Я возвращался домой по Нарстигхейдстраат, чтобы не идти по центральной улице — за любым углом можно напороться на проверку документов. Не то чтобы у меня документы были не в порядке — все было в полном порядке, просто меня тошнило от всего этого, и после очередной проверки я не мог проглотить куска. Выйдя на Нарстигхейдстраат, я увидел жену Визе, которая стояла в дверях и кричала жене Альфреда, высунувшейся с тряпкой в руке из открытого окна, что опять нет молока и что ей нечем кормить своего мальчишку: яйца-то она давно все выкупила. Она гневно посмотрела на меня, как будто война лежала на моей совести. Жена Альфреда громко отпускала ядовитые замечания по разным поводам, в частности по поводу немцев.
— По мне, лучше уж быть темным, чем черным.
Это была стрела в мой адрес, она подозревала меня в сочувствии к немцам, потому что я всегда помалкивал на людях, когда речь заходила о войне. Но жене Визе было наплевать на все эти тонкости, она думала только о своем мальчишке, который таял как свеча. Она уперла кулаки в бока и уже приготовилась крикнуть: «Я вам вот еще что скажу…» — но в этот момент закончились занятия в школе, и из-за угла, расставив руки, как крылья самолета, появился младший Визе в паре с моим сынишкой. Сынишка Визе сбрасывал бомбы на общественное бомбоубежище, в котором давно уже никто не прятался и которое было залито водой, а мой сын подражал сирене, причем делал это так искусно, что в нескольких домах распахнулись двери и несколько человек выглянули, озираясь, на улицу.
— М-м-мама, — сказал сынишка Визе, который сильно заикался, — д-д-дай кружку, м-м-м… после обеда нам дадут м-м-мясо м-м-м… тенца.
Жена Альфреда, стоявшая с тряпкой в руке, так и покатилась со смеху. Я взял своего сына за руку и, тоже смеясь, пошел домой. Но сын сказал:
— Папа, в школе нам обещали дать после обеда мясо м-м-м… тунца.
— Очевидно, цыпленка, — поправил я его. — Ты не должен подражать Визе, который неправильно произносит слова.
Но дома сын опять начал рассказывать матери про мясо тунца, и жена тоже рассмеялась.
О, весь квартал отправился после обеда вместе со своими детьми в школу. Визе даже держал в своих руках, покрытых татуировкой, белую мисочку.
— Мне тоже полагается за то, что я отказался работать в Германии.
В этих словах было все: и признание того, что он страдает от голода, и просьба извинить его за то, что он сегодня решил помочь своему ребенку расправиться с курятиной. Но если уж говорить по правде, то Визе еще ни разу не работал — ни в Германии, ни в Бельгии — и вряд ли когда-нибудь вообще станет работать. Он предпочитает попрошайничать. Впрочем, то, что ему удается выклянчить у крестьян («Все они немецкие холуи», — утверждает Визе), не стоит даже упоминания.
— Никто ни разу не предложил мне цыпленка, — сказал Визе, не спуская глаз со школьных дверей и перекладывая свою мисочку из одной руки в другую.
Из школы показались дети, держа в руках мисочки и кружки, в которых действительно оказалось мясо тунца, а не м-м-м… тенца. Визе посмотрел на него и сказал:
— К тому же это рыба, которую я не выношу.
ПЛЕВАТЬ МНЕ НА ОТЕЧЕСТВО, если даже весь мир станет пробельгийским. Я всего лишь человек, которому хочется, чтобы на столе у него было немножно еды и в печке немножко угля, человек, которому необходимо тепло постели, тело жены и глаза ребенка, он отнюдь не считает себя пупом земли, просто хочет быть человеком среди людей, и он любит людей, А НЕ ОТЕЧЕСТВО.
У меня нет ничего общего с Адрианусом Схонеформом (это псевдоним Андре Гатликкера), интеллигентом, который — подумайте только — пишет стихи и рассуждает о том, является ли слово «писать» подходящим для этого акта словом. Может быть, лучше подходит слово «творить»? И вот этот близорукий человек безостановочно творит: пишет стихи. И пусть рушится весь мир — он все равно будет писать стихи; о луне, о своем одиночестве и о боге, а между делом составляет список писателей-евреев и писателей-коммунистов, которых следует расстрелять.