают священную чашу, уходит так же, как и простая вода, через канализационную трубу в реку. Тогда он так ясно осознал свое невежество и очень забеспокоился: много ли грехов совершает он, сам того не ведая?..

Бенедикт подошел к высокому шкафу и открыл его. Запах нафталиновых шариков, простого мыла и свежий аромат чистого белья хлынул на него оттуда. На плечиках висели его стихарь и ряса. При виде их он удивился и даже немного растерялся. Подумать только, — они спокойно висели здесь все это время, а ему-то казалось, что прошли годы. Люди голодали и мучились, их убивали, а его стихарь и ряса, сшитые по старой мерке, по мерке того Бенедикта, каким он был раньше, висели здесь, словно ничего и не происходило. Эти вещи ровно ничего не значили — они были вне времени и пространства! Казалось, неожиданно он, Бенедикт, охваченный унынием и тревогой, споткнулся о свой собственный труп, — если только такое могло случиться! — о воспоминание о своем прошлом, которое не имело никакого права вторгаться в его новую жизнь: ведь он только сейчас с удивлением осознал, что стал совсем другим. Он резко захлопнул дверцы, закрыл глаза и покачал головой. А затем, пытаясь проникнуться прежним благоговейным трепетом, прошептал с отчаянием: «Я в церкви!»

Он запер шкаф на ключ, который всегда торчал в замке, потом пошел в церковь. У двери он задержался, погрузил пальцы в чашу со святой водой и приложил их ко лбу. «Во имя отца и сына...» — зашептал он. Если позвонить в колокольчик, в полумраке церкви задрожат тени; кто-нибудь снаружи услышит и бросится прочь в страхе, что тут бродят привидения. Он медленно подошел к алтарю и, преклонив колена, долго смотрел на него. Алтарь был пуст, дарохранительница открыта, в ней уже ничего не лежало, но еще утром здесь служили обедню: потухшие свечи еще издавали слабый запах. С высоты на него смотрел Христос; его распростертые руки были прибиты гвоздями к кресту; ноги, скрещенные вместе, проткнуты одним большим гвоздем — не из золота! — грудь его кровоточила, на лбу под терновым венцом выступили капли крови. Слава тебе, царь небесный! Много лет Бенедикт не осмеливался глядеть на него; кровавые раны вызывали у него легкую дурноту. Потом он перестал его замечать и лишь смутно чувствовал его присутствие, его мучительную агонию. Но теперь мальчик сознательно его рассматривал, и раны показались ему живыми. Христос тоже страдал, подумал он, вспомнив о своем отце на заводе. Страданье — вот что приблизило его, Бенедикта, к Христу. Христос некогда был живым человеком, и страданья его были человеческими! Когда порой стремление к святости ослабевало в мальчике, он вспоминал о муках, которые претерпел Христос, и тогда его снова охватывало желание стать святым. Он хотел бы сейчас обдумать все это, ибо чувствовал, что стоит на пороге великой правды. Но вместо того он поднялся с колен и внимательно вгляделся в церковный полумрак.

«Kyrie, eleison! Christe, eleison !»

Ему показалось, что он слышит голоса. Они доносились к нему сверху, с темных, пыльных хоров церкви, где уже много лет не раздавалось звуков органа. Орган так и не успели отремонтировать. Бенедикт услышал свой собственный голос: «Christe, eleison !» — и душа его, вместе с другими душами, устремилась к небу. У исповедальни пахло ладаном, но от скамей несло опилками и керосином. В церкви стояла невыносимая духота, он задыхался: казалось, вокруг него роями летает моль. Запах человеческого пота неподвижным облаком висел в воздухе, пропитывая стены, скамьи, даже пол, и никакому ветру не удалось бы полностью изгнать его отсюда. Отец Брамбо сразу же почувствовал этот запах: он брезгливо морщился и в первые дни после своего приезда израсходовал галлоны розовой воды, опрыскивая все вокруг, в надежде уничтожить этот запах. А с завода в церковь через щели в стенах просачивался едкий, угарный дым. Рабочие, когда приходили сюда к обедне, даже не замечали этого запаха, — настолько он был для них привычным.

Бенедикт подошел к стенам, где в ниши были вделаны деревянные резные барельефы, повествующие о Христе в Гефсиманском саду и о пути его на Голгофу, — перед нишами высились пыльные канделябры со свечами. Семь панно на одной стене и семь на противоположной рассказывали о страстях Христовых. Бенедикт подошел к первому из них, опустился на колени и склонил голову. Когда на эти панно собирали пожертвования среди прихожан, как боролся отец Дар за каждый цент, он и умолял и угрожал! А как их берегли! Бенедикт вспомнил, какой благоговейной гордостью наполнилось его сердце, когда их установили в церкви. Он был первым — как тут не гордиться! — кто смотрел здесь на страдания Христовы. Он стоял перед барельефами на коленях до тех пор, пока не изранил ноги в кровь...

Вдруг Бенедикт тихо ахнул и вскинул голову — его раздумья были прерваны: с потолка вдруг посыпалась мелкая известка. Она медленно оседала легкой дымкой. Послышались глухие удары, и он вспомнил, что крышу церкви ломают. Его охватила неожиданная ярость, и он с такой силой сжал кулаки, что у него заныли ладони. Ему хотелось выбежать из церкви и что-то крикнуть этим людям, этому небу, всей долине, целому миру! Крикнуть — но что, что? Он с горечью повернулся снова к барельефу, изображавшему первую остановку Христа на его пути на Голгофу. Он всматривался в грубо вырезанный лик Христа, который стоял между двумя римскими воинами и глядел на глумящуюся толпу. На голове Христа терновый венец; он уже приговорен к смерти. Как часто Бенедикту казалось, что сам он ст оит так и глядит на людей с той же бесконечной жалостью! Ему было тяжело вспоминать об этом, и он перешел ко второй остановке Христа.

Здесь Христос стоит на коленях, простирая руки; тяжелый крест давит на его хрупкие плечи; его палачи с плетьми в руках готовы обрушить на спину Христа первые свирепые удары. «Как часто, — подумал Бенедикт, — я сам ощущал на своих плечах тяжесть такого креста, как часто сам шел по каменистому, крутому пути на Голгофу...»

На следующем барельефе изображалась третья остановка: Христос падает под тяжестью креста и ударов.

На четвертой остановке (Бенедикт задрожал) Иисус встретился со своей матерью. Как они рыдали от состраданья друг к другу! Тщетно она порывалась прижаться к его рукам, к спине, по которой обильно стекала кровь! На панно, изображавшем пятую остановку, палачи, боясь, что у Христа недостанет сил взойти на Голгофу, заставляют Симона взять у Христа крест и нести его. (Бенедикт был бы счастлив тащить этот крест на собственных плечах.)

А вот и шестая остановка — Вероника протягивает Христу свой платок, и он вытирает кровь и пот со своего лица. И седьмая. Бенедикт остановился и стал разглядывать барельеф с таким вниманием, точно никогда раньше не видел его: Иисус распростерт на земле под тяжелым крестом. Солдат занес над ним бич. Бенедикт готов броситься и отвести поднятую руку солдата. Но, внезапно нахмурившись, Бенедикт замечает, как топорно и неискусно сделаны эти изображения, — в них нет ничего от настоящей жизни...

Он с легким раздражением пожал плечами и взглянул на остальные семь барельефов, установленные на противоположной стене. Христос распятый и умерший, в гробу, из которого через три дня восстанет. Стена уходила за алтарь, и Бенедикт не мог видеть последних барельефов. Воробей, случайно залетевший в церковь и спокойно сидевший наверху под куполом, вдруг всполошился и, легкий как перышко, неистово закружился вверху, подымая клубы пыли. Наконец он вырвался на волю сквозь разбитое стекло и исчез, а в церкви воцарилось гробовое молчание.

Бенедикт остановился около задернутой занавесками исповедальни и пощупал пальцами пожелтевшую ткань. Он знал — в исповедальне темно и холодно, а внизу под полом сырой и заплесневелый, грязный подвал. Бенедикт раздвинул занавески и вошел. Он нашел на ощупь маленькую скамеечку, опустился на колени, перекрестился, — ему показалось, что вот-вот раздастся свистящее дыхание старого священника, он увидит его величественный профиль и почувствует кислый, резкий перегар виски. У Бенедикта закружилась голова, и он прислонился к решетке. «Нет, отец мой, мне не в чем исповедоваться. Нет, отец мой, я не грешил... Отец мой, у меня одно желание: стать святым, но это не гордыня, а моя смиренная мечта. Я посвящу этому всю свою жизнь... Я хочу остаться бедным, я хочу служить своему народу...» Он стоял на коленях, отворачиваясь от старого священника, — ведь у того так дурно пахло изо рта, — и молился, чтобы бог каким-нибудь мирным, безгрешным путем освободил прихожан от этого старика...

— О господи!.. — Он выбрался из исповедальни и пошел по проходу меж скамьями к двери. Кусок кровли, минуя его голову, с грохотом рухнул на каменные плиты, и он, заслоняя лицо руками от поднявшейся пыли, недоуменно взглянул наверх и увидел сквозь широкую расщелину в потолке голубое, солнечное небо.

Послышалось ворчанье грузовика, и, когда глаза Бенедикта прояснились, он заметил двух мужчин, которые удивленно смотрели на него.

— А я думал, церковь пуста! — сказал один из них.

Бенедикт бросился вон из церкви и зашагал прочь по улице. У него сильно болела рука, словно обвалившийся шифер ушиб ее.

16

Отец Брамбо вернулся только к пяти часам вечера. Бенедикт видел, как он вышел из машины, помахал кому-то, кто остался в машине, и, держа под мышкой свернутые в трубку листы синей бумаги, быстрым шагом направился к дому.

Теперь у молодого священника была совсем другая походка — он шагал уверенно, с видом человека, облеченного властью. У Бенедикта упало сердце, и он инстинктивно спрятался за дерево, в надежде, что отец Брамбо пройдет мимо, не заметив его. Но как раз в эту минуту взгляд молодого священника упал на него, и он весело его окликнул:

— Здравствуй, Бенедикт!

Голос его звучал бодро, и он выглядел одновременно и моложе и старше. Глаза его блестели, обычно бледное лицо порозовело и даже чуточку загорело, — видимо, он провел целый день на воздухе. Бенедикт никогда не видел его таким. Подбородок отца Брамбо был чем-то выпачкан — совершенно невероятное зрелище! — а на суставах пальцев — содрана кожа. Его черная шляпа, как всегда, сидела прекрасно, но на белом воротнике темнело какое-то пятно.

— Что ты там делаешь? — спросил, смеясь, молодой священник. — Ждешь меня? Давно? — прибавил он с сожалением.

— Я приходил к отцу Дару, — пробормотал Бенедикт.

— Как он поживает? — сочувственным тоном спросил отец Брамбо, ласково обнимая Бенедикта за плечи. Он ждал ответа, вопросительно приподняв брови, но Бенедикт молчал. — Я полагаю, старик рассказал тебе о новой церкви? — произнес он.

Плечи Бенедикта дрогнули, и отец Брамбо с любопытством посмотрел на него.

— Рассказал, да? — снова спросил он, заглядывая в глаза Бенедикту с выжидательной улыбкой. — Ну и прекрасно! — весело продолжал отец Брамбо. — Значит, ты уже знаешь. Какие новости! Какие новости! — он почти пропел последние слова и приподнял листы «синьки». Бенедикт окончательно замкнулся. — Где ты был вчера? — с укоризной спрашивал молодой священник. — Ты уже знал?

Бенедикт стиснул губы и отрицательно покачал головой.

— Ты не знал? — продолжал отец Брамбо с некоторым изумлением. — Все в долине пойдет на слом, долины больше не...

— Они сносят церковь, отец мой! — задыхаясь, вскричал Бенедикт. В голосе его звучало страдание.

— Что? — воскликнул отец Брамбо, заметив наконец, какой у мальчика измученный вид.

Бенедикт высвободил плечо из-под руки священника и указал на кучу сломанного шифера перед фасадом церкви.

— Ну и что? — недоуменно спросил отец Брамбо, и тут увидел полные горечи глаза мальчика. — Бенедикт! — вскричал он с такой глубокой жалостью, что тот невольно повернулся к нему, губы его дрожали. Священник снова притянул его к себе и стал утешать: — Ничего, Бенедикт, все равно она должна была пойти на слом — ведь она очень ветхая. Так или иначе, но нам необходима новая церковь. И господу богу тоже нужна новая! — Он улыбнулся собственной шутке. — У нас по крайней мере будет чистое помещение, и без мышей. — Он погладил Бенедикта по голове. — Почему ты так о ней горюешь? Ты еще многого не знаешь о церкви, Бенедикт, — продолжал он, беря Бенедикта за подбородок. — Взгляни на меня! Мы не могли содержать ее здесь, — слишком уж беден народ. Мы должны были перебраться отсюда — даже если бы ничего не случилось, даже если бы Компании не понадобилась вдруг земля. Пойми, мы все равно должны были перебраться. В городе больше народу, а здешние жители тоже переселятся в город.

— Но ведь они еще не сдались! — вскричал Бенедикт. — Они же еще не переезжают!

Отец Брамбо слегка прищурился и посмотрел на мальчика долгим взглядом. Наконец он сказал:

— А что им остается делать? — Он тронул Бенедикта за локоть. — Ты сам знаешь, что церковь — это не просто здание. Ведь здание церкви — это только скорлупа. Посмотри, — разве ты не видишь? Церковь совсем опустела, душа ее уже отлетела отсюда. Давай же спокойно похороним ее остов. — И он повернул Бенедикта в сторону полуразрушенной церкви. Бенедикт увидел: стропила под куполом полностью обнажились, половины крыши уже не было, словно ее снесла чья-то могучая рука. Тучи пыли заволакивали всю церковь. Бенедикт отвернулся.

— Отец Дар уезжает, — пробормотал он.

Отец Брамбо притянул Бенедикта поближе, обнял его и заставил идти рядом с собой.

— Не беспокойся об отце Даре, — промолвил он спокойно. — Отец Дар уже слишком стар, чтобы служить. Он и сам это понимает.

— Нет, он этого не понимает! — вскричал Бенедикт.

Отец Брамбо вспыхнул.

— Что он тебе наговорил? — спросил он.

— Ничего! — укоризненно ответил Бенедикт.

Отец Брамбо заглянул Бенедикту в глаза, потом сказал:

— Нет, отец Дар прекрасно это понимает. — Он еще крепче сжал плечо Бенедикта и прибавил: — Я знаю, ты любил его, но не позволяй чувствам ослеплять себя. Старик... — он остановился в нерешительности, — старик был безнравственным человеком.

Бенедикт вдруг словно окаменел: он шел вперед, ничего перед собой не видя.

А отец Брамбо не заметил этого. Он радостно вскинул брови; на губах его играла та неуловимая улыбка, которую Бенедикт уже однажды видел. Он ждал, что священник сейчас поднимет руку и проведет пальцами по губам. Они подошли к калитке. Отец Брамбо неловко открыл ее левой рукой, а правую продолжал держать на плече Бенедикта, словно боялся, что тот вырвется и убежит. Они взошли по ступенькам на крыльцо, где стояла качалка, и отец Брамбо уселся в нее.

— Вот здесь, на этих планах, — сказал он решительным тоном, словно только и дожидался, когда они дойдут, чтобы представить Бенедикту свои наиболее веские аргументы, — на этих планах уже видно, какой будет новая церковь. — Он раскатал одну из синих трубок. — Конечно, пока что все это только чертежи, но погляди, насколько новая церковь больше прежней! Вот это — неф. — Лежащий перед ним чертеж поглотил все его внимание. Не отрываясь от него и уже не останавливаясь, чтобы удостовериться, доходят ли его объяснения до Бенедикта, он стал с увлечением рассказывать, где что будет находиться. Он сыпал цифрами, называл размеры, указывал цены. Все священные элементы церкви в его устах находили свое выражение лишь в материальных измерениях. Со знанием дела он водил пальцем по плану. Глаза его блестели, а в голосе звучали лирические нотки.

Бенедикт молча смотрел на старую церковь. Какая-то собака обнюхивала ее ступени. В небе парил и кувыркался голубь; затем он стал снижаться. Он искал карниз, чтобы сесть на него, очевидно не сомневаясь, что тот на прежнем месте. Серебристый голос отца Брамбо журчал не переставая; он перечислял все новые и новые цифры и посасывал кровоточащий сустав пальца, который где-то ободрал. Его светлые брови сошлись на переносице, а ресницы казались выгоревшими на солнце.

— Если можно продать церковь, — сказал вдруг Бенедикт без всякого выражения, — значит, и всем остальным придется продать свои дома. Значит, Компания выиграла.

Но отец Брамбо развертывал уже второй лист «синьки».

— Они решат, что если церковь продана, — продолжал Бенедикт тем же безжизненным тоном, — то им уже незачем продолжать борьбу. Отец Дар обещал никогда не...

— А-а, это! — воскликнул отец Брамбо, на минуту оторвавшись от своего занятия и взглянув на Бенедикта. — Ты имеешь в виду стачку. Но она скоро кончится.

Бенедикт посмотрел на него и сказал так, словно надеялся, что слова его услышат там, далеко отсюда:

— Но рабочие вовсе не желают ее окончания.

— Они скоро возьмутся за ум, — уверенно возразил молодой священник. Он заметил выражение лица Бенедикта и рассмеялся. — О Бенедикт, поверь, они скоро возьмутся за ум! Пусть все это тебя не тревожит. — Он легонько потрепал Бенедикта по щеке. — Ну, улыбнись же! — прибавил он.

— Отец мой, — произнес Бенедикт, — мне очень плохо.

Отец Брамбо отложил в сторону чертежи.

— Я знаю, Бенедикт, — сказал он сочувственно, — я знаю, как трудно расставаться со всем привычным, с чем ты сроднился, что ты любил. Но это пройдет. Подожди немного, пока отстроим новую церковь. Ты будешь приходить и смотреть, как идет строительство, а церковь с каждым днем будет расти. В один прекрасный день она будет закончена, и мы войдем в нее — я и ты. И тогда, тогда, Бенедикт, — представь себе этот день!.. — Лицо отца Брамбо озарилось, глаза сияли, но в ответ Бенедикт только тускло улыбнулся. — Тогда мы будем служить обедню вместе с тобой, — пообещал молодой священник. — Бенедикт, почему ты хмуришься?

Отец Дар сказал ему то же самое!..

— Ну вот, так-то лучше! — произнес священник с облегчением. — Тебе будет трудно вначале, а потом все будет хорошо, вот посмотришь! — Он задумчиво, с любопытством посмотрел на Бенедикта. — Скажи, неужели тебя это никогда не беспокоило? — спросил он удивленно. — Ведь ты видел, что церковь уже обветшала и кишмя кишит мышами, а крыша ее сгнила и протекает...

Он остановился.

— Что с тобой, Бенедикт? — вскричал он.

Бенедикт попытался отвернуться, спрятать взгляд, полный безысходной муки, но отец Брамбо перехватил этот взгляд и повернул к себе Бенедикта.

— Что с тобой? — опять вскричал он, и голос его сорвался. Он уронил чертежи на пол и вскочил. — Садись, — приказал он и сам усадил Бенедикта в качалку. — Сейчас я принесу воды!

Сильно побледнев, он ринулся в дом. Бенедикт слышал, как он бежит по коридору в кухню. Мальчик с трудом опустился в качалку. Он закрыл глаза и посидел так некоторое время, ожидая, когда кончится головокружение, затем с усилием поднялся. Синие листы чертежей зашуршали под его ногами. Шатаясь, он сошел с крыльца и, подойдя к калитке, остановился, чтобы в последний раз поглядеть на приходский дом. Занавески на одном из окон были раздвинуты: на мгновение ему показалось, что у окна кто-то стоит, — что кто-то стоял там все время, наблюдая за ним.

Он вышел, позабыв закрыть за собой калитку.