1
Был конец летнего дня. Нод любил это время, когда город вспыхивает последним сиянием, неожиданным и мучительным блеском, перед тем как погрузиться в синюю тень, подобно сновидению.
Под вечер дня, целиком заполненного заботами, он никогда не забывал предоставить себе это мгновение отдыха и успокоения. Он не чувствовал себя уставшим от нескончаемых дел, часть из которых оказывалась бесплодной, или бремени своего высокого положения, которого он так страстно добивался; он приходил сюда поразмыслить. Его разум здесь черпал новую силу, здесь пробуждалась к жизни его гордость.
С этой террасы, самой высокой в императорском дворце, с мраморными плитами и стойками балюстрады, его взгляду открывалась вся столица, мозаика кровель, храмов, статуй и пирамид, концентрические каналы, заполненные кораблями, прибывавшими изо всех частей света, известных и неведомых, чтобы доставить запасы слоновой кости и амбры, золото и медь, дичь, рабов и велеречивых князьков, а за зубчатыми крепостными стенами — бескрайнее море. Когда он поворачивал голову, то видел широкую долину, усеянную деревенскими домиками и разбитую на квадраты нитями водопровода, простирающуюся до самых гор, над вершинами которых уже загорались первые ночные огни.
Но он, властитель этого огромного города, Атлантиды, соседних островов и бесчисленных земель, разбросанных по всему миру, приходил сюда не для того, чтобы упиваться своим могуществом. То, что его столица Посейдонис стала красивейшим из городов, не удивляло. Разве и сам он не величайший из императоров? Не ему ли усердно шлют ежегодную дань, не ему ли предназначены все эти дары и подношения, не перед ним ли заискивают люди, умоляя о заступничестве и поддержке?
Это был полный, широкоплечий мужчина пятидесяти лет, с огромными темными глазами, наполовину прикрытыми веками, и с локонами, закрывавшими его чело и опускавшимися назад, к украшенному ветвями затылку. Плотно сжатые влажные губы были почти не видны из-под черных, как и волосы, завитых кверху усов. Чрезмерно длинные брови доходили до узких висков. Неестественно матовой была кожа лица и рук, странно утонченных, маленьких, почти женских, точно их изваяли из мрамора. Он сидел на скамье со спинкой. Золото поблескивало на поясе, темно-синей тунике и туфлях с загнутыми носками. Он играл своими перстнями, разглядывая тысячи домов, окружавших его дворец и разделяемых каналами, заполненными теснящимися судами.
Город был погружен в теплый вечерний свет. Заходящее солнце осыпало золотой пылью фасады его домов и корпуса кораблей. Нод всегда ожидал этого короткого мига, когда крепость и дворцы наконец вспыхивали, мерцая в косых лучах, словно охваченные гигантским пожаром, за минуту до того, как ночь начинала расцвечивать своими звездами небесную твердь, светильниками — фасады домов, факелами — пути дозоров. Лишь в эти мгновения озарялись светом самые потаенные глубины его души, ибо разум его всегда был насторожен и гнал от себя эту бессмысленную радость, недостойную его положения. Но рассудок его — а вернее, тот политический демон, которого он носил внутри, — не позволял ему терять время, откликаясь игрой света и меланхолией сумерек. Он с точностью до каждого слова припоминал фразы, которыми обменялся или услышал в течение дня: слова послов и секретных агентов, уполномоченных от обществ, губернаторов провинций и иностранных князей. Из этих льстивых и угодливых речей он пытался извлечь неопределенную и сомнительную истину. Только иногда Нод позволял себе вздохнуть, ибо сдерживаемая злоба, презрение, укрываемое тщательной улыбкой, планы завоеваний и неутоленное желание мести бурлили в нем, словно низвергающийся в пучину водопад, и лишали душу покоя. Эти движения души, которые он ощущал столь остро, одновременно мучили и увлекали его. Таким был его способ, говорил он сам, сохранять то, что оставалось ему от молодости.
Он снова перевел свой тяжелый взгляд на улицы, одинаковые при свете огромного диска, и этот мирный вечерний свет наполнил его. В какой-то момент, то ли из желания позабавиться, то ли играя с самим собой, он позволил этому изнеможению, этой неге, которая была его слабостью или, может, его истинной человеческой сутью, обогнать свои мысли… Он жестко расхохотался над самим собой, приоткрыв безупречные зубы, матово светившиеся в наступавших сумерках. Осознание своего господства над собственными чувствами и мыслями наполнило его радостью. Его было достаточно, чтобы избавиться от тех немногих сомнений, которые он еще был способен испытывать: «Вот поэтому-то я и торжествую! Я был сильнее других, я предназначен для власти. Они должны были погибнуть или покориться; это закон природы». Эта мысль вдруг пронзила его и освободила от тех колебаний, которым он все-таки был подвержен.
Сзади послышались шаги. Появился чернокожий слуга, обнаженный до пояса и с бичом в руках, за ним следовал старик в митре, надвинутой на лоб. Нод даже не пошевелился. Его черты не выражали ни малейшего интереса к тому, что происходило рядом с ним. Он полностью доверял своему телохранителю.
— Оставь нас!
Нод соизволил наконец обратить внимание на того, кто склонился перед ним в почтительном поклоне:
— Подобает ли великому жрецу так благоговеть перед земным творением? Встань.
Его низкий голос был почти задушевен и не лишен очарования.
— Видимо, справедливо, — продолжил он, не меняя тона, — что земного в тебе столько же, а то и более, чем небесного. Но усаживайся, друг мой.
Пришедший поспешил повиноваться. Он единственный обладал правом, которое не мог бы и вообразить себе простой смертный: беспокоить императора, если это представлялось необходимым, в любое время дня или ночи, и неплохо использовал свое положение. Между тем то, что он должен был сообщить императору сегодня, беспокоило его; он склонился так, что его лицо, цветом напоминающее пергамент и усыпанное веснушками, едва не касалось узловатых коленей. Лысый, безбровый, он был похож на хищную птицу со своим крючковатым носом, бледными тонкими губами и тусклыми глазами, от которых, словно ручейки застывшей лавы от кратера, разбегались тонкие морщины.
— Говори, ты ведь за этим явился. Что случилось?
Это был лучший и искуснейший из тайных осведомителей императора, обязанный ему всем и доставлявший всегда самые верные сведения. Он не требовал для себя ничего, лишь наслаждался самой неуловимой для неопытного глаза ролью секретного агента. Нод выбрал человека, достойного той вершины пирамиды священнослужителей, на которую он его возвел в награду за таланты и старания. Это положило конец бесконечной, изнуряющей вражде между верховными жрецами и императором, Жрецы в Посейдонисе еще внушали суеверный трепет, к их мнению прислушивались, и император мог спокойно править, удерживая в руках все нити.
— Ну так что, мой любезный Энох? — спросил он, стараясь ободрить собеседника, но его темные глаза, глядевшие неприветливо, задержались на запыленном лице визитера.
— …Девы из храма Посейдона предвещают странные вещи. Они говорят, что разгневанные боги готовят нам кару.
— Они сошли с ума! Если они не перестанут, я найду способ их унять.
— Увы, великий, это не в твоей власти, ибо они посвятили себя Посейдону, нашему божественному отцу. Наши грехи искупаются их постами, умерщвлением плоти и молитвами.
— А твоими, старый плут? Это все?
— Нет, господин…
— Говори, не бойся. Какой-нибудь мятеж, тлеющий под пеплом? Или заговор против меня?
— Нет, господин. Еще одно пророчество, косвенно оно касается и тебя.
Нод расхохотался раскатисто и громко. Это был не тот радостный смех, которым смеются довольные жизнью люди, и даже не вызывающе презрительный хохот, это был скорее невыносимо тягостный крик, крик веселой ярости, обнаживший ряд жестоких волчьих зубов. Он резко выпрямился и с силой встряхнул костлявое плечо старика:
— Только не меня! Не твоего императора! Прибереги свои глупые шутки для кого-нибудь другого!
— Умоляю, господин, выслушай меня!
— Я ненавижу пророчества, этот темный язык прорицательниц из гротов и сумасшедших астрологов. Следить за судьбой не в нашей власти, старый дурак, к счастью, не в нашей! Звезды молчат. Мы стоим на Земле. Почему же, спросишь ты, я не знаю, а смеюсь. Я люблю реальное, прочное, осязаемое, настоящее и живое. Непонятное, то, что страшит меня, я сокрушаю или, если не в силах побороть, избегаю — ты прекрасно это знаешь!
— Да, господин. Речь идет о твоем сыне, достопочтимом принце Доримасе, во всем достойном твоего величия.
— О Доримасе?
— Дело весьма серьезное.
— Я отправил его с миссией за ливийские земли к пеласгам… С особым поручением, во главе разведывательной флотилии… Кто мог, кто посмел помешать мне, я тебя спрашиваю? Правда, я отправил его с мирными намерениями, я бы даже сказал, отдохнуть и развлечься. Но это поручение дает ему возможность повидать мир, поучиться искусству править — будущему ремеслу императора — и пополнить свои познания в науках. Я вырвал его из лап наших риторов, пока они не сделали из него болвана, а стараться им оставалось недолго.
— Самая почитаемая из Священных Дев, та, на которую Верховное Божество нисходит прежде всего, та, что пользуется Его возвышенной любовью, утверждает, что принц Доримас на пути в Посейдонис… Ей было открыто, что он сейчас в море, в одиночестве и печали, пронзающей всю его душу.
— Это что еще за нелепые россказни?
— Еще она говорит, что принц идет к Атлантиде на всех веслах и что это непредвиденное возвращение принесет большие перемены.
— Никогда мой сын не посмеет нарушить данного мне слова и никогда не решит вернуться раньше назначенного мною срока, а только выполнив возложенную на него миссию.
— Кто, кроме Вседержителя, знает это, господин?
— Довольно! Если Он и существует, думаю, что у него найдутся более серьезные заботы. Ведь, согласись, Он просто забавляется, нашептывая всякие сказки на ушко нашим Девам, которые, кстати, сгорают от нетерпения распроститься со своей девственностью. Ну, согласись же.
— Ваше величество, вы меня недооцениваете. Небеса столь же близки мне, сколько и грешная земля, а может быть, и более.
— О, лжец! Ты как птица, скачущая по ветвям дерева и собирающая там себе корм, а потом поднимающаяся к заоблачным высотам, но с набитым внизу брюхом.
— Ты, господин, стало быть, не веришь в Верховное Божество, подателя всякой жизни? Стало быть, мой владыка не верит ни во что?
— В себя верю! Да, да, в себя! Судьбы не существует на самом деле, ибо я ее создаю и леплю. Все эти дома, корабли я могу уничтожить одним кивком головы. Могу вычеркнуть из книги живых этих матросов, которые швартуются там и бегут по девкам. Могу разрушить этот дворец и снова возвести его в другом месте, даже на вершине наших гор, если мне придет это в голову. Могу покорить всю землю и подчинить себе все народы. Могу венчать рабов на царство и превращать королей в рабов. Я здесь господин. Где же твое Верховное Божество? Что оно делает? Отвечай! Мои руки покрыты кровью моих менее удачливых соперников, и тем не менее они чисты и незапятнанны! Их орошают слезы вдов и сирот, но они, однако, совершенно сухи! Меня не мучит ни совесть, говорю я тебе, ни страх, ни возвышенные мечтания. Я мог бы даже, если бы меня посетила такая фантазия, разогнать всю эту свору, которая убаюкивает людей несбыточными надеждами, своими маскарадами лишает мужчин мужества, искажает истину и иногда заставляет отступать даже меня, императора!
Энох подавил на своем лице гримасу, которую непосвященный вряд ли мог бы истолковать как улыбку. Он привык к этим всплескам красноречия, когда Нод, влекомый своим гением (которого в нем нельзя было не признать), ослаблял поводья, сдерживающие обычно его мрачное воображение, и давал ему волю. Он знал, какие чувства на самом деле питает к нему великий жрец, и был уверен в его умении молчать. Между ними иногда случались подобные сцены. Они были единственными знаками дружбы, которые Нод мог себе позволить выказать простому смертному.
— Не бойся, — добавил Нод, приходя в себя. — Я слишком тебя люблю, чтобы причинить тебе хотя бы малейшую неприятность.
— Тем более что «эта свора» готова признать тебя божеством.
— Ты о чем?
— Это окажет — решение уже почти принято, и затруднений не предвидится — прекрасное воздействие на людей. Твоя личность будет священна. Раз уж ты ни во что не веришь, согласись, по крайней мере, признать, что Вседержитель воплотился в тебе и глаголет твоими устами. Делегация наших сановников будет просить у тебя аудиенции для этого. Ты ведь их примешь? Согласишься постичь наши таинства?
— Чтобы сделаться вашим должником или даже покорным исполнителем вашей воли?
— Чтобы сделаться нашим высшим и неоспоримым владыкой. Твои слова, не забывай этого, будут исходить от бога…
Воцарилось молчание.
— Быть божеством на земле, — сказал наконец Нод, — вот что лучше всего выразило бы то, что я сам ощущаю. Ты понимаешь, что я говорю? Божеством, не знающим сожалений, руки которого не обагрены кровью, не вытирали слез. Божеством жестокой и слепой судьбы хотел бы я стать на Земле. Я хочу этого, Энох.
Снова повисло молчание, полное недосказанности. Нод переменил тему:
— Так ты мне рассказывал о Доримасе.
— Экипаж одного корабля, пришедшего с севера, который причалил сегодня днем, заметил его, обгоняя…
— Быть не может, чтобы какое-то торговое судно могло «обгонять» мои боевые галеры!
— Если верить рассказам матросов, на корабле не было и половины его весел. Он казался почти безлюдным и шел под малыми парусами.
— Я повторяю тебе: это невозможно!
— Они узнали флаг твоего сына: два трезубца со скрещенными древками и корона. Других судов они не видели. По их словам, было похоже, что корабль горел. Носовая часть его повреждена.
— Наверное, буря разбросала флотилию! Один из тех ураганов, которые так часты летом. А Доримас, владеющий судном лучше, чем остальные его капитаны, вырвался вперед. Да и галера его — самая быстрая в моем флоте… Как бы там ни было, распорядись, чтобы эти болтуны были сейчас же арестованы и надежно припрятаны, а с ними и начальник полиции, который ничего не доложил мне: если дело подтвердится, он будет казнен… вместе со своими изощренными оправданиями… Я не перестаю вопрошать себя, что же могло случиться с Доримасом…
— Думаю, что ничего, способного бросить тень на твое славное имя. Добрая кровь должна хорошо проявить себя.
— Не сомневаюсь.
— Завтра мы будем знать точно.
— Да, завтра…
Неожиданно император разразился смехом и, когда успокоился, произнес:
— Если бы я поверил хоть в одно слово из твоей нелепой истории, дозорная флотилия уже снялась бы с якоря. Впрочем, не следует этим северным пропойцам позволять слишком много болтать.
— Не следует, мой господин. Твоя мудрость всегда превыше обстоятельств.
2
Небо было совершенно красным, словно выкрашенное пурпуром солнца, похожим на разметавшуюся на ветру жаровню, подвешенную над горизонтом в самом его центре, над длинной цепью гор с тремя возвышающимися заснеженными вершинами, острыми, точно стрелы, и напоминавшими герб Атлантиды — трезубец. Казалось, языки пламени лизали их отвесные склоны, но постепенно они теряли свою яркость: голубоватый туман, поднимавшийся из расщелин и долин, скрадывал и заглушал их блеск. Облака были обрамлены снизу алой бахромой. Но, приближаясь к зениту, эти отсветы бледнели, становились оранжевыми, затем их оттенок делался зеленоватым, меняя цвет, как гигантская радуга, и, наконец, исчезал на другой стороне небес, там, где начиналась ночь. А снизу, под этим цветным небом, слабо колыхалось море. Его бледное покрывало, усыпанное пурпурными блестками, местами поднималось, скользя с задумчивой медлительностью, чтобы раствориться и появиться вновь, перед тем как еще раз исчезнуть. Красная дорожка, идущая от солнца, менялась с каждым мгновением, то победно трепетала, выпрямившись среди плавных водных холмов, то скрывалась, рассыпаясь, но тотчас же вновь соединяла свои осколки и опять выкладывала сверкающую мостовую. Над морем золотым медальоном простиралась тонко высеченная резная гряда: крепостные стены и крыши Посейдониса. Чайки носились в вышине, бросались вниз, к галере, в надежде получить подачку, или охотились, стремглав падая в воду и взбивая на поверхности пену, а затем, выныривая, поднимались, освещаемые уходящим солнцем, рассекая воздух сильными крыльями и держа в клювах свешивающуюся рыбу.
— Раз, два, три… четыре!.. Раз, два, три… четыре!.. Раз, два…
Надсмотрщик за каторжниками задавал ритм гребле, равномерно выкрикивая счет в рупор. Это был негр с отвислой, как у старой женщины, грудью и совершенно лысым черепом. Вся его одежда состояла только из кожаной набедренной повязки с ярким узором. По его команде шестьдесят обнаженных спин наклонялись вперед, выпрямлялись и опрокидывались назад: шестьдесят спин, исполосованных рубцами, носящих еще свежие раны, шестьдесят спин, некоторые из них были частью мощных тел атлетов, большинство же скорее напоминало решетки, обтянутые кожей.
— Раз, два, три… четыре!
Шестьдесят голов одновременно наклонялись и поднимались, хватая мычащими ртами воздух, иссохшие языки слизывали пот, выступавший каплями, скатывавшимися по лбу и щекам. Надсмотрщик поднял указательный палец. По его знаку стражники, тоже прикрытые лишь кожаными повязками, бросились вперед. Резкое хлопанье бичей смешалось с проклятиями и с криками боли. Но размеренное кряхтенье шестидесяти глоток перекрыло стоны, вопли и свист плеток.
— Раз, два, три… четыре!
Шестьдесят весел разом опускались, входили в воду и поднимались рывком. Хлопья пены слетали с концов их лопастей, и солнце золотило эту прозрачную падающую вату.
Бичи проходились по спинам и поясницам с дьявольской точностью. Отскакивая, они оставляли красные следы. Щадились только головы — слишком чувствительны и руки — слишком необходимы! Но при их прикосновении люди падали с хрипом. Стражники окатывали их ведром воды и поднимали пинками.
— Ударяйте сильнее!
Мышцы вздымали черную или красноватую кожу, покрытую грязью или запекшейся кровью. Кого только не было на этих скамьях: краснокожие с Большого Материка, черные, купленные в Ливии, и белые с севера, из страны кельтов и из Иберии, воины, взятые в плен атлантами в завоевательных походах или при подавлении мятежей, уголовники и те, что родились рабами и были проданы торговцами.
— Быстрее, негодяи!
Стоны соединялись в какое-то душераздирающее протяжное пение. Страшно вздутые вены змеились по судорожно сгибающимся рукам и ногам. Но, несмотря на все эти усилия, галера еле двигалась. Ее бронзовый таран почти не вспенивал разрезаемые волны. Крики надсмотрщика и бичи стражников не могли заменить недостающих двух третей гребцов, как не могли заставить встречный бриз дуть в благоприятном направлении.
— Быстрее, мерзавцы! Ударяйте, эй, вы! Сильнее! Раз, два, три… четыре! Раз, два…
Пронзительный свисток, донесшийся с кормы, прервал эту брань. Солнце только что скрылось за вершинами. Золотые и пурпурные краски небес померкли в одно мгновение, отблески их замерцали на берегах, и океан вдруг превратился в необъятную живую жемчужину. Весла замерли. Галера замедлила ход, влекомая вперед только небольшим парусом. Гребцы повалились на свои скамьи, корчась, словно пауки, прячущие от прикосновений свои лапы, поджав под себя руки и ноги, сведенные судорогой. Они умирали от жажды и голода: они гребли столько часов, с самой зари! Некоторые всхлипывали, как дети.
— Те, кто без цепей, — к якорю! Живо!
Это были наемные гребцы и те, которым была дарована эта льгота, равная разве что помилованию, — не быть прикованными к своим сиденьям. Они собрались вокруг надсмотрщика с большой поспешностью, несмотря на неимоверную усталость, и вслед за ним отправились к носу судна. Было видно, как они карабкались по трапу, ведущему на верхнюю палубу. Их товарищи поджидали их, склонив головы к рукоятям весел, хранившим еще тепло жаркого дня и прикосновений рук. Где-то сверху, в такт гортанному покрикиванию негра, скрипел вращающийся ворот. Снова щелкнули бичи. Два фонтана воды брызнули с той и с другой стороны тарана. Галера медленно повернулась вокруг своей оси и начала раскачиваться, проходя поперек волн, потом качка ослабла и сделалась мягкой. Вернулись те, что занимались якорем. Когда они расселись по местам, поднялся легкий ропот: каторжники требовали еды и питья, многие, впрочем, могли только тихо стонать.
Надсмотрщик возвратился, на сей раз в сопровождении рабов, готовящих пищу.
— Сегодня у вас будет вино, канальи! Подарок нашего славного принца Доримаса. Вы, правда, этого не заслужили!
Одобрительный шум и жалкие смешки раздались повсюду.
— Готовьте свои котелки! Живо!
Они засуетились, уселись на корточки в тень, которая спустилась на нижнюю палубу, повытаскивали свои кружки и деревянные ложки. Они хранили свой нехитрый скарб в маленьких рундучках под скамьями вместе с одеждой на случай непогоды — туникой с капюшоном и покрывалом для сна. Рабы, пришедшие с кухни, начали раздавать еду под присмотром негра.
— Двойную порцию тем, кто без цепей! Это приказ.
Он зажег фонарь, привешенный к основанию мачты. Чадящий масляный светильник едва позволял разглядеть изможденные лица, протянутые руки и красные доски палубного настила. За ним начиналось постепенно темнеющее море и тысячи огней далекого города. Вода плескалась, волны бились о корпус с каким-то сосущим звуком, похожим на звук поцелуев, и, казалось, сосновые волокна оживали и подрагивали так же, как дрожали они недавно под ночными ласками теплых ветров. Дерево что-то припоминало!
— Гальдар, ты спишь или мечтаешь? — спросил Ош.
— Нет, не сплю.
— Объясни мне, пожалуйста, почему они остановили галеру в такой близости от берега?
— Это распоряжение Посейдониса. Ни один корабль не должен входить в порт после захода солнца. Они перекрывают внешний канал железной решеткой. Корабли ждут восхода на рейде. Мы тут, не одни: видишь, вон сигнальные огни.
Они сидели в свете фонаря друг против друга недалеко от мачты. Ош выглядел очень старым, вернее, просто невозможно было определить его возраст. Его зрачки светились, как стеклянные бусины, среди морщин и волос, покрывавших его лицо. Веки его слезились. Белый пух на щеках несколько округлял продолговатый, вытянутый череп. Огромный нос с узкими ноздрями опускался к густым свисающим усам и беззубому рту. Гальдар был еще молод, высок и силен, его торс был обтянут мышцами, тонкие правильные черты лица носили следы пережитых несчастий, но не ожесточения до горечи. Русая борода окаймляла его широкий подбородок, волосы опускались на затылок, густая поросль покрывала и сильную грудь. Взгляд его глаз был живым, и цвет их, казалось, менялся так же, как море, на которое опускалась ночь.
— У тебя идет кровь, — прервал молчание старик. — Он и тебя не пропустил.
Гальдар пожал плечами.
— …Я знаю, этот удар предназначался мне. Ты закрыл меня своим телом.
Гальдар не отвечал.
— …Что ты там рассматриваешь, в конце концов?
— Огни Посейдониса.
— И что?
— Ты не можешь себе представить, что они значат для меня. Люди веселятся там, вдали, они поют, хмелеют. Это время отдыха!
— И тебя снедает зависть!
— Раззолоченный сброд покидает свои берлоги, заполняет улицы, площади, подножия памятников. Ты никогда не видел этого!
— И слава богу!
— Моряки, работники, трудяги засыпают спокойным сном. Но бездельники, а им несть числа — сердца их продаются, — они прогуливаются в своих красивых туниках. Несут свои тела, освеженные вечерним омовением и надушенные ароматами. Их волосы завиты щипцами и умащены дорогими благовониями…
— Не переживай так сильно.
— Девчонки из таверн обнажаются перед ними. Те, что гуляют по улицам, ведут их в свои комнаты, а другие танцуют перед ними под музыку в своих прозрачных покрывалах. Их губы ищут друг друга, их руки переплетаются…
— Ты никогда этого не знал и не мог узнать. Оставь же свои мечтания, они только попусту терзают тебя!
— Ты прав. Но ты, мой друг, ты-то ведь успел узнать что-то подобное?
— Нет. В моей стране ночи были долгие и холодные. Мы прижимались друг к другу возле огня, слушая, как ветер свистит над морем и волны разбиваются о рифы. Наши дома были построены из дерева и защищены от земной сырости сваями, сложенными из гальки. У нас не бывало праздников, кроме тех пиршеств, когда наши корабли возвращались из богатых земель… Но ты, Гальдар, совсем не рассказываешь о своей стране. Почему?
— Моя страна — эта галера и скамья, на которой мы сидим с тобой бок о бок.
— Ты атлант. Я должен был бы тебя ненавидеть, ибо твой народ поработил нас. Но стал мне дороже родителей, которых я потерял, друзей, перебитых или отправленных на другие галеры.
— Я не атлант. Я всего лишь гребец этого корабля.
— Ты хоть знаешь, кто ты на самом деле? В тебе есть какая-то тайна благородства, нетронутой чистоты и покорности судьбе.
— Я просто-напросто хороший гребец, вот и все.
— Ты похож на тех, кого мы называли «вождями людей», пока нас не разбили и не растерзали нашу свободу. В тот день, когда они получали наши воинские знаки, жрецы говорили им: «Ты познаешь день погибели и день бессильной ярости и тоски, но запомни навек, о вождь людей, что жизнь героя сама по себе таит счастье!» Это счастье героев, которое выше невзгод и лишений, ты хранишь в своем сердце.
— За что ты меня так сильно любишь? Я этого не заслуживаю. У меня никогда не было времени мечтать о подвигах. Я только гребу, ем, сплю…
— Нет, это не так. До того, как я узнал тебя, я пребывал в совершенном отчаянии. Хуже. Я соскребал красную краску и глотал ее, чтобы отравиться. Твое появление придало мне мужества, чтобы жить. Атланты, даже каторжники, обращались со мной, как с варваром. Но ты, ты единственный меня выслушал, расспросил…
— Я очень уважаю тебя.
— Скажи мне, твои грубые атланты, они не знают разве, что нации — словно люди? Они рождаются, растут, расцветают и уходят… Но чему ты улыбаешься?
— Однажды, когда мы возили гранитные блоки на телеге возле реки Нил… Ты знаешь?
— Да.
— …я заметил разбитую временем голову статуи, торчавшую из песка. Лицо ее было высокомерно и исполнено презрения. Ящерица, гревшаяся на солнце, заменяла ей брови. Позже пастухи объяснили нам, что это изображение царя.
— Наши жрецы говорили, что Отец Всего Живущего так карает надменность земных владык. Что ему дана власть упразднять ложное величие, затоплять горы водой и засыпать пирамиды песком. Они утверждали, что здесь, в этом мире, все обманчиво, все подобно сновидению и летучим фантазиям.
— Не говори мне больше о твоем боге, он слишком печален.
— Он всего лишь смертен. Вышедший из хаоса, он вернется в хаос, и из того же небытия родятся другие боги для счастья и горестей людских. Но однажды тот, чье имя никто не смеет произнести, явит себя воочию. Это он, Отец всех прошлых мимолетных богов. Тебе скучно, Гальдар? Я испортил твое хорошее настроение? Но как ты можешь быть счастливым в нашем положении?
— Ведь я живу, а пока живу, надеюсь, и, раз надежда меня не покидает, моя участь не тяготит меня.
— Но на что ты можешь надеяться?
— Я еще не знаю.
— Мы все, сидящие на этих скамьях, гнем спины и оплакиваем наш жребий. Если бы даже нам дали свободу, мы бы не знали, что с ней делать. Но ты…
— Главное — жить. Даже в нашей нищете, в глубине ее таится радость, доступная всякому: слышать биение своего сердца, дышать, видеть. Любить то, что видишь, значит, обладать им, значит, быть тем, что видишь, и, стало быть, перестать быть собой. Забвение себя — источник великой радости!
— Если рассуждать так, то кем ты только не бывал: дворцами и даже странами!..
— И морем, которое всегда неповторимо…
Каждый или почти каждый вечер они так беседовали вполголоса, черпая для себя в этих разговорах ничем не заменимую поддержку и гордость, необходимую для того, чтобы снова стать людьми, достойными этого имени, то есть способными помнить и мыслить. Вокруг неровный храп прерывался глухими стенаниями, недосказанными словами, приоткрывавшими тайны сновидений. Но ближе к корме, где сгущалась тьма, хохотали чьи-то тени, разгоряченные вином, или тяжело дышали, томимые жалкими желаниями, как звери во время течки. На верхней палубе напевали солдаты. Кованые каблуки часовых, древки пик стучали по настилу с равными промежутками. Звезды лепились над морем одна к другой, они были еще только робкими серебряными точками, но все время вспыхивали новые и новые боязливые дочери тьмы и туманных небесных бездн.
Доски возле мачты скрипнули. Это был надсмотрщик за каторжниками, сопровождаемый стражей. Рукояткой плети он коснулся плеча Гальдара:
— Господин Доримас зовет тебя. Идем же.
3
Доримас лежал на роскошном ложе из черного дерева с резными завитушками в виде дельфинов. Расшитые подушки приподнимали его истощенную грудь, перетянутую повязкой. У него были огромные, как и у его отца, Нода, глаза, обведенные темными полукружиями, те же густые, поблескивающие черные, но не скрывающие высокого лба локоны, тонкая шея, унаследованная им от матери, так же завитые, но более изящные усы, та же хищная челюсть и рот, может быть, только менее чувственный, с бледными губами, и, наконец, та же матовая кожа, цвет которой казался болезненным. Пот выступал каплями на его маленьких, хрупких, почти прозрачных ладонях. Он тоже играл своими перстнями с изумрудами.
Воздух был влажен. Тяжелые занавески с вышитыми золотом солнцами и трезубцами были опущены: боялись, что болезнь принца возобновится до окончания пути и кровь снова хлынет горлом. Его рана, совершенно не опасная вначале, заживала очень медленно, вздувшиеся губы были искусаны по краям и время от времени кровоточили.
Два светильника, подвешенные к толстой балке, покачивались в такт кораблю. Весь пол был устлан толстым шерстяным ковром с вытканными на нем лодками и плавающими рыбами. В полутьме можно было еще различить столик, уставленный кувшинами с питьем и чеканными кубками, а между ними богатый шлем и два меча, скрестившие обнаженные лезвия.
— Завтра, после всего, что нам пришлось пережить, мы наконец будем в Посейдонисе.
Принц старался говорить медленно, чтобы не задыхаться. У него был низкий, как у отца, голос, но более мягкий, почти нежный.
— …Ярость императора будет ужасна, но не следует ее бояться… Ты будешь возле меня… Я поведу тебя с собой во дворец. Я так решил.
Гальдар чуть заметно покачивал головой. Он слушал напряженно — скованный, сжатый, словно сплошной комок нервов, с мускулами, позолоченными загаром.
— …Я очень хочу, чтобы император узнал тебя… Ты понимаешь почему?
— Нет, господин.
— Как же так? Подумай! Дважды ты спасал мне жизнь… В первый раз я приказал разбить твои цепи. Во второй я верну тебе полную свободу, и если смогу, и если ты не откажешься, то потом… Ты совсем не удивлен? Ты ничего не понял? Ты будешь свободен, Гальдар. Ты уже свободный человек. Мой отец не сможет отказать мне в этой милости… Однако мне интересно знать, что побудило тебя рисковать жизнью ради твоего принца? Какое чувство, какая тайная, врожденная сила руководила тобой?
— Я помогал не принцу, а просто человеку, которому угрожала опасность, такому же существу, как и я; вот и все, господин.
— Существу, как и ты?.. Человеческому существу… да, увы, кто же я еще?! Твой ответ должен бы разгневать меня, но я принимаю его… Так ты не чувствовал любви ни на горчичное зернышко?
— Разве рабу позволено питать какие-нибудь чувства?
— Я отметил тебя с самого первого дня. Я даже расспрашивал о тебе надсмотрщика. Он, конечно, ничего не смог сообщить мне. Кто ты?
— Один из гребцов. Мое правое плечо, как и у всех каторжников, отмечено трезубцем, выжженным каленым железом, точно у быка или лошади с императорской фермы. Взгляни. Если ты вернешь мне свободу, ни одна женщина не осмелится полюбить меня.
— Ты весь в крови. Ты получил удар хлыстом! Я же запретил надсмотрщику! Он будет наказан.
— Нет, господин. Я получил его за другого, по своей воле. Он уже стар и едва мог поднимать свое весло.
Принц затрясся в кашле и, когда приступ прошел, вытер губы тонким платком.
— Налей мне попить и напейся сам, если хочешь.
Гальдар наполнил кубок и протянул Доримасу.
— Садись, я хочу еще поговорить с тобой… Кто отправил тебя на галеры? За какое преступление?
— Я не был осужден.
— Стало быть, тебя продали вместе с партией рабов?
— Я родился свободным.
— Император спросит меня, кто ты, откуда и почему оказался среди каторжников, с цепями на ногах… Гальдар, я готов поклясться, что тебе вернут все, чем ты обладал. Если ты знатного рода, тебе воздадут все почести. Но расскажи мне, я должен это знать!
— Вот уже двадцать лет я держу в руках весло. Срок достаточный для того, чтобы все забыть.
— Для других, но только не для тебя… Слушай, Гальдар… У тебя есть товарищ, которого зовут Ош, варвар с севера, правда, говорят, весьма ученый… Мне передавали ваши ночные беседы… Вас занимают странные темы: развращенность правителей Атлантиды, беззакония…
— …
— Что поделаешь?.. Для каторжников не существует морали. Все можно купить за ничтожную плату, за глоток вина, например…
— Разве это что-нибудь доказывает?
— Хотя бы то, что ты не тот, за кого себя выдаешь. Император распорядится расследовать твое прошлое. Не в твоих ли интересах избежать этого?
— Если император откажет мне в милости, я вернусь на свою скамью.
— Нет, Гальдар, ни в коем случае!
— Если же он освободит меня, пусть вернет он свободу и Ошу, моему брату по несчастьям: ведь я спас тебя дважды.
— Хорошо, пусть будет так. Но я хочу знать, какое преступление ты совершил.
— Мне было шестнадцать лет, когда началось восстание Верхних Земель. Я сражался вместе со всеми. У наших войск не было ни пищи, ни оружия; мы потерпели поражение, но я остался в живых. Нас отправили на галеры.
— А кто были эти «ваши»?
— Пастухи, работяги с Верхних Земель, давно уже доведенные до нищеты.
— Где ты вырос?
— В хижине.
— Ты не похож на крестьянина! В тебе есть что-то… что-то, что смущает и одновременно успокаивает, внушает уважение… Я смог убедиться в твоем влиянии на людей во время того рокового сражения… Вождями не становятся, Гальдар…
— Разве не бывает вождей из крестьян?
— Кем был твой отец?
— Он умер очень молодым, когда я был совсем еще ребенком. Я забыл его лицо, не помню лиц никого из моих близких. Если бы я увидел свою мать, то не уверен, что смог бы узнать ее…
— Допустим.
— Великий принц, почему тебя заботит прошлое простого раба?
— Я в долгу перед тобой, и этот долг тяготит меня… А с тех пор, как смерть коснулась меня своим крылом, странные мысли приходят мне в голову… Но довольно. Я уже устал… Завтра перед императором постарайся вспомнить побольше… Он не будет столь терпелив.
— Я постараюсь, господин.
— Налей мне еще кубок. Выпей сам, если хочешь.
Гальдар поспешил повиноваться, но Доримас заметил едва уловимую, загадочную и странную улыбку, промелькнувшую на его губах.
— Ступай… Подумай о том, что это твоя последняя ночь на корабле.
Надсмотрщик поджидал его. Задернув портьеру из плотной ткани, Гальдар заметил его огромные, округлившиеся глаза.
— Ты спас меня от наказания, хотя мог бы и не делать этого!
— Я просто сказал правду.
— Кто ты, наконец?
— Свободный человек.
— Это я знаю. Я слышал все.
Внизу, примостившись на своих скамьях, спали каторжники. Гальдар старался ступать осторожно, ибо прекрасно знал цену этому сну. Он подошел к Ошу, который все еще сидел, опершись на свое весло.
— Ты беспокоился?
— Да… Я размышлял.
Гальдар не знал, должен ли он сказать другу эту великую новость. А вдруг принц передумает? А вдруг император не позволит?
— Завтра, — начал он наконец несколько неуверенно, — будет необычный день для нас обоих, ибо и ты не будешь забыт.
— Берегись этой змеи! Дважды ты вырывал его из лап смерти, но он вспомнил об этом только тогда, когда отпала необходимость в твоей силе. Впрочем, ты рисковал жизнью впустую, Гальдар. Да, впустую! Доримас не избежит своей судьбы. Он меченый. Меченый, как и ты! Но на нем стоит печать тьмы, твой же знак — знак света. Запомни хорошенько эти слова, но не пытайся их понять.
Он не смотрел на Гальдара, взгляд его был устремлен к звездам, загоравшимся на совершенно чистом, безоблачном небе, к этим цветкам, похожим на бриллиантовые сердца, которые трепетали, бились и несли через немую пустоту свое непереводимое послание. На берегу, совсем на уровне воды, двигались огни. Губы старика медленно шевелились.
— Друг мой, ты не хочешь слушать то, что я собирался сказать тебе?
— Оставь обещания принца. Садись рядом и смотри вместе со мной. Глядя на эти звезды, я вдруг вспомнил одну из песен моей дикой родины. Жрицы обучали ей отроков, и это был первый урок, которому они внимали: «Вначале был только хаос, бескрайняя бездна, нескончаемая, свирепая и неистовая, словно море. Ни пески побережья, ни Океан, ни холодные волны, ни луна, ни солнце еще не обрели своего места. Не было ничего, кроме этой зияющей бездны! И все было тихо, но тишина была исполнена стенаний безликих существ, призраков без прошлого — всего, что должно было обрести жизнь. И явилась ночь на черных крыльях и низвергла клубок ветра в чрево этой бездны. Так родилась любовь, осененная крыльями света…»
— Брат мой, я должен предупредить тебя. Завтра…
— Завтрашний день не принесет любви! А когда любовь покинет землю, солнце снова станет черным и звезды посыплются с небесного свода. Но люди всегда уверены, что их мир незыблем…
— Уже поздно, а завтра…
— Это будет не завтра, это будет этой ночью, ночью, полной чудес! Но тебе не расслышать меня: ты взвешиваешь на ладони обещания Доримаса…
С появлением луны поднялся западный ветер. Волны ударялись в борта. Каблуки часовых и древки их копий мерно постукивали о палубу. Дерево шпангоутов лелеяло свои воспоминания.
4
С восходом солнца — новорожденного, сияющего, появившегося на свет откуда-то из глубин океана и засверкавшего, разбросавшего по всему небу и бесконечной водной равнине свои дрожащие лучи, словно гонимые божественным дыханием, — едва галера была замечена и распознан штандарт принца, резко пропели трубы.
Было видно, как поблескивают в шахматных клетках бойниц шлемы воинов, наконечники копий и наклоненные рамы баллист. Две огромные приземистые башни, соединенные зубчатой аркой, охраняли вход во внешний канал. В обе стороны от них расходились стены, усиленные через равные промежутки бастионами, возвышавшимися над городскими крышами и розоватыми террасами, перекрашенными утренним светом. За ними высилось второе кольцо стен, уставленных орудиями, затем еще одно, и, наконец, в центре огромного города-крепости располагались площадь, окруженная кубическими и трехгранными строениями, отделанными металлом и украшенными колоннами, загоравшимися у подножия в лучах восходящего солнца.
Наверху, на башнях, то здесь, то там сверкало оружие воинов. Бежал их капитан, спешно поднятый с постели, застегивая на ходу свой пояс. За ним, едва поспевая, следовали лейтенанты. Он ответил на приветствие солдат, рассеянно проверил готовность и обернулся к морю. Галера плавно приближалась, медленно взмахивая шестью десятками весел. Уже можно было различить повреждения, полученные в бою. Обшивка из оришалька была оторвана во многих местах. Нос украшала обезглавленная фигура, от которой остался только торс, носивший следы осыпавшейся позолоты, верхняя палуба, где почти не было видно людей, была повреждена пожаром. Бронзовый таран был погнут.
— Невозможно! — пробурчал капитан. — Невозможно! Не хватает двух третей гребцов… Как они сумели преодолеть столь долгий путь в таком состоянии?.. И одни! Где же эскадра?
— Теперь, однако, нет сомнений, — заметил молодой офицер, — это флаг принца.
— Флаг-то его. Но где сам принц? Я его не вижу. Его отсутствие чрезвычайно подозрительно. Я поднимусь на борт.
— А если принц заподозрит что-то?
— Я явлюсь как будто бы для того, чтобы его приветствовать. Если это действительно он, я сделаю условный знак, и ты отправишь кого-нибудь к императору. Нет, ты отправишься сам и приложишь все усилия к тому, чтобы быть принятым немедленно.
— Капитан, я могу заменить тебя.
— Нет, на мне лежит ответственность за безопасность канала. Слишком много слухов бродит нынче в городе, везде рыщут шпионы!
Тем временем галера приблизилась и стала замедлять ход, но пурпурная занавеска оставалась неподвижной. Два человека показались на верхней палубе. Один из них был молод и высок, другой — старик с прихрамывающей походкой. Они отодвинули тяжелую портьеру.
— Интересно! — воскликнул капитан. — Этим каторжникам, стало быть, разрешено ходить куда угодно?! А если взбунтовалась команда, если принц захвачен в плен или даже мертв…
— То они не вернулись бы в Посейдонис.
— Как знать… Не нравится мне все это. По местам!
Он поправил ремень у подбородка, застегнул нагрудник из толстой кожи, прошитой медными заклепками, и сжал свой меч. Густые, сросшиеся у переносицы брови не были видны из-под шлема, украшенного трезубцем.
— Решетки! Стража!
В сопровождении десятка воинов с дротиками в руках он исчез в проеме лестницы. Решетки с толстыми, блестящими от влаги поперечинами повернулись на огромных петлях со скрипом, который сливался со стонами невольников и щелканьем бича. Галера медленно вступила под высокий свод, позеленевший от сырости, сдавленный гигантскими стенами, черными от бесконечных приливов, облепленных прядями водорослей и колониями ракушек. Бронзовый таран уперся в цепь, протянутую на уровне воды, и остановился; из галереи протянулись мостки, скользившие по наклоненной балке и несущие капитана и его конвой.
— Где великий принц? — спросил он, не отвечая на приветствия встречавшего его офицера. — Где он? Я хочу засвидетельствовать ему свое почтение.
— Славный принц Доримас ранен. Не следует его беспокоить.
— Ты знаешь закон Посейдониса? Я имею право быть принятым.
— Следуй за мной.
Доримас лежал на своей кровати черного дерева. Ему сменили повязку и укрыли плечи темно-синим плащом, какие носят принцы Атлантиды. Капитан упал перед ним ниц, протянув руки вперед.
— Великий принц, умоляю простить меня. Но твой одинокий корабль, почти пустынный… вместо эскадры, которую мы ожидали увидеть…
— Я тебя ни в чем не упрекаю…
— Ты ранен, великий принц!
— Да, мы дали жестокое сражение… Гальдар, налей ему кубок.
Капитан хмуро разглядывал двух каторжников, старого и молодого, стоявших у изголовья принца. Он сгорал желанием обыскать трюм и нижнюю палубу, но тяжелый взгляд Доримаса удерживал его.
— Позволь твоему усердному слуге, — проговорил он, как бы прощаясь, — поздравить тебя с этой победой… несомненно, блестящей…
— Блестящей, но слишком дорогой. Довольно, капитан. Оставь нас.
Цепь перед тараном опустилась, нырнув в пучину, словно огромная змея с коричневой чешуей. Галера вышла наконец на свежий воздух и двинулась вдоль канала.
Это был глубокий и широкий путь, окруженный складами, увеселительными заведениями, тавернами, величественными дворцами и тысячами домов с самыми разными фасадами, чаще всего раскрашенными в черно-белую шахматную клетку, иногда разделенную красно-охряной полосой. Повсюду бросались в глаза разноцветные пятна вывесок. Жужжащая, спешащая, почти лихорадочно суетливая толпа двигалась между палатками торговцев, тюками тканей, грудами дорогого дереза, горами руды, экзотическими растениями в небольших ящичках, пирамидами из фруктов и рядами амфор. Этот людской улей был разнообразен и многоцветен: продавцы в пурпурных или фиолетовых одеждах, в соответствии с мерой своей скупости, тщеславия и степени удачливости, моряки в коричневой форме, с босыми ногами и с прическами, похожими на фригийские колпаки, туземцы с Большого Материка с перьями в волосах, ливийцы с севера с пепельно-серыми лицами, в полосатых покрывалах, пеласги в коротких туниках, кельты в длинных плащах и шлемах, украшенных рогами, вереницы невольников всех цветов и национальностей, сгибающихся под тяжестью товаров, в набедренных повязках, со спинами, исполосованными плетками. Корабли выстраивались в несколько рядов один к другому, вскидывали к светящимся небесам свои путающиеся мачты, длинные косые реи, сплетение снастей и кривляющиеся, добродушные или смешные фигуры со своих форштевней. На носах одних судов был нарисован широко раскрытый глаз, к другим прикреплены глиняные кувшины с маслом, помогавшие, как считалось, усмирять ярость волн во время бури. В основном это были высокие и пузатые суда — торговый флот, но иногда мелькали и острые, как у галер, силуэты быстроходных и прогулочных кораблей. Лодки и шлюпки пересекали канал в обоих направлениях, медленно переваливались с борта на борт Две триеры императорской флотилии с черными корпусами, с бортиками, отделанными оришальком, стояли, готовые выступить в любое мгновение. Как только галера принца была замечена наблюдателями, тройные ряды их весел опустились в зеленую воду, команды выстроились на палубах и на вершинах длинных рей развернулись их пышные флаги. Искалеченный корабль медленно проплыл между ними. Звук труб в какой-то момент перекрыл крик, смех, звяканье механизмов, тысячи голосов, пение матросов и терзающее слух мычание нескончаемой вереницы рабов. Бесчисленные суденышки вздернули свои флаги вслед за императорскими триерами. Команды, высыпав тут и там на палубы, встречали принца. На один миг все работы были прерваны. Толпа сгрудилась на набережных. Тысячи глаз рассматривали пробоины, сотни рук указывали на обезглавленную фигуру на носу. Принц так и не появился, и это удивляло всех.
Галера достигла первой, самой широкой стены этого странного города. Вся эта стена была обшита листами меди, отлитыми и заделанными столь искусно, что невозможно было обнаружить ни малейшей щели между ними. Укрепляющие стену башни, треугольные зубцы, венчающие ее, отражая солнечные лучи, оставляли впечатление какой-то наивной мощи и пренебрежительной изысканности. Как же сказочно должны быть богаты атланты, спрашивали себя те, кто впервые видел это великолепие, если они покрывают стены таким дорогим металлом? Канал постепенно сужался, оставляя проход только для одного корабля. Гигантская арка соединяла две башни, охраняемые баллистами и усеянные воинами в шлемах, вооруженными копьями. Еще одна железная решетка раздвинула свои створки перед погнутым тараном галеры. За стеной открылось широкое кольцеобразное пространство, ограниченное следующим каналом, тоже заполненным кораблями, но более массивными и роскошными, с позолоченными балюстрадами, носовыми фигурами и драпировками. Здесь разгружали дорогие товары: слоновую кость, жемчуг, золото, драгоценные камни, привезенные с Востока, — все то, чем было предпочтительно не искушать вожделение плебеев. Здесь сходили на берег те, кто пользовался особым почетом. Здесь, в своих роскошных дворцах с удивительными арками, крышами с позолоченными гребнями, изумительными террасами, засаженными пальмами и апельсиновыми деревьями, жили крупные судовладельцы. Бесчисленные лавочки и скромные дома располагались уступами, словно ступени в цирке или соты в улье, неустанно возводимые искусным терпением пчел. Эти аркады, окна с уже опущенными шторами, это чудесное переплетение фронтонов, украшенных резными фигурками, эти колоннады, поручни, поддерживаемые прозрачными шарами, красные или черные обелиски — все отражалось в зеленом зеркале спокойной воды, усеянной апельсиновыми и лимонными корками. Через канал были перекинуты два моста, и по ним сновали туда-сюда носильщики портшезов, коляски, закрытые двуколки, а вдоль перил толпились вечные зеваки.
Было почти невозможно хоть ненадолго задержать взгляд на второй, внутренней, стене, окованной листами олова. Она была выше первой, со множеством башен и гораздо лучше вооружена метательными машинами и утыкана лучниками в прорезях бойниц. То ли покрытие ее время от времени подновлялось или наклепывалось поверх прежнего, то ли инженеры знали забытые ныне секреты, но олово не тускнело на воздухе и нестерпимо слепило глаза. Эта стена была похожа на огромный золотой браслет, затейливую причуду какого-то безумного бога. Арка, ведущая в нее, была закрыта не одной, а двумя решетками, утыканными острыми косыми шипами. Приезжие недоумевали, вопрошая себя, чье волшебство заставляло эти башни «пожирать собственную тень», какой бы ни был час дня, и чьи чары воздействовали на камни так, что они рождали это непереносимое свечение. На острове, окруженном этой стеной, высились огромные здания казарм императорской гвардии, школ, учреждений, храмов и пирамид. Вокруг набережных располагались стадионы, обсаженные пальмами и украшенные скульптурами, и ипподром, где упражнялись в своем умении возницы многочисленных колесниц. На плацу маршировал батальон; каре из пик опускалось, поднималось и наклонялось вперед с механической точностью.
Военные корабли скользили по кольцу канала, более широкого, чем предыдущие; в центре его возвышалось странного вида каменистое и массивное плато темно-серого базальта с прожилками порфира цвета запекшейся крови, похожими на вздутые вены. Длинная стена, венчавшая его, была отделана оришальком с красноватым медно-золотым отблеском. За ней высились храмы и теснились дворцы столь многочисленные и богато украшенные, что нельзя было наверное сказать, сказка это или действительность, хотя и совершенно необычная. Портики, колонны, арки, шахматная клетка цветных камней, статуи, острия пирамид были обрамлены зелеными локонами удивительных деревьев. И посреди этого буйного великолепия выделялся один из храмов, превосходящий прочие строения своими величавыми формами и затмевающий их пышностью своего убранства. Трезубец Посейдона горел огнем на вершине его крыши, сверкающие гребни которой тоже были покрыты золотом.
Этот центральный остров был сердцем Атлантиды, ее легендарной колыбелью. Поэты в своих стихах, жрецы в своих песнопениях во время Великого солнцестояния и Великого равноденствия прославляли этот священный источник. Здесь жили когда-то их прародители, Эвенор и Левкипп, подарившие миру всего одну дочь — Клито. Когда она подросла и сделалась цветущей девушкой, ее увидел морской бог Посейдон. Пленившись красотой Клито, он добился ее любви и поселился на этом райском острове, где, по его мановению, забили источники горячей воды и фонтаны воды холодной. От бога морей и земной женщины произошла эта раса, эти полубоги, населившие землю, названную именем старшего из них, Атласа. Их благодарные потомки не переставали украшать эти священные места, соперничая между собой в изобретательности и щедрости, эти неповторимые, сказочные красоты были созданы их стараниями. Камень для строительства Посейдониса добывали, высекая глыбы из плато. Остававшиеся пещеры невероятных размеров были превращены потом в арсеналы и сухие доки для ремонта судов — первые военные базы древнейшей эпохи!
Галера Доримаса держала путь к одному из этих страшных гнезд, загороженных несколькими рядами решеток и цепей, натянутых над водой. Весла были сложены: ее вели на буксире две военные шлюпки; скоро процессия, войдя в одну из расщелин, открывавшуюся в скале, исчезла из вида, словно проглоченная гигантскими челюстями…
Будь мачта даже втрое длиннее, она и то вряд ли коснулась бы свода. Четыре корабля, размером с галеру принца, могли бы свободно развернуться в этой галерее, от которой расходились во все стороны поперечные каналы, окаймленные небольшими проходами и освещаемые факелами, отбрасывавшими в черную воду свои блики. Вокруг в доках возились работники, ремонтирующие днища судов. Звенели пилы, стучали молотки, и откуда-то доносилась веселая песня. В самой глубине можно было различить огромную лестницу, высеченную в скале, охраняемую воинами в шлемах.
В последнем пролете, возле носилок, которые держали четыре негра, стоял Энох, великий жрец.
— Эй, вы, спускайтесь на борт! Да осторожно же! — сказал он, когда галера причалила.
Сам он легко спрыгнул на палубу, дрожа от волнения.
— Великий принц, поспеши, умоляю тебя! Император сгорает от желания видеть тебя. Он обеспокоен. С прибытием!.. Вы же, — добавил он, обращаясь к команде, — не покидайте галеру ни под каким предлогом!
Послышался недовольный ропот.
— …Все без исключения, даже офицеры. Приказ будет отдан… Пусть за ними присмотрят, — сказал он начальнику стражи.
— Пожалуй, вот этих, — возразил принц, — я возьму с собой. Это мои друзья.
— Каторжники, великий принц?
— Я намерен представить их императору.
— Да хранят тебя боги.
5
Узнав о возвращении сына, Нод почувствовал приближение опасности. Он отменил все аудиенции, извинился перед иностранными послами и заезжими князьями, распустил, не объясняя причин, министров и сановников и отправил Эноха, единственного, кому он действительно доверял, в свой подземный порт.
«Итак, — говорил он себе, — Девы из Большого Храма опять, уже в который раз, угадали правильно! Я посылаю им самые дорогие фрукты, сладости с моего собственного стола, самые изысканные вина, а они только ищут случая, чтобы разозлить меня! Я уничтожу их, но уничтожу тайно, не рискуя своим благополучием, ибо грубый народ готов петь осанну, слушая их бесстыдные бредни! Доримас, стало быть, возвращается! Кому, чему я обязан этим кровавым исходом? Его неоперившемуся скудоумию, его трусости! Вода, а не древняя кровь императоров течет в его жилах, что бы ни утверждал этот старый дурак, который защищает его, будто речь идет о его собственном сыне. Он просто готовит свое будущее. Энох, добрая душа, это напрасный труд! Ты не знаешь еще, что после смерти Нода для тебя не будет никакого будущего; распоряжения на сей счет уже отданы, они запечатаны в приписке к моему завещанию… А этот злосчастный Доримас! Горе, если отец не узнает себя в том, кого произвел на свет, воспитал и кого учил, не зная отдыха…»
С легким сердцем отправился Доримас в эту морскую экспедицию, и ничто, казалось, не предвещало столь рокового ее завершения. Правда, в последние месяцы поведение пеласгов было странным: несколько кораблей не вернулись из их краев, но их исчезновение с излишней, может быть, легкостью было списано на счет коварства океана. Из всех народов, присоединенных к империи относительно недавно, одни пеласги и египтяне имели сколько-нибудь развитую цивилизацию. Они охотно брали в жены дочерей Атлантиды, и их женщины, светлокожие, смешливые, с милыми манерами, тоже нравились атлантам. Благодаря смешанным бракам и своей природной сметливости они уже готовы были посоперничать со своей метрополией и в последние десятилетия все более ощущали ее иго. Трудно было понять, какие козни зрели в их двуличных душах; невозможно было точно установить масштабы и степень опасности, слушая многоречивые приветствия их послов. Но тайные агенты исчезали с подозрительной частотой, заставляющей поверить, что их выслеживали, раскрывали и предавали еще здесь, в Посейдонисе. Нода беспокоило пока смутное предчувствие: ему казалось, что пеласги объединились с остальными средиземноморскими народами и ищут лишь casus belli. Он счел необходимым разрушить этот тайный союз, раздавить мятеж в зародыше, отдав в жены королю пеласгов Фореносу свою собственную дочь, принцессу Дору. Ее брат и был отправлен вести переговоры об этой свадьбе, и в помощь ему были приданы сорок боевых галер. Однако теперь он возвращался один, израненный…
Его черные глаза, в которых вспыхивали огоньки злобы, остановились на носилках Доримаса, которые держали четыре темнокожих невольника. За ними следовал Энох в митре из дорогого войлока и два каторжника с галеры с обнаженными загорелыми телами. Нод сделался еще бледнее. Его полные губы скривились в горькой усмешке. В ярости он так сильно сжал подлокотники, вырезанные в форме львиных голов, что на его запястьях проступили вены и толстые кольца перстней впились в пальцы. Носильщики раздвинули занавески носилок. Молодой гребец склонился над принцем, помогая ему подняться.
— Оставайся там, где стоял! — прорычал император.
Он спрыгнул с трона и приблизился, стараясь, однако, сдержать свой шаг Ош и носильщики боязливо попятились. Гальдар не пошевелился. В своей излюбленной позе, скрестив руки на груди, без излишнего высокомерия, но и без раболепия, он внимательно разглядывал императора. Энох покачивал головой в надвинутой до бровей митре: этим жестом он обычно выражал удивление или неодобрение. Все время, пока длился разговор, Гальдар стоял неподвижно и, казалось, с интересом рассматривал трон, на спинке которого была высечена фигура Посейдона, стоящего в своей колеснице, запряженной восемью морскими коньками, эти мраморные плиты, инкрустированные оришальком, с изображением атрибутов божественной власти: трезубца, коней и солнца с человеческим ликом. Но от его внимательного слуха не ускользала ни одна деталь беседы.
Император присел возле сына, с деланной нежностью взяв его за руку. Близость этих двух лиц, почти похожих и в то же время столь разных, порождала мысли о будущем грандиозного государства. Императорский род вырождался. Чувствовалось, что, даже если принц когда-нибудь выздоровеет, его слабеющие руки не удержат тугие бразды правления и бешено несущаяся колесница разрушит то, что так долго создавал его отец. Эта мысль мучила и жгла Нода более, чем неожиданное поражение и перенесенный позор! Он пытался обуздать свою ярость, но ее выдавали несколько хриплый голос, невольная дрожь пальцев и эта бледность, все увеличивавшаяся, в то время как на его руках, шее и висках набухали синие вены, учащенно вздымался и опускался нагрудник с бирюзовым кулоном.
— Зачем, несчастное дитя, ты вернулся с поднятым флагом? С твоим флагом, который знает вся армия, весь город и даже путники из других стран! Разве ты не понимал, что этим ты признаешь наше поражение? В положении, в котором мы находимся, это признание хуже, чем просто ошибка… Неужели ты забыл о том духе неповиновения, который носится над всем миром? Здесь, там, повсюду вспыхивают очаги более или менее страшные, пока еще отдельные, но слишком много значащие. Почти все наши губернаторы просят о поддержке; они сидят в столицах, но не рискуют выбираться даже в ближайшие селения, а в горных районах им вообще лучше не появляться. В Посейдонисе повсюду снуют шпионы. Здесь говорят на слишком многих языках, чтобы наша полиция, которой явно недостает проницательности, могла что-нибудь сделать…
А это еще что за каторжники? — сменил он тему, бросив жесткий взгляд на Оша и Гальдара.
— Я обязан им жизнью. Я объясню тебе, великий, как это произошло.
— Это не к спеху. Ты понял наконец, почему тебе следовало вернуться тайком, не привлекая к своему прибытию излишнего внимания? Теперь, если мы не приложим должных усилий, новость распространится, обрастет клеветой и слухами и, главное, оживит опасные надежды…
— У меня были другие планы, сын мой! — вскричал он вдруг. — Нам осталось подчинить себе половину Азии, центр государства кельтов и острова, разбросанные в другом океане, за Ливийским континентом! Грандиозные планы!
— Во всем достойные твоего величия! — вставил Энох.
— И вот когда пришел час расширить империю, она трещит по швам, дрожит в своем основании и приходится думать, как бы упрочить ее.
— Увы, — вздохнул Доримас, — это моя ошибка!
Император смягчился.
— Нет, мое милое дитя. Конечно же, нет. Ответственность лежит и на мне… Но я прервал тебя. Начни сначала свой рассказ, не упуская ни единой детали: в политике все может быть важно… Так что, король пеласгов отверг дочь своего императора? И что же он сказал? Какую причину он смог придумать?
— Никакой. Переговоров не было.
— Как?
— Дословно следуя твоим инструкциям, я, как только показалась столица пеласгов, отправил вперед одну галеру с дарами и двух сановников из моей свиты. Им было поручено приветствовать Фореноса и испросить разрешения бросить якорь на рейде… Форенос почтил моих послов, хотя и с некоторым запозданием… Он прислал мне свежих припасов, вина из своего погреба, если верить словам моих людей… Он очень любезно согласился, чтобы моя флотилия вошла в гавань, и… передал мне приглашение на празднества, которые начинались на следующий день…
Принц поднес к губам свои тонкие пальцы и откинул голову. На лбу его выступили капли пота. Он снова закашлялся, его пробитая грудь резко дергалась. Гальдар протянул ему полотенце, чтобы вытереть подбородок. Глаза его холодно встретили взгляд императора Нода, и император вздрогнул.
— Успокойся, бедное дитя. Я ни в чем не упрекаю тебя… Может, тебе стоит отдохнуть? Мы можем вернуться к этому разговору потом, тем более что сейчас следует действовать, и незамедлительно!
— Нет, давай закончим сейчас!
— Что ж, согласен.
— Мы приняли обычные меры предосторожности. Скоростные галеры курсировали, испытывая их на бдительность… Ближе к полуночи почти все мои офицеры скончались в ужасных страданиях… те, что ели фрукты, присланные Фореносом… Старый адмирал тоже успел отведать угощения… Те, что только пили вино… скоро уснули безмятежным сном… Можно было подумать, что они пьяны… Только некоторые, самые крепкие, не почувствовали ничего.
— А ты?
— Я не участвовал в общем пиршестве… Мое сердце словно предчувствовало что-то… чему я не мог найти объяснения… Я удалился в свою комнату, сославшись на то, что мне нужно приготовить мою завтрашнюю речь… Но когда адмирал и остальные мои спутники начали стонать, держась за животы… я понял, что нас предали.
— И что ты решил?
— Я приказал сниматься с якоря.
— Ты отдал приказ с помощью огней? Пеласги их непременно заметили!
— У меня не было выбора!.. Впрочем, почти все мои люди были отравлены… Приказы выполнялись не всеми… и с медлительностью, приводившей меня в отчаяние… Повсюду слышались вопли… У входа в гавань разрастались языки пламени: горели наши сторожевые галеры. В одно мгновение все море заполнилось кораблями… Они атаковали нас одновременно с обеих сторон — с суши и с моря… Форенос бросил в бой не только свои триеры, почти не уступающие нашим… но даже рыбацкие лодки, которые осыпали нас градом камней из пращей, и шлюпки, поджигавшие наши суда… Сражение продолжалось до утра…
— Сколько кораблей у тебя оставалось?
— Десяток.
— Из сорока! Бедное дитя!
— Но он вышел победителем, — вставил Энох. — Страшная победа, но тем более она достойна похвал!
— Замолчи, старый козел.
— В море, — продолжал рассказывать Доримас, — нас поджидала еще одна флотилия. Их адмиральская галера подняла флаг Фореноса.
— Он подписал себе смертный приговор! Я схвачу его живым, он увидит, как будут гибнуть его воины, как солдатня будет бесчестить его дочерей и продавать в рабство его сыновей. И перед тем, как топор отделит его голову от тела, он поседеет от перенесенных пыток. Я угоню в плен весь этот народ, раздарю его нашим работорговцам… Что же было дальше, Доримас? Закончи свой рассказ.
— Мы стали биться каждый против четырех.
— За честь Атлантиды! — воскликнул великий жрец.
— Замолчи же, старый дурак! Замолчи, наконец.
— В самый разгар сражения они пробили борт моей галеры. Нас оттеснили к корме… Он спас меня, — сказал принц, указывая на Гальдара.
— У него, значит, было оружие?
— Положение было столь отчаянным, что я приказал расковать самых крепких гребцов, тех, что согласились биться… Я пообещал им свободу…
Новый приступ кашля потряс его, и Гальдар снова заботливо подал принцу полотенце.
— …Когда меня ранили, он смог пробудить силы в оставшихся и отбить атаку… Он принял командование кораблем на себя…
— Как его имя?
— Гальдар.
— Он свободен!
— Неожиданный шквал разметал флотилию Фореноса. Нам удалось уйти всего с тремя галерами… Но и они не избежали гибели: мы видели, как их поглотили волны, и были бессильны чем-нибудь помочь. Их поврежденные борта не выдержали ярости разбушевавшихся валов… Мы, спасшиеся, остались в одиночестве: двое офицеров, горстка воинов и треть гребцов…
— И милостью богов, — сказал Энох, — наш возлюбленный принц.
— Я был ранен неопасно, но тяжелый путь, скорбь о моих спутниках и горечь моего поражения…
— Любой другой не выдержал бы на твоем месте или сдался бы неприятелю, — заметил Энох. — Наши придворные поэты прославят эту блестящую битву в назидание грядущим поколениям.
— Ты будешь отмщен, сын мой; я буду мстить беспощадно и жестоко, обещаю тебе. Я смою оскорбление, излечу тебя от этой ненужной печали. Думай о моей мести и забудь об остальном. То, что случилось, — просто сон. Проснись, открой глаза, забудь твои дурные сновидения… Слушай… Сегодня же я предам смерти пеласгов, живущих — на свою беду! — в Посейдонисе; я сожгу их корабли и дома, невзирая на их богатства и верноподданнические чувства. Я верну все эскадры, отправленные в чужие края или на учения, соберу самую грозную флотилию из всех, какие когда-либо бороздили моря, и без всяких предварительных переговоров, не объявляя войны, брошу ее на эту падаль, на этих «союзников», которые при первой же опасности выпустят из лап свою добычу! Проклятый заговор рухнет под первым же ударом. Я рассею твою грусть; подумай только, сын мой: через несколько месяцев этот народ прекратит свое существование. Доволен ли ты теперь? Разве мог бы я сделать больше, чтобы вернуть тебя к жизни?
— Отец, я еще не закончил… В двух днях пути от Иберийского пролива мы попали в такой ужасный шторм, что на носу открылась течь. Галера накренилась, и все наши усилия остановить прибывавшую воду были тщетными… Мы попали в мертвую зыбь, и огромная волна смела шатер, подхватила меня и вынесла в море… Гальдар помогал кормчему. Он увидел меня и бросился в воду. У него хватило ловкости, чтобы обхватить меня, и сил, чтобы выплыть с такой ношей среди высоких гребней… Я очнулся уже на борту, в своей постели. Над кроватью повесили новый полог Светило солнце… Я услышал, как выкрикивает счет надсмотрщик, командующий гребцами… Гальдар вернулся на свою скамью, к веслам… Я не решился отпустить его оттуда до самого Посейдониса: у нас было слишком мало гребцов.
— А это кто?
— Это Ош, его товарищ и спутник. Это он вытащил нас из воды. Он опытный моряк.
— Пусть они оба будут освобождены. Но пусть не покидают дворца без особого приказа! Они могут сопровождать тебя, если ты захочешь. Сестра уже знает о твоем прибытии и ожидает тебя с нетерпением. Отдыхай, мое милое дитя, и постарайся позабыть все, что тебе пришлось перенести.
И добавил:
— Подумай о том, что невзгоды слишком мимолетны. А испытания, пройденные в молодости, готовят тебе великое поприще.
— Ты все еще считаешь меня виновным?
— Выбрось из головы эту глупую мысль. Сын императора не может быть виновен ни в чем! Если он и может упрекнуть себя в неосторожности, в недостаточной рассудительности или излишней доверчивости, то никому не дано порицать его за это, пусть даже эти упреки будут услащены лестью. Правда ведь, любезный мой Энох?.. Обними свою сестру с чистым сердцем. Император и впредь сохранит уважение к тебе, а отец — ты прекрасно это знаешь — по-прежнему будет нежно любить тебя. Может быть, даже слишком нежно…
— А ты, старый козел, — сказал Нод, обращаясь к Эноху, — останься, мне нужно посоветоваться с тобой. Ну, что ты думаешь обо всем этом?
Старик теребил свою митру. Он ожидал этого вопроса, но вздрогнул, услышав голос императора. Он решился отвечать, придав своему голосу несколько льстивую интонацию:
— Я восхищаюсь смелостью принца и его добротой… Эти каторжники, которых он привел к тебе…
— Оставь этих каторжников, мы поговорим о них после.
— Я преклоняюсь перед его решительностью: сняться с якоря в кромешной тьме, в чужих водах… Точность его приказов… Божественная проницательность, которую он обнаружил, повелев снять цепи с гребцов…
— Брось ты своих богов! Они спали вместо того, чтобы охранять моего сына.
— Я полностью согласен с твоим светлейшим суждением об испытаниях, которые должен был пройти молодой принц. Твоего сына ожидает поистине великое будущее!
— Так ли? Я опасаюсь худшего!
— Великий!
— Этот дурак позволил обвести себя вокруг пальца, словно ребенок! Я столько раз предупреждал его! Если бы все было в порядке, Форенос должен был бы поспешить явиться на адмиральскую галеру, чтобы выказать почтение моему сыну. Но этот глупец нашел вполне естественными все увертки хитрого варвара! Он удовольствовался отравленными фруктами и вином, к которому подмешали снотворное.
— Разве он мог предвидеть это, великий?.. Он рассчитывал на ужас, который внушает твое имя… — Энох пожевал кончики своих усов: —…а не на коварство грубых варваров, признающих только безжалостную и действующую незамедлительно силу, путающих слабость со сдержанностью, мирные намерения с робостью.
— Нет, этот вьючный осел знал все, но он мерит всех своим аршином, называя это «доблестью души, неотделимой от императорского величия». Он боится меня, осуждая и презирая в глубине души. Я знаю, чувствую это.
— Для него нет ничего дороже твоего одобрения. Ничего, господин мой! С каким беспокойством спрашивал он тебя, сохранит ли он твое уважение!
— Нет, великий жрец. Он спросил, считаю ли я его виновным, и этот вопрос выдал его с головой. Так может спрашивать только слуга.
— Или любящий и почтительный сын.
— Нет, скорее принц, который сломлен своим первым поражением, вместо того, чтобы готовить отмщение… Но довольно, нас ждут дела. Мы потратили слишком много времени на пустую болтовню. Первое, что необходимо сделать, — это внушить людям правильные мысли. Мы должны издать победный вердикт!
— Я объявлю богослужение во всех храмах, чтобы народ возносил благодарственные молитвы.
— Вот это разумно!
6
Гальдар и Ош следовали за носилками принца по лабиринту коридоров, ведущих в покои Доры. Ош время от времени покачивал своей лысой головой. Роскошь мраморных стен, бесконечный ряд колонн из оришалька, бассейны, украшенные цветами, бронзовые светильники, плиты пола, отполированные так, что в них можно было видеть свое отражение, высокие двери черного дерева с тяжелыми дверными молотками из золота — все это великолепие поражало и смутно беспокоило его. Вспоминая свою родину, вечно окутанную туманом, деревянные домики, разбросанные по берегам фьордов, рифы и стонущее море, он чувствовал себя подавленным этой роскошью и одновременно упрекал себя в том, что он, сын морских воителей, не мог презирать ее. Гальдар же, напротив, словно пересчитывал эти богатства с видимым удовольствием, хотя и не изменяя своего привычного выражения и не опуская скрещенных, по обыкновению, рук. Он шел, выпрямившись, словно воин, который не может отвыкнуть от выправки и солдатского шага.
— В этом крыле дворца располагаются мои покои, — объяснил Доримас, и покои моей возлюбленной сестры, принцессы Доры. В Атлантиде нет никого красивее ее. Впрочем, вы и сами увидите.
Ни Гальдар, ни Ош не отвечали ему.
— Бедные мои друзья, я прекрасно понимаю ваше изумление! Вчера еще вы сидели на скамьях с другими гребцами, а сегодня вдруг оказываетесь в величайшем из дворцов, какие есть на свете… Чтобы это превращение не слишком пугало вас, я помещу вас на время в небольшой домик. Он находится в глубине моего собственного сада… А потом уже решим…
— Слепота, все та же слепота! — рычал Нод, все еще охваченный яростью. — Что еще за бездельников он взял себе в товарищи?! Каторжники! Ты это слышал, Энох? Как рьяно он оправдывал этого бандита! Можно подумать, что они взяли его в долю!
— Но господин, этот Гальдар спасал ему жизнь, и не один раз.
— Охотно верю, но главное не в этом. Я более чем уверен, что он ничего о нем не знает, что ему даже не пришло в голову расспросить его. Недоверие недостойно его царственной персоны. Ох! Как бы он не обжегся. Такие глупости плохо заканчиваются, очень плохо!
— Господин, стоит ли опасаться этого несчастного? Он слишком безвреден. А о старике вообще говорить нечего. Их теперь не беспокоят ни кандалы, ни плети; один кошелек золота — и у них не хватит слов, чтобы отблагодарить тебя! А потом они опять начнут грабить или убивать и снова отправятся на галеры.
— Если только не воспользуются этой навязанной им свободой. А представь себе, что кто-нибудь из них некогда был наделен властью — конечно, в пределах своего народа — или только и мечтал об этом и жил этой надеждой. Каторга или ломает людей, или закаляет, и тогда появляется на свет сущий демон. Подумай только, Энох, что такое годы, проведенные в цепях, под ударами бича, с сердцем, опьяненным желанием выжить и отомстить!
— Господин желает, чтобы я их расспросил? О, конечно, осторожно!
— Я займусь этим сам как-нибудь на досуге.
— Не слишком ли это презренная работа для императора?
— Я почувствовал в душе этого Гальдара под бесстрастными чертами какой-то коварный умысел, какую-то давно обдуманную и затаенную мысль: это одна из тех натур, которые только смерть способна подчинить своей воле.
Он углубился в свои мысли.
— Он мне не нравится, — вскричал Нод мгновение спустя. — И этот простак хорош тоже: всюду таскает его за собой и всхлипывает, как девка: «У него достало ловкости схватить меня и выплыть…»
— Я проведу расследование, если ты считаешь, что это необходимо. Пороюсь в архивах: если Гальдар действительно атлант, что-нибудь да найдем.
— Да, наверняка. Тот второй интереса не представляет. Он, должно быть, какой-нибудь варвар с севера, один из морских разбойников, которым мы попритупили клыки. Что же касается этого Гальдара…
— Можешь положиться на мое усердие. Завтра, если будет возможно — а я в этом не сомневаюсь, ибо твой инстинкт никогда тебя не подводил, мы будем знать о нем все. Господин, а остальные?.. Я имею в виду тех, кто остался в живых из команды.
— Сколько их?
— Около шестидесяти гребцов, порядка тридцати моряков и солдат и, кажется, два офицера.
— Это явно лишние свидетели.
— Господин, твоя суровость ужасает меня!
— Галера должна быть затоплена этой ночью. Можешь устроить каторжникам последнее пиршество, наговори им всяких любезностей… Что же касается остальных…
— Должен заметить, что офицеры не слишком высоких званий…
— Если только Доримас не сделал еще их адмиралами с его манией оказывать милость всем, кто удостоится чести быть приближенным к его персоне!..
Император сжал побелевшие губы. Когда лицо Нода искажала эта хищная гримаса, Энох всегда ощущал холод, пробиравший его до костей.
— Ты взволнован, мой любезный друг? Возьми себя в руки, прошу тебя, и постарайся усвоить то, что я скажу. Сегодня вечером — я уже отдал приказ — народ, опьяненный яростью, вырежет всех, кто имеет хоть какое-то отношение к пеласгам, всех, живущих в этом городе. Разве не справедливо будет нашим славным побежденным переселиться в мир иной — если он существует! — вместе со своими победителями? Тридцать солдат да два офицера — это же пустяк. Но только действуй осторожно и аккуратно. Устрой пир для них — у себя, например.
— В моих покоях?
— Да, никто не должен их видеть… Кстати, есть такие сорта мяса, которые оч-чень трудно переварить. Особенно после столь долгих странствий.
— Ты хочешь, стало быть, чтобы и я участвовал в этом преступлении?
— Ты ведь не противишься, когда делишь со мной мою славу, любезный друг!
— Значит, судьба уготовила этим несчастным только краткую отсрочку?
— Мертвые молчат. От этого постыдного поражения не останется никаких следов, вот в чем суть.
— И на скрижалях истории будет начертан лишь твой грядущий триумф!
— Энох, прошу тебя, избавь нас от этих навязчивых свидетелей. Они беспокоят меня. Мне хочется действовать, слышать стоны, видеть кровь, да, кровь! Но кто я такой, чтобы наказывать своего сына? Да и в чем он повинен? В том, что его ранили, унизили, оскорбили, оставили в дураках какие-то подлецы?!
— Неужели ты предпочел бы, чтобы он побеждал всегда, жадно добивался власти, но вглядывался в твой божественный лик, стараясь уловить, не изменилось ли что, выжидая лишь случая, чтобы ускорить твой конец и самому усесться на трон?
— Тебе ведомы целебные слова, которые успокаивают душу… Но я не знаю, быть может, таким я любил бы его больше. Друг мой, отправляйся творить зло во славу своего императора и постарайся поскорее вернуться.
Дора высвободилась из объятий своего сегодняшнего любовника. Неожиданное возвращение братанарушало все ее планы, но она была слишком искусной в дипломатии, чтобы позволить себе выказать хоть тень неудовольствия. Напротив, она встретила Доримаса изъявлениями талантливо сыгранной радости, с нежностью и восхищением. Она очаровательно вздыхала, целуя его ввалившиеся и поросшие щетиной щеки, сжимала в своих руках влажные ладони брата, трогательно поглаживала его исхудалые плечи и расспрашивала, ворковала, вскрикивая по временам и утирая весьма кстати выступившую слезу. Но когда Доримас начал рассказывать — она так жаждала услышать его печальную повесть, — ее огромные зрачки то и дело останавливались на Гальдаре.
У нее были бледно-зеленые, с рыжеватыми крапинками зрачки, изобличавшие ненасытную и жадную до впечатлений душу, и длинные густые ресницы, казалось, не могли совладать с их дьявольским блеском. В этих очах, холодных и великолепных, которым тени бурно проведенной ночи и зари, отданной любовным утехам, придавали неизъяснимую прелесть, мелькало иногда что-то человеческое, что-то похожее на чувства, доступные простым смертным. Под ее легким, почти прозрачным платьем угадывались очертания еще не оформившегося юного тела. Совершенно черные волосы, словно облитые лаком, обрамляли тонкое лицо. Нитка жемчуга, украшавшая ее лоб, вздрагивала при каждом движении. Легкие, изящные руки Доры самой природой были созданы для плавных, женственных движений, для медленных, изысканных ласк. Все ее существо, казалось, было пронизано губительной слабостью и чувственностью. Оно возбуждало какой-то бессознательный страх, и которому примешивалось судорожное желание. Ее губы, так похожие на губы отца, совершенно не портили девушку, а лишь усиливали ее привлекательность, это был призыв, против которого невозможно было устоять. Они смыкались и размыкались, следуя за течением ее мыслей и волновавших ее впечатлений, напоминая чудесные цветы медуз, эти живые венчики из переливающейся плоти, которые остаются в пору отлива в небольших прибрежных лагунах.
Когда Гальдар наклонился, чтобы налить принцу воды, Дора заметила шрамы на его спине, жуткую сеть лиловатых рубцов под трезубцем, выжженным раскаленным железом. В ее глазах вспыхнула какая-то мысль, щеки цвета белоснежной амбры слегка порозовели, а нижняя губка трогательно вздрогнула. Дора до боли сжала свои хрупкие руки. Долго и с излишней откровенностью она рассматривала, словно изучая, красивый мужской торс, удивленная его гибкой мощью и даже как будто слегка напуганная ею. А главное, этим загадочным взглядом, оживленным спокойной мягкостью, участливым и в то же время каким-то отстраненным, как у зрителя, не слишком заинтересованного спектаклем, который разыгрывают перед ним актеры. Она попробовала улыбнуться, хотя принц в это время повествовал о самых драматических событиях своего путешествия.
Он думал о том, как она напоминает прирученную волчицу. Больше всего ему хотелось бы сбежать отсюда, утащив с собой Гальдара. В самых глубинах своей души, в тех тайниках, где рассудок и память уже лишены зыбкой власти, он вдруг ощутил с необыкновенной остротой, что именно в это мгновение судьба плетет свои бесчисленные нити, которые, одну за другой, тянут или слепой рок, или — это уже вопрос веры — безжалостные боги. Дальнейшие события, мгновенным озарением открывшиеся ему, их необратимое течение до самой развязки в мрачной пропасти грота, заполненного лохматыми, всклокоченными существами, ужаснули его. Его поразили причудливые изгибы судьбы и то, как тесно они переплетались теперь уже с жизнью Доры.
Гальдар не смотрел на принцессу. Там, между колоннами, над шелестящими листьями пальм, над кровлями и крепостными стенами Посейдониса, надо всем этим открывалось его взору море, испещренное светящимися бликами и россыпью разноцветных парусов.
Он делал вид, что внимательно слушает рассказ принца, а на самом деле поминутно спрашивал себя, чем занята душа того и не терзает ли ее страх, снедавший его самого. Как часто совсем еще недавно их мысли, согласные во всем, летели сообща, встречаясь и сходясь, словно близнецы. И вот это время миновало! Горькая, но неумолимая уверенность камнем легла на сердце. Да, начиналось что-то новое, он только не знал еще что…
Потом это молниеносное видение померкло, рассыпалось пылью, исчезло, чтобы уступить место реальности: принцу, чело которого носило явные знаки приближающейся смерти, этой молодой женщине, алчущей плоти, и его товарищу, вдруг сделавшемуся недоступным и как бы чужим самому себе.
7
Город отдавался солнцу. На улицах не было видно ни души; только несколько бесноватых бесцельно бродили среди нищих, сидящих на корточках. Жара, несмотря на близость моря, была непереносимой. Стены, соборы, балюстрады выделялись на лазоревом фоне абсолютно безоблачного неба; даже птицы укрылись от палящего зноя. Пальмы склоняли свои чешуйчатые стволы. Ни одно движение не нарушало картины, словно все вдруг окаменело, намертво застыло в этой неумолимой, полыхающей духоте. За опущенными шторами лежали обнаженные люди; одни — будто бы возвратив себе ненадолго невинность прежнего детского облика, другие дышали неровно, ибо полуденный сон всегда бывает немного беспокойным и взволнованным. Тишину иногда нарушал лишь гортанный смех.
Однако именно в это время, в самый томительный час дня, чиновники из императорского дворца решили огласить императорский указ, старательно начертанный на хорошем папирусе:
«Божественный император приветствует свой народ!НОД».
Достославный принц Доримас, наш сын, посланный с мирной миссией в королевство вероломного Фореноса, короля пеласгов, стал жертвой коварного нападения без всякого предварительного разрыва дипломатических отношений. Наш отважный посланник не усомнился принять вызов, хотя в его распоряжении находилась лишь одна эскадра, рассеял флотилию противника и уничтожил огнем и мечом большую часть вражеского войска, получив на нашей службе серьезное ранение!
Однако эта новая победа нашего оружия не может утолить праведного гнева вашего императора. Им принято решение отправить к пеласгам карательную экспедицию, чтобы связать руки презренному Фореносу и его сеидам и превратить ненавистный нам народ в рабов. Это произойдет в ближайшее время!
Но отзвук кары, которую условия стратегии призывают отсрочить, должен послышаться уже сегодня. Пеласги, живущие в Посейдонисе, да испытают вашу ярость! Император хочет этого! Император приказывает! Пусть без промедления соберутся законопослушные граждане и схватят этих негодяев! Пусть те умрут самой ужасной смертью! Никому не будет пощады! Разделите между собой их богатые одежды, утварь — все, что стяжали они своим гнусным ремеслом, золото, которое они украли у вас! К концу этого дня никто из них не должен остаться живым! Император запрещает только разрушать их дома и склады, затапливать корабли и растаскивать грузы: все это будет собрано и продано с аукциона; вырученное золото будет роздано нуждающимся.
Кроме того, капитанам и судовладельцам категорически запрещается торговать с кем бы то ни было из пеласгов под страхом смертной казни и конфискации всего имущества.
Славные атланты, ваш император ожидает результатов вашего усердия и преданности его божественной личности.
— «Божественный император!» «Его божественной личности!» Э, да это что-то новенькое! Ему мало быть императором, он еще себя богом провозгласил. А дальше что?
— Замолчи ты, наконец.
Оборванцы переговаривались вполголоса. Привлеченные объявлением, они поднялись на ноги, впрочем, не без некоторого колебания. Один из них, старый школьный учитель, прочитал им указ Нода.
— Я же говорил вам, что он спятил! Вот доказательство!
— Нас могут услышать!
— Мозги отказали. Он решил, что он теперь Посейдон!
— Сумасшедших надо связывать и сажать под замок. Это серьезно.
Одна за другой двери стали приоткрываться. В окнах уже показывались люди. Толпа нищих росла: подходили мужчины, женщины, они читали вслух и обменивались фразами.
— Невозможно!
— Пеласги вне закона?
— Стало быть, можно поживиться за их счет?
— Не можно, а нужно!
— Под страхом неудовольствия божественного императора!
— Великолепно, а главное — неожиданно!
— Так он теперь бог?
— Что ты сказал?
— Я говорю «божественный император»…
Этот эпитет придумал Энох. Он два раза вставил его в текст, чтобы подготовить почву: народ должен привыкнуть к величию своего властителя.
— Хватит терять время, друзья! В нашем квартале десять семей пеласгов — надо поделить их для нападения.
— Пойдем возьмем оружие!
— Ты прав. Они же могут сопротивляться.
— Да ну! Единственное, чему они обучены, так это обворовывать нас. Перечитай указ любезного императора…
— Все добро теперь наше!
— Император отдает нам все, что они отняли у нас. Это ведь по справедливости, правда?
— Еще бы, приятель!
— Да здравствует наш император!
— Да здравствует наш божественный император! — прокричал какой-то человек из вновь пришедших, одетый слишком хорошо, для того чтобы жить где-нибудь поблизости. Это был, вероятно, секретный агент, стражник, переодетый добродушным гулякой, каких в Посейдонисе было много.
— И впрямь! Да здравствует божественный император! — вскричала толпа, может быть, из осторожности.
Босяки начали потихоньку расходиться.
— Эй, вы там! — окликнул их незнакомец. — А вы, случаем, не пеласги? Все верные слуги нашего императора уже приглашены на нынешний праздник. Милости просим!
— Бежим!
— В такую жару только бегать!
— А если они попрячутся?
— Неужели ты откажешься от своей доли?
— Ты возьмешь мне тот столик, который у них стоит внизу! — раздался женский голос. — И не забудь ту красивую серебряную вазу, которая на нем!
— Если, конечно, смогу!
— Сказал бы уж: «Если захочу»! Не забудь, столик и вазу.
— Как я потащу твой столик?
— Он же крошечный, а ты… ты такой сильный…
— А их девочки, приятели? Их очаровательные маленькие черноглазые девочки с торчащими сосцами и темными прядями, а?
— Да уж будьте покойны!
— Я могу вам обещать. Сначала попользуемся: я, ты, да и все мы, а потом — фьють! — и пусть плывут на тот свет! Что упало, то пропало: указ его императорского величества!
Толпа все росла, колыхаясь, толкая друг друга локтями. Мужчины криво ухмылялись, женщины возбужденно посмеивались. Приманка легкой наживы, зависть, похоть и ненависть — весь этот душевный осадок, который носит в себе каждый, искажал черты людей, обезображивал их лица. Только бесстрастное солнце, казалось, разглядывало все это с высоты абсолютно безоблачного неба. Даже птицы укрылись от палящего зноя…
Из ближайшего квартала донеслись крики, и вслед за тем одинокий душераздирающий протяжный вопль. Чье-то тело, сброшенное с одной из террас, взмахнув в последний раз руками и ногами, с глухим стуком ударилось о мостовую. Звук тупого удара словно развязал инстинкты.
Нод давал аудиенцию во дворце. Спокойный и улыбающийся, он разговаривал с двумя заморскими гостями, головы которых украшали уборы из перьев. Он даже спустился с трона, чтобы усесться рядом с ними. Никогда еще его порочная натура не проявлялась с таким блеском, как в эти мгновения, когда он, стараясь пустить пыль в глаза, разыгрывал перед собеседниками роль воплощенной любезности и умиротворения. Даже самые осторожные теряли всякую бдительность, забывая данное себе обещание и простодушно включаясь в игру. От этих двух князьков Нод хотел заполучить самых жестоких, сильных и прекрасно вымуштрованных во всей империи солдат: ему нужно было пополнить воинами свою флотилию. Гордые атланты, испорченные роскошью, предпочитали использовать наемников, нежели подставлять стрелам свои изнеженные тела!
Разговор прервался появлением седовласого Аркоса.
Старый Аркос был постоянным обитателем дворца. Стражники не осмелились задерживать его, несмотря на указ, а может быть, как раз вследствие указа. Он шествовал в сопровождении воина, горделиво выпрямившись. Борода и волосы его были совершенно седыми; он был одет в белоснежную, без единого узора широкую тунику. Аркос никогда не носил украшений, но осанка и весь его облик были исполнены такого величия и достоинства, что воины невольно расступались перед ним, словно были его свитой.
— Чего тебе надо? Эй вы, кто велел его впустить?
— Прости меня, господин мой, если я воспользовался той милостью, которой ты почтил меня только вчера…
— Я отменяю ее!
— Но господин…
— Ты разбогател благодаря своей хитрости, ты сделался самым крупным судовладельцем и самым состоятельным банкиром Посейдониса. Ну что же! С сегодняшнего дня ты больше не богач! Теперь у тебя нет ни золота, ни кораблей! Теперь ты никто!
— Господин, я пришел просить защиты не для своих богатств.
— В самом деле?
— Я давал золото на твои походы, и оно редко возвращалось ко мне. Я оснащал твои флотилии и вооружал твоих воинов. Ты пользовался моим кошельком, и я не жалею об этом. Я скорблю не о себе. В моем возрасте думают разве что о покое, о том, чтобы отойти от дел и достойно проститься с людьми. Нет, не за себя я пришел просить.
— Так за кого же? За кого-то из твоих родственников?
— За моих братьев, пеласгов, живущих в Посейдонисе, твоих верных слуг. Как только я узнал о твоем указе от одного из моих людей, который, к счастью, прочел его одним из первых…
— Уж не купил ли ты какого-нибудь из моих писцов?
— Моя вера в императора была безгранична!
— Если бы не подкупил какого-нибудь дворцового чинушу, тебя бы вытащили из твоей норы. Я дал приказ арестовать тебя, старая лиса! Твое добро слишком роскошно для этого сброда.
— Я опередил твое приказание.
— Я не пойму, чего тебе надо?
— Мне — ничего, повторяю тебе. Если тебе нужна жертва во искупление, я могу ею стать…
— Нет, старик!
— Умоляю тебя, господин мой, останови эту резню! Это непростительное и бессмысленное преступление. Его будут помнить века. Оно покроет мраком твое царствование, слава о котором идет повсюду, и чего ради?
— Твой король не менее коварно напал на нас.
— Форенос — не наш король. Мы живем в Посейдонисе, и тебя, славный император, тебя единственного признаем мы нашим властителем, тебе единственному спешим мы подчиниться, что бы ни случилось.
— Мне единственному спешите вы разве что изменить!
— Неужели мы должны отвечать за двоедушие Фореноса?
— Каждый народ имеет правителей, которых он заслуживает. И значит, он должен искупать их деяния и караться за их ошибки.
— Я не тешу себя надеждой, что сумею переубедить тебя, но, может, мне удастся пробудить в тебе сострадание? Сколько нас, пеласгов, в Посейдонисе — горстка.
— Пятнадцать тысяч.
— Это против трехсот тысяч с лишним! Скажи, разве мы можем что-нибудь? У тебя вполне хватает агентов, чтобы следить за нами, и они достаточно искусны. Доводилось ли им когда-нибудь доносить тебе о каком-либо нашем заговоре или о подозрительном сборище, известна ли тебе хоть одна улика против нас?
— Форенос оскорбил меня в лице моего сына; этого достаточно.
— Подумай о наших детях, о женщинах, о тех, кого время сделало, как меня, беззащитными! Мы отдадим все наше добро. Дай нам корабль, чтобы мы могли вернуться на родину, и мы покинем Атлантиду, если уж здесь нас считают врагами.
— Чтобы вы пополнили ряды Фореноса?! Седовласый червяк! Прекрати молоть вздор! Вернись на землю! Скоро у тебя не будет родины: останется только выжженная земля, мертвые дома да пустынные набережные, у которых будут догнивать останки вашей флотилии. Ты понимаешь меня? Никто больше не увидит на просторах океана ни единого корабля, идущего под флагом пеласгов. Богатства, которые вы стяжали бесчестьем и хитростью, разделят между собой… ну, хотя бы вот эти два князя, что слушают нас сейчас, наши верные союзники. На то золото, которое останется после смерти ваших богов, они построят храмы во славу наших. Год спустя уже и думать забудут о твоем жалком народишке! Никто не осмелится произнести даже его название!
— Что ж, позволь мне только вернуться к моим людям. С ними я прожил свою жизнь, с ними должен и умереть. Мне не хотелось бы, чтобы они подумали, что мне уготован другой жребий, что мое золото и те милости, которыми ты отличал меня, повлияли на мою судьбу…
Леденящий душу хохот был ему ответом:
— Старый осел! Кто сказал тебе, что ты не встретишься со своими? Следуй за мной, живо! Идемте, мои доблестные князья. Я приглашаю вас на спектакль, который вы не скоро забудете. А после мы вернемся к нашей беседе.
— Куда отвести его, господин?
— Наверх. Предупредите слуг и позовите принца Доримаса. Пойдемте. Не расстраивайся, Аркос, тебя я тоже пригласил.
— Великий, еще есть время, заклинаю тебя, останови это избиение безвинных. Все наше добро за наши жизни!
— Я не люблю заставлять себя ждать даже тех, кто мне прислуживает. Идем.
Те, кто ждал, были странными слугами: почти обнаженные (всю одежду их составляли кожаные набедренные повязки), мускулистые, они стояли возле невысокого круглого бортика, напоминавшего колодец. Когда Нод вошел, они молниеносно склонились в почтительном приветствии и тут же выпрямились, словно для того, чтобы увидеть тех, кто сопровождал императора. Их лица, похожие скорее на физиономии висельников, чем слуг, остались совершенно безучастными.
— Сюда, любезный старик, и успокойся. Впрочем, разве что-нибудь может взволновать твою возвышенную душу?
— Дрожит только моя плоть, душа же спокойна.
— Достойный ответ. Я буду с удовольствием вспоминать о нем.
Нод подтолкнул его к огромному окну, освещавшему залу. Оно выходило в сад: были видны клумбы, на которых искусно выращенные цветы образовывали изображения трезубцев, дельфинов и солнца, аллеи, окаймляемые апельсиновыми деревьями и статуями, расставленными по краям, бассейны, вода в которых принимала лиловый или лазоревый оттенок мозаичной плитки, шумящие фонтаны, пронизанные солнечными лучами и распространявшие повсюду восхитительную свежесть, соцветия экзотических деревьев и в промежутках между их кронами — смеющееся полуденное море.
— Подумай только, мой дорогой Аркос, как мило было бы прогуливаться под этими тенистыми деревьями, какое счастье вдыхать аромат этих цветов, как побуждают эти красоты к возвышенным размышлениям! И как несчастлив должен быть тот, кто не может воспользоваться всем этим!.. Ибо этот несчастный — твой император, у которого даже нет времени отдохнуть в своем собственном саду. Время призывает его к делам. Лишь время властно над ним. За неимением лучшего он посылает туда своих гостей. Досадно, не правда ли?
— Прошу тебя, не затягивай мою казнь.
— Мне кажется, мой сын изволил почтить нас своим приходом…
Как только чернокожие носильщики опустили портшез принца возле колодца и император едва уловимым кивком головы отпустил их, палачи схватили старика и сбросили в яму. При виде его убеленной сединами головы, едва возвышающейся над краем колодца, Нод расхохотался демоническим смехом:
— Я же обещал тебе, что ты присоединишься к своему народу! Он там, в яме!
Через отверстие, сделанное на уровне земли, извиваясь, скользили растревоженные змеи: чтобы вспугнуть и выгнать их из нор, слуги развели под клетками огонь. Так казнили только знатных преступников.
— Твои, — рокотал Нод, — они там, вон они извиваются!
— Да падет на тебя проклятие за твою ложь и жестокость! — вскричал Аркос. — Атланты заплатят сполна, будь уверен, ибо они заслужили тебя, презренный император! Да покарают вас справедливые боги! Они собьют с тебя твою безумную спесь! Ты еще поплачешь кровавыми слезами, ибо в конце концов всему есть предел!
— Смотри, сын мой, — прорычал Нод, — вот тот человек, которому удалось убедить меня, что король Форенос жаждет взять в жены твою сестру; это его вероломство причина тому, что я отправил тебя к пеласгам добиваться этого союза с целью установить, наконец, нерушимый мир между нашими народами.
Змеи уже поднимали свои головы, было видно, как открываются их пасти и смертоносные зубы ищут добычу. Они оплели тонкие икры старика; лицо его исказилось и глаза наполнились слезящейся влагой, но губы продолжали выкрикивать проклятия:
— Тебе никогда не победить пеласгов! Твой развращенный народ, преданный сластолюбию, дрогнет в час сражения. Вот тогда-то, презренный тиран, пошатнется твое ложное величие и просияет свет истины! Ведь возвращение твоего сына — а Девы из Большого Храма предсказывали тебе это! — было только первым уроком твоей сумасшедшей надменности. Пеласги останутся, твой же народ истребят до последнего человека праведные боги, уничтожат его водой морской и огнем небесным! И ты, и ты погибнешь наконец, ненавистный владыка презренного народа, вождь, ведущий его к гибели, чудовище с лицом человека…
Нод хохотал. Его безумный, презрительный смех раздавался все громче. Голос Аркоса слабел, колени его подкосились, тело рухнуло в глубину колодца. Вмиг вся его белая туника покрылась змеями, сплетающими свои зеленоватые кольца и сталкивающимися головками с яростно пылающими глазами.
— Вот, мои дорогие князья, — объявил наконец император, — как кончают жизнь предатели. Прошу вас снисходительно извинить меня за этот перерыв в нашей беседе.
Доримас закашлялся, лежа в носилках. Гальдар поднес к его губам платок и, убирая его потом в карман, заметил, что он окровавлен. Нод подошел к сыну в некотором смущении и беспокойстве. Он заметил, что по лицу его катились слезы. Сквозь новый приступ кашля, сотрясавшего его слабое тело, император сумел различить слова:
— Довольно, отец!.. Довольно!.. Не надо этой резни!.. Они уже заплатили сполна!.. Прошу тебя, не надо!..
На лице Нода отразилось некоторое колебание. Затем, положив руку, украшенную множеством браслетов, на плечо одного из своих собеседников, он сказал, широко улыбнувшись и обнажив белоснежные зубы:
— Итак, мои дорогие друзья, на чем мы с вами остановились?..
8
Когда друзья наконец остались одни, на Посейдонис уже опускалась ночь.
— Врачи напоили его травами, — сказал Гальдар. — Они смазали его рубцы целебным бальзамом.
— Напрасный труд. Он обречен, говорю тебе.
— Откуда ты это знаешь? Ты говоришь, словно кудесник.
— На своей скамье, там, на галере, я научился видеть то, что скрыто от глаз.
— Принц уснул. Боли перестали его мучить. С ним осталась сестра.
— Какой пример самопожертвования!
Ош отвернулся, может быть, для того, чтобы Гальдар не заметил тени, промелькнувшей в его глазах: его снова охватила недавняя тоска.
— Ты поел? — спросил Гальдар.
— Я приказал накрыть на террасе. Я никак не могу привыкнуть есть под крышей. Мне все время не хватает воздуха, ветра.
— Ты, наверное, и по качке скучаешь?
— У меня раскалывается голова от этой тишины: ни криков, ни свиста плеток, ни шумящего моря…
— Это же только твой первый день на свободе.
Во время ужина, который, не сговариваясь, Ош и Гальдар постарались поскорее закончить, они не проронили ни слова, время от времени поглядывая друг на друга. Двое невольников безмолвно прислуживали им. Это были краснокожие с Большого Материка. Их черные как смоль волосы были стянуты лентами с воткнутыми перьями попугая. Гальдар не мог оторвать взгляд от трезубцев, выжженных на их плечах. Ему было стыдно. Глядя на него, Ош старался повторять его жесты: то, как он резал мясо или отпивал из кубка. Ему не нравилось это густое, сладкое вино, туманящее разум и в то же время согревающее изнутри. Его стесняла эта туника с пурпурной каймой, которую ему принесли после обеда, он все время боролся с желанием закатать рукава.
Наконец Гальдар поднялся. Он облокотился на перила, и Ош поспешил последовать его примеру. Позади них слуги все так же бесшумно убирали посуду. Винтовая лестница в два оборота вела в сад, где возвышались темные пирамиды кипарисов и самшитовые деревья, которым искусные ножницы садовников придали коническую форму. Пламя светильников отражалось в воде бассейнов, бледные очертания статуй, не то каменных, не то из металла, просвечивали сквозь сплетение ветвей. Вдоль балюстрады медленно прохаживались часовые: острия их пик и шлемы то здесь, то там выступали из тьмы. Над ними бесчисленные, словно звезды, вспыхивали во мраке огни великого города, вычерчивая расплывчатые кольца островов, окружавших дворец, и потом опускаясь к морю беспрерывными соединяющимися линиями. Самые яркие огни светились вдоль дозорного пути, на вершинах башен и при входе в гавань. Блестящие точки играли в водах канала, рассыпались, тысячами искр и снова выкладывали свою пеструю мозаику. Лунная дорожка на море вздрагивала и разбрасывала свои матовые блики, а вдалеке блуждали едва различимые сигнальные огни кораблей, пришедших в Посейдонис к вечеру и ожидающих восхода.
— Если бы я не знал тебя, — промолвил Ош, — я мог бы подумать, что ты вернулся наконец после долгих странствий к родному очагу, к своим близким. Глядя на тебя, я сказал бы, что ты предался воспоминаниям, прежде чем возвращаться к привычным занятиям. Почему ты молчишь?
— Если у человека есть душа, он везде дома.
— Странный ответ. Впрочем, со вчерашнего дня произошло слишком много странного…
Он обернулся, как оборачивался обычно, чтобы взглянуть, не подслушивает ли их укрывшийся в коридоре надсмотрщик или кто-нибудь еще из команды.
— Кто ты, Гальдар? — спросил он, понижая голос. — Кто ты на самом деле? Не царственная ли кровь течет в твоих жилах? Скажи, ты сын его брата? Или плод тайной любви какой-нибудь принцессы, ушедшей в мир иной? Незаконнорожденное дитя?
— Дружба не требует равенства. Или она есть, или ее нет. Она не выбирает между добром и злом, между прошлым и будущим.
— Но она не может и без доверия, без взаимного доверия.
— Хорошо, я скажу тебе, кто я действительно, но потом, когда Нод решит нашу участь. Оставайся моим другом, ибо только это имеет значение.
Заметив, как Ош вздохнул, он добавил более резко:
— Ах, успокойся! Я ничего общего с ними не имею. Никакие родственные узы, ни одна-единственная капля крови нас не соединяет. Неужели ты обратил внимание на их смугловатую кожу и вьющиеся волосы?
— Кто заставил тебя после того, как умер Аркос, оставаться еще возле Доримаса, когда он корчился на своих носилках?
— Жалость.
— А куда девалась твоя ненависть?
— Перестань допрашивать меня!
— Ладно, ладно. Но советую тебе отдохнуть. Неизвестно, что может случиться завтра…
— Да, я знаю…
— Только день назад мы держали в руках весла. Ты устал?
— Нет, совершенно не устал.
— Ты все так же силен даже здесь, в этом осином гнезде, где любой неверный шаг означает смерть…
— Ложись спать.
— Я ни разу еще не спал на кровати.
— Попробуешь этому научиться.
Камешки опять скрипнули под сандалиями старика. Он вернулся:
— Интересно, что сталось с нашими товарищами? Что они делают сейчас?
— Спят, может быть.
— Я вспоминал о них. Я подумал… наверное, им приготовили угощение прямо на борту галеры… С изысканными блюдами из мяса, и вино, наверное, льется рекой… Как ты думаешь?
— Мне кажется, они все это заслужили.
— А солдаты отпущены на берег и теперь пируют вместе с офицерами у великого жреца. Тебя это не настораживает?
— Постарайся только не расспрашивать о них слуг и стражу! Пойми же, в конце концов, за нами наблюдают! И будут наблюдать до тех пор, пока Ноду не придет в голову отдать какое-нибудь новое приказание.
— Я сбегу отсюда… Бежим вместе. Заклинаю, умоляю тебя, бежим… Пока еще есть время…
— Что означают твои слова?
— Ты напоминаешь мне море. Твоя сила, твоя незапятнанная гордость, твоя безмятежность, которую ничто не в силах омрачить, даже эта головокружительная перемена в твоей судьбе… Ах! Милый Гальдар, ты и впрямь похож на море, ты как седой океан!
— Мне не хватает только его шквалов.
— Пока он спит, но как знать, не покажет ли вскоре это спокойствие, какие бури скрываются в его недрах?
— Ош, спокойной ночи.
Гальдар подождал, пока Ош скроется, и не спеша, в рассеянности спустился в сад. Ему хотелось, чтобы эта вечерняя свежесть обняла его. Ему тоже не хватало живительного дыхания моря, он просто не желал сознаться в этом. Он припомнил, что говорил ему его друг, и упрекнул себя за излишнюю резкость. Противоречивые чувства обуревали его. Он искал одиночества, но к его желанию примешивалось какое-то смутное беспокойство, которое, впрочем, вряд ли можно было объяснить. Еще недавно столь необходимое ему внимание Оша теперь тяготило его. И эти новые ощущения, взволновавшие его душу, походили, быть может, на первый порыв ветра перед грозой, когда небеса вдруг темнеют и странный запах горячего металла наполняет легкие. Все еще, кажется, спокойно, но листья деревьев и травы, растущие возле их корней, птицы небесные и животные, обитающие на земле или в ее глубинах, пресмыкающиеся, рыбы, выскакивающие из воды, распрямляя вдруг свои гибкие хребты, и насекомые с дрожащими крылышками — все они ЗНАЮТ уже о том, что будет, и томятся каким-то неясным предчувствием. Это ощущение не покидало его, каждую клеточку его тела. Это был не страх, а, скорее, жгучее любопытство, хотя он сразу заметил в лице Нода инстинктивную ненависть к себе, и к этой враждебности примешивалось еще что-то нечеловеческое, какое-то болезненное пристрастие к крови, к виду мучений и смерти. Но Гальдар не испытывал страха. Он не думал о непрочности своего положения, странная радость, которую не смогла омрачить даже страшная гибель старого Аркоса, заглушила, вытеснила чувство опасности. Эта радость казалась ему ненужной, почти чудовищной, но у него не было сил раскаяться в этом, как, впрочем, и гордиться ею.
Размышляя в одиночестве, наслаждаясь нежным дыханием ночи, он снял тунику, чтобы всем телом впитывать ее прохладу: ему все еще было жарко. Облокотившись о балюстраду, он рассматривал затейливую вязь улочек и каналов, где двигались играющие тени, сливающиеся вдали в единый узор. Он удивлялся, что не чувствует отвращения к этой возбужденно гудящей толпе, скорее, просто добродушное безразличие, словно сам он сделался вдруг соучастником этого веселого заговора или его снисходительным судьей и будто недоумевал, можно ли посвящать ночь чему-то, кроме попоек и сладострастия. Он даже рассмеялся легким смехом, заметив четырех типов, схвативших отчаянно размахивающую руками и ногами девушку посреди улицы, полной прохожих, слишком занятых собой, чтобы вмешиваться. Он не узнавал себя; исследуя свою душу, он увидел вместо всего, к чему он привык, какого-то незнакомца, которым он, быть может, всегда и был или хотел стать. «Какой яд вдыхают здесь люди вместе с воздухом?» — подумал Гальдар.
Снова хрустнули мелкие белые камешки, которыми была усыпана дорога. Он подумал, что старик Ош, наверное, так и не смог заснуть, обуреваемый мыслями. Но его обостренная интуиция, свойственная, видимо, не одним только надсмотрщикам, говорила ему о присутствии кого-то другого. Шаги были легкие. Он узнал, понял, кому принадлежит этот запах, доносившийся из-за олеандровых деревьев! Сердце его забилось так сильно, будто он долго бежал или орудовал тяжелым веслом. Эта тайная радость, что уже горела в нем, вдруг вспыхнула, словно пламя, которое раздувает ветер, и оно потрескивает, становится голубоватым, кружится в вихре и жадно лижет головешки, то взметая языки ввысь, то завивая их в причудливые спирали.
Он увидел, как одинокая тень мелькнула на черной глади бассейна. Она была похожа на те мимолетные, неуловимые призраки, напоминающие человеческие сны и исчезающие бесследно, не оставляя воспоминаний, призраки, которые можно назвать разве что мечтой — слишком они скоротечны и недосягаемы. За этой зыбкой тенью летел полупрозрачный шлейф легкой ткани, и его струящиеся очертания только усиливали волшебную картину. Он не мог еще различить лица, но это было и не нужно! Он знал, кто была его ночная гостья, он ждал ее, без нетерпения, но и без недовольства, просто и спокойно принимая ее явление, впрочем, как и все остальное. Она вступила в полосу света, и он увидел тонкий овал лица, пышные волосы, маленький лоб, на котором матово переливался жемчуг, огромные глаза и приподнятые к вискам брови, стройное, гибкое тело, светившееся сквозь легкую ткань, которая, казалось, не подчинялась земному тяготению, висела в воздухе, словно утренняя дымка, которую уносит весенний бриз… Платье удерживала только застежка на левом плече и пояс с узорчатой пряжкой. Чувствуя, что он смотрит на нее, оценивает ее своим взглядом, она двигалась с изысканной медлительностью, сладострастно покачивая бедрами. И вот наконец остановилась возле него, любуясь, запрокинув голову, его мощным телом. Теплая волна желания охватила ее лоно, бесшумно и мягко коснулась груди, разожгла щеки и стеснила дыхание. Она дарила свои ночи многим, кое-кого она даже любила, но никогда не помнила их лиц; эти люди были всего лишь средством ее наслаждения. Ни разу еще она не испытывала такого мучительного влечения, никогда ее щеки не горели таким огнем и неведомая сила никогда так не сдавливала грудь. Она едва стояла на ногах.
— Обычно принято кланяться, когда я появляюсь, — сказала она, чтобы хоть немного прийти в себя. — Но ты, конечно, еще не знаешь здешних порядков.
Он пожал плечами и отвернулся от Доры — ибо это была она! — привлеченный каким-то неясным шумом, доносившимся с городских улиц; облокотившись о перила, он внимательно вглядывался в темноту Дора протянула дрожащую руку к рубцам на его спине, потом осторожно коснулась их. Гальдар даже не пошевелился, словно не почувствовал прикосновения. Она уже не владела собой; губы ее жадно прильнули к трезубцу на его плече, позорному знаку каторжников. Он вздрогнул, почувствовав этот влажный, страстный, наполненный преступным желанием, проникающий и в него поцелуй. Он резко высвободился, и, хотя движение было легким, она упала. Он поднял ее на руки. Раскрытые, жаждущие губы тянулись к его губам. Но он отстранился и, откинув с ее лица густые пряди волос, медленно и едва уловимо провел рукой по ее гибкой, податливой шее с пульсирующей жилкой, до самого томительного нежного, округлого плеча. Она судорожно застонала, словно собиралась разрыдаться, но оттолкнула его.
— Всему этому ты научился, сидя за веслом? — спросила она.
— Иногда, чтобы нам не было так тоскливо, а может быть, наоборот, на борт приводили женщин.
— Ты хочешь сказать, портовых девок?
— Для нас это были женщины, о которых можно было только мечтать.
— Подойди ко мне.
— Сейчас.
— Неужели ты не хочешь? Но я должна предупредить тебя: утром тебе придется забыть обо мне, как я сама забуду тебя. Ты слышишь меня, Гальдар? Я не люблю ни тебя, ни кого-нибудь другого. Я еще не встретила человека, который бы меня покорил, который приручил бы меня. Мне кажется, что он вообще еще не родился на свет.
— Разве я могу на что-нибудь рассчитывать с этой отметиной на плече, с этими шрамами? Не говоря уже о мозолях на руках…
Она прижалась к нему, уткнувшись щекой в его грудь, дышавшую той силой, которую она так хотела испытать.
— Обними меня, — прошептала она слабеющим голосом. — Ласкай же меня… Давай помолчим… Всю ночь дочь твоего императора будет принадлежать тебе.
— Нет, не дочь Нода! Просто женщина по имени Дора отдается мне, ибо завтра мы снова будем отдалены друг от друга.
— Ты заранее думаешь о грустном! Разве это разумно?
— Это не грусть, поверь мне.
И он рассмеялся тем загадочным смехом, который иногда вырывался у него.
9
Пыльное морщинистое лицо старика склонилось над императором.
— Ты будешь доволен, великий! Твое повеление выполнено с невероятным усердием, а в некоторых кварталах, особенно там, где живут ростовщики, едва ли не с исступлением! Любовь к тебе твоих подданных проявилась во всем своем блеске. Еще до захода солнца в живых не осталось ни одного пеласга, и дома этих негодяев опустели; в них не осталось никаких вещей, даже мебели. Портовые моряки, несмотря на то, что они всегда готовы покрывать своих, тех, кто, как и они, бороздят моря, с честью послужили тебе. Все приказы были выполнены точно и молниеносно. Корабли пеласгов были разграблены с редкой тщательностью, команды их вырезаны без жалости и этой дурацкой снисходительности, которая попахивает изменой. Не было замечено ни одного пожара. Словом, твоя месть была повсеместной, мгновенной, разумной и совершенной, как и всегда. Я рад за тебя.
Нод развалился на огромной постели, обнимая свою фаворитку, невольницу, подаренную ему недавно одним восточным владыкой. Бесцветные глаза Эноха машинально следили за рукой императора, блуждавшей по этой темной коже, говорившей о безмятежной юности, прошедшей под ласковыми лучами вечного светила, и о безупречном здоровье. Непристойно ловкие пальцы Нода проворно скользили по всем впадинам этого роскошного тела.
— Ты и впрямь рад за меня? — переспросил Нод, глотая сочные ягоды винограда. — Я просто восхищен тобой, Энох! Невозможно представить, кем бы я мог тебя заменить!.. Однако я не уверен, что ты угождаешь твоей радостью Верховному Божеству! Оно, если мне не изменяет память, предписывает прощение, а не отмщение, так ведь?
— Я угождаю тебе.
— Ах, да, если тебе верить, во мне тоже есть нечто богоподобное…
— Не только мне, но и собранию жрецов, решения которого неразумно было бы ставить под сомнение. Мнение совета, безоговорочное единодушие, искренний и безыскусный энтузиазм, неслыханное усердие — все это тоже свидетельствует о невероятной любви к тебе.
— Хватит льстить! Я предпочитаю, чтобы ты занимался своими секретными делами…
Услышав смех императора, старик вздрогнул, как от удара:
— …Тебе, кстати, не кажется странным, чтобы один человек нес на себе, причем с неизменным удовольствием, бремя обязанностей великого жреца и начальника тайной полиции, да еще в том возрасте, когда обычно принято думать о душе?
— Когда я служу тебе, я служу Верховному Божеству, и труды мои не пропадают даром.
— Неплохо сказано!
Энох закашлялся. Рука, украшенная перстнями, поглаживала округлые бедра.
— Неужели это все, что ты собирался сообщить мне?
Энох сделался серьезным.
— Великий, я разослал гонцов к губернаторам провинций и начальникам портов, короче, всюду, где живут пеласги. Их должна постигнуть та же участь, что и их соотечественников в столице. Я правильно поступил?
— Конечно же, мой почтенный друг.
— Кроме того, должен сообщить тебе, что около полуночи галера твоего сына дала течь и затонула так быстро, что не удалось спасти ни одного человека, все каторжники погибли. Плотники из арсенала пришли к выводу, что, видимо, во время боев и странствий корабль был поврежден куда сильнее, чем казалось сначала.
— Что ж, их мнение не лишено смысла.
— И еще один случай, но уже совершенно необъяснимый. Те из команды, что остались в живых — офицеры и воины, — больше не увидят земного света. Ни один из них не проснулся. Виной то ли не совсем свежее мясо, то ли какие-то подозрительные напитки словом, кто теперь разберет? Трупы были спущены в склеп, специально выстроенный для подобных случаев. Я лично проследил за всем.
— Так вот почему у тебя так покраснели веки. Твое участливое сердце опечалилось при виде стольких несчастий!
— Мои радости и огорчения зависят от тебя.
— Что еще, мой милый палач?
Старик наклонился ниже и прошептал:
— Осмелюсь просить тебя: отошли ее на время.
— Отойди подальше! Ты дышишь мне прямо в лицо. Да не бойся же! Ты же знаешь, что меня раздражают некоторые запахи… Ну так что?.. Успокойся, она не знает нашего языка. Это просто изысканное, очаровательное тело с совершенно пустой головой. И тем лучше. Я ненавижу, когда меня донимают бурными тирадами, всякими нежностями или страстным бредом. Мне вполне достаточно стонов и сладостных вздохов моей женщины. Да здравствуют удовольствия и да исчезнет ненавистная любовь, ведущая род людской к вырождению!
— Великий!
— Садись сюда, возле своего императора. Неужели ты боишься этой невольницы? Неужели в твои лета ты ни разу не прикасался к женским ляжкам? Еще не поздно, моя доблестная душа.
Энох наконец осмелился открыть рот:
— Великий, имперские архивы прекрасно сохранились.
— У меня везде все замечательно, я это и так знаю. Будь менее многословным.
— Я нашел следы тех двоих, которым покровительствует твой сын… Старику Ошу на самом-то деле еще нет и пятидесяти. Его взяли в плен во время великого восстания Северных колоний. В своей варварской стране он был довольно заметной фигурой, что-то вроде капитана крупного корабля, или деревенского старосты, или, может быть, командира какой-нибудь пиратской флотилии, которые тревожат иногда судовладельцев, но, конечно, ни в какое сравнение не идут с твоей эскадрой. Короче говоря, он не слишком опасен, мы волновались впустую. О нем хорошо отзывался надсмотрщик, но на корабле от него уже не будет никакого проку: преждевременная старость дает о себе знать.
— Ну, что ж, прекрасно, мое решение остается в силе. А второй?
— Гальдар тоже из бунтовщиков. На галеры попал в шестнадцать лет, после того, как горцы с севера отказались платить дань.
— И признать мое величие!
— Вне всякого сомнения, это движение…
— Какое это движение — война по всем правилам! Губернаторы перерезаны, наши войска дважды разбиты, четверть Атлантиды охвачена брожением и мое едва установившееся правление всякий раз колеблется от их ударов!
— Но ты возглавил армию и твой военный гений сумел повернуть события вспять!
— Если бы ты знал, чего мне это стоило! Они появлялись, словно из тумана, внезапно нападали на лагеря, захватывали врасплох мои конвои… Они были и везде и нигде. Мрачные времена!..
— Гальдар был тогда еще мальчишкой… Да и на галерах он вел себя вполне разумно, кстати говоря, спас твоего сына.
— Кто был его отец? Это, пожалуй, все решает. Неважно, забыл ли он все, что было, переменил ли свои взгляды и даже спас ли принца. Мне нужно знать, что за наклонности таятся в его душе, что за мысли прячутся в его стриженой голове.
— Его отца звали Тэд.
— Тэд?
— Он был правителем Верхних Земель. Лишенный власти твоим предшественником, он скрылся с горсткой верных друзей в какой-то горной деревушке и там погиб странным образом в одной из стычек, защищая своих людей. Гальдару было тогда всего несколько лет от роду. Несчастный ребенок вырос на руках у матери.
— Среди воспоминаний об отце и мыслей о былом величии?!
— Среди пастухов и крестьян этой скудной земли.
— Благоговевших перед сыном Тэда, прежнего их владельца, за смерть которого кому-то, видимо, неплохо заплатили. Да, видимо, неплохо! Что еще?
— Тэд утверждал, что среди его предков был кто-то из десяти королей, правивших первыми людьми.
— Сыновей Посейдона и Клито?
— Да, господин. Он настаивал на своем неправдоподобном происхождении не столько для себя, сколько для своего народа, чтобы провозгласить его независимость. Я захватил с собой один из его манифестов: «… новые короли Посейдониса вливают в наши жилы свою ядовитую кровь; под их игом принципы, умножившие нашу славу и подарившие нам не военное, а мирное преимущество над прочими народами, сменили вкус к господству и беззаконию, возведенному в систему. Они украли корону. Они не имеют никаких прав на наш народ, на нас, чьи отцы создали Атлантиду и распространили по всему миру свет истины. Их власть незаконна. Мы не хотим больше иметь с ними дела…» Извини мне эту цитату, господин. Из дальнейшего текста ты не узнал бы ничего нового: эти слова продиктованы отчаянием. Несчастный Тэд говорил просто для того, чтобы хоть что-нибудь сказать, больше ему нечем было подкрепить свои притязания. Этот род, скажу я в заключение, с его безмерной гордыней, множащимися неудачами, щедростью, граничащей с безумием, низошел постепенно до уровня заурядностей, до рабов и каторжников, — взгляни хотя бы на этого Гальдара.
— Ты уверен, что он действительно сын Тэда?
— Да, не сомневайся. Но ты сам видел, как он утирал окровавленные губы твоего сына.
— И что отсюда следует?
— Разве это похоже на человека, охваченного ненавистью?
— Я всегда опасаюсь спокойной воды.
— Осмелюсь доложить, господин. В шестнадцать лет он попал в плен и был пощажен, чинов и званий не имел, да и вообще был просто воином, как и все прочие, да еще безусым. Он никогда не выпрашивал поблажек, хотя мог бы сослаться на свое происхождение. Он ни разу не заговорил ни с кем о своем отце или хоть о чем-то, имеющем отношение к его детству, даже из желания пробудить жалость. Вряд ли это можно отнести на счет нерасторопности осведомителей, их хватает и на галерах. Но рапорты молчат на сей счет, разве только уменьшаясь от корабля к кораблю, и не слишком изобилуют подробностями, как иногда бывает…
Нод выплюнул косточки и нахмурил густые брови. Его тяжелый змеиный взгляд, казалось, сочился сквозь опущенные веки.
— …Каково будет твое решение, господин?
— Я не знаю. Есть во всей этой истории что-то такое, что ускользает от меня! Какая-то опасность, которую невозможно объяснить и даже понять… Ну почему я не отправил его на тот свет? Со вчерашнего дня он занимает все мои мысли.
— Дай ему немного золота и какое-нибудь поместьице на Юге, подальше на всякий случай от его родных мест. Смею уверить тебя, большего ему и не нужно.
— Я хотел бы сам в этом убедиться. Где он? У принца?
— Именно сейчас?
— А что тебя смущает?
— Он в постели принцессы Доры. Ночью твоя дочь встретила его в роще и провела к себе потайным ходом.
— Почему ты не сказал этого сразу?
— Но, господин…
Его прервал циничный и презрительный смех:
— У моей дочери всегда был экстравагантный вкус. И ты, старый мошенник, разумеется, всегда рад угостить меня таким лакомым блюдом! Ну, что ж, тем лучше! Тем лучше, уверяю тебя! Предупреди-ка Дору, что я хочу ее видеть, все равно когда, в течение дня. Она уже мне оказывала подобного рода услуги… Ну и глупец же этот Форенос! Он не знает, что он потерял. И почему я сам не взял в жены такую же умную женщину?!
Он легонько пошлепал невольницу по крутым бедрам, и она не замедлила безмятежно улыбнуться в ответ.
— Прекрасно сработано, дорогой Энох. Увидимся попозже.
Энох щелкнул в последний раз суставами и поспешил удалиться на цыпочках. Митра, сползавшая ему на нос, делала его смешным и уродливым.
Пальмы мягко раскачивались под утренним бризом. Солнце играло в листве. Море переливалось, уже усеянное черными точками судов, похожих на странных насекомых. Чайки, пролетая, отбрасывали тень своих крыльев на белые стены. Внизу, в рощах и душистых зарослях, заливались птицы.
Убранство комнаты Доры дышало забавной девственностью: стены были обиты гладкой блестящей тканью с рисунками в виде белоснежных лепестков лилии, той же материей была отделана мебель, инкрустированная черепаховыми панцирями, из нее же был сделан невероятно тонкий и мягкий полог, и наконец, узор из белых цветов украшал толстый, ворсистый ковер. Все здесь было чистым и светлым. Все здесь напоминало о блаженстве невинного сердца…
Дора взяла очаровательное зеркальце из темно-зеленого отшлифованного обсидиана. Она внимательно разглядывала свое лицо, немного бледное после прошедшей ночи, и вспоминала ее пьянящие подробности. Ночь эта, и впрямь столь непохожая на все предыдущие, наполнила ее душу блаженством и стыдом. Ради этого раба, каторжника, который спал сейчас рядом с ней, ей пришлось переломить себя, переступить через свою гордость, сделаться самой смиренной куртизанкой! Ей, принцессе, дочери Нода, сильнейшего из земных владык! И в то же время какой-то адский восторг разливался по ее телу и захватывал ее своими дикими вихрями, восторг, которого она никогда еще не испытывала, пожиная прежде только первые, почти безвкусные его плоды, несмотря на неутомимое любопытство и свои ранние опыты. Это пламя, едва коснувшееся ее своими языками в саду, возле балюстрады, охватило ее с первого мгновения их встречи ночью и превратило в какое-то новое, пылающее, стонущее и исступленно счастливое существо. И всякий раз, когда ее нежные ладони, ее длинные гибкие пальцы касались кромки рубцов на его спине, недавних, едва затвердевших ссадин или трех параллельных полосок каторжного клейма, она чувствовала, что не может удержать этих жгучих и обильных слез, и тогда ее крики переходили в рыдания. Гальдар, однако, был самым неискусным и неизобретательным любовником. Но в любовных утехах он сохранял какое-то необычное чистосердечие, возбуждающее куда больше, чем откровенный порок. В его огромных распахнутых глазах словно застыло удивление ее неистовством и какая-то необъяснимая печаль.
Дора отложила зеркало и повернулась к нему. Гальдар спал, закинув руки под голову. На этой роскошной кровати он казался еще огромнее. Выражение его лица поразило ее. Она подумала, что так, наверное, выглядел первый человек, когда он только вышел из слепивших его рук Творца и застыл в счастливой безмятежности, не решаясь начать свою собственную жизнь. И в это время звери, побеги трав, деревья, вся удивленная природа вдыхали новый запах его плоти, хранивший еще аромат вечности. И она, Дора, тоже изумлялась, словно сама земля в то первое человеческое утро. Они прижалась к нему, чтобы прочувствовать свежесть его тела, чтобы понять, почему, каким чудом это лицо не сохранило никаких следов греха, ни даже усталости, а замерло в нескончаемой юности. На самом деле, думала Дора об этом или нет, Она была скорее взволнована и растревожена, чем удивлена. Пение птиц и шорох листьев раздражали, а не успокаивали ее. И это мощное тело, казалось ей сейчас, как ни странно, хрупким, нежная кожа, мерно вздымающаяся под левой грудью, одновременно притягивала ее и отбрасывала в непроглядную темень. В душе ее раскрывался незнакомый цветок любви, но вместе с ним рождалась и неясная ненависть. Ненависть, которую Дора испытывала не к Гальдару, а к себе. Печальная дочь императора упрекала себя в том, что не может больше презирать спящего рядом раба. Столько раз рассвет возвращал ее на землю, когда наконец выступали из темноты сытые лица любовников, их пошлые и немощные тела. Но Гальдар оставался таким же, каким был ночью!
Осторожным, робким движением — движением рабыни! — она откинула с его спокойного лба прядку волос и заметила чуть более светлую отметину, спускающуюся к виску, быть может, след от давнего удара хлыстом. Он открыл глаза. Она вздрогнула, встретив его непостижимый взгляд, сумрачный, как море, когда опускается вечер или когда светлыми летними ночами оно словно сохраняет еще толику дневного света.
— Я заставил тебя ждать, — сказал он. — Прости меня.
Она снова взяла зеркало, но, скорее, чтобы скрыть охватившее ее волнение. Она не могла унять дрожь в запястьях, ноздри ее трепетали, дурацкие слезы наполнили глаза, заволакивая их туманом. Она хотела вскочить, бежать, вырваться из-под его чар, приковавших ее к нему, но не смогла и пошевелиться. С каким-то сладким отчаянием она чувствовала этот невыносимый взгляд, блуждавший по ее телу, по спине, по талии, груди и затылку, спрятанному в пышных волосах.
— Мы договорились с тобою, — снова заговорил он, — я должен идти. Я больше не буду беспокоить тебя, даже если останусь во дворце.
Стон, который был ему ответом, походил не то на вой, не то на воркование какой-то причудливой птицы, это был вечный крик плоти, странное обязательство любви. Она бросилась к нему, плача и омывая слезами его широкую грудь, словно орошая ждущую дождя долину.
— Не теперь!.. Не сейчас!.. Останься!.. Умоляю тебя, Гальдар…
Она в первый раз назвала его по имени…
10
Дора предстала перед отцом снова в облике принцессы; то ли нарочно, то ли по привычке, а может, оттого, что чувствовала, что за ней следят, она снова обрела свой высокомерный вид. Но притирания не смогли совсем скрыть теней, легших возле глаз, как не сумела она, несмотря на все заботы, спрятать выражение нежной беспомощности, мелькавшее в ее глазах. Нод смутно волновался: он слишком хорошо знал людей, слишком был опытен и сведущ в науке удовольствий, чтобы попасться на такую наживку. Дора вызывала в нем инстинктивное, хотя и не вполне ясное ему самому чувство, в котором он, впрочем, давно себе сознался. Он любовался как ее способностями на поприще политики, так и тайными ее пристрастиями. Она напоминала ему его собственную юность, волнуемую тем же вкусом к жизни, желанием познать и вкусить все, и немедленно. В глубине души он даже сожалел, что интересы империи вынуждают отдать этому варвару Фореносу все самое дорогое, не считая собственной жизни, чем он обладал. Но если теперь император не находил себе места, вспоминая коварство пеласгов, то отец тайно радовался тому, что его дочь счастливо избежала ужасной участи. Со времени злосчастного возвращения Доримаса, он, кажется, еще больше полюбил ее. Она могла (он прекрасно знал это) в случае необходимости выказать почти мужскую решительность и проницательность, расстроить замыслы врагов и проникнуть в самые коварные их заговоры. Она была совершенно лишена болезненной сентиментальности ее брата и его пагубной страсти к высокому. Она редко обольщалась на чей-либо счет, а посему умела обманывать простофиль и быть со всеми в ладу. Ему нравилось, что это изящное тело скрывало в себе столько упорства и неукротимого мужества, которые она не раз имела случай продемонстрировать. Увы! Доримас был старшим и, стало быть, наследником трона. Империя атлантов в этих немощных руках! И колонии сразу же обретут независимость, повздыхав о свободе и подпустив слезы в голосе! Разрази гром эту видимость душевного покоя, к которому он так стремится, ибо, вне всяких сомнений, куда легче слушать пение сирен, чем спесивые речи послов, и устраивать изысканные ужины, нежели готовить войска! Но оправится ли он от ран, вот в чем вопрос. Врачи уверяют, что да. Чего, интересно, стоят их предсказания?
— Как он сегодня себя чувствует? — спросил он.
— Он отдохнул. Кашель прекратился.
— Странный приступ при виде казни, да еще пеласга, его личного врага!
— Это из-за слабости и из-за всего, что ему пришлось пережить. Но я уверена, что он скоро поправится…
— Будем надеяться. Как бы там ни было, сообщи на всякий случай врачам, что за выздоровление твоего брата они будут отвечать головами. Хороший способ: меньше болтовни и больше дела. В противном случае… Необходимо, чтобы уже через месяц принц был на ногах и в силах командовать флотилией, которую я соберу.
— Это вполне возможно, отец, но только при условии, что он уедет из Посейдониса.
— Это еще почему?
— Я поговорила с врачами, с каждым отдельно. Все они утверждают, что здешние испарения крайне вредны, они только задерживают выздоровление, в исходе которого, впрочем, никто не сомневается.
— Это что-то новенькое!
— Мне кажется, что несколько недель, проведенных на нашей вилле среди сосен, благотворно скажутся на его здоровье. Брат тоже с этим согласен. Но это еще не все. Он хотел бы взять с собой этого Гальдара и его товарища… Оша, так ведь его зовут? Он говорит, что присутствие Гальдара и того, второго, укрепляет его силы.
— Опять этот Гальдар!
— Это же просто каприз больного, было бы неразумно его не выполнить. Ну и потом, это все еще только планы…
— Ты, вероятно, отправишься с братом?
— Если великий мне позволит.
Император усмехнулся. Он нервно поигрывал своими перстнями.
— …Если только мое присутствие у его изголовья не покажется тебе излишним.
— Напротив, милая Дора! Ты поддержишь его слабеющее мужество и сумеешь вдохнуть в него жажду справедливой мести. Ему придется трудно. Первый адмирал будет действительно командиром флотилии, ему будут даны исключительные полномочия, в том числе даже отмены в случае необходимости приказания принца. Досадно, что приходится идти на такую предосторожность.
— Я почти по-матерински привязана к Доримасу. Но, принимая во внимание недавние печальные события, я вынуждена согласиться с тобой. Что ж, вылечим его, а там уж будет видно. Смогу ли я быть чем-нибудь полезна тебе за это время?
— Я сообщу, если что-нибудь понадобится. Но отдохни и ты. Война с пеласгами отнимет много сил. Быть может, мне придется возложить кое-какие обязанности и на тебя. А пока следовало бы развеяться. Когда вы едете?
— Как только позволят доктора. Завтра или послезавтра. Они говорят еще, что из-за высоты и расположения в некоторые часы во дворец проникает слишком сильный, слишком насыщенный запахами и солями морской ветер, это тоже вредно для раны в легком.
— Да, да, я совершенно согласен с тобой. Кроме того, твои желания — закон для твоего отца.
— Пусть не отец, а император примет мою признательность.
— Что ж, пусть будет так. Возвращаясь к Гальдару, мне бы хотелось, чтобы ты воспользовалась обстоятельствами и разузнала его намерения, мне кажется, он скрывает что-то серьезное и важное. Надеюсь, я могу на тебя положиться в этом?
— Что ты решил на его счет?
— Это не срочно. Когда твой брат поправится, я надеюсь, он выбросит из головы этого своего спасителя.
— Как это так?
— Незачем совершенно — это было бы непростительной глупостью! — возвращать ему все его добро и воздавать лишние почести; довольно будет того, чтобы дать ему какое-нибудь небольшое подразделение, ну, к примеру, галеру…
Дора не могла скрыть своей растерянности.
— Что ты об этом думаешь? — спросил ее отец медовым голосом.
— Мне кажется, у него куда более скромные притязания. А кроме того, хватит ли ему его знаний?
— Хватит. У него есть друг Ош, вполне сведущий во всем этом, а может даже, и слишком! Да и сам он избороздил едва ли не все моря.
— Да, но только на скамье для гребцов!
— Ну, что ж, мы можем дать ему в помощь какого-нибудь искусного наставника вроде Доримаса. Но, кажется, мой план тебя не вдохновляет? Похоже, и ты теперь разделила странную привязанность твоего брата. Это меня удивляет.
— Я и сама удивлена.
— Так почему же ты его так горячо защищаешь?
— Кстати, мне не очень понятно, что заставляет тебя самого среди бесконечных трудов и забот заниматься этой незначительной фигурой и до того серьезно, что приходится вызывать и меня…
— Изучи его получше, и ты переменишь мнение о нем.
— Но в чем ты его подозреваешь, в конце концов?
— Те, кто выходит живым из испытаний, меня всегда занимали. Поразмысли сама, Дора: в шестнадцать лет в плену, потом двадцать лет на галерах, а там шквалы, льды, болезни и сражения, — словом, судьба не оставляла ему никаких шансов выбраться оттуда. Но какая-то чудная сила оберегала его. Он попадает на корабль Доримаса, и потом происходят события, о которых ты уже знаешь. Более того: я сам сгорал от соблазна убить его и не осмелился приказать… Тот же рок, что охраняет его, лишил меня воли.
Дора слушала, затаив дыхание. Она вспомнила, как хотела бежать от этого Гальдара и не могла ступить и шагу, как плоть перестала повиноваться ей и ярость охватила ее при виде собственного малодушия.
— Еще позавчера, — продолжал император, — он был на галере и слышал разве что щелканье бича, вчера он попал во дворец и жизнь его висела на волоске, а сегодня он один занимает наши мысли…
Перстни резко звякнули о крошечный столик на одной ножке. Жестокие, пылающие гневом глаза налились кровью:
— Довольно! Еще немного, и я перестану быть императором! Он должен умереть!
— Боюсь, что силы, о которых ты говорил, не допустят этого.
Нод издал жалобный стон.
— Видишь, дитя мое, ни одно существо земное не совершенно… Запомни этот печальный красноречивый пример… Я, который дорожил всегда только землями, реальным, как последний глупец, склоняюсь перед суевериями. Песнопения хитрых жрецов, пророчества вечной казни всегда вызывали во мне только безверие. Даже хуже, я смеялся над ними! Но какого-нибудь пустяка: пролетевшей птицы, увиденного лица, пророчества Дев из Большого Храма, амулетов, магических камней — всей этой чепухи достаточно, чтобы я потерял рассудок!
— Но, господин мой, при чем здесь Гальдар? Неужели Девы говорили что-нибудь о нем?
— Я уже встречал столько людей на своем веку, что иногда, прежде чем явится гонец, прежде чем он успеет раскрыть рот, я уже могу сказать, счастливую или горестную весть он несет.
— А Гальдар?
— И то, и другое. Не знаю! Это меня тревожит!
— Дай его мне и не думай больше о нем. Я сумею приковать его лучше, чем твои надсмотрщики, я собью его с толку, заставлю пресмыкаться, льстить и вилять хвостом… как всех предыдущих. Вспомни только, сколько их было.
— Ну что же, действуй. Да не покинет тебя вдохновение! Но не забывай, что это всего лишь раб.
— Человек!
— Нет, раб, но раб, который мог бы быть правителем Верхних Земель.
— Он будет тем, чем я захочу его сделать.
— Говорю тебе, ты изменишь мнение… когда твоя разгоряченная кровь поостынет немного!.. А вот и наш старый плут. И вид у него вполне довольный.
11
Толпа составляла свой всегдашний ночной хоровод, заполнявший набережные. Люди выходили из освещенных домов, толкались и окликали друг друга. Взрывы музыки перекрывали смех. Глаза блестели радостью и вожделением, и все лица казались прекрасными и юными. Любовники сплетали объятия в потаенных уголках, губы искали губ, тела прижимались к телам. Фокусники в островерхих колпаках и пестрых туниках лицедействовали на помостах, освещенных бесчисленными факелами. Торговцы сладостями и напитками зазывали покупателей к своим лоткам. Силачи поднимали невероятно тяжелые свинцовые гири или боролись друг с другом, перекатываясь прямо на пыльной мостовой. Тяжелый запах горящего жира перемешивался с ароматом духов. Юнцы восхищенно свистели, завидев какую-нибудь красотку, выделявшуюся смазливым личиком или экзотическим нарядом.
— Пойдем, — говорила Дора, — пойдем, милый Гальдар. Не надо задерживаться. Я хотела только, чтобы ты увидел этот квартал.
Три стражника, переодетые в обычные туники, следовали за ними почти вплотную. Род их занятий выдавали только мощные, выдающиеся вперед челюсти да недюжинных размеров мускулатура, проступающая под одеждой. Выстроенные в ряд фигуры на форштевнях судов выступали из тьмы красными и золотыми пятнами, снасти, вздымающиеся к небу, усыпанному звездами, напоминали, скорее, тончайшее кружево волшебной паутины. Свет сигнальных огней змеился по воде канала. Шлемы часовых мелькали среди зубцов городских стен. Искорки вспыхивали на влажных камнях, увешанных гниющими сетями. Гальдара оглушал этот гул, ему хотелось спрятаться, уйти куда-нибудь на берег, к скалам, чтобы видеть только далекое и печальное свечение звезд, а не огни этого города, слишком искусственные и ничтожные, чтобы слышать только шум прибоя, рассыпающегося жемчугом о камни, а не этот тяжелый смех и пронзительный визг музыки, чтобы подставить легкой водяной пыли свое разгоряченное лицо. Среди этой тщетной людской суеты его охватывала скука. Его раздражали все эти запахи вина и духов, сладострастного и жадного дыхания толпы; ему хотелось вдохнуть соленый воздух великого Океана, приносящий ароматы неведомых краев, холодных, укутанных туманом стран, где солнце не восходит и не заходит, а парит над хрустальной твердью, словно мертвый корабль.
— Пойдем, — повторила Дора. — Ты должен узнать Посейдонис.
Маленькая властная рука тянула его за собой.
— …Я обожаю такие прогулки вдали от дворца, от этих церемоний, среди людей. А потом снова вернуться наверх, когда устанешь от красочных и впечатляющих картин.
Улочка, на которую они свернули, была столь узкой, что балконы домов едва не соприкасались над их головами. Люди перекрикивались прямо из окон; бранились либо шутили. В подворотнях женщины с обнаженными грудями предлагали себя прохожим, и те без стеснения рассматривали их, посвистывая и ухмыляясь, а суетливые сутенеры нахваливали свой товар. Дора забавлялась, наблюдая за манерами свободных тружениц любви, за тем, как они обнимали мужчин и исчезали вместе с ними за маленькими дверками. Вокруг бродячих музыкантов пели и притоптывали праздные гуляки. Какой-то пропойца протянул руки к Доре:
— Э-э, да ты новенькая! Сколько?
Улочка неожиданно окончилась тупиком. Ставни длинного фасада были прикрыты, но сквозь щели пробивался веселый свет.
— Это самая известная таверна в Атлантиде! — сказала Гальдару его спутница и вдруг, словно вспомнив голоса комедиантов с набережных и уличных сутенеров, игриво добавила: — Мой милый! Здесь принято вкушать самые изысканные и запретные наслаждения! Тут дают самые редкие представления, и здесь можно увидеть самые чудесные вещи: ручную рысь, ливийского горного льва, змей, живущих в пустыне и способных заглотить живого человека, ученого слона, воительниц-амазонок, кулачных бойцов из Этрурии, глотателей шпаг и пожирателей огня, быка о двух головах и телку с пятью ногами!..
Она прислонилась к стене, не в силах больше разыгрывать зазывалу, и залилась тем же безудержным смехом, который охватывал иногда ее отца. Трое телохранителей стояли рядом, немые, словно набравшие в рот воды, и настороженные, словно проглотили по пике. Когда Дора подняла дверной молоток, они быстро подошли к двери и ворвались вслед за нею в темный коридор, украшенный голубой мозаикой, ведущий в длинный сводчатый зал с перегородками, украшенными золотом, и колоннами, увитыми цветущими растениями. В центре его находилась площадка, усыпанная песком, а вокруг, по стенам, стояли столы, за которыми сидели разгоряченные вином завсегдатаи. Одни в изнеможении растягивались на скамьях, другие постукивали по столам в такт музыке, третьи пили, четвертые ласкали полуобнаженных, доступных женщин. Под небольшим навесом играли музыканты в тюрбанах и шитых золотом одеждах. Танцовщицы кружились то стремительно, то с томной медлительностью. Их легкие ножки поднимали небольшие облачка розоватой душистой пыли. Танцуя, они сбрасывали одна за другой свои легкие одежды. Наконец на них остались только тяжелые ожерелья из раковин, которые вскоре тоже упали им под ноги. Музыка сделалась тихой, словно вкрадчивая ласка или вечерний бриз, напоенный благоуханием цветов и еле слышным лепетом волны.
Хозяин этой фантастической таверны почтительно склонился, приветствуя Дору и Гальдара, и провел их к заставленному старинными винами цвета кровавого рубина укромному столику, за которым прислуживал он сам. Обнаженные танцовщицы теперь разыгрывали сцены любви, то неразделенной, то взаимной и страстной. Ярко накрашенные губы округлялись в немом крике. Трепещущие пальцы скользили вверх по бедрам, умащенным маслами и блестящим от пота, к подрагивающим грудям, сложенные в беззвучной мольбе ладони вздымались ввысь, падали бессильно, парили в воздухе и снова поднимались, старались удержать невидимого соблазнителя. Музыка снова сменила темп, хрипло запели трубы, дрожащий звук гонга и мрачные всплески барабанной дроби отсчитывали интервалы, а пронзительная флейта возобновила прежнюю мелодию. Танцовщицы теперь отдавались воображаемому любовнику, разыгрывая страстные ласки, сладостное изнеможение, соблазнительно раскрывая жадные губы.
Дора обвила руку Гальдара вокруг своей талии и нежно поглаживала ее. За перегородкой из листвы потягивали вино молчаливые телохранители. Повсюду в полумраке ниш, убранных цветами, целовались парочки; некоторые, не разнимая сплетенных рук, исчезали за маленькими, бесшумно открывавшимися в стене зала дверцами, перед которыми стояли слуги в тюрбанах и раззолоченных одеждах. Объявили выступление бойцов, и зрители оживились. Молоденькие служанки с глазами, подведенными лиловыми тенями, в коротких полупрозрачных туниках легко сновали от столика к столику, и посетители, ухмыляясь, шлепали их по обнаженным бедрам.
Сегодня состязались два варвара: ливиец, черный, приземистый, с приплюснутым носом и глазами, налитыми кровью, и долговязый кельт с бледной, как молоко, кожей. Пальцы их защищали какие-то подобия кастетов с тяжелыми свинцовыми перчатками, на поясе у каждого болтался кинжал. По сигналу гонга они бросились друг на друга, стараясь прижаться ближе к противнику, чтобы избежать страшных ударов свинцовых наладонников. Оглушительный свист толпы перекрыл звуки их прерывистого дыхания. Хозяин таверны с хлыстом в руке выбежал на помост, чтобы разнять их. Висок кельта обагрился кровью. Ливиец, оскалив зубы и пронзительно крича, бросился на хозяина и вдруг остановился, шатаясь, с рассеченным подбородком. Кельт врезал ему по бокам свинцовыми кулаками. Женщины пронзительно закричали, словно рассерженные ласточки. Мужчины сыпали проклятьями, Дора прижалась к Гальдару, и он почувствовал, как она сладко вздрагивает при каждом новом ударе. Мотая головой из стороны в сторону, чернокожий боец сумел высвободиться; он бегал по краю помоста, уклоняясь от преследовавшего его огромного кельта, лицо его изображало ужас. Вдруг он резко остановился, и его кулак обрушился на голову преследователя с тупым звуком, который расслышали все. Ручеек крови залил нос и густые усы бледнокожего воина. Гальдар взглянул на Дору, на ее страстно трепещущие губы и глаза, прикрытые веками. А свинцовые кулаки продолжали месить мясо и кости. Когда ливиец выплюнул выбитые зубы, раздался смех. Потом еще, когда кельт, ослепленный кровью, сочащейся из ран, несколько раз ударял воздух. Послышался страшный звук еще более ужасного удара. Хрустнули кости. Схватка была до того быстрой, что невозможно было сказать, кто из двоих ранен. Зрители вытягивали шеи, чтобы лучше рассмотреть происходящее, переругиваясь и заключая пари. Кельт больше не атаковал, стараясь только уберечь от ударов лицо, изуродованное до неузнаваемости. Чернокожий лупил его по бокам на уровне сердца и старался попасть в печень. Белый упал наконец на колени, и два свинцовых кулака обрушились на его затылок с силой, достойной лесоруба. Он растянулся на помосте, уткнувшись головой в пыль и вздрагивая руками и ногами. С первым ударом гонга негр наступил своей огромной ногой на спину поверженного кельта, который едва шевелился внизу, то ли совершенно обессилев, то ли безропотно смирившись с ожидавшей его участью. После второго удара резко затрещала барабанная дробь. Чернокожий медленно вынул из ножен свой кинжал, показав лезвие публике, и вонзил его по самую рукоятку в спину кельта, пронзительно жуткий крик которого заглушил на мгновение ропот зрителей.
— Какой ужас! — вскричал Гальдар. — Пойдем отсюда!
— До чего же ты чувствителен!
— Какой ужас это убийство-спектакль! И то удовольствие, которое ты получаешь от его созерцания… Идем же!
Она повиновалась смущенно и покорно. Телохранители тенью последовали за ними. Прибежал растерянный хозяин. Гальдар смерил его ледяным взглядом, и он так и остался стоять с раскрытым ртом и своим расшитым колпаком в руках.
— Ты ведь видел на галерах, как умирают люди, — решилась наконец прервать молчание Дора.
— Да, и очень часто, но хоть с какой-то видимостью пользы. Однако я не переношу, когда живое существо убивает ради развлечения. Такие люди недостойны называться людьми.
— Это самое обычное зрелище.
— Ты не видела, что у них были за лица!
— Самые обыкновенные лица, лица знатных юношей, и почти все были красивы.
— Красивы, как демоны, закосневшие в пороке и разврате, безобразные, как те создания, что наполняют ночные кошмары и скитаются над некрополями среди колдунов и вампиров. Что же стряслось с доблестным народом Атлантиды?
— Ты тоже болен. Тебе надо отдохнуть. Запах сосен успокоит твои нервы, которым, конечно, многое пришлось пережить… Интересно, мне всегда придется находить тебе оправдания?
Уже потом под кронами олеандров в беззвучии звездной ночи она вернулась к этому разговору:
— Ты, наверное, забыл, что говорил с дочерью императора, и стражи слышали все это, сгорая от нетерпения представить очередной доклад?
— Этот спектакль смотрела не дочь императора.
— А кто же?
— Женщина по имени Дора, обожающая вид смерти и крови!
— А ты влюблен в дочь императора? И впрямь странно было бы, если бы она оказалась здесь ночью рядом с тобой. Да еще если бы ты осмелился говорить с ней, как господин с наложницей… Как забавно завершаются все наши встречи…
Над их головами прошелестели крылья. Птица села на спинку скамьи, застыла на мгновение и слетела вниз, к бассейнам.
— Не встречи, ответил Гальдар, скорее, сама жизнь — забавная вещь.