1

В крымском небе мягко прокатились грозы. Теплые дожди омолодили горы, зажгли в долинах розовые зори зацветшего миндаля, принарядили чопорные вишни. Даже старые, сгорбленные груши повеселели в мокрые зори.

Над виноградными лозами густела паутина шпагатных и проволочных нитей. По утрам на них висела бусами роса и перелетные пичуги справляли свадебные спевки. Иногда сюда, на высокие колья, садились степные орлы и часами дремали, укрепляя натруженные крылья.

Там, где на колья еще не легла паутина, появлялся на трехколесном тракторе белобрысый, лет шестнадцати паренек и, насвистывая, что придет на ум, разрисовывал вкривь и вкось виноградник черными бороздами. А потом сюда приходили с мотыгами, мотками нитей женщины, и долго тогда, почти до звездных сумерек, не утихало их щебетание, их грустноватые напевы.

Степан Решетько все минувшие годы работал с брянским дедом в предгорном лесу: строгал для виноградников дубовые колья, долбил в местном карьере камень и вывозил его на тачке на дорогу, заготовлял из старого повалья дрова. Там же и жил в землянке, встречая в неделю раз свою располневшую перед родами Катрю.

Этой весной в лес приехал председатель колхоза Дыня. Он не спеша осмотрел заготовки, обошел отведенный колхозу лесной участок, посидел у костра за кружкой чая и, уже уезжая, сказал:

— Ты вот что, Степан. Завтра поутру на заседание правления приходи. На виноградческую бригаду будем тебя утверждать. Хватит тут зимовать. Чего доброго, одичаешь.

— Что вы, — смутился Решетько. — Какой из меня бригадир? Я с одной бабой толком не управляюсь. А там их сколько!

— Ничего! Командовал взводом — покомандуешь и бригадой.

На заседании правления Степан тоже упирался, доказывал, что у него никаких задатков на бригадирство нет. Но не помогло. Все проголосовали за его избрание, и стал Степан Решетько, как сказал дед Прохор, бабским командиром.

Нескладно поначалу пошли у него дела. Не знал он телком, и как ставят подвески к лозам, и как обрезают, густят черенки. Часто путался с оформлением нарядов, подсчетом трудодней. Но самым тяжелым для него оказалось укрепить дисциплину. В бригаде числилось по списку тридцать шесть женщин. На работу же, как ни звонил Степан в рельс, как ни гонял конного посыльного по селу, выходило лишь пятнадцать — двадцать человек. А что с этой силой сделаешь, если земля, как камень, если за время войны почти все сгнило, заобложело, одичало. Тут и сто тридцать шесть человек не управились бы.

В конце марта в бригаду дали два новых трактора. Сразу стало легче с подвозом кольев, воды, ядохимикатов, вспашкой междурядий. Но в людях, как и прежде, была большая нехватка. Без них в бригаде задыхались. А они, эти десять — пятнадцать женщин, почему-то не шли.

Махнув на рельс и посыльного, в одно утро Решетько отправился по хатам сам. Первой на его пути стояла одинокая мазанка Груни Подветровой. Она не появлялась на винограднике вот уже третий день и, как сказал посыльный, на его стук в окно ответила: «Пошли своего бригадира к теще варить щи».

Одернув гимнастерку и поправив на груди начищенную «Славу», Степан подошел к распахнутому настежь окну и легонько постучал батогом о горшок герани:

— Аграфена Дмитриевна! С добрым утром вас.

В углу скрипнула кровать, белая штора раздвинулась, и из-за нее выглянула молодая женщина лет двадцати семи, в белой рубашке, обнажившей крепкое, загорелое плечо.

— Чего стучишь? Что тебе? — сердито спросила она грудным голосом.

— Почему не ходите на работу, пришел спросить.

— Нежусь. Подушку обнимаю четвертый день.

— Я вас всерьез!

— И я не в шутку. Ты Катрю обнимаешь, а я вот ее, — выхватила она из-под головы мокрую от слез подушку. — Гляди! Чего ж ты, бригадир!

Решетько пристыженно опустил глаза. Что скажешь этой молодой, в такую рань овдовевшей женщине? Чем утешишь горе ее? Ей бы сильными нежными руками обнимать мужа, ребенка, а она вот долгими ночами, который год уже, солит слезами эту подушку. Повернуться бы, уйти. А как же работа? Как с теми растрепанными и поникшими лозами винограда? Кто поднимет их, даст им жизнь? Нет, нельзя уходить. Чем-то облегчить горе женщины надо.

Степан подходит ближе к окну и, сделав вид, что последних укорных слов он вовсе не слыхал, пристально и ласково смотрит на Груню.

— Ну, что уставился? — не выдерживает взгляда Груня.

Решетько заламывает облинялую фронтовую ушанку:

— Да вот любуюсь вами. Эх, какие чудные косы! Пол-Европы прошел, а таких не видал.

Груня, сунув в зубы заколку, тихо улыбнулась:

— Да уж выдумал. Косы как косы.

— Э-э, не скажите, — потряс головой Решетько. — Это только мужчины могут ценить. Они-то знают в них толк. — И протянув руку, потрепал за кончик косы.

Груня, посветлев, шлепнула Решетько по шапке.

— Иди уж… Иди. Сейчас приду.

Она подходит к зеркалу и, становясь то одним боком, то другим, начинает впервые за много дней рассматривать свои редкие, издерганные расчесом, косы. А Степан Решетько уже разговаривает у калитки с другой вдовицей.

— Танечка! Золотко. Как ты похорошела! Морщинки разгладились, щечки порозовели. Вот что значит весна. Да что весна… Возраст-то у вас невестин.

— Женихов только черти съели, — улыбается польщенная бледнолицая и усталая Татьяна.

— Будут. Не все еще потеряно. Не все кавалеры с фронта вернулись. Ведь недаром и в песне поется… — Решетько умиленно закрывает глаза и артистически поет: — «Еще не вся черемуха к тебе в окошко брошена…»

— Черт, а не бригадир, — смеется Татьяна. — Ну как тут не пойти на работу?

В заросшем лопухами подворье грузная тетка Пелагея, подоткнув подол юбки, по-мужицки гахая, колет и никак не расколет сучкастое полено. Решетько подходит к ней, берет из рук топор.

— Дайте-ка. Попробуем.

Пелагея критически, через плечо, смотрит на маленького, хилого на вид Решетько:

— Где тебе. Еще поленом придавит.

— Маленек, да удаленек. Отойдите-ка…

Он вонзает топор в полено, плюет на ладони, растирает их, рывком вскидывает пудовое полено над головой и с силой бьет по колоде. Две половинки с треском разлетаются по двору.

За поленом разваливается еще и еще… Пелагея восхищенно качает головой:

— Ай да парень! Ай да муженек! Недаром Катря так держится за тебя. Ловкий, рыжий черт. — И тут же спрашивает в упор: — Зачем пришел? Говори!

— Знамо. На работу позвать.

Пелагея, чуть прищурив хитроватый глаз, изучающе смотрит на нового бригадира.

— А дровишек подбросишь?

— Привезем, Пелагеюшка, и наколем.

— Без обмана?

— А я разве кого обманул?

— Ты-то? Пока не было, а там кто вас знает. Тот демон, чтоб ему икалось, любил обещанками кормить. «Я тебе, Палагея, привезу. Лично доставлю». Пол-литра выжрет и был таков. Лишь лупает глазьми: «А я разве обещал?»

Решетько вскинул руку к шапке.

— Будьте покойны. Такого не будет. Слово фронтовика.

Из пятнадцати вдов на работу вышли пятнадцать. Даже злостная прогульщица Марья, которую давно вычеркнули из всех колхозных списков и присвоили титул спекулянтки первого разряда, и та явилась разодетая в цветной сарафан курортного сезона.

Когда все собрались на усадьбе под старыми тополями, Решетько построил женщин в шеренгу, рассчитал, как солдат, на первый, второй. Причем делал все это он в шутку, а исскучавшимся бабам такая веселая затея бригадира понравилась, и они, хохоча над своим неумением, охотно делали то, что он говорил.

Скомандовав «смирно!», Решетько важно, как главнокомандующий, прошелся вдоль строя и вскинул руку:

— Бабоньки! Солдаточки! Бойцы трудового фронта! Сегодня мы уходим в бой. В наступление на пустыри и дичары… В бой за наш солнечный крымский виноград!

— Войско маловато! — выкрикнула Татьяна. — Один взвод, и тот в юбках.

— Ничего, бабоньки. Не беда, — продолжал Решетько. — Суворов говорил: воюют не числом, а уменьем.

— Тракторов бы парочку еще.

— Будут и трактора. Дай заводы восстановим и новые построим. Жизнь-то какая пойдет!

— Доживем ли?

— Доживем, милушки. Непременно доживем. Мы голодом мореные и огнем прокаленные. Нам никакой черт не страшен.

Груня, глядя восхищенными глазами на Решетько, вздохнула:

— Вот демон-то. Мертвого на ноги подымет. — И громко сказала: — Да веди же. Веди…

Решетько дал команду. Женская бригада уходила в горы.

2

Дрéмна тишина в предлесье Крыма. Угрюмо молчаливы горы. Без устали греют они свои спины, и днем и ночью думают горькую думу. Им бы шуметь садами, дарить людям корзины груш, винограда, удивлять мир розами, а они, будто в насмешку, плодят лишь скудные травы да кусты колючего шиповника.

Никому не нужны были эти сохлые в рыжих подпалинах горы. Только изредка отдохнет на них усталый орел, да разве влюбленный парень уведет повыше девчонку, чтоб были видны звезды и расплесканный синевою безбрежный мир. Люди веками хлопотали у тех кусков земли, которые поближе к воде, а на те, что подальше, смотрели с боязнью. Но вот пришел черед и до них.

Степан Решетько скинул с плеч пиджак, положил на камень шапку, солдатский ремень и, взяв в руки мотыгу, обратился к покатой горе:

— А ну-ка, вставай! Хватит дремать, родная. — И со всего размаху вогнал мотыгу грунт.

В ряд с Решетько стали с кирками, мотыгами бабы. Загудела гора. Зазвенели на ней шутливые голоса.

— Степан, берегись! Грунька на пятки наступает.

— Она знает, кому наступать. У Степана пятка широкая.

— И что с того, кума?

— Как что? У кого пятка широка, с тем и ноченька сладка. Правда, Степан?

Степан, как петух, ходил возле баб. Одной поможет набить соскочившую кирку на цевье, другой — мотыгу наточит, третью — словечком подбодрит, а не то и ущипнет за крутое бедро. А вдовушкам только такой бригадир и нужен.

Незаметно прошел день. Вот уже начало темнеть, с гор холодком потянуло. Уходить бы пора, но хочется Степану еще одну плешину раскорчевать, и он опять — с улыбкой по цепи:

— Любушка! Грунюшка! Пелагеюшка, маков цвет. Еще чуточек. Еще немножко. Где наше не пропадало!: Постараемся. Взмотыжим гривку.

— Устали. Руки гудят.

— Верно, устали. Вижу, милушки. Но зато какой будет виноград! Сколько вина! И шампанское. Наше колхозное. Крымское… Родное… Пробки будет рвать. Бутылки в крошки…

Вздыхая и улыбаясь, бабы поворачивают к нераскорчеванной делянке.

— Да темно уже, Степан, — замечает одна из них.

— А я костерчик… Костерчик разложу.

И Степан сломя голову бежит в ближний кустарник, как муравей, тащит оттуда трескучую охапку хвороста. И вот уже взвился птицей костер, озарил пугливым светом ломкую цепь женщин, устало мотыжащих высоту.

С «добитого» клина бабы спускаются умываться к ручью. Степан, довольный и усталый, идет позади. Дорога в долину освежает его, усталость проходит, и у него вдруг появляется мужской азарт подшутить над какой-нибудь вдовицей.

В полуобороте к нему, красиво выгнув гибкий стан, плескалась в воде Груня. Желтая кофточка, казавшаяся при лунном отсвете белой, плотно обтянула ее полную грудь. Округлая, с ямочкой щека от холодной воды молодо горела. Из-под вздернутой юбки выбивались белые кружева рубашки, и оттого ноги ее казались еще чернее.

Степан тихонько сорвал колючую ветку шиповника, осторожно, ползком по траве, подкрался сзади и, спрятавшись за камень, несильно стегнул ею по ногам.

— Ой! Мамонька! — вскрикнула Груня.

— Ты чего? — выглянула из-за куста Пелагея.

— Укусил кто-то. Ой! Прямо за ногу.

Пелагея кивком указала на камень, но, чтобы не спугнуть Степана, возразила:

— Прямо уж. Нужны твои ноги…

Догадавшись, Груня глянула за камень и кошкой прыгнула на Степана.

— Бабы! Сюда! Хватай его. Держи!..

Решетько и опомниться не успел, как оказался распластанным на траве, окруженный толпой вдовиц. Одни, распяв его, как Иисуса Христа, держали за руки, ноги, другие с хохотом стаскивали с него штаны. Кто-то с азартным визгом сыпал под рубашку песок.

Поняв, что шутка теперь обернулась против него самого, Решетько, визжа от щекоток, взмолился:

— Вдовушки! Цыпоньки. Голубушки. Клюковки с помадкой. Черти разнокосые. Да пустите же! Как не стыдно? Разойдись!

— Лежи, лежи, — прижимала Груня.

— Стаскивай! Тяни, кума! — кричала Люба.

— Воды! Воды давай, — горланила над самым ухом Татьяна.

Лежа на спине, Степан смотрел на баб. Прямо на нем, до боли прижав собою ноги, сидела Груня. Глаза ее, как у кошки, поймавшей мышь, озорно горели. Слева давила своими коленями руку Люба. Правую цепко ухватила в запястье и прижала не то к камню, не то к острому корневищу Татьяна. А дальше Степан видел только хохочущие лица, белые ряды зубов да разгоряченные глаза.

Вырваться из такого плена было, конечно, невозможно. Рассчитывать на чью-то помощь тоже нечего. В шутливой свалке были все, исключая старую Пелагею и пугливую Марью-базарку. Вызволить сейчас могла только лисья хитрость, и Решетько тут же пустился на нее.

— Бабоньки! Милые, — начал он ласково, как только мог. — Погодите. Дайте слово сказать. Новость важную.

— Говори!

— Слушаем…

Решетько лизнул пересохшие губы.

— Дуры вы! Дуры безрасчетные. Ну какой вам толк истязать меня?

— Мы не истязаем. Жалеем, Степушка, тебя, — пропела над ухом Груня.

— Вижу жалость твою. Да не щипайся, черт!

— Ах, ты огрызаться. Хватай его!

— Да погоди. Не все сказал.

— Говори!

— Так вот и говорю. Ну, защекочете вы меня. Еще прибавится одна вдова — Катря моя. А я ведь о всех вдовах думаю. Как замуж выдать вас. У меня и планы уже есть.

Руки баб ослабли. Люба, Татьяна и Нина отступились. Только Груня, не слезая, сидела верхом на ногах и зорко следила за каждым движением бригадира, готовая к новой борьбе.

— Какие планы? Выкладывай, — скомандовала она и для пущей острастки стукнула кулаком по груди Степана.

— Самые чудесные, бабоньки. Самые светлые, — повеселев, начал расписывать Решетько. — В том полку, где я служил, по моим подсчетам, не меньше тридцати холостяков. Есть среди них такие орлы, как я, есть и кое с какими дефектами. Шрам там на лице. Опаленные брови. Но в целом же кавалеры что надо. Прошли все огни и воды, пролезли все медные трубы.

Решетько передохнул, попросил, чтобы ему смахнули пот с лица, и, когда Грунин фартук освежил его, снова молол:

— Все эти тридцать гренадеров по милости войны остались без кола, без двора и теперь сидят и ждут себе тихого пристанища. Каждому хочется обрести теплый очаг, обнять вот такую, как Груня аль Таня. Но, но, но…

— Что «но»? Чего занокал?

— Задушили б вы меня, и никто б не узнал о вашем существовании.

— Миленький, да кто же тебя душить-то будет? Глупый, — чмокнула Степана в щеку раскрасневшаяся Груня. — Ты только уладь. Смани их сюда.

— Вот это другой разговор! Вот это практичный подход, — приподнялся совсем освобожденный Решетько. — Я, конечно, за всех не ручаюсь. Нет. Какой-то процент из них, может, и не поедет. Но женихов пятнадцать, слово даю, завлеку. Нынче же письмо напишу.

— Степушка! — крикнула сидевшая на отшибе Марья-базарка. — А для меня там не найдется какой- нибудь завалящий?

Прихрамывая, сгорая от стыда, Степан удалился за кусты, ощупал помятые бока, штанины и уже издали крикнул:

— Всем найдется. Только Грунька-шельма получит шиш.

— Это за что же?

— За красивые косы, синяк в одном месте и порванный клеш, — ответил Степан и погрозил в темноту кулаком.

3

Долго ждал Дворнягин повышения за люстру, но так и не дождался. Захаров словно в рот воды набрал, будто вовсе ему ничего не дарили, хотя люстра и поныне висела в его квартире и теперь напоминала о проявившем заботу. Наоборот, вопреки всем ожиданиям, он стал каким-то сдержанно чужим. При встрече сунет молча руку, отвернется и пойдет. Или буркнет при докладе: «Ну, что у вас?» — и сердито сопит.

«Экая неблагодарная свинья, крыга ледяная, — злился Дворнягин. — Получил ни за что ни про что дорогую люстру и спасибо даже не сказал. Пень с корнями бы тебе к потолку подвесить, чтоб знал, как за добро платить добром. Самому, что ли, разговор о люстре завести, полюбопытствовать, как она горит? Нет, неудобно. Пес с ней, с люстрой. Что с воза упало, то пропало. Надо другие тропки к генеральскому чину находить. Но какие? Где они? Постой, постой. А дядюшка Нарциссы. Он же работает в Генеральном штабе, занимает высокий пост. Почему бы не попытать счастья через него? Взять да и поехать вместе с Нарциссой в гости к нему. Ведь это же блестящая идея!» И Дворнягин ухватился за дядюшку Нарциссы, как необученный ездок за гриву брыкучего коня.

С трудом дождавшись конца работы, он прихватил по дороге бутылку коньяку, букет хризантем и на такси подъехал к двухэтажному домику, где в кругу многодетных семей жила, как и прежде, Нарцисса. Окно ее комнатушки было на первом этаже. Дворнягин стал на бревно, где по вечерам сидели старухи, и легонько постучал в стекло.

— Соседочка! Вы дома?

Створки распахнулись, и в окне показалось розовое, полное, в мелких подпудренных прыщах лицо Нарциссы. Раньше эти прыщи Дворнягин видеть не мог. Сейчас же они показались ему не только гармоничными с пухлыми щеками, округлым лбом, но и привлекательными. Без этих пупырышков она, пожалуй, много бы потеряла. Да и вообще в глазах Дворнягина она стала не просто хромой соседкой, выдававшей себя за индианку, а племянницей видного генерала, той золотой рыбкой, которую послал бог, чтоб починить разваленное корыто.

— Что вы на меня так смотрите, Лукьян Семеныч? — не выдержав долгого взгляда, спросила Нарцисса.

— Давно не видел вас, соскучился.

— Ой ли?

— Честное слово. Примите букетик.

Нарцисса просияла:

— Спасибо. Ой, какой роскошный! Подождите минутку, я его в воду поставлю.

Дворнягин придержал ее за рукав халата.

— А, может, заодно оденетесь? Я ведь за вами заехал.

— За мной? И куда же мы?

— Туда, куда вы приглашали.

— Я что-то не помню, — повела плечами Нарцисса.

— Ну, как же. Вспомните. К дяде на дачу вы приглашали меня. Он, надеюсь, там?

— Да. Но лучше бы в субботу. В воскресенье по ягоды можно сходить.

— Никаких суббот. Поехали. У меня сегодня чертовски чудесное настроение.

— Раз так, то я готова. Одну минутку.

…Солнце еще не зашло, а Нарцисса и Дворнягин были уже в подмосковном дачном поселке, раскиданном в царстве кудрявых сосен, старых лип с засохшими верхушками и вишневых, яблоневых садов.

Дача генерала Курочки приткнулась к опушке густого осинника, переходящего постепенно в сосновый бор. Она была небольшая, в два этажа, по три окна на каждом, но опрятная, с розоватыми каменными стенами и зеленой, свежекрашенной крышей, над которой дремотно свесили рыжие кудри разлатые сосны. Еще издали привлекали взор желтая расписная лесенка, ведущая на второй этаж, навесной открытый балкон с круглым плетеным столиком на нем и зеленые ветки хмеля, вьющиеся по водосточным трубам до самой крыши. Плотный забор с острозаточенными вверху досками, косо огибающий строение, живо напоминал ограждения феодальных времен. За ним сейчас же сонно покачивали метелками несколько можжевелин, куст рябины и ветви яблонь, подпертые палками.

На лязг железной щеколды из дачи вышел жилистый, лет шестидесяти мужчина, с утомленным, почти восковым лицом. Сразу было трудно определить его род занятий. Глядя на чисто выбритое лицо, гладко причесанные светлые волосы, синие жилки, выступающие на лбу, его можно было принять за человека, проводящего дни и ночи в глубоких раздумьях. Если же смотреть на белую нательную рубашку с засученными выше локтей рукавами, то он скорее был похож на косаря с единоличной делянки. Короткие полосатые шаровары из-под пижамы обращали его в ловца пескарей — подростка, которому мать перелатала порванные брючки и сделала одну штанину безбожно короче другой. А между тем это был не кто иной, как сам генерал Курочка, только что оторванный от любимых садовых занятий. Увидев племянницу, он обрадованно воскликнул:

— A-а! Наконец-то дошла молитва до бога. Вспомнила про дядю. У-у, бессердечная цыганка!

Нарцисса чмокнула дядюшку в щеку, успев при этом застегнуть ему пуговицу рубашки, и кивнула на притихшего с кульком в руках Дворнягина.

— Зато теперь не одна. Принимайте гостя, дядюшка.

— Очень рад. Честь имею… — протянул руку генерал.

Дворнягин отрекомендовался по-военному, не забыв при этом сказать, что он давно знает генерала по рассказам Нарциссы и много слышал о нем на службе, как о боевом командире и талантливом работнике генштаба.

Курочке этот комплимент понравился. Минутная неприязнь к жениху тут же рассеялась, и он, проникнувшись уважением, как давнишнего знакомого повел Дворнягина по саду, рассказывая, что и где посажено, какой с каждого дерева снимается урожай.

— Вот это китайка, — хлопал он по стволу тонкого деревца. — Плоды от нее невелики, но очень вкусны. А это наша знаменитая антоновка. В прошлую осень дала центнер яблок. А это… — он подвел Дворнягина к небольшой канаве. — Это навозная яма. Здесь хранится коровий помет, смешанный с конским. Каждые десять дней делаю жидкий компост и поливаю.

Дворнягин обратил внимание на длинные нити, унизанные для просушки дольками груш, яблок и разнообразных грибов, начиная от сыроежек и кончая пухлыми моховиками. Ими был увешан буквально весь двор, местами в два яруса и так низко, что приходилось пригибаться.

По узкой, посыпанной желтым песком аллейке подошли к большой бетонной чаше, заполненной наполовину водой.

— А это вот бассейн, — пояснил генерал, присев на край чаши и зачерпнув в ладонь воды. — С рыбками, конечно. И обратите внимание — не с прочими заграничными. Терпеть не могу заграницы. Тут исконно наши. Плотвички, окуньки… Стойкая рыба. В лед вмерзает, а живет. Не то что заграничный шереспер.

Из сада генерал Курочка провел гостя в дом, сначала в прихожую. Здесь почти во всю стенку красовалась в дубовой раме картина «Сражение русских войск под Аустерлицем». На переднем плане стоял в пышном красном мундире и белых, плотно обтянувших ноги панталонах генерал с бакенбардами и наблюдал за полем сражения.

— Люблю и преклоняюсь, — сказал Курочка, проходя мимо картины. — Умнейший был генерал. Ценил пехоту.

По скрипучей внутренней лестнице, застланной синей дорожкой, поднялись на второй этаж, залитый заходящим солнцем. Здесь стоял лишь кожаный диван да плюшевое, потертое в подлокотниках кресло. Остальное место в трех больших комнатах занимали южные цветы, очень запыленные и изнуренные.

— С тех пор как умерла жена, я на втором этаже не живу, — пояснил генерал. — Захожу только цветы поливать. А так весь этаж пустует. Зову жить Нарциссу — не едет. Хоть досками этаж забивай.

Так же как и в саду, генерал начал объяснять, как называются цветы, какая от них польза. Дворнягин же лишь кивал головой, поддакивал, а сам в это время думал о другом. Его изумил и генеральский сад, и тихий шепот подступивших к даче сосен, и, главное, пустующий этаж. Да это же целый клад! Фабрика здоровья. Как уютно тут можно устроиться! В одной комнате спальня, в другой — столовая, в третьей — рабочий кабинет. Да плюс балкон, где можно посидеть на солнышке и попить чайку. И как же это я раньше не пронюхал, нос от Нарциссы воротил? Ах, дурная башка!

С первого этажа раздался помолодевший голос Нарциссы:

— Мужчины! Ужин готов.

Курочка взял Дворнягина под локоть.

— Пройдем, повечеряем. У меня чудные грибки есть. Собственного засола.

— А мы коньячка прихватили.

— И великолепно. По рюмочке. А потом чайку попьем с малиновым листом. У меня, как изволили видеть, всякие сушености есть. Страсть как люблю разную всячину сушить. Все собираю. Малину, крушину, липовый лист…

— И веников вы насушили? — тронул Дворнягин одну из шуршащих березовых метелок, развешанных на веревке вдоль лестницы.

— Да. Своими руками.

— Зачем же так много, товарищ генерал?

— А спросите меня, я и сам не знаю. Привычка. Все сушу, что под руку подвернется.

Шагая следом, Дворнягин посмотрел сверху на генерала. Сейчас он и сам ему показался таким же сухим, увядшим, как один из березовых веников. Особенно тонка и суха была его шея. Морщины перепутали ее, сделали похожей на облинялую шею старого, растрепанного ветрами индюка. Босые ноги его были тоже иссохшие, и Дворнягин с двойным чувством — жалостью и радостью — подумал, что хозяин дачи долго не протянет и что все его достояние вместе с зеленью и сушеностями, если только не воспротивится Нарцисса, вскорости перейдет в его, Дворнягина, подчинение.

…За ужином разговорились о службе. Осторожно намекая насчет перевода на новую работу, Дворнягин пожаловался, что ему очень трудно, что его буквально осаждают письмами, и в большинстве пустячными. Курочка, услышав это, даже любимые грибы отодвинул.

— Вы совершенно правы, Лукьян Семенович. Жалобщиков прорва развелась. Откуда смелость берется? Мы, бывало, к унтеру боялись подойти, поджилки дрожали, а теперь, чуть что, обращаются к министру. Демократия, мол. Пишу для пользы службы куда хочу. А какая же тут, к дьяволу, польза, если через головы старших обращаются, устав попирают!

— Верно, товарищ генерал. Сейчас плохо следят за этим. Оттого высшие штабы и задыхаются от писем.

— Это еще что, — продолжал Курочка. — Как говорят, куда ни ехало. Меня другое возмущает. Глупые новшества в армии. Возьмем, к примеру, матушку пехоту. Давно уже доказано и минувшей войной проверено, что ей пристало пеше противника атаковать. В лучшем случае — десантом на танках. Так нет же. Находятся теоретики, которые доказывают, что пехоту надо втиснуть в бронетранспортеры. Ну, а если впереди болото или трясина? Как тогда? Полезет ли солдат через нее? Не полезет. Он этому будет не обучен. Он привык к машине.

— Да, — поддакнул Дворнягин. — Забывается суворовская наука побеждать. Забывается. А старик не дурак был, когда еще говорил: «Там, где не пройдет олень, там пройдет русский солдат!»

— Совершенно верно, — закивал Курочка. — Явное забвение. Или возьмите вы авиацию…

— Дядюшка, ешьте, — перебила Нарцисса, подсунув Курочке тарелку с грибами. — Картошка остынет.

— Подожди. Дай же поговорить, — нахмурился Курочка. — Дядя твой одичал тут без разговоров. Все вечера один, один… не с кем переброситься словцом.

Дворнягин взглянул на раскрасневшуюся от рюмки коньяка Нарциссу, осуждающе покачал головой:

— А-я-яй, племянница, разве можно так относиться к дяде? Хотя бы в неделю раз приезжала.

Курочка безнадежно отмахнулся:

— Э, что с нее. Зеленая… Так об авиации. Сейчас в ее развитии наступил предел. Моторы сказали свое последнее слово. Вот вам наш возможный потолок, вот наша максимальная скорость. А практически больше и не нужно. Для боя и этого вполне хватает. Так нет же, моторные самолеты побоку, давай реактивные.

— Это теперь модно, — подтвердил Дворнягин. — Говорят, по дальневосточной трассе первые пассажирские пошли.

— Пассажирские? Ну, что ж. Кому к спеху, пусть рискуют. На дальних расстояниях, может, такая скорость и нужна. Но в бою? На фронте? Можно ли при такой быстроте танки или пушки подбивать, атаковать в воздухе друг друга? Да он же промелькнет и ни шиша не увидит. Раз — и нету. Пустой челнок.

Изображая полет реактивного истребителя, Курочка пронзил вилкой дымок от картошки и снова сделал заход над столом, но уже плавный, выбирающий цель.

— И совсем другое наш старичок ПО-2, или ИЛ-2, или «Петляков». Идет себе тихо, размеренно. Увидит цель — спикирует. От него и одиночный солдат не уйдет. Помните, как на фронте было?

— Конечно, товарищ генерал. Совсем другой эффект.

Курочка подцепил на копчик вилки грибок, проглотил его.

— Вы вот разумно понимаете, по-хозяйски рассуждаете, а другим приходится доказывать, что дважды два — четыре, а конь — без рогов. Я как раз на этом участке стою и скажу откровенно: смертельный бой веду. Отбиваюсь, как на флешах Багратион. Да вот вам живой примерчик, если хотите.

— С удовольствием послушаю, — льстиво глянул в глаза Курочки обрадованный таким вниманием Дворнягин.

— Прислал на днях письмо командующий Туркестанским округом Коростелев, — начал Курочка. — Лично министру адресовано, но я по долгу службы перед докладом это письмо прочел. Прочел и за голову взялся. Умный вроде бы человек, в солидном звании, а предлагает, простите, чушь. Вычислительные машины для управления боем. «Счетно-решающие устройства», как он их назвал. А попросту говоря, для командиров сундуки. Садись, дорогой комдив, возле этого сундука и распивай чаек. Командовать будет за тебя сундук.

— Это сейчас модно, — опять подтвердил Дворнягин. — На Западе, там вовсю пропагандируют электронику и кибернетику.

Курочка побагровел, худые скулы у него нервно передернулись.

— На Западе пусть с жиру бесятся. А я русский. Я не перевариваю заграничного.

— Правильно, товарищ генерал. Что и говорить.

— Вся эта глупирнетика нужна только бездельникам, буржуа. Они привыкли чужими руками жар загребать, ничего не делать. А мы, брат, все добываем своим трудом.

Нарцисса зажала Курочке рот.

— Дядюшка, я запрещаю тебе говорить. У тебя совсем расшатаны нервы. Помолчи.

— Ну, хорошо, хорошо. Молчу.

Несколько минут Курочка ел грибы с вареной картошкой молча, но потом опять заговорил:

— А с сундуками Коростелева целая беда. И докладывать министру надо, и боюсь. Вдруг прочтет и скажет: «Что вы чепуху суете мне?».

Дворнягин вспомнил про свое давнишнее обещание «укусить» при случае Коростелева и подумал, что более удобного случая ему, пожалуй, и не сыскать, что с помощью Курочки командующему округом Коростелеву можно подставить подножку, досадить. Он будет думать о своих «сундуках», ждать ответ от министра, а письмо его покроется пылью в канцелярском архиве. Курочка засушит его так же, как те веники. И, поразмыслив, он сказал:

— Да тут и печалиться нечего, товарищ генерал. Суньте его в архив, и кончено. Мало что этому Коростелеву в голову придет. Он вон, говорят, шляпы своим солдатам ввел. Вы представляете солдат в шляпе! Это же курам на смех.

Курочка помял подбородок.

— Значит, в архив?

— Конечно. Чего с ним делать? Только свою репутацию перед министром марать.

Курочка хлопнул ладонью по столу.

— Будь что будет, а ходу письму не дам.

Обрадованный, Дворнягин разлил коньяк по рюмкам, как когда-то за столом в вагоне командарма, встал.

— Разрешите, товарищ генерал, выпить за вас? За ваш истинно русский патриотизм. За то, что даете бой лженоваторам!

Взволнованный Курочка выпил до дна и долго, скрипуче кашлял в кулак.

* * *

В этот вечер в саду под яблоней Дворнягин предложил Нарциссе руку и сердце. Засидевшаяся невеста обрадовалась, но сдержанно ответила, что подумает, посоветуется с дядей. Она слишком долго ждала от Дворнягина этого предложения и теперь решила немножко покапризничать. Будет крепче любить.

4

В доме Пипке шла предпраздничная суета. Марта и приглашенная в помощь крестная Эммы тетушка Кернер месили тесто, пекли ватрушки, крутили мясорубку, толкли в ступке мак, носились из комнаты в комнату с тарелками и кастрюлями, весело покрикивали на шкодливого кота.

Сказав жене о покупках, Ганс надел пижаму, подоткнул. под шею салфетку и с настольным зеркалом, бритвенным прибором пришел на кухню. Раньше он всегда брился в ванной у специального столика. Теперь же примостился на ящике у холодильника. Ему не терпелось поговорить о женихе дочери, хотелось проведать, знает ли что о нем Марта или для нее это тоже сюрприз.

Как только крестная вышла в соседнюю комнату, он обернулся и спросил:

— А как думаешь, Марта, кто он? Сын булочника, колбасника или пивовара?

— Внук царя Фердинанда, — съязвила Марта.

— Нет, я серьезно. Должны же мы знать, кто он и на что можно рассчитывать.

— Рассчитывай на себя и свои руки.

— Стараюсь, Марта, стараюсь. Но руки уже не те. Быстро устают. Но ночам ломота.

— Поменьше бы выслуживался перед фюрером.

Ганс взмахнул руками:

— Ах, господи! Да оставь ты меня в покое. Все кончено. Крышка. Капут!

— А «Железный крест» зачем бережешь?

— И креста нет. В земле он. В могиле.

— Ну хорошо. Больше не буду, — примирительно сказала Марта. — Иди одевайся. Сейчас появится твой зять. Ты понимаешь?

— О, да! — поднял палец в потолок Пипке. — Это я отлично понимаю. И, надеюсь, он меня поймет тоже. — И уже из другой комнаты добавил: — О, мы найдем с ним общий язык! И в политике, и в столярном деле.

Стол был еще не совсем накрыт (крестная еще не расставила тарелки), когда в палисаднике скрипнула калитка и звонко залаяла собака.

Ганс выглянул в окно и отшатнулся. К дому шел русский офицер в новом, сверкающем пуговицами и ремнями мундире, с кобурой на боку.

«Не за мной ли к господину коменданту? — подумал Пипке. — Он на днях обещал подыскать работу. А может, за Мартой? В гостинице что-то случилось?» Пипке прислушался. Офицер о чем-то говорил по-немецки, Марта смеялась. Потом голоса стихли, послышались шаги, и уже из прихожей донесся веселый голос Марты:

— Ганс! Папаша!

— Я, дорогая.

— Иди-ка сюда.

Ганс одернул костюм, поправил галстук, вышел в прихожую. Рядом с офицером стояла смущенная, растерянная, с пылающими щеками и опущенными глазами Эмма.

— Папа! — рванулась она вперед. — Знакомьтесь. Это мой жених.

Пипке пошатнулся. Разных женихов для своей дочери рисовал он в своем воображении, сидя на верстаке. То он виделся ему знаменитым художником, который увешал весь дом дорогими картинами и открыл свой салон по продаже их. То рьяным помощником в столярном деле, продолжающим традиции Пипке. На худой конец он был согласен на простого трамвайщика, полотера, полисмена… Но такого!.. Нет, убей гром, он такого не ждал и во сне не видел.

— Папа! Да знакомься же, — потащила дочь за рукав.

— Ах, да, — очнулся от остолбенения Ганс. — Мне… мне очень приятно… — И, не глядя, протянул руку.

— Я тоже рад с вами познакомиться, — сказал офицер, крепко пожимая руку. — Звать меня Петр. Ну, а как вас, я знаю. Мне Эммочка рассказала.

— Понимаю, господин офицер. Понимаю, — сухо отозвался Ганс и повернул на кухню.

Марта толкнула его в бок.

— Помоги раздеться. Индюк.

Ганс деланно улыбнулся гостю.

— Прошу вашу фуражку, господин офицер.

Петр сиял фуражку, немного задержал ее в руках.

— Зовите меня лучше Петр или товарищ. Только не господин. У нас, русских, это не принято. Мы господами себя не считаем. Мы все товарищи. Братья.

Ганс пожал плечами.

— Что поделать. Нам тоже кое-что непривычно.

Он повесил фуражку, прошел на кухню и тяжело опустился в кресло.

— Марта! Я ничего не понимаю. Ни-че-го! Не то мир перевернулся, не то мои мозги?

Открывая консервную банку, Марта сказала через плечо:

— И то и другое.

Ганс вскочил.

— Но ты подумала, к чему это приведет?

— К свадьбе и внукам. — И, проходя мимо, потрепала Ганса за ухо. — Дедушкой придется быть. Агу-у!

* * *

Пипке в эту ночь не спал. Его терзали думы о судьбе дочери, о жене, которая смотрит на все происходящее с легкой душой, о крутых переменах в родном Грослау, в Берлине и во всем поднебесном мире.

Не ждал он беды, считал, что она уже миновала. Но нет. Все-таки бог привел ее в дом. Единственную дочь отдал в руки русского офицера. О боже, боже! За что же ты наказал старого Пипке? Будто и вины за ним нет. Не жег он, не убивал, даже никому не грозил винтовкой…

Но так ли уж ты безвинен, Пипке? Не радовался ли ты, когда читали сводку о захвате русских городов, не потирал ли руки, глядя на чужие черноземные степи? Радовался, боже, и зубы скалил на чужое горе. И почему-то ни разу не представил: а каково бы тебе видеть отнятой землю и горящим свой дом? Прости меня, боже, за это. Одурманен был глупой победой.

Пипке покаянно скрестил руки на животе и, глядя в побеленный отсветом луны потолок, снова задал себе вопрос: все ли ты сказал богу, Пипке? во всем ли покаялся? Кажется, во всем. А уворованная на хуторе под Полтавой курица? Не ты ли голодным волком забежал во двор, схватил ее и, устыдясь вышедшей на шум старухи, сунул последнюю живность под полу шинели? Я, о мой боже! В тот момент только о своем животе и подумал, а не о старой женщине, у которой, быть может, кроме этой курицы, ничего и не осталось на свете. Прости меня, бог, за все это. Отныне и до конца дней своих не улыбнется Пипке на чужую беду, не позарится его глаз на чужое добро.

Марта, лежавшая рядом, тихо спросила:

— Ганс! Что ты ворочаешься, как на гвоздях?

— Спи, родная. Спи, — погладил мягкие волосы жены Ганс и опять задумался.

А чем этот русский Петр не зять? Чем он хуже немца? Эг-е! Такого в городке еще поищешь. Вежливый, любезный, с благородным лицом. А как хорошо воспитан! Кто бы мог подумать, что какой-то сельский парень, бывший пастух, отлично говорит по-немецки, знает нашего Шиллера, Шумана, Гете, прекрасно играет на пианино! Крестная Эммы, слушая Баха, даже прослезилась. А офицеры фюрера?..

Пипке вспомнил зимнюю ночь на Днепре. В тесной украинской мазанке расположилась на ночлег зондеркоманда. Хата бедная, плохо обставленная, но в углу стоит пианино. Больной очкастый учитель из Баварии открывает крышку, ударяет по клавишам, и комната наполняется согревающей душу мелодией.

С шалью на голове вошел молодой лейтенант.

— О! Пианино. Прекрасная музыка! Дайте-ка мне топор.

Ефрейтор Глобке принес ему тяжелый колун. Лейтенант оттолкнул учителя и со всего размаху ударил колуном по пианино.

В комнату с криком вбежала девочка и птицей повисла на руке офицера. В залитых слезами глазах ее смешались мольба и ужас. Она что-то показывала, говорила, заслоняла пианино собой. Но напрасно. Лейтенант отбросил ее, разбил в щепки весь инструмент и, довольный собой, сказал:

— Вот вам и дрова. Печь согреет лучше, чем паршивая музыка. И вообще запомните: для немецкого солдата самая лучшая музыка — грохот пушек.

Бедный старый учитель! Он всю ночь проплакал, а под утро выстрелом из автомата покончил с собой. Ах, как бы вспомнить, что он сказал мне за час до этого? Что-то насчет объяснения, сравнения. Ах, да! Он сказал: «Не надо жить слепым. Надо видеть и сравнивать». Сравнивать! Вот я и сравниваю, милый учитель. Впрочем, хватит. Крышка. Капут. Я, кажется все уже сравнил.

Пипке поднялся, надел тапочки, пижаму, нащупал на тумбочке спички.

— Ты куда? — проснулась Марта.

— Я сейчас. Один момент.

Он вышел во двор, с минуту задержался, вдыхая бодрящий яблочный воздух, глядя на небо. За садом занималась погожая заря. Старая яблоня приветливо махала отяжеленной веткой. От ракит с низины, просыпаясь, тянулся туман. Где-то на окраине хрипло кричал петух.

Взяв в ящике лопату и канистру, Пипке прошел в сад, отыскал в мокром, дурно пахнущем бурьяне приметную, чуть осевшую яму, торопясь, откопал из нее мундир с «Железным крестом», облил все керосином и, послав ко всем чертям третью империю, с чувством облегчения поджег.

5

Время, время. Как томительно долго тянется оно, когда чего-то ждешь, когда хочешь что-то поскорее сделать.

В начале года командующий войсками округа Коростелев послал министру обороны письмо, где высказался об управлении войсками в бою. Он был уверен, что ответ придет скоро. Но судьба письма, однако, сложилась иначе. Шли дни, месяцы, а ответа из Москвы все не было.

Волнуясь за судьбу предложений, Коростелев несколько раз порывался позвонить министру и всякий раз отговаривал себя, успокаивал тем, что у руководства не один командующий, и не один из них обращается с важными делами, и, может, все они вот так же, понимая занятость министра, терпеливо ждут. Министр, конечно, не запрещает звонить. Наоборот, много раз подчеркивал, чтоб поменьше прибегали к бумаге, а почаще по неотложным делам звонили. Коростелев так и поступает. Он не из робкого десятка. Действует по пословице: «За спрос не бьют в нос». Когда надо, звонит, советуется. Но сейчас? Надо ли беспокоить? Раз ответа так долго нет, значит, министр о письме знает, значит, оно в движении. Позвонишь — еще обидится. «Вы что ж, — скажет, — думаете, все делается по щучьему велению? Не волнуйтесь. Рассматриваются ваши предложения. Ученые изучают их».

Так думал Коростелев. Думал и еще больше убеждался в разумности своих предложений. Как в прошлую войну управлял командир своими полками на марше?

Почти что методом времен Суворова. Либо стоял на обочине, пропускал колонны, давал указания, либо объезжал их на Пегашке или на машине. Нельзя так. В будущей войне возрастет намного скорость движения, протяженность колонн. Значит, надо дать командиру другое средство — вертолет, самолет, чтобы сверху он видел колонны и по радио ими управлял. Это не значит, конечно, что командиру не нужна легковая машина. Нет, Коростелев не склонен так думать. Она еще долго будет в строю. Но помимо нее уже теперь командиру нужны быстрые крылья. Он так и в письме написал: «Дайте командиру крылья. Поднимите его над дорогами, над полями сражений».

Твердо убежден был Коростелев и в необходимости упростить работу штабов. Бывая на учениях, он видел, в каких муках рождаются приказы, сколько у офицеров штаба уходит времени на подготовку их, обработку разных бумаг. Одни собирают сведения. Другие с карандашом в руках считают, вычисляют. Третьи до седьмого пота раскрашивают карты… А нельзя ли все это механизировать, упростить? Поставить на КП машину, и пусть ломает «голову», «потеет» за людей. Нажал кнопку — получай сведения о противнике. Нажал другую — вот тебе карта с обстановкой. Экран, подобный телевизионному, наглядно показал тебе местность в полосе атаки. Чудная машина! Как она нужна штабам! Но ее нет. Она пока что в голове Коростелева, в схемах, чертежах, которые он с письмом направил. Примут ли их? Должны принять. Там сидят ведь не какие-нибудь тюхи, а вдумчивые люди. Нос держат по ветру. Да и грешно было б такую новинку не подхватить.

Жизнью подсказана.

Верил, надеялся Коростелев. Сердце не предвещало промаха. И вдруг… провал. Полный и конфузный провал. Ни одно предложение не принято. Все сочтено не подходящим для войск. Об этом только что узнал Коростелев из письма генерала Курочки.

Ошарашенный и повергнутый в смятение, он прошелся взад-вперед по кабинету, распахнул окно, дверь на балкон, сбросил с себя китель и снова начал читать ответ, но уже более внимательно, вдумываясь в строки и комментируя их на ходу.

«Уважаемый Алексей Петрович! — начиналось послание Курочки. — Ваше письмо, адресованное на имя министра обороны, нами получено и рассмотрено (канцелярский запев). В изучении изложенных предложений принимали участие компетентные лица (хотел бы я видеть эти лица!). Они сочли, что Ваша забота о повышении боеготовности войск, оснащенности их новейшим оружием (ни о каком оружии и речи не шло)… заслуживает признательности и одобрения (иезуитский реверанс перед плевком в душу). Однако при всем большом уважении к Вам мы не можем признать Ваши предложения-подходящими для войск (с этого бы и начинал, свинья!). Во-первых, о вертолетах и самолетах. Испокон веков русский солдат привязан к своему командиру, он привык видеть его рядом с собой так же, как видел Суворова, Кутузова, Буденного (про боевые колесницы бы еще вспомнил, старый хрыч!)… Это влечение к командирам вполне оправдано и объяснимо. Это исторически сложившийся воинский ритуал. Вы же поднимаете командира в облака, отрываете его от солдат. Поступив по-вашему, воин будет лишен возможности лицезреть своего командира, перенимать его лучшие волевые качества (командир не обнаженная Энесса, чтоб на него глазели; пусть его лишний раз и не увидит солдат, но почувствует железную силу руки). К тому же, надо заметить, товарищ командующий, что поднятый Вами в воздух командир будет незамедлительно сбит противником. Так что пусть лучше он шагает по матушке земле (вот уж воистину: рожденный ползать летать не может). Теперь о счетно-решающих машинах, или, как Вы пишете, облегчении работы офицеров штабов. Мы понимаем, что в современном бою нагрузка на штаб возрастает, что нужно изыскивать способ облегчения штабного труда. Но за счет ли предлагаемых Вами громоздких машин, этаких сундуков? (Сам ты, как видно, сундук!) Не лучше ли поискать что-то другое? Сундуки же эти, честное слово, смешны. Нам ли, русским людям, сынам рабочих и крестьян, бояться чернового труда (ну, тумак, настоящий тумак!). Пусть в буржуазных армиях, где во главе стоят сынки богатеев, увлекаются этими сундуками. Им от природы свойственно жить за счет чужого труда и ума. У нас же, как Вы сами хорошо знаете, есть свой светлый разум (есть ли он у вас, генерал Курочка? Не выдохся ли?). Поймите нас, Алексей Петрович, правильно. Мы…» Я понял вас, Курочка. Отлично понял. Вы ярый приверженец старого. Вы, как филин, боитесь дневного света и держитесь за дряхлый пень. Мало того, вы еще и других клевать собрались. Шалишь! Не выйдет!

Коростелев подошел к столу, снял трубку прямого провода с Москвой.

— Прошу соединить меня с министром. Коростелев говорит. Хорошо, я жду.

Минут через пять раздался продолжительный звонок, означающий, что министр освободился и ждет у телефона.

Услышав знакомый, хозяйски спокойный голос, Коростелев поздоровался и попросил разрешения доложить о важном для войск деле.

— Пожалуйста, Алексей Петрович. Слушаю вас, — сказал министр, и в голосе его прозвучала удовлетворенность. — Давно не слыхал вас. Давно. Редко звоните, говорю. Может, войну объявили телефонной связи?

— Бумагам да, а телефон пока в резерве оставил.

— Ну, ну. Слушаю, Алексей Петрович.

Коростелев докладывал, волнуясь, обидчиво, с трудом сдерживая себя, чтоб не упрекнуть в косности генштабистов, самого министра. Ведь он тоже тут виноват в чем-то. Либо в спешке выслушал доклад и как следует не разобрался, либо этот Курочка, не поставив в известность, сам ответ состряпал, что тоже не делает чести министру. Нечего поручать слепому сычу сторожить бахчу. Дальнозорких, смелых людей ставить надо.

Министр слушал Коростелева не перебивая, изредка лишь вставляя «да, понимаю, да», но и по этим коротким «да», по тому, как все жестче и досаднее они звучали, Коростелев понял, что министр ничего о письме не знал и что над теми, кто его упрятал, видимо, грянет буря.

Спросив, когда отослано письмо, когда получен ответ, министр прервал разговор и сказал, что он лично разберется и через час позвонит. Однако не прошло и тридцати минут, как в столовую, куда ушел обедать Коростелев, вбежал запыхавшийся капитан-порученец и сказал, что на проводе министр обороны.

Коростелев поспешил к телефону.

— Слушаю вас, товарищ маршал!

— Так вот какое дело, Алексей Петрович, — заговорил министр. — Телефонным разговором дело уже не поправишь. Надо бы вам приехать. Выступить на совещании командующих с содокладом. Как ваше здоровье? В понедельник самолетом сможете?

— Смогу, товарищ маршал!

— Тогда ждем вас. Всего доброго, Алексей Петрович.

6

Курочка проснулся в холодном поту и никак не мог вспомнить, где он, что с ним, утро теперь или вечер, надо ему собираться на службу или он совсем недавно со службы пришел. И только соседский петух, имевший, шельмец, привычку залетать по утрам в чужой сад и клевать на противнях сушености, вывел генерала своим криком из непонятного состояния. Курочка сразу вспомнил, что уже утро и, благодарение судьбе, находится он не где-нибудь, а у себя на даче. В другой раз, не медля, поднялся бы с постели и огрел мерзопакостного петуха суковиной, специально припасенной для этих целей. Что-что, а сушености Курочка оберегал пуще глаза. И когда, случалось, на дачу залетал петух или пробиралась в подворотню свинья, он кидался на них с ожесточением суворовского гренадера, штурмующего Фокшаны. Но сегодня ему было решительно не до сушеностей. Навались на них все дачные петухи, все свиньи, он и тогда бы, пожалуй, не вышел. Пес с ними. Главное теперь не в этом. Главное — выкарабкаться из беды. А беда нагрянула нежданно-негаданно.

Еще вчера до полудня канцелярская жизнь текла тихо, размеренно, как и год и десять назад. В кабинет изредка входили с бумагами на подпись подчиненные офицеры, за дверью, в приемной, позванивали телефоны, и секретарша Лизочка мягким голоском отвечала: «Он занят. Позвоните попозже». На подоконнике мирно ворковали голуби. Яркое солнце и «сводка» о настроении начальства обещали спокойный день. И вдруг грянула буря. В кабинет позвонил начальник канцелярии и голосом, не предвещающим ничего хорошего, сказал: «Вас срочно вызывает министр».

Министр редко когда вызывал начальников отделов. Все вопросы решал в большинстве с начальниками управлений, и это еще пуще повергло в смятение Курочку. Не помня зачем, он схватил пустую папку для докладов и семенящей рысцой поспешил по длинному коридору в кабинет министра. В приемной он хотел было спросить, зачем, по какому вопросу его вызвал министр, но поджидавшие его порученцы и слова сказать не дали.

— Скорее! Скорее! Где вы так долго?

Они распахнули дверь и почти втолкнули перепуганного, растерянного Курочку в ярко озаренный солнцем кабинет. Министр ходил по ковровой дорожке, заложив руки за спину и похрустывая пальцами. Ботинки на нем жестко скрипели.

Заслышав шаги вошедшего, он резко обернулся и, пронзя не терпящими лжи и лукавства глазами, спросил:

— Где письмо Коростелева?

Курочка еще пуще вытянулся, словно собрался вытянуть себя из самого себя.

— В делах. У нас, товарищ министр.

— В делах я понимаю — в деле, в работе. Но оно же в архиве.

— Так точно, в архиве-с…

— Вы знали, что письмо адресовано лично мне?

— Знал-с…

— Вы обратили внимание, что там подняты жизненно важные для судеб армии вопросы?

— Так точно!

— Так на каком же вы основании взяли на себя смелость решать вопросы за министра, походя отвергать ценные предложения? Или вы считаете, мы здесь не в состоянии разобраться, что хорошо для войск, а что плохо?

Склонив голову, как перед казнью, Курочка подавленно молчал. Холодный пот прошибал его. Колени, как ни старался удержать, зябко дрожали. Многое из того, что говорил министр, он, как оглохший, плохо понимал. Он думал лишь о том, что теперь будет с ним. Хорошо, если бы все кончилось взысканием, а то еще уволят без пенсии (фронтовой-то выслуги нет, все годы в канцелярии просидел). Снимет сейчас телефонную трубку и скажет начальнику управления кадров: «В приказ его. За невозможностью использовать на штабной работе». Так и закончится, Курочка, бесславно служба твоя. А за что? За никчемную выдумку фантазера. Он, Коростелев, видите ли, решил революцию в военное дело внести. А какую революцию, если разобраться? У нас одна есть революция — Октябрьская, а других не дано. Не пыжься. Не прорастут твои «зерна», Коростелев, не найдут себе почву. Засохнут.

Министр тем временем отошел к окну, постоял с минуту молча и, вернувшись к Курочке, все тем же убийственно спокойным голосом сказал:

— Я бы жестоко наказал вас, генерал. Вы этого заслужили. Но взысканием тут не помочь. Не один вы со своими отсталыми взглядами на развитие войск. Не один. Лечить вас надо. И учить. Ступайте.

Курочка не помнил, как дошел до кабинета, что делал до конца рабочего дня, как и на чем приехал на дачу. В голове у него беспрестанно вертелись слова министра: «Лечить вас надо и учить». И хотя смысл их был, казалось, понятным, он снова и снова вдумывался в них, гадал: а не кроется ли за ними какого подвоха, чего-то, таящего опасность, отвлеченно сказал министр или определенно, на учебу он намерен послать или на медкомиссию?

Курочка так разволновался, что заболела голова, и он проворочался до рассвета. Лишь выпив порошок снотворного и стакан настоя сухого шиповника, он наконец уснул. Теперь же, очнувшись, он был вовсе не рад, что прервалось это безмятежное состояние.

«И дернула же меня нелегкая сунуть это письмо в архив, — ругал Курочка себя. — Лучше бы оно лежало без ответа и привета, покрывалось пылью, как многие другие. А все Нарциссин кавалер насоветовал. Сунь да сунь в архив. Вот и сунул на свою голову. Министр и вправду не накажет. А приедет Коростелев? Возьмет да взбунтуется, жалобу напишет. Упредить бы… смягчить удар. Но как? Пойти в гостиницу, где он остановился? Неудобно. Написать записку, извиниться? А что, если подождать его в коридоре на подступах к министру да замолвить, как бы между прочим, несколько словец? Ну, конечно, это же блестящая идея. Что ж ты лежишь, старый хрыч? Ведь уже девятый час. А в десять Коростелев должен быть у министра».

Курочка вскочил с постели, торопливо оделся, наказал соседу-сторожу убрать с противней арбузные семечки, а взамен их высыпать на просушку позавчерашние лисички и помчался на электричку.

Коростелева он чуть не прозевал из-за оплошности таксиста, который проскочил не в тот переулок и, пока обвез вокруг, потерял добрых восемь минут. Едва забежал в кабинет и, повесив фуражку, вышел на площадку, как поднялся лифт и из него вышел одетый в белый летний китель с легкой папкой в руке генерал Коростелев.

— Здравия желаю! — бросился наперерез Курочка. — С приездом, Алексей Петрович.

Коростелев буркнул что-то невнятное и, нахмурившись, зашагал по коридору. Курочка поспешил следом за ним.

— Как здоровье, Алексей Петрович? Где остановились? В гостинице ЦДСА? Машинку вам закрепили?

Коростелев промолчал и, как показалось Курочке, зашагал еще быстрее. Длинный коридор предательски сокращался, и Курочка, торопясь высказать обдуманное в электричке, чуть-чуть сдерживая Коростелева, зашагал на полшага вперед.

— Вы извините, Алексей Петрович. Занятость. Текучка подвела. Подчиненный написал, а я, не глянув, подмахнул. Понадеялся. Поверил. Думал, и вправду какой пустяк. А глянул… В глазах помутилось. Такие предложения! Такие раздумья! А-я-я-яй! Да это же целый переворот! Революция! Новый базис…

Коростелев шагнул в приемную и с грохотом захлопнул дверь. Курочка, наткнувшись на нее, растерянно остановился.

7

У каждого человека есть своя мечта, которая зовет и манит то в бескрайние степи, то к мерцающим звездам, то в мир больших открытий, а то и просто к земным житейским делам, без которых нельзя обойтись.

У полковника Дворнягина была тоже своя сокровенная мечта. Она, правда, не уносила его в звездное небо, к неведомым мирам и не спускала на дно кратеров. Нет, зачем же? Пусть туда стремятся другие. Ему и на земле хорошо. Его давно уже влекли другие, более близкие звезды, а точнее, шитые на золотой парче — генеральские.

О, если бы только их возложить на плечи, вшить намертво нитками в генеральский мундир! Узнали бы тогда, кто такой Дворнягин, походили бы вокруг него. Та же Асенька, которая нынче нос дерет, двадцать бы раз прибежала, чтоб встретиться и умиленно произнести: «Здравствуйте, товарищ генерал!» А главное, почет какой, уважение!

Через неделю Дворнягин уже представил себя на месте начальника управления, генерал-лейтенанта. Он сидит в кабинете за большим столом, а к нему идут и идут с бумагами на подпись подполковники, полковники, генералы… А он только утвердительно качает головой и цветным карандашом размашисто наносит резолюции.

С кресла начальника управления соблазнительница- мечта вознесла Дворнягина на пост командующего всеми сухопутными войсками. Он стоит на вышке Н-ского полигона, украшенной хвоей, и руководит большим тактическим учением. «Танки, вперед! Огонь из всех калибров! В атаку!..» — командует он и тут же устыжается: «Фу, какой бред! Что это я? Пора и совесть иметь. Отделением не командовал, а в полководцы пру. Мне вполне хватит и генерал-майора. Присвоили бы это звание. А то чем черт не шутит, когда бог спит. Найдется какой-нибудь скептик, посеет сомнение: а на что ему звание генерала? Канцелярскому работнику и полковника хватит. И вот тебе палка в колесах. Прощай, мечта!»

Ко всему прочему надо добавить, что Дворнягин не только мечтал о генеральском чине, но и постепенно приноравливался к нему. Прежде всего он сшил себе генеральские сапоги и подложил под подошву для скрипа сухой бересты. Вслед затем он купил на базаре две шкурки серого каракуля. Одну на папаху, другую на генеральскую бекешу. Это на тот случай, если на складе произойдет какая-либо заминка с выдачей готового. Шить пока ни то, ни другое Дворнягин не стал. Он все же слегка сомневался: а вдруг да и не присвоят генерала? Но все было заранее раскроено и готово к немедленному пошиву. Дома в сундучке лежали у него помимо этого и новенькие генеральские погоны. Купить их Дворнягину стоило больших мучений. В секции вещей военного быта Центрального военторга всегда кто-либо крутился из покупателей. Одни что-то выбирали, другие кого-то ждали, а третьи глазели на хорошенькую продавщицу. И Дворнягину никак не удавалось выбрать подходящий момент. Он опасался, что кто-нибудь из знакомых офицеров может застать его за столь необычной покупкой, и тогда не оберешься стыда.

Пять раз кидался он к опустевшему на минуту прилавку, держа наготове деньги, чтоб сгрести погоны и затеряться в толпе. И все пять раз ему кто-либо мешал. То в дверях мелькнет чье-то знакомое лицо, то вдруг покажется, что поодаль стоит человек и наблюдает за ним, то подойдет молоденький лейтенант и, купив банку ваксы, начинает расточать комплименты продавщице.

Наконец настал момент, когда подступы к прилавку опустели. Дворнягин рванулся к нему, ткнул пальцем в стекло.

— Мне генера… вот генеральские прошу.

— Простите, я не расслышала.

Дворнягин оглянулся по сторонам, торопясь, прошептал:

— Генеральские. Генера-а…

Девушка потянула ящик на себя.

— Две звездочки или одну?

— Да одну же. Одну, — чуть не простонал Дворнягин. — Прошу вас.

Девушка посмотрела большими серыми глазами и улыбнулась:

— Я вижу, вы в первый раз. Волнуетесь. Понимаю. Такая радость. Вас можно поздравить, товарищ генерал.

— Гм-м, да. Конечно, — пробормотал Дворнягин и выругался в душе: «Чтоб тебя с поздравлением. Болтает. Удержу нет».

— С вас… — девушка назвала сумму и, получив деньги, начала завертывать погоны в бумагу.

Дворнягин оглянулся. Прямо к прилавку широкой, развалистой походкой шел старший инспектор Меньшиков. Еще минута, и он все увидит. Какой ужас! Дворнягина кинуло в жар. Он заметался возле прилавка, не зная, куда деть себя, а продавщица, как на грех, нисколько не торопится. Она оторвала клок бумаги, разгладила ее, положила погоны на середину, потом на край, опять на середину и уж только после этого завернула и подала. Тут бы ей промолчать, ведь миссия ее исчерпана. Так нет же. Словно кто дернул ее за язык, и она во весь голос пропела:

— Пожалуйста, товарищ генерал. Носите на здоровье.

Как встретился с Меньшиковым и выбирался из военторга, Дворнягин не помнил. Образумился он только дома и долго гадал: «Знает о покупке генеральских погон полковник Меньшиков или нет?» А потом снилось, будто о купленных погонах стало известно офицерам управления и все, как над чудаком, смеялись.

«Ну и пусть смеются. Леший с ними, — успокаивал себя утром Дворнягин. — Главное, вырваться в генералы, а там мы еще посмотрим, кто посмеется над кем».

С не меньшим задором рвался к генеральскому чину и Афоня Зобов. В кабинете у себя он постелил от стола до двери ковровую дорожку и через каждый час работы прохаживался по ней. На прием к себе он никого сразу не впускал, а отвечал, что занят, и заставлял обождать, зайти попозже. Но и впустив человека, долго не приступал к беседе. Просматривал бумаги, протирал очки, звонил куда-нибудь по телефону и только после этого кивал:

— Ну-с… Слушаю вас.

Каждый вошедший без слов понимал, что от прежнего простачка Зобова не осталось и следа. Он как бы преобразился, и ждал, как и его приятель Дворнягин, очередного звания.

…Весть для них обоих пришла тихо и неожиданно. Вначале о ней сообщали шепотом на лестничных площадках и в коридорах. Потом немного погромче уже в кабинетах и, наконец, заговорили во весь голос:

— А слыхали?

— Что?

— Дураков-то наших…

— Да ну?

— Приказ уже подписан. Спета песенка их.

* * *

Дворнягин пришел с работы злой и печальный. Приказ об увольнении из армии ошеломил его. Ждал повышения в должности, звания генерала и вот… Как же все случилось? Что послужило причиной к увольнению? Формально, конечно, причины есть. Нет высшего военного образования, не был на фронте. Но ведь есть среднее гражданское образование, пятнадцатилетний опыт штабной работы, наконец, способности. Любую бумагу готовил с налету. Сколько благодарностей получил! И нате вам…

Дворнягин пошел к Зобову, наедине поговорить с ним, утешиться. Но расстроился еще хуже. Оказалось, что Зобов отделался легким испугом. Его только отругали, а из армии не уволили и даже с работы не сняли.

Зобов утешал Дворнягина:

— Что поделаешь, старик. Злой рок. Это тебе Бугров свинью подложил.

— Бугров?

— Точно, старик. Один человек мне по секрету сказал, что он жалобу на тебя написал. Ну, каша и заварилась.

Теперь, когда Дворнягин знал, кто добивался его увольнения, он обрушил всю злость на Бугрова, а заодно и Ярцева. Всю дорогу до Малаховки поносил он их бранными словами да и на даче разбушевался.

— Шакалы! Ямокопатели! Мало я им солил, — шагая по комнате, бормотал он. — За Можай бы загнать!

— Лукьяша, что с тобой? — увидев мужа разгневанным, спросила Нарцисса. — Ты зол, как тигр.

— Будешь злым.

— Но что же случилось? Ты можешь толком сказать?

— Из армии уволили. Вот что.

— Тебя? Из армии?

— Ну, а кого же? Стал бы я портить нервы за других.

Нарцисса повисла на шее у мужа.

— Миленький, так это же очень здорово, что тебя уволили.

Дворнягин раздраженно отстранил жену.

— Здорово, здорово, свинья целует борова. А пенсия где? Без пенсии уволен я.

— Без пенсии? Как же так? Другим же дают.

Дворнягин тяжело опустился в мягкое кресло, вздохнул.

— Другим-то дают, а мне вот года не дали до пенсии дослужить.

Нарцисса откинула полу цветного халата, села на подлокотник рядом с мужем, обняла его правой рукой.

— Не горюй. Проживем. Я буду работать, а ты по хозяйству. Дядюшка опять вон в госпиталь лег. Дача без присмотра.

— «Дача». Мне деньги надо.

— И деньги будут.

— Откуда?

— Пристройку твою продадим, а мою комнату на всякий случай оставим.

— Пристройку? — повеселев, глянул Дворнягин. — А что? Это идея. Твою продать нельзя. Казенная. А моя — частная собственность. Только где покупатель?..

Нарцисса прижалась к мужу щекой.

— Я уже и покупателя нашла. Вернее, он меня нашел.

— Кто же?

— Да твой сосед, поп Василий. Вчера, как в Москву ездила, гляжу, возле пристройки похаживает. То с одной стороны зайдет, то с другой, а потом ко мне: «Не уговорили бы вы своего мужа сие жилье мне продать?»

У Дворнягина загорелись глаза.

— Ну и что же он? Что еще говорил?

— Больших денег, говорит, у меня нет, но тысчонок сорок дать бы мог.

Дворнягин улыбнулся.

«Тысчонок сорок. Э, нет, святейший. Больно прытко скачешь. Я еще с тобой поторгуюсь. Тряхну твою мошну. А будут денежки — и работа будет. Только куда бы это получше устроиться? Специальности-то нет никакой. А что, если пойти финансовым агентом? Я здорово когда-то выколачивал налоги».

8

Судьбы людей. Как они изменчивы, как непохожи! Четыре человека в купе скорого поезда Берлин — Москва — и четыре разные судьбы. На верхней полке, справа, дамочка с крупными веснушками, лет двадцати восьми. Два года назад она ехала в Группу войск в Германии поработать и выйти замуж (там много офицеров-холостяков). Ее мечта сбылась. Она не только обрела мужа, но и везет своим родителям новость. Скоро ее мама будет бабушкой, а папаша — дедушкой.

Там же, наверху, по соседству, беспокойно ворочается майор-медик. Он не совсем счастлив. Положенный срок за границей отслужил, едет на родину, но не туда, куда бы хотелось. Просился в Киев, а направляют в Читу. Конечно, и в Чите он будет честно служить, но все же хотелось бы в родные края.

На нижней полке расположился грузный, лет шестидесяти полковник в полосатой шелковой пижаме. Судя по его сияющему лицу и обрывкам песен, которые тихонько напевает, он всем доволен и счастлив. Еще какие- нибудь недели три хлопот, хождений по медкомиссиям, кабинетам отдела кадров — и он в отставке, в тихом тещином доме на берегу Оки.

И наконец, четвертый пассажир — тощий молодой лейтенант со впалыми щеками и очень грустными глазами, похожий на обиженного козленка, которого только что ни за что выгнали за ворота и он, стукнув по ним раза два рогами, гордо и независимо идет прочь, не зная еще зачем и куда.

В этом лейтенанте нетрудно узнать Петра Макарова. Три часа назад его вызвал уполномоченный майор Чуркин и, не пригласив даже сесть, заявил:

— За нарушение оккупационного режима вам надлежит немедленно покинуть Германию и выехать в Союз.

Макаров уже знал примерно, о чем с ним будет разговор, и потому спокойно, не выдавая своего волнения, веря, что он ничего худого не сделал, спросил:

— Чем я нарушил режим? Мне непонятно, товарищ майор.

Офицер, склонив голову на плечо, щуря правый глаз, криво усмехнулся.

— Он не знает. Какая наивность! Святой Иорген. Не прикидывайтесь простачком. Вы все великолепно знаете, лейтенант.

— Но я бы хотел услышать от вас, товарищ майор.

— Слушать тут нечего. Вас любит немка. Вы встречаетесь с ней.

— И что же тут плохого?

Чуркин достал из стола отпечатанный на машинке лист.

— А вы знаете, что на этот счет есть бумага? Инструкция! — И постучал тыльной стороной ладони по листу. — Она категорически запрещает подобную связь.

— Никакая бумага не запретит любовь.

Чуркин отложил инструкцию.

— Вы что, против приказов?

— Я против глупостей. Какой вред Родине, если нас любят? Что плохого в связях с местным населением? Ведь каждый наш солдат — это живой пропагандист наших идей, нашего образа жизни. Об этом мы на политзанятиях говорим.

Чуркин зло стукнул кулаком по столу.

— Хватит! Я не хочу вас слушать.

— Тогда разрешите идти?

— Ступайте. И чтоб через двадцать… Отставить… — Он взглянул на ручные часы, расписание поездов, висевшее на стенке. — Чтобы через четыре часа вас в Группе не было.

Чуркин, размахивая бумагой, что-то говорил насчет получения пропуска, железнодорожного билета, сдачи оружия, но Петр его уже не слушал. Он пытался подсчитать: успеет ли вернуться из школы Эмма, удастся ли ему повидать ее, сказать хоть несколько слов? Уроки кончатся в два. Сейчас десять тридцать. Она успеет проводить. Она будет до последних минут. Но что же я?.. А дорога? Ей же ехать до дому больше полчаса. Какой ужас!

Петр глянул на расписание, потом на Чуркина.

— Прошу вас… очень прошу прибавить мне час. Я выеду до Бреста, а там пересяду до Москвы.

— Для каких целей нужен час?

— Я хочу увидеть ее, не скрывая, ответил Петр.

Чуркин понимающе улыбнулся.

— Если бы вы сказали, что вам надо помыться, упаковать чемодан, я бы прибавил час. Так и быть. А для этих целей, — он щелкнул пальцами, — не разрешаю. Никаких свиданий не может быть.

Петра передернуло. Хотел крикнуть: «Да человек ли ты или чурбан? Какая бездушная мать тебя родила?», но удержался, подавил боль и вышел, не сказав ни слова.

Перед самым отъездом Макарову удалось только повидать тетушку Марту и передать ей записку для дочери.

Всплакнула добрая женщина, узнав об отъезде Петра, как-то сразу поникла и состарилась. Волосы растрепались, и она их уже не подбирала под свой чепец. На лбу, кажется, прибавилось морщин. Всю дорогу до вокзала молчала, о чем-то думая, качала головой. Только когда раздался свисток, обняла, как сына, и сквозь душившие ее слезы сказала:

— Вы хоть пишите ей. Пишите, Петр. Она так любит вас. Богом молю…

Поезд тронулся. Петр вошел в свое купе и выглянул в окно. Мать Эммы неподвижно стояла на опустевшем перроне и провожала печальными глазами набирающий скорость поезд. Ветер безжалостно трепал ее белые от седины и света волосы, расстояние сгладило черты лица, и Петру вдруг показалось, что это не Марта, а Эмма, светлокудрая, нежная Эмма.

В вагоне уже шла новая жизнь. Пассажиры играли в домино, обедали, знакомились, судачили, а Петр все еще никак не приходил в себя от случившегося. Он в сотый раз перебирал свое поведение, поступки и никак не мог понять, за что ж все-таки его отчислили из Группы войск. Перед мысленным взором его, не уходя, не расставаясь, стояла милая светлокудрая девчонка. И чудилось столько горя, обиды, отчаяния в ее глазах, что сердце у Петра мучительно сжималось.

— Эммочка, Эмма… — шептал Петр. — Как ты там? Что будет с тобой? Увидимся ли когда-нибудь?

9

Как долго не зарастает подрубленное дерево, так долго не выздоравливал и Плахин. В малейшую непогодь нудно и больно ломило ноги, и тогда он всю ночь ворочался и, чтобы не причинять беспокойства Лене, только скрипел зубами да до боли кусал губы. В солнечные дни было намного легче, ломота стихала. Но и тогда двигался он медленно, опираясь на палку, выбирая место, куда ступить, поровнее.

На работу в колхоз он не ходил. Попробовал однажды забраться на трактор, но упал, ушиб ногу, и Вера Васильевна сказала:

— Не приходи больше, Иван. Поправляйся.

Сидеть дома без дела Иван не смог. За долгое распутье он кое-как проконопатил хату, перебрал пол, выкрасил белой краской рамы, а голубой — наличники, подремонтировал крыльцо. Все делал сидя, опираясь на палку, через каждые пять — десять минут отдыхая. Когда же подсохла земля, взялся за сад. Дел там было непочатый край. За четыре года войны одичали, полузасохли вишни. Еще совсем молодые яблони без присмотра обломали мальчишки, стволы обглодали зайцы. Забор во многих местах покосился. Земля под деревьями заобложела, поросла крапивой и лопухами. Лишь под самыми окнами Лена рыхлила две грядки, и там из чернозема проглядывали зеленые луковицы каких-то цветов.

Раздобыв у деда Архипа плохонькую косу, Иван прежде всего выбил и сжег бурьян. Потом приспособил на палку садовый нож, обрезал у яблонь и вишен сухие сучья. Собрался целый ворох, которым почти неделю топили дом.

Самым трудным оказалось вскопать землю. Налегать на лопату ногами Иван не мог. Приходилось каждый раз наваливаться грудью. Днем, когда угоняли коров и доярки отдыхали, помогала Лена. Она долго и участливо упрашивала обвязать ручку лопаты тряпкой, чтоб не так давило грудь, но Иван, стесняясь, отмахивался.

— Ладно, не в первой…

Когда сад был вскопан, Плахин заборонил его граблями, под каждым деревцом сделал лунку и влил туда по два ведра разжиженного навоза, смешанного с торфом.

В пятницу под Первое мая Лена принесла с фермы ведро белой глины. Разбавив ее водой и смастерив из мочалы квач, Иван вышел пополудни в сад. Пригревало солнце. В белой кисее стояли вишни. Яблони еще не зацвели, но из тугих бутонов уже проглянули нежно-алые цветки. Молодостью, жизнью веяло от воскресшего сада. Сразу какими-то другими стали и дом и деревенская околица. И все же саду чего-то не хватало. Тих он был и скучен.

Не торопясь, все еще любуясь деревцами, Иван надел халат и, привалясь спиной к забору, завязывал на рукавах тесемки. Неожиданно за спиной послышалось все нарастающее, слитное гудение. Иван оглянулся. Низко над землей быстро двигалась желто-бурая туча. В голове ее вился золотой клубок, просвеченный солнцем. Длинный хвост тащился почти по бахче.

«Беда! Саранча летит, — мелькнуло в голове Ивана. — Пропал сад. Что делать?» — Он схватил квач и начал размахивать им, пытаясь сбить летящих с пути. Но что такое? Туча не только не свернула, а еще больше сгустилась и ринулась прямо на растрепанный сноп из лыка.

— Ба! Да это же пчелы, — вырвалось из груди Ивана. — Чей-то беглый рой. Неужели сядет? Ну, конечно, садится. Прямо на квач. Мать честная…

Воткнув палку в землю, Иван, размахивая руками, попытался отбиться от пчел, но они накинулись еще злее. В лицо, шею, руки посыпались обжигающие укусы.

«Дело плохо, — подумал Плахин. — Надо бежать. Но куда? До хаты пока доковыляешь, искусают всего. — Он испуганно, ища укрытия, глянул кругом. — Да вот же рядом старый сарай. Скорее туда. Скорей!»

Сбив плечом дверь, Иван упал в прелую солому и долго лежал, отдыхая после непривычного бега. Лицо жгло, как каленым железом. По всему телу разливался жар. Пчелы-преследователи постепенно затихли. Лишь одна все еще озлобленно гудела в волосах. Иван осторожно выпростал ее и, повернувшись к свету, попытался рассмотреть пленницу, но, к великому удивлению, не смог. Глаза разнесло так, что остались только узкие щелочки, сквозь которые с трудом различалась стенка дома.

Добравшись на ощупь до соседней хаты деда Архипа, Иван постучал в окно:

— Дедушка! Вы дома?

— А где ж мне быть? — отозвался с лежанки Архип. — Как говорят, лежу на печи да грею кирпичи.

— Вас на минутку можно?

— А чего же нельзя. Завсегда можно. Чай не царь, не емператор. Надоело лежать, охо-хо-хо… Хотя бы скорее бахча поспевала, пошел бы в сторожа.

Шмыгая босыми пятками по набивному полу, Архип вышел на крыльцо, щурясь от солнца, глянул из-под ладони и удивленно всплеснул руками:

— Мать моя! Кто ж тебя так разукрасил? Ай, осы покусали?

— Пчелы, дедушка.

— Пче-лы? Да откель же им быть? Тут по всей Рязани и улья не найдешь. Низвели чьей-то милостью пчелку. Низвели-и…

— Не совсем, видать. Рой сел у нас в саду.

— Рой?! — дед закачал головой от радости. — Мать моя! Счастье-то какое!

Иван крякнул:

— A-а, к шутам это счастье! Чуть не заели. Не вижу вот ничего. Не ослеп бы…

— Что ты, что ты, — замахал руками Архип. — Да меня тыщу раз кусали и, слава богу, живой, невредимый. Пуще того, бывалыча, хворь выгоняли. Тяпнет тебя в нос какая — смотришь, и чих пропал. Глотнул ложку гретого меду — и грудь отложило. А зимой, после бани? Нет приятнее испить чайку с медом. И в пот тебя вдарит, и силушку прибавит. Ух, мать моя!

От умиления дед потряс бородой, сощурился, отчего складки на лице собрались в пучок у переносицы, будто кто связал их бечевою, причмокнул заросшими губами и, видимо не веря услышанному, опять переспросил:

— Так, значит, сел роек?

— Сел, чтоб ему! — с досадой и раздражением ответил Иван, мучаясь от укусов.

Архип шмыгнул за дверь.

— Я сейчас. Живо. В сей миг с ним управлюсь.

— А глаза. Глаза-то чем полечить? — крикнул вдогонку Иван.

Громыхая кадками, Архип крикнул из сеней:

— Примочку! Тряпицу положь… Полегчает.

Что было дальше, Иван не помнит. Остаток дня и всю ночь лежал он в бреду, ничего не видя, лишь временами чувствуя прикосновение рук Лены и слыша ее ласковый голос. А когда утром вдруг открылись глаза и он посмотрел в окно, в саду под старой яблоней стоял синий домик и у него хлопотливо сновали присмиревшие пчелы.

Надев гимнастерку, Иван вышел в сад. Сад был неузнаваем. К буйному цветению вишен майская теплынь прибавила порошу яблонь, и теперь все было белым- бело, как в мягкую метелицу. В слепящих блюдечках лежали яхонты росы, переплетались нити солнца, и над всем этим царством красы и дива гудели пчелы.

«Нет, неистребима жизнь на земле, — подумал Плахин. — Вот погубили в деревне по чьей-то тупости пчел, а они опять появились. И сколько радости хлынуло с ними! Мальчишки вон во все щели глазеют. Да и старики с утра судачат под окном. „Эх, кабы в каждом доме по парочке ульев! Да в колхозе огромную пасеку заиметь. Сколь бы меду собрали! Какая прибавка в зерне!“ И в самом деле, почему бы не иметь пчел? Ведь хлеба они не просят и никого не объедают».

Подошла Лена. Она была по-праздничному одета в повое белое платье с короткими рукавами.

— Ой, как у нас хорошо! — прижав к груди ветку яблони, воскликнула она. — Вот бы у каждого дома такое.

— Да, неплохо бы, — ответил Иван, а сам подумал: «Сад бы колхозный посадить да пасеку туда же».

Лена подбежала меж тем к улью, уселась шагах в трех на корточки, начала наблюдать за лотком, на который то и дело опускались отяжелевшие от взятка пчелы.

Иван сел рядом, обняв жену за талию, кивнул на улей:

— Как же вы с ним управились? Не искусали?

— А их дедушка головешкой подкурил. А потом прямо деревянной ложкой в кузовок соскреб.

— А в улей как пересадили?

— О, это трудно было! До вечера они в погребе стояли. А как солнышко село, дедушка высыпал их на простынь, и мы стали матку искать. Пчелиную матку. Ты понимаешь?

— Ну, конечно. Она такая тонкая и длинная. Длиннее всех.

— Вот, вот. Дедушка так мне и объяснил. Он сам плохо видит, я ее искала.

— Долго?

— Ой, не говори. Пчел же тысячи. И все куда-то бегут, бегут, в клубочек липнут. Но все-таки нашла. Раскопала клубочек, а она там. Ну, дедушка тут же ее в клетушку.

— В маточник, — поправил Иван.

— Вот, вот… в маточник. А как положил ее в улей, пчелы сами и поползли туда. Как интересно!

— Понравилось?

— Угу.

— Может, пчеловодом будешь?

Лена вскочила, потрепала Ивана за волосы и, чмокнув в щеку, защебетала:

— Буду, буду… И еще кем-то буду.

Иван обернулся.

— Кем?

Наклонясь, Лена обхватила мужа за шею и таинственно, жарко дыша, шепнула на ухо:

— Ма-мой.

Иван вскочил, обнял жену, глянул в ее сияющие глаза, переспросил:

— Это правда? А?

Она ответила легким кивком головы, закрыла глаза и счастливо вздохнула.

10

В саперном батальоне Сергею досталось тяжелое наследство. Его предшественник, попавший на политработу с упраздненной должности начальника вещевого снабжения, занимался по старой привычке хозяйственными делами, а воспитание людей совсем забросил. Проведет собрание, составит план показа кинофильмов и опять за свое.

Эта его слабинка пришлась по душе комбату Лихошерсту. Он с первых же дней использовал политработника на побегушках. В штабе только и слышалось: «Корнеич, обеспечь дровами», «Корнеич, добудь стекла», «Корнеич, в котельной лопнула труба». И Корнеич, вскинув растопыренную руку к уху, молча поспешал выполнять распоряжение. Однажды он намекнул насчет своих уставных функций, но Лихошерст так отчитал его, что тот больше и не заикался об этом.

— Я тебе покажу такие функции, Корнеич, что в глазах потемнеет, — заявил комбат. — Я тут царь и бог, и позволь мне определять, что делать моим помощникам и заместителям. А не нравится, можешь писать рапорт и уходить.

Лихошерст не любил политработу и полагался во всем на себя, на силу своего единовластия, насаждал порядок железной рукой, и уж если кто попадался под нее, то рубил не жалеючи, сплеча. Его нисколько не смущало, что в батальоне растут взыскания. Он, напротив того, считал, что чем больше объявлено солдатам взысканий, тем крепче воинская дисциплина, тем виднее командирская власть.

А между тем дела в батальоне шли все хуже и хуже. Росли пререкания, самовольные отлучки, иные солдаты каким-то чудом доставали вино и появлялись вечером в клубе под хмельком. Когда же старшина выстраивал роту и спрашивал, откуда появилось в казарме вино, все молчали. Действовал закон круговой поруки.

О многом из этого Сергей знал давно из рассказа полковника Бугрова. Но ему хотелось самому разобраться во всем, познакомиться ближе с комбатом, с людьми, с их многотрудной жизнью. Он не торопился со своими выводами, предложениями, а день за днем, ниточка по ниточке искал причины воинских нарушений, распутывал клубок командирских промахов, заблуждений, его осечек и перехлестов. Ему нравился майор Лихошерст. Молод. Горяч. Бесшабашен. Любит командовать. Влюблен в свой батальон. Но истрепан. Не в меру нервный, раздражительный и оттого рубит сплеча. Советовался с врачом. Тот сказал: «У Лихошерста осколок в легких. Давно пора на операцию. Но не идет». И потом, как понимал Сергей, люди… Сколько прошло через батальон людей! Сколько разных характеров, трудных судеб, дурных привычек, и как много сил надо, чтоб всех — и плохих и хороших — сделать настоящими солдатами, дать им путевку в жизнь!

Зная об этом, Сергей старался быть обходительнее, при резких словах Лихошерста сдерживал себя и многое смягчал либо делал вид, что не заметил, не расслышал. Стремление комбата обзавестись новым Корнеичем незаметно пресек безобидной шуткой: «Боюсь, Григорий, что из меня получится хозяйственник, как из лыка тяж. Лучше я своим делом как следует займусь».

После этого Лихошерст хозяйственными делами Сергею не досаждал. Но линию свою продолжал гнуть. Строгие взыскания все возрастали, хотя в этом и не было уже неизбежной необходимости. Кое с кем из нарушителей можно было просто серьезно поговорить. И это в конце концов вывело Сергея из терпения.

Однажды в воскресный день, придя утром в городок батальона, он увидел странную картину. Солдат-казах, одетый в комбинезон, стоя на ступеньках раздвижной лестницы, мазал дегтем верхние планки забора, опутанные колючей проволокой. Густые черные полосы, расползаясь, текли по желтым, недавно крашенным доскам.

Сергей подбежал к солдату.

— Что вы делаете? Кто приказал?

Маляр прекратил работу, вытер рукавом потный лоб, улыбнулся сахарно-белыми зубами:

— Это? Это товарищ комбат приказал, чтоб солдаты не ходили в самоволку.

— В самоволку? — переспросил, не веря сказанному, Сергей.

— Так точно, товарищ подполковник! В прошлый раз мы тут колючку натянули. Мал-мало помогало. Меньше самоволок было. А потом несознательные солдаты проволоку порвали, и опять самоволки стали.

Сергей горько усмехнулся.

— Выходит, дегтем теперь будем самовольщиков пугать?

Солдат пожал плечами.

— Возможно, так. Товарищ комбат сказал: «Дегтем забор мажем, товарищ Темербаев, солдат в самоволку не полезет. На рубахе деготь виден будет».

— А по-вашему как? Полезет в самоволку солдат? — спросил Сергей, желая узнать мнение рядового.

Казах хитровато сощурил чуть суженные, черные, как спелая слива, глаза.

— Глупый барашек везде пойдет. Умный — без забора в кошаре будет.

— Верно, товарищ Темербаев. Зачем марать забор из-за одного-двух глупых баранов? Другим средством приучим к порядку.

Темербаев растерянно заморгал.

— А… а… как же приказ? Мне сам товарищ комбат приказал.

— Ступайте в казарму, — ответил Сергей. — Я комбату доложу.

Темербаев весело спрыгнул с лестницы.

— Спасибо, товарищ подполковник. Выручили вы меня. А то бы не отдыхал. Все воскресенье на этот деготь отдал.

Сорвав у забора лопух, Сергей обмотал им ручку дегтярки, подхватил ее и направился в штаб батальона.

Лихошерст сидел за столом и, откинувшись на спинку обтянутого серым полотном стула, с кем-то мягко и сердечно разговаривал по телефону.

— Да. да. Конечно. Верно, — соглашался он, весь сияя. — Ну что за вопрос? Сделаем. Пожалуйста. Сколько угодно.

Сергея передернуло. Вот черногуз. Журавль длинноногий. Ведь может по-человечески говорить и голос не повышать. А тут чуть что — кричит, кулаком по столу. Нет, не во всем нервы твои виноваты. Видно, под твою косу не всегда нужно травку, а порой и камень сунуть не грех.

Шагнув решительно от порога, Сергей с грохотом поставил дегтярку на стол.

— Что это, Григорий?

Лихошерст вытаращил глаза от удивления. Он никогда еще не видел таким своего замполита. Да и вообще с ним никто еще так не разговаривал. А тут… Как он смел? Да еще грязную дегтярку на стол.

Не дождавшись ответа, Сергей снова и еще грознее повторил:

— Я спрашиваю, что это, Григорий Фомич?

— Ты что, не видишь? — вскочил Лихошерст.

— Вижу, но хочу знать, какой чудак, если не дурень, придумал это?

— Ну, я придумал. Я, — постучал в грудь кулаком Лихошерст. — Что дальше?

— А то, что глупость это. Несусветная, Григорий.

— Глупость? — И без того широкие ноздри комбата расширились. — Кто вам позволил обзывать глупостью мой приказ?

— Я обзываю не приказ, а негодный метод работы. Так не укрепляют дисциплину, не воспитывают людей.

— Ах, так! Вы еще учить меня! — Комбат вытянулся под потолок, худые скулы его нервно задергались. — Я приказываю покинуть мой батальон!

Сергей усмехнулся.

— Во-первых, он не ваш, а вверенный вам. А во-вторых, никуда я из батальона не уйду. Не вы меня назначали.

Глаза Лихошерста забегали растерянно по комнате и остановились на ведре с дегтем.

— Отдайте деготь солдату!

— Не отдам.

Лихошерст скрипнул зубами, сжал кулаки.

— Вы! Вы… ослушаться! Посажу. Под арест. На двадцать суток!

— Не имеете права.

— Ах, не имею… — Он рванулся к телефону, но Сергей накрыл трубку ладонью.

— Не дури.

— Прочь!

— Не смеши людей.

Лихошерст схватил ведро.

— Прочь!

Сергей не шелохнулся. Ведро загремело в угол. Деготь хлынул по затоптанному паркету. Брызги вырябили меловую стенку у порога. Едкий запах заполнил маленькую комнатенку.

Сергей распахнул половинки окна, кивнул на черную лужу.

— А теперь натирать начнем. Вы от порога, я от окна. Согласен, Григорий?

Комбат сидел за столом и, опустив голову, молчал. Сергей закрыл дверь на ключ, тоже сел у стола, достал коробку папирос, протянул Лихошерсту.

— Кури.

Тот, как и следовало ожидать, отодвинул коробку.

Но не враждебно, а обидчиво, как это делают частенько дети, которым и хочется взять конфету, и жалко потерять свою гордость, так быстро забыть перенесенную боль.

Сергей сам был таким же, понимал состояние Лихошерста и потому не торопился с разговорами, давая комбату время остыть, долго и молча курил, выпускал дым в окно, глядя на бездонно-синее небо. Потом неожиданно для себя загасил недокуренную папиросу, обернулся к комбату.

— Я понимаю тебя, Григорий. Тебе тяжело. Командирский хлеб не из легких. Это только внешне кажется, что вашему брату легко. Командуй, распоряжайся. Отдал приказ и ходи руки в брюки. А на самом деле мало отдать умный приказ. В него душу вложить надо, чтоб люди поняли его и так же, с душой, выполняли. И к тому же ты за все, как говорят, перед богом в ответе. Это тоже понять надо.

Немного помедлив и как бы подведя черту под сказанным, Сергей продолжал:

— Но, если честно разобраться, Григорий, многие трудности ты создал себе сам.

Комбат повернул голову, глянул сквозь пальцы, как бы говоря: «Это какие еще там трудности я себе придумал? Лиходей я, что ли, себе?»

— Да, да, Григорий, — подтвердил Сергей. — Сам, не ведая того, ты их создал. Ты поступал, как тот герой из сказки: сам и швец, сам и жнец, сам и на дуде игрец. Короче, все делал сам, не опирался на актив.

— Откуда ты взял? — очнулся комбат.

— Из жизни видно. В батальоне, кроме собраний, ничего ведь не было. Воспитание заменено нарядами, арестами…

— А ты что же хотел, убаюкивать? Сосочку в рот нарушителям совать? Не выйдет! Провели собрание, разъяснили — будь добр, выполняй.

— Но ведь люди-то разные, — напирал Сергей. — Один побыл на собрании — понял, а другому нужно, помимо того, растолковать.

— Вот ты и растолковывай. Коровью жвачку им жуй.

— Воспитание, Григорий, не коровья жвачка, а великая цель.

— Я не против воспитания. Против текучки. Страсть не люблю по сто раз убеждать.

Сергей вздохнул.

— Вот в этом и беда. Хочется побыстрее, в приказном порядке или вот с помощью дегтя, а не получается. И не получится, Григорий, пока требовательность и воспитание не научимся сочетать. Пока не сумеем души людей раскрывать.

— Намек на лейтенанта Макарова?

— Не только намек, а прямой вопрос. За что на пять суток арестовал?

— За пьянство. За появление на занятиях в нетрезвом виде.

— А ты знаешь, отчего он пьет?

— Знаю. Накопил в Германии денег и пьет.

— А я думаю…

— Ты можешь думать сколько угодно, — резко оборвал Лихошерст. — А мне думать некогда. У меня инспекция на носу. Не научу людей наводить переправу — кожу сдерут.

Сергей задумчиво побарабанил пальцами по столу.

— Болен ты, Григорий. Серьезно болен. В госпиталь надо ехать тебе.

Лихошерст вздрогнул, точно его в чем-то уличили. Исхудалые щеки его совсем побелели.

— Хочешь место занять? В комбаты прешь? — вдруг вскрикнул он надрывисто и зло.

— Глупость. Выдумка, Григорий.

— Не выйдет. Сдохну за столом. Амфибию поставлю у дверей, по не дам. Не допущу! Я душу вложил в батальон. Ду-шу!

— Знаю. Верю. И тем не менее надо идти лечиться.

— Никогда! До последнего дыхания. До капли крови…

— Глупый героизм. Никчемный, — вздохнул Сергей. — Кому он нужен? Кому?

— Родине. Мне. Им вот. — Лихошерст указал на солдат, шагающих с песней в столовую. — Им я нужен. Им! А ты… подножку, В госпиталь… На слом меня. Не вый… не допу…

Сильный приступ удушливого кашля схватил его, и он, мучительно корчась и содрогаясь, заходил по кабинету. Слезы покатились по его щекам.

Сергей протянул стакан с остывшим чаем.

— Успокойся. Выпей воды. Ну же. Двужильный черт.

Комбат, не отрываясь, выпил весь стакан, долго сидел опечаленный у окна и, не поднимая головы, тихо, со вздохом сказал:

— Да-а. Ты прав. Кому нужен такой героизм?

11

В серой, продутой ветрами шинели идет по военному городку Сергей Ярцев. Солнце еще не взошло. Молчат птицы. Спят в казарме солдаты, а ему не спится.

Почти всю ночь провел он в томящем раздумье. Не смог он заглянуть в душу солдата Вичауса, переведенного из центрального городка в саперный батальон. И так и сяк пытался, со всех сторон подходил, но не получалось, хоть плачь. Так и не удалось узнать, отчего солдат бывает то каким-то странно веселым, то вдруг так мрачнеет, что все валится у него из рук. И никто не узнал. Все отказались от Яна Вичауса. Грешным делом, и самому хотелось махнуть на него рукой. Но в сердце цепко теплилась надежда: «Откроется. Не может быть. Нельзя мне отступать. Не имею права».

И вот теперь шел Сергей в роту с еще одним неиспробованным вариантом. Шел и думал: «А удастся ли он? Признается упрямец или нет?»

Прозвучала команда: «Подъем!» Загремели по лестницам сапоги.

— Живей! Живей! — поторапливают солдат сержанты и шутят. — Несмелым солнца не достанется. Воздух разберут.

Смотрит Сергей Ярцев, как выходят на зарядку солдаты, и хмурится. Не зарядка, а маята. Одни уже построились, побежали, а другие едва бредут. Отчего бы это? Да что тут гадать? Там, где сержант повеселей, командует с огоньком, и солдат шустрей. А где крик да сонливая вялость, там и проволочка.

Достал Сергей блокнот, записал в него: «Поговорить с сержантами о бодрящем слове. Нельзя уставы механически исполнять. Ведь даже вспыльчивый Чапаев и тот шутку любил». А потом зашел в помещение, радиста подозвал:

— Отныне перед зарядкой бодрую музыку включать.

— Запрещено, товарищ подполковник.

— Кем?

— Да был тут поверяющий один. «Чтоб не слыхал, — говорит. — Тут вам не санаторий».

— И не дом для престарелых, — добавил Сергей. — А молодежь. Боевая армейская молодежь.

В казарме первой роты Ярцева встречает дежурный, докладывает, как положено, по уставу. А потом они оба идут меж коек, разговаривают.

— Как спали солдаты? — спрашивает Сергей. — Никто не кашлял? Вчера сильный ветер был.

— Нет, никто.

— А стекло почему разбито? — замечает Сергей выщербленный косяк и, подставив руку, добавляет: — Передайте старшине, чтоб застеклил. А койку на ночь отодвиньте.

В ленинской комнате Ярцев задержался дольше всего. Проверил стенд, в который раз надписи перечитал. Сел на стул, задумался. Который год одни и те же стенды, доски, витрины. Стандарт. Надоел он, поди, солдатам, примелькался. Обновлять бы почаще. А где фанера? Картон? Красное полотно? Да и художников подходящих нет. Но что-то надо делать! Непременно делать. Может, собрать комсомольский актив да поговорить? Молодежь все сделает, все раздобудет, только зажги.

Вошел секретарь партбюро батальона.

— А я вас ищу по всему батальону.

— Что-нибудь случилось?

— Задание на сегодня хотел получить.

Сергей посмотрел на молодого секретаря парторганизации, подумал: «Нет, брат, никаких инструкций и заданий ты от меня сегодня не получишь. Поднатаскал я тебя, подучил, и хватит. Сам теперь себе задания давай. А не то в птенца превратиться можно, станешь ждать, когда готовое положат в рот». А вслух сказал:

— Сегодня, Анатолий Павлыч, совещаться не будем. Работайте по своим планам.

Ушел секретарь партбюро, а следом за ним и Сергей. Зашел в умывальник, расспросил у старшины, нет ли больных, хватает ли туалетного мыла. А оттуда прямо в столовую зашагал. Подсел к солдатам, кивнул:

— Как харч, орлы?

— Как у доброй тещи.

— А все же?

— Ничего. Хватает. Но готовить лучше можно.

И появилась в блокноте Сергея новая запись: «Побеседовать с поварами. Рассказать, какие были на фронте расторопные повара. Как готовили даже из скудного запаса вкусный харч».

По дороге в роту, где служит рядовой Вичаус, зашел в гараж. У раскрытого капота грузовика стоял молодой паренек в промасленной куртке и озадаченно чесал лоб. На лице его застыли досада и растерянность.

— Что? Не ладится? — спросил, подходя к машине, Сергей.

— Не заводится никак. Целый час уже бьюсь.

— А ну-ка посмотрим. — И Сергей, подстелив на радиатор кожух, подступил к мотору.

Минут через пять он захлопнул капот, вытер паклей руки и весело подмигнул:

— Заводи!

Загрохотал грузовик. Заулыбался водитель. Сергей опять к кабине подошел.

— В кружке заниматься желаете?

— А кружка-то нет.

— Будет. После рейса заходите в комсомольское бюро. Договорились?

— Есть, товарищ подполковник! Обязательно приду.

А вот и рядовой Вичаус. Как и чувствовалось, он снова навеселе, не в меру улыбчив, глаза неестественно блестят. Вошли в канцелярию роты. Сергей круто обернулся к солдату и сразу, как задумал, резко спросил:

— Анашу курили?

— Да. Нет… Не курил, — замялся солдат.

— Вывернуть карманы! Все на стол.

Солдат растерянно посмотрел на подполковника. Сколько раз разговаривал он с ним, и все тихо, спокойно, уговаривал, просил… А тут вдруг — выворачивай! Глаза суровы и требовательны. От них уже никуда не скрыться. Никуда.

Вичаус кладет на стол пакетик с дурманным куревом, молча опускает глаза.

— Вот. Это все. Остальное скурил.

Сергей берет пакетик, облегченно вытирает вспотевший лоб. Нитка найдена. Теперь размотать бы клубок.

— Где взяли дурман?

— Дружок прислал… Чтоб горе затуманить…

— Горе? А ну-ка садитесь. И говорите все. Все, как есть.

— Нет, не скажу, — вздохнул Вичаус.

Ярцев ждал этого отказа и решил, что настал момент выложить все, что он узнал о солдате, что предполагал. И пусть у него нет еще веских доказательств, пусть факты и расплывчаты, но где-то они зацепятся за душу Вичауса, в какой-то момент дрогнет его нервная бровь.

— Можешь не говорить. Я все знаю, — нахмурился Сергей. — Да, да, товарищ Вичаус, знаю. Вы не втянулись в армейскую жизнь. Вы тяготитесь ею. Она вам страшна и не под силу. Вы скучаете по дому. По дружкам… По жене…

Бровь солдата дрогнула, на лбу в переносице с болью сжались складки. «Значит, что-то неладно с женой».

— Почему вы стали редко писать жене?

— Она на рыбном промысле. Куда ей писать?

— Неправда, Вичаус. Вижу по глазам. Поссорились. Из-за чего?

— Да пошла она… свистушка, — вспылил солдат. — Как провожала, клялась: «Ни на кого не гляну». А не успел уехать — снюхалась…

— Откуда известно?

— Дружок написал.

— А вы ему верите больше, чем жене?

— Верю.

— Вот точно так и я когда-то слепо поверил своему дружку. А потом разобрался — брешет лысый барбос. Девчонка моя и в глаза того «ухажера» не видала. Да что говорить! Некоторые мужчины хуже базарных баб… Верить надо в чистую любовь. Верить!

Ушел солдат. Но чувствует Сергей, что одного разговора мало. Помочь надо парню в размолвке разобраться. Чем-то помочь.

Через час рота ушла на стрельбище. Вместе с ней отправился и Ярцев. Там он успел поговорить и с парторгом и с коммунистами, помог редакторам выпустить «боевые листки», заставил мастеров огня поделиться опытом, шагал от стрелка к стрелку, показывая, как надо целиться, стрелять. А после и сам вышел на огневой рубеж.

Глаз у него далеко не тот, что десять лет назад, когда был на фронте. От ветра слезится, не так уже различает яблочко в мишени. По и при этом Сергей знает, что ему, политработнику, никак нельзя промахнуться, что за ним смотрят десятки глаз.

На какую-то минуту он вспомнил бой под Вязьмой. Летит сквозь кромешный огонь и дым танк. Послушен он в умелых руках механика-водителя. Разворот — и рушится окоп. Рывок — и пулемет с прислугой в блин. И вдруг удар. Пламя Вспыхнула машина. Десант, вместе с которым был Сергей, посыпался с брони. Ложись! Сейчас громыхнет взрыв. Нет! Назад, Сергей! В танке же механик-водитель. Скорее! Скорее за ним! И вот уже два человека, охваченные огнем, выбросились из машины. С одежды сбито пламя, а теперь в укрытие, дружок! Пули свищут над головой, косят все живое. А он, Сергей Ярцев, все тащит и тащит товарища к своим…

Вытер кулаком глаза Сергей, губы стиснул, весь слился с оружием, мишенью и выстрелил. Раз, второй, третий… Затем встал, стряхнул пыль с гимнастерки, вперед к мишени пошел. А ее уже обступили солдаты, через плечи, шапки глядят. И отлегло от сердца. Понял: не подвела фронтовая закалка. Метко попал.

На огневом рубеже разыскал Вичауса.

— Идемте со мной.

— Куда, товарищ подполковник?

— На телеграф. Будете говорить с женой.

— С женой? — удивился Вичаус.

— Да! Я заказал разговор.

И вот они на городском переговорном пункте. Напевный девичий голосок то и дело бойко объявляет:

— Квитанция двадцать седьмая. По вызову Киева. Пройдите в шестую кабину.

— Гражданин Тилимбаев, вас вызывают Мары. Вторая кабина.

Сергей сидит за столиком с газетой в руках, вслушивается в голос дежурной телефонистки и думает: «Рад бы я был услышать сейчас голос Аси или нет? Видимо, нет. К чему? Если б хотела, давно бы вызвала или прислала письмо. Не знает адреса? Чепуха. Адрес есть у Нади. А она-то с ней встречается каждый день».

Отгоняя мысль об Асе, Сергей бегло просматривает газету. В ней сообщается о восстановлении двадцати пяти городов, об ударной стройке Куйбышевской ГЭС, комментируется план полезащитных полос, дается информация о вооружении западногерманских реваншистов. Черт бы их побрал! Вот уже сколько лет не сходят со страниц эти реваншисты!..

Сергей в сердцах свернул газету, бросил ее на стол, посмотрел на Вичауса. Тот комкал шляпу и, хотя в зале было прохладно, весь вспотел.

Нервничает. Волнуется. Как бы не нагрубил, не прервал разговор. Но ничего. Пусть выяснит, сам с ней поговорит.

— Квитанция тридцать первая. Рига на проводе. Первая кабина.

Вичаус торопливо вошел в кабину, схватил трубку, крикнул:

— Мариете! Это ты, Мариете?

Сергей закрыл тяжелую боковую дверь и, отойдя на почтительное расстояние от кабины, стал наблюдать за солдатом.

В первые минуты он что-то резко и дерзко говорил по-латышски, кричал, но постепенно голос его становился тише, мягче, а скоро на губах появилась и улыбка.

Сергей подошел к окошечку, подал девушке-узбечке десятку и, уходя, шепнул:

— Продлите первой кабине еще пять минут.

12

Прошло два года, как Плахин вернулся домой, и все эти два года ему не поручали в колхозе трудных дел. То давали чинить сбрую, то вить вожжи, тяжки. Он никогда не отказывался даже от маленькой работы и вроде был этим доволен. В душе же Плахин очень тяготился своим положением. Он не мог спокойно смотреть, как пожилые женщины, молоденькие девчата таскают бревна, возят торф, ставят срубы, а он, взрослый мужчина, сидит за мелким ремеслом.

— Хожу в инвалидах последнюю зиму, — решительно заявил он жене и председателю колхоза. — И баста. К шутам болезни. Хватит в шорниках прозябать. На трактор сяду. Буду пахать.

Напрасно уговаривала Лена подождать еще годок, как врач из районной больницы велел. Плахин и слушать не стал. Еще в марте отремонтировал старенький ХТЗ и, как только с песчаного поля согнало снег, надел солдатскую шинелишку и выехал пахать.

Весну и часть лета провел он в поле. Там у трактора неделями и ночевал. На кого же еще положиться? МТС пока что не могла выделить колхозу несколько тракторов. К уборке, правда, прислали еще один залатанный тракторишко. Но разве в хозяйстве нужны только два?

Обе машины пустили таскать сцепы жаток. Плахин же перешел на самоходный комбайн. Это была его давнишняя мечта. Сколько раз стоял он мысленно за штурвалом, ведя голубой корабль по родным полям! Думал он об этом и в холодных окопах, и в госпиталях… И вот теперь все это сбылось. По двадцать часов стоял он на мостике комбайна, убирая то ячмень, то рожь. Давно были перекрыты все нормы, забыт и отдых, и баня, куда звала Лена не раз, а работы прибавлялось. Вслед за рожью поспела пшеница, да как-то так сразу, что в два-три дня пожелтела, неоглядным морем разлилась.

Перешел Плахин на пшеничный массив. Ночью работал при свете прожекторов. Да разве управишься один?

Сбросив рубашку, бронзовый от загара и чумазый от машинного масла, Плахин стоит за штурвалом, в который раз тревожно окидывает взором пшеничное поле. Никнет колос. Течет золотое зерно. Будут клевать его птицы, потащат по норам мыши, зальют дожди. Прорастет оно толстой шубой, запашется, сгниет. А ведь где- то люди еще вдоволь не наелись хлеба, не видели булки в глаза. Подмогу бы. А ее все нет и нет. Значит, где-то непорядок, кто-то не знает, что стоил солдату сухарь. Ну, пусть нехватка комбайнов, немец много заводов сжег. А где же косы? Серпы? Какой идиот сбросил их со счета? Почему в сельских лавках днем с огнем не найти серпа? Может, скажут, некому их держать, не умеют? Пустая демагогия. Сколько в городах бездельников! Баклуши бьют день-деньской. А им бы, нахлебникам, косы, грабли в руки. Трудись, чертов сын, хоть готовому добру не дай погибнуть. Да и сельских клуш бы приструнить. Косу в руки взять ленятся, за позор считают. «Ах, теперь не те времена! Ах, и без нас уберут комбайны! Станем мы спины гнуть». А хлеб есть по-старому не стыдится никто. А булки посветлее требовать горазды. Чуть появится в магазине буханка темного, как подымают шум: «Безобразие! Не могут хорошего хлеба испечь».

Плахин рванул вправо чуть не сбившийся с гона комбайн. Из-за кустов навстречу вылетел мотоцикл. На нем мчалась непереодетая, прямо в белом халате, Лена. Лицо ее чем-то встревожено, омрачено. Она замахала рукой, прося остановиться.

Плахин заглушил мотор, спрыгнул с комбайна, подбежал, не помня себя.

— Что случилось, Ленок?

— Пчел… Пчел забирают.

Плахин вытер рукой потный лоб.

— Фу ты! До смерти напугала. Думал, с мальчонкой что… а пчелы… Шут с ними. Не до них.

— Как не до них? Ты же хотел пасеку, а их забирают. На машину грузят уже.

Плахин устало присел на багажник мотоцикла, безразлично спросил:

— Кому это понадобились они?

— Из района агент райфо приехал. Какой-то Дворнягин. Акт на тебя написал.

Плахин встал. Черные, исхудалые скулы на его лице нервно передернулись.

— Какой акт? За что?

— Вроде тунеядец ты. Пчел развел для спекуляции. — И Лена, закрыв лицо ладонями, заплакала.

— Ах, вот как! — Плахин сжал кулаки. — Я спекулянт, тунеядец… Ну погоди…

Он сбегал к комбайну, сказал что-то двум девушкам, стоявшим у соломокопнителя, и, вернувшись, застегивая на ходу рубашку, вскочил на мотоцикл.

— Ну я им покажу и мед и патоку.

В груди у него все кипело. Страшная обида жгла сердце. Как же так? Он, больной человек, трудится день и ночь, даже обедает, не останавливая комбайн, повесив кувшин на колесо штурвала, и вдруг — тунеядец. По чьей же милости это? Кто возвел такую ложь? Кому неизвестно, как появились эти ульи?

Мотоцикл подкатил к дому. В саду уже вовсю шла расправа с пасекой. С забора было снято звено, и машина подогнана к ульям. Двое незнакомых мужчин тяжело тащили по деревянным стеллажам синий домик. Третий, лысый, в черном костюме, зажав под мышкой желтый портфель, помогал плечом и весело выкрикивал:

— Раз, два, взяли! Еще взяли! Сам поедет. Сам пойдет!

Плахин стал между стеллажами, грудью заслонил борт кузова.

— Не поедет и не пойдет, — сказал он грозно и решительно.

Грузчики остановились. Лысый человек вышел вперед, ударил ладонь о ладонь:

— Вы кто такой?

— Я комбайнер. Хозяин пчел. А вы-то кто? Как смели?

Лысый достал из кармана потрепанную книжечку с золотым тиснением, поднял в ладони ее.

— Агент райфо. Или, как говорится, государственное лицо.

— Вы не агент, а разбойник, — сорвался Плахин. — И лица у вас нет. Лощеная доска вместо него.

— Понятые? Понятые! — закричал агент, оглядываясь по сторонам и ища кого-то. — Будьте свидетели! Нас оскорбляют. Позор!

Он подбежал к улью и, нажимая плечом, закричал на безучастно стоявших рабочих:

— Чего торчите? Грузить! Немедля грузить!

Плахин с силой сунул улей назад. Агент райфо упал навзничь. Краем улья ему прижало ногу, и он заохал.

Лена подбежала к Плахину, схватила его за рукав, потянула назад.

— Ванечка! Ваня. Не надо. Уйди. Умоляю тебя.

Агент выбрался из-под улья и пустился в пролом забора, теперь уже храбрясь и грозя:

— Вы это попомните! Ответите. Узнаете, как на государственных лиц нападать.

— Валяй, валяй! Не оглядывайся, — пригрозил Плахин кулаком. — «Государственное лицо». Тошно государству от вас.

Грузчики тут же уехали. Подошел дед Архип. Он был подавлен и огорчен случившимся. Помогая поставить улей на место, охал, взмахивал руками.

— Вот горе-то какое. Вот беда…

— Какое горе, Архип Архипыч? О чем вы? — спросил Плахин.

— Скандал-то вышел. Засудят!

— Я его не трогал. Не за что судить.

— Так-то оно так. Только бывает, и правду в кривду обращают, сынок. Пес с ней, с пасекой. Отдал бы от греха.

— Ни за что.

— Да уж вижу. Нашла коса на камень. Ах ты, какая беда!

Кряхтя, качая головой, дед Архип тихо побрел домой. Он еще пуще сгорбился и как-то сразу намного постарел, стал странно маленьким, худым. Ветер свободно трепал холщовую рубашку на его спине, латаные брючишки.

С мальчонкой на руках подошла Лена. Глаза ее были заплаканы.

— Что же будет, Ваня? — спросила она тихо и жалостливо.

Плахин взял сына, потрепал его за светлые, как у матери, волосы, посадил на плечо.

— Пасека будет, Ленок. Большая пасека. Правда, сынок?

— Лав-да, — с трудом выговорил мальчишка.

— Ты все смеешься, — упрекнула Лена. — А как осудят? Что я буду делать одна?

— Дед Архип говорил: «Бог не выдаст, свинья не съест».

Лена молчала. Что ему говорить? Все в шутку обращает. А разве это шутка? Грозил-то как. «Я его загоню, где Макар коз не пас. Откуда назад не приходят». А вдруг да правда? Что будет тогда?

Плахин обнял жену.

— Не горюй. Выше голову.

— Но нельзя же так.

— Можно. А унывать нельзя. Никогда.

Лена внимательно посмотрела на мужа. Он совсем стаж другим. Совсем. От прежней грусти нет и следа. Смеется, шутит, только изредка бывает злым и хмурится, увидев в доме или в колхозе беспорядки.

Проводив мужа до мотоцикла, она взяла его, как когда-то на станции, за руки, глянула успокоенно и счастливо.

— С чего ты такой? Скажи?

— Какой?

— Ну, неунывающий.

Плахин вздохнул.

— Был у меня дружок на фронте. Степаном звали. Уж не знаю, где он теперь. Но по смерть не забыть. Четыре года с ним протопал. Где мы только, в каких заварухах не побывали, Но никогда, ни разу я не видел его унылым. Даже под пулями, у смерти на глазах и то он смеялся.

— Значит, ты от него таким стал?

— Да, Лена. Ему спасибо. И тебе большущее.

Он поцеловал жену, сынишку, пообещав покатать его, когда уберет пшеницу, сел на мотоцикл и умчался в поле.

* * *

В тот час, когда агент районного финансового отдела Дворнягин пытался забрать у Плахина пчел, к домику лесничихи Варвары подкатил на старом, дребезжащем велосипеде мальчишка-почтальон. У калитки палисадника его встретила сама хозяйка.

— Витенька, соколок, — залебезила она. — Умаялся? Экую даль отмахал… Иди отдохни чуток. Медом тебя угощу. Ступай, желанный.

Варвара сняла с плеч доверчивого Витьки набитую газетами, журналами сумку и повела его к столу, где уже стояло блюдце с ароматным медом и лежала краюха ржаного, пахнущего тмином хлеба.

Витька снял кепку и, как у себя дома, навалился на еду. Он уже привык к угощениям. В доме Варвары каждый раз его ждало что-либо вкусное. То пирог с калиной, то рулет из каши, то шмат ветчины, а то вот и блюдце с янтарным медом. А пока он лакомился Варвариным угощением, за стенкой в его сумке вовсю орудовал брат Денисий. Он ловко вскрывал деревянным ножичком письма, бегло прочитывал их и, если там было что-то интересное, совал письмо в свой волшебный сундук «божьих вестей». Туда же складывались и газеты с особо важными статьями. Денисий придерживал тут их дня два-три, а за это время к нему на моление приходили старухи, и он им с «божьей» точностью предрекал события, горькие и радостные вести.

Однажды Витька заметил, что немой Денисий тайком вытащил из его сумки газеты и спрятал в сундук. Мальчишка пожаловался Варваре, но та успокоила:

— А ничего, сынок. Ничего страшного. Завтра раздашь. Все одно лутошинцы их не читают. Скуривают только.

Так и стал Витька-почтальон невольным поставщиком «небесных» новостей для «говорящего с богом» Денисия.

Из уст этого же Витьки узнал Денисий о происшествии в плахинском саду. И когда за советом к Варваре пришла Лена, он мимикой и жестами объяснил, что обо всем уже знает и нынче же обратится к богу за помощью. Ей же он велел молиться всевышнему и почаще заходить.

Варвара почему-то злилась.

13

Однажды в гостинице Сергею вручили письмо. В первую минуту он подумал, что оно от Аси. Но сразу узнал почерк Нади. Однако еще теплилась надежда, что в него вложены листки от Аси, и Сергей нетерпеливо разорвал конверт. Нет. В нем только один листок с мелким кружевным почерком Нади.

«Здравствуйте, Сережа! — начиналось ее письмо. — Передаю Вам скромный привет от себя и огромный от Аси. Извините, что долго не отвечала на Ваше письмо. Вот, скажете, какая. Даже двух слов не могла написать. Зазнайка. Но это, Сережа, вовсе не так. Просто в эти дни меня не было дома. Я лодырничала в доме отдыха под Москвой. А как приехала и прочла письмо, сразу отвечаю. Вы спрашивали: „Как там Ася? Каково у нее настроение?“ Что я могу Вам сказать? Зря Вы с ней поссорились. Ася девчонка хорошая, и мне кажется, она любит Вас. Нагрубила же она Вам, может, нарочно, чтоб Вы крепче ее любили…»

Сергей горько усмехнулся, покачал головой. «„Нарочно, чтоб крепче ее любили“. Нет, Надюша, это было не нарочно. Сердце не обманешь. Она говорила вполне серьезно». А Надя как назло продолжала развивать эту мысль.

«И то, что с Дворнягиным однажды прошлась, — вовсе ничего не значит. Он не нравится ей. А вот о Вас она часто вспоминает. Особенно Волгу. Помните?»

«Неужели обо всем рассказала Наде? Похвасталась? Проговорилась?» — с тревогой подумал Сергей. Нет, он не хотел бы этого. И неужели она такая глупая, чтоб обо всем говорить? Не может быть. Девушки в таких случаях бывают скрытные. Даже лучшим подругам не признаются. Но почему все же про Волгу намекнула Надя и дважды подчеркнула слова «особенно Волгу»? Возможно, дальше объяснит. Нет. Совсем другой разговор: «В доме отдыха было что-то скучно. Мало молодежи. Больше пенсионеров. Но я каталась на лодке, ходила в лес и чуточку вспоминала Вас. Надя».

Сергей мысленно перекинулся в березовое Подмосковье, живо нарисовал в своем воображении девушку в зеленом спортивном костюме, красной шапочке с белым помпоном, и ему вдруг стало жаль, что Надя вспоминала о нем только «чуточку». Почему?

14

В середине бабьего лета Плахина судили. На суд было приглашено из окрестных сел и деревень более ста человек. Финансовым властям хотелось, чтоб на суде было как можно больше людей, чтоб молва о деле Плахина разнеслась по всему району и недоимщики, устрашась, безропотно платили налоги. Однако в здание городского клуба, где назначался суд, собралось всего человек тридцать. В погожие дни все торопились убрать картошку, снять свеклу, выхватить с лугов до осенних разливов последние копны сена.

Из Лутош приехали четверо: Плахин с женой, председатель колхоза Вера Васильевна и приглашенный в качестве свидетеля дед Архип. Вначале они сидели все вместе в последнем ряду, но, когда начали выкликать приглашенных по делу, Плахин ушел на скамью подсудимых, а поближе к нему перебралась и Лена.

Суд начался с формальностей, предусмотренных процессуальным кодексом. У обвиняемого и потерпевшего спросили, нет ли у них отвода составу суда, свидетелям, не имеется ли каких особых заявлений или оправдательных документов. И на все эти вопросы Плахин отвечал одним словом: «Нет!»

— Может, вы желаете иметь защиту? — спросил судья, подавшись всем тощим и длинным телом вперед, готовый чуть ли не перевалиться через стол.

— Нет! — снова ответил Плахин. — Я сам сумею себя защитить.

Судья, пожав плечами, сел, о чем-то посовещался с заседателями, те ответили утвердительно, и он начал оглашать обвинительное заключение.

— Гражданин Плахин Иван Фролович в нарушение существующего закона, грубо попирая его, завел на приусадебном участке пасеку из четырех колод. Наличие указанной пасеки стало известно финансовым органам, и они, руководствуясь шкалой о налогоначислении…

Плахин не слушал обвинительного заключения. Оно много раз зачитывалось ему во время следствия. Сейчас он изучающе смотрел на судью, заседателей и гадал: кто же из них поддержит его, кто будет справедлив?

Судья внимателен, вежлив, чувствуется, опытен и не лишен ума. Седые виски и жиденькая курчавая бородка придают ему иконное благородство. Но он чем-то смахивает на картинного меньшевика и уж как-то лебезит перед прокурором.

Справа от него — девица лет тридцати. Когда-то, видно, была круглолица, красива. Парней, пожалуй, привлекали ее пышные волосы, большие синие глаза, пухловатый рот. Сейчас же она поддерживала былую красоту с помощью цветных карандашей, пудры и перекиси водорода. Причем применялось все это в больших дозах. Пудра на щеках лежала толстым слоем. Ресницы от краски слиплись. Даже здесь, за столом суда, она продолжала манипуляции над собой. То поправляла брови, то подпиливала рашпилем ногти, и, конечно, рассчитывать на ее поддержку не стоило. Она была ленива, сонлива и занята собой.

Рядом с ней смиренно сидели две пожилые колхозницы в серых простеньких костюмах. Это были те женщины, которые с бесшабашной удалью трудятся на колхозных полях, ходят там полными хозяевами, бывает, и пустятся в ругань из-за курицы или пустого ведра, но, попав вот так за стол президиума или избранные в какой-то орган, страшно стесняются своего нового положения и долго, пока не привыкнут, не осмотрятся, держатся робко, не смея проронить и слова.

Вызывали уважение и внушали какую-то надежду парень в солдатской гимнастерке без погон и угрюмый, с натруженными руками рабочий в брезентовой куртке, видимо, только что с завода. Они сидели особняком, слева от судьи, и держались как-то просто и независимо. Рабочий по-хозяйски поправил красную скатерть, чернильницу, стопку чистой бумаги, затем взял у судьи дело, полистал его и, вернув обратно как совсем ненужную для него вещь, скрестив руки на столе, о чем-то задумался. В окаймленных красными веками глазах его отражались усталость, тревога и какая-то глубокая внутренняя боль.

Парень в гимнастерке был повеселее и, как показалось Плахину, далее подмигнул ему. Прокурора он слушал рассеянно. Все больше смотрел в правый угол зала, где, наверно, сидела красивая девушка или кто-то из его знакомых.

Изучив заседателей, Плахин перевел, наконец, взгляд на прокурора и, к удивлению, не увидел его. Желтый портфель, туго набитый чем-то, скрыл обвинителя. Торчали только его ершисто-короткие волосы, и Плахину на какую-то минуту показалось, что там шуршит бумагами еж.

— Помимо этого, — продолжал читать судья, — гражданин Плахин нанес физическое оскорбление налоговому инспектору офицеру запаса товарищу Дворнягину. Во время погрузки конфискованных ульев он грубо оттолкнул и ударил…

Плахин первый раз посмотрел на Дворнягина, сидящего справа у окна. Трудно было поверить, что этот человек когда-то был офицером. В душе, в сознании жили еще те люди в офицерских погонах, которые делились последним сухарем, патроном, строго спрашивали с солдата, но никогда зря его не обижали. Сколько их было за время войны! И старших, и младших, и суровых, и мягких, но ни один не был похож на этого. Ни один. И Плахин невольно подумал, что судья оговорился, — Дворнягин никогда не был офицером.

Позади всхлипнула Лена. Плахин обернулся.

— Ты что?

— Да… да как же? Разве не слыхал?

— Что?

— На… на пять лет тебе дал статью прокурор.

Плахин и в самом деле прослушал, что объявил в заключении судья. Но он знал и раньше, еще на допросах, что обещали ему, и потому встретил эту весть о пяти годах без удивления и страха.

— Не плачь. Не все прокуроры, что в Спас-Клепиках. И повыше их есть.

Между тем, судья о чем-то посовещался с прокурором, разложил перед собой уголовное дело и обратился к Дворнягину:

— Гражданин потерпевший! Суд просит вас чистосердечно рассказать обо всем, как было. Предупреждаем, что за дачу ложных показаний вы будете нести уголовную ответственность по статье… — И судья объявил статью Уголовного кодекса.

Дворнягин ответил, что он будет во всем объективным, что за свои слова полностью отвечает, и, поправив похожий на скумбрию галстук, начал показания:

— Однажды, собирая налоги в Лутошах, я увидел, граждане судьи, летящих с колхозной гречихи пчел. Признаюсь, меня это страшно удивило. По спискам райфо, ни у кого в Лутошах, да и во всем районе не числится пчел. Налоги за них никто не платит, а пчелы откуда-то летят. Я немедленно начал наводить справки и вскоре обнаружил две незарегистрированные пасеки. Одну в колхозе из двух колод и другую в саду гражданина Плахина — тоже из двух. Спрашиваю: «Гражданин Плахин, откуда у вас взялись неучтенные пчелы?» И что бы вы думали? Он без зазрения совести, будто перед ним стоит мальчишка, отвечает: «С неба свалились». Но, граждане судьи, как вы знаете, с неба, кроме звезд и града, ничего не валится. Пчелы либо украдены, либо специально куплены для наживы.

Рабочий протянул руку:

— А вы пытались точно узнать, откуда у колхозника пчелы?

— Нет, это дело милиции. Я лишь начислил налоги.

— Размер их? — не отставал рабочий.

— Налоги исчисляются, как известно, из дохода, — пояснил Дворнягин. — Мы взяли средний медосбор, помножили на рыночные цены и начислили.

— Ну, а если бы пчелы не принесли столько меда? Тогда как?

Дворнягин, не зная, что ответить, пожал плечами.

— Тогда… тогда бы все равно платил. Мы же берем средний сбор. Сегодня перебрали, завтра недобрали…

— Ц-ц, да, — чмокнул губами рабочий. — Вокруг да около. Вы продолжайте, продолжайте.

Дворнягин, недовольный вопросами рабочего, нахмурился, злясь, заговорил:

— Плахину дважды посылались предупреждения. Но он не только не уплатил налога, а допустил хулиганство.

— В чем оно выразилось? — спросил судья.

— На одном из налоговых листов его собственной рукой было написано: «А не хотели бы вы патоки, трутни из райфо?»

Рабочий укоряюще покачал головой.

— Да-а, это, конечно, грубо. Финансистам ведь тоже спускают план. Они много работают. Но не у всех только честный подход.

Плахин покраснел. Да, тут он погорячился, в пылу озлобления ляпнул не то. Нельзя допускать обобщений, всех трутнями называть.

Реплика рабочего ободрила Дворнягина, и он, повеселев, перешел в наступление.

— Для таких, как Плахин, нет ничего святого, граждане судьи. Во имя корысти, во имя собственного кумира они готовы облить грязью весь государственный аппарат. Когда я прибыл с понятыми и стал грузить на машину конфискованные ульи, он, как зверь, налетел на нас. Грузчики были отброшены, а я получил удар в глаз. Кроме этого, граждане судьи, на мне был порван новый шерстяной костюм.

— Брешет он. Брешет, чертов барбос! — раздался с дальней скамейки возглас деда Архипа. — Я в близости стоял, граждане судьи. Своими очами видал. Пчела его укусила. А костюм порвал, как из сада бег. И шмат у меня остался. — Дед потряс лоскутом. — На заплатку берег.

Судья позвонил колокольчиком:

— Гражданин свидетель! Вам было сказано покинуть зал. Почему вошли без вызова?

— А вы сами пойдите, посидите там. Стар я в нетопленных сенцах сидеть. Поясницу ломит.

Судья снова позвонил.

— Гражданин свидетель! Покиньте зал.

— А вы не шибко на меня, — ответил дед. — Не заноситесь. Дед Архип вас выбирал. А будет новый срок— возьмет и против сголосует.

К Архипу подошел молоденький, с белым пушком на губе милиционер, вежливо взял его под руку.

— Такой порядок, дедушка. Пойдемте. У нас в дежурке посидите. А потом вас вызовут.

Архип натянул треух.

— Коль так, то чего ж. Могем и обождать.

15

В милицейской дежурке было и правда тепло. У кафельной полуразваленной печи весело гудела чугунная времянка. На ней предупредительно позванивал крышкой синий, похожий на селезня чайник. На отпотевшем стекле маленького окна билась муха.

Милиционер сдвинул с красноты чайник, кивнул на вытертый до пружин, замызганный дерматиновый диван.

— Присаживайтесь, отец. Прошу!

— Да и то верно, — крякнул Архип. — В ногах правды нет.

Он уселся на край, ближе к чугунке, положил на колени шапку, развязал кушак. Горячий воздух окатил озябшее тело, и Архип, протянув огрубелые руки, в блаженстве закрыл глаза. Много ли старику надо. Каплю внимания, чуток тепла, и вот уже куда делась злость на судью, на болтливого прокурора. А кружка чаю с осколком сахара, протянутые молоденьким милиционером, совсем раздобрили, смягчили душу Архипа, и он уже спокойно, умиротворенно заговорил:

— Я, милок, ведь тоже судьею был.

— Вы? — удивленно глянул милиционер, и щербатая чашка задержалась в его руках.

— Да. Свят бог. Не районным, знамо, а сельским судьей.

— A-а… Понятно-о, — распевно проговорил милиционер. — Ну, и как же? Дела как вели?

— А лучше и быть не должно. Он вот, ваш судья-то, больше в кутузку сажает, а у меня все полюбовно выходило, по согласию. Посудишь, бывалыч, рассудишь — и, глянь, помирились люди, неразливными сватами в чайную пошли. И тебя туда же ведут. Пей, судья, за мировую. Спасибо тебе. Помирил молодых — опять тебе почести. Через год крестным кумом идешь. Отсудил у жадной свекрови подсвинка — в рождестве на печенку зовут. Вот как было, милок.

Архип щелкнул языком, качнул бородой и, отхлебнув глоток, продолжал:

— Только однажды промашка вышла. По сей день не забыть.

— Какая, отец?

— Да пошел я как-то после суда имущество между драчливыми супругами делить. Понятых взял, судебные бумаги. Все честь по чести. Ну, прихожу, объявляю: так, мол, и так-то, прибыл раздел учинить. Молчат оба, ни слова. В разных углах, как бирюки, сидят. Только коли второй раз спросил, она проворчала: «Учиняй, мол, черт с тобой». Ну, начали мы. Ей ярку, ему барана. Кому ведро, кому кадку с чулана. Быстренько этак раскидали все. Дело до сундуков дошло. Отпирайте, говорю, холст начнем мерять. Опять молчат, как онемелые. Я к сундуку, достаю рулон холстины и только хотел внакид на локоть, как с визгом подлетает хозяйка: «Не дам! Караул! Сундуки грабят. Хрол, заступись. Куды ж ты глядишь?» А тут и Хрол подлетает: «Ах, вот как! В сундук чужой полез, борода седая! Любопытство тебя охватило. Марья! Держи его. Обматывай холстиной. Ноги! Ноги, чтоб не убег, крути!»

Архип усмехнулся в бороду, мотнул головой.

— Ну, скрутили меня, на пол повалили и давай молотить тем, что леший в руки подсунул. Она окомелком, а он сапогом. Кличу на помощь понятых, а их и след простыл. С перепугу разбежались бабы. Спасибо, сосед вошел, стащил их, как клещей, с меня. А то бы измочалили, антихристы. Но и то неделю в синяках ходил. Вот так-то, милок.

— Да-а, — сочувственно вздохнул милиционер. — Досталось вам.

— А не приведи господь. С той поры я от бабских дел подальше. Ну их к демону. В народе не зря говорят: «Муж да жена — одна сатана. Днем мордуются, а ночью милуются».

— Бывает и так, — улыбнулся милиционер.

— Бывает, — вздохнул Архип.

Он допил остатки, вытер рукавом усы и, ставя на стол кружку, смачно крякнул:

— Ах, красота! Погрел душу. Спасибо, сынок.

— Не за что.

— Как не за что? Да хотя бы за доброту твою. Хороший ты, видать, малый. Не разбалованный еще. А иной тебе, чуть наденет картуз с бляхой, с красным околышем, так нос выше колокольни Ивана святого дерет. Я — пуп земли. Я — всемогущая милиция. Могу и посадить тебя, и телку последнюю забрать. Оттого люди и пугаются таких. Чуть мелькнет за селом красный картуз, как мужики в кусты, а бабы в слезы.

— Что вы, отец. Чего нас бояться? Мы такие же люди.

— Так-то оно так. Только выходит иначе. Зачем едет в село милиционер? Только по двум делам. Забрать кого-нибудь аль протокол составить. Ведь так оно?

— Ну, положим, так.

— Вот в том-то и курьез. А ты, моя милиция, не только за тем приезжай. А добро пожаловать к нам на праздник, на свадьбу али по случаю новорождения. Да запросто с колхозниками за столом посиди, стопку выпей с нами, песню пропой. Вот тогда ты нам и роднее будешь и милей. А так ты кто? Божий страх. Пугало.

Милиционер встал, похлопал Архипа по плечу.

— Нельзя так говорить, отец. Нельзя. Без страха тоже не обойтись. Надо страх нагонять. Надо. На воров, хулиганов, жуликов и прочих элементов.

— На тех знамо. А я те кто? Разве елемент? Я те брат, а может, и батька. Так на кой же ляд, прости ты грешного, страх на меня нагоняешь, заставляешь по бурьянам сигать? Отчего честного парня Ивана Плахина под стражу берешь?

— Что вы, отец, — глянув в оконце, смутился милиционер. — Ни в коем случае. Мы берем под стражу только после приговора, как закончится суд.

— Суд-то суд, а в оконце все же зришь.

— То для порядка, чтоб какой пьяный не зашел.

* * *

А суд продолжался. Задав потерпевшему несколько уточняющих вопросов, судья велел ему сесть, посовещался с заседателями и обратился к Плахину:

— Гражданин Плахин, признаете ли вы себя виновным в предъявленных вам обвинениях?

— Нет, не признаю. Все, что сказано Дворнягиным, грубая ложь!

— Врет он! Так и было! — выкрикнул Дворнягин.

Судья позвонил.

— Гражданин Дворнягин, суд предупреждает вас. Не мешайте работать. При повторном выкрике будете удалены из зала.

— Ясно. Прошу извинить.

Судья обратился к Плахину:

— Подсудимый Плахин! Объясните суду, как все было. Напоминаю, что за чистосердечное признание вам будет смягчено наказание.

— Спасибо. Но меня не за что не только наказывать, но и судить. Этот суд надо мной — позор для района.

Прокурор Худопеков, побагровев, вскочил.

— Как вы смеете так говорить? Это поношение суда. Это оскорбление нас. Вы — собственник. Мелкий кулак. Паразитический элемент. А черните лучших людей. В частности, нас… Мы не позволим подрывать частной собственностью колхозные устои.

— Сами вы себя черните, — спокойно ответил Плахин. — Унижаете в глазах людей.

Судья, соблюдая формальность, с виноватой улыбкой обратился к прокурору:

— Соломон Захарыч! Ну зачем же спорить? Нервничать… Давайте послушаем. Пусть все говорит.

— Да, я скажу все, — начал Плахин. — Все, что знаю и думаю. Может, кому-то и не понравятся мои слова, кого-то они заденут, но кривить душой не могу.

— Говорите, говорите, — подбодрил рабочий. — Слушаем.

Плахин расстегнул душивший его воротник гимнастерки и, почувствовав облегчение, заговорил:

— В минулое лихо — войну мне, граждане судьи, пришлось много протопать по своей земле. Был я и на Смоленщине, и в Поволжье, и на Украине… Всякого повидал. По части ведения хозяйства имею в виду. И с хорошим встречался, и с плохим. Но по совести скажу: беднее нашего Спас-Клепикского района не видал. Даже в Пинских болотах и то люди жили до войны богаче нас. Там почти круглый год и сало и хлеб. А у нас… Мясо едим по праздникам, молоко с четверга по субботу, уха из привозной трески, а про мед и говорить не стоит. Заболеет ребенок — ложку меду в районе не достать.

— Правильно! — выкрикнул кто-то из зала. — Сады низвели…

— А ведь это же Центральная Россия! — продолжал Плахин. — Земля стопудовых хлебов, вершкового сала, антоновских яблок, гречишных медов…

Плахин перевел дыхание, заговорил тише.

— Я понимаю причины. Прежде всего война. Неуправка, нехватка людей. Сразу все не осилишь, не залатаешь прорех. Но другой наш чертов бич, наш позор — это, простите, тупость, неповоротливость, неумение брать клады из земли.

— Это что? Доклад или обвинительная речь? — насторожился Худопеков.

— Считайте как угодно, но дайте мне сказать.

— Продолжайте, — кивнул судья.

— Возьмем тех же пчел, — заломил палец Плахин. — Кому убыток, если у колхозника на усадьбе два-три улья? Государству? Ничего подобного. Разве стал бы я покупать у государства сахар? Зачем он мне. Пусть бы рабочему больше досталось. Да худо-бедно я на базар бы ведро меду привез. Но может, пчелы невыгодны колхозу? Чепуха. Пчелы колхоз не объедят. Они только приносят выгоду, поля опыляют. Значит, кто же в убытке? Кто?

— Никто! — грянул зал.

— Вот именно никто, — заключил Плахин. — Или возьмем наши колхозные фермы. Могут ли они обеспечить всех мясом, молоком? Да всякому видно, что пока не могут. Значит, ничего плохого, если колхозник будет держать корову, подсвинка, десяток уток или гусей. Даже дураку понятно, что он тогда не пойдет с кошелкой в магазин. Так нет же. Такие, как Дворнягин, считают, что мы тут в Спас-Клепиках уже в коммунизме живем, что подсобное хозяйство нам не нужно. А отсюда, граждане судьи, и дурацкие вывихи — пчел держать нельзя, коров под нож, сады под топор. Имей мужик хатенку. Сажай цветочки вокруг нее. Нюхай на здоровье.

Судья позвонил.

— Подсудимый Плахин! Не отвлекайтесь от показаний.

— Нет, что вы. Я как раз к ним и подхожу. — Плахин взглянул на Дворнягина. Тот сидел красный, как вареный бурак, и это обрадовало Ивана. Значит, пули летят в цель. Значит, надо наседать еще сильнее. Но стоит ли говорить все, что наболело? Э, была не была… Все равно ведь посадят. И он заговорил еще злее: — Вы сегодня судите меня. И это ваше право. Возможно, формально я в чем-то и виноват. А если по правде? По совести, граждане судьи? Разве меня надо судить? Я бы сажал на скамью подсудимых вот этих Дворнягиных. Дегтем бы мазал их в назидание другим. Это не хозяин земли, а собака на сене!

— Что за выпады? — крикнул судья.

— Это не выпады, а крик души. И вы обязаны прислушаться к нему.

Судья встал.

— Я лишаю вас слова.

— Лишайте, — махнул рукой Плахин. — Мне больше нечего вам говорить. Ах, да… Насчет подбитого глаза и порванных штанов. Мало ему досталось. Надо, чтоб бежал без оглядки и не показывался на рязанской земле.

Плахин сел. К столу подошла Вера Васильевна.

— Дозвольте мне сказать? — обратилась она к судье.

— Кто вы такая?

— Я председатель лутошинского колхоза.

— В родственных связях состоите?

— Нет.

Судья посовещался с заседателями и объявил:

— Разрешаем. Но недолго. Пять минут.

— Вот тут гражданин прокурор обозвал Плахина паразитическим элементом, — начала Вера Васильевна. — Но позвольте спросить у вас, уважаемый, а с чего вы так заявили?

— На основании документов. Вот их, — потряс прокурор бумагами.

— Документов. Бумаг… — горько усмехнулась Вера Васильевна. — А у живых людей почему не спросили? В сельсовете, у меня, у рядовых колхозников. Да известно ли вам, что Плахин лучший тракторист в колхозе, честный труженик. Все лето на тракторе. Керосином пропах. А подошла страда — на комбайн пересел. Не смыкая глаз работал. А ведь он инвалид. Право на отдых имеет. Изранен в войну. А вы… «собственник, кулак… пчел для наживы купил». А ведомо ли вам, гражданин Худопеков, что пчелы те были с лету пойманы. И не для наживы. Нет. Душу вы плохо знаете его. Он две колоды вон колхозу отдал, чтоб общая пасека была. А вы… И как не стыдно только!

Худопеков вскочил.

— А вы не стыдите. Зелены еще. Не доросли…

Вера Васильевна покачала головой.

— Эх, прокурор, прокурор! Сквозь землю провалиться за вас.

Зал загудел, как тронутый улей. С мест раздались выкрики:

— Позор! Безобразие! Судят кого…

— Спокойствие, граждане. Не мешайте работать, — позвонил судья.

— А вы не зажимайте рот. Зачем тогда приглашали?

Судья поспешно объявил перерыв. Он, видимо, понял, что не сделай этого — озлобление колхозников дойдет до предела и они демонстративно покинут зал, показательный суд сорвется. Надо было выиграть время, унять страсти и уже после продолжать процедуру суда. Однако за кулисами произошло что-то непонятное. Перерыв с десяти минут затянулся до тридцати, сорока, а потом и вообще случилось нежданное. На сцену вышла крашеная блондинка и, лениво зевнув, объявила:

— Суд откладывается. Можно разъехаться по домам.

16

Возвращаясь домой, Плахин тревожно думал: «Кто же прервал суд? Почему? Может, прокурору не понравился допрос? Или потребовались новые данные судье? Вера Васильевна ведь заявила: „Никого не спросили, не посоветовались ни с кем“».

А между тем, все произошло иначе. Как только судья объявил перерыв, заседатель — слесарь завода Иван Касьянович сказал, что он отлучается на несколько минут на завод, а сам тем временем через улицу и к секретарю райкома, недавно избранному из местного актива. В кабинет ворвался без стука, как на пожар.

— Кондрат Ильич! Секи голову, мордуй старика.

Секретарь райкома испуганно и недоуменно уставился на старого члена бюро. Худая, с острым кадыком шея его вытянулась из белого воротничка рубашки.

— Что случилось? За что?

— Суд приостановил. Прокурора обозвал долбней.

— Вы?

— Да, Кондрат Ильич.

— Какой суд? Почему? Ничего не понимаю. А ну-ка, садись. Да садись же, говорю.

Секретарь райкома подвел старого слесаря к креслу и, насильно втиснув его туда, сам сел перед ним на стул.

— Ну, говори. Кайся, как на духу.

— Да что скрывать-то. Все расскажу. Очумели у нас в районе. Честных людей отдают под суд.

— Каких людей? Кого?

— О трактористе Плахине слыхали?

— Плахине? Ну как же. Я недавно грамоту ему вручал.

— Грамоту, — усмехнулся Иван Касьянович. — Чихать Худопеков на наши грамоты хотел. Он его в тунеядцы записал и пять лет тюрьмы прописал.

Секретарь райкома вскочил:

— Да вы что? Не может быть.

— Не верите? А я три часа на процессе сидел. Там такую комедию затеяли, что тошнит. Народ с сел согнали.

— Но за что? За что судят-то?

— А черт их батьку знает. Парень вовсе не виноват. Четыре колоды пчел развел. Две колхозу на развод отдал, а два улья себе оставил. Ну, агент райфо заметил, раздул налог. Не платишь — пчел давай. Тот: «Не отдам. Катись к едрене». Этот в амбицию: «Грузи!» В споре под улей попал, ну и к прокурору, жалобу ему на стол. Тот по тупости не разобрался и ляп статью «Покушение на государственную личность».

Секретарь райкома бросил на стол карандаш:

— Ах, долдоны! Ах, чумаки! Да за эти штучки…

Он подошел к телефону, снял трубку и быстро набрал трехзначный номер.

— Судья? Судью мне прошу. Это вы, Зиновий Зиновьевич? Очень приятно. На ловца и зверь бежит. Вы что это там затеяли? Какой к чертям процесс? Что за трескотня? Кого судите? Что не кричи? По головке вас гладить? Дифирамбы петь? Да за это по шее надо бить. Что? Вы независимы? Ах, вот оно. Значит, можете на головах ходить, честных людей мутузить… Ну так вот что. От имени райкома я вас с Худопековым ставлю на ноги и требую: балаганщину прекратить! Людей отпустить. Все! До свидания.

Иван Касьянович вытер о подол куртки руку и протянул ее секретарю райкома.

— Спасибо за поддержку.

— Вам спасибо, Касьяныч. За партийный глаз. За прямоту!

* * *

Как бы обрадовался Плахин, что на его стороне оказались народный заседатель Иван Касьянович и секретарь райкома! Гора свалилась бы с плеч. Однако ни о чем этом Плахин не знал. Всю неделю ходил он мрачный, придавленный несправедливостью, а в понедельник на следующую встал чуть свет и начал собираться в дорогу.

— Ты куда это, Ваня? — спросила жена, разбуженная стуком упавшего сапога.

— В Москву поеду. С человеком одним надо поговорить.

— С каким?

— Есть у меня там, — сопел Плахин, натягивая сапог. — Он рассудит. Посоветует, как быть.

— А если пойти в райком?

— Ты думаешь, суд назначался без санкции райкома?

Лена пожала плечами.

— Я не знаю, Ваня. Смотри, как лучше. Тебе видней.

В этот же день Плахин был в Москве по названному в справочном бюро адресу. С волнением подходил он к большому учреждению с гранитным подъездом и красной звездой на четырехэтажной башне. Вот сейчас, через несколько считанных минут, он увидит человека, слово которого вело в огонь и дым. Они уйдут с ним ну хотя бы вон в тот сквер на лавочку и будут говорить, как родные, начистоту. И уж, конечно, он-то наверняка поймет душу солдата, как понимал ее там, в огне. Поймет и скажет, надо ли идти в атаку или обождать.

Плахин поднялся по ступенькам к двери. Мимо спешили офицеры, доставая на ходу пропуска.

— Разрешите обратиться? — остановил одного из них Плахин, по-военному вскинув руку к шапке.

— Да, слушаю вас.

— Не могли бы вы вызвать подполковника Ярцева?

— Ярцева?

— Да, Сергея Николаевича Ярцева.

— Нет, не знаю такого.

Потоптавшись с минуту в нерешительности, Плахин обратился к другому офицеру, на этот раз к улыбчивому моряку. Он показался Плахину очень добрым, чем- то напоминавшим Ярцева.

— Товарищ капитан второго ранга?!

— Слушаю вас. — Моряк окинул его взглядом с ног до головы. — Товарищ— бывший солдат, как вижу. Я не ошибся? Не снизил ваш чин?

— Нет, все правильно, — кивнул Плахин. — Солдатом служил.

— Так чем вам помочь?

— Да видите ли… Я офицера одного ищу. Сергея Ярцева. Может, слыхали?

— Ярцева? Сергея Николаевича?

— Да, да. Подполковника Ярцева.

Моряк еще раз пробежал взглядом сверху вниз и, как показалось Плахину, помрачнел.

— А вы кем доводитесь ему? — спросил он тихо и сожалеючи.

— Да никем. Он просто мой командир. Я давно не видел его и вот приехал… повидаться, поговорить.

— Издалека приехали?

— Из Рязани.

— Да-а, — вздохнул моряк. — Бывал я в Рязани. И командира вашего знаю хорошо. В одном отделе работали с ним.

Плахин почувствовал недоброе.

— A-а… а разве он не работает теперь?

Моряк коротко рассказал, что произошло с Ярцевым, извинился за излишнее любопытство и куда-то заторопился по своим делам. Плахин пошел тоже. Пошел по глухому переулку, не зная зачем и куда. Ему было до слез жалко своего командира. Он же ни разу не увильнул от боя. Все лихо вместе с солдатами перенес, а теперь нашелся чинуша, героя в дезертира превратил. Как же так? Как же так? — твердил он одно, тихо двигаясь по тротуару.

На башне Троицких ворот ярко горела малиновая звезда. А на стенке жилого здания, напротив нее мраморная вывеска: «Приемная Председателя Президиума Верховного Совета СССР».

Плахин остановился. А что если зайти да рассказать обо всем? И о себе, и о своем командире, о всем, что мешает лучше жить? Рассказать и спросить: «Есть ли правда на земле? А если есть, то как же она терпит свинскую несправедливость?»

— Иван Фролович! Плахин!! — окликнул кто-то.

Плахин оглянулся. На другой стороне улицы, у Манежа, с рулоном под мышкой стоял новый секретарь Спас-Клепиковского райкома Кондрат Ильич и махал рукой.

— Шагай сюда. Я жду!

Плахин подошел, сухо поздоровался.

— Здравствуйте, Кондрат Ильич. Слушаю вас.

— Здорово, Славы кавалер! Ты чего это здесь прогуливаешься? Там зябь надо пахать, солому скирдовать, а он…

— Э-э, какая там зябь, — буркнул обиженно Плахин. — Сами же, поди, под суд благословили.

— Правду приехал искать?

— Да хотя бы…

— Ну и как?

Плахин, потупив глаза, молчал. Широкоплечий, с большими, угловато согнутыми руками, он заслонил собой полтротуара. Пешеходы, недовольно косясь, обходили его. Секретарь райкома дружески обнял лутошица, отвел его ближе к стене.

— Вижу я, разуверовался ты, братец, думаешь, ленинской правды нет. Было такое? Говори, чертов сын.

— Было, — сознался Плахин.

— Ну так вот. Ты еще молодой коммунист, и сказать пару слов тебе не мешает. Дрянь эту выкинь из головы, и чтобы духу ее не было никогда. Знай, правда святая в партии нашей живет. И кто бы ни пытался обойти ее, она рано или поздно даст по зубам. Понял?

— Понял, Кондрат Ильич. Но ведь судят…

— А суд твой не состоялся и не состоится. Отменили мы его, дорогой товарищ.

Плахин обхватил своими большущими клешнями маленького, на вид хилого секретаря райкома.

— Кондрат Ильич!.. Дорогой… Да я… При всем народе расцелую вас.

— Ну, хватит, хватит, медведь, — смутился секретарь. — Кости поломаешь.

Плахин выпустил из объятий Кондрата Ильича и благодарно взял его под локоть.

— А теперь идемте. Идемте, и баста.

— Куда?

— В ресторан, Кондрат Ильич. Водочкой вас угощу.

— Ты же не пьешь? На прошлом празднике, когда грамоту вручал, даже пива не выпил.

— А сегодня выпью. За вас. За правду нашу!

Секретарь райкома положил на плечо Плахина руку и, увлекая его к диетической столовой, грустновато, по с надеждой сказал:

— Выпьем, Иван Фролович. Как следует выпьем, когда поднимем на ноги хозяйство района. А пока пойдем-ка борща поедим. Ну и проголодался я на этом кустовом совещании!

17

Великое дело привычка.

Все вначале казалось Сергею унылым, сиротливо-чужим. Никак не мог он сродниться с новым военным городком, отдаленным от штаба дивизии на десятки километров. Тянуло туда, где сияют огни районного городка, где по вечерам в маленьком парке гремит музыка, где есть и кинотеатры, и лавчонки со свежим пивом.

А потом привык, вжился, и как-то похорошели в его глазах казармы, веселее выглядел теперь широкий батальонный плац, уставленный плакатными щитами, и не таким неуютным стал солдатский клуб с белыми колоннами, но без крыши. Только не нравилось Сергею, что нет в городке ни деревца, ни кустика. Трава и та растет лишь оазисами возле умывальников.

А во всем виновата вода, десять километров до нее от батальона. Там в предгорье шумит полноводная река. Там проходят занятия и учения. А тут… Нет жизни без нее. Нет зелени. Жесткая норма в батальоне на воду. Десять ведер для общего питья и по фляжке в день на брата. А в батальоне служит молодежь. Ей хочется и умыться до пояса, и поплавать…

Задумался Сергей. Как достать воду? Вырыть колодец? За глубокую скважину большую сумму заломят. Устроить бассейн и навозить воды в цистернах? Хлопотно, да и менять часто воду надо, застоится, от жары загниет. А что, если прокопать арык с предгорья? Далеко. Километров двенадцать в обход горы будет. Но и солдат в батальоне немало. Если вытянуть всех цепочкой да каждому участок метров по десять-пятнадцать…

Вечером Сергей рассказал о своей заманчивой идее комбату. У того глаза загорелись.

— А что? Рискнем, пожалуй. Построим свой малый канал. Поругают, что солдатам отдохнуть не даем. Но пусть ругают. Зато, — комбат потер от удовольствия руки, — своя водичка будет. Горная. Ключевая.

Через день посовещались с активом. Все горой за стройку. Сержант Сыроватка заявил, что комсомол берет все земляные работы на себя. Тут же нашлись специалисты по арыкам, свои проектировщики, бетонщики, прорабы.

За неделю была изыскана трасса, каждому подразделению размечены участки, а утром в воскресенье молодежь батальона с кирками, ломами, лопатами, самодельными тачками высыпала в поле. Живая нить потянулась от ворот городка к синеющему вдали предгорью.

Комбат и Сергей вышли на трассу тоже. Вначале они проверили, как расставлены люди, у всех ли есть инструменты, а потом сняли гимнастерки и, вооружась лопатами, стали в ряд.

Сергей работал с азартом. Лопата в его руках мелькала, как челнок. Рыжая с желтой супесью земля летела метра на три прочь. Он по-мальчишески радовался своей удачной выдумке, а главное, тому, что скоро, через каких-нибудь двадцать дней, будет в городке в избытке вода, зазвенят в плавательном бассейне голоса саперов, зашумят деревца у казарм.

После полудня на трассу приехал на своем «газике» Бугров. Сергей еще издали увидел на его черном от. загара лице одобрительную улыбку. Он шел валким, неторопливым шагом, неся солдатскую шляпу в руке, обращаясь то к одному, то к другому солдату, кивая им, что- то говоря. Седые волосы его трепал ветер, и Бугров то и дело отбрасывал их со лба.

— Строителям «Беломоро-Балтийского»! — увидев Сергея, махнул он шляпой.

Комбата близко не было, и Сергей доложил Бугрову, чем занимается батальон и сколько людей на трассе.

— Да вижу. Сам вижу, чем занимаетесь, — прервал Бугров доклад. — Водичкой решили обзавестись. Неплохо. Прямо скажу, молодцы! Чего сохнуть, когда вода под боком. Давно бы вот так. Только канал узковат. — Он перешагнул канаву. — Один шаг. Боюсь, заметет сыпун.

— Меня тоже беспокоит это, — сознался Сергей.

— А вы кустарником обсадите. Он вам быстро русло укроет.

— О, это идея! — ухватился Сергей. — Спасибо за подсказ, Матвей Иванович. Я вижу, вы крепко здешнюю природу освоили.

— А как же, — улыбнулся с заметной гордостью Бугров. — Я ведь тут надолго… навсегда.

Он прошел под редкую тень одинокого дерева, разморенно опустился на грядку песка.

— Садись. Покурим.

Сергей сел рядом, достал папиросы. Бугров предложил из костяного портсигара свои.

— Ташкентские мягче. Попробуй.

Закурив папиросу, Бугров сунул спичку в сухой измельченный песок, затянулся, выпустил по ветру дым и как-то по-свойски спросил:

— Что новенького, Сергей?

— Особого ничего… Все идет как будто нормально.

— Как Макаров? Все пьет?

— Нет, протрезвился.

— Каким чудом?

— А я его к себе в комнату взял. Утихомирился, но переживает парень. Любит он ее, Матвей Иваныч. По- серьезному любит.

— Ту, из ГДР?

— Да. О которой докладывал вам. И она, как ом сам рассказывал, без ума. По-честному, жалко их. Нельзя ли чем-нибудь помочь?

— Думал я об этом. Думал, — ответил Бугров. — Может, что-нибудь изобретем. А точнее, министр обороны к нам на учения приезжает. Вот я и попытаюсь с ним поговорить.

Сергей вздохнул.

— Эх, если б разрешил!

— Что?

— Да туда. Туда его перевести.

Бугров посмотрел на Сергея, прижал его к плечу.

— Ах, Серега, Серега! Человечный ты мужик. Правильный. У тебя-то у самого хоть как? Девушка пишет?

Сергей сделал вид, что не слышал вопроса, и грустно уставился на запыленные кирзовые сапоги.

— Молчит, значит, — вздохнул Бугров. — В рот воды набрала. Да-а… Ну, а подруга ее? Помнишь, письмо показывал?

Сергей смутился.

— Та — да. Пишет. — Он сунул руку в карман брюк, вынул конверт с березками. — Вот вчера получил.

— Разрешаешь?

— Пожалуйста, Матвей Иванович. У меня от вас секретов нет. Читайте.

Бугров прочитал письмо и задумчиво уставился куда- то в обманчиво синеющую морем пустыню.

— А не кажется ли тебе, Серега…

— Что, Матвей Иванович?

— Что Надя…

Сергей слегка покраснел.

— Что вы… С чего?.. Она же только про Асю и говорит.

Бугров потрепал Сергея за волосы.

— Эх ты, чудачина… Возьми и почитай получше. Там строчки сердцем стучат.

18

Нет, не прошел бесследно суд для Плахина. Точно новой пулеметной очередью полоснул он по ногам, и они опять, как в тот раз на Хингане, подкосились, перестали повиноваться разуму.

Проснулся утром, хотел встать и рухнул кулем на пол.

— Ванечка! Ваня, — подскочила Лена. — Что с тобой? Что ты?

Плахин смахнул рукавом рубахи крупные капли пота, болезненно сморщился, безнадежно кивнул на ноги.

— Опять вот… отказали…

Лена подхватила его под руки.

— Отдохнешь — все пройдет. Ложись-ка. Ложись…

Плахин с трудом добрался до кровати, лег навзничь, тяжело вздохнул:

— Ах, не вовремя это! Трактор стоит.

Лена села на край кровати, убрала со лба мужа прядь волос.

— Трактор? Да если б не он, лучше б окреп. Говорили тебе, не ходи, еще отдохни, а ты пошел, да еще по три смены…

— Нет, Лена. Не трактор тут виноват. Нет. А вот те пустые головы. Ух, если б мне поручили прочистить их…

Он сжал кулаки и весь передернулся, скрипнув зубами. Лена поспешила успокоить его.

— Не надо, Ванечка. Не думай о них. Забудь. Раз секретарь райкома сказал: «Все будет хорошо», значит, так и будет. И я так думаю. Сердце об этом говорит. Вот дай руку, послушай, как оно спокойно стучит.

Плахин расстегнул белую кофточку жены, бережно коснулся ее полной, все еще по-девичьи упругой груди.

— Ленка-а! Лена! — донесся с улицы женский крик. — Кончай миловаться. Пошли!

Лена одернула кофту, вскочила.

— Ванечка, я пошла. А ты лежи. Я скоро. Коров подоим, и приду.

Она поцеловала мужа, потрепала его за ухо и, схватив со стола наглаженный халат, шмыгнула вон из хаты.

Часы пробили шесть. До прихода Лены можно было еще поспать часа три. Но как ни пытался Плахин, а уснуть не мог. Гнетущие думы терзали его. Как взломанные льды в половодье, лезли они одна на другую, рушились, шли разбитые доводами ко дну и снова вырастали, нагромождались в нерастащимый хаос.

Откуда берутся типы, подобные Дворнягину и Худопекову? Кто их породил? Советская власть? Черта с два. Мать их народила такими уродами? Нет. Значит, где-то они насмотрелись, кого-то копируют, как обезьяны, кто- то подает им дурной пример. Таких бы еще при первом пороке одернуть, носом ткнуть в мерзопакость, как того кота. Но одни не замечают, другие видят, но боятся сказать, вот и растет на горе людям держиморда, бюрократ. Сколько он нервов попортит людям! Сколько от глупостей его прольется слез! А может, в общей массе честных людей один бюрократ — пустяк? Нет, это не праздный вопрос. Это целая проблема. Взять в сущности человека. Государство ничего не жалеет для его здоровья. Бессчетные миллионы идут на это. Но появляется какой-нибудь Дворнягин, и здоровье человека — насмарку. Да что Дворнягин! Сварливая баба в кассе, в окне раздачи пищи, в справочной бюро косит здоровье сотен людей. И почему, же все это прощается, сходит с рук? Почему, если вор залез к вам в карман за пятаком, его судят и садят в тюрьму, а того, кто залез к вам в душу и надорвал ваше сердце, только журят?

19

В конце сентября в округ на полковое тактическое учение приехал министр обороны. Вначале он сказал командующему Коростелеву, что намерен посмотреть действия полка в обороне, но затем переменил решение. Полк дивизии Гургадзе был поднят по боевой тревоге и получил задачу: совершить марш-бросок через барханы и уничтожить десант «противника», выброшенный в долину реки. Времени было отведено мало, и потому подразделения очень спешили. Танки и бронетранспортеры шли полным ходом. Рыжая пыль от них кудлатилась до небес. Водители задыхались, с трудом удерживали в кромешной темноте установленную дистанцию. А приказ: все вперед и вперед…

Десант «противника» оказался незначительным, к тому же он не успел закрепиться и был с ходу уничтожен авангардом полка. Остальные же подразделения застали лишь пустое поле боя.

— Эка, сколь попусту отмахали!

— Стоило ли всем выступать? — поговаривали офицеры.

— Погодите, — улыбался комдив Гургадзе. — Это еще цветочки, а ягодки впереди. Министр выпарит всю соль на спинах. Он старый солдат.

А министр, довольный совершенным маршем, приказал объявить большой привал и, не раскрывая всех своих замыслов на предстоящие дни учения, отправился на речку порыбачить.

Поклев был удачным. Рыба кидалась не только на плохонькую наживку, а даже на пустые крючки. Однако министр долго на рыбалке не пробыл. Наловив небольшое ведро крупной рыбы, он отдал улов штабным поварам и ушел на часок отдохнуть, а Коростелев решил тем временем встретиться со своим давнишним фронтовым другом.

Повар Артем быстро соорудил возле палатки под шелковицей столик. Коростелев позвонил в штаб полка и, выйдя на лужайку, заломив руки за спину, с приятным волнением зашагал взад-вперед по тропе.

— Это кого же вы так ждете, товарищ командующий? — спросил Артем. — Лично я так волновался, когда холостяком был и невесту в гости поджидал. Глаза проглядел. Придет — не придет?

— Невеста что? — усмехнулся Коростелев. — Друга жду. Да ты ж его знаешь. Наш бывший начпоарм Матвей Иванович.

— Что вы говорите! Сколько ж вы с ним не виделись? Лет десять?

— Нет, почему же. Виделись. На совещаниях… сборах. А вот так, посидеть за столом, не приходилось.

Коростелев подошел к столу, сел, хлопнул ладонью по табуретке.

— Садись, Артем. Отдыхай. Небось набегался.

Повар сел.

— Да есть малость. — И вздохнул.

— Что вздыхаешь? Устал или неприятность какая? — спросил Коростелев.

— Ни то и ни другое, товарищ командующий.

— А что же?

— Да вот хочу вас покритиковать, но что-то побаиваюсь.

— Меня? Покритиковать? — оживился Коростелев, и глаза его загорелись от любопытства. — А ну-ка давай, браток. Давай. Скажи правду в глаза. А то, признаюсь, кроме жены и тещи, меня никто и не критикует. Все больше комплименты говорят. Ну, что ж ты? Начинай. Предоставляю тебе слово. Ну?

— Перво-наперво о званиях, — начал, потерев бритый затылок, повар. — Вы вот гостя ждете. По-братски рады ему. Это хорошо. Так и должно быть, какой бы чин ни занимал. Но не задумывались ли вы, товарищ командующий, почему ваш друг Матвей Иванович досель в полковниках ходит?

— Нет, брат, не задумывался.

— А это минус вам. Кол, товарищ командующий. Вы вот генерал-полковник, а он который год все полковник. И в должности он заморожен, как тот карась. А разве это справедливо? Разве воспитывать людей легче, чем учить их стрелять?

— Да, ты прав, Артем. Прав, браток. Но сие от меня не зависит.

— Как не зависит, товарищ командующий? Вы же с министром встречаетесь.

— Да, встречаюсь.

— Так разве вы с ним только стратегию обсуждаете? Ну, наверно же, говорите по душам?

— Говорим.

— Так что ж вы молчите, товарищ командующий? Возьмите и скажите: «До каких же, мол, пор будем на скромности политработников выезжать? Сами погоны маршалов надеваем, а им и генерала жалко дать».

Коростелев посмотрел на повара, кивнул головой.

— Говори, говори, Артем. Я слушаю тебя.

Артем поправил вилки на столе, накрыл кусочком марли нарезанный хлеб.

— К вам на прием один офицер тут приходил. Ярцев по фамилии.

— Ярцев? Помню, помню такого. Бугров мне рассказывал про него. Ну и что же?

— В Москве он служил. В Главном управлении. По разговору видно, толковый парень. Фронтовик. Академию окончил. Молодой. Ему бы в самый раз работать там. А вот поди ты. Выжили. Постарались избавиться. Больно ершист. Против шерсти гладит. Где же справедливость, товарищ командующий? Сами призывают смело недостатки вскрывать, критику развивать, а чуть что — за хомут тебя. Хорошо, если косым взглядом отделаешься, а то еще и в бараний рог согнут.

Коростелев задумчиво побарабанил пальцами по столу.

— Да-а. Есть у нас еще такое. Встречается. А вся беда, братец, в том, что иные руководители в непогрешимых богов себя превращают и не приемлют никакой критики. Иной раз наломают дров, а признаться боятся. Разве может бог ошибаться? Признаешься — чего доброго, уронишь авторитет. А это же глупость. Нет неошибающихся людей. Даже Ленин, которому по уму и развитию нет равных, умел ошибки признавать.

— Да-а, — вздохнул повар. — Если бы все, как Ленин! — И задумался.

Командующий умолк тоже и несколько минут сидел, склонив голову, скрестив руки между колен. Потом распрямился, вздохнув, спросил:

— Ну еще что у тебя, Артем? Говори. Не стесняйся.

— Чего же стесняться. Скажу. Вы, товарищ командующий, рыбу вчера ловили?

— Ловил. Как же, — просиял Коростелев. — Хорошо клевала.

— Да, здорово, — подтвердил повар. — Слишком даже. А не задумались ли вы, почему это у командующих и приезжих начальников рыба больше всех клюет?

Коростелев пожал плечами.

— Нет, признаться, и в голову не приходило. Берет и берет. Значит, удача, хотя рыбак, как знаешь, я неважнецкий.

— Вот б том-то и суть, товарищ командующий. А я задумался. И не только задумался, а кое-что и разузнал.

Коростелев глянул настороженно.

— И что же, если не секрет?

— Да рыбка-то у вас была подсадная.

— Подсад-ная? Не может быть!

— Точно, товарищ командующий. Они еще до вашего приезда наловили ее, потом выпустили в ограждение и три дня не кормили. Ну, она остервенело и кидалась на крючки.

— Кто это сделал?

— Начальник гарнизонного военторга, а саперы помогали.

Коростелев побелел. Да это же очковтирательство! Прелюдия к большому обману. Сегодня мелкая рыбешка, а завтра крупный подвох. Да как же они смели сделать такое? Меня, командующего, министра, обмануть?

Он круто повернулся к повару и сурово спросил:

— Это все точно?

Артем стал по команде «смирно».

— Точно, товарищ командующий! Ограждение из железных решет с вечера было не видно, а сейчас как на ладони вон стоит.

Коростелев шагнул к берегу, глянул под ракиту, покачал головой и сейчас же вернулся к палатке, позвонил в штаб полка.

— Роту с переправы снять! Да, да. Немедленно. И вывести в резерв. Переправу будет вести… — Коростелев увидел идущего к палатке полковника Бугрова, — другое подразделение. Да, другое!

20

Легкая, как птица, «Волга» со свистом рассекала тьму южной ночи. Снопы света низко кланялись мокрому после дождя асфальту, жухлым кустам карагача, горбатым барханам и лениво ползущим навстречу тучам.

Была уже полночь. Адъютант по особым поручениям полковник Волков давно уже спал, привалясь к дверце, держась за поручень подлокотника. На сопровождающих машинах тоже не мигали папиросы. Только министра обороны все еще не брал сон. Старый солдат, проведший полжизни на колесах, он любил ночную езду. В это тихое время, когда по дорогам шло мало встречных машин и воздух полнился свежестью и дыханием ночи, приятно было подумать, помечтать.

Весь день с небольшими перерывами шел бой с «противником». Высокие барханы преграждали путь наступающим. От жары звенело в ушах, пыль слепила глаза. Но люди шли и шли вперед, стиснув зубы, превозмогая усталость.

А потом, уже под вечер, подводились итоги первого дня учений. Командующий округом был, как никогда, строг и придирчив. Ему не понравилось ничего решительно — ни марш, ни встречный бой, ни маневр по охвату «противника». Он поднимал то одного офицера, то другого и строго отчитывал за недостатки, предупреждал.

«Не так же все плохо, Алексей Петрович», — хотелось сказать, а посмотрел в глаза (в них было не столько суровости, сколько жалости, любящей заботы) и понял: не надо этих слов. Коростелев и сам хорошо понимает, что люди старались горячо, пролили много пота. А что ругает он их, так это скорее для острастки, чтоб не зазнались, не ослабили гужи.

В сущности, это тактика не только Коростелева. На строгости вся дисциплина держится. И сам не раз скрепя сердце, до боли жалея, жестко спрашивал, крепко ругал, бывало, когда и грозил трибуналом. Но не эта ли строгость, командирская взыскательность встряхивала сонливых, опускала на землю витающих в облаках, спасала в бою горячих, вела к удачам?

Кровью обливалось сердце, когда под Ростовом посылал людей, вооруженных одними бутылками с горючим, на броню. Знал, что многие не вернутся, будут раздавлены, убиты. Но иного выхода не было. Люди отстояли город.

Так что правильно сделал Коростелев, завернув поначалу круто. Отцовская строгость не калечит, а лечит. Только вот о самовольстве шоферов он напрасно: «Притормаживают, как увидят девчонку где». А ничего, брат, не поделаешь, любовь. Все мы в этом грешны — и рядовые, и генералы…

Министр потер лоб, вздохнул. Был и с ним случай лет сорок назад. Вез он — лихой кавалерист — боевое донесение с пометкой «три креста». Донская пыль летела из-под копыт гнедка, ветер свистел в ушах. А из хутора навстречу девчонка. Солнце в пышных волосах играет. В руках — васильки. На губах — улыбка. И дрогнуло сердце, крикнуло: «Стой!» Взвился на дыбы взмыленный конь, насмерть напугал девчонку. Отшатнулась, локтем лицо заслонила.

— Тю, непутевый! Задавишь…

Наклонился с седла, за плечо тронул:

— Как звать тебя? Откуда?

— Тебе-то зачем?

— После узнаешь. Да говори же скорей. Тороплюсь я.

Усмехнулась, головой покачала.

— Нет, не скажу.

Махнул рукой с досады, дальше помчался. А вслед голосок с грустинкой. Что-то громко крикнула, но конь отнес далеко, и только название хутора Вертячьего успел расслышать.

Два длинных года согревали сердце лучистые глаза казачки. А в первопуток на третий разыскал затерянный в степях хутор Вертячий, и председатель хуторского Совета дед Ероха печатью удостоверил, что дочь хуторянина, безлошадного казака такого-то состоит в законном замужестве за красным командиром таким-то и препровождается с ним по новому месту жизни в красноармейскую часть.

Живо вспомнилось, как добирались пешком до станции (коней на хуторе не было, всех война извела), как ехали шесть суток в неотапливаемом телятнике, подстелив соломы и укрывшись шинелью, сколько лет и где жили в землянках, как по-цыгански кочевали из гарнизона в гарнизон, продавали за бесценок барахлишко, а на новом месте опять покупали втридорога. Как родился в каптерке первенец и бойцы по приказу старшины ходили мимо на цыпочках, чтоб его не разбудить.

Все это ушло, улетело в прошлое. И Наташа теперь всем обеспечена и счастлива. Только в солнечные волосы впутали те трудные годы нити паутин. Посмотрела она на них однажды и, вздохнув, говорит:

— Нет, нелегко женою министра быть.

Да, нелегка была служба. Нелегка… Может, во сто крат труднее, чем сегодня. Ни квартир с паровым отоплением, газом, ни клубов, ни магазинов… А не падали духом, не унывали. Какой был взлет, революционный дух! Откуда же теперь появляются нытики, хлюпики с расслабленной душой? Да вот хотя бы тот молодой лейтенант с Дальнего Востока, что на днях письмо прислал: «Старшие начальники получают квартиры с удобствами, а нас призывают стойко переносить трудности. До каких пор? Я уже два месяца живу с женой без квартиры».

Цыпленок. Не успел вылупиться из яйца, не принес пользы и на грош, а уже все удобства требует, старшим бросает упрек. А известно ли тебе, сколько они вынесли на своих плечах? Кем бы ты был, если бы не их революция, пятилетки, подвиги на войне? Думать об этом надо, молодой человек. Думать и закалять себя. А иначе из хлюпика вырастет предатель и трус. Да и нам есть о чем поразмыслить. Не слишком ли нежное воспитание в училищах? Помимо занятий, ведь курсант мало берется за что. Полы моет за него уборщица, цветы садит тетя Даша, обед несет официантка… Вот и растет незримо иждивенец. Училище ему рай, а часть, где нет таких удобств, адово пекло.

Вспомнилась слезная телеграмма сына-лейтенанта: «Папа, здесь невозможно. Серость и глушь. Переведи поближе к Москве». Что было бы с ним, пойди на поводу? Загубил бы парня, изнежил. А так притерпелся. Служит… Вот только жена вздыхает: «Безвластный министр. Родного сына перевести не может». И не надо. Не надо нежить. Орлица-мать не с такой кручи пускает в первый полет орлят. И ничего. Не разбиваются.

Шофер выключил скорость. Машина мягко зашуршала по траве и плавно остановилась. Министр открыл глаза. Небо чуть посветлело. Совсем близко синели лесистые горы. Низко над ними ярко горела зоревая звезда. С низины доносился гулкий стук досок, людские голоса.

В кабину заглянул адъютант Коростелева.

— Товарищ маршал, ваша палатка готова. Можно отдыхать.

Министр вылез из машины, разминаясь, прошелся по мокрой траве, попытался осмотреть местность, но в предутренней тьме увидел лишь купы деревьев да пирамиды палаток под ними.

Хорошо бы сейчас соснуть часок, другой. Вот и палатка. Чистым бельем тянет из нее, прохладой. Но к шутам все. Некогда. Идут учения. Войска форсируют реку. Надо туда — на переправу.

На берегу министра встретил Коростелев, одетый по-фронтовому — в маскхалат, и теперь его трудно было отличить от простого солдата. Министр попросил доложить обстановку в полосе наступления.

— Передовые подразделения, товарищ министр, — начал Коростелев, — форсировали водную преграду и захватили два небольших плацдарма. Решением командира полка туда переброшены легкая артиллерия и часть танков. Концентрированным ударом оба плацдарма к восьми ноль-ноль будут соединены. Сейчас саперы готовятся к переправе на левый берег…

Слушая Коростелева, министр мысленно анализировал действия подразделений, прикидывал, а как бы он поступил в том или ином случае, и все больше радовался и за командира полка, который руководит боем тактически грамотно, и за Коростелева, не утратившего своей боевой полководческой хватки. Смущала только сама обстановка на переправе. Слишком все мирно и обыденно обставлено. Изредка ухают пушки, где-то, километрах в пяти, постреливают пулеметы, и люди вот ходят по берегу, не пригибаясь, не опасаясь, что рядом грохнет снаряд или мина.

Коростелев словно догадался, о чем думает в эти минуты министр, и, глянув на часы, поспешил доложить:

— Через десять минут по району переправы будет нанесен бомбовый удар. Самолеты уже на подходе, товарищ министр.

Министр понимающе кивнул.

— Правильно. Я этою и ждал. Обстановку на учениях надо каждый раз усложнять, чтоб солдат и физически крепко поработал, и умом пошевелил, чтобы это была не прогулка, а закалка. На всю жизнь.

Похлопав по карману, он достал папиросы, спички, угостил Коростелева, закурил сам, выпустил в сторону дым.

— Я солдатом служил тридцать лет назад. А спросите про учения, которые когда-то были. Помню. Все до единого помню. И как проходили, и где, и кто из старших начальников на них был. Почему? Да потому, что это был большой праздник. Мы своему народу показывали нашу силу и мощь. И к тому же нам приходилось переносить неимоверные трудности. Да вы и сами помните, Алексей Петрович.

В небе послышался отдаленный, быстро нарастающий гул, смешанный с тонким посвистом реактивных турбин. Министр повернул голову, кивнул через плечо:

— Кажется, идут.

— Да, по времени пора, — сказал Коростелев и, посмотрев на часы, добавил: — Точно выдержали. Минута в минуту.

Гул усилился. Воздух задрожал. Берег огласился завывающим ревом сирены, к почти одновременно в разных местах раздались голоса: «Воз-дух! В укрытия! Воздух!»

Метрах в двухстах от реки ослепительно вспыхнула на маленьком парашютике люстра — ракета. Через несколько секунд на небольшом удалении от нее, оставив дымный хвост, повисла другая, потом третья, четвертая… Их с удивительно точными интервалами развешивал одиночный и совсем невидимый самолет. А следом за ним шли с тяжелым надсадным гулом бомбовозы.

Вокруг стало светло, как днем в тот час, когда после дождя подует холодом и солнце незримо светит из-за свинцовых туч. Люди на берегу заметались. Машины остановились там, где их застал свет. Из редких кустов часто, внакид застучали зенитки.

Маршал, повеселев, одернул китель.

— Добре! Настоящим боем запахло. Пойдемте-ка посмотрим, как действуют саперы.

Министр, командующий и полковник для поручений спустились по песчаному намыву к урезу реки, остановились под корявой ветлой. Справа, метрах в пяти, тихо покачивались на волнах плавающие амфибии. Они уже были готовы к переправе людей и техники.

На какую-то долю минуты гул в небе затих. Но сейчас же воздух резанул пронзительный и знакомый по военным бомбежкам свист. Самолеты один за другим пошли в пике. Низко над землей что-то ухнуло, рвануло воздух, и тотчас министр был сбит с ног и кем-то сильным придавлен на дно щели. Все это произошло так быстро и неожиданно, что министр не успел и сообразить, в чем дело, кто его сшиб. Только когда над ухом раздался горячий шепот: «Лежите. Бомбят», понял, что случилось, и, представив на минуту в таком же нелепом, но абсолютно правильном положении себя и Коростелева, от души рассмеялся.

К траншее подбежал перепуганный порученец, зло схватил за шиворот солдата и, вытащив его из щели, тряхнул перед собой.

— Ты очумел! Да я тебя… Самого министра-а…

Сидевшие под обрывом солдаты при виде этой сцены попрятались кто куда, а один, худенький, остролицый, схватился за голову, будто над ним разорвалась бомба.

— Ой, лишенько мое! Увяз Апанас на ровной дорози. Всыплят на полну спидницу. Министерску частину получе.

— За что?

— Та хиба ты не бачив? Министра в траншею свалив.

— Да война же!

— Война, — вздохнул солдат и умолк.

Отряхнув фуражку, китель, брюки, министр подошел к одиноко стоявшему солдату, который все еще недоуменно смотрел на полковника и как бы говорил: «За что же вы меня? За что?»

— Как ваша фамилия, товарищ рядовой? — спросил, всматриваясь в лицо солдата, министр.

— Ян Вичаус! — четко доложил солдат. — Из Латвии.

— Из Латвии? — переспросил министр. — Не потомок ли тех латышских стрелков, которые Ленина без пропуска в Кремль не пустили?

— Не знаю, товарищ Маршал Советского Союза. Но из мест я тех.

Министр протянул руку.

— Ну, здравствуйте, товарищ Вичаус. Так или иначе, а будем считать вас потомком… наследником тех кремлевских солдат.

Он снял со своей руки золотые, с чешуйчатой цепочкой часы и протянул их солдату.

— А вот это на память. Спасибо за храбрость, находчивость, товарищ рядовой! А нам с командующим наука. Не будем ротозейничать, условности допускать. Так, Алексей Петрович?

— Точно, — кивнул Коростелев. — Об этом надо помнить всем.

Вичаус стал еще плечистей и гаркнул взволнованным басом:

— Служу Советскому Союзу!

Министр откозырял и теперь уже занялся тем делом, ради которого и пришел сюда, к переправе.

Гул самолетов вовсе растаял. Ракеты, опустившись почти до воды, тихо гасли. Все осталось, как и должно, нетронутым. Это было условное бомбометание. Но людей на нем надлежало учить. Они, вот эти безусые, наивно-улыбчивые пареньки, должны почувствовать хотя бы часть того, что вынесли на войне их старшие братья — саперы. Всего, конечно, не воссоздашь, но все же…

Министр подозвал командира соединения полковника Гургадзе, приметного своим удивительно длинным ростом и горбато-острым носом, немножко схожим с пеликаньим.

— Во время налета разбито три амфибии. Прикажите командиру их снять.

— Слушаюсь! — вскинул руку Гургадзе.

— И два взвода солдат. Впрочем… всю роту. Какую — на ваше усмотрение.

— Ясно, товарищ маршал. Разрешите выполнять?

— Да, — кивнул министр. — Когда все сделают, доложите.

— Слушаюсь!

Гургадзе широким шагом поспешил к саперам. Министр обернулся к Коростелеву:

— А теперь можно и чайку попить. Минут двадцать в нашем распоряжении.

— Да, пожалуй, раньше не изготовятся, — согласился Коростелев.

Они прошли в крытую штабную машину, стоявшую тут же, под какими-то размашистыми деревьями. Здесь ярко горел электрический свет, пахло лимоном и свежезаваренным чаем. Повар подал на стол тарелку с сыром, сливочное масло и две чашки отливающего бронзой чая. Аккуратно расставил все и вышел.

Министр и командующий принялись за чай. Вначале пили молча, каждый думая о своем, потом, отодвинув чашку и откинувшись на спинку камышового кресла, министр заговорил:

— На Западе у нас неспокойно, Алексей Петрович. Мутит воду Западная Германия. Гляди за ней да гляди.

— Это верно, — кивнул Коростелев. — Реваншистов там набралось, как сельдей в бочке. Спят и видят атомную бомбу в руках.

— До атомной им далеко, — возразил министр. — А вот провокаций жди. — Он о чем-то подумал и, обернувшись, вдруг спросил: — А как вы смотрите, Алексей Петрович, если мы вас назначим в Германию главкомом Группы войск?

Министр с хитроватым прищуром посмотрел на Коростелева и не отвел взгляда, пока тот не допил чай и тоже не уставился на него.

— Воля ваша, товарищ министр, — ответил Коростелев. — Как прикажете. Я солдат.

— Ну, а все же? Желание как?

— Если назначите, сочту за честь.

— Вот это другое дело, — улыбнулся министр. — Главное, чтоб с душой…

В машину вошел комдив Гургадзе и доложил:

— К переправе готовы, товарищ маршал!

— Готовы? — удивился министр. — Да не прошло и пятнадцати минут.

— Так точно, — подтвердил комдив. — Не больше пятнадцати.

Министр встал.

— Идемте смотреть, Алексей Петрович. Что-то не верится. Не случилось ли, как с карасями.

Намек о карасях был не случайным. Коростелев в тот же час, как стало известно о подвохе, рассказал обо всем министру. Тот вначале посмеялся, а затем, недовольно нахмурившись, сказал: «Это распущенность. Обман старших. За это надо строго наказывать, чтоб не повадно было».

Министр уже знал, что та саперная рота отстранена от учений и переправу ведут другие саперы. Но, видимо, сомнение у него все же закралось. Коростелев же был до холодного спокойствия уверен в людях другого подразделения, в честности офицеров, которые командуют им сейчас. И хотя он не знал командира саперного батальона, он твердо надеялся на Гургадзе и Бугрова. Они не могли его подвести. Он верил им, как самому себе. Теперь его лишь подмывало узнать: каким чудом так быстро восстановлен переправочный парк?

Воздух посвежел. Развиднелось. Район переправы был как на ладони. Ровной шеренгой стояли у берега легкие и тяжелые амфибии. На них застыли в ожидании команды солдаты и офицеры.

Министр обернулся к комдиву:

— Пригласите ко мне комбата.

— Слушаюсь!

Поддерживая рукой полевую сумку, подбежал подполковник в шляпе, яловых сапогах и мокрой гимнастерке. Пока он, вскинув руку, докладывал, министр внимательно разглядел его. Он был еще молод — лет тридцати пяти. Но в висках уже пробивалась седина. Три складки на лбу прорезались глубоко и как бы говорили, что этот человек уже многое перенес и повидал. Об этом же напоминали три ряда орденских планок на груди и академический значок. Голубые, чуть выцветшие глаза, видно от усталости, покраснели, но горели удалью.

— Так, — проговорил министр, еще раз окинув взглядом офицера. — Значит, командира заменяете, товарищ Ярцев?

— Так точно, товарищ Маршал Советского Союза! Как говорится, в двух ролях.

Комдив поспешил разъяснить:

— Некого было поставить, товарищ маршал… По нужде пришлось.

— А что ж тут худого, товарищ Гургадзе. Наоборот, это очень хорошо, что политработники в нужный момент заменяют командиров. И, как вижу, выходит неплохо. Вы на фронте тоже сапером служили?

— Никак нет. В пехоте был, — ответил Ярцев.

— Тогда тем более молодец. Смотри, как быстро подготовились. Срок-то какой!

Командующий назвал время. Министр еще больше оживился, тронул Ярцева за рукав.

— Вы вот что… Расскажите-ка, как это было? Какую хитрость применили?

Ярцев пожал плечами.

— Все просто, товарищ министр. Резервный взвод заранее развернули. И как только получили вводную, сюда его.

— Так, так, — о чем-то думая, кивал министр. — Ну, а если снова бомбежка? Опять потери…

— И на этот случай есть резерв.

— Какой же?

— Три машины с досками, бревнами и готовыми плотами.

— Слыхал, — кивнул командующему министр. — Его, брат, не застанешь врасплох. Все продумал.

Министр отпустил офицера, подошел к обрыву и, глядя на переправочные машины, задумался. «Все это неплохо. Хорошая техника. По сравнению с прошлой бесспорный шаг вперед. Ну, а в будущей войне? Надежны ли эти средства? Вряд ли. Одна ракета с ядерным зарядом, — и машин как не бывало. И потом вся эта погрузка, выгрузка все же продолжительна. Как ни старайся, а на это уходят часы. Где же выход? Надо искать».

* * *

Тяжел марш в пустыне. Хотя теперь пошли и другие марши, хотя солдаты и не топают пешком, а едут на машинах, бронетранспортерах, но все же тяжело. Испепеляюще палит солнце. Жаром дышит земля. К броне не притронешься рукой. Песок бьет в глаза, хрустит на зубах, спины мокрые. И ждут не дождутся солдаты большого привала. А как его объявят, упадут с машин в тень, тащи — не стащишь с места, и лучшая каша не каша, — дай полежать солдату, снять сапоги. И уж если подсядет к ним старшина Егор Иванович — шутник и рассказчик, то лучшего отдыха и не сыскать.

А куда же старшине деваться, как не быть с солдатами. Он всегда с ними, всегда тут как тут.

— Как маршок, пехота?

— Тяжеловат! Жара. Песок надоел, — завздыхали солдаты.

— Втянетесь, — присел в кружок Егор. — Пообвыкнете.

— Где там втянешься, — вытирая вышитым носовым платком шею, грудь, сказал исхудалый от жары солдат. — Служба не мед. Поздно ложиться, рано вставать. Тревоги разные… Не то что в гражданке. Там спи сколько влезет и никто тебя не потревожит. Наоборот, жинка уговаривает: «Поспи, милок, погрей бочок».

Егор усмехнулся:

— Это только по первости, брат. В медовый месяц такие нежности раздают. А потом другая идиллия тебя ждет. Чуть заря проклюнется, кулак тебе в бок. «Дрыхнешь, черт. Рассвело уже. Солнце в пятки греет. Ступай за водой, да дров наколи, да печь затопи, да картошки начисти, да юбку мне погладь», да еще сто десять вот таких же «да». Скажешь ей слово супротив— сейчас же кинется соседа прославлять. И где только такие ангельские соседи берутся? Он и не курит, и не пьет, и с курами просыпается, и все дома делает, и управляется чесать ей пятки, и на руках ее носит. А перечислив эти достоинства соседа, на тебя напустится и как есть наизнанку все перевернет. Скажите, нет таких?

— Есть! Точно. Не одна, — разом отозвались солдаты.

— И верно, не одна, — кивнул Егор. — Пожалуй, в сотне парочку найдешь. А может, и побольше. Никто их не считал, да и невозможно. Они ведь публичные дискуссии, как в комсомоле, не ведут, под критику «чубы» не подставляют. А все больше домашние баталии заводят, бьют, так сказать, с закрытых позиций. Навалятся трое на одного — жена, тесть, теща и давай клевать, по перышку общипывать, как петуха. Попробуй отбейся.

Прячась от глянувшего сквозь ветви солнца, Егор сдвинулся в тень и опять заговорил:

— Так что не спеши жениться, хлопцы. А коль решился, так прежде посмотри, чтоб не было таких баталий.

— Ох, товарищ старшина! — вздохнул исхудалый. — И хитрющий вы!

— Чем же это?

— Да как же. Нас от женитьбы отговариваете, а сами собрались жениться.

— Есть такая наметка, — сознался Егор. — Имеется… Но мне, хлопцы, и сам бог велел. Я же солдатскую отслужил, на сверхсрочную остался. А сверхсрочник — это другой разговор. У него и права другие. Думаю, что и многие из вас будут не прочь воспользоваться ими.

Задумались солдаты. Сизый дымок повис у них над головами. Не скоро им еще до этого. Много еще надо потеть, чтобы дослужиться до сержантского чина, стать таким, как вот он, всеми уважаемый в полку Егор Иванович. Да и станешь ли? У него вот на груди звезда Героя. А звезды эти не запросто дают.

— Егор Иванович, — обращается по имени-отчеству один из солдат, зная, что вне строя старшина это разрешает, — а что нужно, чтобы героем стать?

Егор думает. Мелкая конопля на его лице постепенно темнеет.

— Совесть. Человеческую совесть, — говорит он, с силой подчеркивая это слово.

Солдаты недоуменно переглядываются. Они не поняли смысл слов старшины, и он тут же пояснил:

— По совести, говорю, служить надо. Как присяга велит. И, конечно, не ради награды, а во славу Родины, друзья.

— Все это верно, — согласился солдат. — Только какой же чудак не захотел бы героем стать?

— Ты, Федя, хотя бы отличником стал! — выкрикнул кто-то. — А то все на тройках скачешь.

— Стану, не волнуйся.

— Будем ждать.

— Зачем же ждать, — упрекнул Егор. — Помочь парню надо!

— Поможешь ему. Он у нас, Егор Иваныч, с норовом, как необъезженный конь. Ты его вправо, а он влево. Лезет напролом.

«Егор Иванович. Егор». Постойте, постойте. А не тот ли это молодой солдат Егорка, что смерти боялся как огня? Не тот ли, что завороженно слушал рассказы фронтовиков? Ну конечно же он — Егорка. И росток тот же. Только плечи пошире раздались. И то же дробное лицо в веснушках, точно посыпанное коноплей. Но что за диво! Почему в его разговоре, в манере запросто и в то же время с достоинством держаться что-то знакомое?

Прислонясь спиной к борту плавмашины, Сергей Ярцев пристально смотрел на Егора Ивановича и пытался вспомнить, у кого же из солдат-фронтовиков было вот такое в характере, в поступках.

Ба! Да это же рассудительность, степенство старшины Максимыча, сдержанная сила Ивана Плахина, а балагурство… ну, понятно, в измененном виде, Степана Решетько. Вот как оно! Из рода в род. Из поколения в поколение…

21

Утром следующего дня горнист сыграл отбой — конец тактических учений. И сразу же стало тихо и скучно на степных дорогах. Уткнулись в кусты ивняка седые от пыли танки, рассыпались по песчаным ямам бронетранспортеры, жирафами уснули под деревьями пушки, как слоны на водопое, сгорбились под брезентами «катюши». Только на крутом бархане все еще буксовала застрявшая ракетная установка. Она была в первый раз на тактических учениях, и, может, потому ей и не везло. Громоздкая, еще не освоенная, она, бедняга, то сваливалась в кювет, запруживая своей гигантской трубой всем дорогу, то вязла в песках, и потому люди к ней относились, как и ко всему неизвестному, новому, с усмешками и недоверием, но все же с любовью и любопытством.

Увидев, что ракетная установка опять застряла, солдаты, отдыхавшие поблизости, не сговариваясь, потянулись к бархану. Привалила целая рота вместе со старшиной Егором Ивановичем. Те, кто диковинку уже видел, сразу облепив корпус тягача, начали помогать. Другие же, заломив шляпы, все еще не решаясь подступиться, восхищенно галдели:

— Вот это штучка — от половника ручка!

— Да-а. От такой нигде не скроешься.

— Велика Кулина, да дура, — скептически оценил увалистый солдат с обожженным на солнце носом.

— Помолчал бы. Знаток, — укорил солдата ефрейтор. — Ну что ты в ней понимаешь?

— А тут и понимать нечего. Акулина и есть Акулина. Только дороги прудить. Ни один тягач не тащит.

К «знатоку» подошел ефрейтор, с прищуром улыбаясь, поправил на его груди заржавелый значок «Друг собаководства».

— Ты, Сема, в своей Акулине разобрался бы толком, а то небось…

Семен откинул руку язвившего дружка:

— Разберусь. Без вашей помощи.

— Смотри. А то как бы не случилось, как с Ванькой одним.

— Каким?

— Да женился в деревне Иван. Парень придурковатый был, а девчонка в жены попалась робкая. Ну, прошла ночь…

— Эй, балагуры! — крикнул старшина. — А ну, навались.

Солдаты кинулись на помощь. Заглушая крики, заревел мотор тягача. Замелькали траки гусениц, поползли, взметая пыль, по рябому бархану.

Седые от пыли, но довольные, отвалили от ракеты солдаты, шляпами, руками машут, кричат:

— Пошла, родимая!

— Вперед, гроза небес!

…После полудня, когда люди отдохнули и привели себя в порядок, на лужайке под ветлами начался разбор полкового учения. К этому времени посредники уже доложили министру результаты своих наблюдений и теперь сидели на передней скамейке, ждали, что он скажет. Офицеры полка расположились амфитеатром на склоне горы. Почти у всех были в руках блокноты.

На столе, застланном красной скатертью, лежал листов на тридцать доклад, подготовленный офицерами генштаба. Но министр им не воспользовался. Он, устало хмурясь, полистал его, выписал себе в блокнот что- то и, отложив листы в сторону, где сидели Коростелев, Бугров и Гургадзе, принялся подводить итог. Говорил он негромко, неторопливо, точно взвешивая каждое слово, пытливо всматриваясь в лица офицеров, как бы стараясь их запомнить или по крайней мере разглядеть.

В его речи не было общих, напыщенных фраз, какими нередко начинаются речи некоторых начальников. Он говорил просто и, в сущности, о том, что видел своими глазами, что думал в дороге, на переправе. Ко всему прочему он лишь напомнил о железной необходимости осваивать новую технику, драться за секунды, ибо в будущем сражения могут протекать в молниеносном темпе.

Кончая выступление, министр собрался было рассказать о подсаженных лещах, но, вспомнив обещание Коростелева лично разобраться и наказать виновных, не стал. Не хотелось омрачать приподнятого настроения людей. Они потрудились славно. И министр, поблагодарив за это всех, кивнул на соседний столик, где в красных коробочках поблескивали часы и нагрудные знаки:

— А теперь отметим лучших. Героев учений.

Щеголеватый, гладко выбритый полковник, раскрыв синюю с золотым тиснением папку, зачитывал приказ. К столу один за другим подходили смущенные, немножко растерянные неожиданной похвалой офицеры. И министр, улыбаясь, радуясь вместе со всеми, протягивал им награды, крепко пожимал руки, иных по-отцовски обнимал.

— Майор Ярцев Сергей Николаевич! — выкрикнул полковник. — Награждается…

Сергей подошел к столу. Министр протянул ему часы, Почетную грамоту, пожал руку и на минуту задержал взгляд на его погонах:

— Позвольте. А почему вы майор? Вы же были подполковником?

— Был, товарищ министр.

— И что же?

Сергей, бледнея от стыда, понурил голову.

— Разжалован, товарищ министр.

Белесые пышные брови министра поднялись. Глаза помрачнели.

— За что? В чем провинились?

За столом поднялся Бугров.

— Товарищ Маршал Советского Союза! Разрешите мне доложить вам об этом особо.

Министр обернулся к стоявшему позади порученцу:

— Запишите. Напомните мне сегодня. И офицера пригласить.

— Есть!

* * *

Ожидая вызова к министру, Ярцев ходил сам не свой. После учений надо было подвести предварительные итоги политработы, собрать перед выходом с полигона агитаторов, молодых шоферов, но все это пришлось поручить секретарю партбюро. Сам Ярцев сейчас ничего делать не мог. Неожиданный приказ о разжаловании в майоры вышиб его из нормальной колеи. Ему казалось, что все неприятности уже позади. Работай. Дерзай. И вдруг…

«Добились все-таки своего. Добились, — злясь, рассуждал Сергей. — Не забыли еще, значит, меня. Помнят критику, злобные чинуши. И за тысячу километров жжет она их. Но ничего. Мы еще скрестим с вами шпаги, Зобов и Дворнягин, дай только примет на беседу министр. Обо всем доложу. Воевать так воевать!»

Так рассуждал Сергей, готовясь к беседе с министром. Однако сбыться этому было не суждено. Сразу же после обеда министр сел в вертолет и вместе с Коростелевым улетел в Ташкент.

Расстроенный и огорченный, Ярцев поспешил к Бугрову, узнать, не докладывал ли о нем он министру. Но и тут Сергея постигла неудача. Инструктор политотдела сказал, что Бугрова срочно вызвали зачем-то в Москву и он уехал на гражданский аэродром.

22

Петр Макаров совсем потерял надежду когда-нибудь увидеть Эмму. Он знал, что однажды провинившегося, в чем-то замеченного в Германию снова не посылали. Да и на обещания замполита Ярцева махнул рукой. «Напрасные хлопоты. Разве кто разрешит? А как хочется побывать в своей части, увидеть друзей, товарищей и, конечно, ее — Эмму, хотя бы узнать, что с ней. Нет, надо уехать на месяц в отпуск на родной Енисей, закатиться с друзьями на рыбалку, пожить в шалаше, побегать босиком по росистой траве, подышать настоем таежных цветов и забыть про все».

Как только вернулись с тактических учений, Петр написал рапорт и понес его в штаб батальона. Но по дороге встретился посыльный и сказал Макарову, что приехал командир дивизии и зачем-то срочно вызывает его.

Гургадзе встретил Макарова своей неизменной доброй улыбкой, о которой в дивизии говорили: «Улыбка Гургадзе — дороже похвалы».

— Ну, дорогой, могу обрадовать тебя, — сказал он просто, сердечно, и под черными усиками у него мелькнула улыбка.

— Чем, товарищ полковник?

— Э-э, чем? Как будто не знает. В свою часть вернуться хотел?

— Да, но ведь я… провинился там.

— Провинился, верно. Но провинность та надуманная была.

Макаров пожал плечами.

— Не понимаю.

— Все понятно, как в стихах Шота Руставели. Напрасно, говорю, считали ваше поведение проступком. Да что об этом. Теперь это — дело прошлое.

— Как прошлое?

Гургадзе вышел из-за стола, скрипя новыми сапогами, прошелся от окна до порога небольшой штабной комнатенки и по-отцовски положил руку на погон офицера.

— А вот так, дорогой. По-иному все стало.

— Неужели?

— А что же тут плохого? Ведь наши солдаты — представители первой в мире страны социализма! Солдаты самой высокой идеологии! И пусть, как говорят у нас в Грузии, по-братски делятся улыбками, трубками и светлым умом. А чего же? Чем ближе, тем горячее. Не так ли, дорогой?

Макаров готов был расцеловать комдива. Слезы навернулись ему на глаза. Он был несказанно рад, что с него наконец-то свалилось черное пятно. Сразу вспомнился Чуркин, его сухие, как сама инструкция, слова. Как он себя чувствует? Что бы сказал теперь? Э, да разве он не выкрутится, не найдет оправдания своим словам?

— Министр обороны разрешил вам вернуться в свою часть, — сказал Гургадзе и протянул какой-то листок.

— Спасибо, — поклонился Макаров.

— Не мне спасибо, а Бугрову и Ярцеву. Они хлопотали за вас. А я лишь поручение министра выполняю, разрешение вернуться в часть передаю.

Собираясь уезжать, Гургадзе выключил настольный вентилятор, надел фуражку и уже у порога спросил:

— И как вы настроены? Вернетесь или?..

— Думаю, в отпуск съездить, товарищ полковник, вздохнул Макаров, — а там подумаю.

— Ну, что ж… Подумай. Говорят, что все орлы перед полетом думают.

23

В середине лета реваншисты из Западной Германии снова устроили провокацию в Берлине. Слух о ней в тот же час докатился до Грослау, и Эмма тут же прибежала в военный городок узнать, не приехал ли из России Петр. Однако дежурный по контрольно-пропускному пункту, знакомый старшина, сказал, что никто не приезжал. Разве что прямо в Берлин. И Эмма тотчас же села в электричку и поехала туда. О занятиях в музыкальной школе, конечно, не могло быть и речи. Какие там занятия!

Эмма очень боялась войны. Ведь столько было пережито, и особенно во время бомбежек. Почти месяц пришлось сидеть в темном подвале, вслушиваясь в душераздирающий свист бомб, ожидая каждую минуту прямого попадания. В подвале было холодно, сыро и спать можно было только по очереди, потому что из всех щелей выглядывали голодные крысы. Стоило кому-либо задремать, как они набрасывались на оголенное тело и начинали кусать. Заеденных насмерть, кроме больной старухи, никого не было, но дикие крики доносились то из одного угла, то из другого каждый час.

А потом потянулись томительные дни скитаний по очередям за куском хлеба и овсяной похлебкой. Чтобы первым занять очередь, приходилось вставать в три-четыре часа утра. Но и тогда у магазинов, военных русских кухонь уже стояли толпы. Очень тянуло спать и так хотелось есть, что голова кружилась и становилось дурно.

Эмма закрыла глаза и сразу же перенеслась в далекие майские дни 1945 года. В сквере у Бранденбургских ворот дымит военная русская кухня. К ней большой дугой загибается очередь голодных женщин, стариков и детей. Где-то в середине ее с котелком в руке стоит и она — худенькая, очень тихая девочка в рваном пальто. Ей так хочется есть! Под ложечкой нестерпимая боль. Во рту все пересохло. А очередь, как нарочно, движется так медленно, до кухни так еще далеко!

В голове сплошной звон. Все вокруг падает, кружится, кружится… и она вместе с деревьями, очередью, небом, домами валится на мостовую. Над головой что-то громко, наперебой говорят. Кто-то поднимает на руки и куда-то несет. Несет долго, очень долго. И вот она уже открывает глаза и видит этого человека. Он усатый, в рябинах, с печальными, но добрыми глазами. На зеленой пилотке у него красная звезда. Он осторожно усаживает ее за стол, подает стакан воды, ласково гладит по голове, улыбается, что-то говорит лысому толстому повару, стоявшему с большим, как лопата, черпаком в руках. Тот подает котелок с душистой, пахнущей сливочным маслом кашей и тоже улыбается, весело подмаргивает, говорит. Но что, она не понимает. Как жаль! И почему это люди говорят по-разному? Вот диво!

— Никакого тут дива нет, — говорит кто-то громко и зло. — Они просто бандиты.

— Неправда! — вскрикивает Эмма и, разбуженная своим голосом, просыпается от дремоты.

Немолодая женщина, сидящая в вагоне электрички напротив, удивленно смотрит сквозь очки и спрашивает:

— Почему неправда, фройлен? Вы видите, что они сделали с вагонами?

Эмма смотрит в окно. Мимо медленно ползет электричка. На дверях вагонов кто-то вывел грязными в мазуте пальцами фашистские свастики и слово «реванш!».

— Вы видите? — вторично спрашивает женщина.

— Да, — кивает Эмма. Теперь она понимает, кто назван бандитами. Только она бы их назвала не бандитами, а самыми скверными словами, какие только есть на свете. Нет, мало этого, она бы своими руками выцарапала глаза тем, кто это сделал.

Старичок с белой бородкой, похожий чем-то на ученого, чем-то на святого с иконы, грустно посмотрел в окно на проплывающие мимо вагоны.

— Глупый немец. Глупый немец… сам себе могилу копает.

Эмма вспыхнула.

— Неправда! Не все такие. Большинство немцев не хочет войны.

Старичок оборачивается, с любопытством смотрит на вспыльчивую девушку с огненными глазами.

— Разве я об этом сказал?

— Но так показалось.

— Показалось? — Он улыбнулся. — Я поясню свою мысль, фройлен. Немцы сами по себе не кровожадные люди. Они любят землю, труд. Но беда в том, что они слишком быстро поддаются влиянию отсталых и, я бы сказал, бредовых идей. Да, да, фройлен. Горько признавать. Я тоже немец, но это так. Как показала история, наш народ легко уводили в кровавый омут различные заумные авантюристы. А их было немало. Фридрих, Вильгельм, Гитлер, Аденауэр…

Он пересчитал их по пальцам, потом снял очки, сунул их в карманчик легкого парусинового костюма и еще живее заговорил:

— Сейчас, когда колесо истории повернулось и сбросило всех фюреров в уходящие века, нам, взрослым, даже детям, смешны их глупые идеи «чистой расы» и «мирового господства». Но тогда, увы! люди верили в их бред, мало того, лезли за них в огонь. Да и сейчас вот лезут. В чем же причина? А в том, фройлен, что немцу нужно просвещение. Прогрессивное просвещение.

— И палка по голове, — свернув газету, вступил в разговор мужчина лет сорока.

— Палка? — удивленно взглянул старичок. — Нет, позвольте, почему именно палка?

Между ними завязался спор. Каждый доказывал свое. Но Эмма уже не слушала их. Она с тревогой думала о Петре. Где он в эти дни? Там, у себя в России, или, быть может, уже прилетел самолетом сюда?

Электричка плавно подходила к вокзалу. Пассажиры встали. Эмма сквозь плотную толпу протиснулась к двери и первой спрыгнула на перрон.

На привокзальной площади никаких следов беспорядка. К билетным кассам шумно подкатывают такси. Носильщики приносят и уносят дорожные вещи. У подъездов чинно прохаживаются полицейские. Невдалеке под липами стоят три танка. На броне сидят, мирно балагурят немецкие танкисты.

Эмма подошла к ним.

— Скажите, пожалуйста, где мне разыскать русских танкистов? — немного смущаясь, спросила она, обращаясь ко всем.

— А зачем они вам? — лукаво спросил тот, что сидел верхом на стволе пушки и только что наигрывал на губной гармошке.

— Какой ты непонятливый, Карл, — сказал другой танкист. — Фройлен, может, влюбилась в советского паренька.

— В такую и я бы влюбиться не прочь! — воскликнул третий. — Чего стоят одни глаза!

Эмма круто повернулась. (Ей было не до шуток сейчас. Они вот весело балагурят, а у нее…) Властный голос остановил Эмму:

— Девушка!

Она оглянулась. Подошел молодой офицер с пистолетом в скрипучей кобуре.

— Идите к Бранденбургским воротам. Или на Карл Маркс-штрассе. — И добавил с мягким укором: — А на шутку обижаться нельзя.

Долго, очень долго искала Эмма своего Петра. Она побывала и у Бранденбургских ворот и на Карл Маркс-штрассе, но Петра нигде не было.

Мучительная тоска охватила ее. Тысячи людей были на улицах, а ей казалось, что в этом шумном, бурлящем городе она одна, что несчастнее и сиротливее ее нет никого на свете. А тут еще усталость. Почему-то кружилась голова и до нестерпимой боли жгло пальцы ног. С чего бы это? Туфли, что ли, малы? Или просто ноги отдавили в толпе?

Она зашла в сквер, села на скамейку, сняла туфли и, отдыхая, опустила ноги в мягкую, прохладную траву.

— О-о, кого я вижу! Эмма! — раздался чей-то восторженный голос.

Эмма оглянулась и увидела своего учителя музыки — молодого, с белым пушком на губах здоровяка. Он всегда радовался, когда встречал ее. Кое-кто в школе намекал, что учитель влюблен. Но для Эммы это было вовсе безразлично.

— Как вы здесь оказались? — спросил учитель, присев с Эммой рядом. — И отчего бледны? Вам нездоровится?

— Я просто устала.

— В таком случае пойдемте в подвальчик отдохнем, выпьем по чашечке кофе.

Эмма молчала. Она хорошо понимала, что значит это приглашение. Так всегда бывает поначалу. Сегодня чашечка кофе, завтра кружечка пива, а потом другая жизнь и грустные вздохи о первой любви.

24

Однажды стрелянный волк никогда не станет сразу шкодить в том же месте и том же стаде. Он непременно выждет, когда успокоятся, пообвыкнут овцы, забудутся пастухи, и только после этого снова возьмется за старый разбой.

Подобную тактику избрал после разгрома фашистской Германии и полицай Денисий. Вот уже который год сидел он в глухом лесничестве и выжидал, когда высохнут вдовьи слезы, зарастут могилы убитых, сгладятся в памяти очевидцев людские муки, смягчатся сердца у работников уголовных розысков и судей.

Он знал, что русский народ испокон веков отходчив, что пройдет немного лет, и уже не будет у него той лютости к ним — изменникам, притупится людской глаз и мирная волна новостроек, свадеб, хлопот об одежде, еде захлестнет перенесенное горе. Главное — отсидеться. Выжить.

Так оно и вышло. Денисий внимательно следил за газетами, жадно вслушивался в сообщения радио и в душе радовался своему предсказанию. С каждым годом все меньше и меньше судили предателей, все реже и реже появлялись сообщения о поимке, разоблачении их. Да и приговоры были уже не те, что сразу после войны. Тогда почти всех старост, полицаев, доносчиков вешали, расстреливали. Теперь же за подобные преступления лишь приговаривали к большой или незначительной отсидке.

Часто, бродя бесцельно по лесу или коротая нудные вечера в сторожке, Денисий думал о своей судьбе, строил различные планы дальнейшей жизни. Если не подведет здоровье, а оно, слава богу, до сорока пяти еще не подводило, то, пожалуй, можно протянуть до девяноста. В резерве еще полжизни. Где их провести? Здесь? С этими дохлыми старухами? С этой тумбой Варварой? Ни в коем случае! Надо выбрать тихий, милый уголок, купить дом, жениться… Ах, если б на Вазузу, под Вязьму! Нет приятнее местечка. Луга. Соловьи. Рыбешка… Но туда нельзя. Там сразу опознают. Закрыта на родину дорожка. Ну и кляп с нею. Махнем в другие злачные места. Свистнуть бы у Варвары деньжонки. Но как? Где она прячет их, шельма?

Тайник Варвары святой Денисий искал весь месяц. Как только она уходила в лес или уезжала в город, он начинал поиски. Были перерыты все ящики и сундуки, с фонарем в руках осмотрены чердаки и подполья, ощупан каждый узелок и каждая подозрительная тряпочка, перелопачен сад, огород, но кубышку с деньгами словно черт унес.

Неудача разгневала и вывела из терпения Денисия. Однажды за ужином, когда изрядно выпили по случаю удачной продажи меда, он без обиняков заговорил о деньгах.

— По моим подсчетам, почтенная Варвара, у тебя уже скопилось тысяч под пятьдесят.

— И у тебя, святой отрок, не меньше, — язвительно ответила Варвара.

— Откуда же, пречистая? Молящие старушки все натурой носят, яички, молочко…

— Ах, владыка! — покачала головой Варвара. — Ты думал, я слепа и не видела, как ты совал в рукав десятки?

— Когда же, святейшая, подскажи?

— В тот раз, когда сбывали медок на базаре и забитых кур. Может, вспомнишь, как сразу сотню свистнул со стола.

Лицо Денисия налилось кровью. Он все больше распалялся, но сдерживал себя и вел мягкую словесную дуэль.

— Ах, кроткая! — отвечал он, лютуя на расплывшуюся в ухмылке лесничиху. — Стоит ли вспоминать о том. То крохи с барского стола. А коль тряхнуть…

Лесничиха двумя руками отодвинула тарелки от себя.

— Кого тряхнуть? Не меня ли вздумал, зятек?

— Да не мешало бы вытряхнуть тысчонок тридцать.

— О! Да ты, брат Денисий, и вправду на денежки метишь. Не думаешь ли в раю местечко откупить? Домик там из калачей построить, красотку завести, вроде Ленки Плахиной… Глаз не спускаешь, как вижу, с нее.

— Мечтаю, кроткая. Мечтаю.

Лесничиха сунула под нос Денисия кукиш.

— Вот тебе. Не выйдет. И золотом не откупишься, христопродавец. Слишком много крови на тебе. Много жизней загубил, подлюга. За доченьку мою еще не рассчитался.

— А ты?! Ты святая? Сколь в бане сожгла? Припомни!

Лесничиха, развалясь, откинулась к стенке. Страшные в злобе глаза ее косились на нож, торчащий в холодце.

— Может, пойдешь доложишь? Это твоя профессия — предавать.

Денисий вскочил, выхватил из кармана пистолет:

— Молчать! Деньги!

Лесничиха побледнела. Пот крупными каплями выступил у нее на большом плоском лбу. Руки как-то сразу обмякли. Ох, как не хотелось ей умирать, хотя она, не имеющая на жизнь никакого права, прожила после тех сожженных ею девушек вот уже двенадцать лет!

— Сколь хотел, кровопивец? — проговорила с трудом она, трясясь от страха и не владея собой.

— Все! До копья! — не отводя пистолет, потребовал Денисий.

— Все не дам. Половину.

— Все!

— Не дам. Умру, но не дам, Иуда.

Денисий подумал: «Кляп с ней. Пусть отдает половину, а как только покажет, где кубышка, прибью и конец».

— Хорошо. Согласен на половину, — сказал он снисходительно. — Но при мне считаем.

Она встала.

— Идем.

— Куда?

— За деньгами. К горелому дубу. Только возьми лопату.

Они вышли в сени. Не выпуская из рук пистолет, Денисий посветил спичкой и, увидев на полу лопату, нагнулся за ней. В эту же минуту лесничиха бросилась на него грузным телом и прижала намертво к доскам. Теперь она хотела схватить его вооруженную руку, но впотьмах не успела. По уху ей скользнул холодный металл, и оглушительный, самый оглушительный на свете гром вырвал в пустоту ее глаза.

Денисий сбросил с плеч обмякшее тело «сестры» Варвары и прислонился плечом к стене, чтобы передохнуть и сообразить, что делать дальше. Конечно, прежде всего надо убрать убитую Проклу и дождаться зари. Ночью черт его найдет, этот горелый дуб. Их там пять стоит на поляне. Попробуй разберись, под каким кубышка. А на зорьке, как только деньги будут найдены, дай бог ноги, пока не нагрянула милиция.

* * *

В этот вечер Лена раньше обычного кончила работу на ферме. Сегодня обещал приехать с пашни Ваня, и ей хотелось как-то получше встретить его. Еще утром она вымыла полы, прибрала в хате, попросила Архипа истопить баню и сама натаскала туда две кадки воды.

Теперь ей оставалось только сбегать к лесничихе и купить у нее поллитровку. Ваня уже давно, с майского праздника, спиртного в рот не брал, и ей будет приятно, когда он выпьет стопку, крякнет похвально и, как настоящий мужчина, вытрет кулаком усы.

Босиком, раскрывшись, легко бежала Лена по лесной дороге. Росистая трава приятно щекотала ей ноги, мягкий холодок из ключевого оврага обдувал ее оголенные плечи. С придорожных деревьев с шумом срывались угнездившиеся на ночь птицы.

Она бежала и видела перед собой мужа. Прокаленный, усталый, но довольный, он сидит в белой рубашке за столом и по-хозяйски разговаривает с дедом Архипом то о видах на урожай, то о колхозной пасеке… А она все подает и подает им еду. Ведь не зря же она столько всего нажарила, напекла…

Вот и дом лесничихи. Огней что-то не видно. Лишь из дальнего окна уставился на грядку зеленого лука неподвижно-бледный луч.

Лена взошла на крыльцо, тихонько постучала. Никто не ответил. Обождав с минуту, она повторила стук.

Денисий, коротавший время за бутылкой водки, вскочил. Сердце у него чуть не оборвалось, язык онемел, в висках напряженно стучало. Кто это? Зачем? Что делать? Открывать или бежать через двор?

Стук повторился. Послышался робкий женский голос:

— Тетушка Варвара! Откройте.

Денисий облегченно вздохнул:

— Уф-ф. И напугала ж… Принесло тебя!

В начале Денисий хотел промолчать и сделать вид, что в доме никого нет, но вдруг в голову ему ударила шальная мысль. Да это же момент. Единственный момент, когда ее можно взять. А завтра такого не будет и может никогда не быть. Я уже стар, сед, а она… О, господи, помоги!

Торопясь, спотыкаясь впотьмах, Денисий затащил труп лесничихи в чулан, забросал его мешками из-под картошки, закрыл дверь на засов и только после этого впустил Лену. Он готов был наброситься на нее здесь же в сенях, но, побоявшись, что вдруг она закричит и крик кто-то услышит с дороги, рассеянным поклоном пригласил в дом.

Что-то гнетуще-тревожное шевельнулось в груди у Лены. Каким-то странным показался ей этот святой Денисий, у него почему-то тряслись руки и как-то растерянно, неестественно бегали налившиеся кровью глаза. И почему от него пахло водкой? Ведь святые же не пьют, считают это за великий грех.

Предчувствуя недоброе, Лена в нерешительности остановилась у порога. «Нечего мне туда заходить, — подумала она. — Спрошу, где Варвара, и если ее нет, сейчас же уйду».

Жестами и мимикой она начала спрашивать про Варвару. Денисий промычал что-то невнятное и вдруг схватил Лену за ноги и рывком свалил ее на пол.

— Цветок… ягодка-а… — дыхнул он в лицо перегаром. — Я давно… Ублажи…

Лена с испугу оторопела. Она не ожидала от святого человека такого хамства, никогда не думала, что он притворяется немым. А он вот каков, святоша! Вот к чему клонит. Ах, гад! Она подтянула колени и с силой отбросила ногами Денисия. Раскинув руки, он полетел навзничь к печке. Из кармана его выпал пистолет. Пальцы Денисия рванулись к нему. Но Лена кошкой кинулась на оружие, схватила его и, вскочив на ноги, сбив плечом одну дверь, другую, метнулась вон.

Она была уже на дороге, метрах в тридцати от мерзкого, страшного дома, когда с крыльца грянул ружейный выстрел. Секундами позже раздался второй.

Чем-то горячим окатило спину. Лена упала руками в грязь, но тут же вскочила и опрометью, что было сил, пустилась в темноту. Она поняла, что произошло, что принесли ей эти два подлых, безжалостных выстрела, и теперь всем сердцем хотела лишь одного — добежать до дому, увидеть… увидеть хотя бы в последнюю минуту ребенка и мужа, попросить у них прощения, сказать, кто такой этот тихий, набожный Денисий.

Мокрые ветки хлестали ей в лицо, колкие сучья придорожных елей рвали одежду, ноги цеплялись за корневища, тьма, как на горе, еще пуще сгущалась, но она все бежала и бежала на восток, угадывая дорогу по деревьям, знакомым ложбинкам и мосткам, беспрестанно шепча: «Ванечка, Ваня…»

Вот и калитка родного дома. В последний раз открывает она ее. В последний… А завтра… Завтра ее не будет здесь, в этом милом, бесконечно дорогом доме. «Нет! Я не хочу. Не хочу умирать, Ваня-я…»

Она толкнула ослабшим телом дверь в сени, в тускло освещенную лампой хату и, пошатываясь, пошла к столу. Из-за него испуганно вскочил Иван.

— Лена!

Лена упала на руки мужу, лихорадочно, торопясь сказать все, что хотела, гладя его руки, волосы, лицо…

— Ванечка, Ваня…

— Кто тебя? Что с тобой, Лена?!

— Он… Денисий. Вот пистолет. Он враг… Ваня…

Плахин подхватил на руки жену, чтоб положить ее на кровать, но в голове его все помешалось. Страшная мысль о том, что Лена убита и может вот сейчас умереть, вытеснила все остальное, и он решительно не находил ни кровати, ни лежанки и растерянно бегал по хате.

— Леночка… Милая… Родная… Подожди минуточку. Минутку… Я сейчас за врачом. Сейчас…

Он попытался положить ее у стола на лавку, но Лена обхватила его за шею, слезы хлынули по ее бледным, без единой кровинки щекам.

— Ванечка… Миленький. Не надо доктора. Ты не успеешь. Дай хоть напоследок погляжу на тебя.

Она умерла тут же, с руками, сцепленными у него на шее, не произнеся больше ни слова, будто тихо уснула. Глаза ее так и остались открытыми.

Плахин уткнулся в холодное лицо Лены и зарыдал. Много бед обрушивалось на него за каких-то тридцать лет. Перерубленные ноги, грязный суд в районе казались последними из них. И вот… Новое, ужасное горе. Нет самого близкого человека на свете. Нет милой Лены. Уже не обнимут больше ее нежные руки, не услыхать теперь ее голоска ни сегодня, ни завтра… Никогда! О, что может быть страшнее этого горя? И как же это все случилось? Откуда свалилась беда? Да, Денисий. Святой Денисий же убил ее.

Плахин положил Лену на лавку, сгреб со стола пистолет и, выбив ногой дверь, выскочил на улицу, кинулся на дорогу, ведущую к лесной сторожке, и тут же остановился.

Над ближним бором, в километре от Лутош, всполошно металось зарево пожара. К дому Плахиных со всего села стекались люди.