Ах, прица-тройка, перестройка!

Бор Алекс

 

1

Если говорит честно, я не собирался идти на факультетское отчетно-выборное комсомольское собрание. Зачем сидеть и терять драгоценное время, выслушивать нудный отчет секретаря комсомольского бюро о проделанной в течение прошлого года работе, которая, по сути дела, велась только на бумаге, и об их планах на текущий год, о которых все забудут сразу же после их единогласного принятия? Куда лучше заняться чем-нибудь более важным — например, начать готовиться к очередному семинару по русской литературе, до которого осталось всего два дня, или завалиться на диване с интересной книгой, не обязательно по программе…

Однако перед началом первой лекции к нам в 25-ю аудиторию забежала секретарь комсомольского бюро факультета, стройная черноволосая и черноглазая девушка, студентка третьего курса. Ее имени я не знал, хотя не раз сталкивался с ней в коридорах филфака.

— Это второй курс? — поинтересовалась девушка.

Получив утвердительный ответ, она поднялась на подиум и громким зычным голосом — и откуда только силы взялись? — прокричала:

— Товарищи! Внимание, товарищи!

Гул, висевший до этого момента в стенах 25-й аудитории, наполовину заглох, но не стих окончательно.

— Внимание, товарищи! Сегодня в пятнадцать часов состоится отчетно-выборное комсомольское собрание!

Что тут началось! Гул мгновенно увеличился в несколько раз, словно в аудиторию залетел рассерженный пчелиный рой.

— Да тише вы! Как маленькие… Повторяю, — девушка пыталась перекричать разноголосый гул, — сегодня в пятнадцать часов. В «предбаннике» уже вывесили объявление… Попрошу комсоргов групп обеспечить явку. Прошлое собрание было сорвано именно по причине неявки… Сегодня в пятнадцать часов, — повторила она. И, не дожидаясь, когда на ее голову обрушат громы и молнии расстроенные второкурсники, по-птичьи выпорхнула из аудитории.

Но едва она покинула нас, как в дверном проеме возник высокий мужской силуэт, и в аудиторию вошел Вальдемар Ярополкович Кузькин, преподаватель с кафедры русского языка. ВЯК — так его за глаза прозвали студенты. Кузькин вел занятия по словообразованию и морфологии в двух учебных группах второго курса, в том числе и в той, где числился я. Можно считать, что нашей группе повезло — Кузькин прекрасно знал свой предмет и того же требовал от нас. Некомпетентность в сфере любой профессиональной деятельности он считал величайшей бедой нашего времени. «Я сделаю из вас специалистов», — заявил он нам на первом занятии. И начались хождения по мукам… Семинары по современному русскому языку превратились для многих из нас в изматывающий марафон, после которого минимум полчаса нужно было «зализывать раны». В особенности тем из нас, кто приходил на занятия неподготовленным, намереваясь отсидеться, послушать, что будут говорить другие. К таким горе-студентам Кузькин был беспощаден. «Вы пришли в университет за знаниями, — громогласно говорил он, — так что извольте учиться…»

Но главная наша беда заключалась в том, что ВЯК был секретарем партбюро факультета. Быть может, именно по этой причине все его лекции и семинары начинались с политической информации. Разговор начинался о событиях, происходящих как на факультете, так и по всей стране. Говорил, как правило, один Кузькин. Он обладал громким, выразительным голосом, излагал свои мысли грамотно и последовательно, и слушать его речи было просто приятно. Ну а девушки вообще млели, почти поголовно влюбленные в этого статного мужчину с благородной сединой… Несмотря на то, что, высказываясь о «текущем политическом моменте», Кузькин нес порой такую ахинею, что казалось, что на календаре не ноябрь 1988 года, а середине семидесятых, и на дворе не перестройка, а «расцвет» застоя. В политическом плане Кузькин был жутким ретроградом, хотя в его речах постоянно мелькали упоминания о перестройке, гласности и демократизации.

Кузькин не любил, когда студенты с ним спорили. В таких случаях он мог грубо одернуть спорщика — дескать, нечего тебе соваться со своим свиным рылом в наш калашный ряд, молод еще… И грозил вызвать на партбюро, для разбирательства.

Поэтому когда Кузькин выдавал перлы политического красноречия, студенты предпочитали молчать и кивать головами в знак согласия. Я же — наивная душа — не мог спокойно слушать его высокоидейные речи и всегда ввязывался в спор. Одним словом, лез на рожон… Кузькин тоже не оставался в долгу, и на семинарах постоянно «гонял» меня по проблемам русского словообразования и морфологии. И когда я начинал в буквальном смысле «тонуть», ВЯК не спешил бросить мне спасательный круг.

Быть может, это покажется странным, однако пререкания с Кузькиным сходили мне с рук. Очевидно, он не считал меня серьезным оппонентом, хотя порой и обвинял в излишнем экстремизме… Кстати, прозвище Экстремист я заслужил еще на первом курсе, с легкой руки Андреенко Тамары Григорьевны, преподавателя кафедры советской литературы 80-х годов. О том, что я экстремист, знал весь факультет. И странно, почему принципиальный коммунист Кузькин не предпринимал никаких мер, чтобы «вылечить» меня от этой болезни. Видимо, он считал ниже своего профессорского достоинства на равных обсуждать с 19-летним студентом-второкурсником серьезные идеологические проблемы, предпочитая вести себя как пастырь на церковном амвоне, которого должны почитать бессловесные прихожане. Однако когда вопрос заходил о лингвистической науке, то здесь Кузькин был не против споров со студентами. Наоборот, тщательно стимулировал наше воображение, подбрасывая нерешенные до сих пор проблемы. А нерешенных проблем, оказывается, в лингвистике оставалось очень и очень много. Гораздо больше, чем решенных…

Впрочем, я чересчур увлекся и отошел в сторону от главной темы, ради которой и начал писать эти записки.

Кузькин поднялся на кафедру — в аудитории сразу воцарилась тишина, изредка нарушаемая только шелестом переворачиваемых страниц.

— Вы, наверное, уже знаете, — начал Кузькин, — что сегодня намечено провести комсомольское собрание. Прошлое собрание, которое должно было состояться неделю назад, оказалось сорванным. На него соизволили прийти меньше трети студентов. О чем это говорит? — Кузькин замолчал, выдерживая длинную паузу, словно приглашая нас задуматься над поставленным вопросом.

— Это говорит о том, что комсомольцам филологического факультета безразличен не только Ленинский союз молодежи, что весьма прискорбно, но и ваши товарищи, члены комсомольского бюро. Почему вы настолько эгоистичны, что не хотите помочь им? Да, мне хорошо известно: учеба отнимает много времени, но ведь отчетно-выборное собрание проводится всего один раз в году, и поэтому, если вы сознательные граждане своей страны, то должны найти время и прийти на собрание. Оно нужно в первую очередь вам, а не мне…

Когда Кузькин закончил свою тронную речь, произнесенную в лучших традициях древнегреческого ораторского искусства, и покинул аудиторию, уступив место преподавателю истории КПСС — маленькому вертлявому мужичку с обширной лысиной на овальной голове, — я достал из своего потрепанного дипломата, который верой и правдой служил мне еще в девятом и десятом классах, «Отверженных» Гюго и погрузился в чтение. Историю КПСС я не любил, особенно после того, что стало известно за последние два года, да и лекции по этому предмету были не на высоте. Впрочем, не только по истории КПСС, но и по большинству общественно-политических предметов, которыми нас зачем-то пичкали, словно мы учились не на филологическом факультете, а в институте марксизма-ленинизма. Честно говоря, моим однокурсникам история КПСС был аи даром не нужна, так что мы использовали лекционное время по своему усмотрению — кто читал книги по программе, кто писал письма или конспекты, а кто и просто дремал, примостившись на «камчатке»…

Когда закончилась лекция, ко мне подошла Наташка Геворкянц, комсорг нашей группы.

— Скажи мне, Андрюшенька, — елейно начала она, — ты пойдешь сегодня на комсомольское собрание?

Меня всегда раздражало это слащаво-приторное «Андрюшенька» в устах Наташки. Да и сама Геворкянц мне совсем не нравилась, хотя Наташка, армянка по национальности, была очень симпатичная и обаятельная девушка, и любой молодой человек, хоть немного разбирающийся в женщинах, нашел бы ее сексуальной. И правда: невысокая, ростом почти с меня, она не была ни излишне полной, ни излишне худой. Легкая светлая кофточка и длинная — до щиколоток — юбка придавали ее фигурке стройность и легкость. Очень темные — почти угольно-черные — глаза и редкие дуги черных бровей придавали очарование ее симпатичному лицу, резко выделяющемуся своей белизной в обрамлении черных волос, волнами опадающих на узкие плечи. Если к портрету прибавить обаятельную, чуть грустную улыбку, то в Геворкянц можно было даже влюбиться. Однако именно эта ее улыбка меня больше всего и раздражала в Наташке. Что-то было в этой улыбке слащавое, скользкое…

Однажды, еще на первом курсе, шутки ради я как-то прижал Геворкянц в коридоре. В порядке, так сказать, эксперимента — меня интересовала реакция на мое столь бестактное поведение. Не знаю, почему, но я был уверен, что реакция не станет очень бурной: не предвидится ни громких криков «Нахал!», ни попыток залепить пощечину. Именно поэтому я и решился на столь рискованный эксперимент…

Моя уверенность полностью оправдалась. Когда спина Геворкянц была впечатана к холодному пластику стены, а я почувствовал ее мягкую, возбуждающую грудь (Наталья почему-то не носила лифчиков), Геворкянц как-то странно заулыбалась и зачем-то наклонила голову набок. Испугавшись, что меня кто-то сейчас увидит, я отпустил Геворкянц, однако она осталась стоять у стены. На лице Натальи светилась радостная, чуть заискивающая улыбка, глаза, хитровато прищуренные, зовуще смотрели на меня, и грудь без того не маленькая, поднялась еще выше. Вся поза Геворкянц красноречиво свидетельствовала о том, что она не против, чтобы эксперимент повторился, но на более высоком уровне.

Я пожал плечами, повернулся и пошел прочь, вниз по лестнице. Геворкянц направилась за мной. Перед первым этажом она обогнала меня, повернулась ко мне и игриво подмигнула.

После чего не раз, как бы между прочим, намекала мне: приходи ко мне в гости в общежитие…

Будто бы в общежитии ей не с кем было заняться физзарядкой в постели!

Так что я избегал общаться с Геворкянц. Как только я видел перед собой ее ослепительную улыбку, мне хотелось зажмуриться или убежать за тридевять земель. Однако мы учились в одной группе, и мне изредка приходилось сдерживать свою неприязнь, так как с одногруппниками ссориться не резонно.

Тем более с комсоргом.

— Так ты пойдешь на собрание?

— Нет, наверное, — ответил я. Мне хотелось позлить Геворкянц.

— Ну, Андрюшенька, пожалуйста, приходи, — заканючила Геворкянц. — С меня же спросят, почему я не обеспечила явку. Неужели тебе меня не жалко?

Ох, уж эта ее манера разговаривать! Говорит — словно вязкий елей льет. Или угощает приторным сиропом. И так она общается не только со мной просто у нее такая манера разговаривать. Поэтому, кстати, никто из 25-й группы не отзывается о ней положительно. А уж если высказали свое мнение девушки из 25-й группы, то это кое-что значит. Для меня, во всяком случае…

— Не жалко, — ответил я.

— Почему? Неужели я такая нехорошая? Ну почему ты ко мне так плохо относишься? Разве я когда-нибудь сделала тебе что-то плохое?

— Ладно, отвали, — грубо оборвал я Геворкянц. — На нервы действуешь.

— Фу, какой ты противный! — Геворкянц обиженно передернула плечами и удалилась.

Наверное, действительно обиделась. Но на людей, подобных этой Геворкянц, нормальные слова не действуют. Когда начинаешь с ними разговаривать нормальным языком, они приходят к странному выводу, что вправе претендовать на твое расположение. И даже на дружбу. Так что приходится изредка ставить на место, чтобы не забывались.

— Андрей, что она к тебе привязалась? — услышал я за спиной.

Это была Танька Кедрина. Из 25-й группы. «Наш человек в Гаване».

— Зовет на комсомольское собрание, — ответил я.

Танька стояла в коридоре около окна. Джинсы «Тверь». Рубашка навыпуск.

Сумка «Адидас» через плечо. Ну прямо современная вариация на тему «Кармен».

А вообще-то Танька девчонка ничего. Симпатичная и обаятельная. В отличие от Геворкянц… В ее взгляде есть что-то инопланетное. Когда я ей об этом сказал — год назад, когда мы были в колхозе перед первым курсом, Танька не растерялась:

— А я и есть инопланетянка. Заброшена на Землю наблюдать за людьми.

— Надеюсь, вы не хотите нас завоевать? — поинтересовался я, почти готовый поверить тому, что сказала Таня. Дело в том, что я писал фантастическую повесть о девочке, прилетевшей на Землю с другой планеты в качестве наблюдателя, и мне было очень интересно, если бы такое случилось в реальности. Особенно здесь, в деревне, где мы уже почти месяц собирали картошку. Город остался далеко, развлечений не было никаких, и, думаю, всем нам не помешал даже контакт не только с космическими пришельцами, но и с потусторонними силами, только бы излечиться от скуки…

— Нет, что ты, совершенно серьезно ответила Таня, приятно улыбаясь, мы никого не завоевываем. Мы только воруем землян для опытов. Это очень больно, но мы не обращаем внимания на крики — наука требует жертв…

У Тани было полное розовощекое лицо с торчащими в стороны ушами, которые, впрочем, ничуть не портили ее, и полными губами, к которым мне почему-то всегда хотелось прикоснуться. Уши она закрывала густыми волосами, и ничего не было заметно.

— Надеюсь, что ты не принесешь меня в жертву своей науке?

— Посмотрим, — ответила Танька. — Я передам информацию в центр. Может быть, тебя оставят.

По-видимому, она выполнила свое обещание, данное мне больше года назад на картофельном поле. Соплеменники Таньки Кедриной до сих пор не трогали меня. Наверное, им хватало других подопытных…

Ну а если говорить серьезно…

В колхозе мне казалось, что я был влюблен в Таньку. Так сказать, первая филфаковская любовь… Впрочем, вскоре я понял, что совершаю несусветную глупость, и тем самым навсегда избавил себя от страданий неразделенной любви к Таньке Кедриной. Тем не менее мы с ней постоянно ругаемся, причем по любому малозначительному поводу. Танька отличается очень вспыльчивым характером и очень быстро обижается. Или делает вид, что обижается, я так и не понял. Но в любом случае, обидевшись, она перестает разговаривать со мной. На какое-то время мы становимся чужими людьми и, если встречаемся в коридорах или на лекциях, даже не здороваемся.

Однако проходит немного времени — дня три или четыре, — и Танька как ни в чем не бывало подходит ко мне, что-то говорит… Я ей отвечаю…

И между нами восстанавливаются прежние приятельские отношения.

Отношения, обычные для однокурсников…

— Ты пойдешь? — поинтересовалась Танька.

— Не знаю, — я лениво пожал плечами. — А ты?

— Схожу, наверное…

— Я, наверное, тоже. А с наших кто будет?

Под «нашими» я имел в виду 25-ю группу. Сам-то я учусь в 22-й группе, однако с 25-й меня связывают дружеские отношения. Перед первым курсом вместе трудились на картошке. Вместе преодолевали жизненные трудности.

Такое не забывается…

— Не знаю, — ответила Танька.

— А на лекции почему никого из 25-й не было?

— А что здесь делать? — резонно возразила Танька. — Обо всем можно в газете прочитать.

— Конечно, — согласился я. — А ты случайно не видела Звереву и Корнилову?

— Случайно видела, они на первом этаже. А зачем они тебе? — с ревнивой ноткой в голосе поинтересовалась Танька.

— Так, дела, — неопределенно ответил я.

— Знаем мы, Андрюшенька, твои дела, — ехидно проговорила Танька. — Все носишься со своей фантастической повестью. Я же еще в прошлом году тебе сказала, что она никуда не годится. Написал бы что-нибудь новое.

— Некогда, — ответил я. — Вот универ закончу, тогда развернусь на полную катушку. Стану богатым и знаменитым писателем. Третьим братом Стругацким…

— Долго ждать, однако, — сочувственно заметила Таня.

— Подождем, куда нам торопиться?

Так, разговаривая, мы спустились на первый этаж. Зверевой и Корниловой там не было.

— Ну и где они? — поинтересовался я.

— Были здесь. Наверное, в буфет пошли.

Таня задержалась у зеркала, а я не стал ее дожидаться и, заглянув в книжный киоск, где не было ничего нового и интересного, вышел из универа.

В «предбаннике» и вправду висело яркое, с претензией на эстетичность, объявление, зазывавшее комсомольцев филологического факультета на отчетно-выборное собрание. До начала собрания оставалось чуть меньше двух часов, так что нужно было ехать домой пообедать.

Правда, я так еще и не решил, идти мне на собрание или воздержаться от бессмысленного убийства драгоценного времени.

 

2

К пятнадцати часам я не успел, опоздал на полчаса. В последнее время в нашем городе почему-то подозрительно часто стали выходить из строя трамваи. Не иначе диверсия со стороны противников перестройки, гласности и демократизации… Испортится один трамвай — и все движение застопорится на неопределенное время. Горожане становятся заложниками научно-технического прогресса. Самые терпеливые пассажиры уныло ждут, когда можно будет ехать дальше. Другие нервничают, ругаются между собой и с водителем, словно от него что-то может зависеть. И в конце концов, махнув рукой на все, идут пешком. Или с равной долей успеха штурмуют автобусы и троллейбусы…

Когда я пришел на факультет, то думал, что собрание давно уже идет. И не только идет, но и близится к концу.

Оказалось, что я не только не опоздал, но и пришел слишком рано — народ только собирался. На первом этаже, перед входом в десятую аудиторию самую просторную и самую холодную на факультете — стояли столы, за которыми сидели девушки-старшекурсницы. Оказалось, что, прежде чем войти в «десятку», нужно зарегистрироваться. То есть отметиться.

Засвидетельствовать свою явку…

Изумленный таким нововведением (я хорошо помнил, что в прошлом году обошлись без ненужной бюрократии), я подошел к столу, за которым по-хозяйски расположилась Светлана Егоркина, студентка четвертого курса, которая в этом году командовала нами в колхозе, и самым небрежным тоном, на который был способен, поинтересовался:

— Где проходит регистрация прибывающих на съезд советов первых народных депутатов?

— Кончай хохмить, — строго фыркнула на меня Светка. Видимо, она была не в духе. — Ты на собрание?

— Что-то ты злая сегодня, — заметил я. — Муж, что ли бросил?

О муже я спросил просто так, чтобы посмеяться. Мужа у Егоркиной не было.

Пока не было… Однако по сведениям, поступавшим из источников, заслуживающих доверия, свадьба Егоркиной была не за горами.

— Иди к черту, — дружески посоветовала мне Светлана. — В колхозе от твоих шуточек никому покоя не было, и сейчас за свое…

— Так ведь за свое, а не за чужое, — сказал я. — И чем плохи мои шутки?

По-моему, смех продлевает жизнь.

— А кому-то сокращает, — попыталась подвести черту Светлана.

— Значит, я могу отсюда уйти? — спросил я.

— Можешь, — подтвердила Светлана. И добавила: — Только сначала запиши фамилию, курс и группу. И поразборчивей.

Покончив с бюрократическими формальностями, я двинул в «десятку».

Аудитория была уже почти заполнена. На передних местах, ближе к трибуне, чинно расположились старшекурсники. В центральных рядах компактно сидело несколько девочек из 25-й группы — Танька Кедрина, Ленка Зверева, Леночка Корнилова со своей неразлучной Мариной Федосеевой, Светка Шепилова и Ленка Хрусталева. Все шесть что-то озабоченно строчили в общие тетради.

Наверное, списывали конспекты.

Проходы между рядами были уже заняты, так что протиснуться к 25-й группе не представлялось возможным.

Но нет худа без добра. На «камчатке», уже оккупированной первокурсниками, еще оставались свободные места. Я расположился с самого края, поближе к двери, чтобы, когда надоест балаган, быстро слинять.

Рядом со мной сидела какая-то девушка с первого курса, читавшая «Энеиду».

Впрочем, это было только мое предположение. С таким же успехом я мог сказать, что она читала «Одиссею» или «Илиаду». Или любое другое произведение, включенное в программу по античной литературе.

Преисполненный высокомерия к своей соседке (для меня античная литература была давно уже пройденным этапом — на экзамене по «зарубежке» я получил законную пятерку), я достал из дипломата прихваченный из дома «Поселок» Кира Булычева, новый роман любимого писателя-фантаста, с большим трудом приобретенный в «Букинисте» через книгообмен, — и погрузился в чтение.

Динамически развивающийся сюжет настолько увлек мое внимание, что я не услышал, как открыли комсомольское собрание. Когда я оторвался от книги, то увидел, что за стоящим на высоком подиуме столом, покрытым традиционной красной скатертью, восседало пять человек: ВЯК, Иннокентий Власович Фоменко — декан факультета, три студентки-пятикурсницы. Перед ВЯКом стоял графин с водой. Очевидно, он (ВЯК, а не графин, конечно) играл роль председателя. Правое место рядом с ВЯКом пустовало. За обшарпанной деревянной кафедрой с выцветшим советским гербом стояла секретарь комсомольского бюро факультета и, не отрываясь от спасительной бумажки, заупокойным голосом вещала: «мы добились определенных успехов…», «мы провели целый ряд мероприятий…», «однако несмотря на определенные успехи…», «отдельные недостатки не дают нам…», «мы будем и впредь вести борьбу за перестройку…», «против негативных явлений в жизни филологического факультета…» Словом, докладец был еще тот. Если бы в аудитории в это время летали мухи, они наверняка бы сдохли. Очевидно, это и был отчет о проделанной работе. И, что самое занимательное, мне показалось, что он слово в слово повторял то, что мне (да, думаю, и не только мне) приходилось слышать на школьных комсомольских собраниях.

Различие было несущественным: сейчас были добавлены всего два новых слова — «перестройка» и «гласность». Но контекст, в котором употреблялись эти два слова! У любого нормального человека — не филолога! — от услышанного волосы мгновенно встали бы дыбом. Как вам такие перлы изящной словесности:

«Мы все как один должны помогать партии двигать вперед перестройку, бороться за демократизацию и гласность. Наша помощь партии должна заключаться в отличной учебе и активной общественной работе на благо страны. Студенты филфака должны взять на себя повышенные обязательства сдавать сессию только на „хорошо“ и „отлично“. Отличной учебой студенты будут крепить перестройку!»

Слушать такие высокоумные речи лично мне было смешно. А главное — до зевоты скучно. И такого мнения придерживался не только я. Великолепный по изяществу слога спич секретаря комсомольского бюро внимательно слушали процентов десять аудитории — в основном те, кто не запасся заблаговременно интересной книгой. Или кому не с кем было обсудить личные проблемы.

По всей видимости, именно обсуждением личных проблем и занимались сейчас девушки из 25-й группы. Я хорошо видел, что Ленка Зверева что-то рассказывает сидящей рядом с ней Леночке Корниловой и Маринке Федосеевой.

Вероятно, что-то смешное, потому что через короткие промежутки времени Леночка и Маринка прыскали. Лицо Ленки Зверевой при этом оставалось совершенно невозмутимым. Танька Кедрина о чем-то увлеченно беседовала со своей подружкой Светкой Шепиловой. Ленка Хрусталева что-то писала.

Словом, все были при деле.

Наконец секретарь комсомольского бюро кончила читать свой доклад. Вопреки моим ожиданиям, окончание доклада не было встречено бурными продолжительными аплодисментами, переходящими в несмолкаемую овацию. В аудитории раздался вздох облегчения — словно паровоз спустил пары.

Докладчица аккуратно сложила листочки своей шпаргалки и степенно сошла с трибуны, заняв место во главе стола президиума, рядом с Кузькиным.

— Кто-нибудь хочет высказаться по существу вопроса? — спросил ВЯК, не вставая.

Ответом ему было гнетущее молчание. Высказываться по существу вопроса никому не хотелось. Большинству присутствующих хотелось поскорее завершить это скучное мероприятие, именуемое комсомольским собранием, и заняться куда более важными делами.

— Значит, прений по докладу открывать не будем, — резюмировал Кузькин. — Тогда переходим ко второму вопросу повестки дня. Слово имеет…

— Погодите! — раздался звонкий девчоночий голос рядом со мной. Это была первокурсница, читавшая что-то античное. — Я хочу сказать…

— Мы уже перешли ко второму вопросу, — торопливо заметил Кузькин, которому, видимо, тоже хотелось поскорее все закончить.

— А я хочу сказать, что… — не унималась девушка.

— А этот как народ решит, — демократично прервал первокурсницу Кузькин, справедливо полагая, что уставший народ будет целиком на его стороне.

Однако когда поставили вопрос на голосование, выяснилось, что народ не оправдал ожиданий Кузькина, и слово первокурснице было предоставлено.

Кто мог знать в тот момент, что это решение перевернет жизнь всего факультета!..

Девушка осторожно, стараясь не побеспокоить меня, протиснулась между моим стулом и задним столом и вышла за дверь, покинув «десятку». Но не навсегда. Спустя несколько секунд она снова оказалась в аудитории, войдя через другую дверь, ближайшую к президиуму. И, быстро перебирая полными длинными ногами, более чем наполовину открытыми мини-юбкой, подошла к трибуне.

— Я хочу сказать вам вот о чем, — начала длинноногая первокурсница. — Я сейчас на первом курсе… Я на факультете два месяца… И я думаю… То, что нам сейчас прочитали по бумажке, нельзя воспринимать всерьез… Это не отчет комсомольского бюро, это… Не знаю, как сказать…

— Не знаешь, так заткни фонтан, — крикнул кто-то с места.

— Тише, товарищи! — сказал Кузькин. — Продолжайте, — это относилось уже к девушке.

— Да, я хочу сказать… Я здесь новый человек, учусь всего два месяца…

Но мне кажется… Не только мне… Нам кажется, что на факультете отсутствуют нормальные человеческие отношения между студентами и преподавателями… Здесь царит неприятная, душная атмосфера… А в докладе говорится о сотрудничестве между администрацией и студентами… Но это только на бумаге…

— Короче, Склифосовский, — снова раздался чей-то выкрик с места. Еще кто-то оглушительно свистнул. Кузькин постучал карандашом по стакану с водой.

— Продолжайте, — проговорил он, — если, конечно, вам есть что сказать.

— Мне есть что сказать, — резко бросила девушка, развернувшись всем телом в сторону президиума. — Я вот что хочу сказать: с первого дня нам твердят о перестройке. Но это только слова. Пустые слова. И в «Слове» тоже одни слова. Но мы все видим, что у нас нет никакой перестройки! Филфак это застойное болото! Вот что я хотела сказать…

Закончив, девушка выскочила из-за трибуны, словно боялась, что за ней погонятся, и стала пробираться на свое место через всю аудиторию. Видимо, запамятовав от волнения, что путь на трибуну лежал у нее через коридор.

Впрочем, девушка не прогадала. Несколько рук протянулось ей навстречу, и на все она ответила пожатием. Видимо, у нее были единомышленники… В «десятке» поднялся шум, который, впрочем, никак не относился к возмутительнице спокойствия. Все шумели, потому что надоело битый час сидеть без движения и требовалась небольшая разрядка.

Девушка вернулась на свое место, сияя от радости. И снова ей пришлось пожимать протянутые руки.

Она пожимала руки и улыбалась. Наверное, чувствовала себя триумфатором, с победой вернувшимся в Рим.

А с «камчатки» неслось:

— Молодец, Наташка!

— Правильно сказала!

— Держись, мы с тобой!

Я придвинулся поближе к триумфаторше Наташе и язвительно сказал:

— За тобой прилетит черный воронок…

— В смысле? — вскинула она красивые брови и устремила на меня взор голубых, как южное море, глаз. Красивая девушка, однако. Глаз, что ли, на нее положить?

— О, святая простота! Думаешь, такие выступления здесь прощают?

— А что мне будет? — в морских глазах Наташи я заметил испуг.

— Расстреляют как врага народа. А потом лет через пятьдесят реабилитируют.

Посмертно…

Девушка промолчала, и я не понял, как она отреагировала на мою подколку.

— Товарищи студенты! — поднял руку ВЯК, успокаивая шумевший зал. Внимание! То, что вы сейчас слышали, есть самая настоящая демагогия! — последнее слово Кузькин произнес по слогам, отбивая ребром ладони по столу. — И я думаю, не стоит всерьез рассматривать подобные заявления, которые — я в этом уверен — как следует не обдуманы. Ибо как может судить об университете человек, проучившийся здесь без году неделю? В данном выступлении я вижу только одно: желание приобрести дешевый политический авторитет. С чем я, секретарь партбюро, никак не могу согласиться!

— Она правильно говорила! — прозвенел фальцет за моей спиной. Я обернулся.

Поверх стола примостился высокий худощавый парень с безобразной щетиной.

Точь-в-точь уголовник из детективных фильмов.

— Она права, и все об этом знают. Только все молчат…

— Я знаю только одно, проговорил Кузькин, — что на факультете отвратительное положение с успеваемостью. Студенты разболтаны донельзя.

Почти половина студентов сдала прошлую сессию на «удовлетворительно». А в ректорате с нас снимают стружку: «Почему на филологическом факультете такое положение с успеваемостью? Кого вы готовите? Ваших выпускников нигде не хотят брать на работу!» Вот что мы вынуждены слушать по вине студентов.

И это горькая правда. Мы выпускаем отвратительных специалистов.

Антиспециалистов. Некомпетентных молодых людей и девушек.

— А вы не подменяйте понятий, — не сдавался первокурсник с внешностью уголовника. — Мы вам говорим, что на факультете царит застой. Болото. Идет холодная война между кафедрами, от которой страдают студенты, которым нет дела до ваших распрей.

— Молодой человек! — раздраженно проговорил Кузькин. — Вы зачем поступали в университет? Учиться или заниматься разлагающей демагогией?

— Конечно, учиться, — спокойно, но твердо ответил первокурсник. — Но для того, чтобы нормально учиться, нужны соответствующие условия. А их здесь нет.

— Молодой человек! — повысил голос Кузькин. — Кстати, как ваше имя?

— Юрий Домбровский. Одиннадцатая группа.

Кузькин криво улыбнулся. Зал по-шмелиному загудел.

— Это не вы случайно написали «Факультет ненужных вещей»? — с издевкой поинтересовалась какая-то девушка с пятого курса, сидевшая впереди меня.

Ее лицо было покрыто прыщами, что делало девушку похожей на отвратительную жабу.

— На провокационные вопросы не отвечаю, — с достоинством парировал Домбровский, чем вызвал у сидевших рядом бурный смех.

Сидевшие ближе к президиуму не слышали этого короткого диалога и потому не поняли причину смеха. Кузькин грозно нахмурился и постучал карандашом по графину, требуя тишины.

— Так вот, Юра, — сказал он. — Вы на факультете без году неделя, совсем ничего не знаете, а уже пытаетесь насадить свои порядки.

— Я ничего не хочу насаждать, — спокойно, однако с достоинством ответил Юрий. — Я хочу лишь обратить внимание на некий устоявшийся порядок вещей, при котором студенты лишены элементарных человеческих прав, не говоря уже о том, что преподаватели относятся к студентам как к людям второго сорта.

Первокурсники на «камчатке» ободряюще загудели.

— Молодец, Юрка! — крикнула девушка с вызывающе разукрашенным лицом, которую для себя я уже окрестил Куртизанкой.

— Жми, не бойся, мы с тобой! — хрипло прокричал парень, у которого было лицо начинающего алкоголика.

— Мы тебя поддержим! Не бойся! Давай! — неслось отовсюду.

Кузькин, который, видимо, понял, что ситуация грозит вырваться из-под его контроля, медленно поднялся из-за стола. И, опустив тяжелый, прибивающий к земле взгляд, произнес, стараясь, чтобы его голос звучал спокойно и миролюбиво:

— Если, Юрий, вы хотите сказать что-либо по существу, то попрошу вас подняться сюда. Пусть все вас видят…

— А ему и там неплохо! — крикнул кто-то.

— Вот именно, что неплохо, — раздался другой голос. На этот раз женский. — Все они смелые, когда сидят на «камчатке»…

— А я вообще не понимаю, о чем можно говорить, — возмущенно проговорила, обращаясь ко мне, старшекурсница, похожая на жабу. По-моему, этому Домбровскому вообще не стоит давать слово.

— По-моему, тоже, — согласился я.

Да, если говорить честно, мне с самого начала не понравился этот самоуверенный первокурсник. Молодой он еще, зеленый, и не может знать того, что уже известно любому второкурснику. В первую очередь, не стоит быть таким самонадеянным. Ведь, по сути дела, первокурсник пока еще не был студентом. Это должна была выяснить первая — зимняя — сессия. Если ты успешно выдержал бесчисленные зачеты и экзамены — то ты автоматически «посвящаешься» в студенты. Если не повезло и ты сошел с дистанции, то есть, говоря простым языком, завалил сессию, значит, не судьба тебе стать студентом. А успех или неуспех на сессии зависит от слишком большого числа факторов, о наличии которых зеленый первокурсник еще не подозревает.

Поэтому любому новичку самое лучшее — это до поры до времени затаиться и не высовываться. Не дразнить зверей в лице администрации факультета. А этот парень с чрезвычайно громкой фамилией сознательно идет на конфликт не только с администрацией, но и с партийным бюро. А это уже, как говорится, наверняка чревато вполне предсказуемыми последствиями. Завалят тебя, Юрочка, на первой же сессии…

Тем временем Домбровский подошел к трибуне и вскинул правую руку к потолку, призывая к тишине — зал, воспользовавшись паузой, снова по-пчелиному загудел.

Я убрал в дипломат Кира Булычева — меня всерьез заинтересовало, чем завершится столь нетрадиционное продолжение так тривиально начавшегося комсомольского собрания. События, по-моему, грозили принять совершенно фантастический оборот…

— Товарищ Кузькин выразился в том смысле, — начал Юрий, — что я-де на факультете без году неделя и потому должен молчать. А мне кажется, что я свободный человек, полноправный гражданин Советского Союза, и потому не обязан спрашивать разрешения, чтобы сказать, о чем я думаю. В конце концов, в нашей стране объявлена демократия и гласность, поэтому зажим критики надо рассматривать как действия, направленные против политики партии…

На десятую аудиторию внезапно упала напряженная тишина. Смолкли разнообразные разговоры, были отодвинуты в сторону интересные книги, отложены недописанные конспекты. Не стало слышно скрипа столов и шума передвигаемых стульев. Почти четыре сотни пар глаз внимательно следили за реакцией ВЯКа на слова Юрий Домбровского. Такого еще не было в этих стенах — чтобы студент-первокурсник обвинял секретаря партбюро в антипартийной позиции! Даже умудренные жизненным опытом пятикурсники впали в оцепенение, не понимая, что же случилось. И какие теперь меры предпримет грозный Вольдемар Ярополкович к зарвавшемуся первокурснику? Тревожная тишина висела в воздухе, готовая в любой момент оглушительно взорваться.

Однако взрыва не случилось. Кузькин — чело мрачнее грозовой тучи! почему-то молчал. А Домбровский, видя, что его не спешат прервать, продолжал:

— Я вышел на эту трибуну совсем не для того, чтобы критиковать администрацию факультета. У меня есть конкретное предложение. Вот мы сейчас заслушали бездарнейший отчет комсомольского бюро. Я слушал его внимательно, однако, честно говоря, ничего не понял, кроме общих фраз, которые не несут ровным счетом никакого смысла. Так происходит везде, не только у нас. И у меня возникает резонный вопрос: почему все комсомольские собрания — в школах, на предприятиях, в вузах — проходят скучно и однообразно, по одной схеме, так что, побывав один раз на этом мероприятии, в следующий раз туда не захочется идти? И ведь действительно комсомольцы не ходят на собрания, потому что они знают, что собрания лично им ничего не дадут. Почему было сорвано собрание на прошлой неделе? Да потому, что отчетно-выборное собрание превратится в обычную пустую говорильню…

— Регламент пять минут, — подал нервный голос Кузькин. Он слушал Юрия очень внимательно. — У вас осталось тридцать секунд.

Юрий повернулся в сторону президиума:

— Извините, Вольдемар Ярополкович, но, насколько я знаю, у нас сейчас проходит комсомольское собрание. И вести его должен секретарь комсомольского, а не партийного бюро.

Снова нависла тревожная тишина. Сказать такое самому Кузькину!.. Бедный, бедный Юрочка Домбровский… Он так и не понял, на кого поднял руку…

Теперь ему точно несдобровать, как пить дать, повторит незавидную судьбу своего знаменитого однофамильца-писателя…

Однако гроза, слегка подув ветром тревоги, почему-то прошла стороной.

Кузькин не начал метать, подобно Зевсу, громы и молнии. Он выглядел совершенно спокойным, однако было ясно, что гроза ушла ненадолго и придет время пролиться очистительному ливню, с громами и молниями. Кузькин был готов дать бой…

— Член КПСС имеет право присутствовать на комсомольском собрании, Юра, — спокойно сказал ВЯК.

— А я не отнимаю у вас такого права, — хладнокровно заметил Юрий. Сейчас он был народным трибуном, почти вождем, и это чувствовали все, кто находился в аудитории. Пожалуй, предложи он сейчас свою кандидатуру на пост секретаря комсомольского бюро, его выбрали бы единогласно. Но долго ли продлился б его триумф — известно только товарищу Кузькину. Когда неразумная пташка взлетает очень высоко, падать бывает очень больно, потому что соломки никто предварительно подстилать не будет. Вождей у нас любят, когда они сильны. А падший вождь будет распят его же прежними сторонниками.

— Я не отнимаю у вас такого права. Вы приписываете мне слова и мысли, которых я никогда не говорил. Вольдемар Ярополкович, я всего лишь сказал, что вы не имеете законных оснований, чтобы вести комсомольское собрание.

— Вы опять ошибаетесь, Юра, — сказал ВЯК. Мне показалось, что его голос прозвучал не очень уверенно. Всемогущий секретарь партбюро Кузькин, гроза неуспевающих и излишне свободомыслящих студентов, казалось, растерял свой прежний кураж и занял глухую оборону. Надолго ли? Не может быть, чтобы Кузькин признал свое поражение в споре с каким-то выскочкой первокурсником. ВЯК мне совсем не нравился, однако сейчас я был целиком на его стороне.

— Не надо считать меня извергом или монстром, — продолжал Кузькин, — а также кровавым узурпатором и врагом партии и перестройки. А такие речи давно уже гуляют по факультету…

— Я этого не говорил, — отчего-то смутился Юрий. Неужели сам испугался своей смелости?

— Вы не говорили, так другие утверждают, что я ретроград и враг перестройки. В этой связи я хочу заявить вполне официально, — Кузькин поднялся из-за стола и продолжил, не переставая рубить воздух правой рукой: — я заявляю вполне официально, что подобные разговоры есть очернительство меня как секретаря партбюро и плохо прикрытая демагогия. И даже хуже, чем демагогия. На факультете действительно сложилась очень сложная обстановка, и вы, Юра, в силу своей молодости, еще недостаточно во всем разобрались. И мне кажется… нет, я уверен, что ваше серьезнейшее выступление инспирировано теми, кому не по душе политика нашей партии. Вы, Юрий, попали под вражеское влияние и поете с чужого голоса. Не стоит, Юрий, поддаваться на провокации. Не надо быть ребенком, пора начинать ориентироваться в сложной политической обстановке. А в вас, Юрий, до сих пор играет ребячество. И это ребячество только вредит вам, делая вас заложником чужих игр. И вы, запутавшись, начинаете лить воду на мельницу врагов партии и перестройки. И это очень прискорбно… Что же касается того, что я сижу в президиуме и веду собрание, — словно подтверждая свои слова, Кузькин сел на свое место, — то это тоже не соответствует действительности. Я и уважаемый Игорь Викторович сели в президиум по предложению секретаря комсомольского бюро. Думаю, я вас убедил…

— Почти убедили, — согласился Юрий. Однако мне показалось, что он не верил в искренность Кузькина. Как, впрочем, и я. Уж если говорить о демагогии, то самым первым демагогом можно считать самого Кузькина.

— И что ВЯК с ним цацкается, — проворчала пятикурсница с жабьим лицом. — Согнать пора с трибуны, чтобы не занимал чужое время, раз свое не ценит.

— Это не совсем демократично, — сказал я.

— Ты что, его поддерживаешь? Первака этого? — с подозрением осведомилась Жаба.

— Вот еще! Я воздерживаюсь, — дипломатично ушел я от прямого ответа.

— А если потребуется применить комсомольскую принципиальность? — поинтересовалась Жаба.

— Посмотрим, как обстоятельства сложатся, — дипломатично ответил я.

Пятикурсница с жабьим лицом неудовлетворенно пожала плечами и отвернулась.

Жест был слишком многозначительным, чтобы правильно истолковать его смысл.

Будто ей было трудно выразить свои мысли простыми человеческими словами…

Я снова обратил свое внимание на сцену, где разворачивался необычный спектакль. «Взгляд» бы сюда, они бы такой репортаж сделали…

— У меня есть конкретное предложение, — сказал Юрий. — Мы заслушали общий отчет, и теперь я хотел бы предложить заслушать каждого члена бюро, который отчитается за работу в течение года.

— Это невозможно, — подала тихий голос секретарь бюро.

— Почему?

— Мы не готовились. Да и не было никогда такого…

— Пора ломать застойные стереотипы, — сказал Юрий. — Я предлагаю немного отступить от повестки дня и перед тем, как приступить к выборам нового состава комсомольского бюро, вызвать весь прежний состав бюро и устроить пресс-конференцию.

— Какую еще пресс-конференцию? — недовольно спросила секретарь бюро.

— Обыкновенную. Пусть каждый, у кого возникли вопросы к работе бюро, задаст их и получит ответ, что называется, из первых рук. В этом есть и другой плюс: выслушав ответы на вопросы, мы тем самым сможем дать верную оценку работы бюро. У меня все.

Юрий покинул трибуну и отправился на свое место. Раздались жидкие аплодисменты. И снова, воспользовавшись паузой, студенты завели разговоры, весьма далекие от повестки дня комсомольского собрания: кто как на кого посмотрел, кому что из тряпок или косметики удалось достать, кто жаловался на субъективный подход при оценке ответа на экзамене по диалектическому материализму преподавателем Осипманом…

А в президиуме произошло замешательство. Кузькин что-то сказал секретарю комсомольского бюро, затем что-то спросил у декана. Декан пожал плечами и что-то ответил. Секретарь комсомольского бюро закивала головой. Как мне показалось, излишне подобострастно. Кузькин снова о чем-то спросил у нее, и секретарь обратилась к двум девушкам — членам президиума. По-видимому, «власть имущие» сумели прийти к единому мнению, так как секретарь бюро поднялась из-за стола и, призвав народные массы к спокойствию, громко сказала:

— От комсомольца Юрия Домбровского, студента первого курса, поступило предложение: провести пресс-конференцию комсомольского бюро. Ставлю данный вопрос на голосование: кто «за»? «Против»? «Воздержались»?

Как ни странно, большинство высказалось за пресс-конференцию. Я же по принципиальным соображениям в голосовании не принимал. Этот принцип я взял на вооружение еще в школе, еще будучи восьмиклассником, когда вдруг понял, что все решения принимаются единогласно, потому что все уже решено заранее «наверху». Голосовать «за» — значит, уподоблять себя серой бесцветной массе. Голосовать «против» — себе дороже. А воздерживаться мне вообще не хотелось. Мой голос не примут во внимание. Так что лучше совсем не голосовать. Особенно если садишься на «камчатке», а не в первом ряду…

— Предложение Домбровского принято большинством голосов, — подвела итог секретарь бюро. — Просьба членам бюро подняться. Желательно со своими стульями.

«Десятка» пришла в движение и стала похожа на разворошенный муравейник.

Заскрипели на разные голоса столы и стулья. Почти половина аудитории поднялась с мест, давая возможность членам бюро подняться на сцену. Держа над головами стулья, они бочком пробирались через живые лабиринты людей, столов и стульев. Одна девушка споткнулась и брякнулась вместе со стулом, что вызвало еще большее оживление.

Девушка с жабьим лицом тоже оказалась членом комсомольского бюро.

Через несколько минут шестнадцать человек заняли все свободное пространство сцены, полукругом вокруг президиума. Среди них я увидел множество знакомых лиц. Одних — например, Катьку Осоцкую с третьего курса или Машку Серегину с четвертого — я знал более или менее хорошо. Другие например, Андрей Разин (нет, не из «Ласкового мая», просто однофамилец) или Инна Краснова — давно примелькались в стенах факультета. Были и три человека с моего курса.

Но особенно меня удивило, что в число «бюрократов» попала одна третьекурсница, которая в этом году была вместе со мной в одном колхозе.

Ее имени, как это бывало у меня часто, я не знал. То есть знал, конечно, но забыл. Я называл ее — и за глаза, и в глаза — Блатной Берет, и она не обижалась. Почему я дал ей такое странное прозвище? Просто в колхозе она выходила на поле в несколько вульгарном кепи, вечно сдвинутом на самый лоб. Если к этому прибавить угрюмую телогрейку и высокие мужские сапоги, то она была очень похожа на представительницу преступного мира, каким я знал его по телефильмам.

Однако эта девушка только внешне выглядела «блатной». На самом деле в этой беловолосой девушке с острым лицом не было ничего от тех вульгарных девиц, которые встречаются не только в детективных романах, но и в реальной жизни. Блатной Берет была, что называется, «своим в доску парнем» и умела не только сама веселиться, но и веселить окружающих. Она запросто травила анекдоты, которых знала великое множество, и была незаменима в нашей компании. Своим весельем она скрашивала наши тяжелые трудовые будни, когда после длинного рабочего дня ныла спина, подкашивались ноги и не слушались руки.

А по вечерам Блатной Берет садилась на пенек у нашего Богом забытого пристанища, посещаемого разве что представителями деревенской молодежи, брала в руки гитару и пела лиричные, душевные песни…

Секретарь комсомольского бюро представила нам одного за другим членов бюро, указывая обязанности каждого. Я не очень удивился, когда узнал, что Блатной Берет зовут Леной (у нас полфакультета Лены, и откуда их столько берется?), но меня поразило, что в комсомольском бюро она занимала далеко не маловажный пост. Лена Блатной Берет заведовала учебным сектором, а так как, по мнению Кузькина, отличная учеба является единственным ощутимым вкладом студентов в революционную перестройку, то он предложил, а секретарь комсомольского бюро поддержала (или наоборот — она предложила, а Кузькин поддержал?) идею первым заслушать заведующего учебным сектором.

Блатной Берет вышла к трибуне, и на нее началась самая настоящая атака.

Студенты, почувствовав, что члены комсомольского бюро оказались на какое-то время в их полной власти, обрушили на бедную голову Лены целую артиллерийскую канонаду вопросов. Причем спрашивали отнюдь не для того, чтобы получить исчерпывающий ответ, а исключительно с целью «срезать» сбить отвечающего с толку, загнать в угол и там добить.

То есть большинству аудитории хотелось поиздеваться над беззащитной девушкой Леной, которая на свою голову когда-то дала согласие возглавить учебный сектор.

Шум в «десятке» стоял невообразимый. И, воспользовавшись «шумовой завесой», к выходу потянулось еще несколько человек. Среди них были Леночка Корнилова и Марго Федосеева.

Когда девушки проходили мимо меня, я осторожно попридержал Леночку за локоть:

— Куда намылились, радость моя?

— Ой, Андрюша, — тоненьким голоском пропела Леночка. — Я домой… Здесь очень скучно и неинтересно.

— Скучно — это я согласен, но насчет «неинтересно» с тобой не соглашусь.

Посмотри, какие дебаты развернулись…

— Значит, ты остаешься?

— Я бы с удовольствием слинял, — ответил я, — но меня останавливает совсем не комсомольская совесть, а желание узнать, чем все закончится. Так что пишите письма…

— Ой, завтра расскажешь, Андрюша? — пропела Леночка. — Ладно?

— Посмотрю на твое поведение, — ответил я.

— Да ну тебя! — Леночка сделала обиженное лицо. Однако карие глаза девушки, добрые и по-детски широко распахнутые в мир, дружелюбно смотрели на меня.

Леночка мне очень нравилась. Что-то в ней было необычное. Несмотря на свои восемнадцать лет, она казалась большим ребенком, и в начале эта детскость мне в ней не понравилась. Помню, год назад, в колхозе, мы вместе ходили на ферму за молоком, и Леночка Корнилова показалась мне круглой дурой.

Правда, теперь мое мнение о ней изменилось самым кардинальным образом. В первую очередь благодаря Ленке Зверевой, которая, что называется, «открыла мне глаза» на Корнилову. Ну, и я сам постоянно наблюдал за ней, так что мог сделать некоторые выводы.

И чем больше я наблюдал за Леночкой, тем сильнее чувствовал, что медленно, но верно влюбляюсь в эту необычную девушку. Добрую, чуткую, безобидную, похожую на небесного ангела, случайно оказавшегося на нашей грешной Земле…

— Тогда и тебя «да ну», — ответил я Леночке в тон.

Она дружелюбно посмотрела на меня, но ничего не сказала. Ушла вслед за своей подругой Марго, которая почему-то не приняла участия в нашем разговоре. Чем, признаться слегка меня удивила: Марго была очень словоохотливой девушкой, любила поговорить на разные темы. Но чаще всего без темы. И что удивительно, меня совсем не раздражала ее болтовня. Даже наоборот, мне почему-то нравилось разговаривать с ней…

А тем временем пресс-конференция комсомольского бюро вступила в новую стадию. Из средних рядов поднялась высокая девушка, одетая в ярко-красный вельветовый костюм, и поинтересовалась у Лены Блатной Берет, чем занимается учебный сектор. Лена ответила, что после каждой сессии в факультетской стенгазете «Слово» дается анализ успеваемости, вывешиваются статистические таблицы — соотношение «неудов», «удов», «хоров» и «Отлично» по каждой группе. Более того, совместно с УМК, УВК (что обозначали сии аббревиатуры, я так и не понял — Лена их не расшифровала) выпускаются ежемесячные приложения к «Слову», своего рода «Молнии», в которых «пропесочивают» нерадивых студентов, в основном прогульщиков.

— И это все? — удивленно спросила девушка в вельветовом костюме.

— А что вы можете предложить сами? — спросила Лена.

И тут неожиданно для всех слово взял Александр Степанченко, мой одногруппник.

— По-моему, — глубокомысленно начал он, подражая манере разговора Фомченко, — учебный сектор должен работать не раз в месяц, а ежедневно.

По-моему, учебный сектор обязан держать руку на пульсе всего, что происходит на факультете. Быть в курсе того, чем живут студенты. Ибо вполне возможно, что студент, которого мы сейчас дружно клеймим как прогульщика и приклеиваем к нему ярлык «хвостиста», в этот момент больше нуждается в моральной поддержке со стороны комсомольского бюро и учебного сектора. Потому что мы, студенты, живые люди, у нас могут быть личные проблемы. Вот и представьте — у человека несчастье, а вы его беретесь «пропесочивать». То есть сыплете соль на еще живую рану.

— Если так рассуждать, — заметила соседка Степанченко, весьма дородная девица то ли с четвертого, то ли с пятого курса, — то мы должны всех хвостистов и неуспевающих гладить по головке. Впрочем, так и делается.

Студенты знают, что наш декан — очень демократичный человек, и эти беззастенчиво пользуются. В плане самокритики могу сказать, что сказанное выше относится и ко мне тоже.

— А при чем здесь декан? — громко поинтересовался мужской голос.

— Неужели вы ничего не понимаете? — усмехнулась дородная студентка. С нее бы картины писать Кустодиеву какому-нибудь. — Вот возьмем нашу группу…

На летней сессии у нас было десять «неудов» по русской литературе. После первой пересдачи неуспевающих осталось всего пять. А теперь нет ни одного.

«Неуды» превратились в «удовлетворительно». Среди нас были и такие оригиналы, которые ходили сдавать по три-четыре раза, и не мытьем, так катаньем добивались положительной оценки. Разве это порядок? Если бы я не знала, что наш декан порядочный человек, то я бы решила, что кому-то выгодно, чтобы у нас на факультете учились случайные люди. Помню, при прежнем декане все было по-другому…

— Кто-то, я вижу, соскучился по твердой руке, — вполголоса заметила сидящая впереди меня пятикурсница Лена Рудина. Мать Лены работала на кафедре общего языкознания и на первом курсе вела у нас латинский язык.

Правда, экзамен у нас принимал Варазин, и это было, с одной стороны, мучительно, потому что Варазин был холостым и имел возможность гонять студентов по своему предмету до посинения. А с другой стороны, было очень весело, особенно когда уже начали сгущаться сумерки и нас всех чуть не закрыли в аудитории…

— Сейчас я выдам ей, что о ней думаю, — сказала Лена Рудина.

Однако ее опередили. Секретарь комсомольского бюро проворно, как молодая козочка, соскочила со своего места и стремглав кинулась к трибуне, словно боялась растерять мысли.

— Я буквально на два слова, — сказала она, задыхаясь. — Прошу понять меня правильно… Уж если речь зашла об успеваемости, то я хочу отметить, что комсомольское бюро ведет непрерывную работу с отстающими. Заведующий учебным сектором это подтвердит… И уж если речь зашла о декане…

Прозвучало противопоставление прежнего декана и декана нынешнего. Дескать, при прежнем декане, Кострове, все было по-другому. Да, я согласна, по-другому. И большинство старшекурсников хорошо знают, как. Был «белый террор». Студенты жили в страхе перед сессией, потому что знали, что будет оцениваться что угодно, но только не знания. Преподаватели «топили» не тех, кто плохо знал предмет, а тех, на кого указывало партбюро. Убирали тех, кто имел независимое суждение. И мы знали: чтобы без помех закончить университет, нужно молчать. Не болтать лишнего, не выступать. Даже в узком кругу, потому то в каждой группе был свой стукач. Да, я отвечаю за свои слова! — повысила голос секретарь комсомольского бюро, пытаясь перекричать шум, возникший после ее слов. — И я хорошо помню свои ощущения на первом курсе… Да и ты, Ира, — обратилась она к дородной девахе, которая скучала по твердой руке, — разве не помнишь, когда… Нет, не буду выносить сор из избы, это личное… Так вот, с приходом нового декана атмосфера на факультете буквально преобразилась, студенты перестали бояться сказать лишнее слово, забыли, что у стен бывают уши… Мы почувствовали себя людьми. Так что не стоит звать нас в прошлое. Сейчас пришла другая эпоха, коммунистическая партия Советского Союза объявила перестройку, началось революционное обновление всех сторон общественной жизни, и это самым лучшим образом сказывается не только во всей нашей огромной стране, но и на нашем филологическом факультете, который является частью нашей страны!

У меня все…

Выдав столь пламенную речь, прозвучавшую в лучших традициях большевистского ораторского искусства, секретарь комсомольского бюро вернулась на свое место, рядом с ВЯКом.

Пока она говорила, я наблюдал за реакцией декана. Но то ли зрение мое стало далеко не идеальным, то ли лик декана действительно был непроницаем, но мне не удалось ничего заметить. Однако от моего взора не укрылось, что ВЯК сидел мрачнее тучи, вперив взгляд в красную скатерть, обхватив голову крупными руками, словно опасался, что она отвалится. Было ясно, что только что прозвучавшее выступление ему не понравилось.

— А я все-таки останусь при своем мнении, — не унималась полная студентка, — и скажу, что деканат не должен либеральничать и заигрывать с отстающими.

Нужно очищать факультет от балласта, — она непроизвольно кивнула в сторону «камчатки». Кивок, конечно же, никак не относился к первому курсу, однако первокурсники расценили это как вызов. Раздался оглушительный свист, и Юрий Домбровский обиженно крикнул:

— Мы не балласт! Балласт — это те, кому вольготно живется в факультетском болоте. Привыкли к сырости, и вылезать не хотят…

Раздался смех. Полная девушка высокомерно передернула плечами и села на свое место.

И тут слово взял Виктор Денисенко, легенда филологического факультета.

Если верить слухам, он был вечным студентом. Сколько лет он учился на филфаке, никто не знал. Тем более, что и на факультете он появлялся крайне редко, исключительно во время сессии. В обычные дни его нужно было искать днем с огнем, да и то без гарантии, что найдешь. Лично я видел Денисенко до этого всего один раз, и мне сказали, что я должен загадать желание, потому что оно наверняка исполнится.

Желание я загадал и до сих пор жду ответа от судьбы…

Виктор был высокий, широкоплечий, кряжистый мужик. Такими, если верить революционным кинофильмам, были деревенские крестьяне-середняки и кулаки.

На вид Виктору можно было дать лет 25, но мне казалось, что ему гораздо больше. Кольцо на указательном пальце правой руки красноречиво свидетельствовало, что Виктор состоит в законном браке. Густая шевелюра цвета воронова крыла придавала Виктору отдаленное сходство с певцом Валерием Леонтьевым, а чуть свирепое выражение лица заставляло вспомнить актера Вячеслава Невинного в роли космического пирата Весельчака У из кинофильма «Гостья из будущего». Голос у Виктора был не просто громким, а зычным, как иерихонская труба.

— Мне кажется, — начал он, поправляя очки, — мы очень много говорим об учебе и забываем, что студент — это советский человек, гражданин Союза ССР, и по Конституции имеет, как и все граждане нашей советской страны, право на отдых. А студент-филолог, я бы сказал, имеет это право вдвойне.

Вы посмотрите, что у нас здесь творится! Чтобы сдать сессию без троек, нужно каждый Божий день, невзирая на праздники и выходные, читать и писать. Читать художественные тексты, объем которых не в силах осилить человек, не имеющий никакого отношения к филологическому факультету. Да и имеющий такое отношение тоже. Кроме того, нужно читать как учебную, так и научную литературу. По моим скромным подсчетам, студенту третьего, самого сложного, курса, чтобы освоить учебный план, нужно осваивать по двести-триста страниц художественных и сто — сто пятьдесят страниц учебных текстов в день. То есть около четырехсот страниц! Четверть объема «Войны и мира». Вы только вдумайтесь, товарищи, в эту цифру! На это, как минимум, уходит восемь-девять часов. А еще нужно писать конспекты! Обязательное добровольно-принудительное переписывание трудов классиков марксизма-ленинизма, которые не имеют никакого отношения к филологии.

Обязательное конспектирование морально устаревших трудов Белинского, Чернышевского и прочих авантюристов, которые своими выступлениями разрушали Россию и в конечном итоге ввергли ее в ад сталинизма.

Конспектирование научных трудов по языкознанию и литературоведению. Не обязательные, но крайне желательные выписки для себя, чтобы ненароком не забыть перед сессией. На все это уходит до пяти часов. Итого — пять-шесть часов студент проводит в аудиториях, и после этого нужно заниматься по учебным планам еще почти тринадцать часов. И остается всего пять часов на свободное время. Вы только вдумайтесь, товарищи, в эту цифру! Пять часов на сон и свободное время. То есть только на сон, ибо о каком свободном времени может идти речь! Выспаться б успеть как следует, чтобы назавтра снова включиться в изнурительный бег с препятствиями. А когда начинается сессия, тут вообще говорить не о чем Бедным студентам даже поспать некогда. И что в итоге? Вы только вдумайтесь, товарищи, в эти цифры, то есть факты: большинство студентов теряют зрение, заболевают нервными заболеваниями, губят свое юное здоровье. Я знаю немало выпускников филфака, которые к окончанию пятого курса нажили себе кучу болячек и стояли на учете в различных диспансерах и амбулаториях. Вы только вдумайтесь, товарищи, в эти факты! И еще. Более девяноста процентов студентов нашего факультета составляют девушки. То есть будущие матери.

Природа заложила в женщину заботу о продлении человеческого рода. Какое потомство будет у наших студенток, если они постоянно недоедают, недосыпают? Отвечаю: больное, неприспособленное к жизни потомство. Да и кто, позвольте спросить, захочет взять наших девушек-филологинь в жены? Я по собственной инициативе провел небольшое социологическое исследование: спросил двести выпускниц 1984–1987 годов, и — вы только вдумайтесь, товарищи, в эти цифры! — выяснил, что только тридцать шесть процентов из них нашли себе спутника жизни. Остальные, отправленные, словно рабы на галеры, по распределению в ссылку в маленькие деревеньки, остаются одинокими и никому не нужными. Колхоз о них не заботится, и им самим приходится думать над тем, где раздобыть продукты или купить дрова на зиму. Но это еще не вся правда! Больше половины браков, заключенных нашими выпускницами, — вы только вдумайтесь, товарищи, в эту цифру! — распадаются через два года. Причины этого разные, я их сейчас касаться не буду. Но главная из них — мужья не хотят жить с истощенными пятилетней гонкой за стипендией, утомленными тяжелой послеуниверситетской жизнью, потерявшими женскую привлекательность женами. Вы только вдумайтесь, товарищи, в эти факты! И ответьте мне: имеем ли мы моральное право делать людей несчастными? Поэтому я предлагаю обсудить — сейчас или в другое время вопрос, как помочь нашим студенткам. Думаю, нужно поставить вопрос о сокращении раздутых учебных планов, убрать оттуда все лишнее и ненужное. И в первую очередь поставить вопрос о сокращении общественно-политических дисциплин. Пойти по примеру Латвии и Эстонии, где упразднили «историю КПСС». Это намного облегчит жизнь наших студенток. А что касается летних каникул, то студентов не нужно в добровольно-принудительном порядке гонять в стройотряды латать дыры нашей неэффективной социалистической экономики, а направлять — за счет университета — в санатории и дома отдыха. У меня все…

Трубный голос Виктора Денисенко отгремел, и «десятка» вновь — уже в который раз за сегодняшний день — погрузилась в тишину. Стало так тихо, что если бы пролетел комар, его наверняка услышали бы. Триста человек почти неподвижно сидели и молча обдумывали услышанное. Даже неугомонные первокурсники, ярые борцы за поруганную справедливость, не спешили высказаться. Потому что действительно не каждый день слышишь такие правдивые и искренние, проникнутые болью за других, слова о нашем факультете. Не у всех хватает смелости подняться и сказать о наболевшем, повести ладью своих мыслей против течения. Против устоявшегося мнения о том, что филфак — самый передовой факультет университета, что только здесь семимильными шагами идет перестройка. Это мнение насаждается областной молодежной газетой «Смена», редколлегия которой состоит из наиболее дубоголовых выпускников нашего факультета. Почитаешь «Смену» — и диву даешься, как хорошо всем у нас на факультете: и перестройка уверенно побеждает, и демократия с гласностью царят, и из человека делают Человека (который звучит гордо). Божья благодать прямо! Жители области читают молодежную газету и верят тому, что в ней написано, и конкурс при поступлении на филфак подскакивает в три раза — как же, всем хочется поступить на самый передовой факультет! И только получив вожделенный студенческий билет, вчерашние абитуриенты понимают, что им врали. И перестройка оборачивается подстройкой под существующие порядки. Да, действительно, новый декан — Фомченко — гораздо демократичнее прежнего, Кострова, которого я застал, будучи первокурсником. Но декана-диктатора сменили, а система осталась прежней и менять ее никто не собирается.

Потому что нет гарантии, что игра в демократию и перестройку, затеянная в Москве, в одночасье не закончится, когда кто-нибудь из членов политбюро громко стукнет по столу и скажет: «Довольно!» — и все вернется назад. В стране снова начнут завинчивать гайки. Фомченко снимут, на его место посадят Кузькина, и за дверью факультета окажутся самые крикливые… Так что, по-моему, лучше молчать, закрывать глаза на недостатки. А критиковать лучше не факультетские порядки, а обстановку в стране, командно-административную систему, сталинские репрессии и афганскую войну.

За это пока никого наказывать не будут. Наоборот, по головке погладят, в пример другим ставить начнут: вот, дескать, студент с активной жизненной позицией… А еще лучше никого и ничего не критиковать, потому что не зря ходит стишок про госбезопасность, которая вспомнит наши имена…

И об этом не мешало бы помнить студентам, которые без оглядки на партийные и административные авторитеты начинают прямо говорить о наболевшем. Я хорошо помню, как на прошлогоднем комсомольском собрании все было гораздо спокойнее, и завершилось оно гораздо быстрее, в течение часа. Заслушали доклад, проголосовали и разошлись. А тут прошло уже больше двух часов, но конца не видно. Еще даже не дали оценку работы комсомольского бюро за отчетный период. А ведь еще новое бюро избирать нужно. То есть оставлять старое…

А половина студентов уже покинула собрание. Конечно, надоедает пустая трепология, которая не дает ничего, кроме головной боли. Однако я останусь. Досижу до победного конца. Хочется узнать, чем же все это закончится. Жаль только, что Леночка Корнилова ушла. А то села бы рядом со мной вместе с Марго, мне было бы не так скучно. Заодно объяснил бы им весь текущий момент и раскрыл глаза на политическую ситуацию…

Кузькин снова поднялся из-за стола…

— Снова, уже в который раз, в выступлениях отдельных студентов слышны безответственные, отдающие духом лживой демагогии, провокационные заявления, — высокопарно начал он. Его голос звучал злее и напряженнее обычного. — Да, я утверждаю, что сказанное Виктором есть откровенная провокация, цель которой — поссорить преподавателей и студентов. Я не буду сейчас останавливаться на том, какой студент сам Денисенко, он и сам об этом прекрасно осведомлен. Непонятно только, почему он, понимая двусмысленность своего положения, выступает с подобными заявлениями. Да, что скрывать, программа обучения у нас действительно очень сложна и насыщенна. Но ведь мы, товарищи дорогие, пришли учиться не куда-нибудь, а в университет. И вы должны сами заботиться о том, чтобы получить необходимые знания. Здесь вам не школа и не ПТУ, и заставлять вас учиться никто не собирается. Поэтому тех, кто не может освоить университетский курс, мы здесь не держим. Идите работать в трампарк. Там не требуется высшее образование и не нужно уметь думать головой. Так что я отметаю обвинения в том, что мы, преподаватели, калечим студентов. Это низкая клевета! А за клевету в нашей стране привлекают к суду. Поэтому я посоветовал бы вам, Виктор, впредь не допускать подобных высказываний.

Прежде чем отрезать, сто раз отмерьте… Студенты сами безответственно относятся к своему здоровью, потому что не умеют рационально распределять время в течение семестра. А за неделю до сессии начинают наверстывать упущенное. Я понимаю, что ночные бдения отнюдь не укрепляют здоровье, поэтому работать нужно на протяжении всего семестра, а не только перед сессией. Логический вывод — виноваты отнюдь не якобы сильно раздутые учебные планы, а нерадивые студенты, которые не хотят учиться, не хотят получать университетские — повторяю, университетские! — знания. Поэтому я бы закончил свою мысль так: товарищи студенты, если вы не можете освоить университетскую программу, так как вы поступали в университет не учиться, а ходить по сомнительным дискотекам и бегать смотреть видео, — заберите, пожалуйста, документы и идите в организацию напротив. В трампарк. Больше я вам посоветовать ничего не могу. — Кузькин развел руками и сел на место.

Я понял, что ВЯК в очередной раз дал нам понять, кто здесь хозяин. Никто не имеет права претендовать на большее, чем ему полагается по законам субординации. Кузькин из глухой обороны не только перешел в решительное наступление, но и полностью разгромил боевые порядки оборонявшихся.

Сомневаюсь, что сейчас кто-нибудь ринется в бой за правду. И «десятка» угрюмо молчала. Казалось, стены двигались на присмиревших студентов, готовые раздавить их в бетонных тисках. Это было полное поражение…

Молчание собравшихся в «десятке» было отнюдь не знаком согласия, а признаком бессилия. Опасно противостоять тому, за кем сила. Сейчас сила на стороне партбюро во главе с Кузькиным. И он знает, что теперь никто не будет ему перечить. Даже Виктор Денисенко, похожий на Зевса-громовержца, отец семейства (у него уже была дочка пяти с половиной месяцев от роду), испуганно опустил глаза. Было ясно, что он понял намек на свое «двусмысленное положение», который был использован Кузькиным как запрещенный прием, чтобы одним ударом, ударом рассчитанным, а оттого верным, убрать опасного оппонента.

А что же первый курс?

Первый курс сидел на «камчатке» необычно тихо, на лицах застыло недоумение. И, как мне показалось, страх. Даже Домбровский был бледен, как мел… Веселенькая ситуация, ничего не скажешь… Вот вам и «торжество демократии и гласности»! И декан почему-то молчит. Сидит рядом с Кузькиным, словно воды в рот набрал. Пошевелиться боится… А ведь декан высшая власть на факультете. Почему же он позволяет Кузькину возвышаться над ним? Только потому, что Кузькин — секретарь партбюро? Ведь всем известно с младых лет, что партия — наш рулевой и планы партии — планы народа. И никто это положение до сих пор не отменял. Партия начала перестройку, объявила демократию и гласность — и партия же, когда ей это надоест, объявит перестройку законченной, а демократию и гласность политическими ошибками.

— Пора переходить ко второму вопросу повестки дня, — устало произнесла секретарь комсомольского бюро. — Но мы еще не рассмотрели первый. Я хочу поставить вопрос, будем ли мы заслушивать остальных членов бюро. Я, в принципе, ничего не имею против. Однако вопрос упирается в недостаток времени. Уже седьмой час. По-моему, никто не заинтересован сидеть здесь до двенадцати ночи или до утра, как в кинофильме «Гараж». Тем более, что больше половины студентов уже разбежались, проявив несознательность.

Поэтому я выношу на голосование предложение прекратить пресс-конференцию и вынести оценку работе комсомольского бюро. Возражений нет?

Возражений не было.

— Тогда голосуем. Кто за то, чтобы перейти ко второму вопросу повестки дня?

Взметнулся стройный лес рук. Я опять, как всегда, не голосовал.

— Принято единогласно, — резюмировала секретарь бюро. — Однако это вовсе не означает, что идея пресс-конференции комсомольского бюро отвергнута окончательно и бесповоротно. Я думаю, это мысль дельная, и отказываться от этой идеи не стоит. Поэтому я предлагаю такой вариант: на этом собрании мы избираем новое бюро, и через три-четыре месяца оно отчитывается о своей работе в режиме пресс-конференции. И, думаю, такого рода отчеты станут регулярными, один-два раза в семестр. На наш взгляд, такой режим работы бюро позволит рядовым комсомольцам держать руку на пульсе нашей комсомольской организации, а кроме того, даст возможность держать рабочий орган под контролем снизу, чтобы в любое время, не дожидаясь очередного комсомольского собрания, потребовать переизбрания не справившегося со своими прямыми обязанностями члена бюро. Возражения есть?

Возражений не было.

— Кто за то, чтобы оценить работу комсомольского бюро на «отлично»?

Поднялось несколько рук в первых рядах.

— Кто за то, чтобы оценить работу бюро на «хорошо»?

Рук взметнулось чуть больше, однако не настолько, чтобы принять нужное решение.

— На «удовлетворительно»?

За последнее предложение высказались почти все. Кроме меня, потому что мне было все равно.

— Итак, большинством голосов работа комсомольского бюро признана удовлетворительной, — резюмировала секретарь бюро. — Переходим ко второму вопросу повестки дня. Выборы нового бюро. Чтобы в процессе обсуждения кандидатур не возникло недоразумений, я снимаю с обсуждения свою кандидатуру. Я не могу больше исполнять обязанности секретаря бюро, по семейным обстоятельствам. Решение согласовано с партбюро и лично с товарищем Кузькиным. Второе. На недавней общеуниверситетской комсомольской конференции обсуждался вопрос о существенном сокращении количественного состава комсомольского бюро на всех факультетах до восьми — десяти человек в целях сделать этот орган более работоспособным. Физики, математики, а также наши соседи биологи уже перешли к этой системе, и комсомольская работа на этих факультетах ведется более активно. Предлагаю сократить состав комсомольского бюро филологического факультета с шестнадцати человек до восьми, то есть ровно в два раза. Кто хочет высказаться? Никто.

Тогда голосуем…

 

3

Прошло еще полтора утомительных, но интересных часа. Комсомольское собрание было объявлено закрытым, и осоловевшие от длительного и бессмысленного сидения в душном помещении студенты двумя потоками шумно вываливались из «десятки».

Двустворчатые двери, как это повелось еще со времен Ильфа и Петрова, были отворены только на одну половину, создавая кучу неудобств выходящим.

Задние, обуреваемые неистовым желанием вырваться из четырехчасового заключения, усиленно напирали на передних, а те, в свою очередь, усиленно работали локтями, отталкивая друг друга. В результате чего у узкого прямоугольника двери возникла давка.

Я сумел выбраться одним из первых, и теперь стоял в коридоре, ожидая, когда на горизонте появится вечно мрачный силуэт Ленки Зверевой. Она и Ленка Хрусталева остались единственными представительницами 25-й группы, которые не поддались искушению уйти с комсомольского собрания раньше и не остались бессмысленно убивать драгоценное время. Танька Кедрина и Светка Шепилова ушли примерно через полчаса после Леночки Корниловой. Танька тоже предложила мне смотаться, пока «совсем мозги не окочурились», однако я отверг это вполне здравое предложение, сославшись на то, что дома все равно делать нечего, по телевизору до программы «Время» нет ничего толкового, а до «Взгляда», думаю, нас здесь все равно держать не будут.

Танька, видимо, снова на меня обиделась, потому что нахмурилась и ушла, ничего не сказав. Ну ничего, завтра помиримся…

Из дверей «десятки» вышла красная, как вареный рак, Блатной Берет.

— Здорово тебе досталось, — сочувственно произнес я.

— И не говори, — вздохнула она.

— А что ты так слабо защищалась?

— Тебе легко говорить. Стал бы на мое место, я бы посмотрела, как ты бы изворачивался…

— Думаешь, не извернулся бы?

— Не думаю, — уверенно сказала Блатной Берет.

— Ничего ты, Леночка, не знаешь, — сказал я. — Я бы выкрутился. Спроси у моих однокурсниц.

— Обязательно…

— Вот потом и побеседуем, — сказал я. — Ладно, скажу тебе вот что. Если бы я был на твоем месте, я бы навешал лапши на уши и вышел в ферзи.

— Думаешь, я не вешаю? — вздохнула Лена. — Я только этим и занимаюсь, пока состою в бюро. От нас требуется не работа, а создание видимости работы. Главное — бумажку правильно написать, которую подошьют к делу.

— К уголовному?

— Опять хохмишь… Кстати, можешь меня поздравить — я уже не член бюро, теперь займусь личной жизнью.

— А я вот и думаю, почему ты руками и ногами отпихивалась, чтобы снова не избрали.

— А что мне еще оставалось делать? Думаешь, приятно оправдываться, когда с тебя требуют работу, а работы не дают, кроме написания разных бумажек?

Нет, больше я в общественной жизни не участвую… Хватит надевать себе на шею этот хомут…

— А почему раньше надела?

— Дурой была, — со вздохом призналась Блатной Берет.

— А почему была? — язвительно спросил я.

— Да ну тебя, — нахмурилась Блатной Берет. — Вечно ты со своими шуточками.

— Да я ж любя…

— Я знаю, что ты меня любишь, — ответила Блатной Берет, улыбаясь. — Еще с колхоза. Только почему-то никак не признаешься в своей любви.

— Так все равно ты взаимностью не ответишь. И я буду страдать в одиночестве…

— А вдруг отвечу? Что ты тогда делать будешь? Не испугаешься?

— Кого? Тебя, что ли? — усмехнулся я. — Неужели ты такая страшная?

— Не страшнее Катьки Осицкой, — ответила Лена.

— А при чем здесь Катька? — не понял я. Катька Осицкая училась на одном курсе с Леной Блатной Берет и была из тех, о ком говорят: ей палец в рот не клади, всю руку откусит. Она взяла за правило постоянно меня подкалывать. Уж не знаю, почему. Может быть, я был ей чем-то симпатичен, потому что тоже не оставался в долгу.

— Вот у нее и спроси, — посоветовала мне Блатной Берет.

— Спрошу, спрошу. Но все равно я неразделенно люблю только тебя…

— Какая честь для меня, — усмехнулась Блатной Берет. — Кстати, если бы я была твоей старшей сестрой, то выпорола бы тебя, как сидорову козу.

— За что? — удивился я.

— Ты неправильно употребил местоимение с предлогом, а еще филолог, заметила Лена. — Не «за что», а «по чему». По чему — можешь догадаться сам.

— Фи! Какая ты жестокая! Я был о тебе лучшего мнения…

— Мы, женщины, вообще существа жестокие. Пора бы привыкнуть. Второй год, чай, на филфаке учишься…

Я хотел ответить, но в это время из дверей наконец-то появилась измученно-вредная Лена Зверева вместе с Леной Хрусталевой.

— Ладно, пока, — сказал я Блатному Берету и отправился к своим однокурсницам.

— Ну и как вам концерт? — осведомился я.

— Ой, не говори, — сказала Хрусталева, показывая идеально белые зубы. Я думала, что умру со скуки.

— А по-моему, — глубокомысленно заметила Зверева, — это был сплошной маразм. Курам на смех…

— То-то я видел, что ты так часто смеялась. Только никак не мог взять в толк, над кем. Уж не над Кузькиным ли?

— Над ним посмеешься, а потом плакать будешь, — сказала Хрусталева. Никогда не думала, что такой обаятельный мужчина может быть таким ретроградом.

— Обаятельный? — удивился я. — Никогда об этом не думал.

— А тебе и необязательно, — съязвила Зверева.

— Да, такой высокий мужчина, у него такой сексуальный голос, благородная седина, — продолжала восхищенно говорить Хрусталева.

— Предложи ему руку и сердце, — посоветовал я.

— Нет, теперь никогда, — заметила Зверева. — Мое сердце отныне разбито раз и навсегда…

— Ничего, переживем, — заметила Зверева. — Мне от тоже как мужчина нравится, однако с его взглядами нужно было жить при Сталине.

— Да уж, вздохнул я. — Он нашу группу уже целый месяц натаскивает, объясняет политику партии на современном этапе. Если интересуетесь, заходите на его семинар. Даю гарантию — мурашки по коже забегают.

— Правда, что ли? — удивилась Зверева. — В таком случае, я заранее выражаю соболезнования родным и близким покойного…

— Точнее, покойных, — поправил я Звереву. — Нас двенадцать человек в одной могиле.

— Только и всего? — Зверева придала своему лицу лукаво-язвительное выражение. — А я вот подумала, что в одной могиле весь факультет.

— Возможно, согласился я, — все мы в одной могиле. Или, как сказал первокурсник Домбровский, то ли родственник, то ли однофамилец известного писателя, павшего жертвой культа личности, мы все тонем в одном болоте и даже не пытаемся вытащить себя за волосы…

— Ну, ВЯК себя давно из болота вытащил, — заметила Лена Хрусталева.

— И теперь топит в этом болоте других, — добавила Зверева, и мы втроем рассмеялись.

 

4

С Леной Зверевой, как и с другими представительницами 25-й группы, я познакомился в колхозе, куда нас направили перед самым началом первого курса, помогать стране биться за урожай.

Лена Зверева мне сразу не понравилась. С первого взгляда. При всем желании я не мог назвать эту девушку не то чтобы красивой, но и даже просто симпатичной. Скорее, наоборот. У нее была отталкивающая внешность. Лена была девушка излишне тучная, низкорослая, с гипертрофированно развитой грудью, которая, как мне казалось, мешала ей при ходьбе. Вечно прищуренные глубоко посаженные глаза, казалось, иронично смотрели на окружающий мир.

Нос оккупировал рой желтоватых веснушек, которые тоже не придавали ее лицу очарования. Когда Лена улыбалась, ее улыбка походила на волчий оскал. Так что не зря она носила фамилию Зверева…

Когда я впервые увидел Звереву, то почему-то подумал, что ей доставляет удовольствие делать людям исподтишка мелкие пакости. Однако первое впечатление, как это часто и бывает, оказалось обманчивым. Лена была вредная и наглая не больше, чем другие. Впрочем, особой искренностью или душевностью она тоже не страдала. Лена Зверева относилась к тому типу людей, которые без выгоды для себя не сделают ни добра, ни зла.

Чтобы казаться внешне более привлекательной, Зверева вульгарно, с вызовом, красилась, размалевывая пухлое лицо в национальные цвета американских аборигенов. Одевалась она обычно в просторные хламиды, чтобы скрыть тучность. Однако ни косметика, ни одежда ее не спасали — наоборот, она превращалась в подобие огородного пугала. Лена не понимала, что, если природа не дала красоты, этому горю уже ничем не поможешь, а только еще больше испортишь производимое впечатление.

Первые дни Лена Зверева держалась особняком от других девушек, словно чувствовала себя маленьким гадким утенком. Она почти ни с кем не разговаривала, на поле работала молча, сосредоточенно кидая картошку в ведро. А вечером, когда мы возвращались «домой», в наше временное пристанище, которое грозило стать нам вторым домом, либо сидела в «гостиной» с кислым выражением мрачного лица, уставившись в ей одной известную точку на серой стене, либо что-то строчила в общей тетради. Что она писала, долгое время было неизвестно никому, включая меня. Лена ни с кем не откровенничала на эту тему и на вопрос: «Что ты пишешь?» — либо мрачно отмалчивалась, либо столь же мрачно отвечала: «Создаю шедевр мировой литературы». Если же у нее продолжали выпытывать подробности, она пронзала любопытствующего испепеляющим взглядом, закрывала тетрадь и уходила в спальню, всем своим видом показывая, что ее оторвали от очень важного дела. Словом, характер у Зверевой был еще тот…

Меня мучило любопытство, что пишет Зверева. Дело в том, что я тоже на досуге марал бумагу, сочинял одну фантастическую повесть, и видел в Лене свою коллегу по несчастью. Но я понимал, что заставить ее открыться, если она не желает ничего говорить, невозможно. Ну, разве что подвергнуть пыткам. Но, к сожалению, в деревне, где мы жили, не было пыточной камеры, так что Зверева могла не беспокоиться за свою драгоценную жизнь.

Спустя полмесяца, когда мы все уже знали друг друга как облупленных, Лена, видимо, тоже решила, что нам можно доверять, и раскрыла тайну своей общей тетради. Вернее, двух тетрадей — одна была в красной, а другая в синей обложке. Оказалось, что в красной она пишет «Дневник ССХО филфака». Лена прочитала нам вслух весь дневник, что стало для всех нас, бедных первокурсников, измученных каторжным трудом с восьми утра до восьми вечера с часовым перерывом на обед, неизгладимым впечатлением. Лена сразу же выросла в моих глазах. Даже старшекурсники, наши «начальники», считавшие нас, первокурсников, чуть ли не людьми второго сорта, стали относиться к Лене с почтением. Впрочем, вполне возможно, что они только делали вид…

«Дневник» начинался так: «Летопись сия была начата в местечке Т-а, Н-ской губернии, в 120 верстах от славного града К. Воистину, не знала история повести печальнее! Из разных городов, с четырех сторон света, не по своей воле съехались в этот заброшенный край славные сыны и дочери земли русской. Сынов было пятеро, в дочерей — двадцать пять. Тридцать нас было в начале пути, тридцать! Затем наши ряды поредели на бескрайних полях, засеянных картошкой. А началась сия печальная история сентября месяца третьего дня, года 1987 от Рождества Христова, эры нашей. В день этот, солнечный и яркий, полные энтузиазма, обуреваемые неистовой жаждой романтики, восторженные массы студентов-первокурсников филфака загрузились в желтые автобусы и восторженно ринулись навстречу бескрайним колхозным полям! Сколько неразгаданных тайн скрывалось для нас в простых словах „старая деревянная церковно-приходская школа“, где суждено нам было провести сорок дней вдали от человеческой цивилизации! Даже сей многоговорящий срок не смог смутить наши юные грешные души, жаждущие романтизма! Да, нам хотелось хлебнуть полной грудью романтики, мы горели пламенным желанием спасти урожай. „Все волновало томный ум“ — и стога сена вдали, и полуразрушенная церковь, и два длинных ряда кроватей в проходной комнате. О, как можно было забыть наш первый ужин из обобществленных продуктов, первую ночь вдали от дома… Разве мы знали тогда, что многие наши романтические мечтания вскоре разобьются о суровые скалы жестокой реальности! Но наши души были наполнены ожиданием новой и прекрасной жизни. Еще бы — где-то далеко остались наши родители, и теперь мы впервые стали самостоятельными людьми. Мы — вольные птицы, мы — студенты, и мир теперь принадлежит только нам…»

Не правда ли, красиво написано? И в таком же романтически-приподнятом стиле был выдержан весь «Дневник». Думаю, что если бы Зверева набралась смелости и решила опубликовать свой «Дневник» в разделе сатиры и юмора «Студенческого меридиана», то ей бы никто не отказал.

Но, к сожалению, это сделать никак невозможно. «Дневник» таинственно исчез из тумбочки Лены за день до возвращения из колхоза. Был перевернут весь дом, но поиски оказались тщетными. Тетрадь в красном переплете как в воду канула. То ли сама Лена где-то посеяла, то ли кто-то взял себе на память… Сама Лена склонялась в пользу первой версии. Она не хотела подозревать в воровстве своих друзей. Она не хотела верить, что среди ее товарищей мог оказаться нечистый на руку человек. И потому с гневом отвергла предложение о досмотре личных вещей…

Так она и уехала из колхоза, расстроенная пропажей заветной тетради…

Что же касается второй тетради — в голубом переплете, — то об ее содержании так никто и не узнал.

Кроме меня.

Лена сама рассказала мне об этом.

В тот день мы работали на дальнем картофельном поле, километрах в восьми-десяти от нашей деревни. Доставлял нас туда маленький облезлый автобус с поломанными дверями. Автобус тарахтел, как неисправный трактор, а салон удушливо вонял бензином. Автобус привозил нас на место и уезжал, возвращаясь к полудню, чтобы отвезти нас на обед, а после привезти обратно на поле. Однако вечером, когда мы заканчивали работу, автобус приходил очень редко, и мы, смирившись с неизбежным, брали ноги в руки и шагали грязными российскими проселками. Кто-то шел быстрее, кто-то медленнее, и колонна из двух десятков студентов-первокурсников растягивалась почти на километр. Когда самые быстрые доходили до окраины деревни, последние были только на полпути к заветной цели.

Дорога проходила через красивые места. Справа и слева — холмы и овраги, поросшие редким кустарником. Чуть вдалеке — километрах в двух — сплошной полосой тянулся лес. Деревенские говорили, что там много белых грибов, за полчаса — если места знать — можно набрать полную корзинку. Еще говорили, что в лесу можно встретить лосей и медведей. В прошлом году один такой медведь вышел из леса прямо к деревне и, будучи чем-то недовольным, задрал тракториста, молодого парня девятнадцати лет. Поэтому местные не советовали нам ходить в лес — мало ли что… Но я думаю, им просто жалко было, что чужаки могут набрести на грибные места и оставить аборигенов без осенних трофеев.

Вдоль проселка гордо возвышались одинокие столбообразные сосны с тускло-зеленой кроной. Они походили на усталых и добродушных великанов, печально взиравших с высоты прожитых лет на суету людского муравейника.

Мне казалось, сосны жалели нас, людей.

Молодые ели, едва достававшие до пояса своим старшим собратьям, блестели яркой зеленью пахнущей свежей смолой хвои. А за елями, словно скрываясь от людского взгляда, стыдливо краснели пожухлой листвой березы и осины. И над всем этим великолепием золотой осени — над распаханными колхозными полями, над обрывистыми холмами, глубокими оврагами, добродушными соснами-великанами — плыли густые серые облака, как напоминание об ушедшем лете…

Неяркое солнце изредка разрывало серую пелену, и окружающий мир на миг преображался, словно хотел сохранить хоть на короткий миг уходящее лето.

Но лето возвращалось ненадолго. Только дунет холодный ветерок — и усталое солнце спешит спрятаться за серый полог плотных облаков. И грустно отчего-то становится на душе, когда пролетит в небе острый журавлиный клин, гортанными всхлипами посылая последний привет родным лесам, полям, рекам и озерам…

Пыльная, ухабистая проселочная дорога медленно спускалась с невысокого холма. Еще не было восьми вечера, но медленно приближающийся октябрь уже окутал сумраком окрестные леса и поля. Сумрак медленно превращался в темноту, так что трудно было что-либо разглядеть. Лишь мелькнет где-то вдали, почти у самого горизонта, блуждающий огонек запоздалого грузовика, или пронесется мимо тебя, ослепляя белесыми фарами, какой-нибудь деревенский лихач — и снова тебя накрывает черное крыло ранней осенней ночи…

Я не видел, кто вышагивал впереди меня. Не мог в темноте определить, кому принадлежит темная фигура в грязно-серой заплатанной телогрейке. Однако решил догнать и примоститься рядом, чтобы не было скучно топать в одиночестве.

Темная фигура принадлежала Лене Зверевой.

— Сейчас бы прийти домой, покушать и завалиться на недельку спать, мечтательно сказала Лена, оборачиваясь в мою сторону. — Забыть о картошке как о страшном кошмарном сне…

— Эка куда хватила, — присвистнул я.

— А у тебя разве нет такого желания? — удивилась Зверева.

— У кого его нет, — вздохнул я. — Да ведь не дадут, изверги, помечтать о светлом и прекрасном.

— То-то и оно, — вздохнула она. — Завтра опять переться в эту отнюдь не светлую даль. Ты слыхал новость? Завтра утром автобуса не будет. Пешеходом потопаем.

— Кто сказал?

— Слухами земля полнится… Танька Бочарова.

— А ей откуда известно?

— Ну, она же в некотором роде наш начальник… А ей Антропов сказал.

Говорит, приходили из правления мужики, заявили, что автобус нужно поставить на внеплановое техобслуживание. Просили потерпеть дня три-четыре. Вместо автобуса могут дать грузовик. Но только через три дня, не раньше.

— Это что же получается? Три дня будем топать пешедралом, подрывать свои юные организмы? — возмутился я. — Нет, я не согласен с такой постановкой вопроса!

— А твоего согласия здесь никто не спрашивает, — усмехнулась Лена. Твое дело телячье: лопата в зубы, бери больше, кидай дальше, пока летит, отдыхай. Разве не знаешь?

— Да знаю, — вздохнул я. — Такое безобразие возможно только в нашей стране…

— Тс-с-с! — Лена приложила палец к губам. — Зачем так громко? Ты думаешь, у деревьев нет ушей? Ты хочешь, чтобы за нами приехали?

— Смотря кто приедет, — ответил я. — Если автобус, то я не откажусь.

— То-то и оно, что приедут совсем другие, — проговорила Лена.

Некоторое время мы шли молча. Шли медленно, не торопясь, и нас обогнало несколько человек, шедших плотной группой. Звонкий голос Оксаны Вильхерман разносил по округе сальные анекдоты. Кто-то в ответ то и дело смеялся тонким, как писк мышонка, смехом — вероятно, Ирка Абрамова.

— Слушай, Андрей, — сказала Лена. — Ты читаешь журнал «Вокруг света»?

— От случая к случаю. А что?

— Видел там конкурс фантастического рассказа?

— Даже участвовал…

— Ну и как успехи? — поинтересовалась Лена.

— Нулевые, — вздохнул я. — Ни один рассказ не напечатали…

— У меня тоже, — призналась Лена.

— А ты тоже пишешь?

— Пишу. Класса с пятого.

— А я с девятого. Сам не понимаю, как это получилось. Нашло что-то. Вдруг сел и начал писать фантастическую повесть. Пока писал — нравилось. Потом прочитал — такая фигня. Начал переделывать. И все в ущерб школе. Появились двойки, ну я и плюнул…

— А о чем была повесть? — в голосе Лены прозвучали нотки живого интереса.

— Особо и ни о чем. Современные подростки попадают в двадцать второй век, знакомятся там с братом и сестрой и путешествуют по космосу. По пути им встречаются космические пираты…

— Весельчак У и Крыс? — перебила меня Лена.

— Почему Весельчак У и Крыс? — не понял я.

— Просто я тоже смотрела фильм «Гостья из будущего». Признавайся, ты эту повесть стал писать после того, как увидел фильм?

— А откуда ты знаешь? — опешил я.

— Догадалась. Мне тоже про Алису фильм понравился, и я даже пыталась написать продолжение…

— Я тоже пытался…

— Вот видишь, — сказала Лена, — сколько между нами общего. Ну, и чем твоя повесть о двадцать втором веке кончилась? Встретили космических пиратов, и…

— Пираты летели уничтожить Землю. А на Земле никто ничего не знал. Нужно предупредить людей… И вот Таня и Рауль — так звали брата и сестру из двадцать второго века — принимают решение: отправляют гостей из прошлого на космическом катере к Земле, чтобы те предупредили о грозящей опасности, а сами пытаются задержать космических пиратов. На их корабле был боевой лазер, — сказал я, заметив на лице Лены скептическую улыбку. Конец грустный: ребята из двадцать второго века возвращаются домой, а Таня и Роберт погибают в бою с пиратами — земная эскадра не успевает всего на одну минуту…

— Грустный финал, — вздохнула Лена. — Нельзя его переделать?

— Не знаю. Я же сказал, что забросил эту повесть…

— А ты еще что-нибудь написал?

— Да, есть одна повесть. О девочке с другой планеты, которая жила на Земле, но никто не знал, что она инопланетянка. Она жила на Земле как наблюдатель. Я ее поселил в моем родном городе. Она живет на Земле, ходит в обычную школу и дружит с одним мальчиком — от его лица, кстати, и ведется повествование. Потом она улетает на свою планету, они расстаются… Но через некоторое время эта девочка снова возвращается на Землю, потому что нашей планете угрожает опасность — Землю хотят уничтожить, чтобы очистить пространство для колонизации. А соплеменники Гаэллы — так зовут эту девочку — не хотят ничем помочь Земле, потому что считают, что нельзя ни во что вмешиваться, можно только наблюдать. И Гаэлла в одиночку принимает бой с вражеской эскадрой и погибает…

— Опять? — воскликнула Лена. — Ты, я смотрю, ужасно кровожадный. Неужели тебе не жалко своих героев?

— Жалко, — признался я, — но что поделаешь?..

— Ты эту повесть посылал в «Вокруг света»?

— Нет, она же большая, а там требовались рассказы на пять страниц. У меня есть такие рассказы. Но там тоже главные герои погибают…

— Ты, однако, человеконенавистник, — полушутливо-полусерьезно сказала Лена. — Я уже начинаю тебя бояться…

— Не бойся, — ответил я тем же тоном, — реальных людей не убиваю. Пока не убиваю…

— Пока, — усмехнулась Лена. — А потом?

— Там видно будет, — ответил я.

— Ты определенно опасный субъект, — иронично проговорила Лена. — Нужно заявить в компетентные органы, чтобы разобрались и избавили человечество от потенциального маньяка…

Впереди показались огни «главного проспекта» деревни. Мы шли мимо старого заброшенного кладбища, казавшегося в темноте особенно зловещим. Чуть впереди виднелась полуразрушенная церковь.

За разговором мы и не заметили, как почти дошли.

— А ты о чем пишешь? — спросил я у Лены.

— Я пишу маленькие рассказы. С лирическим уклоном. Вот у меня есть рассказ «Руки ребенка». Всего две с половиной странички. Я его посылала на конкурс, и еще несколько… Но все мои рассказы вернули, а мне написали:

«очень наивно… непрофессионально… нужно больше работать над стилем… много никому не нужной романтики». Ну, и тому подобная чушь.

— Мне ответили почти то же самое.

— Ну, вот видишь… Наверное, сидел один человек и всем рассылал дежурные отписки. По-моему, лучше никуда не соваться. Хороший рассказ не напечатают никогда. А ерундистику с руками оторвут.

— И то правда, — согласился я, вспоминая рассказы, напечатанные в журнале «Вокруг света». Возможно, во мне говорило уязвленное авторское самолюбие, однако ни один из опубликованных в журнале рассказов мне совсем не понравился. — А о чем твой рассказ «Руки ребенка»?

— Одна враждебно настроенная к Земле цивилизация решила уничтожить жизнь на нашей планете. Они решили заморозить Землю. Приготовили специальные установки и начали действовать. А в это время в кроватке спит пятилетний ребенок, и ему снится сон. Будто бы он куда-то летит и видит перед собой мяч, похожий на глобус. Он дотрагивается до мяча и чувствует, что тот очень холодный. Почти ледяной. Ему становится жалко мяча, он берет его в руки и отогревает его. Затем просыпается. И тут снова действие переносится к инопланетянам. Установки работают, но Земля не замораживается.

Инопланетяне ничего понять не могут, разбирают установки по замораживанию и улетают домой.

— Здорово! — восторженно сказал я.

— Вот видишь, — усмехнулась Лена, — а мне написали, что рассказ сырой, непродуманный и антинаучный. Это во-первых. А во вторых, слишком много лирики.

— Но это как раз и хорошо! — воскликнул я.

— Там, видимо, считают по-другому.

— Дураки они, — грубо заметил я.

— А если они по-своему правы? — спросила Лена.

— Да все они… сталинисты!

— А при чем здесь Сталин?

— Да при том! Ты что, газет не читаешь?

— Читаю. Иногда… Честно говоря, надоели эти разоблачения…

— То ли еще будет, — заметил я.

Окна деревянного дома, где мы жили, горели радостным приятным светом, внушая приятные мысли о скором покое. Откуда-то доносились аппетитные запахи — очевидно, Лукошкин снова решил продемонстрировать нам свои кулинарные способности. Лукошкин — это преподаватель филфака, наш непосредственный начальник, а по совместительству повар. Из соседнего клуба доносились бойкие песни — это веселилась деревенская молодежь. Из дверей дома вышел обнаженный по пояс Герка Михальский и пошел умываться.

— А что ты еще сейчас пишешь, кроме «Дневника»? — поинтересовался я у Лены.

— Я об этом никому не говорю, — тихо сказала Лена. — Но тебе, в порядке исключения, могу… Только ты никому, ладно?

— Ладно…

— Когда на меня находит вдохновение и есть свободная минута — я говорю сейчас вообще, а не конкретно об этой деревне, — я записываю все, что приходит мне в голову. Чаще всего это бывают стихи…

— Да ну! — я от удивления даже присвистнул. — Ты пишешь стихи?

— Пишу. Ну и что? — скромно пожала плечами Лена. — Кстати, в отличие от моих рассказов стихи уже публиковались. Правда, только в районной газете…

— Уже в районной? — опешил я. — Ну, ты, Ленка, даешь…

Я чувствовал, что начинаю восхищаться Леной Зверевой — этой невзрачной, некрасивой, совсем не похожей на романтика девушкой. Трудно было поверить, что она может писать стихи, которые уже публикуют в газетах. Лену уже можно назвать писательницей… А я? Я еще нигде не публиковался. Если не считать моей заметки об охране памятников архитектуры, которая как-то промелькнула в областной молодежной газете. За нее я получил свой первый законный гонорар аж в семь рублей! Но заметка все-таки именно промелькнула. Ее напечатали, кто-то прочитал — и все забыли. Словно ничего и не было… А стихи — категория более вечная, чем какая-то статья, пусть даже об охране исторических памятников. В стихах отражается душа самого автора. Только в стихах человек раскрывается во всей своей полноте…

— Ты мне дашь почитать свои стихи? — спросил я.

— Не знаю… Вообще-то я никому не даю своих стихов, пока их не напечатают. Но тебе могу дать в виде исключения… как собрату по несчастью, — Лена усмехнулась. — А ты потом мне дашь почитать свое. Хорошо?

— Хорошо…

Мы разговаривали, стоя на крыльце. Из дверей вышли Таня Кедрина, Лена Корнилова и Сульфия Сафарова. У каждой в руках — полотенце, зубная щетка и коробка с мылом.

— О чем секретничаете? — спросила у меня Таня, останавливаясь рядом.

— Да так, знаешь ли, — развел я руками, — семейные дела…

— Вижу, что семейные, — ответила Таня. — Смотри у меня, изменник коварный!..

— Почему изменник? — наигранно возмутился я. — Разве я виноват, что вас двадцать шесть штук, а нас всего четверо? То есть на одну штуку мужского пола приходится шесть штук женского пола. Гарем можно открывать!

— Я тебе дам гарем! — шутливо прикрикнула на меня Таня. — Развратник…

— Ну вот, уже оскорбляют, — сказал я поникшим тоном. — Что за народ…

— Ладно, не расстраивайся, — снисходительно ответила Таня. — Я тебя на первый раз прощаю…

— А на второй?

— А на второй мы еще посмотрим.

— Кто это мы?

— Я, Корнилова и Сафарова.

— Трое на одного? Так не честно!

— Честно, честно, Андрюшенька, — подала голос Леночка Корнилова, и девчонки побежали умываться. Навстречу им попался Михальский, который окатил их холодной водой. Визгу было на всю деревню… Местные, наверное, подумали, что кого-то режут. Или насилуют…

— Скоро меня здесь растерзают на сувениры, — сказал я Зверевой.

— Не должны, — улыбнулась Лена. — Общественность в моем лице не допустит, чтобы безвинно погиб в расцвете творческих лет будущий лауреат Нобелевской премии в области литературы… Чем черт не шутит? — заметила она с добродушной усмешкой.

— Слушай, давай этот вопрос обсудим чуть позже, — сказал я. — Из окна несутся такие аппетитные запахи, что я сейчас буду умирать с голода…

— И то правда, — согласилась Лена, и мы пошли в дом.

 

5

Закончилось утомительное, но увлекательное действо под названием «комсомольское собрание», и мы покидали здание филологического факультета, чтобы назавтра прийти сюда снова — «грызть гранит науки».

Оказалось, пока мы заседали, наступила самая настоящая зима.

Всего четыре часа назад лениво светило слабое ноябрьское солнце, небо было ясное, почти безоблачное, а электронный термометр в центре города на старинной колокольне, в обиходе именуемой Башней, показывал пять градусов тепла.

Сейчас же темное небо было сплошь затянуто серой пеленой облаков, дул колючий, пронизывающий ветер, и мела самая настоящая метель! Температура была явно ниже нуля, так как земля была сплошь покрыта белым ковром снега.

И даже ветви деревьев прогнулись от тяжести белых пушистых шапок. Тускло светили засиженные белыми мухами уличные фонари.

Зима! Самая настоящая зима в середине ноября!

Конечно, первый снег скоро — возможно, даже завтра — растает, и снова вернется на какое-то время слякотная осень. Природе, как и человеку, тоже свойственна излишняя торопливость. Однако это не всегда грозит такими же катастрофическими последствиями, хотя порой и доставляет человеку массу неприятных хлопот.

Но почему всегда, когда в сумрачном и промозглом осеннем небе начинается танец первых снежинок, и когда, проснувшись ранним утром, ты вскакиваешь с постели, предчувствуя начало чего-то нового, необычного, подбегаешь к окну и видишь знакомый с детства двор, укрытый белым покрывалом, отчего тебя охватывает чувство ничем не объяснимого восторга, отчего тебе хочется бегать, прыгать, кувыркаться через голову, словно ты снова стал двенадцатилетним ребенком? Такое чувство было у меня в детстве при виде первого снега, так со мной иногда бывает и сейчас, хотя мне давно уже стукнуло девятнадцать лет, и я совсем не ребенок, и я уже не могу, как прежде, бегать по высоким сугробам. Но хочется, очень хочется вернуться в детство, хочется радоваться первому снегу… Наверное, подобное чувство след генетической памяти предков. Памяти о тех доисторических временах, о которых вы не найдете упоминания в самых древних летописях, когда предки славян устраивали языческие празднества, наполненные искренним весельем и радостным смехом, когда даже бородатые воины на короткое время возвращались в детство. Быть может, древние славянские племена поклонялись первому снегу, обожествляя матушку-зиму, и это трепетное отношение к первому снегу передалось мне. И другим русским людям: недаром никто в мире больше так не любит зиму, как любит ее русский народ…

Зверева и Хрусталева, вышедшие из здания факультета следом за мной, недоуменно остановились на самом пороге.

— Что это еще за новости? — недовольно пробурчала Лена Зверева. Вероятно, генетическая память о прошлых временах была в ней недостаточно сильна.

— Не видишь — зима! — радостно сказал я.

— Вижу, что зима, — тяжело вздохнула Лена, наклоняясь к земле, чтобы скатать снежный комок. — Вот зимы мне сейчас для полного счастья как раз и не хватало. Завтра все это великолепие растает и я буду добираться до трамвайной остановки вплавь.

Она со злостью запустила комком в соседнее дерево. Не попала…

Я понимал, о чем говорила Зверева. Она снимала комнату на окраине города, на улице, названой в честь героя обороны Севастополя генерала Нахимова.

Лена снимала там комнату вместе с еще двумя девушками с нашего курса.

Хозяева — старички-пенсионеры — брали не очень дорого, по пятнадцать рублей с человека, и Лена не думала перебираться в общежитие, которое находилось совсем рядом с филологическим факультетом.

Район, где жила Лена, был неблагоустроенным, грязным, дороги не асфальтированными. Даже в сухую погоду без резиновых сапог там делать было нечего. А после дождя или ранней весной, когда начинали сходить снега, жители Нахимовки (так называли свой район обитатели улицы Нахимова и прилегающих переулков) и случайно оказавшиеся там обитатели выросших неподалеку блочных домов, героически, с присущим нашему народу энтузиазмом, преодолевали препятствия из разлившейся, подобно морю, воды и сопутствующей грязи, для разнообразия заполненной как выброшенными из окно предметами домашнего обихода, так и оставшимися от строителей обломками битого кирпича и бетонными блоками. Представьте себе картину: ты идешь по тропинке, стараясь прижиматься поближе к заборам, и один неуверенный шаг и мир может навсегда потускнеть в твоих глазах. Тот, кто хоть раз в жизни искупался в здешней отнюдь не лечебной грязи, поймет, что значит быть сталкером…

Один раз, еще на первом курсе, я был в гостях у Лены Зверевой. Ходил к ней на день рождения. Правда, без подарка… Потом Лена не один аз приглашала меня, но я не спешил наносить ей дружеский визит, справедливо считая, что жизнь и здоровье дороже, нежели аппетитный, испеченный руками Лены медовый пирог. А готовить разные вкусности Лена умела. А я, соответственно, любил сладкое. Однако приходилось жертвовать желудком ради сохранения жизни…

— Не беспокойся, Елена, — сказал я, — ты не утонешь. Есть такая субстанция, которая не тонет…

Лена ничего не ответила, лишь бросила на меня взгляд, обещающий скорую расправу.

Трамвайная остановка находилась в двух минутах ходьбы до филфака. По пути к остановке я немного отстал от девушек, чтобы потереть лицо снегом. Такая примета — если умыться первым снегом, то зимой не будут страшны сорокаградусные морозы. Вот и еще один осколок древних поверий…

Умывшись, я слепил прочный комок и запустил в Лену Звереву. Снежный снаряд со свистом рассек воздух и угодил Лене аккурат пониже спины.

— Ты что, совсем озверел? — зарычала Лена.

— Звереть — твоя привилегия, — ответил я, лепя еще один комок. — Ты у нас Зверева…

И запустил комком в Лену. Но не попал — она успела увернуться.

— Не буди во мне зверя, — грозно сказала Лена.

— А что будет? — самым невинным тоном спросил я. — Он испугается и убежит?

С этими словами я схватил пригоршню снега и, подойдя к Лене, прижал ей к щеке. Лена взвизгнула, отскочив, как будто ее окатили кипятком.

— Сейчас получишь, — грозно пообещала мне она.

В ответ я нагло слепил еще один снежный комок и бросил в Хрусталеву.

— Ты у нас сейчас допрыгаешься, — пообещала мне Хрусталева.

— Ага, — ответил я, продолжая лепить очередной комок.

— Брось снег, — сердито сказала мне Зверева, которой комок угодил в голову.

— В смысле?

— Без смысла, — ответила Зверева. — Просто мне кажется, — обратилась она к стоявшей рядом Хрусталевой, — что наш Андрюшенька давно не ночевал в сугробе…

— По-моему, тоже, — подтвердила Хрусталева, улыбаясь белозубой улыбкой голливудской кинозвезды.

— И мы должны немедленно восстановить справедливость, — резюмировала Зверева. — Окружай!

И тут я понял, что влип. Бежать было некуда — впереди меня Зверева с людоедским выражением лица, позади — Хрусталева с белозубой улыбкой. Слева — металлическая решетка, за которой — сквер. Справа — глухая стена дома. И никаких шансов прорваться! И почему я не догадался затеять игру в снежки в более подходящем месте, где было больше оперативного простора?

Перспектива искупаться в сугробе меня не устраивала. Пусть даже у двух прекрасных Елен нет садистских наклонностей, а сам процесс напоминает невинную детскую игру…

— Может быть, не надо? — попытался я уладить конфликт мирным путем.

— Надо, Вася, надо, — сочувственно изрекла Зверева. На ее губах по-прежнему играла людоедская улыбка, как у незабвенного Лаврентия Павловича, когда он вместе с Иосифом Виссарионовичем стоял на Мавзолее.

Удивительно, как быстро Зверева умеет перевоплощаться! Ей бы в театральный идти, а не на филфаке учиться…

— Двое на одного нечестно, — предпринял я еще одну попытку избежать купания в сугробе.

— Честно-честно, — ответила Зверева. — Правда, Лена?

— Правда, — ответила Хрусталева, продолжая белозубо улыбаться. Надеюсь, она не станет, подобно вампиру, вонзать мне зубы в шею, когда я окажусь в сугробе?

В том, что я там окажусь, я уже не сомневался. Мирные переговоры на высшем уровне окончились безрезультатно. Пора приступать к военным действиям, то есть подороже продать свою жизнь и нанести противнику невосполнимый урон.

Причем первый удар должен быть за мной — известно же, что лучшая оборона — это нападение…

Я бросил только что слепленные комки в Звереву и, когда она уклонялась, попытался прорваться мимо нее. Я посчитал, что Зверева — наиболее слабое звено во вражеском кольце и короткая артподготовка выведет из строя потенциального противника.

Как же я просчитался! Зверева успела схватить меня за рукав. Я бы, конечно, вырвался, но на помощь Зверевой подоспела Хрусталева.

— Помилосердствуйте, красавицы! — взмолился я.

«Красавицы» остались глухи к моим мольбам…

..Когда меня вытащили из сугроба и я отряхнулся (лицо при этом пылало, как после хорошей бани), то я сказал смеющимся Еленам:

— Хорошо смеется тот, кто смеется последним. Будет и на моей улице праздник. Я вам припомню…

— Припоминай, — сверкнула глазами Зверева. — Тоже мне, неуловимый мститель граф Монте-Кристо!

— Ой, Зверева, отольются тебе мои слезы…

— По-моему, — глубокомысленно заметила Зверева, обращаясь к Хрусталевой, — нашему Андрюшеньке Бородину урок не пошел впрок, извиняюсь за неудачную рифму. Надо бы повторить…

— Не надо! — я отскочил от девушек на несколько шагов. — Я больше не буду…

— То-то же, — проговорила Зверева.

* * *

Трамвай к остановке подошел сразу. Оба вагона были забиты битком вероятно, только что пришла московская электричка.

Стоявшие на остановке пассажиры принялись штурмовать переполненный трамвай. Водитель, моложавая женщина с усталыми глазами, вылаивала в микрофон ценные указания пассажирам: «Побыстрее, товарищи, побыстрее, проходите дальше в вагон… Поднимайтесь с подножек… Оплачивайте проезд». Наконец, кто смог, втиснулись в вагон и водитель пробурчала:

«Осторожно, двери закрываются…» Но двери закрываться не хотели. Им это было трудно сделать из-за пассажиров. «Граждане, не держите двери!» рычит водитель. Раздается злой, протяжный визг насилуемых трамвайных дверей. «Граждане, следом идет одиннадцатый маршрут, освободите двери…»

Двери натужно, изнеможенно визжат. «Пока не закроются двери, я никуда не поеду», — заявляет водитель. Еще одна тщетная попытка закрыть двери…

«Сейчас всех высажу и поеду в парк!» — грозится водитель под усталый скрип дверей. «Да сойдите вы с подножки, в конце-то концов! — выходит из себя водитель. — Следом идет полупустой вагон…» Но зачем дожидаться другого вагона, пусть даже полупустого, если тебе нужно забраться — любой ценой — именно в этот?

Наконец двери поднатуживаются и, плотоядно причмокнув, соединяют две свои половинки. Из кабины водителя доносится вздох облегчения. А в утробе вагона становится еще теснее. Трамвай резко дергает, трогаясь с места, и пассажиры начинают испытывать чувство локтя друг друга. Слышатся ругань и оскорбления. На вопрос: «На следующей сходите?» — звучит невразумительный ответ. На повторный вопрос доносится волчий рык.

Так и едем до следующей остановки, где новые пассажиры жаждут занять места в вагоне. И повторяется прежняя история…

Мне и Ленке Зверевой повезло. Нам удалось без особых потерь втиснуться в небольшой закуток между билетной кассой и кабиной водителя. Место было очень удобное: если вдруг войдут контролеры, мы сможем оторвать билет прежде, чем они успеют до нас добраться… Правда, ей-то пыльный мешок, набитый картошкой, больно упирался мне в позвоночник. Однако через три остановки обладатель пыльного мешка покинул вагон под неодобрительные отзывы других пассажиров, и дышать стало легче.

Хрусталевой рядом с нами не было — она не успела зацепиться за кассу и течение унесло ее куда-то в середину вагона, где она и страдала в одиночестве, не имея возможности поддерживать разговор.

— Форменное безобразие! — выдала Лена сразу, как только вагон тронулся. — В такой толпе есть шанс превратиться в лепешку!

— Хочешь, дам тебе совет, как избежать столь печальной участи?

Лена изучающе посмотрела на меня, справедливо ожидая подвоха. Она, конечно же, была права.

— Ну, говори, коли не шутишь…

— Худеть надо, — сказал я.

— А ты, однако, нахал, — заметила Лена и отвернулась к окну.

— Америку открыла! Я давно это знаю. С детсада…

— Ничего, мы тебя скоро от этой болезни вылечим, — пообещала мне Лена.

— Как? — полюбопытствовал я.

— Лучшее лекарство от избыточной наглости — темная.

— А кто меня будет таким вот образом лечить? — поинтересовался я. — Ты, что ли?

— Не только я. Вся двадцать пятая группа.

— Двадцать пятая группа на такую провокацию не пойдет, — уверенно возразил я.

— Ты думаешь? — усмехнулась Лена. — Если как следует попросить, пойдут с удовольствием.

— Нет, — снова возразил я, — Леночка Корнилова и Марго Федосеева, Танька Кедрина и Светка Шепилова, Жанка, Оксанка, Светка-Тэсс из рода Баскервилей никогда не пойдут!

— Посмотрим, — многообещающе улыбнулась Лена.

— Посмотрим…

— Лучше смотри, посоветовала Лена, — особенно когда будешь один ходить по темным и заброшенным переулкам. Ты же любишь такие прогулки…

— Люблю, — согласился я.

— Ну, вот, одна из очередных таких прогулок может закончиться для тебя печально, — произнесла Лена таким тоном, словно всю свою сознательную жизнь работала в сицилийской мафии.

— Пожалуй, — проговорил я, — мне нужно будет нанять телохранителей…

— Они тебе не помогут, — отрезала Лена.

— Посмотрим…

— Посмотрим…

На этой оптимистической ноте тема для трепа исчерпала себя. Тем более, что на нас уже с нездоровым любопытством стали оглядываться другие пассажиры… Конечно, только круглый дурак не понимал, что мы беседовали в дружеско-шутливом духе. Но вдруг кто-нибудь поймет наш разговор как нечто очень серьезное и захочет проявить бдительность…

Лена, повернувшись к трамвайному окну, чертила на запотевшем стекле какие-то странные знаки, похожие на древние иероглифы. Взгляд ее был затуманенным, словно она находилась где-то далеко, в мире сказочных грез.

— Это что у тебя за авангард? — полюбопытствовал я.

В глазах у Лены нехотя проявилось осмысленное выражение. Так бывает у того, кто возвращается из заоблачных высот на грешную землю.

Лена небрежным движением стерла со стекла свои шедевры и недовольно буркнула:

— Полный маразм с этим комсомольским собранием… Наверное, ночью кошмары будут сниться. Помнишь, когда базарили о «Слове»?

Я, конечно же, помнил. Собрание завершилось всего полчаса назад, и ощущения были свежими, как никогда. И я чувствовал, что на филологическом факультете вскоре должна начаться совсем новая жизнь.

И она началась. Буквально на следующий день.

Но это, как сказал классик, уже совсем другая история…

Содержание