Шампавер. Безнравственные рассказы

Борель Петрюс

Дина, красавица-еврейка

Лион

 

 

 

I

Amour é rásco, rëgardo pa ountë s'atáco

[203]

Звонили в колокол: было время гасить огни; разводили подъемные мосты; запоздалые горожане заторопились. Богатей Лион, расположившийся между двух рек, готовился почить, укрывшись в свои стены, как воин в железный панцирь.

По узкой пустынной набережной шагали двое – юноша и старик; шедший впереди слуга нес фонарь.

Я не совсем точно выразился, назвав это набережной, ибо в старину в большинстве случаев набережные, застроенные двойным рядом домов, больше походили на обычные улицы. Основания домишек, окаймлявших реку, омывались водой. Стоя на сваях или просто погруженные по пояс в болото, эти земноводные жилища фасадом своим выходили на улицу, в то время как противоположная сторона гляделась в реку, а отлогая, глубоко прорытая каменная лестница спускалась к испанскому водоему, местами отделенная от воды полоской земли, местами затопленная до половины.

Сколько преступлений перевидали эти камни!

От скольких убийств должны были содрогаться стены! О ужас! Проще простого было избавиться от врага, от соперника, от постылой жены, от зажившегося отца; несчастную жертву сбрасывали вниз: открывали люк, и все кончалось… Самое большее, слышался плеск падающего тела – гул водоворота заглушал предсмертные хрипы. О, если бы эти хранящие столько тайн развалины заговорили!..

Юноша, закутанный в светлый плащ, под фетровой шляпой, надвинутой чуть ли не до самых усов, был высокого роста и строен; по его развязной и щеголеватой походке, по бряцанию шпор, по шпаге, приподнимавшей край плаща, вы бы без труда распознали дворянина.

Старик кутался в черный плащ; из-под черной же бархатной шапочки выбивались седеющие волосы; в руках он держал свиток пергамента: словом, даже на расстоянии выстрела можно было бы узнать в нем доктора прав.

Но был ли то член муниципального совета, прокурор, судья или обыкновенный нотариус, – так или иначе черная ворона эта внезапно прервала молчание.

– Сеньер Эмар, – прокаркала она, – не сочтите меня чересчур бесцеремонным, но сия девица, с коей мне предстоит иметь дело, ежели верить вашему совершеннейшему вкусу, должно быть, недурна, не так ли?

– Хороша ли она, почтенный? О, признаюсь, ваш вопрос оскорбляет меня, мне кажется, что нет человека, который не ощутил бы на расстоянии ее красоту. О, моя Дина, он еще спрашивает, красива ли ты!.. Да она прелестнее самой распрекрасной суданской сарацинки! Это башенка из слоновой кости, сосуд из чистого серебра.

– По крайней мере, сеньер Эмар, надеюсь, вы не потребуете, чтобы я на расстоянии ощутил ее богатство? Золото у нее есть?

– Вы спрашиваете, есть ли у золота золото, вы спрашиваете, сияет ли солнце. Да, сударь мой, у нее достаточно золота, чтобы раздавить весом своего приданого самого крепкого иноходца.

– Вы молоды, сеньер Эмар, чего же ради вы так спешите жениться? Поверьте моей опытности, надо смирить уздой пыл норовистого жеребца, надо немало поскитаться и потрудиться на свете, прежде нежели заточить свою любовь в одной-единственной женщине. Это ведь серьезное дело – шутка ли закабалиться навеки! Послушайте, я вот вступил в эту корпорацию в сорок лет, ей-богу же, в самый раз! Когда жизнь начинает клониться к закату, человеку нужна поддержка, согбенному путнику нужен посох, хозяйка, которая взяла бы на себя все заботы; вот тут-то и выбираешь девушку кроткую и добрую, с завидным достатком. Так я и поступил, лучше нельзя придумать. Честное слово, молодость люди должны проводить бурно, шумливо; я вот вспоминаю мою парижскую жизнь, мне было тогда двадцать лет, и я стал судейским писцом!.. Уж славы-то сколько было, славы! В "пословицу вошел, послужил, можно сказать, вехой для исчисления времени: и по сей час помнят во Дворце Правосудия о веселеньких годочках Бонавантюра Шастеляра.

Приподняв магистерскую шапочку и раскланиваясь, весельчак подьячий хихикал и взвизгивал, с восторгом вспоминая былые проказы, а может статься, и подлости.

– Не хочу вас обидеть, мэтр Бонавантюр Шастеляр, но позвольте, однако, вам заметить, что советы ваши не очень-то благородны, хотя, можете быть спокойны, лично мне они не причинят никакого вреда.

– Вы очень решительны в своих суждениях, молодой человек, но я не считаю себя побежденным и сошлюсь на мудрого Пьера Шаррона, парижского доктора прав. Святое таинство брака само по себе – вещь ничего не стоящая; послушайте, вот доподлинные слова, сказанные по этому поводу в одной весьма язвительно написанной главе его трехтомного сочинения, посвященного мудрости, на которое я всю жизнь молился.

Хотя брачное состояние есть источник и основа общества человеческого, prima societas in conjugio est, quod principium urbis serninarium reipublicae, многие великие люди резко осуждали брак, решив, что таковой недостоин людей умных и благородных, и выдвигали против него все эти возражения.

Узы его – это несправедливое и жестокое рабство, особливо ежели ошибешься выбором, прогадаешь в корысти при сговоре либо возьмешь более золота, нежели прелести. Приходится потом по гроб каяться. Какая уж тут справедливость, когда сделкою, заключенной в течение какого-нибудь часа, ошибкою, совершенной не только без всякого злого умысла, но помимо твоей воли и из одного только послушания, из желания последовать чужому совету, ты обрекаешь себя на вековечную муку? Уж лучше петлю на шею да в омут головой – и кончить свои дни поскорее, нежели ежечасно терпеть возле себя сварливую злобу, либо упрямую глупость, либо еще какие ни на есть несчастья.

Тот, кто выдумал супружеское ярмо, нашел вернейший способ отомстить людям, он расставил капканы, раскинул сети, чтобы ловить дичь, а потом поджаривать ее на медленном огне.

Брак развращает и губит большие и редкие умы; ведь ласки любимой жены, привязанность к детям, заботы о доме, о семейном уюте расслабляют, развенчивают, умаляют силу величайших людей: примеры тому Самсон, Соломон, Марк Антоний. На худой конец, следовало бы женить лишь тех, в ком больше тела, нежели души, и взвалить на них в соответствии с их способностями все мелкие и низменные заботы. Но неужели же не жаль приковать и привязать к плоти, как животное к стойлу, тех, в чьем слабом теле живет великий дух?

Польза, возможно, и будет на стороне брака, а уж честность, разумеется, – на другой.

Брак мешает человеку странствовать по белу свету, чтобы набраться мудрости или же самому научить чему-то других; он опошляет и принижает духовное начало, привязывая мужчину к женской юбке и детям.

– Довольно, довольно, мэтр Шастеляр. Довольно, умоляю вас!

– Но это еще полбеды…

– Хватит, хватит, прошу вас, мэтр Шастеляр, вы меня совсем оглушили!.. Кончайте свое пустозвонство!

– Натуры развращенные, люди, поврежденные в уме и сумасбродные, для этого не годятся…

– Хватит, хватит, прошу вас. Проклятущее краснобайство!

– Не горячитесь, любезный кавалер, по крайней мере, уж вы-то не обвините меня в том, что я, подьячий, королевский стряпчий, сужу со своей колокольни.

– Может быть, оно и так, даже, может быть, оно и справедливо, мэтр Бонавантюр Шастеляр, но это никак не общее правило. Вы только что говорили, что следует умерить свой жар, – совершенно согласен, но для человека с горячо любящей душой, для того, кто бежит таверн и ненавидит игру в кости и разврат, – для того все счастье заключается в милой приветливой жене, мирном очаге и куче ребятишек! Я горяч, но чист, мое пылкое сердце жаждет предмета высокой безмятежной любви! Сперва я предался свободным искусствам, желая воодушевиться ими, отдать им свои силы, но отец, которому хочется изображать собою владетельного сеньера, для кого все художники проходимцы, а ремесленники прощелыги, сломал мой мольберт и сжег все, что я писал о Филибере Делорме. Скучающая и праздная душа моя выпорхнула как голубь из ковчега и стала искать какой-нибудь ветки, чтобы сесть; она выбрала цветущий мирт и склонилась к нему… Если есть Далилы, подрезающие силы любовников и предающие их, то есть и такие, что поддерживают их, источают вокруг себя счастье и льют бальзам на все наши раны.

– Ах, ах! Сеньер Эмар, сколько пышных фраз! Любовь нас сводит с ума, вот мы теперь и бредим. Однако же что-то уж очень долго мы с вами блуждаем, скоро ли мы наконец доберемся? Святой Поликарп! Куда же, черт возьми, вы меня завели?

– Сами-то вы, пожалуйста, не горячитесь, Шастеляр, мы почти дошли; еврейский квартал совсем уже близко.

– Еврейский квартал?

– Да! Еврейский квартал, где нас ждут.

– Как, неужто ваша невеста еретичка? Еврейка?

– Израильтянка, сударь.

– Господи Иисусе! Час от часу не легче! Вам вздумалось затащить меня в эту пору к нехристям, благодарю покорно! Вы что хотите, чтобы я возглавил синедрион или поплясал на шабаше ведьм? Покорнейше благодарю! У меня нет ни малейшей охоты хороводиться с этим проклятым племенем. Да это настоящий заговор, вы задумали напялить на меня желтую рубаху и сдать меня господину Карнифексу, чтобы меня сожгли живьем в нечистом месте! Благодарю покорно!

– Чего вы опасаетесь, Бонавантюр? С вами истый дворянин. Нет здесь ни шабаша ведьм, ни синедриона, просто надо составить брачный контракт.

– Мальчишка! За кого вы меня принимаете? Что я вам – приказный по делам преисподней?… Вы и без меня отлично скрепите свои контракты сами. До свиданья!

– Ты пойдешь со мной, говорят тебе, а не то я приколю тебя к этим дверям, как филина! Дурак! Осел в попоне правоведа! Пойдешь со мной и исполнишь свой долг, а потом я швырну тебе в лицо этот кошель и пихну в зад сапогом; пошел!

– Господин кавалер, я все сделаю как вам захочется, только воткните шпагу в ножны. – Бедняга весь трясся с перепугу. – Умоляю вас, успокойтесь, я ваш покорнейший слуга.

– Трус!..

Эмар вложил клинок в ножны, и оба молча продолжали свой путь. Минуту спустя Бонавантюр Шастеляр, лиценциат по словоизвержению, вторично нарушил обет молчания.

– Позвольте мне, сеньер Эмар де Рошгюд, по меньшей мере высказать вам свое крайнее удивление по поводу вашего союза с еретичкой; в качестве человека многоопытного и судейского доки разрешите вам указать, сколь непристойно и опасно брать в жены еврейку.

– Сам ты еврей!

– Это я-то!..

– Да! Осел! Кто же ты такой, если не бедный еврей?

– Я, Бонавантюр Шастеляр, законный сын Клода Шастеляра, почетного печатника лионской примасской церкви, и дамы Анны Петрониль-Магелон де Сен-Марселен, матери моей, да хранит их господь в лоне своем! И младший брат Пантелеона Шастеляра, казначея-келаря капитула Святого Павла! Это я-то еврей, еретик! Да вы просто рехнулись!

– Похуже правоверного еврея, доктор! Вдумайтесь в существо дела, разве все мы не язычники или отколовшиеся иудеи, неверные, еврейские гугеноты из секты Иисуса Назареянина, отщепенцы, ренегаты, отступившие от Моисеева закона, от сабеизма, от саддукеев, от многобожия – ради новшеств Вифлеемского селянина. Мы сущие чудовища! Мы хотим сравнять с землей скалу, откуда бежит поток, нас поящий. Выродки! Мы готовы убить нашего общего предка. Мы сжигаем иудеев и лобызаем их книги – блажь! Мы сжигаем их за то, что они верны своим законам, своему богу, а вокруг их костров мы распеваем псалмы их же царя Давида, вознося к небу Hosanna in excelsis! Кровавый маскарад!..

– Ну, теперь уж, должно быть, скоро придем, сеньер Эмар?

– Скоро.

– Но как, скажите ради самого Вельзевула, князя тьмы, как это вам удалось раздобыть себе эту ласточку?

– Случай.

– Случай?

 

II

Aco's fa canson de l'agnel blan

[216]

Да, каждый год я выезжал из Монтелимара, где я родился и где жил мой отец, чтобы провести от нечего делать несколько дней в Авиньоне. Однажды вечером, когда я прогуливался от скуки по городскому валу, стараясь уйти от многолюдья и шума, меня невольно привлекли звуки чарующей музыки, и я оказался, точно пробудившись от сна, в самой гуще толпы, на лужайке, где по вечерам собирается избранное общество города и бродячие певцы и музыканты, играющие на лютне, на мандолине, на виоле, на трубе и на букцине, услаждают его своим пением и игрой.

Сколько чудесных вечеров я провел там под темно-синим небом, усеянным звездами, на овевавшем нас свежем вольном ветерке, душистом и певучем, убаюканный и зачарованный звуками человеческих голосов и божественной музыки! О, какой это был восторг! В особенности, когда запевали какую-нибудь песню или романс на сладостном провансальском наречии или когда в праздничные дни раздавалась церковная музыка, духовные гимны, торжественные погребальные каноны, величавые псалмы, томный звучный Stabat, загробный Dies irae, который даже без органа и таинственной темноты церковных сводов заставляет содрогнуться от ужаса, как одинокое ночное созерцание бесконечности.

Точно на турнире, девушки и дамы сидели в кругу на почетных местах; снисходительные мужья и поклонники услужливо расположились за их спинами, расточая любезности и ловя малейшее движение пальчика, каждый брошенный украдкой взгляд, знак одобрения и удовольствия, чтобы тут же похлопать мотетам или певчему, угодившему их даме.

В тот самый вечер я приметил подле себя поодаль от дам и в стороне от толпы совсем юную девушку, склонившуюся на плечо старика.

В удивлении я обернулся и залюбовался ею.

Музыка тотчас же перестала меня занимать, я ее уже не слушал или, может статься, она уже не достигала моего слуха, я весь был поглощен красотою молодой девушки. Слова бессильны сказать, какое это было упоение: неподвижный, как изваяние, чье мраморное сердце вдруг забилось, я изучал ее, она казалась мне пресвятою девой, окруженной сиянием, сошедшей с картины Бартоломео Мурильо или Диего де Сильвы Веласкеза. Я не мог отыскать в памяти образа, сколько-нибудь схожего с этой красотой, она не походила ни на красавиц моих родных гор, ни на очаровательных арлезианок, ни на шустрых марселек, ни на лионских прелестниц, ни на парижских барышень, ни на белокурых брабанток; в ней было что-то восточное, неземное, неведомое!

Рыжие волосы, удлиненные черты исполненного благородства лица, где алый румянец сочетался с ослепительной белизной, нежный взор из-под полуопущенных прозрачных век, гранатовые губы. Одета она была просто, но драгоценные камни вплетались ей в волосы, ниспадали на лоб, уши, грудь и сверкали на пальцах, выдавая ее богатство.

Седобородый старик, сидевший подле нее с непокрытою головой, казалось, дремал, опершись на палку.

Так я долго глядел на нее и не мог оторваться, как вдруг ненароком она остановила на мне взгляд своих прекрасных синих глаз. Зрачки этих глаз, словно пули, пущенные из аркебузы, поразили меня в самое сердце. Впервые в жизни ощутил я подобное потрясение при виде женщины; ноги у меня подкосились от сладостного волнения, я краснел и бледнел, леденел и пылал, вся жизнь моя, вся душа, вся кровь устремились к восхищенному сердцу. Мой взор, движимый неведомой силой, обратился внутрь и, казалось, видел лишь то, что творилось в это время у меня в груди. Впервые я испытал на себе женские чары, впервые был порабощен, впервые любовь, доселе неведомая и казавшаяся мне нестрашной, поражала меня, как молния, которая ударила в голубятню и не находит выхода. Вот так и любовь моя его не нашла; страсть моя будет длиться вечно.

Очнувшись и вернув себе утраченную храбрость, я воспользовался передышкой певцов и, подойдя к старику, почтительно поздоровался с ним и сказал:

– Мессир, позвольте мне выразить удивление по поводу того, что столь знатная молодая особа находится вдали от общества, которое бы ее присутствие весьма украсило. Ежели вам будет угодно, я пойду впереди, и толпа расступится, пока вы не проводите ее в кружок дам.

– Милостивый государь, я не могу воспользоваться вашим любезным предложением; благодарю вас от всего сердца.

– Вы отменно любезны, мессир, – ответил я, – но отсюда мадмуазель будет трудно расслышать музыку.

В это мгновенье прелестная девица, зардевшись, поклонилась мне в знак благодарности, я же так смутился, что пробормотал что-то очень невнятное.

– Милостивый государь, – сказал тогда старик, – дочь моя Дина весьма вам признательна за ваше участие, я также сердечно вас благодарю, но для нас это невозможно, мы из чужого роя, и пчелке нашей нельзя забираться в осиное гнездо, ей это слишком дорого обойдется. Я отошел; у меня было легко на душе, и я втайне радовался своей смелости. Однако я удалился лишь на несколько шагов, не теряя их из виду и не упуская возможности последовать за ними до их дома, в надежде разузнать о прекрасной незнакомке, увидеть ее на балконе, пробраться к ней самому или послать ей записку. Я тешил себя заманчивыми планами, игрою воображения; я узнаю, где она живет, прохожу под ее окном, она склоняется ко мне, я улыбаюсь ей, снимаю шляпу, жду, когда она выйдет, подкупаю ее дуэнью; или же следую за нею в церковь, мы как бы нечаянно встречаемся возле кропильницы, я слегка касаюсь перстами ее хорошенького пальчика, передавая святую воду; она подносит ее к милому личику, которого вскоре коснутся и мои губы. Все уже уладилось, я объяснился ей в любви, она мне ответила взаимностью, я принят в доме ее отца. Я испытывал неизъяснимое блаженство, я предавался мечтам. Однако по временам загадочный смысл речей, сказанных старцем, смущал меня: «Мы из чужого роя, и пчелке нашей нельзя забираться в осиное гнездо, ей это слишком дорого обойдется». Я строил тысячи догадок и начинал в них верить; фантазия моя все поминутно преображала: то мне казалось, что родина их – Испания, то – Богемия, то Босния, то Венеция, то Кифера; я производил их то в господарей, то в бояр, то в князей, путешествующих инкогнито, в изгнанников, потом предположения эти казались мне дикими; в самом деле, все это не могло побудить их держаться особняком и бояться беды. Затем я стал думать о самом имени Дина, оно не было мне незнакомо, мне смутно вспоминалось, что я уже слышал его, но я никак не мог припомнить, где и когда. Отдаленный шум заставил меня внезапно очнуться и разогнал все мечтания. Я стоял, опершись на ограду, в полном одиночестве, на опустевшем валу. Концерт окончился, и толпа разбрелась. Я топнул ногой, проклиная свою неуместную рассеянность; за миг счастье мое исчезло, нет больше надежды снова увидеть ее, страсть, вспыхнувшая ex abrupto, теперь столь же стремительно обрывалась.

Ах, не правда ли, встреча с милым существом, которое привлекает вас, завладевает вашими мыслями, какое это великое страдание! Вы повстречались на прогулке, на балу, в пути, в церкви, вы взглянули на него, на вас посмотрели в ответ, вы коснулись руки, вы поговорили украдкой, и вот вы влюблены, очарованы, захвачены, вы строите мечты о будущем, это уже любовь, пустившая корни, и внезапно, в одно мгновение, краткое, как вздох, как взгляд на небо, существо это упорхнуло, как птица, видение погасло – и вы остаетесь потрясенный, убитый. Мысль о том, что вы никогда больше не увидите молнию, ослепившую вас, женщину, нежданно ставшую вам подругой и пробным камнем всех способностей ваших и сил, мысль, что два существа, созданные друг для друга, для совместного счастья здесь, на земле, и даже в вечности, разлучены навсегда и обречены влачить жалкую жизнь, никогда уже не найдя родственной души и дорогого им разума и сердца, – мысль эта несказанно горька.

Долго прохаживался я по валу, сетуя на свою роковую неудачу и насмешку судьбы, которая поразила меня своей коварной стрелой, заронила мне в сердце любовь к женщине и тем нанесла мне смертельную рану.

Я бродил и проникался одиночеством и покоем, то и дело нарушаемым милым образом Дины, вновь и вновь проносившимся передо мной, касаясь моего лица и погружая меня то в мятежные бури, то в аскетический экстаз, то в лихорадочное сладострастие.

Когда я пришел к себе, башенные часы пробили час, час ночи; мучимый бессонницей и возвращаясь мыслями к пережитому, я вспомнил, что имя Дины, показавшееся мне знакомым, встречается в Библии; я зажег лампу, раскрыл свою Библию, всегда лежавшую на столике у кровати, и, перелистывая Книгу Бытия, прочел в главе XXXIV о том, как Дина была уведена Сихемом.

« 1 Дина, дочь Лии, рожденная от Иакова, вышла посмотреть на дочерей земли той. 2И увидел ее Сихем, сын Эммора Евеянина, князя земли той, и взял ее, и возлег с нею, и принудил ее насильно» и т. д., и т. д.

Находка эта исполнила меня радостью, я заключил, что, коль скоро у этой девушки еврейское имя, она, очевидно, еврейка. Восточный облик ее подтверждал мою догадку, и этим же я объяснил загадочный смысл слов, сказанных мне ее стариком-отцом. Успокоенный своим открытием, подбодренный этой маленькой удачей, я снова окрылился надеждой отыскать ее жилище и торжественно поклялся сделать все, чтобы достичь цели.

На следующий день рано утром я обегал весь город и, решив, что они, очевидно, приезжие иностранцы, начал с гостиниц; я ходил от «Золотого Креста» к «Святому духу», от «Герба Франции» к «Трем Маврам», от «Серебряного Льва» к «Святому Видалю», повсюду справляясь у хозяев, не остановился ли у них седобородый старик с юной дочерью по имени Дина. Но я всюду получал только отрицательные ответы. Я пошел к раввину, но и от него ничего не узнал.

Тогда, не падая духом, я стал опять ходить на гулянья, бродил по городскому валу, по площадям, посещал церкви, заглядывал в синагогу, не пропустил ни одного концерта, ездил даже в окрестности; но все было напрасно: я так и не напал на их след. После двухнедельных непрерывных и трудных поисков я отказался от этой мысли. Однако необходимость что-то делать поддерживала меня; без нее я сразу впал в отчаянье и в тоску; я перестал выходить, пролеживал полдня в постели, держа открытой Библию, и снова и снова перечитывал и целовал страницу, на которой светилось имя Дины.

Авиньон мне опостылел, я ненавидел его, я ненавидел все на свете; все мне казалось смрадным и пошлым, и эта страшная пустота постоянно становилась между мною и миром; меня стала преследовать мысль о смерти; мысль эту я, правда, и раньше постоянно носил в себе тяжелой ношей. Сердобольная хозяйка посоветовала мне съездить на несколько недель к отцу, поразвлечься и оправиться от недуга, который она по доброте своей приписывала тлетворному весеннему воздуху.

Итак, я возвратился в Монтелимар, но тоска моя неотступно следовала за мной. Уже с давних пор мне хотелось посмотреть прекрасный город Лион, вот я и отправился туда без промедления.

 

III

Lou gal rëmëno l'alo

[224]

Спустя несколько дней после моего приезда в этот город, где скука уже одолевала меня и где я укрепился в моем решении покончить все счеты с жизнью, за углом величественного и мрачного собора Святого Иоанна я увидел вдруг молодую девушку, она очень спешила. Походка ее показалась мне знакомой, я догнал ее, – это была Дина! И, однако, я не посмел себе в этом признаться, не посмел остановить ее и к ней обратиться. Я следовал за нею на расстоянии нескольких шагов, негромко окликая ее время от времени: «Дина! Дина!».

Наконец она обернулась и поздоровалась со мной, хотя, как видно, не узнала меня. Тогда я заговорил с нею, весь дрожа.

– Сударыня, – начал я, – помните, как в Авиньоне, на городском валу, на концерте к вашему батюшке обратился молодой человек, вы еще тогда поблагодарили его за любезность?

– Как! Это вы?… – воскликнула она, приметно волнуясь, и коснулась моей руки, вся зардевшись, опустив голову, будто рассматривая плиты соборной паперти.

– О, прелестная Дина, как я счастлив, что вас повстречал! Не отталкивайте меня, дайте мне излить мои муки, все, что накопилось за это время в сердце. С того самого часа, как я увидел вас, я потерял покой! Вы возбудили во мне внезапную любовь, безудержную страсть.

Я ждал окончания концерта, чтобы проводить вас до дома, в надежде рано или поздно открыться вам в своей любви; с волнением слушал я музыку, и мне хотелось, чтобы она поскорее умолкла; но вы так сильно поразили меня в самое сердце, что мало-помалу я забылся в мечтах, а когда очнулся, то увидел, что стою один на валу; я долго искал вас потом, блуждая по городу, и все было тщетно; я дошел до отчаянья, смертельная грусть овладела мной, и, как видите, красавица Дина, я влачу свою тоску за собой! О, да будет благословенно небо, если это оно посылает мне счастье снова вас видеть! Вы, Дина, владычица моей жизни, я на коленях перед вами. Не отталкивайте меня, вы меня убьете!..

– Сударь, не годится молодой девушке останавливаться так посреди улицы и вести разговоры с мужчиной; не удерживайте меня, прошу вас, успокойтесь, смотрите, прохожие на нас оглядываются.

– Заклинаю вас, войдемте тогда в эту мрачную церковь, там под темными сводами мы поговорим о любви вдали от косых взглядов.

– Нет, сударь, мне нельзя ступить в храм, где обитает враг моего бога. Мой отец очень бы огорчился, если бы об этом узнал.

– Какой же у вас бог?…

– Бог Израиля!

– Я так и подумал, когда прочел ваше имя в Книге Бытия. Если так, то будьте мне сестрой, позвольте мне вас проводить, и мы поговорим.

– Я вполне на вас полагаюсь, сударь.

– Давно вы живете в Лионе?

– Я здесь родилась, сударь.

– Мне следовало об этом догадаться по вашей красоте. Но когда же вы уехали из Авиньона?

– На следующий день после того, как вы меня увидели на концерте. Может быть, нехорошо быть такой откровенной, но я не умею лгать: я тоже была взволнована, когда увидела вас, и какое-то новое чувство овладело мною; я приметила ваше волнение и поняла, что скрывается за вашей учтивостью. Когда мы поднялись, чтобы уйти, вы стояли, опершись об ограду, и были в такой задумчивости, что мы прошли мимо вас, а вы даже не заметили, как отец вам поклонился. Я несколько раз оборачивалась дорогой, но никого не увидела. Может быть, не принято во всем этом признаваться, но только это правда. Воспоминание о вас всю ночь не давало мне покоя. Я пыталась уговорить отца отложить наш отъезд в надежде повидаться с вами еще раз на концерте, но все было напрасно; отец ведет торговлю драгоценными камнями и наезжает в Авиньон по делам, а тут его безотлагательно отозвали в Лион. Я тоже ужасно страдала с тех пор. – Девушка утерла набежавшие слезы. – Увы! Мне было никак не свыкнуться с мыслью, твердившей мне: «Ты его никогда не увидишь». Однако я должна была через несколько месяцев снова возвратиться в Авиньон, и я надеялась…

– О, Дина, Дина, как я счастлив! О! Как я вас люблю! О! Как вы мне дороги! Я вас обожаю, верьте мне, вы моя Рахиль, мой добрый ангел во плоти. Дина, до того часа, как вы явились мне, я гордо и презрительно проходил мимо женщин, а теперь я припадаю к вашим стопам!

– О, если все, что я к вам чувствую… Но скажите же мне ваше имя, чтобы и я могла вас называть.

– Эмар де Рошгюд.

– О! Если все то, что я к вам испытываю, мой Эмар, если все то, что я чувствую, – любовь, то, поверьте мне, я действительно вас люблю!

Так, признаваясь друг другу в наших чувствах, мы добрались до самого порога Дининого дома, и тут я попросил у нее следующего свидания.

– А зачем же? – спросила она.

– Чтобы мы могли видеться и говорить о любви!

– Эмар, нам нет нужды в свиданиях: вы человек благородный, вы меня любите, я вас тоже люблю, приходите запросто к отцу, если хотите, поднимемся хоть сейчас. Я скажу отцу: «Вот молодой человек, который с вами беседовал однажды на авиньонском валу вечером во время концерта. Разве вы его не узнаете? Сейчас я его повстречала, у него никого нет в этом городе; он всем сердцем меня полюбил, я его тоже люблю…». И отец примет вас и будет любить за вашу любовь ко мне.

Я вошел. Добрый старик Иуда встретил меня приветливо и представил своей супруге Лии; и с тех пор вот уже добрых десять месяцев я, можно сказать, все свое свободное время провожу в их доме.

Моя любовь к Дине еще больше возросла благодаря этой целомудренной и упоительной близости; я окружил заботами и всевозможными знаками внимания старого Иуду, обласкавшего меня, и Лию, заменившую мне родную мать, которой я лишился еще ребенком.

 

IV

Ploujhas de marselha

[227]

В эту минуту они свернули в какую-то улицу.

– Мэтр Бонавантюр Шастеляр, – сказал тогда Рошгюд, – не зевайте так громко, прошу вас, вы такой шум подымаете, что весь город перебудите, того гляди сбежится стража.

– Сеньер Эмар, дело в том, что…

– Ладно, ладно, утешьтесь, все позади; к тому же мы уже на месте. Вот и еврейский квартал.

– Господи Иисусе! Еврейский квартал!.. – вскричал стряпчий, весь трясясь и то и дело осеняя себя крестным знамением.

– Да, любезный, это здесь, вон на том углу, тот красивый дом с витиеватой башенкой, построенный вашим славным земляком Филибером Делормом.

– Филибером Делормом!.. Чернокнижником, не правда ли? Звездочетом?… О, горе мне, сеньер Эмар, прошу вас, прикройте меня немного вашим плащом, я смертельно боюсь! Мне так и кажется, что сверху что-то плюхается нам на голову; а мне не раз приходилось слышать, что вовсе небезопасно ходить ночью по еврейскому кварталу, что там на голову так и сыплются всякие котлы да реторты, черные коты да корни мандрагоры, летучие мыши да греческий огонь…

– Слыханное ли дело в ваши лета верить подобным небылицам? А еще правовед! Законник! До чего же вы жалки! Мэтр Бонавантюр, честью поручусь и заверяю вас, что если сверху что и падает по ночам в этом квартале, то уж наверняка не мандрагоры и не черные коты!

 

V

Melh es nocëiar qe esser usclat

[231]

Слуга, шедший впереди с фонарем, остановился посреди улицы напротив дома, окна которого на шестом, седьмом, восьмом, девятом и десятом этажах были заклеены промасленной бумагой: должно быть, там жили парчевники и шелкоделы, которым нужен мягкий и слабый свет. Дверной проем был узеньким и низким, Эмар был на целую голову выше. Тяжелые деревянные ворота, все в резных ромбах, были украшены и укреплены большими гвоздями со шляпками, круглыми как миланские щиты. На середине двери висела кованая медная колотушка в виде забавного человечка; верхний косяк двери был изрешечен крестообразными перекладинами.

Эмар де Рошгюд дважды стукнул задом медного человечка в дверь – на третьем этаже тут же со скрипом отворилось окно и нежный голос спросил:

– Это вы, сеньер Эмар? Сейчас спущусь.

Лестница сразу засияла огнями, и свет из высоких окон косыми полосами скользнул по стене противоположного дома. Дверь растворилась с протяжным стоном: Дина предстала во всем своем великолепии, выделяясь среди мрака, одетая в коротенькое парчовое платье и по обыкновению вся увешанная драгоценными камнями. Ее белое лицо светилось в темноте; можно было подумать, что перед вами ангел, приносящий благую весть. Тоненькая ручка ее держала узорный железный подсвечник, перевитый спиралью и похожий на перегонный куб какого-нибудь алхимика.

При виде такой красоты Шастеляр от изумления широко открыл глаза и попятился на несколько шагов – так неотразима бывает настоящая женственность! Эмар подошел к невесте, взял ее за руку и поцеловал в увенчанный фероньеркою лоб.

– Вы опоздали, – сказала она недовольным голосом.

– Это верно, я действительно задержался, но не по своей вине; не браните меня, прошу вас. Не мог же я явиться без нотариуса, вот он.

Тут Бонавантюр Шастеляр снял свою судейскую шапочку и отвесил Дине немало нижайших поклонов; потом они поднялись по каменной винтовой лесенке, держась за служивший поручнем канат, весь истертый и лоснившийся, как рукоять копья. Пока они взбирались наверх, Бонавантюр то и дело дергал Эмара за рукав и шептал ему в ухо: «Ну и хороша же эта еретичка, что правда, то правда, Рошгюд!».

– Отец, – радостно закричала Дина еще с площадки, – это Эмар и с ним нотариус!

Они прошли галерею, нависавшую над двором, и вошли в большую залу, освещенную канделябром на позолоченной деревянной подставке. Стены были обшиты золоченым сафьяном, тисненым и рифленым, как корешок переплета. В глубине комнаты, в просторной нише, стоял буфет наборного палисандра, инкрустированный слоновой костью и перламутром; на доску из швейцарского мрамора в красновато-коричневых крапинках, выдолбленную посредине в виде кропильницы, из урны струилась вода. Справа и слева стояло по большому оловянному кувшину, пузатому как амфора и похожему на те, с которыми и сейчас еще служанки ходят по воду к уличному фонтану.

У одной из стен стояла застекленная горка, полки которой сплошь были уставлены деревянными чашами, наполненными бирюзой, аметистами, бериллами, ониксом, сердоликами, неграненными рубинами, изумрудами, авантюринами, топазами, бриллиантами, ляпис-лазурью, марказитами и множеством других камней. Под стеклом висели гранатовые, янтарные, коралловые и жемчужные ожерелья и многое другое – все то, чем торговал гранильщик Иуда.

Сам он в наглухо застегнутой черной куртке сидел в кресле перед столиком, накрытом бергамской тканою скатертью, на которой лежала Библия in folio с тяжелыми застежками, и громко и торжественно читал что-то из Исхода.

Его супруга Лия в праздничном наряде сидела по левую руку от него; смуглая кожа ее шеи и рук почти сливалась с темно-коричневым муаровым платьем; густые длинные рыжеватые ресницы и брови укрывали глаза, светившиеся точно сквозь сетку. Ее крючковатый нос резко выдавался, точно лезвием ножа деля лицо пополам. Но, вообще говоря, во всем ее облике были достоинство и учтивость, а мягкий и сладкий звук ее голоса пленил бы каждого.

Неподалеку от нее расположилась группа мужчин и женщин: их полувосточные костюмы и головы в иноземных тюрбанах говорили о том, что родом они из Месопотамии. Все это были близкие родственники и свойственники Иуды, собравшиеся, чтобы присутствовать при обручении и подписать брачный контракт. Я не берусь сказать, были это талмудисты или караимы, но зато я смею утверждать, что все они по семейной традиции причисляли себя к племени Аарона. Когда Эмар вошел, они склонили головы и приветствовали его, а тот в ответ низко им поклонился.

– Простите, любезные родственники, – сказал он, положив шляпу и плащ, – если я заставил себя ждать, это по вине нотариуса, Бонавантюра Шастеляра, которого я имею честь вам представить. Нельзя было дольше откладывать: как вам хорошо известно, отец принуждает меня воротиться в Монтелимар, и я завтра же должен уехать под угрозой лишиться наследства.

– Юдифь, – сказал Иуда старой служанке, стоявшей у входа, – пододвинь столик и скамью, принеси чернильницу, чтобы господин стряпчий смог приступить к исполнению своих обязанностей.

Стоя справа от отца, Дина обменивалась с Рошгюдом понятными им одним улыбками, потешаясь над растерявшимся Бонавантюром, который в это время лихорадочно перебирал четки. Чтобы подбодрить его, Рошгюд с силой стиснул ему руку и с притворной мягкостью прошипел ему в самое ухо: «Олух ты этакий», усаживая его за стол, как будто то был манекен.

– Если вы готовы, господин стряпчий, пишите все, что положено, – произнес Иуда, – задавайте вопросы, а мы будем отвечать.

– Сударь, мой писец уже подготовил вместе с вашим зятем брачный контракт, – пролепетал Бонавантюр, доставая из своей записной книжки кусок пергамента, – минуту внимания, сейчас мы все вам прочтем. Итак, слушайте:

«Теодебер де Шантемерль, шевалье, сеньер Рошкардона, Горж-де-Лу и иных поместий, сенешаль Лиона, сим доводим до вашего сведения нижеследующее.

В присутствии нижеподписавшихся советников, нотариусов города Лиона, сеньер Карломан, Эмар де Рошгюд, проживающий в Лионе в доме Корнамюз, по улице Катр-Шапо, Сен-Низьерокого прихода, законный сын сеньера Тибюрса Эмара, шевалье Рошгюда, проживающего в Дьелефи, близ Монтелимара в Дофине, и покойной Мадлены Гарно, из Ремюза близ Ниона; будущий супруг – с одной стороны; и дамуазель Дина, законная дочь Израиля Иуды из Сирийского Триполи, гранильщика этого города, и дамы Лии Барух из Дамаска, проживающая вместе с отцом и матерью в еврейском квартале, в приходе святого Павла, будущая супруга – с другой стороны, настоящим заверяют, что оба они – будущий супруг, будучи совершеннолетним, свободным и вступившим во владение своим имуществом, после того как трижды почтительно и смиренно после кончины матери просил согласия на брак у своего отца, доказательства чего он представит по получении отчего благословения на брак, и будущая супруга, с соизволения и согласия упомянутых отца и матери своих и всех здесь присутствующих, – обещают повенчаться истинным и законным браком и для этого явиться в церковь…».

– Нет, нет, господин Бонавантюр, поставьте, пожалуйста, в синагогу, – воскликнул Рошгюд.

– Ну, в синагогу, так в синагогу, хоть ко всем чертям, ежели вам так угодно! – проворчал подьячий.

– Господин королевский стряпчий, вы не учтивы! Вы порочите судейскую честь.

«… и для этого явиться в синагогу, чтобы получить там прокля… то бишь благословение, как только одна сторона пригласит другую.

По случаю упомянутого бракосочетания названный выше Израиль Иуда вручил и отписал в приданое и наследство будущей супруге, дочери своей, пятнадцать тысяч экю, каковую сумму он сего дня и представил наличными, имеющей хождение звонкой монетой, и передал в руки будущему супругу, что последний и подтверждает, на чем как оный сеньер, так и его будущая супруга, ублаготворенные, покидают Израиля Иуду с соизволения последнего и благодарят его за все.

По тому же случаю будущая супруга берет за собой в приданое все остальное имущество и права, а также каковые могут после этого…».

– Дальше, дальше, мэтр Шастеляр, все это можно пропустить, мы уже ознакомились с содержанием документа.

– Тогда постойте… постойте… Ага! Вот оно:

«Настоящим будущий супруг заявляет, что его имение, перешедшее от покойной матери, состоит: во-первых, из двух поместий и угодий, к ним относящихся, расположенных в местности, носящей название „Ремюза" близ Ниона, оцененных в двадцать тысяч ливров; во-вторых, загородного дома, находящегося в том же месте, оцененного в тридцать две тысячи ливров; в-третьих, гостиницы, известной под названием „Золотая рука" в Монтелимаре, оцененной в девять тысяч ливров, и сверх того суммы денег не менее пятиста пистолей; а будущая супруга объявляет, что не имеет другого состояния, нежели пятнадцать тысяч экю, ей отписанных.

Таким образом, по обоюдному согласию принявши и давши обещание выполнить все условия, возместить проценты, убытки и расходы по имущественному обязательству, полюбовно, в отношении приданого и прочего, в соответствии с обычаями сего города и теми законами и устоями, какие в нем принято соблюдать; обе стороны тому добровольно соподчиняются и по вышеуказанной причине решительным образом отвергают все иные законы и обычаи, могущие быть с данными в противоречии, а также всякого рода письменные обязательства и отказы. Сие составлено и заверено, как сказано выше, в Лионе, на дому у нижеподписавшегося господина Израиля Иуды, после вечерни, 28 июня, года 1661.

При сем присутствовали господин Авраам Барух, торговец галантерейными товарами, брат Израиля Иуды, и Гедеон Товий, торговец духами в Грассе в Провансе, каковые в этом и подписываются совместно с обеими сторонами».

– А теперь извольте подходить и подписываться, вы сперва, сеньер Эмар де Рошгюд, затем вы, мадемуазель, а там и вы, господа.

В это время служанка Юдифь поставила на стол две огромные вазы, наполненные приготовленным к свадьбе засахаренным миндалем, и разные корзиночки, сундучки и коробки.

Когда родственники и свидетели поставили свои подписи, мэтр Бонавантюр воспользовался своим правом: следуя обычаю, он поцеловал в обе щеки Дину, подносившую ему вазу с угощением, и, запустив туда свою крючковатую руку, прихватил изрядное количество сластей.

Дина и Эмар бросились в объятия Лии и Иуды, плакавших от радости, а потом обняли и всех родственников. Потом Юдифь обошла всех собравшихся, разнося угощения, и каждый брал полными пригоршнями. Обрученные поднесли в подарок женам и дочерям Авраама Баруха и Товия, своим теткам, двоюродным сестрам и подругам коробки с засахаренным миндалем и богатой одеждой, как того требовал установленный в городе обычай.

По окончании церемонии, когда были принесены все поздравления, уверения в любви и дружбе навеки, любезные родственники поднялись, чтобы расходиться; было уже поздно.

– Прощайте, друзья мои, – обратился к ним Рошгюд, – прощайте, я еду завтра в Монтелимар, отец решительно требует моего возвращения. Я постараюсь убедить его усерднейшими мольбами и, стоя перед ним на коленях, надеюсь склонить его к согласию, а заручившись его благосклонностью, вернуться, быть может, с ним в скором времени, чтобы как следует отпраздновать нашу свадьбу. До скорого свидания, и да хранит вас бог в здравии телесном и душевном.

– Прощайте, сеньер Эмар, прощайте, друг наш и брат, прощай, племянник, счастья вам и удачи во всем!

– Прощайте!

– А вы, мэтр Шастеляр, подождите меня, мы пойдем вместе.

– Любезные мои родители, – промолвил тогда Эмар, – так как мне не удастся завтра нанести вместе с Диной свадебные визиты, то вы уж, пожалуйста, извинитесь за меня перед нашими друзьями и передайте предназначенные им угощения и подарки. А теперь мне остается только прижать вас крепко к груди, равно как и Дину, которую я так люблю!

– Ах, зачем же вы уезжаете, Эмар, останьтесь, останьтесь еще хоть на несколько дней!

– Не плачь, Дина, я скоро возвращусь и больше тебя уже никогда не покину по гроб жизни!

– Останься, останься со мной! Меня одолевают мрачные предчувствия.

– Все это глупости, девочка моя.

– Нет, я ощущаю что-то смутное и горестное, меня томит какая-то тоска. Небо не может нас так обманывать.

– Утешься, доченька, – сказал Иуда, – речь идет всего-навсего о нескольких днях ожидания. Подумай об отце нашем Иакове, который у дяди своего Лавана семь лет ожидал Рахили, которую он любил. По несправедливости после семи лет она ему так и не досталась, тем не менее беспрекословно он прождал еще семь долгих лет; и только после четырнадцати лет желаний, обещаний и трудов он получил ее в награду за свое постоянство. Наберись мужества, дочь моя!

– Будь мужественна, дорогая! – повторяла Лия, которая держала ее в своих объятиях и целовала ее заплаканные глазки.

– Отец мой, – сказал Эмар, опускаясь на колени перед Иудой, – отец мой, благословите меня!

Тут Иуда возложил обе руки на голову своего зятя, прочел вслух несколько мест из Библии, произнес несколько молитв по-еврейски, а затем громко добавил:

– Сын мой, благословляю тебя именем божьим, благословляю тебя, как Исаак благословлял Исава; пусть потомство твое будет многочисленным; пусть потомство твое станет племенем и пусть всевышний господь пребудет в тебе и в твоем потомстве! Восстань, сын мой, ты не собьешься с пути, ибо сам господь заступится за тебя и пойдет с тобой.

Эмар заплакал; он покрывал поцелуями руки и седую бороду Иуды, потом наконец вырвался из объятий Дины и Лии, обе плакали.

Эмар не мог больше выдержать.

– Прощайте, прощайте!.. Идем, Шастеляр, живее, идем!..

На набережной при свете фонаря, который нес лакей, можно было увидеть, как сверкнуло несколько золотых монет на ладони Рошгюда; потом в окружавшей их тишине слышно было, как из мошны Бонавантюра Шастеляра вырвался глубокий вздох, мгновенный и звонкий.

 

VI

Langhimën

[236]

Близился конец июля; прошел почти месяц с тех пор, как Эмар де Рошгюд уехал в Монтелимар и поселился у отца в поместье Дьелефи. Он пообещал своей невесте, что вскоре вернется, однако ничто не возвещало Дине его скорого возвращения. После его отъезда она получила от него только одну-единственную посылку; в ней была коробочка нуги из Монтелимара, ящичек лиственничной манны и бриансонских сосновых орешков и корзиночка восхитительных обварных крендельков с Сенмадленской ярмарки в Бокере. В корзиночку было вложено письмо следующего содержания:

Эмар де Рошгюд Дине.

«Прелестная невеста моя, не обижайся, что я обхожусь с тобою, как с девочкой, ведь я люблю тебя, как любят малое дитя! До чего же тяжко мне в разлуке! О, если бы ты была со мной, тогда величественная и дикая природа, что меня окружает и кажется мне такой тяжелой и скучной, оживилась бы сразу и запрыгали бы козочкой, затрепетала бы как овечка. О, я полюбил бы ее, проникся бы ею, если бы твой взор отверз мне душу, сжавшуюся, как еж, если бы твой голос распахнул мне сердце, если бы ручка твоя лежала в моей руке, если бы мистраль этих гор, путаясь в длинных огненно-рыжих волосах твоих, обдавал меня нардовым мирром, который он струит; мы резвились бы беспечно на родных лугах, забирались бы на высочайшие вершины и вместе под одним плащом, заблудившись в тумане, созерцали расстилающиеся у наших ног облачные ковры, мы приветствовали бы бесконечность творения, и тогда бог твой, обитающий на горных высях, явился бы нам… Прости меня, прости, страдание помрачает мне разум… Однако же, не правда ли, это было бы чудесно? Мы бродили бы от Бальмской пещеры до Бриансона, орлиного гнезда; от Сен-Жана-де-Мориена, где водятся медведи, до крепости Вивье, надетой, как шапка, на гордую вершину скалы.

Недавно горец из Монестье продал мне молоденького орленка, это орлица, я вскармливаю ее, чтобы немного развлечься; надеюсь, ты не рассердишься, что ради удовольствия почаще повторять твое сладостное имя я назвал ее Диной. Отца и всех окружающих удивляет такое прозвание, и они расспрашивали меня, желая узнать его происхождение, а я не знаю, что и отвечать им, и отговариваюсь тем, что это просто моя причуда. Славным жителям Дофинэ больше пришлось бы по вкусу, если бы я назвал ее Марго.

С тех пор как я возвратился в Дьелефи, у меня было несколько объяснений с отцом; разговоры эти неизменно приводили к ссорам, а объяснения, как ты сама понимаешь, ровно ничего ему не объяснили. Отец по-прежнему стоит на своем и непреклонен в своем решении. Мне ничем не сломить его дикого упорства. Раздражительность и исступление его только растут. Однако в последнее время, чтобы завоевать мое расположение, он напускает на себя такую мягкость, которая, вообще говоря, ему отнюдь не свойственна. В то утро, когда я приехал к нему, он обошелся со мной ужасно. Гордому его нраву все три мои почтительных просьбы пришлись не по сердцу. Моя настойчивость выводила его из себя, он излил на меня всю свою желчь, кощунствовал и ругал меня. Я хранил молчание, но, подумай только, до чего дошел его гнев: меня, молодого и сильного, этот старик сбил с ног, а когда я стал обнимать его колени, он отпихнул меня от себя.

После этих приступов гнева, на которые у него уходит столько жизненных сил, он совершенно слабеет и весь холодеет, бывает, что он после этого проводит по нескольку суток в постели.

Он нипочем и слушать не хочет о моем союзе с тобой, с еретичкой, цыганкой, как он тебя называет. Все евреи в его глазах – еретики и воры. Сегодня он не только уже грозит лишить меня наследства, но даже собирается заточить меня в темницу в Пьер-Ансиз, в Бастилию, не знаю куда еще, может быть в Гранд-Шартрез. Я почти уже потерял надежду его смягчить, однако недалеко то время, когда я попытаюсь еще раз и, что бы там ни было, вскорости окажусь подле тебя, то ли с его благословением, то ли с проклятием.

Обними крепко Лию, матушку мою, обними крепко доброго отца моего, Иуду, мне более чем когда-либо есть нужда в их благословении.

Что касается тебя, моя Дина, я тебя обожаю, и душа моя взирает на тебя, как на святой ковчег.

Если ты найдешь минутку, чтобы написать мне на досуге несколько слов в утешенье, то направь свою записку не в Дьелефи, где она может попасть к отцу, а в Монтелимар, на гостиницу "Золотая рука", мне ее оттуда доставят».

Это письмо преисполнило Дину радостью и тревогой: по доброте душевной девушка вменяла себе в вину несчастья Эмара и почитала себя причиной дурного обращения и бурь, какие тот претерпевал из любви к ней. Ей, нежной и кроткой, не ведающей зла, никак не понять было старого Рошгюда, отца ее жениха; в ее глазах он стал жестоким чудовищем, людоедом, ей не верилось, что человеческое сердце способно вместить столько жестокости. Это невинное дитя не знало, что общество растлевает все и вся, что безудержное стяжательство и религиозный фанатизм ожесточают людей, делают их кровожадными; что человека по натуре доброго цивилизация превращает в солдата, собственника, священника, судью, палача; не знала, что, когда она еще была младенцем, ее деда сожгли на Гревской площади в Париже, а за много лет до того, чтобы избегнуть смерти, его отцу, обвиненному в чернокнижии, пришлось убегать из этого города, упившегося человеческой кровью.

Прошло шесть недель, а Рошгюд все не ехал; бедняжка Дина становилась с каждым днем все грустнее и грустнее; веселость ее увядала. О, сколь жестоким казалось ей ожидание! Время для нее тянулось все медленнее, а будущее было темно. Она говорила себе: может быть, сейчас Эмар сидит, скорчившись, в сырой тюрьме, призывая меня слабеющим голосом, и только хриплое эхо подземелья откликается на его стенания. Стоит ему немного приподняться, как он ударяется головой о сталактиты свода! А может быть, его уже зарезали разбойники где-нибудь на дороге.

Вот каким веселым мыслям она предавалась. Тоска незаметно подтачивала ее; прежде всегда такая говорливая, она просиживала теперь в праздном оцепенении у своего окна. Состояние девушки сильно тревожило мать и старого Иуду, которых она больше не ласкала, как обычно, а если когда и целовала их в лоб, то всегда при этом заливалась слезами. Изведенная страданиями, она с жадностью цеплялась за все, что щекотало нервы, возбуждало и выводило ее из состояния апатии; комнату свою она уставила вазами с самыми пахучими цветами; она окружила себя жасмином, чубучником, вербеной, розами, лилиями, туберозами; окуривалась ладаном, бензоем, усыпала все вокруг амброю, корицей, стираксом и мускусом. Часто на нее нападало какое-то беспокойство, и тогда она начинала ходить взад и вперед по комнатам, словно помешанная; иной раз она даже пропадала на несколько часов; ее отлучки огорчали весь дом; ее начинали искать по городу, но найти никак не могли; потом она наконец сама возвращалась, успокоенная.

– Мне было тяжко взаперти, – говорила она, – я прошлась, полюбовалась на небо, и теперь мне получше.

В это время года, когда все обновляется и вновь пробуждается к жизни, когда приходят в волнение даже самые холодные натуры, когда какая-то сила тянет к душевным излияниям, когда самый угрюмый мизантроп освобождается от неприязни к людям и суровости и хочет быть любезным в обращении с другими, в ту пору, когда чувство симпатии клонит нас к любви, к той юной любви, что тревожит и тех, кто ее не знает, нагоняя на них тоску и скуку, в эту пору Дина, после того как год назад возле нее был любимый, друг и спутник, укрывавший ее своим крылом, человек, с которым она проводила целые дни в упоительных разговорах, чтении Библии, в чистых признаниях, в несбыточных мечтах, Дина, покорная и доверчивая, приучившаяся уже думать помыслами и глядеть глазами того, чью волю ей было сладостно исполнять, от чьего присутствия душа ее расцветала и в ком она, как никогда, нуждалась теперь, – по воле судьбы Дина вдруг оказалась совершенно одинокой: плечо, поддерживавшее ее, направляющая десница, уста, вдыхавшие в нее волю, любовь и ненависть, – все было отнято; бедняжка, подавленная своим горем, совсем захирела от этого страдания; к тому же страх, тайное опасение, что она уже потеряла или может потерять любимого, совершенно ее убивали.

Ничто не могло увести ее от этих тягостных мыслей, хотя ее добрые родители делали все, чтобы ее развлечь. Ей накупили тысячи всяких мелочей, которых ей вовсе не хотелось. Как больной ребенок, отталкивающий подаренные ему игрушки, она едва только взглядывала на всякие безделки и драгоценности, которые прежде ей всегда было так приятно видеть. Родители часто брали ее с собой на городские гулянья, часто катали по окрестностям, возили в Иль-Барб, в Рош-Тайе, в Тассенские или Рошкардонские рощи, на башню Бель-Альманд, на берега Соны и Роны, – все ей постыло, она все время сидела молча под опущенною вуалью.

Однажды она испросила у матери своей Лии соизволения написать письмо жениху; вот оно:

«Эмар, если вы любите Дину так же, как Дина вас любит, возвращайтесь сейчас же, умоляю вас, если вы еще на свободе. Если нет, то порвите оковы; куда бы вы ни направились, я за вами последую повсюду! Или же сообщите мне только, где ваша темница, чтобы и мне там умереть вместе с вами! Ваше отсутствие мне так тягостно, я так ослабела, что с трудом держу перо и мне никак не собрать мыслей.

Вернитесь, жених мой!».

Спустя шесть дней Дина получила следующий ответ:

«Утешься, невеста моя, утешься! Я выезжаю завтра, чуть займется свет. Прости, что я сделал тебе больно, но я и сам очень страдаю. Чтобы заглушить боль разлуки, я охотился в горах на медведя, ну, а ты, что сделала ты, чтобы развеять свою тоску – эту медведицу, которая душит тебя своими свинцовыми лапами?…

Рассчитывая вернуться со дня на день, я откладывал ответ, мне хотелось самому его тебе принести; я надеялся умилостивить отца, но он еще неприступней, чем Альпы. Сегодня вечером я объявлю ему о своем отъезде, можешь себе представить, какая это будет буря! Помолись богу, чтобы меня не сломило ураганом!

Поклонись Иуде и Лии, прощай! Пройдет три дня и я постучусь у твоих дверей».

 

VII

Oustaou pairolaou

[239]

И вправду в тот вечер, когда он отослал письмо, сразу же после ужина Эмар последовал за отцом, удалившимся в спальню. И вот что он ему сказал, весь дрожа:

– Простите, отец мой, за то, что я опять пришел вас беспокоить, видите, я у ваших ног, только не гневайтесь, вспомните, что всю жизнь ваш смиренный сын ни в чем вам не прекословил; один-единственный раз ему случилось проявить свою волю, и его ослушание стало для него роковым. Вы ведь знаете, любви не прикажешь, истинную любовь из сердца не вырвешь, вы это знаете, ибо вы сами любили мою мать, не правда ли?…

При этих словах Рошгюд содрогнулся, точно удрученный ужасными воспоминаниями, и весь передернулся, силясь вернуть лицу спокойное выражение.

– Моя ли вина, – продолжал Эмар, – что жена, которую мне послало небо, оказалась еврейкой?… Моя ли вина, что она той же крови, что и ваш Христос?… Она красива, она чиста, она девственна, я ее обожаю! Она обожает меня, она бы и вас обожала, отец! Разве любовь невестки для вас ничего не значит? Ее веселый нрав станет отрадой вашей старости. Вы ничего не отвечаете, тогда скажите же, наконец, какую вы хотите себе невестку?…

– Господин Эмар, я никогда не допущу, чтобы христианская кровь Рошгюдов смешалась с нечистой кровью какой-то цыганки! Подлой еретички! Потаскухи!..

– Потаскухи!.. Ах, отец мой, как вы несправедливы!.. Вот прочтите этот контракт; ему недостает только вашей подписи, вы видите, она не бесприданница, эта девочка богата, если все дело в золоте!..

Рошгюд вырвал бумагу у него из рук.

– Проклятье! Что это еще за чертовщина!..

И, не глядя, он разорвал бумагу и бросил в лицо Эмару, хлеща его по щекам.

– Вот тебе твое обручение! Посмотрим, негодяй, удастся ли тебе опозорить твой род!

– Отец мой, вы бьете меня потому, что знаете, что я-то вас не ударю. А ведь я молод, силен, ведь кровь кипит во мне, а сердце раздирает мне грудь! Берегитесь, я разобью вас, как эту вот дверь!..

Сорванная с петель дверь упала с оглушительным грохотом.

Рошгюд, подавленный и бледный, откинулся в кресле.

– Довольно, довольно отец! Все это меня убивает! У вас каменное сердце, а у меня будет железная воля! Завтра я уезжаю, прощайте!

– Нет, ты не уедешь! Слышишь!

– Уеду, отец! Но, боже мой! Что же вы находите невозможного в этом союзе? Скажите, что приводит вас в такую ярость?

– Цыганка!.. Проклятая!.. В жилах Рошгюдов течет христианская кровь!

– О, боже мой! Очень уж вы кичитесь этой христианской кровью. Полноте, что вам до того, христианская она или мавританская? С каких это пор вы стали таким набожным, таким богобоязненным?… Готов поручиться, что вы и в бога-то не верите. Правда ведь, вы не верите в бога?…

При этих словах Рошгюд вдруг вскочил, охваченный неистовой яростью. Он схватил нож за лезвие и, окровавив руку, ударил им по столу.

– Прочь, прочь от меня, негодяй! Я тебя проклинаю! – И, вцепившись другой рукой сыну в волосы, он поволок его по всему коридору и спустил с лестницы.

 

VIII

Benëzets los maldisors de vos

[242]

На заре следующего дня Эмар вышел из дома чуть свет; слуги верхом на лошадях уже ожидали его. Тут же был его вороной конь и жеребец, предназначенный для Дины, а также несколько мулов, нагруженных сундуками с добром.

Разбуженный конским ржаньем, Рошгюд распахнул окно с такой силой, что ставни загрохотали о стену, и вне себя от ярости громко крикнул:

– Ты не уедешь, иначе я лишу тебя наследства и прокляну!..

– Я уезжаю, отец мой, – ответил Эмар, – а на прочее ваша воля; другой отец, там, благословит меня.

– Ты не уедешь, говорю тебе!..

Рошгюд исчез за окном.

Эмар двинулся в путь со своим караваном; но не успел он выехать на середину дороги, как Рошгюд снова показался, уже в дверях, полуодетый, но с аркебузой в руках.

– Стой, отцеубийца, стой! Я тебя проклинаю! Разрази тебя громом! Провалиться тебе в преисподнюю! Говорят тебе, стой! Я проклинаю тебя и выгоняю из дому! Отец твой тебя проклинает и бог тому свидетель!.. Ты не уедешь!

Он затопал ногами, забился головой о притолоку; дом весь дрожал. На старика было страшно смотреть. Эмар продолжал безмолвно удаляться, а когда он доехал до поворота дороги, потеряв надежду вернуть его, Рошгюд вскричал еще яростнее:

– Сгинь отсюда, сгинь, отцеубийца, чудовище!.. Чтоб мне тебя больше не видеть!

Он нацелил аркебузу, раздался выстрел, Эмар вскрикнул. Рошгюд замертво повалился на ступеньки подъезда.

 

IX

Bourdëscado

[245]

С тех пор, как Дина получила письмо от Эмара, она стала меньше о нем тревожиться, но успокоиться все равно не могла, и на следующий же день под вечер сказала отцу:

– Схожу-ка я навещу подружку мою Елизавету; я скоро вернусь.

Глупая девочка лгала, ей претило общество людей и разговоры; чтобы помечтать на свободе и поглядеть на небо, как она это называла, она отправилась одна бродить по берегам Соны… Какое безрассудство!..

Жених ее должен был приехать дня через два-три. Какие это были упоительные мечты, еще более сладостные, чем само одиночество!

Немного подальше Иль-Барб перевозчик сидел на корме своей беши – плоскодонной лодки с навесом, напоминающей собою гондолу.

Вдруг Дине пришла странная фантазия.

– Лодочник, – сказала она, подходя, – мне захотелось покататься по этой чудесной речке, но я одна.

– Ну и что же с того, красавица?

– Лодочник, вот вам экю за перевоз и вот кошелек, чтобы вы уважали девушку, которая к тому же больна.

Лодочник взял экю и кошелек; Дина прыгнула в лодку и скрылась под навесом.

И вот лодка уже уплывала вдаль.

Неожиданно послышалась нежная далекая музыка, скользившая по глади воды, и показалась другая лодка, на которой усердно гребли и откуда часто доносились взрывы безудержного смеха. Она была наполнена молодыми людьми и девушками, отправившимися помузицировать и порезвиться в вечерней прохладе; они силились приблизиться к беше, в которой сидела Дина, и прошли совсем вплотную, наклоняясь, чтобы заглянуть под молчаливый шатер, но перевозчик налег на весла, гребя против течения, и эти нескромные молодые люди унеслись вниз по течению, так ничего и не увидав.

Беша поднималась все дальше и дальше вверх; было уже совсем темно, а ведь Дина просила лодочника покатать ее всего часок, не больше.

Но вот лодочник встал, проскользнул под навес. С беши, исчезавшей на горизонте, донесся пронзительный крик.

 

X

Escumergamën

[247]

– Послушайте, что вы делаете? Сидите спокойно и гребите по течению. Будем возвращаться. Вы же видите, что уже поздно. Не подходите ко мне!..

– Какая вы красивая, мадемуазель!

– Вы с ума сошли!

– Да это вы сами меня с ума свели.

– Уйдите, не смейте меня трогать! Чего вам надо?

– Да ничего, только то, чего господину сенешалю захотелось от моей сестрицы месяца три тому назад.

– Господину сенешалю… вы на него клевещете.

– Это я-то на него клевещу?… Брюхо моей сестры на него клевещет. И белы же у вас ручки! Редко мне доводилось такие потрогать! Наконец-то я натешусь, и меня обласкают белы ручки! И ножки славные!.. Смотри-ка!

– Спасите! Спасите! Не трогайте меня! Наглец!

– Потише, потише, мамзель, так и охрипнуть можно… А ножки просто диво!

– Спасите! Убивают!..

– Нет, пока еще не убивают; очень уж вы торопитесь. А ну-ка успокоимся, дайте-ка я расцелую распрекрасные ваши глазки, будьте умницею, малышка, зла вам никто не хочет, ну-ка я шейку поцелую!

– Ах, лучше умереть!.. Сюда! Спасите! Убивают!

– Попусту вы шум поднимаете, никто не придет; к тому же я без труда заставлю вас замолчать. Веревок у меня вдоволь запасено, найдется из чего кляп сделать.

– Негодяй! Подлец! Убейте меня!

– Чем испугать вздумала! Я к такому привычен; что дается по охоте, мне того даром не надо. Я люблю силой взять. Затем я и в прошлую немецкую войну добровольцем пошел: и вот, как бог свят, я там больше французов посеял, чем немцев поубивал. Напрасно вы отбиваетесь, красавица, силенок-то маловато! Меня не запугаешь, говорю вам, я в этом бывалый; мне девку изнасильничать – все равно что тебе по струнам ударить, а убить, когда уж случится, – что тебе ягодку вышить.

– О, мой бедный жених!

– А, а, похоже, что мы невеста? Ну, вот и отлично! Ночка-то тихая, поболтаем; так вы, оказывается, невеста, моя милая?… Ничего, женишок-то уж как-нибудь обойдется. Не всегда рыбаку достается поесть плотички, так уж на белом свете водится, ни на что нельзя положиться. Гильо посадил, а Шарло обмолотил. Эх, и хороши же вы, хороши, благородная дама! Больно уж вы мне по сердцу пришлись. Эх, и радость же такую залучить! Вот я, Жан Понтю, перевозчик, деревенщина – и знатная дама!.. Ух! Захоти вы только со мной поладить!.. Перстни-то важные! И цена-то им хороша, уж это как пить дать! Такая же в точности ручонка у моей Марион. Ей-богу! Давайте-ка их сюда, я их ей от вас в подарочек поднесу.

– Вы мне ломаете пальцы!..

– Частенько, когда я был солдатом, ночью, бывало, на карауле станешь умом раскидывать и видишь: вот хоть бы взять, к примеру, простых крестьян, наши сестренки, дочери, бабы наши, вечно они знатным да богатым господам достаются, вот кто нашими подруженьками пользуется, а мы-то дураки, ничего-то мы никогда им не сделаем, ни жен их, ни дочек не тронем; где же тут справедливость? Вот я еще что думал: почему оно так, что мы вот, к примеру, бедные, а те богатые?… Эх! Вот чего, если на то пошло, никак я в толк взять не могу. Неужто справедливо это? Где уж лучше, как на войне, парню ума набраться да понять, что к чему?

Ожерелье-то уж больно богатое, ну и жемчуг! У моей Марион шейка точь-в-точь как ваша! Ей-богу! Вот ведь до чего удачно сошлось! Я ей подарочек от вас сделаю, ладно?…

Право, жаль обдирать серьги с таких маленьких ушек, дайте-ка я поцелую их, чтобы утешить. У моей Марион как раз нет приличных серег для воскресных гуляний, а сами знаете… Ну, ну, слезами горю не поможешь. Я ей и подарю. Ну теперь, как я вас пораздел, вам и золотые гребни в волосах иметь не пристало; придется малость поиспортить вам прическу… Э, да вы во сто раз краше растрепанная!

Теперь нам и терять уже нечего, не считая…

– Помогите! Помогите! Пустите меня, умоляю вас, или убейте меня сейчас же.

– Выходит, все еще отбиваться будем… У, проклятая! Давайте-ка сюда руки; вот я их сейчас возьму да свяжу. Так-то оно лучше будет.

– Убивают! Неужели никто не поможет!

– Молчи ты, вот повязка тебя уймет, ну, живей, подыми-ка голову, я завяжу кляпик.

– Пощадите, пощадите! О, пустите меня, ради бога. Чего вам нужно? Денег? Чего вы хотите!.. Все у вас будет!.. Больно мне! Палач! Бандит! Ах!.. Ах!.. Я. погибла…

В лодке стали слышны только невнятные жалобы, приглушенные крики и стоны; потом постепенно все замерло.

Примерно час спустя Жан Понтю, лодочник, вылез из-под навеса, волоча Дину за волосы; в ту минуту, когда он ее сбрасывал в Сону, повязка сбилась и надломленным голосом она позвала Эмара.

А Жан Понтю с кормы своей лодки, наклонившись, вновь и вновь заталкивал в воду гарпуном тело Дины всякий раз, когда оно всплывало на поверхность.

 

XI

Dóou

[250]

До самого утра Дину тщетно искали по всему городу.

На рассвете крестьяне, привозившие на рынок молоко и другие продукты, переезжая через мост, заметили в реке труп молодой женщины: длинные рыжие волосы цеплялись за прибрежные камни.

Жан Понтю, лодочник, втащил утопленницу в свою лодку и привез к берегу в месте, прозванном «Смерть-обманщица»; собрался народ, все сокрушенно взирали на покойницу, на ее злосчастную красоту; маленькие израненные ручки были связаны за спиной грубой веревкой.

Внезапно чей-то голос из толпы крикнул: «Не узнаете вы, что ли? Ведь это рыжая Дина! Дина – красавица-еврейка! Дочь Иуды гранильщика, что живет вон там, в еврейском квартале».

Целый день народ толпился в доме Израиля Иуды. Дину положили на постель, обрядили в праздничные одежды и убрали драгоценностями по еврейскому обычаю. Лия, ее бедная мать, убитая горем, стенала у нее в ногах; Иуда сидел откинувшись в кресле, безмолвный, в разодранной куртке, с посыпанной пеплом головою, снедаемый горем.

Раввин молился.

 

XII

Goudoumar! Goullamas!

[253]

После полудня в портале ратуши у дверей полицейского управления загорелый коренастый мужчина в матросской блузе буянил и распихивал людей, которые старались вытолкнуть его вон.

– Эй вы, молодчики! Что тут у вас за галдеж? – крикнули из-за дверей.

– Мессир, тут лодочник какой-то, ему вот приспичило войти, а вы распорядились никого не пускать.

– Откройте, черт возьми! Это Жан Понтю, перевозчик! Битых два часа меня тут держат, креста, видно, на них нет! Тысяча чертей!

И тут, потыкав кулаками направо и налево, Жан Понтю растолкал челядь, настежь распахнул двери и ворвался в управление.

– Вы, уважаемый лодочник, тупица, негодяй, прощелыга! Наделать этакого шуму в ратуше, да вас бы за это на ночь в подвал.

– Мессир…

– Чего же вам надо?

– Пришел об утопленнике доложить, утром сегодня у каменного моста выловил; два пистоля в награду положено.

– Труп опознан?

– Да, мессир, это молодая девушка по имени Дина, дочка одного там Израиля Иуды, гранильщика.

– Еврейка?

– Да, сударь, еретичка… гугенотка… еврейка.

– Еврейка! Ты еще будешь мне тут всяких евреев вылавливать, негодяй! И у него еще наглости хватает награду требовать? Эй! Люди! Мартэн! Лефабр!.. А ну, выставьте мне этого болвана за дверь. Этакий олух!

Запомните, господин лодочник, еретика вылавливать – все равно что собаку.

 

XIII

Голгофа

Около двух часов пополуночи немногочисленная процессия, следовавшая за белым гробом, который несли четверо мужчин, в молчании шла по городу.

Было слышно, как то там, то сям приподымались рамы, скрежетали петли окон, гремели щеколды, и закутанные головы высовывались на улицу.

Это были благонамеренные горожане или горожанки, разбуженные шарканьем шагов и спешившие к окнам, чтобы высказать вслух свои предположения.

– Что это, женушка, еретика хоронят, сдается? Гроб-то никак белый?…

– Беспременно девушка, молоденькая. Бедняжка! Так рано!.. Счастлив тот, кто умирает, не изведав жизни.

Благонамеренные граждане глубоко вздыхали и закрывали ставни.

– Мэтр Бонавантюр Шастеляр, не гугенотская ли это процессия?

– Нет, соседушка, ни факелов никаких, ни светильников, да и дорога-то из больницы не здесь проходит; не иначе как еврейку тащат, будь она трижды проклята, то ли на Мадлену, то ли на Бешвилен.

Как только начало светать, на левом берегу Роны, по ту сторону равнины, можно было различить двигавшийся шагом караван; во главе ехал молодой человек в сопровождении кавалькады всадников; слуги и мулы, нагруженные поклажей, плелись позади.

Прибыв на Мадлену, погост для казненных, на эту израильскую Голгофу, всадник, гарцевавший впереди, обратился к старику, который копал могилу:

– Скажи-ка, любезный, который теперь может быть час?

– Примерно три; это городские ворота.

– Спасибо, любезный! Но для кого это вы в такую рань спешите вырыть могилу?

– Сеньер, здесь будут хоронить хорошенькую девчонку, что вчера в Соне нашли.

– Молодую, говоришь?

– Семнадцати лет, сеньер.

– Послушай, но ведь это просто поле, а не освященная земля?

– И то правда, это кладбище для душегубцев и евреев.

– Для евреев?… А как же зовут ату молоденькую женщину?

– Да, сдается, Дина, дочь Израиля Иуды, гранильщика.

– Дина!.. О, ужас! Невеста моя!!!..

– Да вон, сеньер, уж и процессия идет; видите белый гроб?

Эмар с минуту оставался в мрачном оцепенении. Затем подозвал одного из всадников и сказал ему:

– Карл, друг мой, сейчас ты возьмешь этот плащ и отвезешь его моему отцу, как некогда братья снесли окровавленное платье Иосифа отцу его Иакову; ты скажешь ему, что видел мою невесту. Ибо вот она грядет, глядите!..

Эй, ты, старик, рой могилу пошире!.. – приказал он, бросив могильщику кошель; потом он пригрозил небесам и громовым голосом закричал:

– Дина!.. С тобой навеки!

И выстрелил себе в лоб из пистолета, висевшего на седельной луке.