Часть 1
И ПУЛЕМЕТОМ И СМЕХОМ
Война и смех… Война и сатира… Казалось бы — вещи несовместимые. Громоподобные раскаты канонады, фонтаны огня и праха, разрывы фугасных бомб, горизонт, заволоченный багровым пламенем пожаров, скрежещущий грохот танковых гусениц, истошный вой пикирующих самолетов, кровь, смешанная с землей, смерть!
Помилуйте, до смеха ли тут?!
Однако тут же рядом, так сказать, в трех вершках от смерти, бесстрашный Теркин, словно бросая вызов всем ужасам и кошмарам войны, вызывает безудержный хохот своими россказнями, где правда и фантазия переплетены, как лианы в джунглях. Однако сотни зрителей (в том число и автор этих строк) помирали со смеху, смотря польский фильм «Итальянец в Варшаве», где разворачивалась вовсе (на первый взгляд) не смешная история итальянского солдата, оказавшегося случайно в Варшаве, оккупированной фашистами. После серии умопомрачительно смешных приключений итальянец попадает в центр подпольного Сопротивления и становится партизаном. А кто не помнит бесшабашного враля и гуляку бригадира Жерара из рассказов Конан Дойля, посвященных вовсе не смешным наполеоновским войнам? А солдат Швейк и его легендарные «подвиги», описанные бессмертным Я. Гашеком?
Выходит, что война и смех вроде бы совместимы. Потому что война — это люди. А люди, одетые в шинели, не только наступают или отступают, не только ходят в атаку, сметая на своем пути все живое, не только громят врага где придется и как придется. Эти люди в часы и в дни, а то и в недели фронтового затишья живут как все, как все люди! И смеются. И влюбляются. И рассказывают анекдоты. И любят — да еще как любят! — все смешное, все утрированное, все, что хотя бы на миг отвлекало их от неотвратимого завтрашнего дня с его канонадой, атаками, кровью… смертями.
Впрочем, надо набраться не только мужества, показывая бытовую сторону боевой жизни, но надо еще иметь и дарование для того, чтобы через все страхи войны увидеть нечто такое, что заставило бы человека от души повеселиться, посмеяться над врагом. И еще надо знать войну, созерцать ее не из окошка мирного дома, а из окопа переднего края, из смотровой щели танка, из прицельной прорези пулемета или автомата. Только зная достоверно, что такое война, человек может достоверно описать и эпизоды, где прозвучит смех.
И вот перед нами книга того, кто видел войну из окопа переднего края в течение четырех лет. Книга бывшего солдата, политработника и автора четырех романов: «Гроза над Десной» — это о партизанах Брянщины (Н. Бораненков уроженец Брянской области. В селе Липове он родился, учился, отсюда ушел на фронт); «Птицы летят в Сибирь» — о замечательных парнях и девушках, прокладывающих железный путь через ущелья и скалы Саянских гор; романтическое повествование о русских солдатах в последние дни войны «Вербы пробуждаются зимой»; «Белая калина», где мы знакомимся с любопытными историями из жизни сегодняшней деревни.
И наконец, тот самый сатирический роман «Тринадцатая рота», о котором идет речь. Двадцать семь лет работал над ним Николай Бораненков. Да еще ему понадобилось, как сказано, четыре года переднего края, чтобы, придя домой, положить перед собой чистый лист бумаги и написать название романа, быть может придуманное в промежутке между двумя атаками. Что же произошло на фронте с героями произведения?
Тринадцатая рота мирных строителей оборонительных рубежей в первый же день войны оказалась на западной границе в окружении. Тяжелое положение сложилось у людей. Ни оружия, ни боеприпасов. Свои части отошли далеко на восток… И тогда оставшийся за командира роты старшина Иван Бабкин, он же Гуляйбабка, создает так называемое «Благотворительное единение (общество) искренней помощи сражающемуся Адольфу» БЕИПСА, и под этим знаменем рота отправляется вслед за фашистской армией на восток.
Много острых, комических приключений происходит на дальнем пути — в Полесских болотах, на Смоленщине, в Вязьме, под Москвой, в Брянских партизанских лесах… Много разных типов повстречалось смелым, находчивым бойцам тринадцатой роты. Гауляйтеры И гебитскомиссары, генералы вермахта и обер-фельдфебели, старосты и полицаи… Одни только похождения фашистского интенданта генерал-майора от инфантерии фон Шпица, решившего разбогатеть на спекуляции обмундированием с убитых, вызывают столько иронии и смеха! А шеф гестапо Поппе, дошедший до помешательства со своими подозрениями и поисками заговорщиков против фюрера?
Конечно, вермахт был большой силой, и нам нет смысла принижать боевые качества нашего бывшего лютого врага. Принижая силу вермахта, мы тем самым принизили бы великое историческое значение нашей победы над теми, кто хотел создать в Европе «новый порядок», порядок Освенцима, Равенсбрюка, газовых печей и душегубок, гестапо и зондеркоманд.
Да, полно было в армии третьего рейха всякой гнуснейшей мерзости! Да, на тысячи считает история войны насильников, изуверов, хваставшихся своей «расовой полноценностью», опиравшихся на подлецов и шкурников вроде старосты Песика. Но и то верно, что в огромной армии фюрера бесспорно были не только умелые командиры, но и честные люди, попавшие в вермахт просто в силу подчинения приказу и страдавшие от того, что совершалось на их глазах. И автор с большим тактом представляет нам немецких парней, попавших туда, где их ждала бесславная смерть и тотальное поражение вместо обещанного тотального разгрома «колосса на глиняных ногах». Такими мы видим в романе, в частности, начальника полевой почты майора Штемпеля, начальника полевого лазарета профессора Брехта, зло обманутого солдата Фрица Карке. «Пройдет время, — говорит один из героев «Тринадцатой роты», — и весь мир убедится, что их поход на СССР был не чем иным, как величайшей, несусветной глупостью». И это так. В этом теперь уже убедились все. Идеи порабощения героического советского народа, руководимого великой Коммунистической партией, — это бред сумасшедших. Но, к сожалению, эти сумасшедшие еще не перевелись и разоблачать их, жечь огнем сатиры, как это очень хорошо делалось в годы войны, — благородная задача писателя, актуальная и сейчас — в мирные дни.
Сатира вообще вещь уязвимая. В ней нередко встречаются передержки, отход от реального. Не все гладко и в сатирическом романе Николая Бораненкова. Местами он слишком увлекается смешным. Но суть дела, главная заслуга автора в том, что он начисто истребляет врага своим злым смехом и зовет всех честных людей к бдительности и преграждению дороги новоявленным фюрерам, претендентам на чужие земли.
«Убей человека смехом» — есть такая поговорка. Своих злосчастных героев Н. Бораненков разит смехом намертво. И делает это очень тонко и хорошо!
Ник. ВИРТА
1. НА ГРАНИЦУ НАДВИГАЮТСЯ ТУЧИ ОРДЕРА АДОЛЬФА ГИТЛЕРА
В ночь под двадцать второе июня тысяча девятьсот сорок первого года непобедимому немецкому генерал-фельдмаршалу фон Боку — командующему группой армий «Центр» на Восточном фронте — перебежала дорогу черная кошка. Это увидели солдаты пятой пехотной роты сто пятого пехотного полка доблестной сто восьмой егерской дивизии и тут же изловили подлую и вздернули ее на осинке.
Фельдмаршал разгневался. В его распоряжении пятьдесят отборных дивизий! Тысяча пятьсот танков! Девять тысяч стволов артиллерии и минометов! Тысяча шестьсот семьдесят новейших самолетов!!! Ни одной роты пешком. Войска готовы одним ударом сокрушить на центральном направлении части Красной Армии и с ходу взять Минск, Смоленск, Москву. Как же посмели поверить какой-то паршивой кошке и усомниться в успехе предстоящей операции?! Какому идиоту пришла в голову чушь такая?!
Командир пятой пехотной роты лейтенант Жвачке был немедля разжалован в фельдфебели. Солдаты, казнившие Кошку, выведены с первого эшелона и отправлены в штрафной батальон резервного корпуса. Командиру полка майору Нагелю сделано строгое замечание и предложено «лично поднять боевой дух солдат до кондиций фюрера».
Еще пуще разгневался фельдмаршал, когда узнал, что в той же самой злополучной пятой роте один из солдат вовсе не подготовлен к войне с Россией. У него не оказалось ни оружия, ни боеприпасов и, как доложил инспектор Румп, «нет даже котелка»… И это в армии центрального направления! В армии фон Бока, где к наступлению подготовлено все до последней иголки и бляхи!
Сто пятый пехотный полк располагался рядом с наблюдательной вышкой группы войск. У фельдмаршала после приема командующих армий появились свободные минуты, и он, желая глубже разобраться в происшествии, направился в роту сам.
…Солдата, не готового к войне с Россией, представили фельдмаршалу тут же. Это был здоровенный, долговязый, с рыжими бакенбардами детина, мешковато одетый в суконный зеленый френч и желтые яловые сапоги, рассчитанные на переход от Волыни до Урала. На голове у него покоилась французской булкой облинявшая пилотка со знаком дивизии — головой барана. Кожаный ремень с оловянной пряжкой сбился набок. На нем болталась зачехленная фляжка. В ней что-то булькало.
Сокрушая сапогами чернобыл, солдат подошел к сидевшему в соломенном кресле фельдмаршалу и, стукнув каблуками, выпалил:
— Господии фельдмаршал! Рядовой пятой пехотной роты сто пятого пехотного полка сто восьмой егерской дивизии по вашему приказу явился!
Фельдмаршал еще раз посмотрел на солдата, на лице которого лежала печать беспечности, и в упор спросил:
— Где ваше оружие, рядовой Карке? Почему вы не готовы к походу? У вас, черт возьми, даже нет котелка и ложки.
— Я был отпущен на свадьбу, господин фельдмаршал.
— На свадьбу? Чью свадьбу?
— С разрешения господина майора Нагеля я вступил в брак с баваркой Эльзой Брутт.
Фельдмаршал, за спиной у которого стояли вытянувшись офицеры разных чинов и рангов, улыбнулся:
— Свадьба накануне вторжения в Россию — это великолепно! Поздравляю! Но почему вы, Фриц Карке, дотянули вашу свадьбу до последнего дня? Вы могли жениться гораздо раньше.
Карке вытянулся:
— Как истинный патриот Германии, я, господии фельдмаршал, счел интересы фюрера и рейха превыше личных и потому водил невесту за нос, то есть оттягивал свадьбу. Я бы, может, оттягивал ее и дальше, но одно обстоятельство помешало тому, господин фельдмаршал.
— Какое же обстоятельство? Краснея до ушей, Карке доложил:
— Месяц назад, господин фельдмаршал, в комнате моей невесты поселился на квартиру бывший штурмовик Отто. Мне стало известно, господин фельдмаршал, что он по ночам начал посматривать за штору, где спит моя невеста. Это мне очень не понравилось, господин фельдмаршал. К тому же и она стала поторапливать меня: мол, если я немедленно не женюсь на ней, то она позволит этому нахалу Отто смотреть на нее сколько ему угодно.
Фельдмаршал встал, обернулся к обер-лейтенанту Дуббе — новому командиру пятой роты.
— Выдать ему, — фельдмаршал кивнул на застывшего столбом Карке, — оружие и боеприпасы. Этот солдат пойдет за фюрера в огонь и в воду.
Фрица Карке вооружали к войне с Россией перед строем всей роты. Оружие ему вручал лично сам командир полка майор Нагель.
— Славный солдат рейха, — взяв из ящика автомат, заговорил майор Нагель.
— От имени фюрера я вручаю вам это оружие и надеюсь, что вы пойдете вперед без страха и сожаления.
— Я так и сделаю, господин майор! — вытянулся Карке. — Ибо страха у меня нет и жалеть мне нечего, разве только бедняжку Эльзу, которая меня очень любит.
Майор пропустил эти слова не в меру говорливого солдата мимо ушей и продолжал:
— Славный солдат рейха! Я вручаю вам от имени фюрера вот этот котелок для русских щей, губную гармошку для увеселения в походе и самое главное вдохновляющее средство — ордер на сорок семь десятин русской земли, которую мы завоюем. Рады ли вы, солдат Карке?
— Так точно, господин майор! Рад до слез. Я, господин майор, еще в пеленках чувствовал, что мне тесно и чего-то не хватает. И вот теперь, получив этот ордер, мне стало как-то сразу просторно. Вот только одно меня беспокоит, господин майор.
— Что же?
— Хотелось бы знать, господин майор, где мне отмеряют эти сорок семь десятин? В ордере этого что-то не указано.
Майор Нагель почесал указательным пальцем гладко выбритую щеку.
— Да, точного места, где вам будет отведена земля, в ордере не указано. Это не нужно. Фюрер разрешает вам выбрать землю самим. Где угодно: на Украине, в Белоруссии, можно и на Урале.
— Благодарю вас, господин майор, — поклонился Карке. — И позвольте спросить еще.
— Пожалуйста.
— А как быть, если меня убьют, то есть если я погибну во славу фюрера? Сможет ли эту землю получить моя любящая Эльза?
— Да, сможет. Это предусмотрено. Землю в данном случае будут обрабатывать русские рабы. Их у вашей супруги будет не менее ста. Удовлетворены?
— Так точно, господин майор! Удовлетворен, только вот…
— Что вот? — спросил, хмурясь, майор Нагель. Он начал злиться. Одернуть бы за непозволительную вольность рыжего балбеса. Но… ему ведь оказал внимание сам фельдмаршал! А рыжий балбес, словно зная деликатное положение, в которое попал майор, продолжал:
— Я глубоко извиняюсь, господин майор, что отрываю вас в эти ответственные минуты от срочных дел, но мне хочется уточнить лишь одну последнюю деталь.
— Говорите же, говорите! — раздраженно сказал майор.
— Меня беспокоит одно, — переваливаясь с ноги на ногу, начал Карке. — Что будет, если меня вместе с ордером разорвет снарядом или бомбой?
— Не волнуйтесь. Свой ордер вы вставите в медальон, который не разрывается.
Майор Нагель обернулся к командиру роты:
— Выдать ему медальон! И фляжку шнапса! Хайль!
2. ДВЕНАДЦАТЫЙ ДОТ ТРИНАДЦАТОЙ РОТЫ. СВАТОВСТВО НА ХУТОРЕ ЖМЕНЬКИ
В тот час, когда в армии фельдмаршала фон Бока спешно вооружали пятисоттысячного солдата, на другом берегу седого Буга парни из Полтавы, Калуги, Выгонич, Рязани, Вязьмы, Конотопа завершали сооружение двенадцатого дота для встречи нежданных гостей.
Дот на «Совьем острове», окруженном камышами, получился на загляденье — прочный, вместительный, с тремя «окошками», из которых открывался восхитительнейший обзор. На запад посмотришь — разлив реки как на ладони. На север взглянешь — камыши с ветлами. Полюбуешься на юг — там полоса воды, а дальше перекатные поля в ромашках, васильках… Но лучше всего получилась панорама с тыла. Хотя высотка на острове и мала, как пуп, а вид с нее был дивно восхитителен. Сразу же за камышом катились волнами с горы на гору голубые льны, за льнами расплескались зеленые подсолнухи, и где-то там на горизонте, километрах в пяти от Буга, тонул в вишневых садах милый хутор Жменьки, а на хуторе том…
Старшина Иван Бабкин, командир рабочей роты и комендант «Совьего острова», посмотрел на знакомые купы, синеющие в сумерках на горизонте, потом перевел взгляд на левобережье Буга и, обращаясь к своим дружкам по роте — Цапле, Трушину, Квасенко, хмуро сказал:
— Вижу я, хлопцы, пора мне засылать сватов к Марийке. Что-то слишком тихо стало на той стороне. Даже соловьи умолкли.
— Правда ваша, — тронул длинные обвислые усы Квасенко. — В такую тишину и спускают с цепи сатану. Давеча, колы я в погранзаставу ездив, слыхав, будто…
— Я тоже слыхал, будто поп на попадье пахал, — прервал ротного писаря старшина. — Ты скажи-ка лучше, где мне ушлого свата разыскать.
Квасенко заломил на затылок свою соломенную шляпу.
— Свата?.. Пфью яка зупинка! Да я вам, товарищови старшина, хуть саму царевну, хуть дочку сатаны сосватаю. На ридной Полтавщине я лично сосватав шесть дивчин, три вдовицы, две разведенки и одну стару бабусю. Коль дозволите, ваша тринадцата буде.
— Моя не старуха, — поправил старшина. — Ей всего семнадцать.
— Знаю, товарищ старшина. После песен вашей Марийки соловьям тут делать нечего, — заговорил теперь по-русски Квасенко. — Я уже не говорю о других ее достоинствах. Это в мою компетенцию не входит.
— Сват с таким опытом и красноречием мне как раз и нужен, — сказал старшина. — Но учтите, Квасенко, это у вас тринадцатое сватовство, да еще какое! Со сварливой мачехой Марийки и сам бес не сговорится.
— Будьте уверены, товарищ старшина, — вскинул руку к шляпе Квасенко. — И тринадцатое сватовство будет счастливым.
— Тогда по коням! Время не ждет. Из-за Буга порохом пахнет. Вы, товарищ Трушин, — обернулся к своему угрюмому заместителю старшина, — остаетесь в роте за меня. Комбат приказал в воскресенье дать людям хорошенько отдохнуть.
…Всю дорогу, пока добирались до хутора Жменьки, ротного писаря не покидала уверенность в успехе сватовства, но, когда подъехали к знакомой белой мазанке, разрисованной зелеными цветочками, горшками и увидели за плетнем мачеху Марийки, тетку Гапку, стало ясно, что до счастливого сватовства так же далеко, как от границы до родной Полтавщины. Тетка Гапка была явно не в духе. Намотав на руку конец веревки и упираясь голыми пятками в раскисший после дождя глинозем, она отчаянно тащила из палисадника через калитку лопоухого теленка и сыпала по его адресу такие словечки, что писарь осадил коня и почесал за ухом:
— Вот так баба! Ай да Гарпина Христофоровна! А Гапка, не обращая внимания на подъехавших верховых, продолжала сыпать как из решета:
— Ай, чтоб ты нерастелился! Чтоб ты сдох на этом месте! Чтоб тебя разорвали серые волки! Да идем же, идем, холера. Сжарить тебя на сковородке, съесть с требухами, запить семью водами…
На крылечке стояла невеста старшины белокудрая Марийка в короткой клетчатой юбчонке и красных сапожках.
Ухватясь за живот, она звонко хохотала над бранными присказками своей мачехи. Увидев всадников, Марийка вскрикнула и, заслонясь локтем, упорхнула в хату.
Цапля и Квасенко спрыгнули с коней, подбежали к теленку, подняли его и выставили за плетень. Тетка Гапка рассыпалась в любезностях:
— Ах, спасибочко! От выручили бедну вдовушку. И как же вас попотчевать? Чем благодарить?
— Что вы, Гарпина Христофоровна, — взял под ручку сварливую мачеху Квасенко. — Какая благодарность? За что? Как же було не выручить таку очаровательную жинку! Да ради вас я готов подняты и самого слона.
Пухлые щеки тетки Гапки зарделись. В черных сливовых глазах ее вспыхнула нежность. Она готова была излить ее незнакомому усатому красавцу, как вдруг увидела недалеко под ракитами второго всадника — чубатого командира, — того самого командира, который в прошлую пятницу ловко усыпил ее, Гапкину, бдительность и увел в «Соловьиный яр» еще глупенькую, неоперившуюся Марийку. Эту дерзость она могла бы сейчас под хорошее настроение и простить, благо командир, видать, скромный малый, ничего плохого в том «Соловьином яру» не позволил, но тут неожиданно Гапка увидела в кармане усатого расшитый петухами рушник.
— Ах, вот вы зачем пожаловали, голубки! — по-мужски подбоченясь, процедила она… — Вздумали сватать мою Марийку, мою ягодинку. А этого вы не видели?..
Гапка широко расставила ноги, слегка наклонилась вперед, будто собралась сражаться боксом, сунула под нос усатому свату кукиш и повторила:
— А этого, я у вас спрашиваю, вы не видали?
— Гарпина Христофоровна! Да що же вы так? — раскинул руки Квасенко. — Мы к вам с добрыми, приятными намерениями, а вы нам этакий кукиш.
— С приятными, говорите? А где это приятное? Ну-ка покажи? Вы что, поослепли или в ваших очах бельмо и вы не бачите, що творят за Бугом? Гитлер пушки под каждым кустом расставил, пудовыми чушками их зарядил, а они свататься. Вин побачьте, до чего обнаглел вражина за рекою! Из пушек бы по ним. Заряд дроби бы этому косому Гитлеру в одно место, а вы по хуторам с рушниками, заманиваете в жены несмышленых девчаток. Да я б вас прутом, ремнем, крапивой… в караул, под ружье!
— Извините, Гарпина Христофоровна, но мы не солдаты, — поклонился Квасенко. — Мы всего-навсего рабочие строительного батальона и все, что нам приказано делать па ваших Жменьковских высотах, делаем, как вы сами изволили видеть, превосходно. Что же касается нашей армии, то будьте уверены, Гарпина Христофоровна, есть у нее и пушки, и танки, и все, что надо для заряда, как вы изволили сказать, косому Гитлеру в одно место.
— Ну, коль так, то хай тому и буты, — топнула ногой Гапка. — Прошу вас до хаты!
Не станем рассказывать, как тетка Гапка угощала сватов и зятя яичницей с салом, варениками и вишневой настойкой, как пел под гитару Марийки сват Квасенко… Скажем лишь, что сватовство затянулось до третьих петухов и уставшие от застолья жених и невеста вышли в сад под вишни на лавочку.
— Марийка моя, звездочка степная, — жарко обнимая девушку, говорил Бабкин. — Как я рад, что нашел тебя! И где? На каком-то маленьком пограничном хуторе. Я как увидел тебя, так и сна лишился. Лежу в палатке, а перед глазами ты… Такая милая, хорошая…
— И я все думала о вас, — вздохнула Марийка, прижавшись своим хрупким плечиком к плечу старшины. — Думала и боялась за вас.
— Боялась? Чего?
— Да вы ж так близко от границы! И без оружия.
— А ты? Твой хутор разве где-то за Днепром?
— Наш хутор недалече, но все ж… Мы хоть успеем убежать.
Старшина вспомнил слова лектора из штаба армии и сказал:
— Не волнуйся, Марийка. Нам не придется отступать. У нас же столько войск! А вот домой к себе, на Смоленщину, я тебя увезу. Вот сдадим комиссии последний дот и по домам — учительствовать в родную школу.
На улице послышался бешеный топот конских копыт, и вскоре к плетню подскакал знакомый верховой из штаба рабочего батальона. Бабкин подошел к нему. Сердце, предчувствуя что-то неладное, учащенно билось.
— Что случилось? — спросил он у верхового.
— По всему погранрайону объявлена боевая тревога. Вам пакет от комбата, — он протянул конверт. — Прочтете или посветить?
— Прочту. Светает уже.
Бабкин разорвал конверт, взглянул на тетрадный листок и пошатнулся к плетню. Война! Через час немцы начинают войну. Рабочих роты приказано срочно отводить на восток. К Пинским лесам.
Подбежала Марийка:
— Ванечка, что с вами?
Бабкин глянул на Марийку глазами, полными слез.
— Война, Марийка. Война. Обеги весь хутор. Скажи людям, чтоб уходили. И сами. Сами уходите, — он неопределенно махнул рукой в сторону занимавшейся зари. — На восток. Туда…
— А вы? Как же вы? — она обхватила его за шею, боясь, что вот сейчас он, ее жених, ее почти муж, ускачет от нее надолго, навсегда.
— А мы? Мы — мужчины, Марийка, — поборов минутную расслабленность, сжав кулаки, стал грозно Бабкин. — Если что — будем бороться. Прощай!
— Прощай, — ухватилась за стремя Марийка, — Ой, какая ж я несчастливая!
Кони уносили безоружных парней в неизвестность.
3. В ХМЕЛЬКАХ УЧРЕЖДАЕТСЯ НОВЫЙ ПОРЯДОК
Пограничный городок Хмельки не хуже других на Волыни. Тут было все: и белые мазанки, и традиционные вишневые садочки, и пирамидальные тополя с аистами на вздетых колесах, и улыбчивые подсолнухи за плетнями… а вот поди ты, хмельковцев недооценили. В то время как в других советских пограничных селах жителям в первый же день войны «посчастливилось» увидеть роскошные пожары, фейерверки бомб, одноэтажные и двухэтажные виселицы, довелось любезно познакомиться с доблестными солдатами фюрера и услышать от них такие «приятные» слова, как: «матка, курка, яйки», «хальт!», «руки вверх!», «стань к стенка!» и тому подобное, здесь, в Хмельках, держалась почти предвоенная тишь, если не считать двух хат, разбитых шальными снарядами, да трех коров, сраженных осколками.
Вообще-то гитлеровские генералы не собирались обижать Хмельки. Разрабатывая план похода на Урал и дальше, они нанесли этот милый, тихий городок на карту в число тех селений, кои надлежало осчастливить «новым порядком» в Европе. Меж тем шел пятый день войны, а в Хмельках никто из учредителей «нового порядка» так и не появился. Войска фельдмаршала фон Бока шли в каких-нибудь десяти — пятнадцати километрах правее, левее города, а иногда машины грохотали и того ближе, но ни один батальон, ни одна рота второго эшелона не сочли нужным завернуть в Хмельки.
Священник отец Василий и пономарь Голопузенко обвинили в этом самого Адольфа Гитлера. Это-де он обидел маленький городишко. А между тем во всем был виноват тот, кто основал Хмельки в таком неказистом месте.
Солдату пятой роты сто пятого пехотного полка Фрицу Карке, достигшему в числе первых автоматчиков западной окраины городка, сразу же не понравилась хмельковская земля. Перед походом на Россию ему показывали вовсе не серую глину, перемешанную с песком. За час до наступления командир роты обер-лейтенант Дуббе принес в роту ящик жирного чернозема и, поставив его перед строем роты, призывно воскликнул:
— Солдаты! Перед вами подлинные образцы полтавского и кубанского чернозема. Только осел, круглый идиот или безрогая скотина не пожелает отличиться и получить этот клад. Лично я готов за эту землю лечь костьми. Такого же мнения и господа унтер-офицеры. А теперь разрешаю вам подойти к ящику и посмотреть. Можно и пощупать.
Да, то была не земля, а паюсная икра. Ни одной серой песчинки. Сплошной чернозем. Не то, что эта, хмельковская… Карке тут же связался по радио с командиром роты.
— Господин обер-лейтенант! Я только что пощупал хмельковскую землю. Дерьмо, а не земля. Сплошная глина, за которую не стоит и марать штанов. Давайте держать прицел на кубанскую. Она, конечно, хороша и полтавская, но кубанская все же лучше. Она паюсную икру напоминает.
— Благодарю за патриотическое предложение, — сказал обер-лейтенант. — Ваши слова, солдат Карке, я передам всем стрелкам, они наверняка окрылят их. Вперед на чернозем! Получим по сорок семь десятин на Кубани!
Бедный обер-лейтенант Дуббе! Он не прошел на восток и километра. Пулеметная очередь из восьмого дзота, построенного тринадцатой ротой, сразила его, и было неизвестно, успел ли кто отослать его медальон на землю овдовевшей супруге.
Командир сто пятого пехотного полка майор Нагель, в полосе которого лежали Хмельки, как старый вояка, знавший секреты победы фюрерского оружия, рассудил о городке по-своему:
— Для блестящего наступления полка нужен помимо Железных крестов, речей фюрера и строгих приказов еще один стимул — трофеи противника. В Хмельках же только мыловаренный завод, а мылом сыт не будешь. Пусть им намылит себе одно место тот, кто сунул полк в эту дохлую дыру, а сам нацелился на луцкую колбасу и ковельское сало.
Примерно такого же мнения были и господа командиры рангом повыше. Они очень спешили к городам покрупнее, к трофеям, пахнущим не мылом. А Хмельки, что же…
Хмельки пусть обождут. Дойдет очередь и до них. Но Хмельки от пассивной политики терпеливого ожидания начисто отказались и сами начали устанавливать у себя «новый порядок». На пост бургомистра был посажен старый мельник Панас Заковырченко, отличный знаток немецких обычаев и языка. В первую мировую воину он год пробыл в австрийском плену и, несмотря на давность лет, прекрасно произносил: «Битте-дритте. Гутен морген, гутен таг».
Городским головой нежданно-негаданно объявил себя заведующий пивным ларьком Семен Глечек, небольшой, щуплый дядька, удивлявший хмельчан тем, что без воблы и баранок выпивал в один присест двухведерный бочонок пива.
Поскольку другие кандидатуры на посты бургомистра и городского головы не предлагались, а первые не голосовались, вопрос сам собой оказался решенным, и новая хмельковская власть немедля приступила к работе.
4. ПЕРВЫЕ УКАЗЫ ХМЕЛЬКОВСКОГО ГРАДОПРАВЛЕНИЯ
Всякая власть помимо всего прочего держится на указах. А посему новая хмельковская власть начала свое правление также с указов.
Перво-наперво была учреждена Доска приказов и распоряжений германских властей. Под нее приспособили самые большие в Хмельках ворота, снятые со двора базы утильсырья. Оформлял Доску-ворота знаменитый местный художник Степан Цыбулько. В центре ее он изобразил во весь рост Адольфа Гитлера в военном мундире, пышной фуражке и лакированных сапогах. В руках фюрер держал цветочек и нюхал его.
Установили Доску-ворота на самом людном месте — скрещении трех улиц возле колхозного рынка, и она сразу же привлекла внимание горожан. Возле нее всегда толпились люди. Одни рассматривали Гитлера с цветочком. Другие читали вывешенные тут же печатные и рукописные листки. А читать было что.
Слева от фюрера пестрели красочные и наспех напечатанные приказы, объявления, уведомления и распоряжения германских властей. Сообщался размер платы за поимку коммунистов и комиссаров, объявлялся набор рабочей силы в Германию, предлагалась закупка на германские марки украинского сала, масла, шерсти, кур, индеек, гусей, сухих фруктов, телятины, яиц… Какая-то одряхлевшая баронесса Штраль нанимала себе русскую девку чесать ей, баронессе, пятки и грызть орехи, так как у нее давно нет зубов. Прусский помещик фон Прутенберг нанимал на свою конюшню здоровых парней и сильную женщину водить на прогулку борзого кобеля. Какой-то фирме «Эрзац» срочно требовались для набивки подушек человеческие волосы.
В отличие от левой стороны Доски правую занимали указы и распоряжения местных властей. Сверху, почти под носом у фюрера, был приклеен указ хмельковского бургомистрата и городской управы № 1. Он гласил:
«Хмельковский бургомистрат и местная управа уведомляют всех жителей города о нижеследующем:
1. С сего дня считать своим наивысшим правителем и родным батькой главу Германии Адольфа Гитлера. Сию великую личность надлежит обязательно повесить в местах общественного пользования, а также в домах и частных квартирах.
2. Установить новые названия улиц и площадей, переименовав: улицу Николая Коперника — в улицу Кайзера; площадь Свиную в площадь Гитлера; Кривой тупик — в тупик Великой Германии; сквер Марии Демченко — в сквер Евы Баварской; мыловаренную фабрику — в фабрику Геббельса.
3. В честь прихода братьев-освободителей, которые принесли нам «новый порядок», привести в надлежащий вид все зеленые места, назвав одно из них — Параськино кладбище — «кладбищем нового порядка».
4. Считать утратившими силу старые взаимные приветствия, как-то: «Здравствуйте», «Приветствую, кум», «Здоровенько, кума»; вместо них установить, как требует «новый порядок» — «Битте-дритте», «Гутен морген, гутен таг». При этом необходимо вытягивать руку. Тем же, кто не имеет рук, разрешается вытягивать что-либо другое.
5. Всем гражданам города требуется знать в первую очередь слова, с которыми к ним может обратиться оккупационное лицо: «Гиб ми млеко, яйка, курка, мех», «хенде хох!», то есть «руки вверх!», «Укажи, где спрятался партизан», «Стань к стенке!».
За всеми справками обращаться к местным властям, которые призывают вас, граждане, проникнуться уважением к германскому батьке фюреру, который принес нам «новый порядок» Европы.
Бургомистр города Хмельки Панас Заковырченко. Голова городской управы Семен Глечек».
Ниже висел указ «О порядке содержания кошек и собак». Он начинался словами:
«Согласно циркуляра окружного рейхскомиссара № 184 от 28 июня с. г. всем гражданам, которые имеют кошек и собак, требуется в двадцать четыре часа зарегистрировать упомянутых животных в городской управе и крепко их привязать. Лица, нарушающие это распоряжение, будут строго наказаны.
Доводя до сведения граждан этот документ рейхскомиссара, бургомистр и управа разъясняют, что это вызвано лишь необходимостью безопасности. Злые кошки и собаки могут ни за что кинуться на незнакомого офицера или солдата рейха и тем самым вызвать нежелательный эксцесс. Укушенное или поцарапанное оккупационное лицо может подумать, что такие собачьи чувства злости питает к нему и хозяин животного, а меж тем они у него не собачьи, а людские.
Ни одной собаки и кошки без привязи! Ни одной беспризорной суки и кобеля!
Бургомистр города П. Заковырченко. Голова управы С. Глечек».
Тут же висело, пришпиленное скрепками, дополнение к указу «О порядке содержания кошек и собак». Оно гласило:
«В связи с запросами, которые поступили в бургомистрат и управу, разъясняем, что незлых кошек и собак можно содержать на дворе без привязи. Но в таких случаях требуется обязательно повесить на шею животного железную или деревянную бирку с надписью: «К германским властям лояльна».
Надпись следует делать на немецком и украинском языках большими буквами, чтоб оккупационное лицо могло не меньше чем за десять шагов прочитать, что на кошке или собаке написано.
Бургомистр города П. Заковырченко. Голова управы С. Глечек».
Справа от этого «дополнения» был размещен указ № 2 «О порядке поведения граждан в ночное время». Хмельковцам сообщалось, что приказом германского командования «категорически запрещено выходить в ночной час из домов, появляться и ночевать в лесу, ходить в гости, справлять праздники, собираться больше двух». В противном случае им гарантировался расстрел.
Уведомляя об этом граждан, бургомистрат и управа призывали горожан принять это распоряжение как отеческую заботу фюрера об их здоровье и безопасности и просили понять, что при таком «новом порядке» живет уже вся Европа.
Под сапогами у фюрера на рыжем, проступившем сквозь бумагу клее держалось «Дополнение к указу № 1». Крупные, рисованные буквы с него кричали:
«Особой поверкой на улицах и площадях установлено, что отдельные граждане, выполняя параграф первый указа № 1, повесили своего любимого батьку Гитлера очень слабо, а кое-где наспех, вследствие чего он при большом ветре упал на землю или повис вверх ногами.
Бургомистрат и местная управа категорически требуют отнестись до этого дела со всей серьезностью и повесить фюрера снова и как следует. В противном случае будем расценивать как злостный саботаж со всеми последствиями, которые из этого вытекают.
Бургомистр города П. Заковырченко. Голова управы С. Глечек».
Число частных и государственных бумаг на Доске-воротах росло с быстротой осенних грибов. Росла и толпа охотников новостей, желающих знать: какой же порядок принес им германский бог, нюхающий цветок?
5. ХМЕЛЬКИ СТАНОВЯТСЯ ИСТОРИЧЕСКИМ МЕСТОМ
Вдохновясь «новым порядком», новое хмельковское начальство продолжало трудиться на пользу фюрера с огромным пылом и жаром. Писались указы, создавалась полиция, налаживалась торговля портретами «нового батьки»… Однако самым значительным событием в Хмельках был митинг, собранный властями городка на бывшей Свиной площади, переименованной в площадь Гитлера.
Ровно в восемь утра на трибуну, украшенную ветками хвои и портретом Гитлера (флагов еще не было, и местные художники не знали, что на них рисовать), поднялись бургомистр Панас Заковырченко, голова городской управы Семен Глечек (оба в белых, расшитых национальным узором, косоворотках) и неизвестный господин лет тридцати с щеточкой гитлеровских усиков, в черном фраке, в сером цилиндре, сдвинутом на глаза.
Перед трибуной выстроился эскадрон всадников в кавалерийской форме на разномастных, явно нестроевых конях. Кони были лохматые, пузатые, никак не желающие стоять впритирку бок о бок.
На правом фланге пестрой кавалерии расположился оркестр из семи труб. Круглая площадь с большой лужей на середине, заросшая собачником, лопухами, заполненная жиденькой толпой горожан, молчаливо и настороженно ждала. К микрофону подошел бургомистр Панас Заковырченко. Помяв в кулаке свои обвислые белые усы и промокнув жинкиным платком вспотевшую от жарко брызнувшего солнца лысину, он несколько раз крякнул в кружку микрофона и, убедившись, что она рычит на всю площадь, заговорил:
— Дорогие граждане! Все вы прекрасно знаете песню про то, как кум до кумы судака тащил. Мы эту песню частенько на ветряке за бутылкой горилки пели. Вспомните про то, как ласково, как мило привечала кума своего кума, пришедшего к ней с судаком?
— Помним, Панас! Как же! — отозвалась площадь.
— И я тоже помню, — продолжал бургомистр, — помню потому, что и сам, грешный, не раз к куме заходил. Только не с судаком, а с жареным гусаком.
— А к кому ходил? К кому? — раздался голос.
— Это не так важно, — отмахнулся Заковырченко. — Важно другое: как кумушка куманька привечала. А привечала она его эге-е! Дай бог всем женам нашего брата так привечать.
Заковырченко с завистью крякнул, вытер кулаком усы, почесал за ухом, нахмурился.
— Ну, а теперь, граждане, давайте посмотрим, какое привечание у нас, хмельковцев, чем мы платим за принесенного нам судака-гусака? А батька фюрер вручил нам не какого-то там дохлого судака или тощего гусака, а «новый порядок»! Новый!! Это надо понять, уяснить мозгами.
За этот подарок последние портки можно снять с себя, последнюю курицу, пусть ей будет лихо, не жалко со двора. А мы… получили такий порядок и не чухаемся, не колупаем в носу. Но хватит! Бургомистрат и местная управа кладут этому конец. Нами принято важное решение! Итак, слушайте.
Толпа зевак, желая узнать, какое же такое «важное решение» приняло новое местное начальство, придвинулась поближе к трибуне. Микрофон, как пивную кружку, взял Семен Глечек. В левой руке у него затрепетал желтый лист бумаги.
— «Указ хмельковского бургомистрата и городской управы, — начал читать он, — о создании «Благотворительного единения (товарищества) искренней помощи сражающемуся Адольфу». Сего числа июня месяца тысяча девятьсот сорок первого года мы, бургомистр и голова хмельковской управы, преисполненные чувством благодарности фюреру за «новый порядок», постановили. Первое:
Учредить «Благотворительное единение (товарищество) искренней помощи сражающемуся Адольфу» — сокращенно БЕИПСА — и разрешить ему вступать в любые сношения с войсками фюрера, чтоб помочь им дойти до конца. Всеми делами БЕИПСА ведает президент, постоянная ставка которого — город Хмельки».
Глечек взмахнул рукой. Грянул оркестр. Люди и воробьи кинулись врассыпную. Воробьи улетели. Людей не пустило оцепление полицаев. Бургомистр подвел к микрофону молодого незнакомца с фюрерскими усиками, поднял его руку.
— Граждане! Господа! Президент утвержденного нами БЕИПСА, к сожалению, заболел и выехал на лечение. Поэтому позвольте мне представить вам личного представителя президента — господина Гуляйбабку и вручить ему знамя для учрежденного единения.
Знамя было черное и напоминало цыганскую шаль. Ветер рванул его через перила трибуны, и хмельковцы увидели на одной стороне полотна парчовую вышивку сокращенного и полного названия БЕИПСА, на другой — портрет Гитлера, а под ним — золотые слова: «Поможем фюреру дойти до конца!»
Семен Глечек надел на голову личного представителя президента зеленый венок из цветов. Гуляйбабка поцеловал бахрому полотна и подошел к микрофону:
— Уважаемые члены благотворительного общества! Достопочтенные бургомистр и городской голова! Дамы и господа!
Прежде всего разрешите мне, личному представителю президента, поблагодарить вас за столь высокую честь, оказанную мне и моим спутникам на этой исторической церемонии… — Гуляйбабка не договорил, так как в эту минуту в его лицо угодил гнилой помидор. Пришлось смахнуть его бахромой знамени. — Я глубоко тронут всем этим, — приложил руку к груди Гуляйбабка. — Это яркое подтверждение вашей горячей любви ко всем тем, кто собрался помочь фюреру. — Мимо уха просвистело еще несколько помидоров. На сей раз пришлось утереться бургомистру. Гуляйбабка же развивал дальше свою мысль, на сей раз заслонясь кружкой микрофона: — Я нисколько не ошибусь, если скажу, что сегодняшний день — один из знаменательнейших в жизни вашего городка. Он наверняка войдет в анналы его древней славной истории. И смею вас заверить, не напрасно. Свершилось, как смел заметить господин бургомистр, важное, даже великое! Здесь, в Хмельках на Волыни, создана знаменитая организация БЕИПСА! Нас могут спросить: а нужна ли наша помощь фюреру, если он один разделался, как повар с картошкой, с дюжиной стран Европы? Да, господа! Достопочтенный президент БЕИПСА глубоко убежден, что помощь нашей организации фюреру крайне необходима. Россия — это вам не Бельгия, Голландия или какой-то там Люксембург. Великий фюрер взвалил на свои плечи адскую тяжесть. А что может произойти при том, если поднять не по силе тяжесть?
— Грыжа! Кила! Надрыв кишок! — донеслось в ответ.
— Верно, господа! Наш новый батька фюрер может надорваться, если мы ему не поможем. Я вижу, здесь на митинге присутствуют многие женщины. Они могут упрекнуть нас, сказав: «За каким чертом несет вас? Сидели б лучше дома да держали жинок за теплые места». Так вот, я бы просил вас, милые жинки, крепко запомнить мои пословицы: «На венике далеко не ускачешь», «Лежа в постели славой не обрастешь, а только пухом», «Громом кастрюль победу не одержишь», «Укрывшись юбкой, горизонт не увидишь», «Глядя в печную трубу, не сделаешь звездных открытий», «Хочешь взять вершину, штанов не жалей!». Вот так!
Произнеся эти пословицы, Гуляйбабка, надеясь услышать одобрение, помолчал, но женщины были злы, угрюмы. Улыбались только мужчины, и Гуляйбабке ничего не оставалось, как поскорее закончить свою речь и зачитать послание президента.
— А теперь, господа, позвольте мне обнародовать послание президента БЕИПСА: «По случаю создания БЕИПСА шлю всем хмельковцам нижайший поклон и горячие поздравления. Уверен, что вы не разочаруетесь в этой организации. Слава ее будет греметь и докатится до фюрера!
Ваш покорный слуга — президент БЕИПСА».
Последние слова президентского послания утонули в звуках бодрого марша. Гуляйбабка низко поклонился и в сопровождении бургомистра и городского головы со знаменем в руках зашагал с трибуны.
6. ГРАНДИОЗНЫЕ ПРОВОДЫ ЛИЧНОГО ПРЕДСТАВИТЕЛЯ ПРЕЗИДЕНТА
На третий день после митинга благодарные Хмельки провожали личного представителя президента Гуляйбабку и его спутников в дальнюю дорогу. Проводы были грандиозны, и пробиться к месту, где проходила церемония, не представлялось никакой возможности. Поэтому, дабы сохранить историческую достоверность, прочтем лучше репортаж об этом событии, напечатанный в местной газете «Новая жизнь». Впрочем, в газете был напечатан не один репортаж. Вся она посвящалась проводам Гуляйбабки и пестрела крупными аншлагами: «Хмельковцы провожают патриотов»; «БЕИПСА начинает свою эпопею»: «Они едут помогать батьке фюреру»; «Президент приветствует свою дружину» и т. д.
Специальный корреспондент «Новой жизни» Гнат Чубук назвал свои репортаж еще ярче: «Бессмертная «Одиссея». В нем он писал: «Солнечное утро. Радостно щебечут малые пташки. О чем они в этот день так весело поют? Да все ж о том, как хорошо им жить при «новом порядке», который устанавливает Гитлер в Европе, как счастливы птицы и люди нашего городка. Они, эти малюсенькие птички, славят также своими тоненькими голосками обожаемого фюрера и его непобедимое войско. Но оставим птичек петь про «новый порядок» и посмотрим, что в эти минуты делается в Хмельках.
Главная улица, которая ведет на Луцк, Ковель и дальше на Урал. Две версты — ее длина. Две! Но вся она из конца в конец запружена людьми. Провожать личного представителя президента Гуляйбабку вышли и старые и малые. Тут же мы видим и тяжелобольных. Даже они встали с постели, чтоб тоже увидеть отважных героев, которые едут прославлять родные Хмельки.
В конце улицы, там, где начинается Гусиный луг, от дома к дому на больших веревках тихо качается яркий транспарант. На нем горят слова, которые вызывают слезы: «Счастливого пути! Благодарные хмельковцы не забудут вас».
Семь часов. На открытой машине — старом «газике» — появляются бургомистр Панас Заковырченко и голова управы Семен Глечек. Гремит «ура». Машина идет по живому коридору. Ее забрасывают цветами и голосами приветствий. С большим трудом она пробивается к обозу, который собрался в путь. Навстречу выходит личный представитель президента — господин Гуляйбабка. Он докладывает местным властям, что обоз БЕИПСА готов в дорогу.
Бургомистр и голова управы горячо приветствуют личного представителя президента и в сопровождении его обходят всю кавалькаду. Они очень придирчиво осматривают все, начиная с колес и кончая бляхой на ремне солдата личной охраны. Но тщетно. Комар носа не подточит.
Вот застыла в строю охрана личного представителя президента. Еще вчера под ней были поганенькие кони. Теперь же их не узнать. Хвосты подстрижены, гривы расчесаны, бока, на которых лип репейник, разглажены и на них выжжена свастика и буквы БЕ, что означает — «Благотворительное единение».
Бургомистр трогает седло. Оно — новое. Трензеля. Они — блестят, как сережки у игривой девушки. А в эти минуты голова управы Семен Глечек придирчиво проверяет документы. Они в полном порядке. У каждого беипсовца доподлинный мандат, напечатанный в типографии и скрепленный печатью городской управы и подписью самого президента.
Вот карета Гуляйбабки. Она блестит свежим лаком и хороша, как невеста. Ступицы колес, ручки дверцы — все в золоте. Бургомистр заглядывает вовнутрь кареты. Там мягкий ковер, подушки, ларец с документами и дорожные вещи Гуляйбабки.
Вот телега с продовольствием. Чего в ней только нет! Щедрые хмельковцы позаботились, чтоб каждый член БЕИПСА был, как говорится, «сыт, пьян и нос в табаке». Тут и сало, и домашние колбасы, и свежие ковриги хлеба, и жбаны, наполненные не водицей колодезной…
Усатый интендант наливает из одного жбана кружку и подает ее бургомистру Заковырченко. Тот выпивает ее и, смачно крякая, вытирает усы: «Ай да напиток!»
Глаза пана Глечека останавливаются на клетке с чудесными собачками. Их там около десяти. Они веселы и танцуют не то украинского гопака, не то «гоп, мои гречаники». Они ведь тоже едут помогать Германии.
Осмотр обоза закончен. Между бургомистром, головой управы и Гуляйбабкой начинается непринужденная беседа. Улыбки. Пылкие рукопожатия… Глаза у Гуляйбабки блестят непомерным счастьем. Еще бы! Ведь ему доверено такое! Он едет помогать фюреру!
Восемь часов тридцать минут. Наступает минута прощания. Снова рукопожатия, скупые человеческие слезы, Жаркие поцелуи, последние наставления: «Пишите!», «Отлично выполняйте наказ президента!» «Помогите, как надо, батьке фюреру!».
Звучит сигнал. Личный представитель президента господин Гуляйбабка поднимается на ступеньку кареты, снимает шляпу и долго машет ею хмельковцам: «Горячо благодарю! Бывайте здоровы! Не беспокойтесь. Помощь фюреру будет на должной высоте!». В ответ гремит: «Ура!», «Счастливого пути, великие патриоты!».
Бургомистр Заковырченко разрезает красную ленту. Обоз легендарного БЕИПСА трогается с места и, набирая скорость, исчезает за поворотом. До провожающих долетает только грохот колес да цокот конских копыт. Я оглядываюсь назад. В руках мужчин шапки. У женщин и девушек платки. Они все размахивают ими и долго кричат что-то вслед славному обозу».
Корреспондент «Новой жизни», как свидетельствуют очевидцы, изложил все по порядку. Упустил он лишь одну, весьма немаловажную деталь, которая проливает свет на личность самого представителя президента, отправившегося в столь трудную дорогу.
А дело было так. В тот момент, когда Гуляйбабка только что распрощался с хмельковцами и сел в коляску, дверца коляски вдруг отворилась и в нее просунулась голова разгневанной женщины в деревенском платке.
— А-а, зятечек! Здоровеньки булы, мий соколочек! — процедила женщина сквозь зубы. — Я чекала, що ты до своих подався, туды, куды утекла Марийка. Рушник тоби подарила самый гарный, хромови чоботы чоловика. Вусы твои плутовски цилувала. А ты що ж, бисова людина… в приймаки якомусь президенту записався?! В ряжену карету влиз, собачина!
Гуляйбабка вздрогнул от неожиданности. Глаза у него полезли на лоб, и какое-то мгновение он сидел с широко раскрытым ртом, не зная, что сказать своей в общем-то замечательной теще. Обнять бы ее, успокоить, но… это невозможно. Он строго нахмурился и закричал:
— Вы что?! Как смеете? Я вас не знаю. Подите прочь! Женщина обернулась к толпе.
— Люди добри! Бачьте. Есть ли на всим свиту таки плуты, таки обманщики, як ось ця людина! Сватав мою Марийку, соловейкой распынався. Горилку закусував яешней, аж за вухами трещало. А допреж вин не знае мэне, будто я ему не теща, а зовсим якась чужа побираха, — она по-мужски подбоченилась, топнула ногой. — А ну знимай чоботы, плут вусатый! Знимай, кому говорят, ато з ногами повыдергаю. И зараз не думай, що я отступлюся, що я обозналась. Я тебя за сим верст опознала, хоть ты и вусы зробив коротеньки.
— Цыц, тетка! Попадешь в гестапо! — пригрозил Гуляйбабка.
— «Гестапо». Ай, як злякалась! Спидницу подняты хочу я на твое гестапо, на хвюлера твоего косого. Старцу пожар не страшный. Не злякаеш. Знимай чоботы!
Гуляйбабка с силой рванул дверь и попытался захлопнуть ее, но не тут-то было. Тетка Гапка не только удержала дверцу, но и успела ухватиться за сапог.
— Знимай! Знимай, вусата срамотина! Не дозволю, щоб в чоботах моего чоловика ворогам помогал.
Еще секунда, и личный представитель президента остался бы в одном сапоге, но тут подскочили солдаты охраны и оттащили разгневанную Гапку в сторону.
— Как с ней?.. Что прикажете? — спросил начальник охраны Волович.
— Высечь и отпустить. Взять клятву, чтоб не болтала.
— Слушаюсь, господин начальник!
Солдаты охраны подхватили кричащую, бунтующую Гапку под руки и повели ее к кусту лозняка, где краснели молодые длинные прутья. Гуляйбабка сочувственно вздохнул и махнул кучеру белой перчаткой.
7. КУЧЕР ПРОХОР РЕШАЕТ ГОЛОВОЛОМНУЮ ЗАДАЧУ
Что за прелесть езда по летним украинским дорогам, когда они блестят и лоснятся, когда их отполировали колесами бричек, дрожек, арб, машин. Особенно хороша езда на заре, когда воздух чист и синь, подобно девичьим глазам; когда пахнет росой, цветом пшеницы, медом трав, легкой пыльцою. И хотя теперь дорога была совсем не та: сгорели и пшеница, и цветы, и на полотне ее зияли тут и там воронки от бомб и снарядов, все же охватывало удивительное чувство чего-то близкого, родного. Дорога то расстилалась под ногами коней, мчащих легкую карету, ровной холстиной, то подхватывалась, как на крыльях, ввысь, и вдруг где-нибудь справа или слева возникал такой тополь, что цилиндр летел с головы и валилась набок карета; то она, как с высоко вскинутых качелей, срывалась вниз, перемахивала через гремящий клавишами звонкого рояля мосток, под которым журчал какой-нибудь безымянный ручей; то вылетала на мост пошире, под каким такой синевы вода, такой белизны песок, что спеши, не спеши, а непременно остановишься, чтоб постоять минутку здесь, а не то и спуститься вниз, зачерпнуть в ладони звенящее серебро и поднести к пересохшим губам.
— Стой, Прохор! — крикнул кучеру Гуляйбабка. — Надо попить.
Карета пролетела через мост, свернула на обочину, остановилась в тени старых развесистых ив. Обоз, тарахтящий следом, приткнулся тоже в тень, не доезжая моста. Гуляйбабка и подошедшие к нему беипсовцы, стряхивая пыль со шляп, фраков, спустились по песчаному откосу к реке, тихо несущей меж старых и молоденьких ив свои чистые воды.
— Эх, хороша речонка! — воскликнул Чистоквасенко. — Красавица Роз-Мари.
— Да, речонка, как девчонка, — сказал Гуляйбабка, — смотри-ка, приворожила.
Все обернулись в ту сторону, куда кивнул Гуляйбабка. На песке, у мостовых свай, уткнувшись лицом в песок, лежал в полной экипировке ефрейтор третьего рейха. Голову его, наполовину опущенную в воду, занесло тиной.
— Варвары; — сказал Гуляйбабка, увидев в голове солдата дырку. — Человек пришел напиться, а его в затылок. Даже воды жалеют.
Взявшись за новые желтые сапоги, в которых владелец не прошел, видать, и десяти километров, Гуляйбабка вытащил убитого из воды, пошарил в его карманах и, найдя в боковом неотправленное письмо, вслух прочел содержание, тут же переводя с немецкого на русский:
«Дорогая тетушка! Ты всегда говорила, что я бездарь, круглый идиот, почти скотина, которая лезет куда не надо, и что самое подходящее место для меня — клиника психиатра. О, тетя! Как жестоко ты ошиблась! Я опрокинул все твои утверждения и смею доложить, что с божьей помощью фюрера уже браво шагнул по служебной лестнице. Ты спросишь: «При чем тут фюрер?» Отвечаю. На днях, на вечерней перекличке, на которой присутствовал генерал, я так гаркнул «Хайль Гитлер!», что меня тут же произвели в ефрейторы. Теперь я с нетерпением жду нового удобного случая и каждый день репетирую свой голос. Если же такой случай не подвернется, я воспользуюсь другим. Вчера меня вызвал командир роты и сказал: «На вас, однофамилец Великого Карла, возлагается важная миссия — взорвать мост на дороге Любомль — Ковель. Готовы ли вы прыгнуть с парашютом?» — «Так точно! — ответил я. — Готов поднять на воздух все мосты земного шара!» — «Молодец! — сказал обер-лейтенант. — Взорвешь мост, и мы тебе нацепим погоны фельдфебеля, а может, и офицера». Ты извини меня, тетя, что мало написал. Я так тороплюсь взорвать этот русский мост, так тороплюсь! В голове одна мысль: как бы кто меня не обскакал. А что тогда? В России же вовсе нет рек, одни голые степи».
Дальше текст письма был размыт. Гуляйбабке с трудом удалось прочесть лишь одну строчку: «Молю бога, чтоб этот мост был моим».
— Несчастный, — вздохнул помощник президента по свадебным и гробовым вопросам Цаплин. — Ты так был близок к ступеньке унтер-офицера!
— Переверните его лицом к сваям, — сказал Гуляйбабка, пустив по волнам обрывки письма. — Пусть смотрит на них. Он так к ним спешил!..
…Чем дальше на восток уводила дорога, тем все чаще и чаще попадались у рек, высот, деревень убитые гитлеровцы. Одних зондеркоманды успели захоронить, и на свежих могилах белели березовые кресты с пробитыми касками; на других, подобных однофамильцу Карла Великого, не то не хватало березы, не то времени на похороны…
От полуденной жары в карете стало душно. Гуляйбабка пересел к Прохору на передок, расстегнул пиджак и спросил, сняв цилиндр:
— О чем размечтались, Прохор Силыч?
— Да все о благодетеле Адольфе Гитлере, сударь.
— И что же вы думаете о нем?
— То же, что несчастный о своем спасителе, — хлестнул Прохор вожжой по слепням, насевшим на круп пристяжного.
— Так, так. Ну а если точнее?
— А точней хочу узнать у вас, все ли науки изучал этот благодетель.
— Какие, конкретно, вас интересуют?
— Ну, например, арифметика.
— Милостивый кучер! Какой глупый вопрос вы задали! Да как же такой великий человек, такой маг, пророк не может знать какую-то разнесчастную арифметику! Он же самый что ни есть ученый и разученый!
Прохор щелкнул языком:
— И надо же. Ай-ай, какой человек! Какая личность! А мы кто? Мы пешки. Чурбаны. Я вот всю дорогу еду и не могу никак решить одну пустячную задачу.
— Какую?
— А вот сызвольте послушать. Было сто дворов. На сто дворов напало десять волков. Все десять волков оставили кожу у десяти хозяев. Сколько же осталось волков, чтоб перетаскать овец из ста дворов?
— Милейший кучер! Каких овец? Кому их таскать, когда из десяти волков осталось только десять шкур?
Прохор снял свой расшитый галунами и увенчанный кокардой картуз, положил его на колени и, подобно игроку, которого растравили, сел к Гуляйбабке в полоборота. — Коль скоро вы говорите, некому таскать, тогда помогите, сударь, решить еще одну задачу.
— С удовольствием, Прохор Силыч. Прошу!
— В России, не считая городов, миллион сел, миллион деревень, миллион дорог, миллион речек, миллион кустов и миллион мостов. У каждого села, деревни, речки, куста и моста легло по десять солдат фюрера. Сколько же у него их осталось, чтоб управлять Россией? У меня что-то, сколь ни ломаю голову, получается все нуль. Нуль, и шабаш. А пошел бы Гитлер войной на Россию, если б ответ на эту задачу был нуль? Разве он набитый дурак?
— Территория, Прохор Силыч, не последнее дело в войне, но запомните: главное люди. Чьи интересы они защищают. И в общем, давайте-ка оставим вашу задачку о дворах и волках тем великим головам, которые планируют новые войны и крушения целых государств. Уж они-то наверняка сосчитают, хватит ли десять волков на сто дворов, если в каждом дворе оставляют по шкуре. Нам же с вами куда полезней заняться своими делами, которых у нас, кстати, не меньше, чем у батюшки перед пасхой или у невесты в свадебную ночь. Меня, в частности, волнует: почему до сих пор нет никаких вестей от засады, высланной на шоссейную дорогу? Что с ней? Не стряслась ли беда?
— В незнакомом поле и журавль — ворона, — ответил кучер. — Хоть высоко летает, а в кусты попадает. Отыщутся. Чего тужить?
— Ах, Прохор! — во всю грудь вздохнул Гуляйбабка. — Ни козьей матки вы не знаете. Да от этой засады зависит вся наша судьба, весь успех БЕИПСА.
Он встал на кучерскую лавку, снял цилиндр и впился горящими в нетерпеливом ожидании глазами в мережущую в знойном мареве даль Волыни.
О земля! Принеси удачу!
8. КРУШЕНИЕ НА ТРЕТЬЕМ ПОЦЕЛУЕ
Осел всегда кричит по-ослиному, и обвинять его в этом было бы так же нелепо, как винить курицу в том, что она, снеся яйцо, пусть даже и с горошину, кудахчет на весь двор.
Официальная медицинская статистика Германии в первые дни войны с Советской Россией зарегистрировала резкое увеличение числа больных среди эсэсовцев, штурмовиков и государственных служащих вермахта. У восьмидесяти процентов этой категории больных был отмечен надрыв голосовых связок. У пятнадцати — развязались пупки. У остальных пупки были на грани этого…
А всему виной был крик, охвативший высшие слои Германии. Крик стал модой. Кричал фюрер, кричал Геббельс, кричали все национал-социалисты. Да и как не кричать, когда ведомство пропаганды доктора Геббельса с утра и до ночи передавало с Восточного фронта восхитительные новости: «Русский глиняный колосс развалился», «Красная Армия вся в плену и сам нарком обороны вяжет чулки для Великой Германии», «Дни Москвы сочтены, и ей осталось лишь причаститься», «До Урала один переход», «Большевистская Россия уже в кармане у фюрера»…
Все эти новости были, правда, похожи на собачонку, которая этак и норовит забежать вперед телеги хозяина, чтоб поскорее обнюхать дорогу, кусты, а потом, полаяв, по врожденной привычке поднять одну из задних ног… Однако новостям этим верили, их встречали восторженными криками, звоном пивных кружек и барабанным громом.
Число развязанных пупков росло. Рос и поток верноподданных фюрера, горящих желанием сей же день отправиться в страну, «где так много сала, масла, яичек, нет совсем эрзацев и так много дикости». Вслед за наступающими армиями на Восток потянулись маклеры, дельцы, коммерсанты, торговцы, представители разных фирм, корпораций, гауляйтеры, коменданты, подкоменданты… Но среди них, однако, ехали и те, которых просто подкупало любопытство посмотреть на красоты России, на ее, как писала «Фелькишер беобахтер», «дьявольски раздольные хлеба, райские сады и первобытных людей, которые все еще ходят в звериных шкурах».
В числе таких любопытных «туристов», подогретых «Фелькишер беобахтер», попала и молодая парочка из Берлина: сын весьма уважаемого в вермахте старого генерала Шпица — Вилли Шпиц и дочь влиятельного колбасника, студентка Берлинской консерватории по классу ударных инструментов Марта Данке. Впрочем, в Россию влекло их не только любопытство.
Ровно за неделю до начала войны с Россией белокурый красавец Вилли Шпиц, только что окончивший пехотное училище и произведенный в чин лейтенанта, помолвился с милой пампушечкой Мартой. Отец узнал об этом уже в салоне тылового штаб-вагона, стучащего на стыках рельсов где-то на перегоне Люблин — Луцк. В тот же час он послал сыну письмо, в котором после традиционных нежностей строго спрашивал:
«Вилли! Вполне ли ты уверен в той, кому вручаешь свою судьбу? Крепка ли она в своей привязанности к тебе? Подумал ли ты о том, что в одно прекрасное время ты окажешься на фронте и она останется одна, среди бабников-штурмовиков? Короче говоря, я прошу тебя, сынок, приехать со своей возлюбленной ко мне. Я хочу лично убедиться: счастье ли попало в руки моего единственного сына. Кстати, вы совершите увлекательную прогулку по Польше и Западной Украине».
Лето становилось жарким, сухим. Вилли так хотелось уехать на побережье Балтийского моря, снять там в сосняке особнячок и хорошенько присмотреться к невесте. Но обидеть отца он не мог и потому, как только пришло от него письмо, уговорил невесту и выехал на своем двухместном лимузине в далекий Луцк.
Невеста Вилли, не в пример другим девушкам, с которыми он весело проводил время, очень скупилась на любовь. За всю дорогу, пока ехали по Польше, она разрешила жениху лишь один поцелуй и то в щеку. Но по мере того как все ближе подъезжали к России, сердце Марты смягчалось, добрело, и где-то вблизи русской границы меж женихом и невестой наконец была достигнута договоренность: через каждые десять километров — поцелуй.
Первые два поцелуя превзошли все ожидания. Вилли испытал огромнейшее наслаждение. Марта сама обняла его своими нежными руками и долго держала так. Вилли от блаженства зажмурился и чуть не свалил машину в кювет.
— На ходу, оказывается, опасно, — сказал он, выворачивая машину на шоссе.
— Впредь будем останавливаться.
Марта согласно кивнула белыми кудряшками, и Вилли сейчас же, не ожидая, пока спидометр отсчитает новые десять километров, начал выбирать укромное местечко. Он уже выбрал его — слева на обочине в молодом березнячке… Но, как после много раз расскажет Вилли, в эту минуту бог, разморенный жарой, уснул, а недремлющий черт, воспользовавшийся этим, сыпанул в людскую сладость ковш горчицы. Из прелестного березнячка грянула пулеметная очередь. Шины лимузина с треском лопнули. Машина вильнула вправо, проползла на обмякшей резине, и, ударившись в дорожный столб, остановилась.
Вилли и Марта опомниться не успели, как оказались с кляпами во рту и завязанными глазами. Их долго куда-то вели, вначале лесом, затем по ржи, заболоченному лугу. Марта ревела. Вилли проклинал небеса. О как бы ему хотелось, чтоб в лапах этих русских бандитов оказался не он и Марта, а сам доктор Геббельс, раззвонивший на всю Германию, что украинцы встречают солдат фюрера с цветами! Но доктор Геббельс сидел преспокойно в своем ведомстве пропаганды, а он, Вилли Шпиц, поверивший в его брехню, идет вот в плен к партизанам.
Тяжкая дорога кончилась нежданно. Кто-то на ломаном немецком языке приказал сесть и отвечать на все вопросы, как священнику во время исповеданья. Тот же человек вытащил и кляпы изо рта. Повязок с глаз однако же не сняли.
— Кто вы и куда ехали? — последовал первый вопрос.
— Я скажу вам все, все, что знаю, — заговорил Вилли, нащупав дрожащую руку Марты. — Только сохраните ей жизнь. Вот ей. Она еще молода. Так молода!
— Вашу просьбу учтем. Отвечайте.
— Я лейтенант, сын генерала Шпица. Мой папа главный квартирмейстер четвертой армии.
— Что значит главный квартирмейстер?
— Интендант. Армейский интендант. Мясо, хлеб, сапоги, снаряды… Вы поняли меня?
Стоявшие вокруг люди одобрительно загудели, зашумели. Переводчик что-то кому-то крикнул по-русски, и сейчас же мимо с диким топотом промчался верховой. Допрос продолжался.
— Где штаб-квартира вашего отца?
— Была в Люблине, теперь в Луцке.
— С какой целью едете к отцу?
— Мы совершаем предсвадебное путешествие, — сказал Вилли и пояснил: — Я жених. Она — моя невеста. Мы были так счастливы, так счастливы! И вот… что вы с нами сделаете? Расстреляете, да?
— Нет, не угадали. За нарушение государственной границы Советского Союза мы вас повесим.
— О, пощадите! За что же? За что? — протянул руки Вилли. — Я не виноват. Мы не хотели. Нас попросили…
— Кто попросил?
— Мой папа хотел посмотреть мою невесту. Он волновался. Он хотел знать, в надежные ли руки попадает его наследство.
— Да, да. Он просил нас. Умолял, — не в силах унять слезы, заговорила Марта. — О, пощадите, не убивайте нас!
— Почему вы не на фронте, лейтенант, в то время, как другие льют кровь?
— Мой папа добился отсрочку. Свадебную отсрочку.
— А если б не отсрочка? Пошел бы убивать?
— О, да! Так требует фюрер. Я солдат.
— Выходит, вы цените свою свадьбу, а на свадьбы сотен, тысяч русских парней вам наплевать?
— Не знаю, не знаю. Ничего не знаю. Пощадите меня!
— Никакой пощады! — ударил гневом голос переводчика. — Партизанский суд именем советского народа приговаривает вас, господин Шпиц, и вашу сообщницу за незаконное вторжение на территорию СССР к смертной казни через повешение. Приговор приводится в исполнение немедленно.
Вилли и Марта стоять не могли. Их подхватили под руки, повели к толстому дереву, поставили рядом, привязали веревкой.
— Вилли!
— Марта! О небо! Спаси!!!
Как расскажет впоследствии Вилли, храпевший на небе бог вдруг очнулся, глянул на землю и, увидев двух привязанных к дереву молодых людей и взвод изготовленных к стрельбе партизан, взмахнул перстом, и вместо залпа по казненным грянул залп по казнящим. К месту казни с гиком, криком, топотом ворвалась чья-то кавалерия. Вилли не мог сквозь плотное черное полотно ничего увидеть, но по звону клинков, ружейной пальбе, воплям раненых, свалке, кулачной потасовке понял, что небо пришло на помощь, что надежда на спасение есть.
И точно. Там и сям еще хлопали одиночные выстрелы, а к ним уже подбежали какие-то люди, сорвали повязки с глаз, отвязали от дерева.
— Вы свободны, господа! — сказал один из тех, кто перерубил саблей веревку, длинный, жилистый человек в черном фраке.
Вилли и Марта кинулись на колени, обняли за ноги своих спасителей, но они отстранились, показали на столпившихся у опушки всадников и красивую карету.
— Благодарите тех, — показали знаками спасители. Вилли и Марта подбежали к карете. На ступеньке ее сидел молодой человек с фюрерскими усиками в роскошном черном фраке и курил сигарету. Вилли и Марта упали перед ним на колени.
— Мы не знаем, кто вы, — заговорил Вилли, — но мы… я и моя невеста, будем всегда, вечно вам благодарны.
— Молодые люди, встаньте и утрите свои слезы, — сказал на чистом немецком языке щеголеватый господин с фюрерскими усиками. — Грозящая вам опасность устранена. Те, кто напал на вас, жестоко поплатились. Одни убиты, другие спаслись бегством. Вы под надежной защитой славного БЕИПСА, а точнее «Благотворительного единения искренней помощи сражающемуся Адольфу». Кого имели честь спасти мои храбрые солдаты?
— Лейтенант доблестной немецкой армии, сын генерал-майора Шпица — Вилли Шпиц! — вытянувшись, отрапортовал лейтенант. — А это моя невеста, дочь известного колбасника — Марта Данке.
Человек в шикарном фраке любезно поклонился.
— Вас имеет честь приветствовать личный представитель президента БЕИПСА господин Гуляйбабка. А это, знакомьтесь, моя свита, — кивнул он на четырех господ, стоявших тут же. — Представил бы каждого отдельно, но времени для церемоний нет, кругом опасность. Партизаны. Прошу вас в карету. Я вывезу вас на шоссе, а там вы доберетесь до своего папаши на попутных.
— Нет, нет, — замахал руками Вилли. — Ни в коем случае. Ни за что! Я не отпущу вас. Мы повезем вас к отцу. Вы достойны вознаграждения.
— Рад бы, но… — Гуляйбабка развел руками. — Но у нас несколько иной маршрут. Мы полагали побывать на освобожденных территориях Белоруссии.
— О, не обидьте! Умоляю, — ухватился за рукав сын генерала. — Хотя б на час, на полчаса, а там мы вас доставим куда угодно, куда изволите. У папы машины, кони, самолеты… Марта, да что ж ты стоишь? Проси!
— Простите, я посовещаюсь, — поклонился Гуляйбабка.
Он отвел своих товарищей от кареты, обнял их:
— Друзья, спасибо! Такую персону захватили! Прикрытие что надо. Но будем осторожны. В Луцк к генералу со мной едут Цаплин, Чистоквасенко, Волович и отец Ахтыро-Волынский. С людьми остается Трущобин.
— Слушаюсь!
— Сосредоточиться в лесу и ждать моей команды.
— Слушаюсь!
Гуляйбабка вернулся к карете, бодро объявил:
— Как ни велико отклонение от маршрута, но я не смею отказаться от столь любезного приглашения таких важных и милых особ. В карету, господа! Вперед на Луцк!
…Главный квартирмейстер четвертой армии генерал-майор фон Шпиц допивал второй пузырек валерьянки, когда в кабинет вбежал, запыхавшись, адъютант и доложил:
— Едут! Едут, господин генерал! Сам лично видел в бинокль.
— О боже! Наконец-то, — подхватился генерал и, отшвырнув со лба мокрое полотенце, засеменил вниз по лестнице. Следом бежал адъютант, на ходу одной рукой застегивая на спине генерала подтяжки, другой накидывая на его плечи мундир.
Выбежав через сад на улицу, генерал увидел карету с развевающимся над ней странным черным флагом, сопровождаемую группой всадников, а на облучке кареты… Глаза генерала заволокли слезы. Жив! Жив продолжатель рода фон Шпицев!
Пока карета, поднимая пыль, спускалась с горы, да грохотала через мост, да вновь с гиком и свистом поднималась на гору, старому генералу эти минуты показались вечностью. Те полдня, проведенные в мучительном неведении и гадании, казались теперь ему сущим пустяком по сравнению с тем, что испытывал он сейчас. Ему отчего-то думалось, что именно в эту последнюю минуту, когда до сына и будущей невестки протянуть рукой, и произойдет что-то страшное. Либо сын обомрет от радости, либо упадет с этой проклятой, невесть откуда появившейся кареты и угодит под колеса. Но слава богу, тревогам подходил конец. Довольно-таки прочная карета круто, чуть не завалившись набок, обогнула цветочную клумбу и остановилась перед генералом. Белые сытые кони, мотая взмыленными головами, зафыркали, зазвенели трензелями. Вилли прямо с облучка кинулся отцу на шею, забился в истерическом рыдании:
— Папа! Папочка! Кланяйся. Падай в ноги им. Им — этим людям. Целуй их сапоги. О папа!!!
— Вилли! Сынок! Мой мальчик… Бог с тобой… Что случилось?
— Я не могу. Не могу, папа. Меня трясет. Я еле жив. Мы… Нас чуть не казнили. Мы были на волоске. Нас уже к дереву… О папа!
— Кто же вас? Кто? Где это было? Я пошлю карателей. Я спалю все деревни! Разнесу до камня!
— В лесу. Под этим мерзким Луцком, папа. Нас обстреляли. Мои «оппель» разбили. Потом был суд. Нас к смертной казни… И вот они… Они в последнюю минуту… Трех партизан убили, нас отвязали… О папа! Благодари же. Зови в дом. Вот их начальник.
Генерал, отворотясь, смахнул со щек следы, шагнул к Гуляйбабке, к этому времени уже вышедшему из коляски и молча созерцавшему встречу фон Шпицев.
— Уважаемый господин! Я не знаю да и не хочу знать, кто вы, — заговорил взволнованно генерал, — но уже по одному тому, что вами сделано, могу смело назвать вас друзьями рейха, моими личными друзьями. Я, как видите, плачу, не могу сдержать слез. Мне трудно говорить. Вы сделали для меня самое великое, самое светлое. Вы спасли моего единственного, моего любимого… Нет, нет, я должен сейчас же, сию же минуту… Скажите, чем вас отблагодарить? Что вам дать? Я ничего не пожалею. Лучшего коня? Нет, что я… Возьмите машину. Я вам дам великолепнейший «оппель-капитан». Правда, чуть подпорчен вражеской гранатой багажник, помято крыло, но машина как зверь.
— «Оппель-капитан», господин генерал, моя мечта. Я сплю и вижу себя в «оппель-капитане», но вот беда, у меня конный обоз. Небольшое несоответствие в скоростях получится, господин генерал. Я окажусь вместе с войсками фюрера на Урале, а подчиненный обоз где-нибудь в Бобруйске.
— Но я могу вам выделить несколько грузовиков. У меня их много. Из сотни разбитых собрать пять — семь штук пустяк.
— С радостью бы, но боюсь бомбежек, господин генерал, — быстро нашелся Гуляйбабка. — Колонна машин — это весьма блестящая мишень. Не так ли я говорю, господин генерал?
— Да, вы правы, — качнул седой головой генерал. — Как это русские говорят: «Тише едешь — дальше будешь». Гм-м. Ну а что, если я дам вам новый дом? Нет, что я… Целый особняк с фруктовым садом, речкою и чудесным видом на Полесье?
— Особняк над речкою и тем более с видом на Полесье — лучшего б я и не хотел, господин генерал.
— Ну так возьмите. Я подарю вам его сейчас же.
— Взял бы. С величайшей радостью, но я так спешу, так спешу на Урал, господин генерал. У меня ведь там отцовский особняк. И тоже над речкою, с чудесным видом. Помню, выйдешь на балкончик, и вся Европа, вся Азия вот как тут. На ладони.
Генерал обернулся к адъютанту, который так и не успел надеть на своего подопечного мундир и теперь бережно держал его па руке:
— Курт! Мундир.
Адъютант пулей подлетел к генералу, протянул мундир с тремя Железными крестами. Старик, торопясь, путаясь в пуговицах, бляхах, снял вздрагивающими, жилисто-высохшими руками один из крестов и протянул его Гуляйбабке:
— За спасение сына офицера доблестной германской армии. Хайль Гитлер!
— Зиг хайль! — вытянул руку Гуляйбабка, чуть не коснувшись генеральского носа.
— И прошу вас в дом. К столу, господа! К столу!!
— Папа! Да обрати ж внимание на мою невесту. Ты о ней совсем забыл.
Генерал обернулся и только тут увидел довольно-таки милую, кругленькую и довольно-таки бледную девушку в коротком, легком платьице, обнажавшем, как заметил генерал, весьма недурственные ножки.
— Ах, милая! — спохватясь, воскликнул он. — Как ты бледна, бедняжка. Скорее в дом. Примешь ванну, поешь, отдохнешь…
И он, подхватив под руки Марту и Гуляйбабку, повел их в чей-то чужой особняк, как в свой собственный. Адъютант и офицеры штаба тыла поспешили распахнуть ворота особняка для солдат охраны Гуляйбабки.
9. ВИЗИТ К ГЕБИТСКОМИССАРУ
На второй день личный представитель президента в сопровождении заведующего протокольным отделом Чистоквасенко, помощника президента по свадебным и гробовым вопросам Цаплина, начальника личной охраны Воловича и священника отца Ахтыро-Волынского нанес визит гебитскомиссару Волынской округи.
Предполагалось, что визит займет минут десять — пятнадцать. К этому были готовы. Однако жизнь внесла свои коррективы. Гебитскомиссар срочно уезжал расследовать убийство офицера гебитскомиссариата и, любезно извинившись, принимал, что называется, на колесах — на лужайке особняка, сидя в своем шикарном лимузине.
— О вашей организации мне уже доложили, — говорил он, приоткрыв дверцу и спустив на ступеньку ногу в лакированном сапоге. — Ваша программа отвечает интересам фюрера. Лично я ее одобряю. В наведении нового порядка нам помощь нужна. Мы привезли с собой и бургомистров, и старост, и полицаев, но их не хватает.
Гуляйбабка, слушавший гебитскомиссара без головного убора, склонив голову на плечо, благодарно поклонился.
— Я весьма тронут вашей высокой оценкой, господин гебитскомиссар, и немедленно сообщу об этом господину президенту.
Гебитскомиссар пропустил эти слова мимо ушей. Президент какого-то созданного разбитыми русскими БЕИПСА для него вовсе ничего не значил. У него есть свой «президент» — гауляйтер Украины Эрих Кох. О нем он в эту минуту и подумал.
— Я доложу о вашей организации господину гауляйтеру. Думаю, что он будет благосклонен. У вас все, господа?
— С вашего разрешения, господин гебитскомиссар, только один вопрос.
— Пожалуйста. Слушаю.
Гуляйбабка раскрыл блокнот и приготовил авторучку.
— Не смогли бы вы, господин гебитскомиссар, назвать нам несколько преуспевающих старост и бургомистров. Мы намерены широко распространить их опыт.
— О-о! Это лестно, — улыбнулся во все круглое красное, как бурак, лицо гебитскомиссар. — Русские любят распространять опыт. Это у вас традиция. Я охотно ее поддержу. Какие места вы намерены посетить?
— Ось перемещения БЕИПСА Луцк — Костополь — Новоград-Волынский.
Гебитскомиссар озадаченно почесал седеющий, низко стриженный затылок, помял двойной, чисто выбритый подбородок.
— На этом маршруте новый порядок пока не так прочен. Только что рожденные местные власти сильно тревожит выходящий из окружения красный сброд. Но и там вы кое-что найдете для распространения. Рекомендую вам прежде всего заехать к старосте Подгорыни господину Песику. Господин Песик — находка для Германии. Деловит. Изворотлив. Пунктуален в исполнении приказов. Он обладает блестящим нюхом. От него не упрячется ни одна яма. Я возбудил ходатайство о награждении господина Песика Железным крестом.
— Рад буду познакомиться с такой выдающейся личностью, — поклонился Гуляйбабка, занося под номер один фамилию Песика.
— Далее на вашем пути будет староста села Горчаковцы господин Гнида. Но к нему можно не заезжать. У него неудачи. Третье подкрепление послали. Впрочем, если хотите отведать местной водки, загляните. Господин Гнида на редкость гостеприимный человек.
— Если позволит время, заглянем, господин гебитскомиссар.
— Могу порекомендовать вам еще господина Изюму.
— А что у него… чем он…
— Семейство господина Изюмы — образец уникальной преданности германским властям. Кстати, передайте мой поклон его очаровательным дочкам.
— Непременно передам, господин гебитскомиссар. Это для меня будет хороший предлог для визита.
Гебитскомиссар взглянул на черный квадратик швейцарских часов:
— В моем распоряжении… еще три с половиной минуты.
— Воспользовавшись этим, позволю себе, господин гебитскомиссар, задать вам еще вопросик. Не могли бы вы назвать место, где во всем блеске засверкала новая западная культура?
— Езжайте к господину Гиблову. Это где-то там, — махнул рукой на восток гебитскомиссар. — За Горынью. До полного блеска, разумеется, еще далеко, на это нужно время, но многое вы уже увидите в отшлифованных гранях. Там уже открыты тюрьма, публичный дом, кабак… И заслуга в этом прежде всего господина Гиблова, которого мы привезли с собой. Это культурнейший человек, старый полковник белой гвардии.
— Благодарю вас, — поклонился Гуляйбабка, — я постараюсь побывать у господина Гиблова и смею вас заверить: БЕИПСА все сделает, чтоб опыт его стал достоянием всей отсталой России.
— Германия оценит это. Хайль Гитлер! — выкинул руку гебитскомиссар.
— Зиг хайль! — ответил личный представитель президента.
Машина гебитскомиссара мягко зашуршала по мокрой, недавно политой лужайке. Вслед за ней тронулся открытый джип с четырьмя автоматчиками наготове. Выехав из ворот имения, гебитскомиссар оглянулся. Сердце его окатил восторг. Посланцы БЕИПСА, рожденного на подопечной гебитскомиссару территории, все еще стояли по команде «смирно», и руки их возносились в зенит.
«Нет, в России мне определенно сыплется манна с неба, — подумал гебитскомиссар. — Комендатуры и бургомистраты создал в пять дней. Тюрьмы и концлагеря подготовил. Устрашающие приказы: разослал. Вербовку молодых рабочих в Германию начал и уже первый эшелон отправил. Списки подрывных элементов составил. Облаву на партизан провел… И вот новая блестящая победа! Сам бог ее подсунул. Создано благотворительное общество! Эрих Кох будет в восторге! Это же прямое воплощение директивы доктора Геббельса «О крайней важности привлечения в поддержку рейха всех политических течений». А если слух о БЕИПСА дойдет до фюрера? Да если фюрер скажет об этом в своей речи? Что тогда?! О гебитскомиссар Волыни! Ты воистину рожден в счастливой сорочке!
10. ЗАВТРАК У ШТУРМБАНФЮРЕРА ПОППЕ
В то же утро в честь личного представителя президента и его спутников шеф гестапо штурмбанфюрер Поппе дал в своей резиденции завтрак.
На завтраке со стороны высокого гостя присутствовали все те же лица: помощник президента по свадебным и гробовым вопросам Цаплин, заведующий протокольным отделом Чистоквасенко, начальник личной охраны господин Волович и священник отец Ахтыро-Волынский.
Со стороны шефа гестапо — супруга господина Поппе госпожа Берта Поппе, переводчик майор Хут и две овчарки — сука Гретхен и кобель Курт.
Нет необходимости описывать взаимные приветствия, происходящие в просторном, светлом зале, устланном ков-рамп и украшенном дорогими картинами. Они стандартны. Стоит подчеркнуть лишь, что каждый из гостей был обнюхан кобелем Куртом и смерян с ног до головы взглядом штурмбанфюрера.
Хозяин остался доволен гостями. Ему понравилась их подчеркнутая вежливость, их безукоризненно отглаженная, сшитая по-европейски одежда и особенно карманы, из которых ничего не торчало и не выпирало. Он лично сам показал гостям «приобретенные» им в России дорогие картины, сообщил, сколько предположительно марок каждая из них стоит, поделился своей мечтой.
— Когда кончится война и весь мир будет разгромлен, я мечтаю открыть свою картинную галерею, — сказал он. — Мной уже собрана коллекция в Голландии, в Дании, во Франции, в Польше. И вот теперь начали поступать русские экспонаты.
— И много вы собрали мировых шедевров, гер штурмбанфюрер? — поинтересовался Гуляйбабка, идя рядом с грузным, толстым, как ступа, хозяином.
— О да! Собрано уже около двухсот картин. Но было бы гораздо больше, если бы не антигерманская пропаганда. Нас сразу же оклеветали, будто мы грабим. Результат не замедлил сказаться. Картины и всякие ценности от нас стали прятать. Но мы не грабим. Мы спасаем искусство.
Штурмбанфюрер остановился, повернулся спиной к гостям и, наклонясь, задрал мундир:
— Взгляните на спину. Она вся в красных пятнах и рубцах. Видите?
— Да, да, гер штурмбанфюрер, — подтвердили гости.
— А теперь обратите внимание на мою щеку, — опустив мундир и повернувшись, сказал Поппе. — На ней тоже пятно. И все это по одной причине: спасал французское искусство. Наш самолет случайно задел музей департамента, и он на моих глазах загорелся. Мог ли я — гуманный человек — стоять и смотреть, как огонь пожирает бессмертные творения Рафаэля или Франсуа? Не мог. Я кинулся в развалины и, рискуя жизнью, спас три картины. Теперь они в моей коллекции. Я бы мог привести вам еще примеры подобного, но… — Поппе кивнул на двери соседней комнаты, где стояла супруга. — Нас приглашают к столу. Прошу, господа!
К штурмбанфюреру подошел с небольшой, но очень нарядной иконкой отец Ахтыро-Волынский:
— Дозвольте преподнести вам от всех молящихся во здравие фюрера сей скромный дар — иконку распятия Иисуса Христа в золотой оправе, а також пожелать вам и вашему чадо благолепия и бытия во плоти, — и осенил штурмбанфюрера крестом.
Переводчик тут же перевел сказанное священником.
Поппе отвесил поклон:
— Весьма тронут. Зер гут, зер гут!
Гуляйбабка меж тем подошел к супруге штурмбанфюрера и торжественно преподнес ей извлеченную из портфеля черную лохматую собачонку.
— Чистокровная болонка, — сказал он, поклонившись. — В знак любви и уважения.
— О какая прелесть! Какая милая собачка! — восхитилась супруга штурмбанфюрера, заглядывая подарку под хвост. — Как ее звать? Кобелек или сука?
— Кобель, мадам. Самый настоящий, по кличке «Кайзер».
— О-о! Какое восхитительное имя. Курт! Курт! Смотри, какой подарок. Мне Кайзера подарили. Ах какая изящная мордочка! А хвостик! Ах!
Штурмбанфюрер посмотрел на собачонку и, не найдя в ней ничего приметного, подумал: «Кому нужен этот паршивый песик? Вот если бы преподнесли жареного гусака, да начиненного яблоками! Это было бы великолепно!» Жареный гусак — мечта штурмбанфюрера.
Супруга словно догадалась, о чем подумал муж, и воскликнула:
— Ах, да! Я же знаю твою слабость. Гуси. Жареные гуси с яблоками!
Гуляйбабка не знал об этой слабости штурмбанфюрера. Он бы непременно достал гусака. Теперь же в его руках была собачка. Обученная им собачка. И он поспешил представить ее во всем блеске.
— Умнейшая собака, имею честь доложить, — продолжал Гуляйбабка. — Обладает незаурядным, я бы сказал, феноменальным даром.
— И что же она умеет?
— О фрау! Она отлично произносит «хайль!» и составляет из букв «Дранх Ост». Вот смотрите.
Гуляйбабка вытащил из кармана восемь букв, размером с игральные карты, и в беспорядке рассыпал их по полу. Собачка, взвизгнув, тут же соскочила с рук супруги штурмбанфюрера.
— Кайзер, «Дранх Ост»! — приказал Гуляйбабка. Собачка обнюхала буквы и быстро сложила «Трах носд».
— Тубо! Искать.
Кайзер, виновато повизгивая, обнюхивая буквы, заметался взад и вперед, меняя то одну букву, то другую, но каждый раз, когда работа подходила к концу, раздавалось:
«Тубо! Искать».
— Извините, мадам. Кайзер сегодня не в ударе. «Дранх Ост» не получается. Кобелек, вполне естественно, волнуется. Незнакомая обстановка. Чужие люди. Попробуем лучше «хайль».
И, едва лишь было произнесено это слово, собачонка вскочила на задние лапки и, вытянув правую переднюю, звонко гавкнула: «Хав!» Супруга штурмбанфюрера восторженно захлопала в ладоши, а собачонка, услышав опять:
«Хайль!», опять вытянулась на задних лапках, вскинула переднюю и тявкнула: «Хав!»
Забава с собачонкой, в которую также вовлекся и штурмбанфюрер, продолжалась минут пять — десять. Но всему приходит конец. Пришел и этому. Хозяин и хозяйка особняка пригласили гостей в столовую.
Деловая часть завтрака началась с тоста. Штурмбанфюрер Поппе любезно поблагодарил гостей за прибытие на завтрак и предложил выпить прежде всего за фюрера.
— Хох фюреру! — воскликнул он, не спуская глаз с гостей, поднявшихся с рюмками коньяка за маленьким, шириной с доску, столом.
— Хох! — взметнул рюмку Гуляйбабка. Мягко улыбнувшись, он чокнулся вначале с хозяйкой, затем с хозяином.
Гости выпили все до дна. Поппе мысленно толкнул в их «лузу» еще один шар и поспешил выставить на бильярдное поле «психоиспытаний» другой. Лениво пожевав кусочек сыра, он пополнил невыпитую рюмку и снова встал:
— Господа! Я рад вам сообщить только что полученную радостную новость. Доблестные войска фюрера одержали еще одну блестящую победу. Сегодня на рассвете они вступили в Смоленск. «Смоленские ворота» распахнуты, господа! Выпьем же за падение Смоленска.
— Во здравие воинства! — опрокинул стопку отец Ахтыро-Волынский и поднял другую: — За отдавших богу душу у райских ворот!
— За ворота, гер штурмбанфюрер! — произнес по-немецки Гуляйбабка. — За те самые ворота, которые я в детстве когда-то проезжал. Взятие «смоленских порот», господин штурмбанфюрер, это, как вы имели честь заметить, блестящая победа фюрера. В России говорят: «Кто вошел в ворота, тот уже во дворе». Если мне не изменяет память, от «смоленских ворот» до Урала — рукой подать.
— О-о! Вы неправы, господин Гуляйбабка, — возразил Поппе. — После Смоленска будет Москва. А уж после Москвы… до Урала пустяк.
— Да, конечно. Сколько время прошло! Ведь тетушка везла меня с Урала за границу тридцать лет назад, когда мне грезилась еще соска.
— Ваш отец, как мне доложили, был на Урале, кажется, заводчиком? — спросил Поппе, разливая гостям французский коньяк.
— Совершенно верно, гер штурмбанфюрер. Он держал завод по производству гвоздей и подков.
— Откуда вы знаете наш язык?
— Мой отец, гер штурмбанфюрер, выходец из осевших в России немцев. Я же окончил уральский пединститут и преподавал немецкий язык.
— Охотно верю, но позвольте: почему у вас не немецкая, а украинская фамилия — Гуляйбабка? Извините, что задал столь высокому гостю такой вопрос.
— Нет, нет, что вы, гер штурмбанфюрер, — поспешил разъяснить личный представитель президента. — Благодарю за откровенность. Это очень кстати. «Дух откровенности и взаимопонимания, — как сказал наш президент, — это тот самый фундамент, на котором мы и должны строить свои взаимоотношения с вами». Но к делу. Моя истинная отцовская фамилия Бебке, а Гуляйбабка — это ширма от органов ОГПУ. Не имей ее, вы сами понимаете, что могло быть со мной.
Поппе кинул в «лузу» Гуляйбабки третий шар и выставил под трудным углом четвертый.
— Извините, каким чудом вы оказались здесь, в Западной Украине? Вы только что сами сказали: тридцать лет, как уехали с Урала. Тетушка вас за границу увезла.
— Позвольте заметить, гер штурмбанфюрер, тут вы допустили маленькую неточность. Я сказал «везла», а не «увезла». А это, как сами понимаете, большая разница. Мы дважды пытались пересечь границу. Одному мерзавцу дали полную шкатулку золота. Но он оказался чекистом, и нас сцапали. Тетушку расстреляли как контрабандистку, а меня сдали в детколонию.
— Какая наглость! — вздохнула Берта. — За свое золото и расстреляли. Когда мой супруг убивает за идеи, это я понимаю. За это не жалко. Но за свое золото? Кошмар! — Госпожа Поппе закрыла лицо руками. На пальцах у нее сверкнули золотые кольца.
— Не огорчайтесь, мадам, — поспешил успокоить супругу штурмбанфюрера высокий гость. — Я за тетушку отомстил.
— О, да! Я слыхала. Мы от вас в восторге, — заговорила с жаром супруга Поппе. — Вы истинный герой. Вы спасли немецкого офицера. Вы достойны большой награды. Не так ли?
Поппе согласно кивнул и толкнул в «лузу» гостя четвертый шар. Осталось «разыграть» еще семь.
— Я хотел бы, господин Гуляйбабка, поближе познакомиться с вашей свитой. Если вы не возражаете, то я позволю себе через моего переводчика кое-что у них спросить. Ведь мы друзья, не правда ли? А долг друга все знать о друге.
— Будьте любезны. Мои спутники к вашим услугам. С первым вопросом переводчик обратился к помощнику президента по свадебным и гробовым вопросам:
— Господин помощник, что вы думайт делайт на ост фронта?
— Разумеется, венчать и хоронить, — ответил Цаплин, уныло глядя на переводчика. — И поминать.
— Я просил бы уточнить: кого?
— Разумеется, мертвых,
— Благодарю вас. Вопросов к вам нет, — склонил лысину переводчик и, глянув в свой блокнотик, подошел к Воловичу — начальнику охраны личного представителя президента:
— Штурмбанфюрер выражает свое искреннее восхищение солдатами охраны, которыми вы имеете честь командовать. Он интересуется, где вы их набрали. Кто они?
— Все взломщики, отлично владеющие ломами, — без запинки ответил Волович.
— Есть ли среди них красноармейцы?
— Вы изволите шутить, — нахмурился Волович. — Красноармейцы, как известно, стриженые, а у моих солдат охраны бороды по пояс.
Штурмбанфюрер не стал «доигрывать» шаров: сомнения рассеялись. Свита господина Гуляйбабки подозрений не вызывает. И все же… все же на душе у штурмбанфюрера было неспокойно. Черт знает, что у этих русских на уме?
Пауза затянулась. Гуляйбабка поспешил прервать ее. Он поднялся с бокалом шампанского, заговорил:
— Господин штурмбанфюрер! Мадам Поппе! Господа! Позвольте мне поднять этот тост за здоровье президента «Благотворительного единения» и всех членов его славной организации! Смею вас заверить, господин штурмбанфюрер, что наш президент не пожалеет сил для расширения помощи фюреру в рамках БЕИПСА. Он день и ночь думает о вас. Ярким подтверждением тому его личное послание и медаль БЕ первой степени, которой он вас награждает.
О лесть! Чудная, дьявольская лесть! Ты подкупала царей и королей, ты превращала дураков и бездарей в умнейших, ты, как утюг портного, разглаживала складки на хмурых, разъяренных лицах, ты поднимала в небо немощно-бескрылых; и не один из таких, вознесясь в небеса, обольщенный тобой, забывал про матушку-землю, по которой ходил, и хватал за бороду бога и говорил: «А что, владыка?.. Ведь не ты бог, а я. Не на тебя молятся люди, а на меня. Не о тебе говорят так приятно, а обо мне. Значит, кто-то ошибся, что вознес на небо тебя. Мое тут место. Мое!!!»
Что для штурмбанфюрера какая-то медаль БЕ какого-то русского «Благотворительного единения», когда на груди два Железных креста? Что ему слова какого-то чужого человека, когда ласкала речь самого фюрера. Но… Лесть и тут все же свершила свое. Штурмбанфюрер был счастлив и, стоя с лентой на шее, на которой висела большая, с тарелку, медаль, думал теперь об одном: как бы поскорее донести гауляйтеру в Ровно о БЕИПСА и еще о том, как бы с этой важной информацией его не обскакал пронырливый гебитскомиссар.
— Я неотложно рассмотрю просьбу вашего президента о предоставлении вам пропусков, — сказал он Гуляйбабке на прощание. — Задержка будет день-два чисто формальная. Я жду бланки аусвайс из ставки господина Эриха Коха.
Штурмбанфюрер схитрил. Бланки удостоверений у него лежали в сейфе. Однако заполнять их фамилиями не прощупанных до конца представителей БЕИПСА он пока не торопился. Закрывшись в служебном кабинете, штурмбанфюрер сел за стол и сочинил срочную телеграмму:
«Владимир-Волынск тчк начальнику отдела СД тчк прошу вас весьма срочно проверить и сообщить создавалось ли Хмельках Благотворительное общество оказанию помощи войскам рейха тчк шеф гестапо города Луцка штурмбанфюрер Поппе».
Написав это и поставив точку, штурмбанфюрер удовлетворенно потер руки:
— Прекрасная идейка! День ожиданий — и орех будет раскушен.
11. ГЕНЕРАЛ ФОН ШПИЦ ПОПАДАЕТ В ТЯЖКОЕ ЗАТРУДНЕНИЕ
Преданность рейху, храбрость, проявленная при спасении сына Вилли, безукоризненная деликатность, свежесть ума, находчивость и многое другое, подмеченное мудрым глазом, покорили старого генерала Шпица, и он проникся к русскому парню — личному представителю президента БЕИПСА — особым уважением. Мало того, он стал доверительно советоваться с ним.
Однажды, сидя в служебном кабинете за чашкой алжирского черного кофе, генерал пожаловался Гуляйбабке на тяжкие затруднения со снабжением армии нательным бельем и особенно обувью. Все снабжение рассчитывалось на два месяца. За это время германская армия должна была закончить восточную кампанию и расположиться в казармах или вернуться домой. Но восточная кампания явно затягивалась. Из полков и дивизий все чаще и чаще поступали кричащие телеграммы: «Просим выслать белье и портянки. Солдатам нечего носить». «Сапоги истрепаны. Еще две-три недели, и дивизия будет наступать босиком».
Набравшись смелости, Шпиц послал в Главное интендантство телеграмму: «Резерв сапог и белья иссяк. Армии грозит босоногость и вшивость. Прошу доложить об этом фюреру».
Через три дня в армию пришел ответ:
«Глядеть на сапоги у фюрера нет времени. Он смотрит на Москву. Советуем, господин генерал, и вам обратить взор туда же. На всякий случай высылаем вам три тысячи пар сапог и бинокль, который позволит вам увидеть столицу большевиков».
Это был отказ. Прямой отказ и нежелание внять голосу кричащих. А они, эти кричащие, как и прежде, просили: «Сапоги, сапоги, сапоги!»
Генерал страдал. Генерал фон Шпиц искал выхода из тупика. Но что можно сделать, если все фабрики военного обмундирования, все склады с ботинками, бельем, сапогами остались далеко в тылу? Да и есть ли там что? Можно, конечно, провести реквизицию у русского населения. По тогда из армии получится черт знает что. Да и хватит ли реквизированного на всю армию? По докладам бургомистров и комендантов в домах жителей пусто. Все хорошие вещи спрятаны либо отданы партизанам.
И тогда генерал Шпиц обратился за советом к Гуляйбабке.
— Наш друг, — начал тихо, вежливо генерал, помешивая золотой ложечкой кофе. — Известны ли вам те серьезные потери, которые мы несем в боях с Россией?
— Да, известны, — кивнул Гуляйбабка, так же, как и генерал, тихо помешивая кофе. — Частично. Из газет.
— Но дело, разумеется, не в этом, — продолжал генерал. — Война есть война. Людские потери неизбежны. Меня терзает нехватка сапог.
— Сапог? — удивился Гуляйбабка. — Но ведь если готовились танки, видимо, шились и сапоги.
— В том-то и дело, что с сапогами, как я догадываюсь, допущен некоторый просчет. Москву планировалось взять за два месяца, но… — генерал развел руками, — армия фюрера пока еще у «смоленских ворот». Вот я и прибегаю к вашей помощи, наш друг. Не могли бы вы придумать что-либо? В вашей программе БЕИПСА, кажется, предусмотрена помощь нам?
— Да, предусмотрена, господин генерал. Однако это такая сложная проблема, что я просто боюсь браться за нее.
— А вы попробуйте. Подумайте во славу фюрера. Германия и старый генерал фон Шпиц не забудут вас. Гуляйбабка встал:
— Ну что ж… Подумаем. Спокойной ночи, господин генерал.
— Спокойной ночи. Хайль!
12. ШТУРМБАНФЮРЕР ПОППЕ ПЫТАЕТСЯ СДЕЛАТЬ КАРЬЕРУ НА ПОДАРЕННОЙ СОБАЧКЕ
Дареная собачка, которая так блестяще брешет «хайль Гитлер!» не только изумила своим искусством штурмбанфюрера Поппе, но и дала ему блестящий толчок к заманчивым размышлениям. Лежа в мягкой пуховой постели и думая о великом значении собак в защите третьего рейха и их верности фюреру, Поппе рассуждал так:
«Собака. Что такое собака в отрыве от защиты третьего рейха? Пустой звук. Обыкновенная бессловесная скотина, преданно несущая службу тому, кто ее кормит. Если ее рассматривать в кругозоре женщин, то она вообще не что иное, как пустое развлечение избалованных, обленившихся бездельниц, у которых нет других занятий, как забавляться собачками. Ну а если взглянуть на собаку под историческим углом? Разве мало незаметных, маленьких, а порой и бездарных людей вознеслось на тех же собаках?! Лохматые пудели и шавки, легавые и борзые, породистые сеттеры и просто глупые дворняжки запросто вводили всякую бездарь в круг высшего общества и знати. Один подарил королю редкого нюха гончарку, другой принес псу канцлера вкусную кость, третий похвалил породу кобелька рейхскомиссара, пусть даже кобель паршив и съеден блохами, четвертый побегал наперегонки с шавкой в присутствии фюрера — и вот уже влез, втерся в доверие и пошел получать чины и ранги. Тот же Герман Геринг прославился на коллекции картин и кобелей. А раз это так, раз собачий подхалимаж прочно вошел в моду третьего рейха, то почему бы и штурмбанфюреру Поппе не попытать на этом поприще счастья, благо подвернулся такой редкий случай — приобретена такая уникальная собачка! В портфель ее, в саквояж, штурмбанфюрер Поппе, и вперед к Эриху Коху — гауляйтеру Украины. Конечно, ехать к нему с одной собакой было бы неудобно. Но теперь есть дело. Огромное дело! Надо непременно доложить о создании русскими благотворительного общества по оказанию помощи фюреру и доложить об этом как можно скорее, а иначе…
При этой мысли штурмбанфюрера прошиб пот. Ужас охватил его, когда он подумал о своих конкурентах — гебитскомиссаре, коменданте города и генерале Шпице.
Проклятие! Да они же могут меня опередить и доложить Коху о БЕИПСА первыми. Ну конечно. Какой же дурак откажется от случая поживиться за чужой счет? Одни из кожи вон лезут, копаются, что-то ищут, находят, другие же сидят, как волки, в засаде и ждут удобного случая выхватить готовое. А если не удастся, то хотя бы раззвонить, разнести молву по свету, что они первыми увидели, первыми открыли. Но шиш вам, кукиш в рыло, господа. Штурмбанфюрер Поппе сам волк и найденную кость черта с два отдаст из своих зубов».
Сбросив с себя одеяло, штурмбанфюрер сел на кровати и, свесив босые ноги, набрал номер телефона своего адъютанта.
— Алло, Ганс! Срочно к подъезду машину. Баки на полный запас. «Куда, куда?» Не ваше куриное дело. Исполняйте!
…В половине четвертого, когда, по старинному поверью, черт еще не кончал биться на кулачках, штурмбанфюрер Поппе был уже в городе Ровно у гауляйтера Украины Эриха Коха. С надеждой и мольбой на удачу поднимался он по мраморной лестнице особняка в приемную, неся в портфеле рапорт о БЕИПСА и уникальную собачку. Ему хотелось, чтоб приемная Коха была пуста, чтоб он оказался первым. Но, увы! Обостренное предчувствие, унаследованное от бабушки, не обмануло его. Едва штурмбанфюрер приоткрыл дверь, чтоб сделать шаг через порог, как увидел… У дверей кабинета Эриха Коха смиренно дремали, отворотясь друг от друга, трое закоренелых конкурентов, и у каждого (о, это было ужасно!) в кожаном портфеле сидела точно такая же, как и у него, уникальная собачка.
«Мерзавцы!» — только и мог подумать штурмбанфюрер и, незаметно прикрыв дверь, шатаясь, как угорелый, побрел к выходу. В груди у него все кипело и клокотало. Он, Поппе, потратил столько времени, таланта, сыскной изворотливости на допрос-ловушку этого непонятно-жуликоватого Гуляйбабки, полночи не спал, наводил разные справки, а они, эти волки, нахалы в высшей степени, подлецы, не ударив и палец о палец, на рысях примчались с докладом:
«Господин гауляйтер! Имеем честь доложить: мы нашли БЕИПСА. Позвольте вам преподнести подарок личного представителя президента — уникальную собачку. «Хайль Гитлер!» «Гав-гав!» Ах, сволочи! Ах, шакалы! Из рук выхватили благодарность, если не Железный крест. О как жаль, что у меня сейчас только одна собачка, а не мешок их! Я бы их сию же минуту — во двор, в собачник Эриха Коха, и пусть бы господин гауляйтер посмотрел, чего стоит их собачий подарок.
Миновав часовых и ответив на их приветствие молчаливым выбросом руки, Поппе вышел во двор, рванул замок портфеля и коленом под зад вытолкнул из него сонную шавку. Собачка с визгом кинулась в декоративные кусты. Слава ее закатилась. Осталось лишь мокрое место в портфеле хозяина — старая пилотка денщика. Выбросил и ее. Выбросил и почувствовал великое облегчение, даже новый прилив энтузиазма.
Майн готт! Да это же дьявольски прекрасно, что постигла неудача! Значит, так надо, значит, судьба. Меня вечно что-либо удерживает за фалды от опасного шага. А ну-ка прикинь, подумай, господин штурмбанфюрер, все ли ты разнюхал о Гуляйбабке, нет ли еще следа, по которому можно кинуться по-лисьи, втихую? Факт создания благотворительного общества проверен? Проверен. Спасение сынка генерала подтверждено? Подтверждено. Родословная Гуляйбабки не проверена? Нет. И ее не проверить. За Уралом у гестапо резидентов нет. А могилы? В могилы тех партизан, которых, как гласит версия, убили люди Гуляйбабки, вы заглянули, милейший штурмбанфюрер? Знаете ли вы, кто там лежит, и вообще есть ли те могилы или это просто-напросто хитроумная липа этого «личного представителя президента»? Он, как помнится, говорил: «Спасая наследника генерала, мы, господин штурмбанфюрер, убили трех партизан». Это же такой факт! Такая находка для проверки! А я… Ох, болван! Ах, ослиная морда! Как же я мог упустить такой случай?! Но ничего. Ничего. Главное — не успел доложить Эриху Коху. Главное — поскорей удрать отсюда незамеченным, вовремя испариться.
Штурмбанфюрер на цыпочках пробежал через двор, еще раз выкинул руку часовым у последней калитки и нырнул за угол к своей машине. Переведя дух, он вознес очи к небу:
— Милая бабушка! Если ты опять отвела меня от ямы, ставлю тебе, возвратясь из России, мраморный памятник. Ну а если к тому и сниспошлешь удачу — не пожалею марок и на бронзу.
Водитель — ефрейтор Шульц включил мотор «адлера».
— Куда прикажете, мой штурмбанфюрер?
— На автостраду Луцк — Дубно! — И, плюхнувшись рядом с водителем, про себя воскликнул: — «Вперед, Поппе! Полный вперед! Лавры пли позор! Разгром Гуляйбабки или удар толкушкой по собственной башке!»
13. ОРИГИНАЛЬНОЕ ПРЕДЛОЖЕНИЕ ГУЛЯЙБАБКИ. ВОСТОРГ И ПОТРЯСЕНИЕ ФОН ШПИЦА
Вернувшись от Эриха Коха с пустым портфелем, где прежде сидела уникальная собачка, генерал фон Шпиц пригласил к себе в кабинет Гуляйбабку.
— Наш друг, прошу садиться, — указал на мягкое кресло Шпиц и, когда гость сел, заговорил: — Я пригласил вас, господин Гуляйбабка, в надежде, что за минувшую ночь вы что-то придумали. Я имею в виду мою злосчастную сапожную проблему.
— Да, господин генерал. Во имя вас и фюрера я не спал всю ночь и думал. Я вспомнил все существовавшие и существующие на земле армии, начиная от боевых колесниц Александра Македонского и до наших дней, и пришел, как мне кажется, к оригинальному способу решения сапожной. проблемы.
В грустных глазах генерала фон Шпица вспыхнул лучик надежды. От нетерпения он весь подался вперед:
— И что же? Что же вы придумали?
— Ликвидировать босоножие, угрожающее армии, можно только одним способом — устроить сапожную карусель.
Фон Шпиц откинулся к кожаной спинке кресла:
— Не понимаю.
— Я сейчас поясню, господин генерал, только вначале назовите мне, каково соотношение поступающего пополнения к общему числу погибающих во славу фюрера?
— Точную цифру назвать не могу, — сказал генерал. — Эти сведения под запретом. Но в общем соотношение где-то один к одному.
Гуляйбабка встал:
— Это прекрасно! Это нам как раз и надо.
— Что прекрасно? — насторожился генерал. — Вы рады, что мы несем такие потери?
Гуляйбабка стал по команде «смирно». В глазах его вспыхнула обида.
— Господин генерал. Вы жестоко обижаете меня. Как может преданный вам и фюреру человек думать такое? Я обрадовался лишь потому, что соотношение общего числа пополнения с числом убитых совпадает с моими расчетами… расчетами бесперебойного снабжения армии сапогами.
— Объясните же.
Гуляйбабка сел в кресло и с жаром заговорил:
— Ваша сапожная проблема, господин генерал, решается очень просто. К вам на фронт прибывает пополнение. Допустим, сто рот. Эти сто рот убивают, их ваши похоронные команды разувают, обосоноживших солдат в эти сапоги обувают, этих обутых тоже убивают, с них тоже сапоги снимают и так далее и так далее.
— Значит, вы предлагаете снимать сапоги с убитых?
— И не только сапоги, господин генерал. Можно снимать также мундиры, брюки, белье… разумеется, неподпорченные.
Генерал задумался, пожевал седые, обвислые усы, встал:
— Что ж… Это, пожалуй, разумно. Очень разумно.
— И не только разумно, господин генерал, но и выгодно.
Генерал остановился за спиной у Гуляйбабки. Подметки лакированных сапог под его тяжестью сухо скрипнули.
— Выгодно?
— Чистейший доход, господин генерал. Миллионы. Многие миллионы марок сами просятся в карман.
Генерал не отошел. Сапоги его не скрипели. Пальцы застучали по коже.
— Любопытно. Весьма любопытно, наш друг. Вы, как вижу, ко всему прочему, и коммерсант, экономист.
— Так, пустяки, господин генерал. Коллекционирую ослов и немного свиней.
Генерал сел в кресло, но не за стол, а в то, которое стояло перед креслом Гуляйбабки. Он заметно повеселел.
— Ну а как вы мыслите извлекать эти миллионы? «Эх, генерал! — подумал Гуляйбабка. — Если б ты знал, о каких миллионах, о какой прибыли я пекусь, волком бы ты взвыл, тошно б тебе стало от моей помощи. Своя прибыль у меня в голове, наиглавнейшая прибыль!» И, подумав так, Гуляйбабка принялся объяснять интенданту армии, как можно извлекать из сапог убитых легкие миллионы.
Фон Шпиц вначале было возмутился, стал кричать, что подобного жульничества он, честный старый интендант, не позволит, но Гуляйбабка стоял навытяжку перед генералом спокойно и невозмутимо. Он видел, чувствовал сердцем, что старый мошенник чертовски рад поживиться на сапожной проблеме, а его крик, возмущение — это просто ширма, желание показать себя интендантом, который не украдет у солдата и одной сигареты.
Так оно и вышло. Пошумев, поразмахивав руками, фон Шпиц опять уселся за стол и уже спокойно заговорил:
— В вашей идее раздевания солдат полезное зерно, бесспорно, есть, но встает вопрос: как все это объяснить войскам?
— Не беспокойтесь, господин генерал. Я об этом уже подумал. Позвольте вам прочесть проект вашего приказа.
— Читайте! — сказал генерал. — Прошу! Гуляйбабка достал из портфеля листок и начал торжественно, по-военному:
— «В великих сражениях на полях России храбрые солдаты рейха прославляют не только фюрера, Великую Германию, но и все то, что находится с ними, носится ими. Будущие продолжатели завоеваний жизненного пространства не простят нам, если мы будем закапывать в могиле такие боевые реликвии, как сапоги, мундиры и даже белье…»
— Великолепно! Отличнейшая преамбула. Нашим штабникам век бы этого не придумать. Продолжайте, господин Гуляйбабка.
— «Учитывая все это, — продолжал чтение гость генерала, — приказываю:
Первое. Впредь при захоронении солдат и унтер-офицеров оставлять в память о павших за фюрера такие их личные вещи, как сапоги, мундиры, котелки, ремни, каски, бляхи…
Второе. Нижнее белье снимать только с особо отличившихся лиц, память о которых представляет для Германии особую важность.
Третье. Снятые вещи подлежат немедленной сдаче на интендантские склады с указанием владельца, его заслуг и пригодности сдаваемой вещи.
Четвертое. Во избежание мошеннической отправки на склады подпорченных вещей, категорически запрещается снимать с убитых брюки и белье после неудачных атак и случаев беспорядочного отхода…»
Телефонный звонок прервал чтение проекта приказа. Генерал взял трубку, испуганно вскочил, побледнел. Похолодевшие глаза его уставились на Гуляйбабку.
— Что вы говорите? Не может быть? Какой кошмар! А-я-яй! Да, да. Я задержу его. Немедля. Вы сами? Хайль Гитлер! Хорошо! Жду!
У Гуляйбабки захолонуло сердце. Он понял, что речь шла о нем, о его аресте. Что же случилось? Где допущен просчет? Нет, этого не могло быть. Все действия продуманы, четки, уверенны. Спокойствие, Гуляйбабка. Только спокойствие и быстрая находчивость.
Как ни в чем не бывало Гуляйбабка улыбнулся и попросил разрешения читать дальше проект приказа.
— Да, да, читайте, — шагая разъяренным тигром по кабинету, буркнул фон Шпиц. Ему было уже не до приказа. Он думал теперь о себе.
— «Вводя в действие данный приказ, — рокотал меж тем Гуляйбабка, — разъяснить всем солдатам и унтер-офицерам армии, что снятие с убитых сапог, мундиров, белья, касок и других боевых реликвий является актом великой заботы фюрера о завоевателях жизненного пространства. Пусть тот, кто совершает блицкриг сегодня и кто собирается пойти завтра, знает, как дорого ценят рейх и фюрер каждого из доблестных…»
В кабинет вломился штурмбанфюрер Поппе:
— Господин Гуляйбабка, вы арестованы! Бегство и сопротивление бесполезны. Дом окружен гестапо.
— Ваши мотивы ареста? — спросил в упор Гуляйбабка.
— Вы не тот человек, за которого себя выдаете. Вы не спасали лейтенанта Шпица. Это фикция!
Гуляйбабка вытянулся во весь рост, с достоинством образованного, независимого человека, чувствующего за своей спиной силу и логику фактов, заявил:
— Господин штурмбанфюрер! От имени президента «Благотворительного единения искренней помощи сражающемуся Адольфу» я заявляю вам решительный протест и требую извинений.
Штурмбанфюрер расхохотался:
— Извинений! Вам? Вы слыхали, господин фон Шпиц? Этот лгун, прохвост, если вовсе не партизан, требует от нас извинений. Снять Железный крест!
— Да, да. Снять! Сейчас же, — подступил к Гуляйбабке генерал. — Вы обманули. Вы осквернили его… Гуляйбабка заслонился рукой:
— Господин генерал! Я немедля сниму эту высочайшую для меня награду фюрера, как только господин штурмбанфюрер приведет хотя бы малейшее, но точное доказательство моей вины перед Германией и вами.
Генерал обернулся к шефу гестапо:
— Господин штурмбанфюрер. Приведите же!
— Доказательства? Пожалуйста. Я только что вернулся о того места, где был так называемый бой по спасению лейтенанта Шпица. Вы, как помнится, говорили, что там было убито три партизана. Но увы! Трупов там нет. Нет и могил. Правда, там измята трава, остались лошадиные, человечьи следы, на деревьях царапины пуль, но убитых… как говорят в России, нет и в помине. Что вы скажете на это, господин личный представитель президента?
— Мне нет необходимости вступать с вами в словесную перестрелку, уважаемый шеф гестапо. Я прошу пригласить очевидцев.
— О! — поднял палец штурмбанфюрер. — Вы опоздали. Ваши очевидцы уже в подвале гестапо.
— Я заявляю вам еще один протест, господин штурмбанфюрер!
— Сколько угодно.
— Я требую освободить моих спутников, — наседал Гуляйбабка. — И прошу пригласить сюда очевидцев, о которых сказал выше.
— Вы, очевидно, имеете в виду лейтенанта Шпица и его невесту? — улыбаясь, уточнил штурмбанфюрер. — Пожалуйста. Только что они могли видеть с завязанными глазами?
Фон Шпиц позвал сына и Марту. Они явились тут же, перепуганные и бледные, как в час перед смертной казнью. С вопросом к ним обратился Гуляйбабка:
— Молодые люди. Скажите господину штурмбанфюреру и своему отцу: видели ли вы на той поляне, где вас хотели казнить, убитых партизан или это вам лишь показалось со страху?
— Нет, нет, — замахал руками Вилли. — Не показалось. Нет. Я своими глазами видел троих убитых. Один лежал навзничь, раскинув руки. Двое — уткнувшись лицом в грязь.
Марта сказала то же самое и еще добавила, что она видела, как у того убитого партизана, что лежал на спине, сочилась изо рта кровь.
Штурмбанфюрер выскочил из-за стола:
— Черт возьми! Но где ж тогда эти убитые? Гуляйбабка подошел к шефу гестапо, дружески обнял его правой рукой:
— Господин штурмбанфюрер. Вы забыли одну из старых традиций русских партизан. Они не оставляют погибших на поле боя, а увозят их на свою стоянку, где и хоронят в братской могиле.
Штурмбанфюрер шагнул к телефону:
— Арестованных освободить! Срочно заготовить пропуска. Да, да! На всех! Хайль!
14. ФОН ШПИЦ НАЧИНАЕТ БИТВУ ЗА СОБСТВЕННЫЕ МИЛЛИОНЫ
Трогательно и пышно проводил в дорогу господина Гуляйбабку старый интендант. В карету он насовал ему разной снеди, канистру шнапса, ручных гранат на случай нападения партизан и почти слезно просил простить за то минутное подозрение, которое вкралось в душу его, когда штурмбанфюрер сказал, что «ваш гость не тот, за кого так тепло его принимают».
— Ах, этот Поппе! — вздыхал генерал. — Чуть не омрачил наши добрые отношения. Вечно он лезет со своим дурацким подозрением.
— Давайте простим ему, — говорил Гуляйбабка, стоя у дверцы кареты. — Всякое в жизни бывает. У него ведь такая служба!
— Нет, нет. Я это ему при случае припомню. Он чуть меня не скомпрометировал. Каково бы было! Генерал фон Шпиц вручил Железный крест красному партизану! Он бы вогнал меня в могилу.
— И все-таки не будем мстительны, господин генерал. Забудем.
— Что ж… Забудем так забудем. Но уж мне вас не забыть. Вы сделали для меня то, что и Железным крестом не отплатить. Прощайте. Счастливый путь. Хайль Гитлер!
Гуляйбабка нырнул в карету. Кучер дал коням вожжи. Фон Шпиц, все так же стоя с вытянутой рукой, крикнул:
— Жду вас в Смоленске! Тыл скоро переберется туда… поближе к Москве. Хайль!
Проводив спасителя Вилли, генерал фон Шпиц немедля взялся за проблему собственных миллионов. Прежде всего он отшлифовал с военной точки зрения все пункты гуляйбабкинского проекта приказа, а когда это было сделано и готовый приказ отослан для эксперимента в сто восьмую егерскую дивизию, пригласил на доверительную беседу Вилли.
— Мой сын, — начал степенно, ласково генерал. — В последнее время, на склоне своих лет, я много думаю о тебе, будущих внуках и вообще о судьбах людей на войне.
— И что же ты надумал, папа? — ухмыльнулся Вилли.
— Не смейся, милый. Это очень серьезно. Вот ты смотришь на мои погоны, на мой мундир, увешанный крестами, и думаешь, наверно: какой папа счастливый!
— Разве этого мало? О, если б мне мундир генерала!
— Как ты наивен, Вилли! — вздохнул генерал. — Я тоже был таким когда-то.
— А теперь?
— А теперь, сынок, на закате лет, мне хочется быть богатым, чтоб мой сын, мои внуки не стояли в длинной очереди за эрзац-сосисками, эрзац-маслом, а имели такое же богатство, как наши Круппы, Шенки, Функи, Шпееры… О, они великолепно понимают, что такое война! Они наживают на ней многие миллионы. Так почему же не может воспользоваться войной генерал-майор фон Шпиц?!
— Можешь, папа! Можешь! — воскликнул Вилли. — Мне тоже очень хочется разбогатеть на завоевании Урала.
— Урал, сынок, далеко, а смерть за кустами, — вздохнул генерал.
— Какая смерть? От радикулита не умирают, папа.
— Ты забыл, Вилли, что помимо радикулита есть еще бомбы, мины, а в тылу и партизанские пули. К тому же и старость.
— Не надо хандрить. Ты еще крепок, папа.
— Не успокаивай. Поход в Россию — моя последняя песнь. Я тороплюсь увидеть тебя миллионером.
— Миллионером? Откуда появится миллион?
— У меня есть на это свои прикидки. Мы открываем собственную фирму по снабжению армии вещевым имуществом, главное — сапогами.
— Где же мы их возьмем?
— Где твой отец будет брать сапоги или портянки — не твоя печаль. Твоя забота — получить несколько вагонов солдатского тряпья, открыть фабрику сапог, мундиров, создать видимость отправки этого дерьма на фронт и предъявлять мне счета на оплату.
— Папа, ты мудр, как фюрер! Дай я тебя расцелую!
15. ГУЛЯЙБАБКА У ПАНА ПЕСИКА
Колеса кареты личного представителя президента раскручивались всю ночь и на дымном рассвете остановились на центральной площади большого украинского села возле белой мазанки под железной крышей.
Судя по доске объявлений, вкопанной у крыльца, и телефонным проводам, нырнувшим с деревянного столба в широкое, нежилое окошко, в доме совсем недавно размещался сельсовет. Теперь же с фронтона крыльца наводила страх вывеска: «Канцелярия господина старосты».
На продолжительный стук на крыльцо вышел, кряхтя и кашляя, заспанный старикашка. Под мышкой он держал, словно палку, старую, заржавевшую винтовку. Почесав поясницу, старик прищурился и, увидев карету со всадниками, растерянно заметался, не зная, что ему делать: то ли шмыгнуть в коноплю, то ли бросить винтовку и, подняв руки, закричать «сдаюсь».
— Спокойно, папаша. Не тронем, — поднял руку вышедший из коляски Гуляйбабка. — Нам нужен ваш староста пан Куцый. Не вы будете пан Куцый?
Старик перекрестился:
— Прости, господи. Я подворный дежурный… По охране будынку. А пан Куцый… звиняюсь: его у нас больше паном Песиком зовут. Так вин, пан Песик, вже пишов. Вже копае.
— Что копает?
— Все копае, що пид руку пидвиртатысь: ямы, бунты, спрятки, сундуки… дюже добре копае.
— Гм-м, — удивился Гуляйбабка. — В такую рань и уже копает. А может, он дома, дрыхнет на перине?
Старик замотал головой, будто на него набросились осы. Соломенная шляпа его едва удержалась на затылке.
— Ни. Просты, боже. Наш голова цей блажи себе не дозволяе. Вин, не даст сбрехаты Христос, зовсим не спит. Як прийшло вийско из-за кордону, так сна и залишився. Все на ногах, все по хлевах та дворах туды-сюды, як гончак, стрибае. Да и колы ему спаты с такими людьми? Все що ни треба ховают: хлиб, сало, яйцо, даже корив кудысь заховалы. Но пан Песик скрозь землю бачит. За версту, або бильшь запах мясного чуе.
— Преувеличиваете, дед, — сказал Гуляйбабка. — Таким обонянием люди не обладают.
— Цеж людина, а не пан Песик. Наш пан Песик, бьюсь об заклад, у самого биса вынюхае спрятки. Да що бис. Вдова Одарка, милуясь в копне сина с кумом Грицько, втеряла заколку и шуткуя сказала, що вона була не з проволок, а золота. Так верите. Найшов. Перебрав всю копну по стиблынке и найшов. А кум Охрим…
— Довольно, дед. Нечего зубы заговаривать. Отвечайте точно, где староста?
— Это пан Песик-то?
— Песик, Песик, дед. О нем и спрашиваем.
— Да где ж ему буты, — пожал порванным плечом кожуха старик. — Знамо де. Копае.
— Где? В каком месте?
Старик, сощурив глаз, изучающе посмотрел на молодого представительного парня в голубом дорожном плаще, на стоявших за его спиной еще четырех таких же щеголеватых, на весело балагуривших по-русски кавалеристов и, так и не определив, кто они, что за люди, озадаченно поскреб под шляпой:
— А бис его батьку знае, де кто и що копае. Вин мени про те не докладав. Я дюже мала для него птаха.
— Где его дом? — спросил Гуляйбабка.
— Дом недалечко. За ставком, на попивской усадьбе, тилькы там вин не бувае.
— Жаль, — вздохнул Гуляйбабка, — Мы много потеряем, не увидев такого старателя. Пошли, господа, — и повернул к карете. Старик окликнул его:
— Хвылину! Одну хвылиночку. Вспомнив. Загадав, де пап Песик копае.
— Ну? — обернулся Гуляйбабка.
— Допреж скажите, який сегодня день?
— Пятница, — подсказал один из сопровождающих Гуляйбабку.
— О, це так и е. В пятницу у него на выселках якась операца «Куча».
Гуляйбабка повеселел:
— Где эти выселки?
— Да туточки. Рядом. Мабуть, в одной версте.
— Вы можете показать?
Старик пожал плечами, кивнул на канцелярию старосты:
— А як же с охороною? Я же на посту. Вин мени може здрючку даты. Э-э, да пес з ним, — махнул рукой старик. — Видбрихаюс! Поихалы! Бачу, вы хлопцы вроде ничего.
Гуляйбабка усадил деда на облучок рядом с Прохором. Туда же сел и сам. Карета в сопровождении всадников загрохотала по безлюдной, будто вымершей улице, а затем, резко свернув в проулок, выкатилась в открытое поле.
— Значит, довольны старостой? — спросил Гуляйбабка. Вопрос был лобовым, и старик, не зная, что за начальство с ним сидит, заговорил уклончиво:
— Людина вона привередна. Всим не угодишь. Одному и розумный дурень, а другому и осел умнесенек. Так и тутечки. Апанасу вин кум и сват, а для Грицка — плетень.
Солнце высоко поднялось над пирамидальными тополями. Синие, заметно укороченные тени ложились на полеглый, перезревший, никем не убираемый ячмень. Тучи грачей, горланя и сверкая крыльями, вымолачивали колосья. Припекало. Гуляйбабка снял плащ, свернул его, положил на колени. На груди у него блеснул холодным светом Железный крест, увидев который старик беспокойно заерзал на облучке, сгреб в кулак свои обвислые усы, сдавленно закашлял:
— А так, кхы-кхы… Вин ничего, наш голова. Дюже чудова людина. Дай бог тому, хто его народив. Мы вси молымось за здоровье его матери, за того, хто до нас цего Песика прислав. Тай як не молитысь, судите сами. До пана Песика нам, старым, була ну чиста шкода. Вид самой весны до осени хлопцы та дивчины не давали хвилины поспаты. Спивают и годи. А тут ще коривы, та пивни, та ягня орут. Но слава богу, ций ярмарке прийшов конец. Пан Песик швидесенько втихомирил всих. Хлопцив та дивчин заслав в Ниметчину. Туды ж коров та дворовых птах. И ось яка красота, ось яка теперь в селе чудова благодать! Спи скильки потребно, хочь вовсе не вставай. Никто не хохоче, не блее, не реве, не кукарекае.
Выжидая, что скажет на это сидящий рядом пан начальник, старик помолчал, украдкой взглянул на него и, заметив улыбку, снова заговорил:
— И маю намир сказаты вам, пане начальник, нашим паном Песиком дюже задоволенный пан голова миськой управы. Колы пан Песик привиз до него двух кобанив, теля та тридцать решетив яичек, вин сказав тоди: «Ось такого старосту нам пошукати. Це музейна ридкость для нас. Гордисть батьки фюлера».
«Музейную редкость» и «гордость батьки фюрера» Гуляйбабка заметил еще издали. Пап Песик, низенький, щуплый, один из тех, которых дразнят «недоносками», стоял возле маленькой хатенки на навозной куче и, тыча железным прутом под ноги, во всю охриплую глотку отчитывал чем-то провинившихся четырех полицейских.
— Симулянты! Лодыри! Сукины сыны! Только водку глотать да жрать сало! — кричал он. — А кто будет копать? Староста? Сам фюрер? Я вас проучу! Я вас выучу! Брысь! Не пререкаться! Копать!
Утирая рукавами потные лысины, полицейские окружили навозную кучу и начали лениво раскапывать ее. Староста подбежал к одному из них — горбатому, одетому в черную рубаху с белой повязкой на рукаве, вырвал из его рук лопату, оттолкнул от ямы:
— Прочь! Все прочь! Сам раскопаю, гроб вашей матки.
Он кинул под забор пиджак, шляпу, ремень с пояса и, засучив рукава синей рубашки, начал с резвостью петуха, решившего блеснуть перед курами, разбрасывать навозную кучу.
Полицаи, не занятые работой, вдруг увидели скачущих к ним всадников и, приняв их за партизан, бросились врассыпную — кто за угол хаты, кто через забор в подсолнухи. Горбатый сунулся в подворотню, но застрял и не мог протиснуться ни вперед, ни назад.
Пан Песик, стоявший спиной к улице и увлекшийся навозной кучей, оглянулся и увидел опасность лишь тогда, когда копыта коней зацокали совсем рядом. Бежать было поздно, и он, бледнея и замирая, предоставил себя в лапы судьбы-злодейки.
Один всадник, в кожанке, с немецким автоматом на шее, ехавший в голове колонны на белом поджаром коне, отделился от строя и подскакал ко двору. Выхватив шашку из ножен, лихо отсалютовал:
— Господин староста! Подойдите к карете. Вас приглашает личный представитель президента.
Пан Песик, вытирая на ходу руки, опрометью подбежал к карете и вытянулся перед сидящим на облучке Гуляйбабкой. Страх, обуявший его, отнял у него дар речи. Он только бледнел да растерянно моргал. По заросшему, как у пуделя, лицу его катились капли пота. От него, как от жука, только что вылезшего из-под кучи, несло навозом.
— Пан Песик, — заслоняя нос ладонью, заговорил Гуляйбабка. — Имею честь засвидетельствовать вам свое почтение. Партизаны в вашем районе есть?
— Никак нет! Не имеются, — выпалил пан Песик. — Тут степя… Тут все спокойно-с.
— В таком случае мой обоз остановится на вашем хуторе на привал. В полдень жарко. Слепни. Ехать тяжело.
— Так точно! Рад буду принять. Только зачем здесь? Лучше в селе. Там речка, прудочек, — он кивнул на взмыленных коней и изнуренных жарой всадников. — Можно искупать людей, лошадок…
— А чем плохо здесь? — спросил Гуляйбабка, осматривая постройки и местность. — На горе скотный двор, можно укрыть коней, под горой — ракиты, пруд.
— То не пруд, господин начальник. То сточная яма.
Жижа туда с коровника, свиноферм… А на прудок похожа, и глубока, не смею возразить…
— Жаль, — вздохнул Гуляйбабка. — Жаль. Коней бы по жаре не мотать. Ну да что ж, — он хлопнул ладонью по коленке. — Едем в село! Овес найдется?
— Овса нет, но найдем.
— Где?
— Откопаем. У саботажников возьмем. Мне все приходится добывать лопатой. Потому, извините, я в таком виде. Лично яму таво-с…
— Ну и как успехи?
— Пока ничево-с. Только начали. Но по запаху чую: сало там.
— И я… И я теж казал, пан староста, що у вас нюх, як у того гончака, — отозвался старик-проводник, продолжая сидеть все там же, рядом с кучером на передке. — А пан начальник, не поверив, сказав, що такого у людей нема.
— Вы правы, отец, как белый день. Теперь я и сам вижу, что нюх у вашего старосты не хуже, чем у гончака. Даже овчарка не могла бы учуять под навозной кучей сало, а вот он учуял…
— Рад стараться! — рявкнул пан Песик. — Рад копать!
— Копать будете после, — махнул рукой Гуляйбабка. — А теперь подойдите ко мне и склоните свою бесценную голову.
Пан Песик не только склонил голову, но и стал на колени перед высоким начальством.
— По поручению президента БЕИПСА, — надевая на шею старосты черную ленту, сказал приподнято Гуляйбабка, — я награждаю вас, пан Песик, извините, Куцый, за исключительные заслуги перед фюрером высокой наградой — медалью БЕ первой степени.
Пан Песик потянулся губами к руке Гуляйбабки.
— Встаньте! — отдернув руку, приказал представитель президента. — Скажите лучше, будет ли коням овес.
— Будет. Все будет. И овес и угощеньице. — И, подхватясь, обернувшись к стоявшим у дома на горке троим полицаям, хрипло прокричал: — Эй, Копытченко, Мялкин, Сушихвост! Живо сюда! Живо!!!
Полицаи, гремя сапогами, подбежали к карете, вскинули руки к кепкам.
— Немедля в бредень и ловить на уху. Да чтоб покрупней! И к ухе чтоб все было! А не то! Ну!
Полицаи звякнули подковами каблуков и побежали на колхозный двор за бреднем. Староста, держа руку на сердце, почти переламываясь, поклонился:
— Прошу в село, милостивые господа! У пана Песика есть чем угостить. Да я для вас всю душу… всего самого себя.
…Судя по многим признакам и, в частности, по множеству больших бронзовых окороков ветчины, висевших на чердаке, в запечье дома, пан Песик выворачивать себя пока не торопился, а выворачивал других.
Разморенные ночной дорогой и полуденной жарой гости, пообедав и наскоро накормив коней, улеглись на прохладных глинобитных полах спать. Пан же Песик, не теряя времени, уехал на подводе кончать дело с навозной кучей.
…Когда пан Песик вернулся через два часа в весьма отличном настроении (на бричке он привез кадку найденного под навозом сала), обоз гостей уже вытянулся на дорогу и что-то выжидал.
— Господин Песик, на вас поступила жалоба, — сказал Гуляйбабка, как только бричка старосты остановилась возле кареты, а сам староста поспешил вытянуться возле нее.
Гуляйбабка вытащил записку из нагрудного карманчика, где белел носовой платок.
— Неизвестным лицом подброшена в комнату, где я отдыхал. Долг службы требует прочесть ее вам. Соизвольте послушать. «Господа высокие начальники! Наш староста пан Песик из кожи вон лезет, чтоб выслужиться перед вами и показать, что он вовсю старается ради фюрера, но это все обман, мишура. Пан Песик охотится только за крохами, отбирая последнее у сирот и детей…»
— Ложь! Клевета!! — воскликнул побледневший Песик. — Я ничего не минул. Я обобрал все дворы.
— Пан Песик! А-я-я-яй, — покачал головой Гуляйбабка. — В таком чине и так невоздержанно ведете себя. Дайте же дочитать.
— Молчу. Умолк. Звиняюсь, — поклонился Песик.
— «…Песик охотится только за крохами, отбирая последнее у сирот и детей, — повторил строчку Гуляйбабка, — а большие клады добра он не видит. Не мешало бы, в частности, у Песика спросить: почему он до сих пор не извлек из ямы с навозной жижей (что у колхозного двора) запаянный железный сундук, в котором спрятано сто тысяч колхозных денег? Ему же хорошо известно, что сундук там, на трехметровой глубине. Однако ж пан Песик и не чешется. Для кого же, спрашивается, он приберегает эти деньги? Нам думается, что не для Великой Германии».
Гуляйбабка сунул записку стоявшему с раскрытой папкой наготове заведующему протокольным отделом Чистоквасенко:
— Приобщить к делу для доклада гебитскомиссару, — и, не удостоив даже взглядом растерянно моргающего Песика, зашагал вдоль колонны.
Пана Песика ошеломила зачитанная Гуляйбабкой жалоба. В навозной жиже лежат такие деньги, а он не знал, раскапывая пустячные ямы с тряпьем и салом. Ах как же он опростоволосился! И что теперь будет, что будет, если этот чиновник с Железным крестом в самом деле доложит гебитскомиссару? Нет, нет. Скорее же объяснить, оправдаться. Песик догнал начальство и залепетал:
— Неточная информация. Совсем неточная, господин начальник. Я не знал. Клянусь богом, не знал, что там спрятаны деньги. Я бы давно, сам лично. Только вот в чем туда залезть? Нет водолазного костюма.
Гуляйбабка остановился.
— Отговорка, пан Песик. Чепуха на постном масле. Вы давно бы могли достать противогаз и спуститься в нем. Но вы действительно «не чешетесь».
— Чешусь, пан начальник. Буду чесаться, вот свят крест, — он осенил себя крестом. — Разыщу противогаз. Разобьюсь, а достану.
— Разбиваться не надо. Поберегите себя для фюрера. Мы поможем вам. Ступайте к моим интендантам и скажите, что я велел выдать вам новый противогаз. В нем вы опуститесь хоть к дьяволу в котел. Учтите, что господин гебитскомиссар был более высокого мнения о вас, и если вы не достанете эти сто тысяч…
— Вытащу! Расшибусь! — гаркнул Песик, и в рачье-красных от недосыпания глазах его блеснула страшная решимость.
Гуляйбабка вскинул руку к цилиндру:
— Валяйте! Тащите. Да чтоб все сдали германским властям до копейки.
Мимо кареты, застегивая на ходу черную, с широкими рукавами мантию, прошел где-то подзапоздавший священник. Гуляйбабка окликнул его:
— Ваше священство! На минуточку.
— Чему буду богоугоден? — подойдя к карете, поклонился поп.
— Благословите пана Песика на трудное предприятие.
— Простите, не расслышал. Благословить или причастить?
— Можно и то и другое.
Отец Ахтыро-Волынский снял крест, помахал им перед носом старосты.
— Да благословит и помянет господь бог наш раба своего пана Песика, тьфу! Чуть в грех не вошел. Как звать-то?
— Идрагил Панфутич.
— Начнем сначала. И да благословит и помянет господь бог наш раба своего Инра… индра… тьфу! И придумают же имя такое. Начнем сначала. И да благословит и помянет раба твоего Авдрагуила и да будет царствие ему… Аминь!
Обоз Гуляйбабки взял курс в Горчаковцы — к старосте Стефану Гниде, заслужившему благодарность гебитскомиссара.
16. ГУЛЯЙБАБКА ВЫРУЧАЕТ СТАРОСТУ ГНИДУ
Гебитскомиссар Волыни был прав. Староста горчаковцев Стефан Гнида оказался и в самом деле на редкость гостеприимным. Он лично встретил обоз Гуляйбабки еще на окраине села и выразил превеликую благодарность за оказанную честь. Однако проявить во всю силу свое хлебосольство пан Гнида по весьма уважительным причинам не мог. Ночью был налет партизан, и в жестокой схватке погибло восемь из десяти полицаев.
— Это были хлопцы на подбор, — сказал еще по дороге Гнида. — И горилку пили добре, и по амбарам мастера…
Убитые лежали под белой простыней возле обгорелого забора. Двое уцелевших грелись (заря выдалась прохладной) у головешек догорающей комендатуры. От костра сильно припекало, но полицаи никак не могли согреться, их все еще трясло. Да и сам господин староста прозяб не на шутку. Зубы его выстукивали что-то похожее на чечетку. И немудрено. Ведь староста был лишь в исподнем белье: партизаны слишком внезапно атаковали комендатуру, и было не до одежды. Да и исподнее так сильно разорвалось, что приходилось то и дело прикрывать попавшейся под руку головкой подсолнуха то место, которое даже в бане прикрывают. Нельзя сказать, что Стефан Гнида не пытался спасти верхнюю одежду. Однако из этой попытки ничего не вышло, кроме новой потери: на голове у него обгорели волосы, остались одни лишь рыжие пеньки, ну точь-в-точь такие же, как у опаленного гусака.
— От имени президента и лично от себя, — сняв цилиндр, сказал опечаленным голосом Гуляйбабка, — выражаю вам, господин Гнида, глубочайшее соболезнование по поводу гибели доблестной полиции и вашего личного обожжения. Но, смею вас заверить, вы обгорели не напрасно. Фюрер не забудет вас. Когда он узнает, что вы продолжали служить ему даже в одних кальсонах, он наверняка наградит вас Железным крестом. Я же награждаю вас от имени президента БЕИПСА медалью БЕ первой степени.
К Гуляйбабке поднесли малахитовую коробку. Он вынул оттуда медаль на черной ленте и торжественно повесил ее на шею растроганного до слез Гниды.
— Поздравляю. Носите и помните: ваши деяния не будут забыты.
— Спасибо, пан начальник! Величайшее спасибо! — залепетал, обливаясь слезами, староста. — Мы… я всей душой, пан начальник, всем сердцем…
— Погодите. Еще не все, — прервал Гниду личный представитель президента.
— Пользуясь предоставленной мне властью, я решил оказать вам помощь в захоронении вашей полиции.
— Ой, дай бог вам!.. Только чем оплатить вашу помощь? У нас было очень много добра собрано, пан начальник, да все лесные бандиты захватили.
— Не беспокойтесь. Наша помощь безвозмездна. Мы бесплатно закопаем вашу полицию и… и, пожалуй, про запас отроем вам еще несколько могил. Копать-то, вижу, некому, все население разбежалось.
— Разбежалось. Убежало, пан начальник. Кто в лес, кто в дебри кукурузы… Но подождите же. Подождите, бесовы души! — погрозил кулаком в сторону леса староста. — Вы еще узнаете, кто такой Гнида, дай только подкрепление придет.
— И пояснил: — Подмогу я запросил из Луцка. Обещали.
— Сколько? — спросил Гуляйбабка.
— Сколько погибло. Восемь хлопцев обещали прислать, пан начальник. Все, как есть, восемь.
— Значит, надо выкопать шестнадцать?
— Точно так, пан начальник.
Гуляйбабка обернулся к сопровождавшим его лицам, неотступно следовавшим за ним и готовым тут же уловить его распоряжения.
— Помощник президента по свадебным и гробовым вопросам!
Подлетел длинноногий Цаплин в темном траурном фраке:
— Слушаю вас.
— Господин Цаплин! Распорядитесь вырыть восемь могил для погибших за фюрера. И… и восемь резервных, чтоб господин староста не испытывал в этом нужды. Имея такой резерв, он сможет лучше сосредоточиться на решении задач, поставленных фюрером.
— Я вас понял. Разрешите начать?
— Да, да. Поторопитесь. Нам дорог каждый час. Нашей помощи ждут в других местах.
Цаплин, тронув край черного цилиндра, быстро ушел. Гуляйбабка позвал заведующего протокольным отделом:
— Господии Чистоквасенко! Составьте протокол о безвозмездной помощи господину Гниде. И заготовьте удостоверение о награждении господина Гниды медалью БЕ.
— Есть! Будет сделано! Но дозвольте спросить: медаль какой степени? Первой или второй?
— За такие заслуги, господин Чистоквасенко, может быть награда только одной степени — высшей. Черная лента уже на шее господина старосты. Разве не видите?
— Извиняюсь. Не заметил. Спешу подготовить наградные документы.
С кадилом в руке подошел отец Ахтыро-Волынский. Длинная черпая мантия на нем едва не волочилась по земле, широкие рукава развевались. На груди на оловянной цепи висел большой серебряный крест с изображением распятия Иисуса Христа.
— Мир праху их, — махнул он кадилом над убитыми полицаями. — Скатертью дорога в рай божий. Кто хозяин убиенных? С кем разговор вести?
— Я, батюшка. Со мной, — поклонился Гнида.
— Отпевать вознамерены или закопаете без оного?
— Отпеть, батюшка. Непременно отпеть. За труды, сколь надо, заплачу.
— Само собой. Без оного я бы и рукавом не махнул. Время эвон трудное! Уголь в кадило и тот чего стоит, не говоря о мирских хлебах.
— Сколько вам, батюшка?
Отец Ахтыро-Волынский покосился на тощий бумажник старосты:
— Панихида в храме стоит сто целковых за усопшую душу. Я же, как священник богоугодного БЕИПСА, беру со скидкой десять процентов. Паче того, еще сброшу рублишко. Уголь, яко вижу, есть.
— Скиньте еще малость, отец наш. Деньжонок совсем маловато, — взмолился староста. — Налоги еще не собрал. Кругом саботаж. Отпевать-то не отдельно, а разом всех.
Отец Ахтыро-Волынский поскреб перстом обгоревший на солнце нос, махнул рукавом:
— Бог с вами. Тако ж и быть. Скину еще два процента за оптовый отпев. — И, обернувшись к гревшемуся на пожарище полицаю, крикнул: — Отрок божий! А заряди-ка мае угольком кадильце. Да подымней, подымнее каким, чтоб подольше чадить.
Помощь старосте Гниде началась. Члены «Благотворительного единения» трудилась горячо, сбросив с плеч рубашки. Они за какой-то неполный час отрыли близ сгоревшей комендатуры шестнадцать могил полного профиля и установленного стандарта, а дабы в «резервные» могилы не упала блудная скотина или пьяный полицай, обнесли их забором в три жерди.
Растроганный пан Гнида не знал, как и чем отблагодарить за помощь. Он слезно умолял важного гостя остаться на поминки полицаев и отведать горилки со свежей телятиной, нашпигованной луком, но гость любезно отказался.
— Мы весьма признательны вам за приглашение на столь важный ужин, — сказал, поклонясь, Гуляйбабка. — Рады бы разделить с вами эту горькую трапезу, но торопимся оказать помощь фюреру.
— Ай, жаль! Ай, жалко, пан начальник! — вздыхал Гнида, успевший вырядиться в новый костюм, сильно пахнущий нафталином. — Ну возьмите хоть что-нибудь. Хоть бутылягу горилки или полтеленка. Жареный теленочек. Смачный теля, пан начальник.
— За горилку спасибо, а телятину, пожалуй, взять можно, — почесал за ухом Гуляйбабка и обратился к кучеру: — А вы как считаете, Прохор Силыч?
Сидевший на облучке с вожжами в руках разнаряженный в кучерские доспехи Прохор облизнул усы:
— Взять надо, сударь. Чего ж не взять. В дороге все пригодится. Да и горилку, если хороша.
— Та добрая. Очень добрая, пан начальник, — расхваливал староста. — Из чистого сахара. От одной кружки глаза на лоб лезут. Ай какая горилочка! Ай какая!
Вместе с окороком жареной, еще теплой телятины на телегу начпрода погрузили ведерную бутыль горилки. При этом староста путано просил:
— Выпейте за мертвых. Во здравие… За упокой их. Меня. За старосту Гниду. Вспомните. Не забудьте…
— Не забудем. Вспомним. Помянем, — старался поскорее отвязаться Гуляйбабка от назойливого старосты, но не тут-то было. Гнида с цепкостью сухого репья ухватился за рукав.
— Фюреру. Хвюреру расскажите обо мне. Хоть одно слово. Хоть полслова. Хоть только назовите фамилию, пан начальник. Мол, Гнида… Гнида очень любит вас.
— Скажу. Непременно скажу. Да пустите же, Гнида! Эка прилипли! Прощайте! Счастливых похорон!
Гуляйбабка вскочил в карету и, выхватив из картонного ящика патефонную пластинку, протянул ее старосте:
— От президента. Любимая мелодия господ офицеров. Будут в восторге. Ау фидер зейн!
Староста хотел что-то сказать в ответ, но карета тронулась. Тогда он ухватился за дверцу ручки и долго бежал рядом, крича:
— Пан начальник! Пан начальник! Гниду, не забудьте Гниду! Гниду-у! Гниду-у-у!!!
17. ПЛОДЫ ПРИКАЗА НОЛЬ ПЯТНАДЦАТЬ
Приказ ноль пятнадцать о снятии обмундирования с убитых в полках сто восьмой егерской дивизии встретили криками: «Слава фюреру! Ура национальным героям!» А через неделю на интендантские склады повалили из-под Гомеля, Ельни, Смоленска и первые партии обмундирования с убитых. В двух пакетах тыловые сортировщики обнаружили кальсоны с наклейкой «Особо важно» и записку, вложенную в них. «Просим извинить, что не успели выстирать и посылаем в таком виде, но эти вещи принадлежали подлинно национальным героям. Брюки сняты с командира пятой пехотной роты обер-лейтенанта Хрипке, который при атаке высоты под Смоленском остался один без солдат (вся рота погибла), но продолжал кричать: «Вперед на Урал!» Полотняные кальсоны пятьдесят восьмого размера, четвертого роста принадлежат безымянному солдату, который не в пример другим, отступая под натиском противника, не просто бежал, а, положив автомат на плечо, стрелял назад из автомата и тем самым снизил скорость преследования русскими с сорока километров в час до тридцати пяти».
Приказ ноль пятнадцать радовал. Вещевое снабжение армии улучшилось. За какие-нибудь две недели генерал фон Шпиц обул всю сто восьмую дивизию и два выведенных в резерв полка.
Сапожная карусель, предложенная Гуляйбабкой, завертелась с истинно немецкой четкостью. Штабные писаря едва успевали приходовать обмундирование. В Берлин потекли счета на оплату липовых товаров. Фон Шпиц даже не стал утруждать себя маскировочными перевозками дерьма с мертвых в Берлин и обратно. Так надежнее. Гестапо не докопается. Но… Дотошный Поппе и сюда просунул свое хитрое рыло.
Вызвав фон Шпица в гестапо, Поппе угостил его коньяком и, расспросив о том, о сем пустячном, сказал:
— Ваша четкая работа по снабжению армии вызывает достойное восхищение, мой старый друг, но увы! Не у всех. Находятся недовольные свиньи, которые стряпают жалобы. Да вот одна из них. Разрешите прочесть. — И, не ожидая «разрешения», прочел: «Вынужден донести, что приказ по тылу номер ноль пятнадцать о реквизиции обмундирования с убитых в качестве боевых реликвии вызвал наряду с волной патриотических чувств и волну горькой иронии. При чтении приказа в четвертой пехотной роте один из солдат воскликнул: «Вперед в замогильные герои!» В кармане у погибшего ефрейтора третьей роты Грабштейна нашли коробку вшей и записку в ней: «В случае моей сверхгероической гибели прошу вас согласно приказа ноль пятнадцать передать это носимое мной «имущество» в национальный музой. Слава отличившимся!» В шестой роте того же полка пятеро солдат задали своему фельдфебелю вопрос: «Относится ли чесотка к числу боевых реликвий, подлежащих сдаче в музей?» Поппе сунул листок в сейф.
— У меня тоже возникло недоумение, мой старый друг.
— Какое, господин штурмбанфюрер?
— Как, например, понимать преамбулу вашего приказа, где говорится: «В великих сражениях на полях России наши храбрые солдаты прославляют не только фюрера, Великую Германию, себя, но и все то, что находится с ними и носится ими». Что вы имели в виду под словами «носится ими»?
— Я имел в виду оружие, обмундирование, снаряжение, боеприпасы.
— Я тоже подразумеваю это, но, как видите, — штурмбанфюрер развел руками,
— циники еще не перевелись, мой старый друг, и я бы откровенно посоветовал вам дать к приказу поправку. Сформулировать последние строки приказа примерно так: «…и все неодушевленное, носимое ими». Тогда наверняка никакой идиот не зачислит в боевую реликвию нательных паразитов. Вы согласны, мой старый друг?
Фон Шпиц согласно кивнул головой.
18. ПЕРВЫЙ «НАЦИОНАЛЬНЫЙ ГЕРОЙ» ПЯТОЙ ПЕХОТНОЙ РОТЫ
Пятой пехотной роте везло на победы, но не везло на командиров. Один напоролся на пулеметный огонь, другой подорвался на противотанковой мине, и от него не нашли даже медальона. Третий — обер-лейтенант Хрипке командовал дольше всех и совсем было взял высоту «102» под Смоленском, но остался без роты. На гребне высоты он успел только крикнуть: «Вперед, на Урал!», и тут его и сразило осколком мины.
Фрица Карке шлепнуло тоже осколком, и на той же высоте. Очнулся он от того, что с него что-то насильно снимали. Подняв голову, Карке с ужасом увидел, что сапоги и брюки с него уже стащили и теперь здоровенный солдат-верзила поспешно стаскивал с него кальсоны. Другой рослый солдат стоял с мешком наготове.
— Молчи! Твоя песенка спета, — сказал верзила. — Твои кальсоны принадлежат теперь Империи!
— Какой Империи? Что ты мелешь?
— Дитрих, растолкуй этому тупице, что к чему. Впрочем, пока распутываю завязки, я и сам ему растолкую. Так вот, дубина, согласно приказу по тылу, твои кальсоны будут отосланы в национальный музей Германии как кальсоны национального героя. Так что лежи и не брыкайся.
Фрицу Карке, конечно, очень хотелось стать национальным героем, но оставаться без штанов наедине с комарами ему никак не хотелось. Он оказал тыловым реквизиторам сопротивление, и те стукнули его чем-то твердым по голове.
…Очнулся он второй раз глубокой ночью. Тех двух с мешком уже не было. Горели звезды. Светила луна. Кругом валялись трупы в зеленых мундирах — все без сапог, нижнего белья, и Карке, поджидая санитаров, стал было подсчитывать, сколько в полку будет «национальных героев», как вдруг вспомнил про свои брюки, в которых лежал медальон с драгоценным ордером. Думая, что с него сняли только кальсоны, а брюки, может, упали, когда бежал с высоты, он лихорадочно пошарил там и сям по бурьяну, но брюк нигде но было. И тогда Карке ухватился за голову и, ударившись о засохшую глину, заревел на все поле: «Караул! Грабеж! Они украли мою землю… Сорок семь десятин кубанского чернозема!»
Долго катался Карке по холодной, кремнистой глине, проклиная всех чертей на свете. Потом затих, прислушался.
На высоте, так и не взятой у противника, зло огрызались пулеметы. Внизу у кустов звякали котелки, пиликали губные гармошки. Там были свои — новые кандидаты в «национальные герои». Ощупав голову и найдя на ней мокрую шишку, Карке тихо пополз на музыкальные звуки и запах сосисок.
В большой снарядной воронке сидели с котелками на коленях незнакомые солдаты. Среди них Карке узнал командира отделения фельдфебеля Квачке. В роту, видать, только что пришло повое пополнение, и Квачке старался подбодрить новичков песенкой на губной гармошке.
Ввалившись в воронку, Карке вытянулся во весь свой двухметровый рост, и стукнув голыми пятками, доложил:
— Господин фельдфебель! Докладывает рядовой пятой пехотной роты сто пятого пехотного полка Фриц Карке. У меня только что похитили сорок семь десятин кубанского чернозема вместе с брюками и кальсонами.
— Милый Карке, — заговорил с жаром Квачке. — Не волнуйся, радуйся. У тебя же такое событие! Поздравляю!
Квачке чмокнул рядового Карке в щеку и, подняв, как победителю на ринге, руку, воскликнул:
— Новобранцы! Перед вами стоит подлинный национальный герой Германии. За храбрость, проявленную на той высоте, с которой мы только что победно отошли, он удостоен великой чести! Его личные вещи — сапоги и кальсоны отосланы как боевые реликвии героя в музей Берлина. Призываю вас брать с него пример. Хайль Гитлер!
— Зиг хайль! — угрюмо отозвались солдаты, продолжая есть капусту и молчаливо смотреть на полуоголенного героя.
— А теперь скажите, кто из вас недоел сосиски? — спросил фельдфебель. — Надо угостить доблестного героя.
— Спасибо. Мне не до сосисок. Меня тошнит, — простонал Карке. — Разрешите мне в санчасть. Поскорее…
— Вы ранены?
Карке давно очухался от удара по голове, однако, торопясь поскорее разыскать своп украденный ордер, он притворился серьезно раненным и сказал:
— Так точно, господин фельдфебель. Ранен. Какой-то негодяй, снимая с меня кальсоны, ударил меня чем-то тяжелым по голове, и я еле держусь на ногах.
— Мужайтесь, Карке. Вы страдаете не напрасно. Отныне ваше белье будет висеть под стеклом вместе с бельем Кайзера и Бисмарка. Идемте. Я сам отведу вас в санчасть.
Квачке подхватил под руку первого «национального героя» пятой роты и, заслоняясь им от свистящих пуль, повел его подальше от высоты.
Новобранцы продолжали молча доедать сосиски.
19. ЗНАКОМСТВО С ЛЮБЕЗНЕЙШИМ ПАНОМ ИЗЮМОЙ. ФУНТ СОЛИ, ВИЗА В ЕВРОПУ И ЛЮБОВЬ ЧЕРЕЗ САРАЙ
Молва! Какие ветры так быстро разносят ее! Куда не улетит она за какие-то считанные дни и часы! Птицам ли тягаться с нею, тройкам ли почтовым? Вот только что вылетела она из гнезда, с места, где родилась, глянь — а она уже невесть где!
Ну откуда, казалось бы, станет известно в глухом селе Черевички, что существует какое-то «благотворительное единение», что едет оно по селам, оказывает помощь фюреру и что есть в нем поп-батюшка, который за сносную цену со скидкой венчает старост и полицаев? Ан нет же, и сюда долетела молва-плутовка и раззвонила о БЕИПСА во все колокола.
Не успел Гуляйбабка подъехать к дому пана старшего полицая Изюмы, как навстречу ему все изюмово семейство: сам пан Изюма с хлебом-солью на расшитом полотенце, его толстая, дородная Изюмиха, похожая на раздутый сапогом самовар, и две дочери-толстушки, похожие на фарфоровые чайники.
Хозяин семейства был из рода тех, о ком говорят: «не в коня корм», которых пичкают, пичкают овсом, а все без толку, потому что у коня давно съедены зубы и он вот-вот откинет копыта. Правда, наблюдение насчет зубов и копыт к пану Изюме не подходило. Зубы у него, как показывала верноподданническая улыбка, были все в наличии и довольно-таки острые, как у грызуна-хомяка. Внешний вид также нисколько не говорил, что пан Изюма скоро «отбросит копыта». Тонкая фигура, облаченная в старинный костюм-тройку. Повязка полицая на рукаве. Бодрая осанка, топорщистые тараканьи усы…
Пока Гуляйбабка не спеша, весьма внимательно рассматривал хозяина, тот меж тем подошел к карете и отвесил гостю такой поклон, что Гуляйбабка вздрогнул. Экие чудеса свершаются на свете! Стоял человек целым-целехонек, совсем прямой, стройный, будто кол проглотил и вдруг… бац — и напополам переломился. Переломился, и все тут. Однако, отступив на шаг, Гуляйбабка тут же увидел, что пан Изюма нисколько невредим, а, пуще того, здоровенько смотрит откуда-то снизу, с уровня башмаков, и ждет, когда от него примут каравай с горстью соли. Причем правая нога его откинулась назад и, опираясь на носок ботинка, слегка покачивалась, как хвост у сидящей перед хозяином собаки.
Высокий гость уже имел честь видеть любезные поклоны пана Песика, господина Гниды, но тут перед ним было что-то необыкновенное, наиредчайшее. Пан Изюма не только непревзойденно изогнулся, но и бесподобно улыбался. Все его лицо от рта до ушей расплылось в подобострастном умилении и безропотном повиновении. Оно как бы говорило: «Вот каков я перед вами, но коль этого мало, я могу взять да и вывернуть себя, как овчинку, чтоб видели: Изюма неподдельный — каков снаружи, таков и изнутри. Он может даже расстелиться, как конец полотенца, упавшего в грязь. Только извольте сказать словечко — и он сейчас же сделает все, что вам будет угодно».
Гуляйбабка кивнул Воловичу, чтоб тот взял у пана Изюмы подношение, а сам подошел к Изюмихе и ее застывшим в приветственном реверансе дочерям.
— Битте-дритте! Личный представитель президента, — вскинул он руку к цилиндру.
— Пани Изюма, — откинув ногу и приподняв за кончики подола юбку, представилась Изюмиха. — А это мои крошки доченьки. Нонночка и Эльзочка.
— Откуда у них такие нерусские имена?
— Были русские. Чисто русские — Ниночка и Лизочка. Но мы их поменяли. Так удобнее немецким господам. Ах, доченьки! Да что же вы стоите, как на поминках? Улыбнитесь же господину. Это же такая нам радость! Такой пожаловал гость! Важный, красивый и с Железным крестом. Ах, я только и мечтаю, чтоб мой супруг дослужился до креста.
— Смею вас заверить, мадам, — склонил голову Гуляйбабка, — ваши мечты сбудутся. Служба таких преданных личностей, как ваш муж, почти всегда венчается крестом. Начальник протокольного отдела! — окликнул он.
— Я здесь, ваше сиятельство, — подбежал Чистоквасенко.
— Составьте указ президента о награждении пана Изюмы медалью БЕ второй степени.
— Пупик! Ты слышишь? Тебя награждают, тебе такая почесть!
— Слышу. Слышу. Как же не слыхать? — отозвался пан Изюма, утирая со лба сапожную ваксу. — Да что же ты, дура, стоишь? Веди гостя в дом, распахивай двери.
Изюмиха, вихляя перед гостом крутым задом, увлекла Гуляйбабку по гравиевой дорожке к большому пятистенному дому.
— Прошу вас. Милости просим, пан начальник. Проходите, осчастливьте. Не пожалеете. У нас кто ни был — все остались довольны. Три дня тому гостил сам господин генерал. Ах как он был доволен! Как замечательно отдохнул! Мой супруг потчевал его настойкой, гусем с яблоками, самодельной брагой. А после генерал угощал меня коньяком и очень мило проговорил со мной до рассвета.
— Он что? Знал русский язык?
— О, нет. Что вы! Кроме «О мадам!» и «Будем повторяйт» господин генерал ни одного словечка.
— Какой генерал? Чего ты мелешь? — идя сзади, ворчал пан Изюма. — Сколько раз я тебе говорил, то был фельдфебель, шофер генерала, а ты заладила: «Генерал, генерал…»
— Замолчи! — огрызнулась Изюмиха. — Мне лучше знать, генерал то был или фельдфебель.
Дорожка к дому кончилась, а вместе с ней и разговор о генерале. Пан Изюма кинулся к двери, широко распахнул ее и вновь переломился:
— Честь имею! Милости просим!
— Ах, осчастливьте! — добавила супруга. …Принесение «счастья» в дом старшего полицая Изюмы началось с обеденного стола. Высокий гость и его спутники так проголодались, что за каких-нибудь десять — пятнадцать минут опустошили все, что было на столе, и хозяину с хозяйкой пришлось изрядно потрясти запасы чулана, погребка, печи и подполья. Очарованная Гуляйбабкой, пани Изюмиха помимо горячих и холодных закусок торжественно водрузила на стол большой, с решето, пирог, начиненный сливой, а пан Изюма в знак благодарности за медаль, которая теперь висела у него на шее, притащил полный таз гречишного меду.
— Прошу отведать. Свеженький. В сотах.
— О-о! Да у вас, оказывается, есть и пчелы! — воскликнул Гуляйбабка.
— Двадцать ульев. Бывшего колхоза. Кушайте. Ешьте на здоровьице.
— И велика была в колхозе пасека?
— Домиков двести. Но теперь ее нет. Половину для нужд германских войск разорили, а остальные меж собой — полицией поделили.
— Прибрали к рукам, выходит? Разграбили?
— Никак нет. Душа чиста, как зеркальце. Зачем грабить, если можно и так взять. Да вы ешьте, кушайте, пожалуйста. Не гребуйте. Медок хоть и колхозный, но колхозного запаху в нем, смею заверить, ни капельки нет.
— Ну если нет, — взяв ложку, вздохнул Гуляйбабка, — то попробуем. Прошу, господа! Колхозный мед с полицейскими пирогами.
За пирогами и медом разговор пошел живее. Осмелевшие дочери Изюмы, сидящие рядом с Чистоквасенко, без умолку болтали о коротких юбках, которые им наготовила маменька, о ночных пожарах и красивых господах офицерах, бывавших в доме и проезжавших мимо. Пан Изюма, подсев к Цаплину и Трущобину, через каждую минуту любезно извинялся за то, что растерялся при встрече и не поцеловал им ручки. Пани Изюмиха полностью завладела главным гостем. Отгородив его собой от всех других, она сейчас же принялась излагать свою просьбу.
— Как вы находите моих милых крошек, ваше величество? — спросила она, начав издалека.
— Весьма недурные мордашки, — уклончиво ответил Гуляйбабка, — но девушки все ангелы, пока незамужем. Так говорит старинная пословица.
— За других не ручаюсь, но таких, как мои крошки, в России не сыскать, — изрекла Изюмиха. — Они олицетворение всего прекрасного и святого. Офицер СС, проведя у нас несколько дней, сказал мне: «Зер гут, матка. Зер гут! Мы имел дел с очень корош фройлен». Вы слышите, пан начальник, как он их оценил!
— Да, да, — кивнул Гуляйбабка, черпая деревянной ложкой мед. — Высокая оценка, что и говорить. Не каждая мать слышит такое. Ваши дочери достойны своей матери.
— Я восхищаюсь ими, пан начальник. Да и как же не восхищаться! К одной из них, младшей, Нонночке уже посватался сам фюрер!
— Какой фюрер, неотесанная чурка ты! — выругался пан Изюма. — Сдалась ты фюреру. Поднять ногу он на нас хотел. Я же сто раз твердил, что это не фюрер, а штандартенфюрер. Ты понимаешь? Штандар-тен!
— Подумаешь, разница. Все равно не солдат, а фюрер. А коль на то пошло, то стандартфюрер звучит еще и лучше. Например, жена стандартфюрера! Теща шаблон-фюрера! Каково!
— Лучше не придумать, — выплюнул воск в тарелку Гуляйбабка. — Русская женщина — теща штандартенфюрера! Смогу заверить, мадам, кроме вас, вряд ли кому на Руси приходило в голову подобное.
— Фюрер, то бишь, стандартфюрер, — продолжала хвастаться Изюмиха, — сказал, что увезет нас в Европу.
— Но, извиняюсь, зачем же ехать в Европу, когда вы живете в Европе?
— Ах, простите, я, кажется, ошиблась. Он, кажется, говорил не в Европу, а из Европы. Но я сейчас уточню. Нонна! Нонночка! Подскажи-ка, детка, куда нас обещал увезти этот шаблонфюрер? Из Европы или в Европу?
— Я не помню, мутер.
— Как же так не помнить, что обещал тебе жених.
— Они все обещают, мутер. Один — соль, другой — Европу….
Припоминая обещание штандартенфюрера, пани Изюмиха потерла лоб и вдруг засияла медным самоваром:
— Вспомнила! Точно вспомнила, пан начальник. Он сказал: «Увезу вас в Зап. Европу. Будете жить в Осле». Вам не приходилось жить в Осле, пан начальник?
— В Осле не жил, а в Осло ездил, подстригать хвост любимому ослу. Вы знаете, мадам, я очень люблю ослов. Ослы — это моя привязанность. Стоит мне увидеть осла или ослиху, как я буквально преображаюсь. Вообще, я коллекционирую ослов и свиней.
— У вас их, поди, уже конюшня? Или как ее точней назвать… ослюшня?
— Нет, до полной конюшни ослов еще далеко, но я надеюсь ее заполнить.
— А свиней?
— Свиней тоже порядочно. Но, знаете, их коллекционировать гораздо проще. Свиньи попадаются на каждом шагу. Да еще какие свиньи!
— Простите, вы собираете всех пород?
— Нет, что вы. Только редких. Но, позвольте, мадам, спросить: вы уедете в Западную Европу, а как же дом, сад, коровы?
— Здесь останется моя старшая дочь.
— У вас есть и еще дочь?!
— От первого брака, пан начальник. Так сказать, издержки молодости.
— Значит, пан Изюма — ваш второй муж?
— О, нет. Четвертый. Три первых были непутевыми. Двое удавились, а третий сам сбежал. Но, слава богу, с четвертым душа в душу. Порядочный человек попался.
— Да, редкая находка, — кивнул Гуляйбабка. — Но, позвольте, где же ваша третья фройлен?
— У портнихи, пан начальник. Свадебное платье примеряет. О ней я как раз и хотела с вами поговорить.
— Я слушаю вас, мадам.
Изюмиха придвинула вплотную к гостю свои коленки, подлила в чашечки кофе и заговорила:
— У супруга в подчинении взвод полиции. Так этот взвод, пан начальник, из-за моей старшей крошки весь как есть передрался. Каждый день битые носы, носы… Ну, мы с супругом и решили положить этому нособивству конец. Завели всю полицию в дом и сказали: «Кто больше всех любит нашу дочь, пусть выйдет и станет перед ней на колени. Мы благословим». И верите, пан начальник, упал на колени весь взвод. Мы так и ахнули. Пятнадцать человек на коленях! С кем же благословлять? Но, что ни говорите, а шило в мешке не утаишь, самую сильную любовь в жилетке не спрячешь. Видим, один из полицейских, хороший малый такой, только большой скромница, совсем обомлел, слова не может сказать. Только этак уцепился за туфельки нашей крошки и целует их, целует, а на глазах — слезы. Ну, мы сразу отделили его, а остальных за дверь.
— Вам повезло, — поставил пустую чашку Гуляйбабка. — Зять, целующий башмаки супруги, верный признак большого ума и привязанности к юбке.
— Да уж так привязан, так привязан, что и сказать неприлично. Как услыхал, что мы ему отдаем предпочтенье, в ноги мне кинулся, руки целует. «Ах, спасибо, маменька! Век не забуду. Вы сделали меня самым счастливым. А уж ее, росинку, на руках буду носить всю жизнь».
— Что же вам надо от меня, коль все так устроилось блестяще?
— Сущая малость, пан начальник. Гонец, прискакавший к нам от пана Гниды, передал, что с вами едет поп-батюшка.
— Да, едет. А что?
Изюмиха встала, умоляюще протянула руки:
— Пан начальник! Сделайте одолжение. Распорядитесь обвенчать дите. Мы заплатим. Любые деньги заплатим. Умоляю вас!
— Умолять не надо, мадам. Венчание старост и полицейских входит в круг задач моей команды. Господин Цаплин! Велите прислать сюда отца Афанасия.
— Слушаюсь!
— А вас, мадам, — обращаясь к Изюмихе, встал Гуляйбабка, — попрошу подготовить молодых и помещение для обряда. Да как можно побыстрее. Не у вас только свадьба. Сейчас многие полицаи с венком на голове.
…Как ни бегали пан Изюма и его любящая супруга, как ни суетились с приготовлениями помещения, невесты, свечей, все же начало венчания задержалось, по той причине, что долго не появлялся жених. За ним дважды посылали нарочных, куда-то бегал сам пан Изюма… Наконец осчастливленный Грицко (так звали жениха) переступил порог невестиного дома, но почему-то не с подженишником, коему надлежало носить за женихом венчальную корону, а в сопровождении здоровенного рябого полицая, вооруженного карабином и плеткой. Полицай доложил что-то пану Изюме, тут же удалился, а жениха подхватила под ручку пани Изюмиха:
— Наконец-то! Сыночек. Как ты долго наряжался! Брошенное панной слово «наряжался» никак не подходило к неумытому, непричесанному, извалявшемуся в соломе жениху, и пан Изюма, покраснев, как ошпаренный, поспешил рассеять недоумение гостей:
— Да когда ж было наряжаться? Спал он. Отдыхал в сарае после дежурства. Да ты иди. Иди, сынок. Там батюшка ждет. Невеста. Ах какой ты, прости мою душу, теленок!
Пан Изюма подхватил упершегося руками в притолоку Грицко, почти втолкнул его в горницу. Щелчок дверного замка возвестил, что все, кому надо, в сборе и можно начинать. Однако теперь, как на грех, произошла заминка у отца Ахтыро-Волынского. Загруженное вторично углем кадило (первый запал сгорел в ожидании) никак не разгоралось, несмотря на то что был пущен в ход рукав мантии и голенище чьего-то сапога. Батюшка сопел, ворчал, гремел кадильной цепью, чихал от выдуваемой золы и время от времени поминал чертей вместе с женихами. Но пока он занимался всем этим, у гостей появилась возможность поближе познакомиться с невестой, на которую было столько претендентов!
Старшей крошке пани Изюмихи было, если не обращать внимания на пудру, крем, белое, выше колен платье, вожжи спущенных до пят лент, вплетенных в косы, подрисованные ресницы и еще кое-какие омолаживающие вещицы, можно было дать этак лет двадцать восемь — тридцать. Если же принять все во внимание и махнуть рукой на заметно круглый, стянутый широким ремнем живот, то дочь старшего полицая вполне сошла бы за девочку, которой недоставало разве только скакалки. Что же касается ее характера, то он вполне соответствовал тому описанию, которое сделала за столом пани Изюмиха. Стоя со свечой в руках перед венчальным столом (он заменял амвон), невеста являла собой образец божьей скромности. Очи ее были опущены долу, ресницы недвижны, губы сложены в бант целомудрия… Кротко и смиренно ожидала она в окружении сестер своего жениха. Но вот наконец и он поставлен рядом — длинный, исхудалый, с запавшими щеками и перепуганными глазами.
Какая-то незнакомая тщедушная старушка сунула ему в руки зажженную свечку, батюшка, махнув кадилом, обдал молодых чадным дымом, и венчание началось. Прочитав нараспев несколько строк из церковного писания, батюшка осенил молодых крестом и подступил с традиционными вопросами:
— Любите ли вы друг друга, ставшие под венец?
— Любим, — промолвила она.
— Будешь любить, просидев без еды три дня в амбаре, — ответил он.
Стоявшие позади невестины сестры хихикнули. Мать цыкнула на них.
— Верны ли вы друг другу или были в согрешении? — задал новый вопрос священник.
— Верны и не были, — молвила она.
— А кто с ней в святых ходил, — буркнул он. — Разве что один архангел из небесной канцелярии.
— Вы не верьте ему, батюшка, — потупив очи, сказала она. — Врет он. Честна я и непорочна.
— Так непорочна, что дальше ехать некуда, — покосился Грицко на невесту.
— Батюшка! Я не стерплю таких поносных слов. Он меня нагло оскорбляет.
— Терпите, дочь божья. Бог терпел и нам велел,
— Терпеть? Перед этим нахалом? О нет, батюшка. Я готова сейчас же доказать вам свою безгрешность.
Отец Ахтыро-Волынский растерянно заморгал. Ему никогда не приходилось слышать подобного в такой торжественный час. Крепкое словцо навернулось ему на язык, но он сдержал его и, склонясь к уху невесты, прошептал:
— Сие грешно и непристойно. Оное деяние воздано на жениха. Пусть он сам познает, был за вами грех или Христос остановил вас в предгрешии.
Произнеся эти слова, священник осенил невесту крестом и, подойдя к жениху, также зашептал на ухо:
— Не паскудься, анафема, коль наследил. Жених-полицай упал на колени, протянув руки, ухватился за подол поповской рясы:
— Не следил я, батюшка! Святой крест — не следил. Пан Изюма подхватил жениха за шиворот и водворил на прежнее место, рядом с невестой.
— Имей совесть, Грицу. Я же с тобой добренько толковал, — он незаметно сунул жениху кулак под нос. — Дюже добренько. Але еще разок потолкуем? А?
Сестры-чайнички снова хихикнули. Тут уж мать не утерпела и, подхватив их под руки, вывела в опустевшую прихожую.
— Идите, идите, милые. Тут без вас обойдутся.
— Ой, мутер! Так интересно!
— На чужое счастье глазеть нечего. Своего надо добиваться, а вы только хи-хи да ха-ха. Чем скалить зубы, шли бы лучше перед этим усатеньким президентом ножками повихляли. Смотришь, и уцепится за какую. Мужчины, они падки на красивые ножки.
— О, мутер! Мы уже устали, — возразила одна.
— Перед обером вихляли, — уточнила другая, — перед штандартенфюрером вихляли…
— Недаром вихляли. Обер принес фунт соли, а этот, как его, стандартный фюрер обещал… вы забыли? Визу в Европу или, кажись, из Европы. Ах, голова, опять забыла, куда он обещал-то.
— В Зап. Европу, мутер. В Зап. Европу.
— Вот видите. Не в какую-нибудь там Жмеринку, Вапнярку, а в саму Европу! Да и по правде сказать, невелика шишка этот фю стандарт, чтоб за него держаться. Коль есть выбор, надо выбирать, копаться. Этот с усиками, по крайней мере, президент!
— Фи-и, президент! — свистнула Лиза-Эльза. — Сам сказал, что личный представитель президента.
— Не фикай, коль не знаешь ни уха ни рыла. Мать больше вас разбирается в больших шишках, в том, чего стоят фюреры и президенты. Это, может быть, как раз и хорошо, что не президент, а только личный, вроде бы при нем. Президентам эвон скольким дают под зад, а эти личные остаются.
Пани Изюма ласково обняла дочерей, чмокнула в щеку одну, другую, потрепала их за мордашки.
— И еще один козырь, доченьки мои, милые крошки. Даже если он не удержится этим личным, все равно его супруга будет плавать в золоте и шампанском. Этот усатенький ужасно богат. Он коллекционирует ослов и свиней. А одному ослу даже делал в Осле завивку. Так что не теряйтесь. Ловите эти усики. Цепляйтесь за них. Цепляйтесь! Ах как жаль, что мне не шестнадцать! Я бы в него, голубчика, этого ослиного коллекционера, когтями, как сова, и не разжала бы их, пока б не упал на колени. А потом бы я была кто? Какая-нибудь баран… барон… баронесса! Жена знаменитого ослиного коллекционера! Ах, ну что ж вы стоите? Ступайте, спешите же. Эйн, цвей, дрей!
Вошедшая в роль баронессы, Изюмиха вытолкнула дочерей за дверь и поспешила в зал. Увы! Там все уже подходило к концу. Широко размахивая кадилом и вытягивая какую-то непонятную ноту, священник с помощью самого Изюмы и подоспевшего на помощь рябого полицая вели «счастливую» чету на последний заход вокруг стола, и, как заметила «мутер», жених на свою невесту уже не косился.
Тем временем Гуляйбабка осмотрел двор хозяина, поговорил с толпой женщин, стариков и детей, осаждавших крыльцо, и пришел к выводу, что пан Изюма переламывается, однако, не перед всеми, напротив того, очень любит, чтоб селяне переламывались перед ним. Но, как выяснилось из разговора с жителями, примеру пана Изюмы никто следовать не хотел.
— Де ж нам взять такие гибкие спины? — кряхтел, опираясь на палку, глубокий старик в домотканых портках и рубахе. — Отвыкли мы гнуться, тай годи.
— Хай вин сказытся, щоб мы лба свои перед ним билы! — воскликнула женщина с ребенком на руках.
— Жди, пока он сказится. Коров всех наших заграбастав, ирод окаянный! — запричитала маленькая старушка.
На крыльцо вышел сияющий, довольный пан Изюма. На шее у него болталась и позванивала о пуговицу медаль БЕ. Гуляйбабка, призывая к вниманию толпу, поднял руку:
— Достопочтенные граждане! Уймите свои вопли и слезы. Сегодня грешно плакать. Сегодня надо бить в барабаны, играть во все скрипки и танцевать до упаду. Сегодня, милые граждане, в вашем селе великий праздник! Бракосочетаются дочь пана Изюмы и пан полицай Грицко Андросенко!
Снова поднялся шум, гам, разные выкрики, пожелания жениху и невесте дьявола в перину. Гуляйбабка утихомирил толпу только тогда, когда крикнул:
— Да тише вы, растак ваше дышло! Дайте же досказать. Тише!
Толпа умолкла.
— Так я и говорю, по случаю этого бракосочетания и получения паном Изюмой высочайшей награды — медали БЕ второй степени объявляется радостная новость. Великородный и высокочтимый вами пан Изюма возвращает вам всех отобранных коров!
— И свиней? Свиней хай верне, сучий хвост.
— И свиней тоже, — добавил Гуляйбабка и глянул на Изюму.
Пан Изюма побледнел и готов был закричать: «Караул! Грабят!» Но перед таким важным гостем он и рта раскрыть не посмел. Только вытянулся столбом и опять переломился.
Жители хлынули к воротам. Гуляйбабка, увидев в толпе Трущобина и Цаплина, крикнул им:
— Отберите парочку для коллекции. Из личной закуты! Каких получше.
20. ГЛАВА, ИЗ КОТОРОЙ МЫ УЗНАЕМ, ИЗ ЧЕГО ИЗГОТОВЛЕНА МЕДАЛЬ БЛАГОТВОРИТЕЛЬНОГО ОБЩЕСТВА И ЧТО ПРОИЗОШЛО С ПАНОМ ПЕСИКОМ ПОСЛЕ ОТЪЕЗДА ГУЛЯЙБАБКИ
Как только обоз Гуляйбабки покинул подопечное село пана Изюмы и выехал на ровную, уводящую в дальние леса дорогу, кучер Прохор обернулся к сидящему рядом своему начальству, сказал:
— Хочется мне с вами поговорить об одном деле, сударь, да боюсь, что у вас тут же найдется пословица, дескать, не уподобляйся той кенгуру, которая сует нос в каждую дыру.
— Да, есть такая про запас. Только слова в ней иные. Не встревай, милый кум, пока думает Наум. А если по-военному, то сие означает: «Командир решает — солдат не мешает». Но это к слову. Говорите, Прохор Силыч. Слушаю вас.
— Думка меня гложет, сударь. Хватит ли вам медалей на шею всех старост и полицаев? Уж очень щедро вы их раздаете.
— Смею заметить, Прохор Силыч, вы слишком много взяли на себя. Наши медали — это всего лишь капля в море. О шеях старост и полицаев помимо нас заботятся очень многие. Однако к вашему предостережению надо все же прислушаться. Давайте на досуге подсчитаем, хватит ли нам действительно медалей.
Пока Гуляйбабка и Прохор заняты этим подсчетом, вкратце поведаем, из чего отлита знаменитая медаль и что на ней изображено.
В отличие от Железного креста, отштампованного из олова, смешанного с цинком и залитого черной эмалью, медаль, учрежденная президентом БЕИПСА, выглядела, конечно, беднее. И на это была своя причина. Руководителям благотворительного общества тоже хотелось, чтоб в их медали присутствовали такие же благородные металлы, как и в Железном кресте фюрера, но реальная возможность всегда хватает прыткое желание за фалды. У фюрера в руках целое государство и все захваченные страны. Он мог, разумеется, не жалеть на изготовление награды ни кровельного цинка, ни ложечного олова. В благотворительном же общество о такой роскоши не могло быть и речи. Сунулись чеканщики искать олово, цинк, а кроме нескольких корыт да двух десятков ложек, разбейся, ничего больше не нашли. Но даже при этом труднейшем положении надо отдать должное создателям медали.
Не имея в Хмельках ни оловянного завода, ни монетного двора, они все же нашли выход и отчеканили для старост и полицаев великолепнейшие награды. Выручил местный заводишко, консервировавший рассольники и майонезы. На его дворе было найдено два ящика новеньких, пахнущих свежей смазкой баночных крышек. Они-то и были пущены в ход.
Кое-кто из скептиков выразил сомнение насчет изящности награды, а меж тем медаль БЕ первой степени удалась на удивление. Ярко начищенная и покрытая в ободке черным лаком, она не уступала медалям фюрера. Красоту ее дополняло выдавленное в центре легко читаемое БЕ, что означало: «Благотворительное единение».
При создании медали БЕ были жаркие споры о ее креплении. Одни предлагали крепить ее посредством штифта и гайки, другие склонялись к тому, чтоб приварить булавку…
— Нужна прочная черная лента, — сказал президент, выслушав все предложения, — чтоб медаль не сорвалась с шеи награжденного.
Все нашли в этом здравый смысл, и медаль БЕ первой степени была подвешена к черной брезентовой ленте, не уступающей в прочности пеньковому шпагату. Лента к тому же придавала медали солидность и красоту. По утвержденному статусу награжденный имел право носить медаль на верхней одежде, что давало возможность гражданам видеть героев «нового порядка» даже ночью, так как медаль имела свойство блестеть и в темноте.
Медаль БЕ второй степени была меньшего размера, но изготовлялась она из того же металла, предназначенного на заводишке для закупорки банок с майонезом. Лента на ней была точно такая же, как и на медали первой степени, с той лишь разницей, что та полировалась, скользила, а эта имела грубую обработку и не скользила.
Но вернемся к оставленным в раздумье личному представителю президента и его почтенному кучеру и попытаемся узнать, чем же закончился их подсчет.
Увы! Дневная жара и монотонный стук колес по неровной однообразной дороге укачали и Гуляйбабку и Прохора. Прислонясь друг к другу плечом и том самым поддерживая друг друга они, как птицы в ночном перелете, тихонько пересвистывались носами.
Посвист задремавших седоков, вплетенный в ленивый скрип колес, бренчание трензелей уздечек и фырканье коней составляли ту сладкую музыку жаркой и дальней дороги, которая помнится с детства и до седой бороды. А навстречу плыла другая, тоже устало-дремная, но довольно-таки веселая музыка. Она слышалась все ближе, ближе, и вот уже донесся скрип колес и слова поющего человека:
Ой ты, куме, ты, Масею, Чи ты бачив чудасею?
Гуляйбабка продрал глаза, тряхнул головой. Из-под горы навстречу карете выезжала телега. Вначале показался конец задранного в небо дышла, потом выросли четыре растопыренных золотых рога, сгорбленные воловьи спины, старая фура на высоких колесах, броский черный гроб, разрисованный желтыми цветочками, а верхом на гробе вислоусый старикан, чем-то похожий на подворного дежурного канцелярии пана Песика.
Старик так увлеченно, так вдохновенно пел, что, казалось, забыл обо всем на свете и только видел перед собой кума Масея, которому рассказывал в песне про какую-то чудасею.
Як у поли чоловик Комарами орав Та три плуга поломав.
Пел он, покачивая из стороны в сторолу головой, увенчанной соломенной шляпой с широкими обвислыми полями.
А мухами волочив — Три бороны разтрощив.
Ой ты, куме, ты, Масею, Чи ты бачив…
— День добрый, дедок! — воскликнул Гуляйбабка, миновав волов и остановясь рядом с фурой, тоже остановившейся. — Кому везете «жилье»?
Старик вздрогнул, узнав сидящих на передке кареты, и улыбнулся во все черное, загорелое лицо, но, спохватясь, что улыбка неуместна, как-то враз напустил на лицо печаль, закачал горестно головой:
— Ой, таточко! Ой, маты ридна! Горе, страшне горе свалилось на нас. Такое горе, такое горюшенько, що и рассказаты не можу. Все село в траури. Весь люд изошов слезами.
— Но что же случилось? Что?
Старик вытер рукавом белой рубахи сухие глаза, снял шляпу:
— Три дня тому… Ай, горе какое! Ай, горе! Утонув, утопився наш обожаемый, наш наидобрейший пан Песик.
— Пан Песик?! Что вы говорите? Да куда ж его угораздило? Куда он нырнул? У вас вроде и озера глубокого нет.
— Правда ваша. Правда, хлопче. Ставка нема. Зато навозная яма есть. Дюже глубокая бучилина. В ней вин, — старик перекрестился, — царство ему на тому свете, и утопився.
Гуляйбабка обернулся к кучеру:
— Вы слышите, Прохор Силыч, какое у них несчастье? Пан Куцый, то есть пан Песик, утонул в навозной яме.
— Слышу, сударь. Что и говорить. Несчастье так огромно, что неизвестно теперь, как людям и жить.
— Ой и не говорите! — тряс головой старик. — С головушки не идет утрата. Что делать нам без Песика, как жить?! Все село стонет. На гроб собирали, все как один по рублю принесли, а кое-кто и по два не пожалел. Это ж такой был человек, такой был Песик!
— Простите, папаша, один вам вопрос, — прервал причитание старика Гуляйбабка. — А при каких обстоятельствах пан Пуцик, простите, Песик нырнул? Подробности знаете?
— Знаю. Как же не знать. — Старик поправил крышку гроба. — Я и сват Задримайло как раз были при этом за понятых. Я цигарку курил, а сват Задримайло держал ту шлангу, через которую пан Песик, сейфу выискивая, воздух глотал. Поначалу ее, то есть шлангу, сам пан полицай направлял. А тут, как на грех, его, пана полицая, по нужде в кусты потянуло. Ну он шлангу нам, а сам брюки в руки и гайда. А пан Песик с маской на лице где-то там, на дне ямы, денежки колхозные ищет. Старательно ищет! Только булькута из вонючей жижи идет. А пан полицай все в кустах. Ну, как на грех, прижало его. То ли он чего жирного наелся, то ли гнилого. А сват Задримайло та я стоим, шлангу держим, про то да се балакаем. А дале сват и говорит: «А не пора ли нам, сватове, тянуть его?» Я тоже говорю, что вроде бы пора, а вроде бы и нет. «Это же такое дело, как и хлеб печь. Передержишь — плохо, недодержишь — худо». Сват тоже так рассуждает, однако мы потянули. Не дай бог сбрехать, дружненько так потянули. Да-а… Вытягиваем, а пана Песика нет. Только маска с него. Сват и говорит: «Снял, поди, пан Песик, чтоб легче было. Сейчас вынырнет». Но ждем-пождем, а он не выныряет. Опять закурили по цигарке. Нет старосты — и баста. Что за хвороба? То булькута со дна шла, а то смотрим — и пузырей нет. А пан полицай все в кустах пребывает. Что делать? Мы быстро суем длинной палкой маску на дно. Сват еще крикнул в шлангу: «Держи, пан! Только не молчи, ради бога. Как найдешь гроши, скажи. Мы здесь. Ждем тебя. Вытянем зараз». — Старик вытер нос рукавом, безутешно потряс головой. — Ой, горенько! Горе мое! В другой раз втроем тянули его. Дюже дружно тянули. Пан полицай ще сказал, что «не иначе пан Песик сейфу с капиталом подцепил». Но нет. Вместо сейфы какую-то корявую железяку вытянули.
— А с Песиком что же? — спросил Прохор. Старик перекрестился:
— Царствие утопленному. Багром вытянули его. В жиже захлебнулся.
Верхом на конях подскакали Волович, Цаплин, Трущобин, отец Ахтыро-Волынский.
— Что случилось? Почему стоим?
— Шляпы долой, господа! — встал на передке Гуляйбабка. — Смертью героя третьего рейха… в подлой навозной яме погиб непревзойденный мастер по выгребанию ям, кавалер медали БЕ — пан Цуцик, извиняюсь, Песик.
Всадники встали на стременах. Старик снял шляпу, перекрестился:
— Упокой его душу грешную.
Цаплин надел цилиндр, тронул разрисованную крышку гроба:
— Роскошный гробик. Где такой достали, старина?
— Там, за Припятью, — махнул хворостиной в сторону синеющего на горизонте леса старик. — У нас степь. Досок не достать. В колхозе, правда, было много досок, но их все на гробы в соседнее село забрали. Там, говорят, паны полицаи большую победу над партизанами одержали, и на гробы панов полицаев досок не хватило.
— Вам повезло. Люкс достали, — продолжал помощник президента по свадебным и гробовым вопросам. — Такой гроб — это мечта многих старост и полицаев.
— А-а, где там повезло, хлопче добрый? Горе-то, горюшенько какое! — ухватясь за седую голову, заголосил старик. — Утонул, пропал в клятой жижке наш замечательный, наш обожаемый Песик…
Гуляйбабка слез с передка, подошел к фуре, тронул за плечо старика:
— Уймите свое безутешное горе, диду. Поберегите горькие слезы. Еще не все такие выдающиеся ямокопатели утонули в навозной жиже. Еще много их на земле. Будет о ком слезы лить.
Старик поднял голову, глянул повеселевшими глазами:
— Ой, спасибочко, сынку! Утешил старика. Правду сказал. Не все еще, не все сгинули. Будет о ком слезу обронить. Низко кланяюсь вам и на этом добром слове дозвольте мне поспешать. Время душное. Не зимой хоронить, пан староста может — тьфу! — завонять.
— Счастливый путь, — протянул руку Гуляйбабка. — Приятных похорон!
Старик крикнул на волов, хлестнул их хворостиной, и скрипучая фура вновь запела свою дорожную, а вместе с ней затянул опять и старик:
Ой ты, куме, ты, Масею, Чи ты бачив чудасею…
Гуляйбабка окинул взглядом свой спешенный на привал обоз и крикнул:
— По коням!
21. ОТЕЦ АХТЫРО-ВОЛЫНСКИЙ ОТКРЫВАЕТ СМЕХОЧАС, ЕГО РАССКАЗ О БЕСПОДОБНОЙ АНГЕЛИЦЕ
Трудно просыпаться на птичьей заре… Сон-чародей этак и манит тебя вздремнуть еще минутку, понежиться, побыть в плену какой-нибудь сказочной феи. Но тот, кто отбросит к дьяволу эти сладкие соблазны и воспрянет вместе с птицами, ни за что не пожалеет потом. Он попадет в еще более прекрасный, но уже не сказочный, а живой мир, распахнутый перед ним во всей волшебной красе. Раннее утро околдует его, зачарует переливами лучей и красок, радостными звуками и песнями, дивными рисунками и картинами, захватит в плен, вдохнет ему свежие силы, даст птичьи крылья, и человек вдруг гордо поднимет голову, вздохнет во всю грудь и, улыбнувшись, скажет:
«Как же прекрасно жить на земле, дышать воздухом росных трав и берез, встречать рассвет, слушать милые песни птиц, любоваться созданием природы и человека и самому петь и созидать!»
Утро в России! Есть ли еще где-нибудь на земле такие чистые росы, такой дивно свежий, настоенный на тысячах цветов и трав, хмеле, хвоях, листьях кленов, берез и тополей, смешанный с запахами зрелых хлебов воздух, такой синевы, глубины и размаха небо, такие веселые птичьи ярмарки и такое дух захватывающее раздолье, которое открывает каждое утро синий рассвет перед человеком?
Иван Гуляйбабка проснулся оттого, что на него сыпанул крупным горохом дождь. Рывком отбросив с головы дорожный плащ и все еще лежа на спине, он увидел над собой растрепанные косы дремной березы, а выше них — иссиня-чистое, в затухающих звездах небо. Оно как бы разделилось надвое. Левее березы было почти таким, как и в полночь, когда просыпался проверять часовых, правее же чуть развиднелось, дрогнуло легким, еле заметным румянцем. «Что за диво! Небо чисто, а сыпануло дождем. Ах, вот кто виновен! Комендант зари — белка. Прыгнула с березы на березу и сбила росу. Куда же ты, милая, держишь путь в такую рань? Ах, вот куда! Ну, ну! Поспешай, товарищ комендант».
Рыжий юркий зверек с загнутым вверх пушистым хвостом, держа направление к чернолесью, пробежал по толстому суку березы, легко перемахнул на соседнюю осинку и, рассыпая серебро росы, пошел скакать по макушкам сосен и елей. Вздрогнули, устыдясь своей неубранности, березы. Тихий шепот побежал от них по земле: «Просыпайтесь, просыпайтесь, просыпайтесь… — послышалось вокруг.
— Румяниться, румяниться, румяниться пора».
«Ха-ха-ха-ха», — раскатисто засмеялся в орешнике дрозд, подслушавший шепот белоногих красавиц.
«К чему наряжаться, к чему наряжаться? Совсем, совсем, совсем ни к чему»,
— заговорила в кустах ивняка варакуша — соперница соловья.
В разговор вступила зорянка, за ней скворец, малиновка, скандальная сойка… и вскоре защелкала, засвистала, защебетала, заспорила вся бессчетная птичья рать. Тщетно пытался перекричать их с луга коростель. Не разогнал и метавшийся меж деревьями коршун. Спор разгорался с каждой минутой все сильней и сильней. А березы меж тем подрумянились, причесались, сбежались то парочками, то по трое, то в целые хороводы и начали поглядывать на луг, где фыркали кони и сладко похрапывали невесть откуда занесенные в такую глушь раскудрявые женихи.
Гуляйбабка, молодецки раскинув по мягкотравыо руки, ноги, сладко потянулся, вдохнул хмель черемушно-березового настоя и, крякнув от удовольствия, вскочил на ноги.
— Подъем! Побудка, хлопцы!
Задвигался, закашлял, зазевал спавший на лужке близ берез походный лагерь «Благотворительного единения». Одни возрадовались хорошей зорьке, другие заворчали:
— В такую рань! Еще бы часок!
— Вставай, вставай! Да живо. По тревоге. Поможем фюреру — тогда и отоспимся. Все проснулись? Ста-но-вись!.. Равняйсь! Смирно! Нале-во! Правое плечо вперед! За мной! На зарядку. Шагом-м…
И вот уже вся команда, растянувшись в гусиную цепь, замелькала между берез. Впереди сам личный представитель президента. Позади, задрав рясу выше колен, с крестом на шее, босиком едва поспешал отец Ахтыро-Волынский.
— Бог не супротив порядку и тоже любит физзарядку, — бросил он на ходу стоявшему у кареты Прохору.
— Зря, батя! Бог сниспошлет крепкий дух, — кричал от кухни повар.
— Пока с небес дождешься, семь раз согнешься, — хохотал священник, сверкая пятками, мокрыми от росы.
Закружились, завертелись в хороводе с удалыми молодцами березы, только успевали то приседать, то вставать, то низко кланяться.
— Спинку! Спинку пригните, батюшка. А теперь руки кверху, выше над головой, будто на небо лезете уже. А вы, Чистоквасенко, что чешете за ухом? Кверху тянитесь, К веткам березы, а то женитесь — невесту без лестницы не сможете поцеловать. Вот так. Хорошо!
…Зарядка, утренний холодок, ключевая вода взбодрили гуляйбабкинских молодцов. Заулыбались, повеселели они, будто каждый по доброй чарке горилки хватил. Ну а крепкий, заваренный брусничником чай с пшеничными сухарями и вовсе развеял усталость, поднял общий настрой.
— Ожили? Хорошо! — кивнул чаевничающим солдатам Гуляйбабка. — А час тому ведь ворчали, как старые деды. Признавайтесь: ворчали, что подняли в такую рань?
— Был такой грех, — ответил за всех самый молодой в обозе солдат. — Только начала сниться девчонка, обнял было… И бац тебе — подъем. Нет, что ни говори, а наш брат по части сладких сновидений бедный, несчастный человек. Обкрадывают нас.
— «Обокрали». «Несчастный человече». Эх, голова твоя два уха! — вздохнул Гуляйбабка. — Да прежде чем слово сказать, надо язык привязать. Уж если на совесть, то наш брат солдат — самый счастливейший человек. Сколько утренних зорь он встретит за службу свою! Сколько раз увидит, как солнце над землей встает! И вовсе он не тот бедный Макар, на которого все шишки валятся, а богач! Самые чистые росы — его. Самый свежий воздух — его. Самые первые песни пернатых — его. Самое дивное небо — тоже его. И коль обкрадывают кого, так это только того, кто дрыхнет до обеда и тюфяком встает.
— Истина. Истина глаголет вашими устами, — подтвердил отец Ахтыро-Волынский. — Кто рано встает, тому бог дает.
— Не бог дает, а человек сам берет, — внес поправку Гуляйбабка. — Как говорится, пока лежебока храпел, работящий все сделать успел. Да я бы за один только петушиный крик с чертом вместе с постели вставал.
— Нет теперь тех петухов, что на зорях пели. Всех фрицы поели, — вставил реплику молодой солдат.
— Не ной, как комар над ухом, — обернулся на голос Гуляйбабка. — Будут вам и петух и куры. А что касается сна про девчонку, то сказал бы тебе, паренек, да жаль, что отец священник рядом.
— Коль бухнули в один колокол, то бейте и в остальные, — хлебая с присвистом чай, отозвался священник. — Ничто земное мне не чуждо.
— Мой звон только для холостяков, — сказал Гуляйбабка. — Пусть тот, кто вздумает выбирать невест, также воспользуется зарей.
— А почему? Почему зарей-то? — раздались голоса.
— А потому, что в это время они выходят без краски, без замазки, в натуральном виде. Рассказал бы вам про случай один, да не смею хлеб у других отбивать. Давайте договоримся так. На каждом привале один час изучаем немецкий язык. Другой — отводим смеху. Выступать по алфавиту. Каждый рассказывает какую-либо самую веселую историю из своей жизни. Повторяю. Из своей, а не из бабушкиной. Тем самым, мы убьем сразу по два зайца. У приунывших будем разгонять хандру и побольше узнаем друг о друге. Согласны?
— Согласны! Все «за». Даешь смехочас!
— Отлично! Принимается. Не будем раскачивать быку хвост, он у него и так качается. Начнем сейчас же. У кого из вас фамилия с буквы А? — Гуляйбабка бросил взгляд на отца Ахтыро-Волынского. Тот пожал плечами:
— Не смею перечить воле людской. Да простит Христос, — он перекрестился, отмахнув заодно комаров, и начал: — А было сие сотворенье под крещение Христово, в ту пору, когда мне ошнадцатый пошел. Дает мне как-то матушка моя один гривен, бутыль и говорит: «Пойдешь, Афоня, в соседнее село во храм, поставишь Николаю-чудотворцу свечку и наберешь святой водицы». — «Пойду, говорю, мамань. Наберу, говорю, и непременно поставлю», а самого аж кинуло в жар: «Как же я пойду из села куда-то на ночь, коли меня моя возжеланная — дочь дьячка — ждет? Да отлучись я не только на ночь, а на малую малость, как ее тут же за амбар уведут». А скажу вам, братья, было кого уводить. Мне ноне архигрешно описывать все ее бесподобные прелести: полные ножки там, округления прочих мест… Я позволю сказать лишь одно. Возжеланная Ольга моя была отменно хороша. Я по ней, окаянной, с ума сходил.
— А она по вас? Как она?
— Если б замечал подобное, опаски б не имел, — ответил священник. — А так душой весь исходил. Как оставить ангелицу одну, коли за ней соблазников, яко за волчицей в рождественский мороз. Ну, сунул я бутыль под забор в лопухи и на крылечко к ней — моей бесподобной. До третьих петухов богохульных соблазнителей палкой отгонял, до той самой поры, пока опочивать не отошла. А я тем часом бутыль в руки и к речке. Зачерпнул там воды и тихонько домой: «Получай, мамань, святую водичку. Из священного чана набрал». — «Спасибо, — ответствует, — Афонюшка. Спасибо, детка моя. Ложись спать. Небось эвон как уморился». Лег я и давай святых молить, чтоб вода не протухла. Всех святых и угодников вспомнил. Одного, анафема, забыл — апостола Павла. Он-то на меня и возгневался. Встала утром матушка, взяла бутыль, чтоб избу опрыскать, а там — о пресвятая богородица! — жук плавает. Форменный из речки жук. Мать за веник. Я на колени. Крещусь, молюсь: «Из святого чана, мол, брал, собственноручно, а откуда жук мерзкий взялся, сном и духом не чую. Может, в шутку подкинул кто». Поверила матушка, с миром отпустила. А вскорости и пасха подошла. Матушка кулич мне в руки, пяток крашеных яичек: «Ступай-ка, Афонюшка, со старушками, освяти. Да Николаю-угодничку поставить свечку не забудь». — «Освящу и не забуду, мамань», — отвечаю, а сам чуть серым волком не взвыл. «Да как же я пойду, коли бесподобная Ольга перед очми стоит?» Взял я кулич и туда ж, под забор, в божьи лопухи. Да простит всевышний! Не терять же возжеланную из-за кулича.
— Мудро, батюшка! Правильно решили, — одобрительно загудели вокруг. — Живой кулич куда вкусней! Поп отмахнулся рукавом:
— Да цыц, ты. Не богохульствуй. Внемли, что дале было.
— Внемлем, батюшка. Внемлем.
— А дале пришел сей раб божий к дьячку на крыльцо, а бесподобной и след остыл. Только запах духов да черемух преогромное охапище на той лавке, где восседала. Увели, анафемы! Экое сокровище вырвали из рук! Кинулся я к речке в черемушные кусты ее искать — свою возжеланную. Туда бегу, сюда, ухом к земле припадаю, очи деру, ан шиш тебе. Будто нечистый ее проглотил. А тут еще крапива. Обстрикался весь, спасу нет, руки зудят, лицо тоже. Э-э да сгинь она, пропади с бесподобностыо своей! Вылез я из болота и к забору, где кулич спрятал. Домой пора. Божьи старушки из храма идут. Матушка и братья со священным куличом ждут.
— Правильно, батюшка! — выкрикнул все тот же голосок. — Я бы тоже по Волге-матушке ее послал.
— Помолчи, не сбивай. Поставь на чеку язык.
— Ставлю, батя. Уже на предохранителе стоит. Священник поймал согнутой в совок ладонью летавшего перед носом настырного комара, смял его, бросил под ноги, зло плюнул:
— Тьфу, анафема! И сотворит же бог такое. Будто нечего было делать ему. Тьфу! Ну, пришел я к забору, сунулся в лопухи, а там… мать пресвятая богородица, отец заступник! Преогромный пес, облизываясь, стоит. Нос в куличной пудре. На языке канальи скорлупа от яиц.
— Неужто сожрал?! — всплеснул руками Прохор.
— Все, как есть, употребил, — махнул рукавом священник. — И этак благодарными очами зрит на меня. Дескать, «превеликое спасибо вам за пасхальный кулич. Отродясь такого не едал».
— Ну и влипли вы, ваше священство! — покачал головой Гуляйбабка. — Как шмель в повидло.
— Да уж видит бог, влип. Так влип, что и досель не очухаюсь.
— Как «досель»?
— А вот так, мирские отроки. Помышлял я в ту пору учителем стать. А богомерзкий кобель и дьячкова дочка сие помышление опрокинули в тартарары. В наказанье за грех услали раба сего учиться на священника. Да так до сих дней и служу.
— А возжеланная-то как? Что с ней? — спросило сразу несколько голосов.
Отец Ахтыро-Волынский только рукавом махнул:
— Отстаньте, не тревожьте больше мою грешную душу.
Гуляйбабка встал:
— Смехочас окончен. Благодарим вас, батя. На другом привале слушаем Воловича. Приготовьтесь, Волович.
— Есть приготовиться! — скрипнув кожаной курткой, встал Волович и показал Гуляйбабке зажатые в ладонь часы: — Пора в дорогу.
— Да, пора. По коням!
22. ЖАЛОБА РЯДОВОГО ФРИЦА КАРКЕ
Заклеив шишку на голове и вдосталь отоспавшись на мягкой, чистой постели, Фриц Карке, побродив в поисках укромного местечка по лазарету и не найдя его (все было забито ранеными), закрылся на крючок в туалетной комнате и, усевшись на подоконник, начал писать жалобу.
«Командиру сто пятого пехотного полка сто восьмой егерской дивизии майору Нагелю, — строчил торопливо он, — от рядового Фрица Карке. Ставлю вас в известность, что сего числа, августа месяца тысяча девятьсот сорок первого года, меня, национального героя пятой пехотной роты, начисто ограбили. У меня похитили сорок семь десятин земли! Сорок семь десятин кубанского чернозема!
Подробности грабежа. Еще накануне войны с Россией вы, господин майор, любезно выдали мне ордер фюрера на сорок семь десятин русской земли и сказали, что я могу получить ее по своему желанию, где угодно: на Украине, в Белоруссии, на Кубани и даже на Урале. Тогда же мне вручили и медальон, куда я и вложил свой ордер, чтоб в том случае, если меня разорвет в крошки, похоронная команда нашла его и вручила моей любящей жене.
Свои сорок семь десятин я, господин майор, мог получить далеко не топая, тут же, рядом с границей. Но как истинный патриот Германии, желающий помочь фюреру, я считал своим кровным делом двигаться дальше и получить положенные мне сорок семь десятин под Полтавой. Об этом своем намерении я, господин майор, доложил своему ротному командиру и сообщил письмом жене Эльзе.
Обер-лейтенант Дуббе мое патриотическое рвение одобрил тут же. От Эльзы получил телеграмму, где она писала: «Рада через край. Поздравляю. На Полтаву готова хоть без юбки. Вот как только оставить одного Отто?»
В дверь постучали. Карке не отозвался и продолжал увлеченно строчить:
«Вторым письмом я уведомил супругу, что от полтавской земли отказываюсь, так как она далеко от моря, а получу свои сорок семь десятин лучше на Кубани, поближе к субтропикам. Эльза одобрила мое решение и сообщила, что она готова выехать на Кубань в сопровождении Отто в любое время. По этой причине, господин майор, я пел, ликовал. Кубанский чернозем мне снился по ночам. Я видел себя там в пшеничных полях и виноградниках и вот…»
В дверь опять постучали. На этот раз более настойчиво. Карке не отозвался. Катитесь вы со своей нуждою. Мне не до вас. Тут сорок семь десятин чернозема гибнут, а они стучат. В крайнем случае можно во двор сходить. Отстаньте!
«И вот… — писал он далее, — все рухнуло. Неизвестные грабители (есть предположение, что это солдаты из похоронной команды) украли у меня драгоценный ордер вместе с брюками. Я остался без брюк и чернозема. Вы спросите у меня, как могли грабители стянуть с меня, здоровяка, брюки? Охотно поясняю, господин майор. Брюки с меня снимали в тот час, когда я лежал контуженый и раненный в зад на высоте «102». Я отчаянно сопротивлялся. Тогда они ударили меня чем-то твердым по голове и, завладев моими сорока семью десятинами, скрылись. Очнувшись и не обнаружив ордера, я пришел в отчаяние и долго бился головой о землю. Меня одурачили. Мне подрезали крылья. Если раньше я рвался вперед, то теперь, не скрою, мне стало все безразлично. Добравшись до воронки, где сидел командир моего отделения Квачке, я немедленно доложил ему о случившемся. Фельдфебель как мог утешил меня и лично свел в лазарет, где я теперь и пребываю».
В дверь туалета стучал теперь не один нуждающийся, а несколько, и, как показалось Карке, они уже не просили, а угрожали. Открыть бы, но как откроешь, когда недописан рапорт, когда мысли оборваны на самом важном месте. Потоптавшись у двери и потрогав довольно-таки крепкий крючок, Карке снова сел на подоконник и заскрипел пером:
«Кто может теперь меня утешить? Что будет с моей милой Эльзой, если она узнает, что у меня похищена земля? Бедная! Она, господин майор, не выдержит такого горя. В моей супружеской жизни может произойти трагедия. Я стал нищим, а штурмовик Отто богат. У него в Свинемюнде имение. Кто знает, что у него на уме? И это меня угнетает, не дает мне покоя. Я день и ночь думаю об украденных десятинах, о жене и штурмовике Отто».
Дверь туалета грохотала от костылей, кулаков, пяток. Не спуская глаз с крючка, Карке поторопился:
«Обращаясь к вам с этим рапортом, господин майор, я убедительно прошу вас понять мое горе и силою власти, данной вам фюрером, принять меры к розыску, задержанию грабителей и строгому наказанию мерзавцев».
Кто-то за дверью громовым, угрожающим голосом крикнул:
— Эй, копуша! Слезай живее, а не то стащим за ноги. Взломаем дверь.
Карке отлично понимал состояние солдат, стоящих за дверью, но что он мог сделать в эти минуты, когда оставалось совсем немного, чтоб завершить рапорт. Тут, пожалуй, и стрельба из пушки не помогла б. Мысли его работали с лихорадочной быстротой, авторучка моталась взад-вперед по листу бумаги, как челнок в ткацком станке. Карке стал было излагать приметы грабителей, но ему помешал знакомый голос начальника лазарета:
— Рядовой Карке, отворите. Сейчас же откройте дверь! Поймите, что вы создали в лазарете аварийную обстановку. Вы слышите, Карке?
— Слышу, господин полковник. Так точно! Сейчас закругляюсь.
— Сколько минут вам надо для закругления?
— Сей момент! Сей момент, господин полковник.
— Мы ждем, Карке. Поторопитесь! Карке не только торопился, а скакал галопом. Выхватив из бокового кармана другой лист, он бегло писал:
«По моим предположениям, грабителей надо искать в тыловых частях армии. Мне помнится, что они что-то говорили о приказе ноль пятнадцать. Но могли быть и просто одиночные бандиты, решившие награбить себе побольше земли. Мерзавцы! Что им слезы какого-то рядового Карке? Что им с того, что он, оставшись без земли, может остаться без любимой жены? Они готовы всю Россию положить себе в карман. Таких хапуг, господин майор, мне не жалко, и если вы их поймаете и будете казнить, пригласите меня. Я первым влеплю в затылок грабителя пулю».
Раздался опять голос начальника лазарета. Вначале он был угрожающим, потом смягчился до вежливого уговора:
— Ну откройте, Карке. Войдите в положение своих собратьев. Им тяжко. Невмоготу. Снимите крючок. Ну что вам стоит? Мы вас не накажем. Напротив, я прикажу, чтоб вам дали фляжку шнапса.
Терять фляжку шнапса из-за двух-трех недописанных строчек Карке не хотелось. Он спрятал в подкладку лазаретного халата рапорт и снял крючок. Толпа натерпевшихся хлынула в туалет. Карке схватили под руки офицеры гестапо.
— Признавайтесь без проволочек. Что вы делали в туалете? — держа наготове лист бумаги и авторучку, спрашивал подполковник Румп — следователь гестапо по особо тяжким преступлениям.
— Я же сказал, господин следователь. У меня запор. Я просто долго сидел.
— Вы лжете, заметаете следы. Начальник лазарета видел в замочную скважину — вы что-то писали.
— Ничего я не писал. Я просто держал в руках листок бумаги.
— А авторучка зачем? Зачем держали в руках авторучку? Не ковырять же в носу вы ее с собой брали.
— Нет.
— Так отвечайте же! У нас есть предположение, что вы, уединившись в туалете, писали враждебную листовку. Писали вы ее? Признавайтесь!
— Нет.
— А вообще сочиняли вы там что-нибудь или нет?
— Да, сочинял.
У следователя глаза загорелись, как у карточного игрока, азартом. Высокий, тощий, с тонкой кадыкастой шеей он показался Карке похожим на гусака, увидевшего сидевшую на лукошке гусыню.
— Так, так, — забарабанил пальцем по столу Румп. — Говорите, все же сочиняли. А что? Кому?
Карке молчал. Он гадал: сказать этому гусаку о рапорте или нет? Делиться с ним своим горем или помолчать? Скажешь, поделишься — чего доброго, потребует в доказательство рапорт, а там тогда поди поищи. Подошьет бумагу в архив, и крышка. Когда еще представится случай закрыться в туалете?
— Ах, вы молчите! Что-то скрываете.
— Я ничего не скрываю, господин подполковник. Я говорю, что обращался к командиру.
— К командиру? Замечательно. Так и запишем: сочинял листовку, обращенную к командирам. К чему вы в ней призывали?
— Призывал к справедливости и наказанию тех, кто захватывает чужую землю.
— Говорите, говорите, Карке, — строчил протокол допроса следователь. — Это очень интересно!
— Что ж тут интересного, господин подполковник? Почти белым днем грабят. И грабят-то как! Якобы в гуманных целях. Обещают черта в ступе. Превратили в национального героя. Белье вместе с бельем Кайзера в музей под стекло. А пошли в музей — там ни кальсон, ни брюк…
Следователь поднял голову:
— О чем вы? Кто национальный герой? Кто ходил в музей? Зачем? Ничего не понимаю.
— Национальный герой, господин подполковник, это я, а в музей ходили моя жена Эльза и штурмовик Отто, который квартирует у моей жены. Так вот не нашли они моих брюк с медальоном. Жена, бедняжка, всю ночь плакала. Спасибо, Отто ее утешил.
— Рядовой Карке, вы снова темните, несете околесицу. Говорите по существу.
— Больше мне говорить нечего. Я сказал все.
— Ах, так! Тогда я развяжу вам язык иным способом. — Следователь снял телефонную трубку: — Вильгельм! Принесите соленой воды, щипцы, розги и паяльную лампу.
23. СЛАВНОЕ БЕИПСА КОСИТ В ПОЛЕСЬЕ СЕНО
Деревни, хутора, поселки, местечки… Сколько их осталось позади кареты личного представителя президента, сразу забытых и навсегда запомнившихся, полюбившихся, дивно красивых, с лирически-грустными, смешными и простыми названиями: Горобцы, Наталки, Матрешки, Черевички, Чижики, Остапы, Скидайшапки, Пейгорилки, Горобницы, Лихобабы, Ковуны… Э, да разве сочтешь все, что проехали с той поры, как покинули знаменитые Хмельки, давшие миру БЕИПСА. Короткие полдневки, передых людям, коням — и снова во весь дух, во все колеса на восток, на восток, на восток!.. И снова встречи, расставания, новые страницы славной летописи БЕИПСА.
На этот раз глазам спутников Гуляйбабки предстала полесская деревенька дворов в тридцать — тридцать пять, окруженная дремным лесом, разрубленная пополам овражной речонкой, в которой барахталась голопузая ребятня. На задворках сараюхи, баньки, по нескольку старых яблонь, груш, скворечники на длинных жердях. На куцых ракитах стража — аисты. Кудахтали куры, хрюкали свиньи, где-то мычал теленок, попахивало дымком топящихся хат.
Шумно потянув носом и уловив запах жареной свинины, кучер Прохор, молчавший всю дорогу, пока выбирались из леса, обернулся к сидящему рядом Гуляйбабке, сказал:
— А тут, кажись, «новым порядком» и не пахнет.
— Да, я тоже так думаю, — сказал Гуляйбабка и вздохнул: — Несчастные люди! Как только они живут без «нового порядка»?
Ниже картофельных огородов блестел неопалой росой мокрый луг. На длинных будыльях пожелтевшего конского щавеля, качаясь, грустили луговые птахи. У кустов лозняка драл свою дранку обнаглевший коростель. Ему давно бы пора уносить ноги с луга, а он, радуясь, что луг не косят, все пилил и пилил. Черная корова с белой лысиной и обрезками рогов, как на каске фюрерского солдата, влезла в траву по брюхо и вовсю уплетала мышиный горох.
— Ах какая травища! — вздохнул Прохор. — Косить бы давно…
— А кто тебе сказал, что не косят? Взгляни! — кивнул на луг Гуляйбабка.
Карета остановилась. Посмотрев в ту сторону, куда указал Гуляйбабка, Прохор присвистнул: «Мать моя!», и, отвернувшись, сунул батог под кепку, принялся чесать затылок. Гуляйбабка приказал кучеру взять правее в объезд и гнать коней во весь дух, ибо ехавшие позади и он сам могли впасть в оцепенение и фюреру долго бы пришлось ждать помощи от БЕИПСА, а славное общество поди не досчиталось бы многих своих членов.
Как и было велено, Прохор сейчас же повернул коней в объезд, вправо, надеясь скрыться за кусты лозняка, подступившие близко к дороге, но было поздно. Обоз заметили. Обоз уже глазел. Кавалерия, уронив поводья, сидела, ухватясь за фуражки, повозочные, как один, привстали на скамейках и на манер Прохора чесали кнутовищами затылки. Зав. протокольным отделом Чистоквасенко, взобравшись на ящик с бумагами, готов был взлететь.
Ничего не попишешь. Прекрасное всегда остается прекрасным, и в мир и в разруху, и отводить от него глаза было бы даже грешно. Пришлось и Гуляйбабке еще раз уставиться на молодух.
Шагах в ста от дороги в самых необычных позах стояла дружная бригада разнокудрых, милых на мордашки косарей. С утра распекшееся солнце сняло с них кофты, блузки, юбки и даже домотканые рубахи и, свершив сие, подкрашивало их самой чистой и благородной бронзой. На иных уже не осталось и белого пятнышка, лишь берестой горели зубы да снежились неподвластные солнцу гребешки в волосах.
Одна из таких белозубых, отчеканенных солнечной бронзой молодица лет двадцати пяти, поставив руки на сильные бедра и вскинув смело голову, с насмешкой крикнула:
— Ну что уставились? Ай не видели? Помогли бы лучше косить.
— А квасок найдется? — крикнул в ответ Гуляйбабка.
— Найдется! И квасок, и кое-что еще.
— А что? Что именно? — закричали с коней.
— А ты покоси, потом и спроси.
— А в примаки? В примаки там как? — кричали солдаты охраны. — Места есть, иль все уже заполнено?
— Смотря какой примак, а то получишь и тумак!
— Да що ты к ней причепився? У нее староста на печи, а полицай ист калачи.
— А вы, чай, из каких? Не из тех ли?
— Угадала, милка, что из шила вилка.
Наскоро одевшись, к карете подошли три старые женщины и та белозубая молодица, что бойко кричала всем, но не сводила глаз с Гуляйбабки. На ней была белая с вышивкой на рукавах и под шеей шелковая блузка, плотная клетчатая юбка на молнии. На ногах легкие туфли на низком каблуке. К груди она прижимала кувшин, прикрытый лопухом.
— Дзенькуем сыны та сябры! — поклонились разнаряженному кучеру старушки.
— Вгощайтесь кваском, — протянула кувшин Гуляйбабке красивая молодица.
Взяв кувшин, личный представитель президента долго пил свежий, холодный квас и, глядя в небесные глаза, горящие перед ним, с грустью думал: «Как иной раз не вовремя бог подсовывает людям подобное счастье и как несправедлив дьявол, пряча его черт знает куда. В карету бы ее да напоказ всей земле, всем людям или как березку в чисто поле, чтоб всем была видна, чтоб кто ни ехал, кто ни шел, шапку снимал перед ней».
Тем временем, пока Гуляйбабка пил квас и произносил в душе этот монолог, старушки изложили кучеру Прохору, которого они приняли за самого главного начальника, свою слезную просьбу. Как уловил краем уха Гуляйбабка, она содержала лишь два пункта: помочь скосить траву и распахать картошку, на что Прохор с напускной важностью отвечал: «Понимаю. Сочувствую. Думаю, вопрос решим положительно».
— Хлопцы-молодцы! — поднявшись на облучок кареты, заговорил Гуляйбабка после того, как кувшин молодицы и еще два подобных прошли по рукам из края в край колонны. — Как вы смотрите на то, чтоб помочь этим женщинам скосить луг и распахать заросшую сорняком картошку?
— Правильно! Помочь! Уважить просьбу! — загудел обоз.
— Благодарю! Понятно! — потряс над головой сцепленные кисти рук Гуляйбабка. — А что задержимся малость — не беда. Говоря пословицей, мы не обеднеем и фюрер не полиняет. Горнист, играй привал!
…Добрых полдня солдаты личной охраны разминали плечи на лугу, огородах, дворах и дали себе передых лишь к бою перепелов, когда луг лег рядками, картошка повеселела, пьяные калитки и заборы потрезвели, когда были наточены все пилы, косы, серпы, тяпки и топоры, когда у вдов и солдаток вырвался облегченный вздох: теперь на лето и управились.
Главу обоза Гуляйбабку весь полдень держали возле себя голубые глаза колхозной агрономши. Согретый ими, он развел огромный чан удобрений и весь его вычерпал под молодые сохнущие яблони. Да что там чан! Рядом с этими голубыми глазами, пожалуй, любой человек вычерпал бы озеро. Но время! Если б на это было свободное и не такое дьяволом попутанное время.
— Прощайте, Олесенька, — сказал Гуляйбабка, умывшись и одевшись под ветлой у ручья.
— Прощайте, — вздохнула она. — Так и не сказали, кто вы, куда держите путь.
— Я уже говорил вам, Олеся. Я — личный представитель президента! Разве моя карета, моя свита, охрана вам ничего об этом не говорят?
В глазах Олеси мелькнули слезы. С губ ее сорвался стон.
— Зачем? Зачем вы об этом? «Карета», «свита», «охрана»…
…Солнце садилось за лесом, бросая на молодые яблони прощальную тень. Легкий ветерок затягивал марлей прибрежные ветлы. Свежило. Пора бы и ехать. Но вот беда: люди не все еще собрались. Тот доделывал щеколду, тот прилаживал к двери петлю, тому осталось вбить последний гвоздь в доску. Помкомвзвода Трущобин, раздавший ребятишкам килограмма три конфет, все еще сидел на бревнах и никак не мог допытаться, есть ли в окрестностях партизаны.
Но самым досадным для Гуляйбабки оказалось то, что исчез куда-то вместе с коренным конем кучер Прохор. Предпринятые тут же поиски, которые лично возглавил Чистоквасенко, ровно ни к чему не привели. Да и не могли привести так скоро. Прохора увела вместе с конем пронырливая бобылиха Матреница перевозить с луга сено для своей буренки.
Пока бедовый бородач перетаскивал волоком к сараю копенки, довольная, раскрасневшаяся от присутствия на дворе такого мужика Матреница выстирала, высушила его нарядный мундир и, переодевшись в яркий сарафан, сидела теперь на куче сена и пришивала к рукавам прохоровского мундира отпоротые перед стиркой галуны.
Прохор, блаженствуя, лежал на спине, широко раскинув босые ноги, положив голову на колени доброй на угощение и ласку хозяйки. Рядом валялась пустая бутылка и кости съеденной курицы.
Матреница, прожившая тридцать с лишним лет без мужа, но знавшая цену счастливым семейным минутам, вела беседу мягко, плавно, не торопясь.
— Трудно, поди, тебе командовать войском? — спрашивала она, прилаживая и так и сяк золотой галун к воротнику.
— Что вы! Сущий пустяк, мадам, — отвечал в полудреме Прохор, — главное, кнут хороший иметь.
— Кнут? А зачем же кнут?
— Э-э, лапушка! Кнут для меня — это все. Я без кнута как без рук. Другие командующие, может, и могут, а я, извиняюсь, ни-ни. Я как только надел мундир, сразу требую кнут. «Без него, говорю, увольте, командовать не могу. Мне нужно подхлестывать во… то есть дивизии, полки…»
— И много у вас этих, как их… дивизий?
— Всех не считал. Некогда, знаешь. Но, пожалуй, наберется больше трехсот.
— Ой как много-то!
— Хм-м, много. А на кой же ляд тогда и генерал, ежели у него войска нет. Чем командовать тогда? Лошадями?
Не дождавшись ответа, Прохор нащупал в сене кувшин с квасом, подтащил его, попил и, почувствовав просвежение, сел.
— Нечем, лапушка. Точненько, нечем. Но совсем иной резон, когда у тебя под руками сто, двести, пятьсот дивизий! Тогда уж, Семеновна, держись! Тогда только командуй: «Сто дивизий вправо! Двести — влево! Триста — вперед!» А ты следом, на облучке с кнутом. Эй, кто там отстал, подтянись! Аллюр три креста, так вас разэтак. И вот, смотришь, разгром, победа. Натянешь вожжи. «Стой! Можно дать сена и закурить».
Матреница, отложив шитье, с восторгом смотрела на Прохора, который в ее глазах был по меньшей мере Ильей-пророком, с громом катавшимся на колеснице по небесам.
— Ты ж береги себя. Береги ради бога, — сказала она.
— Стараюсь, зоренька, но… всякое может быть. Человек не из металла. Удар копы… то бишь снаряда — и полководца нет.
Матреница осенила Прохора перстом:
— Да хранит те… бог. Да минут все бомбы тебя. Войско-то надежное?
— Самое что ни есть.
— А с кем ты воюешь, все не спрошу? С немцами, полицаями або еще с кем?
— Сказал бы, цыпонька, но не могу.
— Чего же не можешь? Разве я шпиен какой, — она тронула под своей шеей кружевную оторочку сарафана, — у меня вон вся душенька наружи.
Прохор обнял хозяйку, прижал ее к плечу:
— Видишь ли, душенька, если сказать тебе одно, то боюсь: трах, бах — и сердечко твое пополам. Если открыть другое — от радости «ох», «ах» обомрешь. Так что, лапушка, принимай каков есть, только без мундира.
— Как без мундира? — отшатнулась Матреница. — Чай, не просто мундир, а с плеч генерала.
— Нет, лучше уж давай без него, а то может случиться сто дивизий вправо, сто дивизий влево и ейн, цвей — гол как сокол. Скидай мундир, если не вместе с головой. Мундир ведь к голове особой прилагается.
— А у тебя ай не особая?
— Нет, у меня тож ничего, моя тоже гм-м… Особая, но я, лапонька, пока лишь куче… то есть пока не Кочубей.
— А кто такой Кочубей?
— Орел! Герой гражданской войны, лапуня.
— И ты, Прошенька, ну в точности орел. Одни усы чего стоят. Тебе бы только в нашем колхозе бабами командовать. Сто баб вправо, сто влево, а сам посередке. К такой, как я, под бочок.
— Сущая мечта, — зажмурясь, потряс головой Прохор. — К этому полу у меня земное тяготение, да только жаль — не притянула ни одна, за исключением, конечно, вас. У меня после встречи с вами, Матрена Семеновна, такой прилив в груди, такой жар стоит, что ноги подмывает и в музыку кидает.
— А у меня, Прошенька, музыка есть. Граммофон с трубою.
— С пластинками?
— С пластинками.
— Давай сюда. Устроим из горя по колено море. Эх!
— Верно, Прошенька. Хай у того Гитлера глаз перекосится и мерин опоросится. Бегу!
Матреница шустро подхватилась, сбегала в избенку и тут же вынесла дряхлый граммофон с облезлой трубой. На крышке его лежала гора запыленных пластинок.
— Карапетик есть? — спросил Прохор, надевая мундир.
— Есть, Прошенька. Вот сверху первый.
— С него и начнем. С карапетика.
Прохор сдул пыль с пластинки, смачно чихнул, закрутил до отказа скрипучую пружину, в два кольца усы и взял за руки Матреницу:
— Тряхнем?
— Тряхнем, Прохор Силыч.
Граммофон хрипло грянул «карапет мой бедный», Прохор с легкостью молодого подхватил под локоть раскрасневшуюся, похорошевшую партнершу и, лихо отплясывая, запел:
Эх, ехала Проскева, Через Мукачево, Через Мукачево И до Рогачева.
Эх, сто дивизий вправо, Сто дивизий — влево.
Эх, Пронюшка, Проскуня, Храбрая Проскева.
Но беда случилась, Проскева свалилась.
Проскева свалилась, Войско раскатилось.
Эх, сто дивизий вправо, Сто дивизий — влево.
А потом и прямо, Прямо в Могилеве.
За этой разудалой пляской и застали кучера Прохора трое всадников из поисковой группы, разосланной Гуляйбабкой во все концы. Виновник сего был облачен в мундир, с трудом посажен на коренного и вскорости доставлен к карете.
Сажать его в таком размякшем виде на облучок и тем более отчитывать при большом стечении народа было бессмысленно. Место кучера занял сам Гуляйбабка, а вконец опьяневшего и беспрестанно выкрикивающего «Сто дивизий вправо! Двести — влево» Прохора втиснули в карету.
— Прощайте, бабоньки! — поднял цилиндр Гуляйбабка. — Желаем добрых встреч!
К карете, запыхавшись, подбежала Матреница, протянула Гуляйбабке белый сверток.
— Будь ласка, генералу. Бельишко на смен и чуб ему… Чуб расчешите, богом молю — сено настряло в нем. Гуляйбабка хлестнул коней:
— Расчешем, гражданочка. Наведем причес.
Самозваного генерала «чесали» на очередном привале под дубом в Речицком лесу и, между прочим, не одним гребешком. Чесали долго, старательно, то справа налево, то слева направо, то вовсе под задир. Вначале Гуляйбабка, затем Чистоквасенко, Трущобин, обозники, солдаты личной охраны, потом Гуляйбабка весь этот «причес» забраковал и попросил сделать построже «пробор».
Склонив виновато голову, Прохор терпеливо молчал, но, когда о его поступке заговорили снова, не выдержал и протянул руки к сидящим на лужайке:
— Братцы! Да что ж вы так? Безжалостно, наотмашь. Посочувствуйте, войдите в положение. Одинок. Бобыль. А тут такая женщина!.. Копна сена. Жаворонок, чтоб ему, над головой…
— К чему жаворонок? Жаворонок тут ни при чем. Бутыль сивухи тебя подвела. И про коней забыл.
— И сивуха, конечно. Был такой грех. Раскондобило, развезло… Но я не нарочно. С добрых побужденьев, вот Христос. За сговор пил.
— Какой сговор? С кем? За что? — уцепился за слово начальник личной охраны, весь подавшись вперед.
— Да не пужайся, чертов скоба, — ругнул Прохор. — Язык те вон, коль подумал плохое. Бабенке я слово дал вернуться, коль останусь в живых.
— «Вернуться»! Вы видали брата из сказки про царева солдата? — кивнул на кучера Гуляйбабка. — Да вы же были в таком угаре, что наверняка не помните, как ее звать и с какой она деревни.
— Не обижайте, сударь. Я все помню, как башмаки свои. Звать ее Матрена, а живет она в деревне… в деревне, — пытаясь вспомнить, Прохор потер потный лоб, но не тут-то было. Предательская бутыль сивухи все вышибла из его головы, и по мере того как он осознавал это, редкие волосы на его макушке от ужаса, что Матрена по дикой глупости потеряна навсегда, поднялись торчком, а в глазах появилась такая боль, что казалось, он вот-вот закричит: «Караул! Я сам себя ограбил!»
— Итак, ее звать Матреной. А дальше? — спросил Гуляйбабка.
— А дальше… Дальше, кажись, забыл, запамятовал… Кошмар! Лапонька моя… Рухнуло все. Помню только кой-что, кой-какие слова. «От Речицы свертай левее, потом возьми правее»… Нет, кажись, опять левее, а там пройти не то Чагельники, не то Чапельники?.. Нет, все забыл. Все пропало. О, черт меня дернул за хлястик вылакать всю бутыль!
— То-то и оно — Чапельники, — встал с раскладного кресла Гуляйбабка. — Чапельником бы вас, достопочтеннейший кучер, чтоб помнили наказ президента, который гласит: «Стальная дисциплина, дух запорожской сечи, серьезность к миссии БЕИПСА, завоевание доверия — и победа обеспечена». Вы же, сечь вас хвостом лошади, об этом забыли. А тот, кто забывает наказ отца, не достоин называться его сыном. То не сын, а как поют в «Комаринской», «рассукин сын»…
— Коль такой я ни богу свечка, ни черту кочерга, — сказал Прохор, — то ради бога, сделайте такое одолжение, отпустите меня на все четыре, и я потопаю.
— Безумству храбрых поем мы песню. И куда же соизволите потопать?
— Свет клином не сошелся. Знай я дорогу, та же Матрена теплей, чем попа на пасху, приняла б меня.
— До Матрены так же далеко, как моржу до тропиков, и чем дальше, тем горячей. Вы совсем не знаете законов «нового порядка». Господин Чистоквасенко, прочтите господину кучеру приказ рейхскомиссара Украины.
— Слушаюсь! — Чистоквасенко раскрыл свою папку и, отыскав в ней желтый листок, прочел: — «Смертная казнь ждет каждого, кто прямо или косвенно будет поддерживать саботажников, преступников или бежавших из плена; каждого, кто предоставит им убежище, накормит их или окажет другую помощь. Все имущество виновных будет конфисковано. Тот же, кто уведомит германские власти о саботажниках, преступниках или сбежавших из плена и тем самым поможет поймать или обезвредить их, получит тысячу рублей вознаграждения или участок земли».
Чистоквасенко захлопнул папку, поклонился. Гуляйбабка спросил у кучера:
— Вы поняли, чем может кончиться ваш уход к Матрене?
— Понял, сударь, но боюсь, что если рейхскомиссары будут раздавать по тысяче рублей за каждого бежавшего, то фюрер может остаться без штанов и ему не в чем будет принимать парад в Москве на Красной площади.
Гуляйбабка встал:
— Я лишаю вас слова, Прохор Силыч. Все свободны! Воловича, Трущобина, Цаплина прошу остаться для принятия решения. Нарушителя взять под стражу.
— Одну минутку, судари! — поднял руку Прохор. — Как вы знаете, даже на страшных судах обвиняемым дают последнее слово.
— Да, верно, — возвратился на прежнее место Гуляйбабка. — Такого права лишить вас мы не можем. Говорите!
— Милостивейшие судари, — начал Прохор, слегка поклонясь. — Вы хорошо тут говорили о чести, долге, наказе президента, о том и о сем. Видит бог, отвергнуть все это мог бы только глупый осел или лопоухий чудак. Но позвольте, судари, спросить вас об одном: имеет ли право кучер-бобыль отвлечься от адова лиха и уделить часок-другой своим сердечным делам? Я не смею упрекать вас, господин личный представитель президента, в этом столь грешном деле, ибо вы преисполнены высокого чувства долга, но, желая лишь спокойно умереть, я хотел бы знать только вот о чем. Состарились ли вы, сударь, или помолодели после того, как испили из рук прелестной женщины кувшин кваса и обменялись с ней при том любезными взглядами? Пострадало ли вверенное вам дело после нескольких часов, проведенных с этим милым существом, глянув на которое наверняка вздохнул бы и сам безгрешный пророк, или оно — ваше дело — пойдет теперь гораздо лучше, ибо незримый дух прекрасной женщины вдохновил вас? И не это ли прекрасное, названное словом «любовь», двигает вперед, делает жизнь из бесцветно-серой удивительно чудесной? И вот когда я услышу ответ на сии мои вопросы, верьте слову, могу спокойно положить голову на плаху и вы можете так же спокойно отнять ее от моего туловища, ибо на этой горькой стезе не я первый и не я последний.
Он перевел дух и так же возвышенно, но и спокойно, как и начал, продолжал:
— Что же касается бутылки с предательским зельем, то язык мой немеет, так как ее уже давно проклял сам сатана и если когда берет ее в руки, то лишь с одной целью — подсунуть ее своим лютым врагам. И еще мое к вам слово, судари. Вынося мне тяжкий приговор, ибо вина моя архипреступна, я просил бы учесть то обстоятельство, что я уже одно наказание понес, а именно: забыл, в какой деревне живет редкостная женщина, моя прелестная Матрена.
Последнее слово Прохора привело Гуляйбабку в великое удивление. Он никак не ожидал, что его простой с виду кучер обладает таким даром слова и так логически, философски рассуждает. Вчера, когда Прохор появился перед глазами невяжущим лыко, Гуляйбабка крепко обиделся на президента, подобравшего ему такого горе-кучера. Теперь же, после блестящей речи, эта обида растаяла, подобно дыму в ясный день, и от всего остался лишь горький осадок. Будь это в другое время, Гуляйбабка бы простил кучеру, но теперь шла война, а миссия, возложенная на него, была так ответственна, что о прощении не могло быть и речи.
— Ваше искреннее раскаивание и просьба о снисхождении, — сказал Гуляйбабка, — будут учтены, но на мягкость наказания — увы! — не надейтесь. Заваривший кашу да расхлебает ее. Или, во всяком случае, попробует, насколько он ее пересолил.
24. ВСТРЕЧА С НОВЫМ ПРЕТЕНДЕНТОМ НА МЕДАЛЬ БЕ
Мир полон случайностей. Мир тесен от неожиданных вещей. Живет человек тихо, спокойно, не ведая печали, и вдруг бес подсовывает ему такую встречу, что шапка летит с головы и рот превращается в большую букву О.
Только въехал Гуляйбабка в расположенное на пути тихое, сожженное дотла село, как на тебе — прямо наперерез карете чем-то всполошенный, перепуганный человек. ну ни дать ни взять — пан Гнида. Тот же дробненький росток, та же величиной с дыньку голова, те же коротенькие, коромыслом ножки. Вызывал сомнение только нос. Нос у Стефана Гниды из Горчаковцев был, как тупая толкушка, и размещался точно в подглазье. А у этого же Гниды нос хотя и смахивал на толкушку, но по какой-то неведомой причине имел большое смещение вправо. То ли его с таким носом мать родила, то ли по нему кто «съездил» в тот момент, когда хозяин к чему-то недозволенному принюхивался, да так и оставил его принюхиваться на всю жизнь. Словом, с носом бегущего к карете человека была загадка. Оставалось загадкой и появление здесь человека, столь похожего на Стефана Гниду.
Меж тем человек, удивительно похожий на Гниду, перебежал церковную площадь и, выскочив на улицу, по которой двигался обоз под флагом фюрера, широко раскинув руки, остановился. Тут уже не утерпел, выразил вслух свое удивление и кучер Прохор:
— Смотрите, сударь! Ан никак наш старый знакомый пан Гнида. Чую, быть какой-то беде.
— Бог еще не создал такого человека, которому бы сыпались только одни радости. Остановитесь.
— Слушаюсь, сударь, — ответил Прохор и натянул вожжи. Кони остановились. Предполагаемый Гнида подбежал к карете, упал на колени. Руки его, протянутые к Гуляйбабке, мелко тряслись.
— Ваше сиятельство! Господин хороший. Спасите! Помогите! — залепетал он, обливаясь слезами. — Не оставьте в беде человека, который верой и правдой служит новым властям. Вызвольте голову с плахи.
— Кто вы такой и почему ваша бесценная голова оказалась на плахе? — спросил Гуляйбабка, свесив ноги и раскачивая носком ботинка перед носом жалкого просителя.
— Я голова здешнего местечка. Степан Гнида… Гнида Степан, — пояснил стоявший на коленях. — Может, слыхали? Обо мне статья была в «Свободной Волыни». Я первым в округе собрал налог за кошек и отправил всех девушек округи в Германию.
— Рад познакомиться с такой выдающейся личностью, — сунул руку в перчатке Гуляйбабка. — Но, позвольте, как вы здесь оказались? Мы же видели вас в Горчаковцах. И потом почему у вас свернут, гм-м… простите, смещен со своего места нос?
— Вы ошиблись, ваше сиятельство. Обознались. Я — это я, Степан Гнида. А там, в Горчаковцах, мой старший брат Стефан Гнида. Мой кровный братец. Вернее, был, но теперь, — Гнида-младший перекрестился, — теперь царство ему небесное, его нет.
— Ая-яй! — закачал головой Гуляйбабка. — Какое великое горе! Какая печальная весть! Но скажите же, Степан Гнида, что стряслось с вашим братом, почему вы поете за упокой?
— Погиб он. Убит ни за что. По глупой случайности. Не могу вспомнить. Кидает в дрожь, в жар. По ночам кошмары, виденья. Как сейчас вижу: на улице столы, столы… На столах выпивка, закуска. Господа офицеры пьют, едят. Брат Стефан лично с бутылью от стола к столу. «Господа! Господа офицеры! Извольте отведать того, откушать другого. Горилки, горилочки по стакашечке еще». А потом Стефан завел патефон, пластинку поднял над головой… «Господа! Господа! Ваш любимый маршик. Битте-дритте, маршик. Прошу!» И вот тут и случилось. Тут и пришел милому братцу конец. Офицер, тот, что сидел во главе стола, выхватил пистолет и с криком: «Швайн! Предатель!» — трижды выстрелил в брата. Упал и я. В обморок. А когда очнулся, не было ни господ офицеров, ни солдат. Патефон был разбит и растоптан, столы перевернуты вверх дном. А под столами Стефан. Мой милый Стефан. Две дырки в груди. Одна в голове, — Гнида-младший закрыл лицо руками и, содрогаясь, зарыдал.
Гуляйбабка слез с кареты, потряс старосту за воротник сюртука:
— Господин Гнида, встаньте, возьмите себя в руки. Как говорится, не он первый и не он последний. Лен толкут — шоройки летят. Фюрер разберется. Фюрер думает о вас.
— Да, да! Я верю, верю в это, — вскочил Степан Гнида. — Стефан честно служил. Из кожи вон лез. Разве можно такое забыть?
— Вы смотрите, как в лужу на собственный портрет, ясновельможный голова,
— заметил Гуляйбабка. — Таких, как ваш братец, как вы, народ никогда не забудет. У него вполне хватит мудрости различить, где золото, где дерьмо. Он всем сестрам воздаст по серьгам.
Подошли Трущобин, Чистоквасенко, Волович.
— Что случилось? Почему остановка? Гуляйбабка снял цилиндр:
— Господа! Стоящий перед нами достопочтенный староста здешнего местечка только что передал печальную весть: на торжественном завтраке в Горчаковцах, устроенном местными властями в честь проезжих офицеров фюрера, выстрелом в грудь и затылок, простите, в лоб убит наповал наш старый знакомый пан Гнида. Прошу снять шляпы, господа, и почтить память минутой молчания.
Все сняли шляпы. Гуляйбабка свой цилиндр надел, вытянул руки по швам, учтиво обратился к застывшему с кепкой в руке Гниде-младшему:
— Господин староста! От имени президента БЕИПСА, от себя лично и всех моих спутников выражаю вам глубокое соболезнование по поводу гибели вашего любимого брата Стефана Гниды. — Он печально поклонился, вздохнул, но сейчас же выпрямился, и в утреннем воздухе зазвенел металлом его возвышенно-приподнятый голос: — Гниды нет. Но вы ведь тоже Гнида, подхватили знамя брата, идете по его стопам. Да и нелепо бы думать иначе. Так уж природа сотворила мир. Орлы остаются орлами, жабы — жабами. Что у вас, господин староста, к нам еще? Наша помощь в чем-либо нужна?
— А как же, как же, ваше сиятельство. Затем и бежал, затем и поджидал. Покойный братец мне о вас рассказывал, велел обратиться за помощью к вам. Вы — люди, к новым властям близкие, пообтертые, знаете, к кому как подъехать, кого чем угостить. Ах как они были довольны завтраком Стефана! Я случайно, возвращаясь из волости, на этот завтрак попал. Самый главный начальник уплетал пироги со сметаной, аж за ухом трещало, сметана по мундиру текла, а он только оторвется от кувшина на минутку, крякнет «зер гут» и опять голову в кувшин, «зер гут!». А потом что-то ему не понравилось. Но что? За что б-б-братца з-з-застрелил, убей г-г-гром не пойму. Хожу вот и трясусь, как з-з-заяц.
— Да-а, — подтвердил Гуляйбабка. — Трясет вас крепенько. Эка челюсть выстукивает дробь.
— Нет сил, ваше б-б-благородие. Нет сил. 3-з-завтра прибывает полк к-к-карателей. Третью ночь не сплю, ломаю головушку, к-к-как их получше в-в-встретить.
— Полк карателей, говорите?
— Так точно, оне-с. Облавка будет на полесских п-п-артизан. Один батальон двинет в край леса с севера, другой — от-от-отсель, с юга.
Гуляйбабка взглянул на Трущобина:
— Господин советник президента! Вы слыхали?
— Да, да. Слыхал, — поклонился Трущобин. — Прибывает полк карателей. Но, позвольте, господин Гнида, где вы намерены разместить этот полк? Село-то дотла сожжено.
— Не все-с. Не все-с, — поспешил объяснить Гнида. — Господа хорошие жгли только по моему списочку — хаты коммунистиков, партизан… В яру, почитай, все хаты целы. Подготовочка к встрече идет. Все честь по чести. Полики моются, топятся б-баньки. Вверенная мне по-полиция г-го-нит г-горилку.
— Да перестаньте же трястись, господин Гнида, — вышел из терпения Гуляйбабка. — Эка вас разобрало! Удержу нет. Челюсть выстукивает черт те что. Извольте придержать ее, что ль.
— Рад бы… рад бы с собой совладать, но не м-могу. Страх обуял. Жить… Жить я хочу. Я не жил еще, б-белого свету не в-видел. Все в тюрьмах да в кар-карцерах.
Гуляйбабка взглянул на часы:
— Господин Гнида, своей трясучкой вы держите нас ровно пятнадцать минут. Говорите коротко и ясно, что вам надо.
— Об одном. Об одном прошу: расскажите, посоветуйте, как лучше встретить их… господ карателей. Век буду благодарен. Б-будьте л-любезны. Богом молю.
Гуляйбабка обернулся к свите.
— Ну как? Поможем, господа?
— Надо помочь. Чего же! — живо отозвалась свита. — Вполне заслуживает помощи БЕИПСА.
— В таком случае, кхи-м, — крякнул в кулак Гуляйбабка. — Вам, Степан Гнида, один вопрос.
— Слушаюсь! — звякнул каблуками староста.
— У вас жирные гуси есть? Весь полк карателей жирной гусятиной сможете накормить? Староста вытянулся в струнку:
— Гусей-с нет. Гусей-с первая же цепь господ освободителей поела. А вот гусиные, куриные яички еще остались. На черный день берегу.
Гуляйбабка схватил Гниду за воротник белой рубахи, с силой тряхнул его:
— Ты что, сволочь?! Как смел?! Неумытая рожа! Неотесанная свинья! Кого вздумал яичным желтком кормить? Доблестных солдат фюрера? Его карающий меч? Брат проглотил пулю, и тебе захотелось?
— Пом-м-мимилуйте, по-пощадите, — захрипел, приседая, Гнида. — Все выложу, все сделаю, что… что только скажете. Ни… ничегошеньки не… не утаю-с.
— Я те утаю, скотина! Кишки выверну наизнанку, — тряс, словно дерево, обомлевшего старосту Гуляйбабка. — Фюрер ходил восемь лет, поджав живот, питаясь эрзацем, копя марки на войну, на освобождение тебя, идиота, а ты… так-то вздумал фюрера отблагодарить, скотина! Тухлую яичницу хочешь ему подсунуть?! А ну, говори: хочешь или нет? Ну!
— Помилуйте. Пощадите. В мыслях того не имею. К Гуляйбабке подошел Волович:
— Ваше превосходительство! Отпустите его. Он ошибку исправит. Заменит гусей чем-нибудь.
— Чем заменит? Картошкой? Кислыми щами? Пусть жрет их сам. Проголодавшимся войскам фюрера нужны жиры, жиры и только жиры!
— Есть жиры. Будут жиры. Я гусей салом за-за-заменю.
— Салом, говорите?
— Точно так! В селе много сала. Есть залеглое, есть свежее. Колхозные свиньи остались. Могу забить штук семь.
— Тощие?
— Никак нет. Откормленные. Пудов по двенадцать. Гуляйбабка отпустил Гниду, потряс кулаком перед его сдвинутым вправо носом:
— Ну смотри у меня! Чтоб ни одной тощей. Чтоб сплошное сало жареное, вареное и побольше браги. Сало и брага. Сам доктор Геббельс восклицал: «Нам нужны обильные завтраки, ужины, обеды!» Вы понимаете, обильные!
— Так точно! Все понял. Все вразумел, — часто моргая, отвечал Гнида.
— Я рад, что вы не круглый олух царя небесного, — сказал примирительно Гуляйбабка. — Благодарите аллаха, что вам встретились такие добрые советчики. Жизнь вам обеспечена. Наевшись жирной свинины, каратели вас пальцем не тронут.
— Спасибо! Спасибонько вам. Об одном забочусь. Последний брат я. Фамилию сохранить.
— Не волнуйтесь. Пока жив фюрер, никто вашей фамильной чести не тронет. Вы как были Гнидой, так Гнидой и останетесь.
— Спасибо. Спасибочко вам.
— Одним спасибом сыт не будешь, — отозвался с передка Прохор. — За спасибо только целует колодец бадью да поп попадью. Овса бы коням раздобыл!
— Что овес? Тьфу овес! — вскочил староста. — Да Гнида ваших коней пышками, пирогами… Добро пожаловать. Прошу! Прошу вас, милушки мои.
…Отведать гнидовских пирогов и пышек коням Гуляйбабки, конечно, не довелось. Но зато каждому вороному из обоза досталось по мерке отменного овса, а солдатам — по куску доброго сала и краюхе пшеничного свежего хлеба.
— Чем, сударь, будете отмечать усердие господина старосты? — спросил у Гуляйбабки Прохор, когда кони сонно уткнули морды в комягу с недоеденным овсом. — Медалью аль граммофонной пластинкой?
— Не торопись, кума, снять чулки сама, ибо это может куму не понравиться,
— ответил Гуляйбабка. — Мы еще не знаем, как он встретит господ карателей, накормит ли их свининой.
— Жаль, — вздохнул Прохор, заводя коренного в оглобли кареты. — А я, признаться, уже пластиночку ему приготовил. «Любимую мелодию господ офицеров»:
Куда ты, нечистая сила, Летишь на рожон, на быка, По вас давно плачет могила И гробовая доска.
Ах, какой чудный маршик! — пропев куплет, чмокнул губами Прохор. — Я б, сударь, непременно дал и этой Гниде пластиночку.
— Запомните одну истину, милейший кучер, — сказал на эти слова Гуляйбабка. — Если подпасок начнет указывать пастуху, то такого пастуха лучше заменить подпаском. Если полководцем начнет повелевать солдат, то от такого полководца не жди победы.
— Верно, сударь, — виновато вздохнул Прохор. — Петух лучше курицы знает, когда быть рассвету. Прикажете запрягать?
— Да, запрягайте. В путь, господа! Если запахло зимой, птицы улетают. Впереди Полесье. Надо спешить.
Гуляйбабка подозвал Трущобина и, как только тот подошел, сказал:
— Задержитесь на часок в селе и проследите, будут ли зарезаны обещанные свиньи, ибо мошенники еще не перевелись на свете, и в глазах этого Гниды искры жадности пока не погасли, А главное: разбейся в доску, в блин, но найди кого следует и чтоб молнией сообщили в отряд о карателях. Понял?
— Так точно!
— Действуй! Без промедлений!
25. ОКОНЧАНИЕ ДОПРОСА РЯДОВОГО КАРКЕ
В тот день Карке не дождался «инструментов», заказанных следователем. Подполковника срочно вызвали по телефону, и он убежал куда-то как угорелый, успев лишь распорядиться запереть покрепче арестованного.
Карке просидел в темном подвале со своими мечтами об Эльзе и крысами наедине двое суток, и лишь на третьи его привели в ту же комнату следователя.
Подполковник встретил его коротким вопросом: «Ну?» Карке пожал плечами. Он рассказал все. Что же еще надо?
— Я спрашиваю у вас в последний раз, Карке. Если вы сейчас же не скажете, где ваша листовка, и не назовете ваших сообщников, будете иметь дело с упомянутыми позавчера инструментами.
Иметь дело с «инструментами» следователя Карке не хотелось. Он горько вздохнул и выложил на стол в таких треволнениях написанный рапорт.
…Из кабинета следователя Карке вышел без зуба. И, к счастью, коренного. Это очень утешило его. Передние остались невредимыми. Эльза будет любить.
26. ВСТРЕЧА С ДЕДОМ КАЛИНОЙ ПЕРЕД СТРАШНОЙ ТРЯСИНОЙ
Трущобин догнал родной обоз в двадцати километрах от Горчаковцев и сейчас же доложил Гуляйбабке, что Степан Гнида исполняет приказание пунктуально. Свинина варится. Брага готовится. И помимо прочего раздобыто по литру самогонки на каждого карателя.
— Как с молнией партизанам?
— Ох, и не спрашивайте! Сам дьявол к их связным не подберется. Пришлось показать партбилет. Только тогда поверил и услал верхом мальчишку.
— А кто такой? С кем толковал?
— Да так, немудрой мужичонка. Бывший конюх колхоза. Глухим притворялся, а как партбилет увидел, враз преобразился. «Сейчас, говорит. Сейчас же ушлю куда след мальчонку». За информацию сказал спасибо.
— А ты спросил, где они? Где их искать-то?
— Спрашивал — не говорит. Прости, мол, сказать не могу. Езжай, мол, в лес, сам найдешь кого надо. Гуляйбабка вздохнул:
— Ну что ж. Будем искать сами.
…По мере того как обоз БЕИПСА углублялся в глухомань, становилось все более очевидным, что разыскать в Пинских лесах партизан не так-то просто. А тут еще пошли дожди, и появилось прямое опасение, что обоз может безнадежно застрять в болотах до самых лютых холодов.
Это обстоятельство повергло в уныние не только Трущобина, но и Гуляйбабку.
— Миссия твоя с треском проваливается, — сказал он Трущобину после очередной неудачи. — Где там отряд. Ты не обнаружил ни одного партизана.
— Разыщем. Заверяю, — стряхнул со шляпы воду Трущобин.
— Заверений многовато, — усмехнулся Гуляйбабка, разворачивая карту. — Будем поворачивать на божескую дорогу, ибо ехать по твоему маршруту становится безумием.
— Но ведь люди по этим дорогам ездят.
— Скажи точнее: ездили. Сейчас же на них не осталось ни одного исправного моста. Население проявляет явную несознательность. Вместо того чтоб устлать эти мосты холстинами и встретить людей, везущих «новый порядок», цветами, оно, как видишь, сжигает их, а вместо цветов бросает этакие метров в тридцать «шипы» — спиленные елки с сучьями, обрубленными лишь наполовину.
Трущобин посмотрел на подступившую к самой дороге трясину, вздохнул:
— Да, ты прав. Эти проклятущие болота сковали нас по рукам и ногам. Но даю слово: как только мы выберемся на оперативный простор, все пойдет по-другому.
— Буду рад, но что-то сомневаюсь. У тебя нет опыта, и потом, Трущобин, ты много обещаешь. Где ты прежде работал, я что-то забыл?
— В гарантийной мастерской.
— А-а!.. Тогда все понятно. На год гарантируем, еженедельно ремонтируем.
— Горькая ирония, но справедлива. Не смею возразить.
Весь этот разговор происходил у двадцать седьмого разрушенного моста, встретившегося по пути. На сей раз он оказался разобранным точно на столько бревен, сколько надо для того, чтоб провалились колеса. Но самым странным было то, что недостающие бревна невесть куда исчезли, словно бес их выхватил из настила и унес на дрова вдовьей бабе.
Мостовая бригада, созданная из солдат личной охраны, немедля приступила к восстановительным работам. Кто-то, несмотря на сгустившиеся сумерки, обнаружил в грязи свежий след человека, что очень обрадовало Трущобина. Он, светя фонариком, двинулся на поиски и вскоре привел безбородого старика, одетого в домотканое рядно, пропахшее смолой и дымом. На голове у него, будто назло летней жаре, лохматилась не то волчья, не то медвежья шапка. На ногах — потрепанные лапти с онучами. За поясом — топор.
— Вот он. Застал на месте преступления, — сказал Трущобин, крепко держа старика за полу длинной рубахи. — Сидел в кустах с топором, не иначе как диверсант.
— Свят, свят, — закрестился старик. — Помилуйте, ваш благородь, какой я диверсант. Я не токмо… Я этих слов не знаю.
— Отпусти его. Пусть подойдет поближе, — сказал Гуляйбабка и, обождав, пока старик переберется на четвереньках через разобранный мост, спросил: — Кто такой? Зачем здесь?
— Овцу ищу, чтоб ее волки драли, — живо заговорил старик. — Это не овца, а, простите, ваш благородь, занудина с рогами. Так и норовит удрать. Отбилась от стада — и как в воду. Без ног остался. Все трясины излазил. — Старик погрозил кулаком в темноту: — Ну, холера тебя! Только попадись. Живо под нож, на шковородку.
— Мост разбирал? Старик вздрогнул:
— Мошт? Ах, мошт! Да, разбирал, ваш благородь, как не разбирать. Овца не пуд овса. Трудов сколь стоит. Удерет — лишь хвостом болтанет.
— Где ваша деревня?
— Вот туточки, недалечко. Пройти болото, за болотом еще болотце…
Гуляйбабка, светя фонариком, заглянул в карту, сунул ее за пазуху.
— Ну вот что, дед. Кончай свои сказки про козьи глазки и говори, где партизаны. Люди мы свои — и скрывать тут нечего.
— Свои, знамо, свои. Разве не вижу, на каком языке толкуете.
— Вот и отлично. Как нам проехать к партизанам? Они нам очень нужны, дедок. Очень!
— Господи! И отчего это люди помешались на этих самых партизанах? Кто ни идет, ни едет, всяк спрашивает: где партизаны? Хлеба не спросят, а партизан давай. Всем нужны партизаны.
— Кому это всем? — спросил Трущобин.
— А бог их знает. Всякого люду тут ехало, проходило. Намедни заявился один, через пень-колоду лопочет, не то немец, не то турок, бес его батьку знает. Ну, сует этак пачку денег, на пальцах объясняет. Бери, мол. Задаток. А как укажешь, где партизаны, получишь корову, коня… И вот верите, провались в трящине, не брешу. Стою я, гляжу на благодетеля и чую, таю. Такая деньга! Корова с конем вот так нужны, — старик провел острием ладони по горлу. — Ан вижу клад, а взять не могу, потому как про партизан ни шиша не знаю. А знай я про них, о-о! Вот свят икона. Озолотился бы. — Старик махнул рукой: — Э, да что там. Простофиля и только. Золотое корыто ни за понюшку упустил.
Дальнейший разговор о партизанах Гуляйбабка счел бесполезным и посему сказал:
— Вот что, дедок. Коль скоро вы ничего не ведаете о партизанах, то уж, как выбраться из этих болот, наверняка знаете и хорошую дорогу нам укажете. Конечно, «золотое корыто» я вам за это не обещаю, но доброй махорочкой угощу.
— Не стоит беспокоиться. Премного благодарен. Табачок у нас водится свой. Самосад. А вот сольцы бы фунтиков пять…
— Это зачем вам столько соли? — насторожился Трущобин.
— Как зачем? Да солить овцу! Да я ж ее у дьявола в шпряту найду, если, извиняюсь, волк не съел.
— Выдать ему соли, — распорядился Гуляйбабка. — И скорей кончайте мост. Поехали! Гроза заходит.
Вскоре обоз двинулся. Трущобин угостил дедка, назвавшегося Калиной, кружкой водки и усадил его с собой на передке двуколки в твердой надежде, что по дороге у старика развяжется язык и он что-либо сболтнет о партизанах. Однако дед Калина, хотя и крепко захмелел, еле держался на лавке, молол совсем далекое от партизанской жизни.
— Эта сатанинская овца вся в блудную матку пошла, — говорил он, качаясь и обнимая Трущобина. — Та шельма по кустам блуждала, в хмызу окотилась, и эта точь такая же негодяйка. А кто мне эту чертову породу всучил? Кто? Лесник! Он дикого козла с овцой скрестил. И что вышло? Что? Ему потеха, а мне хошь плачь. Шестую ночь вот ищу. Да что искать. Волк слопал. Сожрал, подлюга. Ах какая шправная овца была! Мясцо бы с лучком есть не поесть. Бабка как чувствовала, твердила: «Зарежь, дед, зарежь. Сиганет куда-нибудь». И вот сиганула. Да ты сиди, милок. Сиди не заботьсь. Я вас, душенька, в точности вывезу, куда след… Свят икона, такой дороженьки вам и зрить не довелось. Не дорога, прошпект. Вам куда надоть? На Гомель? Могилев? Аль в обрат на Мозырь?
— На Могилев, дедок, на Могилев!
— Ге-е, Могилев! Какая там дорога. Печенку вышибать. Дед Калина выведет вас, душенька, на такую гладь, что закачаешься. Завтра будете под Могилевом. Швят икона.
Временами дед умолкал, рассматривал впотьмах местность, потом складывал руки горшком, кричал: «Эге-гей! Чуток правей возьми. Правей!» Или: «Свертай влево! Влево, говорят, свертай».
Часа через два колонна, упершись в ольшаник, остановилась. Дед Калина обругал головных верховых и самолично пошел посмотреть, в чем дело, в каком месте не туда повернули. Он так отчитал за прозев Трущобина, что тот, неотступно шедший следом, оторопев, остановился. И это погубило все. Дед Калина вместе с узлом соли, тремя пачками махорки и карабином Трущобина бесследно исчез, оставив обоз наедине с грозой, ночью и непролазным болотом.
— А всему виной ваш Железный крест, — отозвался запертый вместо карцера в карету кучер Прохор.
— Во-первых, арестованным разговор не разрешается, — заметил Гуляйбабка,
— а во-вторых, при чем здесь Железный крест? Его ведь просили, как человека. Соль, табак ему дали.
— А при том, сударь, что я еще дайче видел, какими глазами он на вашу грудь глянул. Тогда ж еще подумал:
«Ждать от этого старого хитреца доброго венца равно тому, что надеяться на молоко с березы». Хотел сказать вам об этом, но не стал. Арестованным вступать в разговоры ведь не дозволено.
— Один — ноль в вашу пользу, — сказал Гуляйбабка, снимая с фрака Железный крест.
— И еще бы флаг с кареты сняли, — напутствовал Прохор. — Ни к чему с ним в лесу, да и жалко фюрера. Обтреплется, как портянка.
Наотмашь, выхватив из тьмы болотные пеньки, сверкнула молния. Грянул с треском гром. Крупные капли дождя с шумом забарабанили по крыше, козырьку кареты. Оравшие во всю глотку лягушки умолкли.
— Лезайте ко мне, сударь, — позвал Прохор, глядя в оконце. При вспышке молнии он был иссиня-бледным. — Какой вам толк мокнуть под козырьком? И кстати, нет ли у вас завалящего сухарика? С прошлой ночи мне что-то все снятся жареные гуси да пироги с куриными потрохами.
— Сухарь найдется, но дать не могу. Вы заключенный.
— Вы, мой сударь, явно не в ладах с законами, — заметил мягко Прохор. — Заключенный имеет право на получение передачи.
— Ах да, я позабыл. В таком случае я могу вам передать сухарь. Прошу! Но на большее не рассчитывайте. Помиловать вас может только президент. Вы же от прошения о помиловании отказались.
— Моя вина настолько очевидна, что просить снисхождения было бы просто нахальством. Пенять надо не на строгость, а на самого себя. Что отмочил, то и получил. Что испаряется, то и возвращается.
Переждав раскаты грома, Гуляйбабка спросил:
— А скажите, Прохор Силыч, где вы научились этой философии?
— Я возил районных судей, прокуроров, лекторов… А с кем поведешься, от того и наберешься.
Шумя брезентовой накидкой, подошел Трущобин, безнадежно развел руками:
— Ни вправо, ни влево… Ни взад, ни вперед. Ну и завел, шельмец. Ох, и завел!
— Что завел, это я вижу и сам, — сказал Гуляйбабка. — Ты скажи-ка лучше, где твой карабин?
— Гм-м. Да видишь ли… Я подумал… Но так вышло… — Трущобин, замявшись, умолк.
— Говори, говори. Чего же?
— Сперли. Из-под носа унес.
— Кто унес? Да говори же!
— Да этот Калина… Калина, чтоб ему. Разжалобил, расплакался: «Овца, овечка пропала. Ах да ох! Какое б мясцо было с перцем».
Гуляйбабка накинул на голову капюшон плаща, вздохнул:
— Эх ты, лапоть с перцем! Как же ты мог допустить такое ротозейство!
Втянув голову в плечи, чавкая мокрыми сапогами, Трущобин в растерянности потоптался на месте, вздохнул:
— Да… Опростоволосился я, нечего сказать. И что теперь делать, сам не пойму.
— Понятно что, — отозвался Гуляйбабка. — Благодарить Калину и ждать до утра. Чую, назревает весьма трогательная драма.
27. ЛЕГЕНДАРНАЯ КАРЕТА ПОД ГРАДОМ ПАРТИЗАНСКИХ ПУЛЬ
Предвидение Гуляйбабки насчет «назревания весьма трогательной драмы» сбылось. Еще спали в болоте лягушки, еще сонно потягивалось обнаженное после грозы небо, еще солдаты БЕИПСА вовсю задавали храпака и видели сладкие сны о благополучном выходе из болота, куда их завел дед Калина, а в хвосте колонны уже загрохотали выстрелы, взрывы гранат и послышалось нарастающее «ура» идущих в атаку.
В карете проснулся Прохор. Учуяв неладное, отчаянно застучал кулаками в стенку, где под козырьком тихо похрапывал Гуляйбабка:
— Сударь! Сударь! Да проснитесь же! Очнитесь. Похоже, на нас напали.
— Не только похоже, а так и есть. На нас идут в атаку сразу с трех сторон, с чем вас и поздравляю.
— Ах, господи! Какое может быть поздравленье! Дайте мне лучше винтовку. Из окна кареты чертовски удобно стрелять.
— Горошиной дуб не сшибешь. Лучше послушайте, как здорово они атакуют, какая гармония крика. Я давно уже не слыхал такого дружного «ура».
— Оставьте, сударь, эту гармонию себе, а мне дайте на худой конец хоть гранату. Я все же не теряю надежды вернуться к Матрене.
— Гранат нет. Есть вот лимон, — протянул в оконце пахнущий комок Гуляйбабка. — Пососите. Бывает, что действует лучше спелой гранаты.
— О боже! Какая невозмутимая мамаша вас родила? — воскликнул Прохор. — Да отдайте же хоть какую-либо команду.
— Излишние команды в бою приносят только путаницу. Каждый из нас давно уже знает, что делать в подобной ситуации, и я уверен, что победа будет за нами.
— Какая победа? Окреститесь. Нас горстка, а их!.. Разве не слышите, со всех сторон уже окружили.
— Вы ошибаетесь, Прохор Силыч. Пока не совсем. Они оставили нам для спасения ту сторону, где поглубже болото. Видать, командир у них ушлый.
Кучер, погремев ящиками, банками, чуть слышно забормотал:
— Мне, гражданскому человеку, впервой попавшему в такую катавасию, ничего не остается делать, как приложиться к фляжке, которую я тут случайно нащупал. Правда, в ней не наберется и доброй кружки, но на безмясье и сова — индейка.
Атакующие подступали все ближе. Теперь уже стало слышно, как трещит под их ногами валежник, кляцают затворы винтовок и как подаются команды то по цепи, то в разных местах.
Подбежал Волович:
— Иван Алексеич! Я отвечаю за вас годовой…
— Спокойствие! Без паники… В панике оставить голову легче, чем в гостях перчатки. Садитесь рядком и послушаем вместе, как шустро командуют младшие командиры.
Волович послушно влез на передок, заслонив, однако, собой Гуляйбабку. Над каретой взвизгнули пули. Сидящие на передке дважды им поклонились. В третий раз один из них ухватился за локоть, другой — за щеку.
— Что с вами? — вскрикнул Волович, ежась и зажимая локоть.
— Чепуха. Щеку царапнуло. А вы что? Что с вами?
— Ранен. В локоть, черт возьми.
И тут Гуляйбабка, вскочив на сиденье, загнул такую завихрастую, многоступенчатую ругань, не забыв в ней упомянуть Христа-спасителя, ангелов и всех пресвятых богородиц, что кричавшие «ура» враз замолкли. Так бывает, когда человек проглотит что-то очень горькое, невпродых. Из болота, затянутого туманом, доносился только робкий треск сучьев, шорох, приглушенные голоса.
— Разрази меня гром, браты, так це никто инший, як наш старшина, — говорил один, нервно покашливая. — Наш Иван Бабкин — и только.
— Какой старшина? Откуда он свалился? Почудилось тебе.
— Ему вечно чудится. То голос Яди, то Нади, то теперь старшины. Пошли! Громи их, ребята!
— Ах, вот кто там! Вот кто, елкин сын, вздумал громить старшину! — крикнул Гуляйбабка. — Видать мало, ох, как мало я вам, рядовой Суконцев, нарядов подсыпал! И вас щадил, Степкин, и тебя, Крапива, лишь изредка в каптерку вызывал. А зря, видать. Зря сучьих детей щадил. Построже б надо, чтоб помнили своего командира. А ты, Семочкин. Тот самый Вася Семочкин, которому я лично добавки каши приносил. Как же ты мог не узнать меня? Да мало того, стрельбу открыл? А по кому? Да по своему же родному командиру. Чуть не выбили глаз. Это кто там проявил такие незаурядные способности в меткой стрельбе? Федя Щечкин, Балюра? Воробьев? Артюхов?
Болото молчало. Болото опешило. Люди, только что кричавшие на нем, будто провалились.
— Молчите? Нечем крыть? — шумел Гуляйбабка. — А ну-ка идите сюда. Подойдите, я на вас посмотрю, какими героями вы стали, Да всучу вам, милые мой, по два горяченьких внеочередных, чтоб помнили пункт третий дисциплинарного и пункт сто тридцать пятый внутреннего уставов, где это сказано. А ну, кто из вас знает?
— Пункт третий и сто тридцать пятый названных уставов гласят, — раздалось из болота: — оказывать уважение начальникам и старшим, строго соблюдать правила воинской вежливости и отдания чести; знать должности, воинские звания и фамилии своих прямых начальников до командира дивизии включительно!
— Молодец, Щечкин! От лица службы объявляю вам благодарность!
Болото всколыхнулось. Рабочие строительного батальона с криком: «Ура! Качать старшину!» — кинулись на тропку к карете, враз подхватили Бабкина и пошли качать его, подбрасывать на руках, и столько тут было гвалту, радости, что даже проснулись журавли и тоже подняли невообразимый крик.
К растроганным до слез рабочим быстрой походкой подошел с наганом наголо незнакомый Гуляйбабке молоденький младший лейтенант. Глаза его зло блеснули:
— Вы что? Кого качать? Изменника! Предателя! Обыскать! Арестовать! Расступись!
Рабочие расступились. Недоумение, досада, испуг застыли на их возбужденных от радости лицах. Младший лейтенант шагнул к Гуляйбабке, ловко шмыгнул сверху вниз по его карманам и показал на одной ладони «Вальтер», на другой — Железный крест.
— Видали? Видали, что за птица? А? Толпа только и могла сказать:
— А-а!
В круг протиснулся рабочий в тельняшке и бескозырке, сползшей на правое ухо, обвешанный по традиции пулеметными лентами.
— А вот сю полундру видали? — развернул он флаг с портретом Гитлера и эмблемой БЕИПСА. — С кареты снял его благородия, так называемого личного представителя президента.
Тут уж и вздох не вырвался. Рабочие угрюмо, виновато, подавленно смотрели себе под ноги, не смея казать глаз командиру. А молодой лейтенант меж тем вырвал из рук матроса палку с прикрепленным к ней куском черного драпа и, потрясая ею, закричал:
— А вы качать, лобызаться! Дружка нашли. Старшину. Отца родного. Полесский волк ему родич!
Спокойно улыбаясь, Гуляйбабка отыскал глазами чернобрового парня в брезентовой куртке — сапера рабочего батальона, кивнул ему:
— Щечкин! Скажите товарищу младшему лейтенанту, что гласит статья семьдесят четвертая дисциплинарного устава.
— Статья семьдесят четвертая дисциплинарного устава гласит, — вытянулся по команде «смирно» Щечкин, еще не разобравшийся, кто прав, кто виноват и оставшийся в безупречном повиновении старшине: — «При наложении дисциплинарного взыскания или напоминании обязанностей подчиненному начальник не должен допускать поспешности в определении вида и меры взыскания, унижать личное достоинство подчиненного и допускать грубость».
— Рядовой Щечкин! — крикнул младший лейтенант. — За ответ без разрешения объявляю вам три внеочередных наряда!
— Есть три внеочередных! — козырнул Щечкин, растерянно моргая.
— А вам… А вас… — угрожая пистолетом, закричал на Гуляйбабку младший лейтенант, — я расстреляю! Сам лично. Вот этой рукой.
— С вашего разрешения, товарищ младший лейтенант, — отвечал невозмутимо Гуляйбабка, — смею вам напомнить статью седьмую того же устава, где, между прочим, сказано: «Применение оружия является крайней мерой и допускается, если все другие меры, принятые начальником, оказались безуспешными».
— Взять! К сосне предателя! Я покажу те крайнюю меру, устав дисциплинарной службы.
В карете кто-то громыхнул кусками жести и громко, на весь лес, запел:
Наверх вы, товарищи, все по местам, Последний парад наступает…
Младший лейтенант бросился к карете, ухватился за ручку дверцы, чтобы рвануть ее, но Гуляйбабка, опередив его, крикнул:
— Стой! Взорветесь! В карете генерал особой повстанческой армии всея Украины. Он в целях безопасности заминирован. Рывок двери, и его превосходительство вместе с секретными документами взлетит на воздух.
Младший лейтенант растерянно потоптался возле дверцы, став на ось колеса, заглянул в карету, окликнул:
— Эй, вы! Кто там? Откройте.
— Подите прочь. Прочь, сударь! Не мешайте отдыхать, танцевать кадрили. Эх, сто дивизий вправо, сто дивизий влево, а потом и прямо, прямо в Могилеве. Эх, Пронюшка, Проскуня, милая Проске… — и через некоторое время из кареты донесся размеренный храп, напоминавший урчание кота, у которого собрались отнять кусок сала.
Храп вызвал среди рабочих, окруживших карету, хохот, недоумение, колкие насмешки. Никто не понимал, с чего бы это генерал бормочет про сто дивизий, кадрили, какую-то Проскеву. Только один Гуляйбабка сердцем чувствовал в эти минуты, куда увел сон самого мирного на земле генерала. И потому он очень любезно попросил младшего лейтенанта:
— Не будите его. Ради всего святого. Пусть отдохнет. Он так устал, командуя войсками! А тут еще кружка шнапса…
— Хорошо! — сказал младший лейтенант. — Проявим гуманность. Но только чур, чтоб лично сняли все мины с кареты, не то смотри у меня! Держись! Спуску не будет. Ни вам, ни вашему разнеженному генералу. Вы поняли меня, кавалер железных побрякушек?
— Как пятью пять — двадцать пять.
— То-то же, — сказал младший лейтенант и, повернувшись, бросил взгляд на карету:
— Вот это да! Вот это корпорация! А ну-ка, хлопцы, у кого голосок погромче. Прочтите вслух, что написано на карете.
К карете ближе всех подошел рабочий в тельняшке. Заломив бескозырку и держась за нее, под общий свист и хохот прочел:
— «Надежно, выгодно, удобно: ловить партизан, выискивать комиссаров, хоронить старост и полицейских, солдат и офицеров фюрера с помощью услуг БЕИПСА. Сотрудники БЕИПСА с готовностью помогут вам обвенчаться, вырыть могилы, возложить венки, составить планы крупных и мелких операций, написать письма калекам и тому подобное. Таксу смотри по ту сторону кареты».
Толпа, напирая, тесня, оттирая друг друга, стала обтекать карету, где матрос уже громко, нараспев читал:
— «Разработка планов окружения партизанских дивизий — пять тысяч марок! Планов поимки крупных комиссаров — тысяча марок. Одиночных партизан — сто марок…»
— Да что ж так дешево? Ах, ешь их душу!!
— А ты смотри. Смотри ниже, Фома. Это ж со скидкой. На льготных началах.
— Глянь! Тут и немцам шкала.
— А за них? За них сколько там?
— Дешевка, братцы! По-свойски берут.
— Да ты точнее! Поточней.
— Три марки за могилу. Неограниченный прием.
— Го-о! Здорово! Вот дают!
— Гляньте, гляньте! Они даже старост и полицейских венчают.
— Ну, что? Что скажете теперь, «товарищ старшина»? — спросил младший лейтенант, когда были прочтены все надписи на карете.
— То же, что и говорил. Доставьте меня срочно в штаб батальона.
— И это все?
— Пока все.
— Нет, не все. Отвечайте, кто вы? Кем засланы? С какой целью?
— Что ж, — вздохнул Гуляйбабка. — Ваша взяла. Откроюсь. Я личный представитель президента!
— Какого президента? Что за президент?
— «Благотворительного единения искренней помощи сражающемуся Адольфу».
— Благодарю вас, — просиял младший лейтенант и, обернувшись, крикнул: — Марыся, рацию! Связь с ноль первым. Да живенько. Живо!!! Эх, и повезло же! Такую щучищу заманули в сети!
Он еще раз крякнул «эх» и нырнул под ветки ольховой рогатины. Вслед за ним жуликовато, как-то боком, шмыгнул удивительно знакомый старикашка с топором за поясом. Гуляйбабка вознамерился окликнуть его, но добрым намерениям всегда что-нибудь мешает. Подошел тот самый морячок, который сорвал флаг с кареты и читал рекламу.
— Прошу извинить, господин личный представитель президента, если малость заденем кормой, — сказал он, вскинув руку к бескозырке. — Ничего не попишешь. Время крутой волны. Позвольте вам кляпик.
— Благодарю за столь мягкое обхождение. Когда вы попадете ко мне в роту, я выдам вам самые мягкие портянки, а теперь лишь один вопрос. Скажите: кто та девушка, которую младший лейтенант назвал Марысей?
— Могу сказать, что это весьма милое создание, но, к сожалению, вы безнадежно опоздали. Она два месяца как помолвлена.
Гуляйбабка широко раскрыл рот:
— Кляп! Скорее кляп, иначе закричу на все Полесье.
Было уже совсем светло, когда радистке рабочего отряда удалось наконец-то связаться со штабом. Расправив под собой сшитую из плащ-палатки юбку, размяв замлевшие ноги, она уселась поудобнее на поваленной ели, весело тряхнула снопом пшеничных волос, придавленных каской:
— Готово! Можно передавать. Диктуйте, товарищ комвзвода.
— Диктую, Марысенька. Передавай! — приподнято произнес младший лейтенант, сняв каску и садясь на колени у ящика рации. — Эх, и сводочка, я те скажу! Закачаешься. Это тебе не то, что восемь полицейских укокошили. Тут целое войско во главе с генера…
Радистка застучала ключом. Комвзвода схватил ее за руку:
— Ты что? Это ж я просто свои чувства высказал тебе, восторг в связи с успехом, а ты! Уже застукала, как дятел.
— Нет, я только два слова успела: «Эх и сводочка!..» А вы говорите яснее, без этих восклицаний.
— Ну ладно, ладно. Уже и губки надула. Сегодня грех. Сегодня на нашей улице праздник! Генерал вон в карете сидит. Личного представителя президента зафаловали. Эх!
— Вы опять за восклицания?
— Извиняюсь. Диктую текст. Передавайте: «Ноль первому от ноль седьмого. Маневр «Блудная овца» удался. Обоз «икс» втянут в болото квадрат тридцать четыре и наголову разгромлен».
Отстукав номер квадрата, радистка сняла руку с ключа;
— «Наголову разгромлен» не надо бы, товарищ младший лейтенант. Они же сами руки подняли. По нас даже никто не стрельнул ни разу.
— Рядовой Марыся! — крикнул младший лейтенант. — Выполнять приказ. Передавать, что сказано.
— Слушаюсь!
— Вот так-то. А то ишь ты. Учить меня вздумала, славного командира славной Рабочей-Крестьянской Красной Армии.
— Одно слово лишнее, товарищ младший лейтенант.
— Какое?
— Дважды упомянули «славу». В первом случае не надо бы.
— Рядовой Марыся! Ваше дело молчать, ключом стучать да слушать, что я говорю. А говорю я вам, Марысенька, сущую правду. Быть бы мне, младшему лейтенанту Балабонцеву, Чапаевым, Щорсом, Котовским, на худой конец адъютантом командарма, да два дня не хватило.
— Всего два денечка?
— Да, Марысенька. Только два денечка. Войско кадровое я не успел получить. Война в дороге застала. Куда податься? И вот к вам. А у вас разве войско? Приписники, не принимавшие присяги.
По рации застучала морзянка. Радистка спохватилась:
— Ой! Нас спрашивают: почему замолчали? Что случилось? Скорей диктуйте.
— Передаю, Марысенька. Диктую: «Наголову разгромлен». Передали?
— Нет еще. Может, измените?
— Никогда! Передавайте: «Наголову разгромлен и принужден к капитуляции. Нами захвачено семьдесят пять лошадей, восемь повозок с грузами, центнер сала, пять живых свиней, двадцать живых гусей, сто кур, тридцать уток и четыре индюка». Передали — четыре индюка?
— Передала.
— Хорошо! Едем дальше. «Весь гарнизон обоза в количестве ста человек пленен вместе с оружием». Передали — с оружием?
— Да, да.
— Блестяще! Двинулись дальше. «В числе захваченных в плен генерал повстанческой армии всея Украины и личный представитель какого-то президента вместе со свитой. Жду ваших приказаний. Точка». Все!
Балабонцев не успел закурить папиросу, как застучала ответная морзянка.
Радистка поспешила доложить ее.
— Ноль первый передает, — сказала она: — «Очень занят важной работой, но ради такого случая немедленно откладываю все и выезжаю. Всем участникам «Блудной овцы» личная благодарность».
— Ну-с, Марысенька, — потер руки Балабонцев, — теперь можно и покурить. Дорога к Чапаеву началась.
— Вы хотя б генерала и этого представителя президента мне показали, — выключая рацию, попросила радистка. — А то увезут, и не увидишь.
— Увидишь, Марысенька. И генерала, и личного представителя президента… Только, пожалуйста, не сейчас. Сейчас их благородие генерал отдыхает, а личному представителю президента я приказал заткнуть рот кляпом, так как он не в меру говорлив. Чуть не склонил на свою сторону мой взвод. Подбежал, смотрю, а его уже на руках качают. Вот сукин сын! И есть же ловкачи такие!
28. БАЛАБОНЦЕВ ПРЕДСТАВЛЯЕТ ПЛЕННЫХ. РАПОРТ ГУЛЯЙБАБКИ
— А ну-ка, Балабонцев, показывай своего пленного генерала повстанческой армии всея Украины! — пророкотал командир батальона капитан Рубцов, подходя к стоянке третьего взвода. — Посмотрим, что за птица, зачем она сюда залетела.
Младший лейтенант Балабонцев вскочил из-за стола, где он только что доел трофейную курицу и теперь в ожидании, пока ординарец подаст чай, распекал Щечкина за то, что тот так опрометчиво вступил в переговоры с вражеском элементом.
— Идите и чтоб впредь мне смотри! — только и успел он крикнуть и сейчас же обратился с рапортом к комбату: — Товарищ командир! Личный состав взвода после ночного успешного боя отдыхает. Пленные и трофеи под охраной.
— Хорошо, что отдыхают. Добре! — похвалил Рубцов и протянул руку: — Ну, здравствуй, герой «Блудной овцы». Рад. Поздравляю! А парнишку за что же? Чем провинился? — кивнул он вслед партизану.
— Боец хороший, но размазня, — сказал Балабонцев. — Злости к противнику не имеет. Жалостлив, как баба. Чуть не лезет с противником целоваться. Прошу к столу, товарищ командир. Позавтракать. Я приказал для вас зажарить трофейного индюка.
— С индюком разделаемся после, а сейчас генерала мне… генерала надо посмотреть, допросить. Фигура-то не малая. Командующий войск всея Украины!
Балабонцев замялся:
— Посмотреть можно, а допросить… допросить нельзя, товарищ командир.
— Как нельзя? Почему?
— Он заминирован. В карете.
— Кто заминировал? Что за чушь?
— Сам себя заминировал в целях безопасности. И к тому же пьян. А впрочем, может, и проспался. Давайте посмотрим.
Они подошли к карете, охраняемой часовым — пожилым рабочим, вооруженным винтовкой.
— Спит? — спросил Балабонцев, кивнув на карету.
— Храпит, — ответил часовой.
— Разбудить! — приказал Рубцов. Часовой забарабанил в дверь прикладом:
— Арестованный! Проснитесь! Да очнись же. В карете послышались сонное мычание человека, сладкая зевота, хруст костей и протяжное и-е-ха-ха-ха!
— Господин генерал! — постучал в оконце Балабонцев. — Вас можно на минутку?
— Чем могу быть полезен? — ответила карета.
— Имеем честь сообщить вам, что вы вместе с вашим войском захвачены в плен. Ваше дальнейшее сопротивление бессмысленно. Выходите. Сдавайтесь! Мы гарантируем вам жизнь, оружие, награды.
— Милостивый сударь, — заговорил «генерал». — Зачем уговаривать куму, если она засватана. Не тратьте даром слов. Если бы плен был раем, я бы с удовольствием поднял руки и отправился туда, но, поскольку плен всегда был адом, я лучше предпочту голодную смерть или долгое ожидание того часа, пока меня не освободят те, кому это положено.
— Фанатик. Что с ним? — отступился от кареты Балабонцев. — Под колеса мину и к богу в рай.
— Вы, сударь, как вижу, привыкли пугать, — послышалось из кареты. — А на пугало ноне и вороны хотели чихать.
Балабонцев выхватил из кобуры пистолет. Рубцов отстранил его плечом:
— Подожди, не горячись, я сам поговорю, — и, вынув из кармана темно-синих галифе коробку спичек, портсигар, протянул это через оконце в карету: — Господин генерал, прошу вас, угощайтесь.
— Вот это другой разговор, — ответил человек из кареты. — За чаркой да цигаркой и упрямую сосватали.
Комбат с любопытством читал еще рекламу на карете, как в оконце повалил дымок и оттуда просунулась дегтярно-черная борода.
— С кем имею честь беседовать? Ваш чин и ранг, ибо по существующему артиклю с младшими чинами мне не положено, — сказала борода, возвратив портсигар и спички. — Претит субординация. Я, сто дивизий вправо, сто — влево, генерал! Я могу, если что, протест.
— Не беспокойтесь, — улыбнулся комбат. — Все в норме. Вашу субординацию мы не заденем даже вожжой. Прежде всего скажите, куда вы ехали?
— Этот вопрос, сударь, вам задавать бы не следовало, ибо вы сами прекрасно знаете, что на конях ездят только вперед. Стало быть, и мы ехали туда же — вперед.
— Блестящий ответ, господин генерал, — похвалил комбат. — Не смею вас с этим тревожить. Еще вопрос к вам.
— Весь к вашим услугам, — пыхтя в бороду, ответил «повстанческий генерал».
— Зачем, с какой целью вы ехали? Кого искали? Кто вас послал? — высыпал сразу несколько вопросов Рубцов. «Генерал» важно выпустил дым.
— Если б я сказал вам, что ехал бесцельно, вы бы сочли меня за идиота, ибо бесцельно ездят только они, но, поскольку средь генералов нет идиотов (иначе кто бы им доверил войска), выходит, что у меня цель была. Но вот какая, вспомнить никак не могу. Не по рангу выпил, извините, заспал.
— Бросьте валять дурака, генерал! — крикнул Балабонцев. — Вы отлично знаете, куда ехали. Вы искали нас, партизан. Ну, так вы их нашли. Вы в руках партизан.
Борода пронзительно свистнула, юркнула назад и долго кашляла там и чихала. Потом в карете забулькала жидкость, звякнули кружки и раздалась команда: «Матрена, смирр-на-а! Для встречи дивизий, равняйсь!»
— Вот тебе и храбрый генерал, — сказал Балабонцев. — При одном упоминании о партизанах рассудок потерял. Вы слышите, слышите, какую околесицу понес?
Комбат подошел к Балабонцеву, протянул руку:
— Поздравляю! Горячо поздравляю с пленением очень важной персоны — липового генерала.
— Товарищ комбат! Да что вы? Какая липа? Не может быть. Он же в мундире. И все о дивизиях, ста дивизиях бубнит.
— От кружки водки, товарищ Балабонцев, сто чертей в бочке наплетешь. А ну, где у вас этот личный представитель президента? Может, и тот такая же липа?
— Никак нет. Тут без осечки. Тут точненько. За этого ручаюсь головой. Жулик чистейшей воды. Мать афера. Перед Гитлером на лапках… Да вот вам доказательство, — Балабонцев протянул командиру отряда Железный крест. — Сам лично конфисковал. И плюс карета с рекламой, а на карете флаг с портретом Гитлера.
— Вот как?! Ехали даже под флагом?
— Так точно! А на флаге под косым Гитлером золотая надпись: «Поможем фюреру дойти до конца!»
— Где этот флаг?
— У меня в повозке. Разрешите принести?
— Давайте и флаг, и всю шатию-братию сюда. Свиту имею в виду.
— Вас понял. Сейчас доставлю.
Не знал, не гадал и не думал комбат Рубцов, что всю эту «шатию-братию» возглавляет старшина Бабкин. Он стоял перед ним все такой же веселый, улыбчивый, молодцеватый, с природной бесшабашной удалью и хитрецой, только не в гимнастерке старшины Красной Армии, а в черном фраке иностранного дипломата или господина, в кармане у которого по меньшей мере — миллион. А рядом с ним!.. О чудо! Не сон ли это? Не привидение ли белым днем?
Комбат потряс головой, пытаясь стряхнуть наваждение, очнуться от сна. Но не тут-то было. Никто не исчез. Став в шеренгу, как на перекличке, все они стояли перед ним. На правом фланге — старшина, на левом — ротный писарь, на середине — шеф-повар.
— Товарищ капитан! — вскинул руку к цилиндру Гуляйбабка. — Оставшаяся в тылу противника тринадцатая строительная рота двадцать шестого саперного батальона выведена в полном составе. Потери — два коня и карабин. Один человек ранен. Старшина роты Бабкин!
— Слыхали? — кивнул Балабонцев. — Вот так и со мной. Крутился, как уж. А вот это? Это что? — развернул на палке черный флаг Балабонцев. — «Благотворительное единение искренней помощи сражающемуся Адольфу». И заметьте, не какой-нибудь, а искренней. Искренней помощи Адольфу! Вот она, какая штука получается. На словах одно, а на дело другое — искренняя помощь фюреру!
— Товарищ младший лейтенант, читайте лучше, — почти потребовал Гуляйбабка.
— Читал сто раз. Пусть теперь прочтет вот сам товарищ комбат. Может, я безграмотный, без очков не так прочел.
— Стойте! — поднял руку Гуляйбабка. — Коль вы ничего не поняли, дайте мне уголек или карандаш.
Старик с козьей бородкой, в котором Гуляйбабка без труда узнал проводника деда Калину, подал кусок головни.
— Разрешите штандарт, — попросил Гуляйбабка и, как только младший лейтенант и дед Калина исполнили просьбу Гуляйбабки, мазнул над буквой И в слове БЕИПСА хвостик и воскликнул:
— Читайте! Вслух читайте наш пароль и девиз.
— Бей пса! Бей пса! — раздалось вокруг. — Ай да хлопцы! Качать их! Качать!!! Комбат обнял старшину:
— Не обижайся, Иван Алексеевич. Хлопцы не знали пароль.
— Ну что вы, товарищ комбат. Ни в коем случае. А вот на деда Калину я в обиде. Ох, в какой обиде! — погрозил пальцем старшина.
— Это за что ж ты на него?
— Да как же? Объявился честно указать дорогу, а завел в болото. И паче того — карабин стащил.
— Виноват. Звиняюсь, — поклонился дед Калина. — Был такой грех. Обмишулился малошть. Возьмите свой карабинчик. Вертаю его.
Старшина подержал карабин в руках и тут же вернул его Калине:
— Возьмите, дедок. Вы настоящий партизан. Храните и бейте фашистского пса. Спасибо вам, что привели нас к своим.
Дед Калина замахал руками:
— Нет, нет. Не мне спасибо, а вот товарищу командиру. Он ведь вас давно на прицеле держал. Еще с той поры, как вы тронулись из Луцка. Только не знато было дело, кто едет в вашем хваетоне.
В карете раздался крик:
— Братцы! Да что же это? Такая радость, а вы меня… взаперти. Да откройте же. Пустите, сто полков вперед!
— Кто у вас? Что за «генерал»? — спросил комбат.
— Мой кучер Прохор. Отбывает за нарушение дисциплины трое суток гауптвахты. Сутки уже отсидел, двое осталось, а впрочем… в честь такой радости выходи, Прохор! Амнистия тебе.
Бойцы отряда подхватили прямо из кареты «генерала повстанческой армии», и, как старик ни умолял оставить его в покое, как ни кричал: «Смирно! Разойдись!», пришлось ему все же побыть в роли волейбольного мяча.
Толпа у кареты росла. Росло и ликование встретившихся после долгой разлуки строителей пограничных дотов. Не принимал в этом участия лишь Балабонцев. С грустью смотрел он на «генерала повстанческой армии» и вздыхал: «Эх, если бы это был не кучер, а в самом деле генерал!» Однако вскоре и он, послав к чертям собачьим повстанческих генералов, присоединился к общему веселью, приказал жарить кур. По курице на каждого солдата БЕИПСА, а «генералу повстанческих войск» за то, что так славно сыграл свою роль, целого гусака.
Не зря говорится, «земля слухом полна». К карете привалили все и, конечно же, примчалась Марийка.
— Ваня! — только и могла сказать она. И, уткнувшись в грудь старшины, заплакала.
29. НОЧЬ В ПОЛЕССКОМ БОРУ, ИЛИ РАССКАЗ О ТОМ, КАК МЮНХЕНСКИЙ БЮРГЕР УТАЩИЛ МАРИЙКИНУ ПЕРИНУ
Она, как ночная птица, не умолкала всю ночь, все рассказывала и пересказывала, что было после того, как расстались за час до войны, как прощалась с мачехой Гапкой, куда уходили потом со штабом батальона, который стоял в ту ночь в Жменьках, а он не уставал ее слушать и, жарко обнимая, просил:
— Говори, говори, Марийка. Полесская зоряночка моя. Я так давно не слыхал твоего голоса!
— О чем же тебе, Ванечка, еще? Кажется, про все вспомнила. Ах, да! О самом главном забыла. Вот растереха.
— О чем, Мариночка?
— Да я же письмо от мачехи получила.
Она выхватила из кармана гимнастерки комсомольский билет и письмо. Билет положила в карман. Письмо протянула любимому.
— Оно пришло, когда штаб батальона еще в тридцати километрах от Жменек стоял. Связной привез. Дед Тихонович. Прочтешь? Не темно?
— Прочту. Светает уже, — кивнул Бабкин на белое в красных подтеках небо.
Он сел, вытянув по плащ-палатке ноги, вытащил из конверта листок из школьной тетради. Она положила ему голову на колени, заглянула в его помрачневшие, запалые глаза, провела ладонью по небритой щеке.
— Я изредка читаю, когда скучно бывает. И грустно и смешно.
«Мариночка, ягодиночка моя! — начиналось так письмо. — Слава богу, немецкому хвюлеру, я жива, здорова и так счастлива, что от счастья плачу день и ночь. Какие мы были дурные. Жили в своих мазанках, растили бураки, картошку, песни в садочках спивали и думали, шо в том весь смак жизни. А объявился хвюлер, все по-другому пошло. Живем мы теперь в погребах, ямах и хлевках со скотиной. Правда, от скотины остался один лишь навоз, а от птицы перья. Кстати, перья на хуторе тоже забрали. Сборщики сказали, шо спать на пуху и перьях при «новом порядке» нам вредно. Пух и перо будто бы делают людей ленивыми. Хвюлер побоялся, шо мы обленимся и не станем хорошо работать, оттого и приказал отобрать все подушки и перины.
Свою старую перину я отдала сразу, а твою, Мариночка, сховала под старой копной очерета в подсолнухах. Туда же и подушки с гусиного пуха. Ах, как мне хотелось сберечь твое приданое! Ан нет же. Кто-то из полицаев донес, шо я утаила от хвюлера новую перину и подушек гору. И тады приехал на грузовике якись мюнхенский бюргер. Я у спрятка с жердиною стала…»
— Слышь? С жердиною стала, — оторвался от письма Бабкин. — Вот это защита!
— Ой, не говори! Я чуть в обморок не упала, когда дед Тихонович рассказал, как она воевала за мою перину. Прочитай, прочитай.
«Стою я с жердягою и думаю: не отдам и годи. Не дозволю, чтоб на чистой постели моей дочки — невесты — спал какой-то старый германский боров. Не затем я по перышку да пушинке ее собирала. Уложу его тут навеки. Баба я сильная. Тюкну раз, и ногами не дрыгнет. Да только оказия вышла. Ахнула я его жердягой (со всего размаха по черепу била), и у самой в глазах помутилось. Стоит бюргер, только чуть покачнулся. Второй раз гвозданула. Стоит! Только усами крутит. О маты божья! Бык бы свалился, а он стоит. И только когда солдаты отняли у меня жердягу, а бюргер снял шляпу, чтоб стряхнуть с нее пыль, сообразила я: да у него же под шляпой пробковая подушка. Видать, не первый раз этого перинника по башке колами крушили. Так и увезли твое приданое, коханая моя дитка. Але годи. Спать на твоей перине та подушках пузатому бюргеру не доведется. Коли воны ловили на соседнем двори кур, я подкралась к машине и распорола все с потрохами. Так шо пока воны доедут до неметчины, по дороге весь пух разлетится. На том и прощай, моя детка!»
По щеке Марийки покатилась слеза. Бабкин обнял свою зорянку:
— Не надо, Марийка. Они получат и за пух и за перья, и не поможет им никакая пробковая подушка.
30. ТЕЛЕГРАММА ВОЕННОГО СОВЕТА. НОВЫЙ КУРС БЕИПСА
В землянку, где расположились старшина и кучер Прохор, стуча каблуками по дощатым ступенькам, вбежал комбат Рубцов.
— Итак, «господин личный представитель президента», «знаменитый коллекционер ослов и свиней», я должен, к сожалению, вас огорчить, — сказал он с порога.
— Горше того, что я перенес, уже быть не может, — спокойно сказал Бабкин.
— Слушаю вас, товарищ комбат.
— Высшее начальство, — начал Рубцов, — запретило брать в наш отряд вашу команду.
Бабкин вздрогнул. В глазах его вспыхнули боль, недоумение.
— Что за глупость?! На каком основании? Рубцов прошел в другую комнату землянки, закрыл за Бабкиным дверь.
— Видите ли, господин Гуляйбабка, вы слишком усердно помогали старостам и фюреру. А это, как сами знаете…
— В таком случае, — рассердился Бабкин, — пусть обезоруженных саперов выводит не Бабкин, а те, кто оставил их на границе с лопатами. Я же умываю руки. Мой поклон высшему начальству.
Комбат обнял старшину:
— Не горячись. Я пошутил.
— Петр Иваныч! В самом деле шутка?
— Точно. Ты же любишь шутки. Как мне сказали — даже ввел смехочас.
— Ах, чтоб вас намочило и семь раз подсушило!
— Подожди. Не больно радуйся. Командованием принято решение зачислить в партизанский отряд только два взвода.
— А третий чем провинился? У бога бороду сжевал?
— А третий, Ваня, оставляется тебе как личная охрана личного представителя президента плюс коллекционера ослов и свиней. С этим третьим тебе предстоит дальняя дорога.
— Снова шутка?
— Без шуток. Начальство считает, что свертывать работу БЕИПСА нецелесообразно. Но идти дальше такой большой группой рискованно. Чем ближе к фронту, тем больше гестаповских ищеек.
— Но мы же шли.
— Ваше счастье, что шли глухими селами, вдали от больших дорог. Иначе вряд ли бы вам помогли пропуска, Железный крест и портрет фюрера на цыганской шали. А без трюка с расстрелом сынка генерала вообще о вашей миссии и речи не могло быть. С генеральским сынком вам просто повезло.
— Черта с два повезет, если хитрость не придет, — ответил Бабкин. — Группа захвата ждала этого сынка трое суток. Не специально его, конечно, а какую-нибудь птицу с важным оперением. Попался «петух».
— Великолепный «петух». И комедия с расстрелом хороша, и липово убитые вами «красные бандиты» тоже хорошо, и хитростью казненные Гнида, Песик — замечательно. Короче говоря, слушать мою команду, товарищ старшина. Приказываю вам построить роту.
— Есть построить роту, товарищ капитан.
— Действуйте!
Рубцов достал из-за голенища лоскут бархотки, почистил на чурбане свои изношенные хромовые, расправил под офицерским ремнем шерстяную гимнастерку и поднялся по земляным ступенькам вверх, где могуче шумели сосны. Тринадцатая рота, одетая в легкие гражданские пиджаки, уже вытянулась под соснами в слитном строю. На правом фланге каланчой возвышался помкомвзвода Трущобин. Рядом с ним плечо в плечо — начальник хмельковской милиции Волович, каптенармус Цаплин, с крестом на шее отец Ахтыро-Волынский, браво топорщил подпалую бороду райисполкомовский кучер Прохор, даже в строю не расставался с папкой писарь Чистоквасенко… а дальше — простые рабочие, строители, саперы. В двух взводах уже чисто побритые, помолодевшие. В третьем — остались такими, какими были. Им нельзя. Им идти с Гуляйбабкой дальше.
От строя, подав команду: «Смирно! Равнение направо!», отделился, чеканя шаг, Бабкин. Мокрая после ночного дождя земля под его сапогами гудела. Тесная, с чьей-то головы пилотка, сдвинутая набекрень, едва держалась над правым ухом. Остановясь в трех шагах от Рубцова, он отрапортовал:
— Товарищ капитан. Вверенная мне тринадцатая рота по вашему приказанию построена в полном составе. Исполняющий обязанности командира роты — старшина Бабкин!
Рубцов шагнул вперед:
— Здравствуйте товарищи строители!
Рота ответила. Бор повторил: «Здра-а же-ла-ем!» Откуда-то с вершины сорвался не то тетерев, не то глухарь, загрохотал к дремному болоту. Отродясь тут не было такого. Только малые, непуганые птахи все так же звенели то колокольчиками, то чистым хрусталем. Но вот на какую-то минуту умолкли и они. В руках Рубцова сухим снегом скрипнул лист бумаги.
— Слушайте радиограмму Военного совета! — сказал он, обращаясь к строю. — Читаю! «Двадцать второго июня тысяча девятьсот сорок первого года на границе, в глубоком тылу врага, осталась тринадцатая рота рабочих сводного строительного батальона. Не имея оружия и связи с отошедшими частями прикрытия госграницы, рота попала в тяжелую обстановку, могущую привести к гибели всего личного состава. В этой обстановке рабочие роты не поддались панике, малодушию, сохранили железную товарищескую спайку, выдержку, святую веру в несокрушимость своей советской отчизны и горячее желание сражаться с врагом всем, чем только можно».
Рубцов посмотрел на лица рабочих. Одного дня им не хватило. Всего лишь нескольких часов. В воскресенье они б уехали с границы домой, к своим семьям. И вот… Они теперь становятся разведчиками, партизанами. Рубцов оглянулся на стоявшего рядом Бабкина, усилил голос:
— «Особую находчивость, мужество, воинскую сметку и личную смелость проявил старшина роты Бабкин Иван Алексеевич. Приняв командование ротой на себя, он в полном составе вывел ее в район базирования полесских партизан, пройдя по тылам врага более четырехсот километров. Отмечая все это, Военный совет фронта выносит личному составу тринадцатой роты благодарность, а…»
Дружное «Служим Советскому Союзу!» не дало дочитать последних строк радиограммы Военного совета. Рубцову пришлось опять начинать с того же «а».
— «…а старшине тов. Бабкину И. А. присвоить внеочередное воинское звание «лейтенант» и представить к награждению правительственной наградой. Военный совет Западного фронта».
Рубцов подошел к Бабкину, расцеловал его, обернулся к бойцам:
— Дорогие друзья! Каким бы теплым, волнующим ни был приказ или обращение, но они все равно не в силах передать все то, что хотелось бы сказать простыми человеческими словами. В ту трагическую ночь двадцать второго июня вы остались на границе одни, без старших командиров, без связи с внешним миром. В то время небось не один из вас подумал: «Командиры бросили нас, забыли». Но «видит бог», как говорил Суворов, совесть командиров чиста. Шапки долой, саперы! Комбат два майор Антонов, командир вашей роты старший лейтенант Подкопытов, командиры взводов Крыжко, Артюхин, Токарев, выручая вас, товарищи, собой преградили дорогу танкам и погибли на минах смертью героев. В том бою погибло также много рядовых рабочих. Прорваться к вам мы не смогли.
Тяжело слушать горькую весть о друзьях, ратных товарищах, но во сто крат тяжелее было бы носить в сердцах тяжелую как камень мысль об измене воинскому долгу и священному закону товарищества. Капитан Рубцов интуитивно почувствовал, что теперь этот камень упал с сердец, и люди, кажется, впервые глянули на него, оставшегося в живых командира, с полным доверием.
— Помните, товарищи, и всем передайте, — заговорил после паузы Рубцов. — Не было и никогда не будет того, чтоб командиры нашей Красной Армии предавали или оставляли в тяжелый час своих бойцов. Они вместе с ними на парад и на смерть! И еще одно хочу вам сказать. Нет большей радости для командира, чем видеть своих бойцов победившими страх и смерть. Приятно знать, что орлы, отбившись от стаи, остались орлами. От лица службы объявляю вам благодарность!
Слушая комбата, Бабкин вспомнил островок среди хмелевского болота. Двое суток просидели на нем в полном неведении, обдумывая, как прорваться к своим. А потом ночью пришел он — улыбчивый, полный оптимизма и находчивости человек. Вместе с ним пришли лодки с едой и одеждой. Он побыл в роте несколько минут. (Он очень торопился помочь другим.) Но эти минуты ободрили всех. Люди впервые за двое суток поверили в возможность увидеть родные дороги, дома…
Уходя, человек из Хмельков сказал:
— Отныне вы поступаете под мое покровительство. Я ваш «президент». Завтра ночью вам подадут коней. Остальное в Хмельках.
Он больше ни разу не появился, но во всем, что делалось после того, чувствовалась его направляющая рука. Его бы в приказ Военного совета. Ему бы спасибо, земной поклон…
Подошел Рубцов. Роту он отпустил. Ее повел на завтрак Трущобин.
— Что нахмурился, Иван? Ай радиограммой недоволен?
— Доволен, но не совсем.
— Почему?
— Не мне бы в ней быть, а «президенту», Заковырченко, Глечику, всем, с чьей помощью создавалось БЕИПСА.
— Да. Удалось ли бы вам выбраться без них? Это вопрос. Пойдем пройдемся.
— Пойдем!
Они шли по заброшенной, усыпанной сосновыми иголками дороге молча. Когда удалились от лагеря, комбат спросил:
— Кого из свиты поведешь дальше с собой?
— Пока не думал. Собрался было к «родне» поближе, а «родня» вот какая. От порога — катись ради бога.
— Надо, Ваня. Очень надо. Фронт должен иметь в тылу побольше своих глаз и ушей.
— Эх, радиостанцию бы мне! — вздохнул Бабкин. — Да радистку. Может, дадите?
— Дал бы, но у нас у самих рация лишь одна. Да и нужна ли тебе она? Ведь с ней вас на втором, третьем сеансе засекут.
— А мы не стоим. Мы в движении.
— А если обыск?
Бор как-то вдруг оборвался. Впереди раскинулась синяя даль поросших мелким березняком болот. Клюквой и прелью тянуло оттуда. Где-то тревожно курлыкал журавль. В стойких водах, затянутых ряской, исчерченной утиными дорожками, грустно трубила лягушка. Комбат остановился, посмотрел кругом и, убедясь, что никого поблизости нет, сказал:
— Есть тревожная новость.
— Новость? Какая?
— Твои данные насчет сосредоточения карателей подтвердились. С севера от Калинкович подходит полк и столько же с юга.
— Я так и знал, что они через день-два пожалуют, — вздохнул Бабкин. — Холуй Гнида не мог соврать. Что же вы решили, товарищ комбат?
— «Гостей» с севера мы могли бы угостить, а вот южных?
— Южные раньше двух суток не подойдут.
— Почему? Они же километрах в тридцати от нас. А северным топать полных сто.
— Я их попытался задержать.
— Задержать? У тебя что, полки в резерве?
— Нет. Я пустил против карателей свиней.
— Каких свиней? Объясни.
— Объясняю, товарищ комбат. Последняя ночевка у карателей назначена в Горчаковцах. Староста Гнида готовился их встречать яичницей и пирогами. За такое хамское отношение к войскам фюрера я дал ему в зубы и приказал угостить карателей свининой и брагой. Думаю, что вареная свинина и брага сделают свое.
— А если он не выполнит твой приказ?
— Выполнит, гад. Проверено. Трущобин уезжал из села, когда в котлах уже семь свиней кипело.
31. ОТЪЕЗД ГУЛЯЙБАБКИ ИЗ ПАРТИЗАНСКОГО ОТРЯДА. ОДИНОЧНЫЙ ВЫСТРЕЛ НА ДОРОГЕ
Как ни заманчива была гарантия Бабкина о том, что полк карателей, нацеленный на восточное Полесье с юга, объевшись вареной свинины, запиваемой брагой, сидит в клозетах, все же комбат Рубцов решил не рисковать и уйти заблаговременно из-под удара, оставив нападающим пустые землянки и возможность столкнуться лбами в дремных лесах.
Пришлось в связи с этим уходить со своей сильно урезанной командой и Бабкину, хотя и ему, и его подчиненным хотелось побыть в кругу друзей хотя бы еще денек, чтоб выспаться, отдохнуть, вдоволь наговориться, попасти в лесотравье коней. Все понимали, что в военной заварухе, кипящей на огромных просторах, вероятность на новую случайную встречу равна мечте страуса попасть из зоопарка в Африку, и потому прощались с такой грустной нежностью, что кое-кто и слезу обронил. Даже сам Бабкин, который слез терпеть не мог, и то при виде трогательного прощания украдкой вытер кулаком глаза, а потом сердито плюнул:
— Тьфу ты, развели мокроту. Трогай, Прохор, а не то они тут сделают из военных лиц кисейных девиц. Солдат должен не девкой реветь, а железные нервы иметь.
К карете подбежала взволнованная Марийка. Прыгнув на облучок, с лета обхватила за шею Бабкина:
— Прощай! Береги себя.
— Прощай, Марийка! Помни, я люблю тебя и никогда не забуду.
Она понимающе тряхнула головой. Светлые длинные волосы рассыпались по ее плечам. Соскочив со ступеньки кареты, сорвала с головы пилотку, размахивая ею, крикнула:
— Я буду ждать тебя, милый! Хочь сто лет, хочь двести!..
Она что-то кричала еще, показывала на пальцах, но Бабкин ничего уже не понял. Карета, грохоча по кореньям, птицей летела по лесной дороге, и сосны, как солдаты, расступались перед ней, вытягивались во фронт, замирали в непонятном удивлении. Над каретой снова развевалась шаль с портретом Гитлера.
…В грустном молчании проехали лесом километров пятнадцать. Печаль расставания, еще не распогодившееся утро не располагали к разговору. Дремалось, бессвязно думалось… Лишь когда выбрались из леса на ровную полевую дорогу, стало как-то просторнее, веселее, потянуло обменяться бодрящим словцом.
— А что, Прохор Силыч, — заговорил первым Гуляйбабка, — если б вам сейчас сбавить годков этак сорок. Как бы вы себя повели, с чего начали жизнь?
— Эта проблема, сударь, меня волнует так же, как козла грамматика. Раз от меня пришла в восторг такая женщина, как Матрена, значит, я и без омоложения молодой, так сказать, пригодный к счастливому житью.
— Логично. Но почему ж вы тогда хмуритесь?
— А потому, сударь, что нам пора подумать, как быть на тот случай, если опять окажемся под градом партизанских пуль. Эта окаянная шаль с фюрером опять развевается над каретой.
— Развевается, Прохор Силыч.
— Вот в том и беда, — вздохнул Прохор. — И на кой ляд вы ее повесили, не понимаю. Ехали бы тихо, мирно, ан нет, неймется вам. Ну это же верный признак, что опять в катавасию попадем. Партизаны, как увидят над коляской Гитлера, так чесу вновь и зададут. Вы хотя бы дозволили коляску каким-либо железом обить. Все бы надежнее было, не каждая пуля бы летела в бок.
— Запомните, Прохор Силыч: трусливого солдата не спасает и броневая лата. И наоборот. От того, кто смелостью бой встретит, пуля отвернет и срикошетит. Мой отец в гражданскую войну под пулями ста винтовок был и остался жив и невредим.
— Как же это он попал под сто винтовок?
— Да задумал как-то Семен Михайлович Буденный штаб белогвардейского полка разгромить. В каком селе он стоит — было точно известно, а вот на какой улице, в каком доме… И вот вызывает командир эскадрона моего батьку и говорит: «Ох и нелегкую задачу нам поставил командарм! Штаб беляков надо прощупать, да еще днем у черта на виду. На тебя одна надежда, Алексей, на твою находчивость. Враз не требую ответа, бо дело це обмозговаты хорошенько треба. Погуляй, подумай…» И отец придумал. В этот же день вернулся из разведки и доложил:
«Беляковского штаба в селе нет!» — «Как нет? Провалился он, что ли? Сам Буденный точно знает, что штаб там, а ты мне очки втираешь». — «Конармеец Бабкин на втирание очков не способен, — отвечает отец. — Означенного штаба в самом деле нет. А вот куда он провалился, я вам доложу, товарищ командир». И отец рассказал, как все было. Желаете послушать, Прохор Силыч?
— Охотно, сударь. Думка и добрый рассказ в подмогу коротят дальнюю дорогу. — Прохор сложил на коленях кнут, ременные вожжи. — Готов послушать, сударь.
— А было вот как, — начал Гуляйбабка. — На вечерней зорьке, когда баба чихнет и то за семь верст слышно, в село, занятое белыми, вкатил свадебный кортеж. На передней тройке, разукрашенной лентами, бубенцами, ехали жених-бородач и красивая молоденькая невеста. На второй тройке сват и сваха везли сундук с приданым. Третью, как тонущий баркас, облепили вдрызг пьяные свадебные гости. Часовой на окраине поднял шлагбаум, и вся пьяная кавалькада с гиком, свистом, песнями под гармонь прокатила на церковную площадь. Из поповского дома высыпала толпа офицеров во главе с полковником. «Что за свадьба? Откуда? Остановить! — закричал полковник с крыльца. — Сюда их! Ко мне!» Тройки, разметая толпу, подкатили к крыльцу. Полковник, окинув взглядом кортеж, подкрутил ус, одернул мундир и молодящей походкой подошел к первой тройке. «О-о! Какая изящная, молоденькая невеста и какой пожухлый жених! Ха-ха-ха! Нужна ли такая милая птичка трухлявому пню? Я полагаю, нет.
— И шепнул адъютанту: — Взять! В мой кабинет».
Прохор покачал головой:
— Ах, нахал! Ну и нахалюга. Чужую невесту с повозки снять. Да я б из него труху сделал, конский навоз. И что же дальше-то? Как?
— А дальше, — усмехнулся Гуляйбабка, — все пошло по расписанию. К полковнику подбежал с бутылью самогонки «сват»: «Ваше благородие! Господин начальник! Самогоночки стакашечку. За здоровье молодых, новобрачных!» — «А закусить чем? — взяв стакан, спросил полковник. — Я без закуски, пардон, не пью». — «Ваше благородие, не беспокойтесь. Есть закусочка. Есть! Эй, сваха! Дай-ка господам закусить». «Сваха» откинула крышку сундука. — «А ну закусывай, гады! Жри!» «Сват» гвозданул по голове полковника бутылью. «Сваха» сыпанула в толпу из «максима». «Пьяные» гости ударили по штабу гранатами. А дряхлый жених вдруг превратился в такого ловкого молодца, что схватил одной рукой полковника за шиворот и, вкинув его в пролетку, погнал во весь опор коней. В селе поднялась пальба, крик, паника… По свадебным тройкам палили из-за всех плетней, но, как говорится, у страха глаза с колесо, а смелых сам демон на крыльях несет. Вся «свадьба» прибыла к своим благополучно.
— Ай да буденновцы! — закачал головой Прохор. — Вот так молодцы! Ловко угостили беляков. И что же им за это, какая награда?
— Самая высокая, Прохор Силыч. По двое суток ареста каждому брату, а свату, то бишь моему отцу, эта же «награда», но в двойном размере.
— Арест?! За что же, сударь? Такую храбрость проявили, и арест. Да будь я командиром, я бы каждому орден аль медаль. А тут на тебе — арест. За что?
— Приказ не Пегас, что куда хочу, туда и скачу, а законом считается и точно исполняется, — ответил Гуляйбабка. — А они, Прохор Силыч, нарушили этот закон. Вместо разведки — в бой вступили. Могло все кончиться печально.
— И все же я б отметил ребят.
Гуляйбабка положил руку на плечо Прохора:
— Не волнуйтесь. Каждому командиру хорошее приятнее плохого. Боец день добром отметит, командир заметит. Поощрили буденновцев, но только после того, как по двое суток в амбаре отсидели. Сам Семен Михайлович объявлять благодарность приезжал. Над батькой все шутил. «Что же вы, «сватушка», так сильно потчуете гостей? — говорит. — А-я-яй, как нехорошо! Господин полковник только на третьи сутки изволили прийти в себя. Вы уж впредь, коль подвернется случай, придержите щедрость свою, не поднимайте бутыль так высоко, иначе некого будет и допросить».
— Да, права старинная пословица. Права, — рассудил Прохор. — Каков пень — таков и клин, каков батька — таков и сын.
— О чем это вы?
— О вас подумал, сударь. Все у вас, Бабкиных, по наследству пошло. Батька был на выдумку горазд, и сын по этой части мастак. А больше у кого ж вам было смекалку перенять? Мать, как сами говорили, была тихая, дед работящий, но молчалив…
— Не то вы, Прохор Силыч, говорите. Не то. Не видите вы нашего наследства главного, — ответил Гуляйбабка. — Разве мы родились у слабого на удаль, храбрость, выдумку народа? Разве не с кого нам брать пример и некому нам подражать? Шалишь, братец, шалишь. А не наш ли народ блоху подковал и в Петербург верхом на черте летал? А не он ли Наполеона хитрого перехитрил? А не наш ли, не робкого десятка люд брал умом, смекалкою Очаков, Фокшаны, Туртукай и неприступный Сент-Готард? А не он ли сочинил непревзойденное по остроумию и едкости письмо турецкому султану? А не он ли «расчесал», оставил в дураках бесчестных претендентов на «русский каравай»?
Помолчав, посмотрев в синюю даль, Гуляйбабка заговорил опять:
— Наш народ не держит камня за пазухой, не хитрит, не лицемерит перед добрыми людьми. Он прост, хлебосолен, как сама его земля. Для друзей у него нараспашку ворота и душа. Коль пришел ты к нему с добром, то дважды обдаренный добром и уйдешь, потому что этот народ знает цену дружбе, благословляет братство и щедро делится даже последним куском. Но тот же простой, бесхитростный народ в час опасности перед мечом явит свету такую силу, удаль и хитрость, что сам дьявол не устоит перед ним. И вновь проявятся Сусанины, Суворовы, Кутузовы, Тарасы Бульбы, Буденные, Чапаевы и просто сваты, утопившие в навозной жиже пана Песика, и еще невесть кто и невесть что, рожденное в народе на страх и погибель врагам.
Сказав это, Гуляйбабка умолк и долго не произносил ни слова. Только когда кони поднялись на взгорок, весело крикнул:
— А не пора ли, Прохор Силыч, тронуть с ветерком? Дорожка-то чертовски хороша! Да и кони сами рвут удила.
— И то верно, сударь. Заговорились мы. — Он взмахнул кнутом, раздольно крикнул: — Э-эй, родные! Покажите-ка резвость на степной дороженьке. Ие-ха-ха!
Тройка белых донцов взяла с места внамет, но не промчалась и полверсты, как Прохору пришлось резко осаживать ее. Стоявшая на дороге группа конных дозорных во главе с Трущобиным, размахивая руками и что-то крича, просила остановиться. Карета стала. Подъехал Трущобин.
— Господин личпред! Нами задержан пан Гнида, но он заявляет, что нас не знает.
Гуляйбабка спрыгнул с кареты. На пегенькой лошаденке, подстелив мешок с сеном, сидел мужичишка в лаптях, рваной в локтях фуфайке, дней пять не бритый, обросший редкой рыжей щетиной. На гриве коня он держал узелок, рябую кепку и березовую хворостину, избитую до комелька.
— Гутен морген, пан Гнида! — воскликнул Гуляйбабка. — Не узнаете нас?
— Не знаю и знать не хочу, отпустите меня.
— Позвольте, как не знаете? Мы же вам оказали такую услугу, помогли составить для господ карателей такое оригинальное меню.
— Ваша услуга чуть не сунула меня в петлю.
— Какая петля? О чем вы, пан Гнида? Кто посмел посягнуть на вашу бесценную особь?
Гнида извлек из рваного козырька кепки листок с гербом — гитлеровским орлом, враждебно отворотясь, протянул его Гуляйбабке:
— Вот ваша помощь, енто самое оригинальное меню.
Гуляйбабка развернул листок, громко, чтоб слышали не только с ним стоявшие, но и две подводы, идущие вслед за каретой, прочел:
«Приговор военно-полевого трибунала двадцать второй охранной дивизии по делу старосты села Горчаковцы — Гниды С. X.
Военно-полевой трибунал двадцать второй охранной дивизии, рассмотрев дело Гниды С. X., устанавливает, что обвиняемый явно преднамеренно накормил офицеров и солдат пятого карательного полка жирной свининой, вследствие чего полк на двое суток потерял боеспособность и вынужден был принимать медицинские меры к закреплению желудков. На основании всех предъявленных и доказанных разделов обвинения военно-полевой трибунал приговаривает подсудимого Гниду Степана Хаврониевича за саботаж и враждебные действия к войскам рейха к смертной казни через повешение…»
Гуляйбабка прервал чтение, глянул на таившего ухмылку Гниду-младшего с деланным сочувствием и удивлением:
— Вас? Повесить? Да они с ума сошли! Вы же с потрохами преданы Адольфу Гитлеру. Где они найдут такого преданного старосту? Вы верны им, как пес.
— Читайте дале, — кивнул, как рогом боднул, Гнида. — Не все ящо прочитали.
— Ах, да… тут и еще пункт. Читаю.
«Однако, учитывая просьбу подсудимого искупить свою вину перед германскими войсками, военно-полевой трибунал нашел возможным удовлетворить эту просьбу, оставив на семьдесят два часа под залог жену Гниды — Гниду А. В.».
— Но позвольте, Гнида? Как же вы искупите эту вину? — вернув приговор, спросил Гуляйбабка.
— Ге-е, «искупите». Я ее уже искупил. Я через су-точки ужо, как птичка… Тю-лю-люлить, свободен!
Гуляйбабка, почуяв недоброе, пустился на хитрость. Схватив руку Гниды, он начал усердно жать ее и трясти:
— Рад! Чертовски рад! Поздравляю. Вы талант. Вы родились в сорочке. И как вам удалось такое? Заданьице, наверное, было ого-го! Кого-нибудь пристукнуть или пронюхать что?
Гнида заулыбался, поправив вывернутый нос:
— Угадали. Партизан выслеживал. Стояночку их.
— И как? Все в порядочке?
Гнида похлопал по ватной штанине. Искривленный вместе с носом рот его растянулся до самых ушей в счастливейшей улыбке.
— Вот туточки. Весь их отрядик. На планчике. Как на ладоньке.
— Поздравляю! Вы гений, феноменальный сыщик. Но почему же вы едете не домой, а совсем в другую сторону?
— В обрат нельзя. Там мост сорвало да ить долго. Обплачется жонка. Так я до Калинкович, а оттель на поезди. Так что бывайте, поехал я.
— Одну минуточку! — поднял руку Гуляйбабка. — Вам будет порученьице.
— Дык тольки поскорей бы. Мне неколи. Мне спешить надоть. У меня дом в залоге. Жонка…
— Айн момент, пан Гнида. Айн момент!
Гуляйбабка отвел шагов на пятнадцать в сторону свое боевое окружение. Глаза его горели непрощающим гневом.
— Каков приговор будет Гниде? Осинка? Пуля? Долбня?
— А если каратели хватятся, узнают, что убит? — задумался Волович. — Не навлечет ли это на наш след?
— Тварь не жалко, а вот жена, — вздохнул кто-то из солдат. — Виновата ли?
Гуляйбабка рывком обернулся на сердобольный голос, огрубелые пальцы его, будто собрались дать кому-то в зубы, сжались в кулаки.
— Что вы сказали? «Жена? Детишки?» А у сожженных, расстрелянных по списку Гниды разве не было жен и детей? Кто пощадил их? Кто пожалел? Кто отвел от детских шеек фашистскую петлю? Нет, и еще раз нет! Изменникам, предателям преимуществ не должно. Спросите, каких? Отвечаю. Вы, заслоняя Родину, стояли в окопе до последнего. Он, спасая шкуру, бежал с поля боя. Ваш дом и жену спалили. Он свой дом и жену спас ценой измены. Вы будете всю войну обнимать холодную винтовку, он — толстый зад отъевшейся на награбленных харчах супруги. Вы после войны вернетесь с незажившими ранами или подорванным здоровьем (не храбритесь, скажется война), он останется в полном бычьем здравии. Вы пойдете к окну кассы за пенсией, и он без стыда и совести станет за вами, потому что с бычьей силой он выколотит стаж на пенсию. Вы начнете по копейке собирать на жилье и пиджачишки детям, он, сохранив хоромы, будет пить самогон, заедая салом. Ну, так этому не быть. Смерть за смерть! Кровь за кровь!
Гуляйбабка подошел к Гниде, вытащил из деревянной колодки маузер. Почуяв смерть, Гнида обмякло сполз с лошади, простирая руки, упал на колени:
— Пощадите! Простите… Не губите… Не зничтожайте род, мой род!..
Гуляйбабка носком ботинка оттолкнул уцепившегося за ногу Гниду:
— Подними голову, подлая тварь, и последний раз посмотри, как хороша наша земля. Даже опаленная, израненная, она горда и прекрасна. Но еще прекрасней быть ей без вас, тварей.
Одиночный выстрел, стряхнувший росу с осины, возвестил Полесью, что род Гнид бесславно кончился.
32. ПРОЩАЙ, ПОЛЕСЬЕ!
Августовский рассвет открыл перед очнувшимся после долгой лесной качки Гуляйбабкой такой нежданный простор, такую безбрежную даль, что защемило сердце и вспомнилось разом то далекое, босоногое детство, которое человек цепко держит в памяти до конца дней своих.
Все то, что давно минуло, встало перед ним в чуть затуманенной дымке, но такое близкое и явственное, что ему вдруг показалось, будто он едет родным смоленским полем, по которому с холма на холм катится волнами то шумящая спелым колосом рожь, то буйные, со звоном колокольцев, овсы, то голубые, как небо, как вода в озерах, льны.
Тонко поет в шарабане коса, побулькивает в бочонке крыничная вода, вздрагивает, расточая запах росного клеверка, охапка свежей травы. Дед Фатей, пробалагуривший вчера допоздна на бревнах и вставший ни свет ни заря, дремно клюет в такт конского шага носом. Ветерок треплет его седую бороду, топорщит на спине замашную рубаху. Удар колеса в колдобину будит его. Он оглядывается назад и, улыбаясь во все щербатые, редкие, как у зайца, зубы, подмаргивает:
— Ну, внучок — золотой бочок. Видал птицу — заморскую синицу?
— А какая она?
— Э, какая! Тебе расскажи да в рот положи. А ты сам не зевай есть готовый каравай. Ну да так и быть — поведаю.
Пока вороной конек поднимается в гору, дед рассказывает небылицу про заморскую синицу, но как только телега поднимается на взгорье, сказка обрывается, дед кричит:
— Ну, держись, Ванюха, прокачу! Слетаем к богу в рай на коневых крыльях.
После восьми — десяти горячих кнутов ленивый конь наконец-то разгоняется и, екая селезенкой, бежит с горы. Телега опережает его. Хомут оказывается впереди коня, и вскоре весь этот «полет к богу в рай» кончается тем, что телега катится в одну сторону, а конь бежит в другую, где можно пожевать овса.
Горевать по неудачному полету не приходится. Что толку в нем? Еще опрокинешься, как это случалось не раз, когда дед выводил коня из терпения и он, сердито храпя, летел сломя голову с горы, почему-то выбирая места поухабистей. Зато пока дед ловит шагающего по овсу воронка, с высоты, захватывающей дух, можно вволю наглядеться на широко распахнутый мир с перекатными полями, рощами, оврагами, деревеньками, где никогда не бывал и где так хотелось побывать.
Эта воскрешенная в памяти Гуляйбабки картина вновь родила то горячее мальчишеское любопытство.
— Стоп, Прохор! Разворот на сто восемьдесят пять! — крикнул он кучеру, замахнувшемуся кнутом, чтоб разом взлететь с горы на гору.
— Назад?! Бог с вами!
— Нет. Назад поворота нам пока нет. Взглянуть хочу на Полесье и даль впереди;
— А-а, понял. Это можно. Это хорошо, — ответил Прохор, круто поворачивая коней. — Орлы перед полетом всегда на вершинах сидят.
Гуляйбабка слез с кареты, поднялся на придорожный камень-валун. Неоглядная синь полесских лесов безбрежно расплескалась далеко внизу, спрятав бесчисленные речки, болота и деревеньки с людским горем, заботой, любовью и смертью под небом своим. Издали казалось, там нет ни войны, ни тревог, царит извечное спокойствие, мир. Но это только казалось. Где-то там сеют людям горе новые Гниды и Песики, рыщут над беззащитными гнездами фюрерские коршуны. Там, в Полесье, влюбленная до слез в своего «генерала» Матрена, дед Калина со своей липовой овцой, там Марийка, родная рота, друзья…
— Не печалься, сударь, — тихо подойдя, сказал Прохор. — Так она устроена, жизнь, что все остается позади и уже никогда не забежит вперед, не повторится. И чем ты дальше уйдешь, тем во сто крат будет дороже все пройденное тобой. Да и немудрено, сударь. Ты видел чьи-то красоты, чьи-то незабываемые глаза, кого-то до боли любил, но жизнь унесла тебя вперед, и ты, вспоминая все это, крепко тоскуешь о тех, кого видел, кого любил, и в порыве тоски ты бы отчаялся, но у тебя в противовес этому есть надежда, мечта, и они ведут тебя, как в сказку, все вперед и вперед.
— И что же берет верх? Что сильнее? — спросил, не отрывая взгляда, Гуляйбабка. — Прошлое или будущее?
— Если б было прошлое, мы бы повернули, сударь, назад и, сами не замечая, превратились бы в обезьян. Но в том-то и секрет жизни, что берет верх то, что маячит впереди нас. Вы думаете, мне не жалко своих Хмельков, Полесья, Матрены? Эх, туда бы! Но долг, совесть и тот же инстинкт вечного влечения вперед взяли верх, и я вот еду без сожаления. Все мы идем вперед без сожаления. Ханжа тот, кто говорит, что не помнит прошлого, своего детства, первой любви, первых друзей… Врет, собака. Помнит, но лицемерит. А потому не будем ханжами, постоим, посмотрим.
— Постоим, — вздохнул Гуляйбабка. — Обождем, пока подтянется обоз.
Озаренные лучами солнца, кинутого сквозь придорожную березу, они долго стояли в молчании, думая о своем. Гуляйбабке почему-то вдруг вспомнился дедок с гробом для утонувшего Песика и его лукавые причитания: «Ой, лишеньки! Ой, горе! И ума не приложу. И як вона эта злосчастна шланга туды шмыгнула?» А вы, милые старички, и не хотели держать ее. Вы нарочно бросили ее в навозную жижу, чтоб пан Песик захлебнулся в ней. И мы нарочно сочинили жалобу о спрятанном сейфе с деньгами, нарочно дали Песику противогаз, и многое делается на этой прекрасной земле «нарочно», чтоб тонула в навозе истории всякая нечисть и мразь, чтоб людям снова жилось вольно и пелось, как птицам.
Жизнь коротка. Она пролетит быстрым стрижом в ясный полдень, но подумать о ней, о том, как ты прожил, какой след на земле оставил, непременно время будет. Гнилое, скверное не раз окатит полымем душу, заставит раскаяться, а не то и биться головой о стенку; светлое же, доброе, сделанное людям, земле, где отцвела колокольцами твоя жизнь, несказанно порадует и не однажды вернет тебя в тот мир прекрасного, тобой свершенного. И вслед тебе — улетающему с горизонта, полетят голоса бессчетных друзей твоих: «Мы не забудем тебя. Ты до последнего взмаха крыла был верен своему народу, боролся со злом и сеял добро».
Обоз поднялся на гору, Гуляйбабка надел цилиндр. Прощай, Полесье! До скорых встреч. И да здравствуют новые дороги! Что-то ждет на них?