Шампавер. Безнравственные рассказы

Борель Петрюс

Жак Баррау, плотник

Гавана

 

 

 

I

Pesadumbre y conjuracion

[91]

Был воскресный день; об этом говорила тишина селений, веселый вид и белые одежды рабов, которые проходили вдали и не хрипели под своей непомерною ношей. Несчастные! Не хватало еще навесить им колокольчики, как мулам. Это были часы сиесты, и солнце светило ослепительно; меж тем плотник Жак Баррау, огромный крепкого сложения негр, вышел посидеть у входа в хижину, словно втиснутую в самую бухту, где стояли на якоре две рыбачьи шлюпки и неаполитанская баланчелла, которую чинили. На берегу валялись бревна, чурбаны и доски.

Жак Баррау не успел еще снять полосатой рубахи и рабочего платья; однако, будучи человеком глубоко верующим, он не работал, – в такой день это было бы смертным грехом. Он был бос. Во всем обличье его сквозила небрежность, никак не вязавшаяся с его энергической повадкой. Из-под курчавых черных волос сверкали большие белки глаз; он то и дело оглядывал море и окрестности, много раз возводил глаза к небесам, а потом начинал пристально смотреть на Гавану, мигая, затягиваясь длинной сигарой и презрительно выпуская изо рта клубы синего дыма.

Было бы трудно объяснить движения и порывистые вздохи этого человека; взгляд его, печальный и угрожающий, останавливался то на широком Антильском море, просторы которого он, казалось, силился измерить, то на городе, и это наводило на мысль, что он погружен в мечтания, что сердце его охвачено тоской по родине, той страстной любовью к далекой отчизне, которую ничем нельзя излечить. Тоска эта еще и по сей день заставляет старых канадцев, согнувшихся под унизительным игом англичан, проливать слезы при одном лишь имени своей прежней родины, и, томимые ею, они иной раз с отвращением отталкивают от себя своих юных соотечественников, говорящих на грубом языке поработителей, который так раздражает их слух.

Негр словно измерял взглядом расстояние от американского берега до родной Африки и проклинал европейских дикарей, которые завезли его сюда, выменяв у работорговца на какую-нибудь пилу или саблю.

Можно было бы с головой погрузиться в эти горькие мысли, и, однако, все это нисколько не тревожило Баррау, истого сына Кубы, в котором от Африки были только обличье и душа. Но вот он отшвыривает прочь недокуренную сигару, поднимается и снова грузно садится, отрывисто цедя сквозь зубы хриплые односложные слова, которые звучат, как грубые ругательства. Он лязгал зубами, бился головою о стену; наконец, как будто успокоившись, он стал плачущим голосом причитать:

– Ревность, ревность! Как ты меня мучишь! Как ты меня истязаешь, ревность!.. О, будь он проклят, будь проклят Жак Баррау! В груди у меня печет, будто я наглотался кубебы с перцем. Ревность! Ты вгрызаешься мне в сердце зубами и жалишь меня как змея! Только я вздумаю оттолкнуть тебя, как ты впиваешься в меня еще упорнее. Оттолкнуть тебя? Надо бы, да только как?… Они мне и сомнений не оставили; вечером, когда я возвращался из города, в третий раз я видел, как он убегал; ясно, что убегал из моего дома… Да, я его видел, подлого Хуана Касадора. Чего ты крутился возле моей Амады? Чего ты хотел… О, я еще слишком добр!.. А кто мне поручится за Амаду? Нет, нет, моя Амада, ты чиста, не правда ли?… И, однако, можно ли этому верить?… Женщины так лукавы. Жестокая судьба! Томительная неопределенность! Скоро я разрешу ее или порешу с собою. Предатель! И я еще звал тебя моим Хуанито; ты, кто знал меня мальчишкой, когда я был таким, как вот эта козочка! Сколько раз мы засыпали с тобой мертвецки пьяные на одной циновке далеко за полночь; ночи напролет душевных излияний и мечтаний слаще тех, что являются в сновидениях! Сколько мы выпили вместе тафьи! Сколько выкурили сигарет!.. Далеки те времена, бедняга Баррау! Да, в молодости ты погулял, а теперь, когда ты уже сгорбился, как твой отец, придется тебе поплакать.

Как несправедливы люди! Возжелал ли я когда чужой жены? Так за что же мою обхаживают тайком? Я беден; у меня ничего нет, у меня была только одна Амада. Видно, мне, несчастному, уже ничем не придется владеть на этой земле, пришел черед расплачиваться за все. Ничем! Даже тою, что я избрал среди тысяч! Ах! Не слишком ли я поверил во все худое?… Хитрая слежка, засада смогут мне все открыть: если это ошибка, если я обманулся, я вновь обрету покой; но если… тогда мщение!.. Santa Virgen! Помоги мне, и завтра все будет сделано, – внезапно он притих, нагнувшись и напрягая слух, точно вдруг послышался какой-то шум; он обдернул рубаху и застыл, притворившись совершенно спокойным; из хижины стремительно выбежала молоденькая женщина и, подойдя к нему, оперлась о его плечо.

О, сколь она мне показалась красивой и сколь достойной лютой страсти Баррау! Не знаю, был ли я ослеплен этой роковой любовью, этим симпатическим притяжением, влекшим меня неизменно к цветным женщинам, которые являлись всегда мне как воплощения африканской красоты; мальчишкой еще я прельщался объятьями негритянок и оставался холоден к ласкам наших креолок. Какой она мне показалась красивой! Стройная, заливающаяся радостным смехом; цвет кожи ее говорил о смешанной крови; таких вы презрительно называете мулатками; черты ее были тонки и очерчены, как у арлезианок, а глаза живые, миндалевидные. Вокруг головы она изящно обвила муслиновый тюрбан; коралловые подвески покачивались в ушах; монисто из венецианских медяков как бы подчеркивало золотою чертой изгиб ее тонкой шеи; тонкие пальцы были унизаны драгоценными кольцами; коротенькая сайя из бумажной ткани открывала округлые колени и ножки Золушки, обутые, правда, лишь в испанские деревенские espartenas.

– Что ты там делаешь? – спросила она, отстраняя рукой длинные волосы и касаясь губами низкого лба Баррау. – Так поздно уже, а ты все еще не одет? Неспокойно мне за тебя, мой Жак, ты такой грустный, что с тобой? Поделись со мной всеми твоими огорчениями, скажи все, доверься мне!

– Ничего не случилось, уверяю тебя, может быть, это просто, от жары.

– Нет, ты что-то скрываешь! Ты говоришь, точно во сне, точно ты engolfado. Будто я своими ушами не слышала, как ты только что разговаривал сам с собой, ссорился, жаловался на что-то вслух.

– Corazon mio! Ты ошибаешься, я напевал, думая, что ты отдыхаешь, я мурлыкал тихонько твой любимый напев:

Paxarito que vienes herido Рог las balas del cruel Cazador, Cesa, cesa tu triste gemido, Mientras duerme mi dulce amor. [102]

– О, как вы добры, мой Жак, к своей Амаде: вы даже соблаговолили о ней подумать.

– Вы благоволили любить меня; но хватит об этом. Не угодно ли тебе приготовить к вечеру хороший ужин? Угощенье на славу! Я хочу пригласить Касадора!

– Касадора… Зачем?

– Зачем? Глупый вопрос! Что ты находишь тут странного? В первый раз, что ли, наш друг обедает с нами?

– Ничего странного; только ты не в духе, ты сегодня такой мрачный, что уж, конечно, его ждет холодный прием.

– Ну и что же, зато хозяйка примет его потеплее! Позови сюда Пабло. Он, верно, где-нибудь на дворе, я только что его видел, он там с твоим старым псом Спалестро играл; сходи за ним.

Мои страшные предчувствия еще раз подтвердились. Как она покраснела при одном его имени! Как смутилась! Как была поражена! И эта обычная женская хитрость – напустила на себя холода, у самой сердце запрыгало от радости!

– Хозяин, ваша милость звали меня; что вам угодно?

– Вот что, Пабло, возьми-ка в сундуке пачку табаку, потом сходи за Хуаном Касадором, – он у своего хозяина, Гедеона Робертсона, – отдай ему это от моего имени и пригласи поужинать сегодня вечером с его другом Жаком Баррау; торопись и, смотри, без него не возвращайся. Ступай с богом.

 

II

El corazon no es traydor

[103]

Когда маленький Пабло убежал, Баррау вернулся в хижину. Амада приготовляла вечернюю трапезу, он умылся и принарядился. Затем, сняв ружье, висевшее на стене над лепными изображениями и образами святых Иакова Галлисийского и мадонны в покрывале, он принялся чистить его с какой-то мрачной радостью; Амада заметила это.

– Чего это ради ты возишься с ружьем? – обратилась она к нему.

– Просто так, дорогая моя, хочу ржавчину отчистить.

– А! Только и всего, что отчистить ржавчину; зачем же тогда заменять кремень? Боже мой, Santa Virgen! Что это ты делаешь? Порох! Пули! Хочешь зарядить? Это неосторожно, не надо, прошу тебя; может случиться беда, кто-нибудь наткнется.

– Беда… Может быть!..

– Но зачем все это, – ответь?

– Зачем! Тебе хочется знать? Ну что ж, – я должен завтра поехать в глухие места, дров надо закупить; дороги кишат разбойниками; без ружья лучше не ходить. Амада, а где мой cuchillo? Он был тут, но я что-то его не нахожу.

– Вот он, милый, но зачем тебе понадобился еще и кинжал? Все для тех же разбойников?…

– Это уж как господь приведет!

Выслушав все эти тирады Баррау, Амада без единого слова закончила стряпню и накрыла стол для ужина. Муж ее прохаживался перед хижиной взад и вперед большими шагами и время от времени с нетерпением поглядывал вдаль. Взволнованная и расстроенная, Амада продолжала заниматься хозяйством, ее терзали самые разноречивые мысли, множество догадок, одна страннее и нелепей другой. Она отдала бы самую сладострастную из своих ночей и даже свои золотые четки, чтобы только поскорее наступил завтрашний день или чтобы суметь что-то прочесть в самых сокровенных уголках сердца Баррау. Много раз у нее вырывался глубокий вздох: «Alma de Dios! Сохрани рабу твою. Ангел хранитель, отведи руку Баррау, как ты удержал руку отца нашего Авраама!..».

Пабло нашел Хуана Касадора, когда тот собирался на танцы и с увлечением наигрывал что-то на своей надтреснутой мандолине, из которой доносились гнусавые звуки.

– Хозяин прислал меня, – сказал он, – передать вам табачку с королевских посадок и звать вашу милость на ужин; не велено без вас возвращаться.

Удивленный и обрадованный, Касадор поблагодарил Пабло за добрые вести и пустился в путь.

Дорогой он не мог сдержать веселости и ломал голову: «Кто бы это мог надоумить Жака на такие любезности? – спрашивал он себя. – Он ведь такой мрачный, давно уже он старается всячески меня отдалить, это не иначе, как Амада. А что, если это действительно ее влияние? Нет, быть не может! Выходит, она меня немножечко любит? Любит… любит… Нет, я слишком несчастлив!».

 

III

Traycion y traycion

[106]

Заметив Хуана еще издалека, Жак, расхаживавший взад и вперед перед хижиной, пошел ему навстречу. Он дружески поздоровался с ним, наговорив всяких любезностей, на которые Касадор ответил так же приветливо. В ту минуту, когда они входили, Амада вздрогнула и, незаметно воздев глаза и как бы взывая к милосердию божьему, поспешно перекрестилась, после чего обернулась к ним.

– Doy a usted la bienvenida, – спокойно сказала она Хуану Касадору. – Можно уже садиться за стол, все готово.

– Bien esta, querida, – ответил Баррау, усаживая Хуана по правую руку от себя. – Companero! Давненько я не имел счастья поужинать с тобой; нужно отметить и достойно отпраздновать нашу встречу. Откупорим-ка несколько старых бутылок и попытаемся, старина, вновь обрести уют наших прежних мальчишников, которых еще не украшало присутствие милой Амады; тот, кто откажется, наречется трусом и подлецом!..

– Браво! Браво! Пусть так и будет, – сказал Касадор, – согласен, а проигравший заплатит штраф; берегись, Баррау!

– Compadre, прибереги соболезнования для себя; Хуанито, сколько раз я тебя хоронил; берегись же, cobarde.

С этими словами Баррау глубже заткнул торчавшую рукоять кинжала. Следившая за ним глазами Амада в ужасе закричала; оба тотчас подхватили ее, стали спрашивать, что с ней такое, стараясь оказать ей помощь, однако она быстро овладела собой.

– Пустяки, – сказала она, – сердце что-то забилось, вот я и вскрикнула.

– Как ты меня напугала! – сказал Жак.

– Вы мне вскружили голову и сердце, – пробормотал Касадор.

– Ах, Хуанито, хитро сказано, вот так признание.

– Я это сказал без задней мысли и не ставлю себе в заслугу.

– Что ты на это скажешь, наша Амада?

– Боже правый! Баррау, это может наскучить!

– Hv ладно, друзья, пошутили и не будем больше об этом говорить; dexadas las burlas, выпьем по этому поводу! Амада сходила бы за бурдюком хереса в погреб. Или нет, не беспокойся, я сам схожу, тебе не найти. Вот я схожу, Хуанито, и ты скажешь свое мнение.

– Не будем терять времени, Амада, любимая, мы здесь одни, скажите мне, это вам я обязан этим счастьем?

– Каким счастьем?

– Разделить ваш…

– Нет, нет, мне вы ничем не обязаны; не мне, вовсе нет!..

– Вы, значит, все так же ко мне суровы? Дайте же хоть разок поцеловать вас сейчас; вечером тогда вы мне отказали.

– Нет! Я вас ненавижу, проклинаю… И все-таки мне вас жаль.

– Какое счастье!

– Послушайте, здесь вам угрожает опасность, будьте осторожны и молите бога, чтобы и он вас хранил.

– Объяснитесь!..

– Больше я ничего не знаю; замолчите или вы нас погубите, Хуан; молчите, он идет…

– Вот это херес! Дай-ка стаканчик, Хуан, попробуй только!

– Visa usted! Es un ambre, превосходное вино.

– Ну, compadre, давай-ка еще разок, без церемоний. Ты не боишься прослыть трусом?

– Хуан Касадор не какой-нибудь новичок. Мне кажется даже, Барpay, что тебе придется готовить штраф, у тебя что-то глаза заблестели. Эй, что ты там делаешь? Осторожно, ты точно на качелях качаешься.

Положительно, Баррау был уже не просто навеселе, а по-настоящему запьянел. Он пел, покачиваясь, сердился и стучал по столу кулаком, громко хохотал, читал молитвы и отпускал грубые шутки, напоминавшие те своеобразные импровизации, которые бискайские arrieros, когда у них хорошее настроение, распевают, едучи на мулах: в песенках этих довольно забавно смешано библейское и евангельское.

После долгой борьбы с собой и наговорив множество пошлостей, претивших Амаде, он склонился над столом и уснул.

– Нельзя оставлять его в таком состоянии, помогите мне, Касадор, уложить его на циновку, там он лучше проспится. Пьянчуга несчастный!..

Баррау не сопротивлялся.

– Касадор, возьмите у него нож, вон там, он может поранить себя. Набросим на него плащ. Что вы делаете? Касадор, не закрывайте ему лицо, он же задохнется! Нет, нет, не закрывайте, говорят вам!

– Какая вы глупая!.. Ах, простите меня, Амада, я увлекся. Случай мне помог! Он опьянел, и мы избавлены от его слежки, он сам облегчил мне свидание. Дайте мне покрыть поцелуями руку, которая меня отталкивает; Амада, не будь такой суровой.

– Замолчите!..

– Такой суровой к тому, кто любит тебя больше, чем волю!

– Перестаньте, Касадор, я жена вашего друга Жака Баррау.

– Вы что же, так и останетесь каменной?… На наших последних свиданиях я валялся у вас в ногах, и вы самой малости не позволили несчастному, что влюблен в вас. Вы меня дразните, Амада, бойтесь же моей мести!..

– Alma de Dios, спаси меня!.. Перестаньте, Хуан… Я позову Баррау!..

– Разбуди его, если посмеешь, мне-то что, зови своего мужа, он пьянехонек!

При этих словах Жак Баррау, отбросив плащ, внезапно выпрямился.

– Carajo, cobarde!.. Ты думаешь, rufian, что можно споить Баррау, как спаивают Касадора? Подлец! Ты попался в ловушку. Умри же!..

Тут он хватает ружье и, прижав к щеке, наводит его на Касадора, который бежит к дверям. Амада, ухватившись за ствол, молит о пощаде и удерживает его.

Он вырывается, хватает со стола нож, заносит руку, чтобы ударить Хуана, но тот выскакивает вон, изо всех сил хлопает дверью, лезвие глубоко уходит в дерево. Баррау с пеной у рта преследует его, отчаянно ругаясь.

– Постой, постой! Жак, остановись! Послушай Амаду; будь великодушен, дай ему убежать!

Но муж, не обращая на нее внимания, стремительно как шквал, гнался за своим врагом, который старался спрятаться в чаще.

Совершенно обессилевшая Амада с трудом передвигалась по хижине. Она винила себя в смерти Хуана и горько плакала.

И, однако, Амада была безупречна; она не подала Хуану ни малейшей надежды, она решительно отвергла его любовные притязания, наконец, она попросту его не любила.

Но даже когда человек, который совсем не нравится женщине, страдает из-за нее и несчастен, ничто не может помешать сладостному чувству, зарождающемуся в ее душе; любви к нему по-прежнему нет, это верно, но в ней пробуждается жалость!.. Амада уже начала было надеяться, что ему удастся ускользнуть от обезумевшего ревнивца, как вдруг грянул выстрел.

– Все кончено! Santa Virgen! – воскликнула она, без сил падая на колени. – Virgen Maria, помилуй нас! Jesu Cristo, избавитель душ наших, будь милостив к нему! Buen Dios, Dios de mi corazon, смилуйся над ним в судный день!.. – Ее голос мало-помалу стих, и она застыла, погрузившись в печаль.

Послышались поспешные шаги: Баррау возвратился тяжело дыша, с блуждающим взглядом, тупо волоча ружье за портупею.

– Вставай, Амада, после помолишься. Дай мне воды.

Она приближается дрожа и протягивает ему кувшин, а Баррау засучивает рукава куртки; видя, что обе руки у него в крови, Амада роняет и разбивает таз.

– Жак, ты убил его!..

– Нет, к сожалению, нет. Господь не сподобил меня такой милости, я было сам так подумал, когда он упал, я подбежал, чтобы его прикончить, да он вскочил и вырвался из моих когтей, отделался легкой раной. Но, клянусь всеми святыми, я до него доберусь! Ничто не спасет его от моего гнева. Амада, я измучился, а ты разве не устала?… Приляжем, в твоих объятиях я, может быть, обрету покой и отдых.

– Жак, перемени по крайней мере рубашку, она вся в крови.

 

IV

A las oraciones

[120]

На следующий день, в понедельник, чуть свет, когда Амада еще спала, Баррау уже отправился в Гавану.

Целый день его видели в той части города, где жил Гедеон Робертсон.

Четыре дня и четыре ночи он слонялся по улицам, но все напрасно: Хуана нигде не было, должно быть, рана приковала его к постели.

Наконец роковой день настал – это была пятница: Баррау высмотрел своего врага в порту и пошел за ним по пятам; когда тот вышел па безлюдную улочку позади большого форта, он закричал ему:

– Стой, негодяй! Тебя-то мне и надо!

– Вы меня искали? Вот я.

– Ладно же. Защищайся, если можешь!

С этими словами он кинулся на него как гиена, занеся нож для удара; Хуан уклонился и, быстро вытащив свой, пропорол Баррау руку, а тот ухватил его за пояс и пырнул в бок. Хуан, отчаявшись, навалился на него, прокусил ему щеку, выдрал кусок мяса так, что обнажилась челюсть; Баррау выплюнул кровавую пену ему в глаза.

В это мгновенье бьет восемь часов и звонят las oraciones в ближайшем монастыре; оба бешеных расходятся и опускаются на колени.

Баррау

Ангел господен возвестил Марии, и дух святой сошел на нее, и она зачала во чреве своем.

Хуан

Матерь божия, дева, радуйся! Благодатная Мария, господь с тобой. Благословенна ты среди жен, и благословен Иисус, плод чрева твоего.

Пресвятая Мария, матерь божия, моли бога о нас, бедных грешниках, и ныне и при скончании дней наших. Аминь.

Баррау

Вот раба господня. Да будет мне по слову твоему.

Хуан

Матерь божия, дева, радуйся! Благодатная Мария, господь с тобой. Благословенна ты среди жен и благословен плод чрева твоего.

Пресвятая Мария, матерь божия, моли бога о нас, бедных грешниках, и ныне и при скончании дней наших. Аминь.

Баррау

И слово стало плотью и жило среди нас.

Хуан

Матерь божия, дева, радуйся! Благодатная Мария, господь с тобой. Благословенна ты среди жен и благословен плод чрева твоего.

Пресвятая Мария, матерь божия, моли бога о нас грешных и ныне и при скончании дней наших. Аминь.

– А ну, подымайся, Касадор, что ты там еще ползаешь на коленях?

– Я молился о вашей душе.

– Не надо, я помолился о твоей: берегись!

Он стремительно ударяет его ножом в грудь, кровь брызжет во все стороны; Хуан кричит и опускается на одно колено, хватая Баррау за бедро, а тот тащит его за волосы и колотит по пояснице; ответным ударом он ему вспарывает живот. Теперь они повалились и катаются оба в пыли; то Жак подминает под себя Хуана, то наоборот; оба извиваются и рычат от боли.

Один заносит руку и ломает лезвие о каменную стену, другой насквозь пронзает ему горло ножом. Окровавленные, изрубленные, они отвратительно хрипят и кажется, что перед глазами одна только кровь; сначала она сочится, потом постепенно запекается на ранах.

Уже целые мириады мошек и жуков забираются им в ноздри и в рот и вылетают обратно или копошатся в гноящихся ранах.

К полуночи какой-то купец споткнулся об их трупы.

– Всего-навсего негры, – сказал он и прошел мимо.