Избранные новеллы

Борген Юхан

Из сборника "Одинокие деревья в лесу", 1969

 

 

Роберт-60. Перевод К. Мурадян

Ангелл. Фамилия была отпечатана на визитной карточке. А сама карточка канцелярской кнопкой прикреплена к двери так, что краешек ее заломился. Это создавало ощущение зыбкости, временности, ощущение того, что все может измениться в любую минуту. Еще пять таких же карточек с разными фамилиями были прикреплены слева от двери одна под другой. Чтобы прочесть имена в слабом, с лестничной клетки, освещении, нужно было приблизиться к ним вплотную.

Ангелл. Фамилия смутила меня. В моей памяти он всегда был только Робертом. В те далекие времена, когда он впервые появился, у него, несомненно, была какая-то фамилия. Просто она мне никогда не была нужна. Я никогда не думал о ней. И к тому же это "нужна". А кем же он был тогда просто безликой, безымянной фигурой? Мысль точила меня и тревожила.

В подъезде было холодно. Я достал письмо из внутреннего кармана. Я читал его много раз. В этом я был почти уверен. Пожалуй, не мешало отдышаться после пяти крутых лестничных маршей, ведущих сюда из закрытого дворика. Было слишком темно, чтобы прочитать письмо, даже если помнишь его наизусть. Я поднялся еще на пол-этажа. После тяжелых каменных ступеней сюда вела деревянная чердачная лестница. Из слухового окна падал слабый свет весеннего вечера. Я сел на подоконник, перевел дух и стал читать:

Любезнейший господин сочинитель!

После долгих размышлений я решил написать Вам несколько слов. Долгое время - тридцать с лишним лет, если быть точным, - Вы позволяли себе использовать меня во многих Ваших книгах. Вы никогда не упоминали мою фамилию, считая Достаточным называть меня просто Роберт. Не думайте, что я жалуюсь - никто, кстати, не может быть защищен от подобных вещей. Но Ваше пренебрежение к моей фамилии повлекло за собой совершенно бесцеремонное отношение и к моей персоне: этакую снисходительную любезность с Вашей стороны. Очевидно, такое отношение больше всего соответствовало Вашим творческим замыслам. Временами меня это раздражало. Во избежание крайнего обострения наших отношений предоставляю Вам возможность нанести мне визит в ближайшую пятницу. Адрес указан на конверте. Впрочем, если Вы не появитесь, меня это ничуть не удивит. С дружеским приветом Роберт Ангелл.

P.S. Не могли бы Вы прийти, например, к 20.00?

Я посмотрел на часы. Было без нескольких минут восемь. Письмо и так раздражало меня с самого начала, а тем более в этом обшарпанном подъезде дома на восточной окраине города. Тон его - от начала до конца - был насмешливый, даже издевательский. "Любезнейший господин сочинитель", "предоставляю Вам возможность". Старомодный высокомерный стиль. А этот брошенный вслед постскриптум звучал просто как приказ. Словно когда-нибудь я намеревался его оскорбить. К тому же я его почти не знал, а может, все-таки знал. Ведь он до некоторой степени стал мне близок - своей доброжелательностью, своей неподдельной приветливостью и даже слабостью характера, какой-то нерешительностью. Время от времени он даже занимался какими-то темными делами, когда мне это было нужно. Опять "нужно", опять? Неужели я действительно использовал Роберта и потом как бы отбрасывал его? Может, и другие так с ним обходились, звали его на помощь, он был парнем, на которого в случае чего можно положиться. Типичный второстепенный персонаж.

Я встал и крадучись спустился на восемь ступеней. У меня было чувство, что за мной наблюдают. И когда я попытался на ощупь найти кнопку звонка, я увидел записку: "Стучите, звонок не работает". Я постучал, нервная дрожь пробрала меня, я даже взмок. За дверью была тишина. Видимо, я стучал недостаточно громко. Я постучал снова, на этот раз сильнее. Опять никаких шагов. Я почувствовал облегчение, облегчение и разочарование, даже досаду. Неужели все это фантазия? Какой-то фарс. Словно тебя в чем-то подозревают, тебя вызвали, чтобы разузнать про твое отношение к... к кому? К человеку, к личности, к типичному второстепенному персонажу. Позволить вызвать себя, как школьника или преступника, на допрос? Я поднял руку, чтобы постучать еще раз. Потом опустил ее и сделал вид, что ухожу. Теперь я уже знал, что играю. Для кого? Для себя самого или для того, кто наблюдает за мной? Пора было это прекратить, и я решительно повернулся.

В этот момент дверь отворилась. Он возник в свете коридора. Я сразу понял, что это он. Скорее всего, он уже стоял там, когда я поднимался к окну, чтобы прочесть письмо.

- Значит, вы все-таки пришли, - сказал он.

Он повесил мое пальто в гардероб, по всей вероятности принадлежавший нескольким жильцам, одежда висела плотно, и от нее неприятно пахнуло затхлостью. Может быть, именно поэтому я был поражен, когда он отворил дверь в большую светлую гостиную со старинным резным гарнитуром в стиле бидермейер. Сама комната излучала старомодное гостеприимство: стены, лепной потолок, огромная люстра. Я почему-то ждал чего-то гнетущего и запущенного. И мне вновь показалось, что за мной наблюдают. Словно этот сюрприз был приготовлен заранее. Но он все-таки не остановился, чтобы отметить мою реакцию. Наоборот, он повернулся ко мне спиной и занялся каким-то графином у низкого буфета темного орехового дерева, который служил баром.

Уют этой гостиной рассеял мою настороженность и страх.

- Я мог бы предложить сухой мартини, - сказал он, стоя ко мне спиной. Но вспомнил, что вы терпеть не можете джин... Может быть, водку?

Я, конечно, мог бы обрадовать его, вскрикнув с изумлением и восторгом: "Как вы угадали?" Но я предпочел не заметить его мистификации - детские игры. А он как будто и не ждал моего ответа. Он протянул мне стакан.

- К тому же вы вообще терпеть не можете коктейли!

- Ну, от одного раза не умру.

- Не скажите! Что ж, выпьем!

Он был хорош собой, темно-каштановые волосы с легкой сединой шли ему, хотя делали его, может быть, чуть-чуть вульгарным. Я не мог не польстить себе, в общем-то, я почти угадал его. Описывал ли я его внешность? Не помню. Во всяком случае, я представлял его таким. Красивым, чуть вульгарно красивым. Плотный, коренастый, немного ниже меня, уверенные жесты, чем-то похож на английского принца, лорда Сноудона. Но что это за "я мог бы предложить"? Зачем это? Водка сразу ударила мне в голову. И все же я никогда его не видел в действительности.

- На самом деле... - сказал Роберт Ангелл (боже мой, придется теперь думать о нем в двух разных планах - Ангелл и Роберт). - Но давайте сядем. На самом деле мы никогда не встречались. Поводом для моего письма послужило ваше несправедливое ко мне отношение - вы, видимо, недооценивали меня, вы просто даже унижали меня. Надеюсь, вы меня понимаете? Вы смотрите на все вашими глазами, с вашей писательской фантазией - извольте, в этом нет ничего предосудительного. Но ведь и я хочу высказаться. Я, да и вообще кто-либо другой, могу высказать по поводу творчества, ну да, художественного... Я заметил, что слово "художественный" вы употребляете в кавычках. А с другой стороны, это художественное...

Может быть, мне показалось, но он как будто заставил меня взглянуть на очень хорошую репродукцию Брака, висевшую над письменным столом.

Во всяком случае, наши взгляды встретились на этой картине периода раннего кубизма, когда ни за что не угадаешь, Брак это или Пикассо.

- Если исходить из того, что художественная точка отсчета - самое главное, не думайте, пожалуйста, что я придаю большое значение так называемой реальности, но даже если художественный импульс - самое главное, то все-таки критерий истины существует, не так ли? Долг - или как вы там это называете - перед тем, что принято считать абсолютным, или, во всяком случае, очевидным, или, уж во всяком случае, привычным, как вы считаете?

Он осушил бокал. Он был не из тех, кто сидит и вертит в руках бокал. (Точно, совершенно точно!) Он отставил бокал на старомодный салонный столик, словно поставил точку.

Меня осенило, что все, что он говорил, как бы спрашивая, завершилось точкой, что он сидел и диктовал мне то одно, то другое - навязывал мне какую-то роль. Мой бокал вдруг стал смехотворным реквизитом в моей руке, реквизитом, который сделал меня нереальным в этой ситуации, нереальным в общении с человеком, которого я, несомненно, выдумал.

- Простите, - сказал я, чтобы выиграть время, - но вам не кажется странным... - Да, собственно говоря, ничего странного не было в этой ситуации, просто двое солидных мужчин пытаются, не очень настойчиво, выяснить свои не очень сложные отношения.

- Вы в свою очередь пытаетесь - и вам это во многом удается, - едва заметный кивок, и опять ирония, - "создать", и на этот раз уже точно в кавычках, образ, мой образ. С юности, или почти с юности, писатели, по-моему, обычно кокетничают, будто они не помнят, что они писали несколько лет назад - я думаю об одном эпизоде, где этот Роберт, как вы его обычно называете, разоблачен между строк, выдает себя, что называется.

Вам не откажешь, вам успешно удается представить его этаким бессмертным шарлатаном; если вы помните, он впервые возникает как владелец или управляющий загородной гостиницей или примитивным пансионатом среди гор и долин. Да, эта затея не очень удалась, но все-таки гостиница послужила временным приютом для группы молодых людей богемного типа. Да, это было в извращенные тридцатые годы, годы "великой депрессии". У вас была идея: вытащить героя из безнадежных двадцатых годов и поместить его в декадентские тридцатые, навязать ему роль легкомысленного самаритянина, этакая смесь манны небесной и жареных перепелов, неустойчивый, предприимчивый, ловкий, обаятельный друг своих друзей, пока они есть, общительный, благотворитель, но без далеко идущих планов, да и вообще без царя в голове.

Он сделал паузу. Видно, она была хорошо рассчитана. Я знал, что, если бы перебил его, он моментально остановил бы меня.

- Многое во мне вы описали довольно верно, я могу даже польстить вам, ведь я кое-чему научился, многое узнал о себе самом, и все-таки вы ошибались, вернее, вы заблуждались, и настолько, что исказили меня до неузнаваемости. Я этого опасался уже тогда, в самом начале, когда все слишком совпадало, я имею в виду, что я слишком соответствовал моему собственному представлению о себе самом. А оно, конечно, было ошибочным. Я думаю, вернее, я рискую вам сказать, что мы - вы и я - были слишком похожи в чем-то главном - способность к самооправданию, стремление к эскапизму, - но вы все это знаете, ведь вы профессионал по части лжи и выдумок - или, как это называется, художественного вымысла. Только, пожалуйста, не думайте, что я переоцениваю то, что обычно называют реальностью по контрасту с вашим искусством - и на этот раз уже без кавычек; если я не испытываю уважения к вашей профессии, то, во всяком случае, в какой-то степени восхищаюсь ею. - И еще раз ему удалось заставить меня перевести взгляд на великолепные книжные полки, которые - я не мог не заметить сразу, как только вошел в гостиную, были подобраны не из соображений ложного престижа. - Но все-таки с самого начала была какая-то ошибка, какая-то ложь, смею вам заметить, в отношениях между читателем и писателем, в их так называемом взаимодействии, диалоге (как сейчас принято говорить), есть момент насилия по отношению к очень увлеченному читателю. Эффектные приемы, гипнотизирующие читателя. Все эти пресловутые "живые" персонажи, как пишут в рецензиях, выдуманы для того, чтобы их узнавали читатели с ограниченным кругозором. Итак, процесс воссоздания, даже процесс создания... не будем об этом пока. И все-таки насилие. Похожее на дуэль, когда один из соперников вооружен, а другой нет. Я даже не имею в виду героев, персонажей, вовлеченных в действие, я говорю просто о насилии по отношению к читателю, это как немая драка, исход которой известен наперед. Вот и вся ваша литература; господи, я утомил вас, простите меня, я не буду говорить вообще, а именно о нашем с вами случае.

Он потянулся через стол. Я разглядел голубые напрягшиеся вены на висках, худые выразительные руки с длинными тонкими пальцами, как у фокусника. Я расслабился, пододвинул к нему бокал. Чисто автоматический жест - и он так же автоматически уверенными движениями смешал водку с вермутом и налил мне.

- Теперь можете высказаться вы, - произнес он с той многозначительной улыбкой, которой, я помню, я наделил его в какой-то книге. - Я только хочу подготовить вас к нашему предстоящему разговору и, кто знает, к нашей совместной жизни, которая, может быть, неизбежна.

Он откинулся на спинку кресла, закурил, но не предложил мне. И повторил:

- Которая, может быть, неизбежна.

"Неизбежна"? Я перехватил его взгляд, он не дрогнул, наоборот заставил меня посмотреть на копию Эстева, которая в то время была довольно популярна. Все было слишком похоже на розыгрыш. Мне хотелось покончить с этой комедией.

Я сказал:

- Не пора ли нам поднять занавес, чтобы как можно скорее опустить его?

- Вот именно. Пора садиться за стол.

Он встал. Портьеры раздвинулись.

Был ли сюрприз задуман? Хорошо накрытый стол многое может значить. На маленьком сервировочном столе рядом с хозяином стояло зеленое блюдо с красными омарами. В центре стола оно выглядело бы чересчур кричаще. Там же очень кстати лежал пучок свежего сельдерея. Все это было освещено ярким светом люстры пирамидальной формы - такие обычно бывают в ресторанах-грилях, где освещение усиливает цвета поданных блюд. Стол был накрыт светло-голубой скатертью, никаких там рисунков, птичек и рыбок, ничего, что подчеркивало бы, что стол накрыт именно к обеду, и, я не верил своим глазам, никаких свечей.

Конечно, все было продумано. Действительно хорошо накрытый стол, вполне уместный для наших благородных порывов. Он следил за мной и не скрывал этого. Я в свою очередь признал его победителем и непринужденно сказал:

- Великолепно!

Наигранное равнодушие могло бы все испортить. Он, видимо, отметил это про себя, как игрок, который в покере по лицу партнера угадывает его карты. С другой стороны, слово "великолепно" можно произнести с такой интонацией, которая на языке театра называется антирепликой. И я заметил, что от его внимания не ускользнуло мое сдержанное великодушие в поединке как раз в тот миг, когда он закрылся от меня. Он как бы выиграл эту ставку и произнес с наигранной откровенностью:

- Я старался. Вы когда-то описали именно такой стол - впрочем, давайте есть.

Стол был накрыт на троих. Нас разделял еще один прибор. Я понял сразу: он знает, что я не буду спрашивать. Еще одна черта: не отвечать на вопросы, которые не были заданы. Он аккуратно разлил водку из запотевшей бутылки, разлил вращая, чтобы не пролить ни капли.

- В одной из книг вы угадали: когда-то я был кельнером, но не будем об этом, пока давайте есть. Потом, если позволите, я расскажу о себе, о том, каким вы, возможно, меня себе представляли, каким вы меня знали. Вас это утомит, даже, может быть, раздосадует, но сейчас - мой выход. Вы ведь выходили на сцену тридцать с лишним лет, и, я думаю, будет справедливо, если сегодня вечером на сцену выйду я. Что ж, я рад вам, ваше здоровье! Чем это для нас кончится, вернее, для меня, - посмотрим. Может статься, вы измените свое мнение обо мне, откажетесь от случайностей и нелепиц, вы ведь играли вслепую. Это будет гораздо лучше для меня, а может, и для вас. Вы описывали значительных героев, а где-то в тени, в глубине сцены мелькал я - Роберт Ангелл. Впрочем, ваша совесть может быть чиста. Вот вы писали: "У Роберта не все клеилось в жизни". Что ж, подождем немного с обедом; он и так долго ждал. И даже сейчас, когда я протягиваю вам это блюдо с омарами, я вижу: вы опять замкнулись в ваших вечных скобках, потому что вас кольнула фраза "У Роберта не все клеилось в жизни", ведь это профессиональный штамп, и не уходите в себя, и не пытайтесь ускользнуть, ведь уже сам по себе накрытый стол сразу вызывает у вас ассоциации - может быть, что-то связанное с кафе, и уж во всяком случае... Позвольте, пусть омары будут просто омарами...

(Нет, конечно, у Роберта не все клеилось. Но все было и не так уж плохо. Во всяком случае, он жил. А это удавалось далеко не многим в те времена. Но где же все они теперь! Итак, пора юности, друзья. Потом все разбрелись, пропали из виду. Роберт был не из тех, кто вдается в подробности. Он старался не принимать все близко к сердцу. Но вот судьба Вилфреда Сагена, Маленького Лорда, пожалуй, все-таки немного мучила его. Не так чтобы очень, но все-таки. Совесть нечиста? Но почему же у него, Роберта, совесть нечиста перед этим себялюбцем и почему он должен быть в ответе за все, что с ним происходило до конца, до восьмого мая 1945-го. Роберт протягивал ему руку помощи в тяжелые времена, так что совесть его чиста. Просто и на самой чистой совести всегда найдется какое-нибудь пятнышко. Это другое дело. И ведь мог бы Вилфред - эта зловещая птица - остаться в живых, среди тех немногих, кто остался? Черт его знает. А его семья - Роберт никогда толком и не знал, в какой среде обитал этот баловень судьбы. Потом, - новый виток. Когда у друга Роберта - Вилфреда был период взлета и падений. Только ему, Роберту, не хотелось участвовать в этом деле. Во всяком случае, с этим дядей Мартином. Который в полосатых брюках и вообще насквозь полосатый, весь эдакий умеренный и в интересах общества добровольно сотрудничавший с оккупантами - вон куда крутануло его колесо судьбы. Кто знает. Землевладельца звали Оскар, и в пятидесятые годы его судили весьма милостиво, ведь он был назван в честь Оскаpa II и поэтому жил - как аристократы прошлого века, и его отношение к существующему строю - вся эта чушь на суде была сказана всерьез!

Некоторым повезло, но теперь эта аристократическая компания уже вымерла. Не то чтоб он специально следил за траурными извещениями, но все-таки было известно, что члены этой компании были кремированы с подобающими церемониями, с соболезнованиями, с катафалками, украшенными цветочными венками фирмы "Клейнсорг". Мир их праху. Роберт был не из тех, кто желает вечных мучений умершим душам. С тех пор у него вошло в привычку со стаканом виски с сельтерской сидеть в кафе "Гернет" и предаваться ностальгическим воспоминаниям о минувших днях под звуки "Юморески" Дворжака в исполнении случайных музыкантов. Он любил их. К тому же музыка напоминала ему...

Женитьбу. Да, именно его краткую совместную жизнь с Бианкой, его мини-супружество, которое не попало в поле зрения писателя. Во всяком случае, в своих опубликованных сочинениях он не упоминал о нем. Это загнанное вглубь воспоминание никогда не причиняло ему, Роберту, боли. Нисколько. Да и ей тоже, собственно. Вообще с ней все была сплошная игра. Но он понял это гораздо позже, часов через двенадцать. Но как было - он не рассказывал своему другу официанту Бродерсену, как он себя чувствовал, когда высадился с поезда в Моссе. Да, с поезда. Настоящего поезда со старинным паровозом на манер двадцатых годов, с паром, копотью и всем прочим. Она, конечно, не рискнула бы лететь самолетом, эта ведьмочка (еще стаканчик, Бродерсен!).

Ты ведь тоже не решишься лететь, Бродерсен.

Я не боюсь. Просто не хочу.

Нет, боишься.

Просто не хочу.

Ладно, пусть так.

Что ж, может, я и сам не рискну.

Нет, ты, конечно, осмелишься. Только не хочешь.

Нет, я боюсь. Я не исключение.

Вот так все и произошло. Хорошо было сойти с поезда в Моссе. Хорошо было стоять у стойки спиной к выходу на перрон и слушать казенный женский голос, объявляющий: "Поезд в Осло отправляется с платформы номер один, займите свои места".

Приятно было стоять как столб, курить прекрасный старый норвежский табак "Тедди", слушать, как запыхтел поезд и двинулся в родной город, битком набитый родственниками жены с распростертыми объятиями, с приданым наготове. Бианке, конечно, было не очень приятно возвращаться из свадебного путешествия одной, без мужа. Притворная улыбка скрывала слезы. Но это прошло. Обычно это проходит. И воспоминание о бедняге Кнудсене Кнуссене, как его называли. Да, так что же потом? Когда все раны затянулись, Бианка пережила трех мужей, началась новая война, старый Кнуссен - миллионер или мультимиллионер - утратил свое былое величие, достигнув сорока пяти. Поскольку он не был королем Оскаром или дядюшкой Мартином, это был закат семьи Кнуссенов! Семья сильно поредела. Достопочтенная старая сеньора Бианка "почила вечным сном", выпив, не считая, таблетки, лежавшие в ящике тумбочки. Юная Бианка была не из тех, кто идет ко дну, она вовремя вышла из игры, все эти годы она успешно снимала пенки, пока не запахло жареным. Загадка Бианки Кнудсен - ах, как нелегко разгадать ее до конца, но чтобы описать ее - для меня, Роберт, ничего не стоит. Она - хищная ворона, способная пережить всех в Уллерносен 1. Что мог он, Роберт, сделать для этой курицы, обыкновенной наседки, из каприза не желавшей называться фру Ангелл, Бианка Ангелл? Просто сойти с поезда в Моссе и позволить ей катить дальше оставшиеся полтора часа со своим дорогостоящим багажом, в своем серебристо-сером костюме из Парижа, с пятнадцатью чемоданами, битком набитыми модными тряпками. Ей, Бианке, никогда не приходилось туго, все ее расчеты оправдывались, за исключением сюрприза в Моссе, который она, между прочим, со свойственным ей притворством тоже обернула себе на пользу, заявив, что в одиннадцатом часу вечера она поняла, что ошиблась, и высадила мужа из поезда. Что ж, пусть так. Роберт, как обычно, не возражал. Может быть, именно поэтому его жизнь была немного... ...или, во всяком случае, казалась несколько суматошной. Кто знает, может быть, где-то с самого начала его жизнью управляли какие-то тайные силы, вроде подводного течения? А стоит ли вообще разгадывать такие загадки? Это не для меня, не раз повторял он. И все-таки случалось, что иногда строил планы. Строить планы наперед - что это значит? Начинать возводить свой дом с подвала и выше - ради чего, собственно? Когда-то у него была гостиница, почти тридцать лет назад, маленькая загородная гостиница среди гор и долин, именно так, как сообщалось в путеводителях. Она принадлежала ему, но может ли целая гостиница принадлежать кому-то одному? Вернее, он был управляющим. Конечно, дела шли так себе. Но все-таки... Здесь постоянно жили друзья, пестрая публика, которой, собственно, некуда было податься. Может быть, это ему когда-нибудь зачтется. Но Роберту это не казалось главным. Хотя временами... А почему бы и нет? Он мог иногда позволить себе, сидя в своем углу, вспоминать о своих былых благодеяниях. Вот, пожалуй, и все. Можно ли представить себе, что человек подводит итоги жизни со всеми вычетами и с процентами за честь и совесть? И вспоминать какие-то мелочи. А когда фортуна повернулась к нему спиной... впрочем, по-настоящему этого никогда не случается. Поразительно, как со временем все постепенно становится на свои места. Главное - выжить. Дует попутный ветер, но все равно - будь начеку. Времена меняются, да, они сильно изменились за те шестьдесят лет, которые он прожил. И люди тоже. И на то, за что раньше строго осуждали, теперь смотрят легко (опять выражение "раньше"). Порядочность и честность упали в цене, и это очень удобно. Большинство считали теперь, что главное - не попасться и что все зависит от случая. Честность недолговечна. Сколько было таких, кого он не знал и которые могли бы...

1 Фешенебельный квартал в Осло.

Нет, конечно, он не судил их слишком строго. Они были как бы в одной лодке. Ждали у моря погоды. Поразительно, как часто пользовались они моряцким жаргоном. Когорта мореплавателей. Он и сам когда-то был связан с флотом, тогда половина нации была связана с этим, по крайней мере так говорилось. Хотя и не в открытую. Не так уж долго это продолжалось. В конце концов, мировая война не вечна, не вечно же люди будут истреблять друг друга. Но теперь это уже в прошлом. Если верить заголовкам новогодних газет, то к пасхе ожидается экономический спад из-за того...

Сидеть за своим постоянным столиком со стаканом виски с содовой, улыбаться знакомому официанту. Он все понимает с полунамека. Официант высокого класса - перед ним можно вволю притворяться, разыгрывать беззаботность на полную катушку. Клоун тоже ведь имеет право жить. Клоунов встречаешь на протяжении всей жизни, но в результате остаешься одиноким. Какое слово!

Сидеть в своем углу, никакой суматохи, никаких надоедливых друзей, если тебе уже за шестьдесят, и друзей у тебя было множество. Никто тебя не тревожит, никто не пристает. Иногда подходят, здороваются, спрашивают: "Я вам не помешаю?" - "Помешаете, черт бы меня побрал". Забулдыга, вразвалочку, животом вперед, подходит к бару, выпрямляется в надежде, что никто не угадает, что он пьян, - в старые времена он, наверное, покачиваясь, подходил к столу в полупоклоне, спрашивал: "Можно?" Нет, те времена уже прошли. Вилфред Саген, парень, которого он знал тогда, не был забулдыгой, он не спрашивал: "Можно?" Ему все было можно. К черту этого баловня судьбы. Останься он в живых, он наверняка стал бы таким же пьянчужкой. А ему, Роберту, никто не нужен. У него all right 1, как говорили тогда. Да, all right. Почти хорошо, не все, но многое; что еще человеку надо - стоять на сияющей вершине, над ним летают ангелы, а внизу лес, украшенный, как новогодняя елка к рождественскому празднику. Устраиваться, карабкаться изо всех сил?.. Эй, Бродерсен, еще пол-литра пива и виски, выпьем за старую дружбу. Да, мужчины наживались на морской торговле. И отец Бродерсена тоже. Бродерсен был образованный малый, пообразованнее меня, закончил университет. Бродерсен угодил в кельнеры, простите, в официанты, мир совершенствуется. И здесь все было надежно, никакой суеты, вообще-то по образованию Бродерсен был филологом. Но здесь он зарабатывал больше, чем какой-нибудь старомодный учитель, с мозолями и пакетами с бутербродами. У Бродерсена была машина, а семья его жила в Экерне, в собственном доме - не каком-нибудь загородном кооперативе, а в настоящем старом доме, с красной смородиной в саду, да еще и с протекающей крышей. Бродерсен был официантом высочайшего класса -он мог притворяться гомосексуалистом, если это нравилось клиентам. Он был по-своему талантлив, этот Бродерсен, и опытен, гораздо опытнее, чем я в свои двадцать три. Коротко стрижен, открытый взгляд, движения его были точны, когда он нес блюда и бокалы. Нет, он не курил гашиш, чтобы вознестись на небеса. Небеса здесь, с нами, считал Бродерсен. Не то чтобы они все время нам покровительствуют, но все-таки они здесь. Я тоже был когда-то таким. Пора надежд. О, это были хорошие времена. Мы проводили ночи в кафе "Селект", на Монпарнасе. Таланты есть повсюду, да-да, Бродерсен, пожалуй, еще маленькую, раз уж вы пошли туда. Но искусство быстротечно, как и все остальное. Дождь в Париже в двадцатые годы - это совершенно особый дождь, не такой, как в других городах. Не дождь, а сплошное вдохновение. Пожалуй, дайте нам сразу двойную, чтобы вам не бегать взад-вперед. Опять они пристают, художник, понимаете ли, Бродерсен, да нет, он уже ушел. О чем я говорил - или, вернее, подумал? Если заглянуть в самого, себя снаружи, как смотришь с улицы на первый этаж, то там довольно уютно. Трубка над камином, где-то в углу лежит вязанье. Дверь в кабинет открыта. Смотрите, Бродерсен. Нет, только не вглядывайтесь особенно долго, не то этот антураж расстроит вас. Не так уж много воспоминаний за все эти годы. В кабинете все разбросано, бумаги лежат в беспорядке. "Париж закрыт, ключ сломан" 2, и слава тебе господи. Потом еще одна краткая женитьба - и это было. Странное дело с этими женитьбами, они происходят так незаметно...

1 Все в порядке (англ.).

2 Слова норвежской песни.

Нет, сама по себе женитьба - это не так уж плохо, сядьте на минутку, Бродерсен, не суетитесь все время, метрдотель уже ушел. Женитьба, Бродерсен, не так уж плоха, возьмите себе рюмку за мой счет. Нет, ничего не могу сказать плохого о женитьбе. Рядом с домом стоит машина, растет крепкий сынишка, и фру Бродерсен стирает "Блендой" 1. По крайней мере есть куда вернуться, Бродерсен. Вы говорите - не хотите домой, невероятно. Ну и молодежь пошла! Устали? Конечно, кто же не устанет? Вы хотели бы открыть свое предприятие? Я и сам когда-то пробовал. Однажды... я вас утомил, вам надоело? Конечно, чужие страдания утомляют, и радости тоже. Что касается денег, я знаю одно местечко в горах, не очень высоко, среди гор и долин, кстати, мы могли бы вместе, нет, понимаю, каждый, конечно, хочет быть кузнецом своего счастья, пока все не лопнет как мыльный пузырь, но как можно без этих пузырей, мне кажется, у вас все-таки должно быть желание идти домой, Бродерсен, сейчас, когда у вас появился еще один малыш. Вы это заслужили, да не переживайте вы так, развод, женитьба и все такое прочее это мыльные пузыри, Бродерсен. Можно жить и на обломках. Жизнь - как хрупкий хрустальный бокал. Зенит счастья, принцесса на стеклянной горе - люди сами придумывают все эти безумные иллюзии. Новый год бывает только раз в году, все остальное - как выдохшееся пиво. Когда Бродерсен снимает с себя белый пиджак, он становится прежним Бродерсеном. Все мы наги перед господом богом. Но осколки - все-таки осколки, мне так кажется. Можно вернуться туда. Открою вам один секрет: там, дома, я всегда накрываю на двоих. У меня случилась еще одна женитьба, мы так и не развелись окончательно. Не обязательно же обоим находиться в одной упряжке, но если один из двоих появится, то не мешает накрывать стол на двоих. Накрывать на двоих - почему бы и нет? Во всяком случае, никогда не помешает. Бывает похуже, вы только загляните в газеты: землетрясение в Сицилии, 402 жертвы, люди в панике бегут куда глаза глядят. А с другой стороны: бюро путешествий Йоргенсена 1968. Девиз года. Сейчас все происходит очень быстро. 698 крон, двух крон не хватает до семи сотен - два часа до? Угадайте? До Сицилии. "Коронадо" - самолетом до самых фешенебельных гостиниц. Два потока: один - на юг, с набором противозачаточных таблеток и пляжным костюмом, другой - на север, крыша над головой не гарантирована, дети едва прикрыты и писают под себя. Каково?

1 Марка стирального порошка.

Они живут на это, считает Бродерсен.

Кто? На что?

Они, там, за счет туризма. Валюты.

Которую они пихают голодным младенцам!

Не знаю, говорит Бродерсен возбужденно.

Вы думаете, младенцы меньше орут от валюты?

Вряд ли. Его "вряд ли" звучит безнадежно. У Бродерсена затекли ноги, и к черту этих degos 1.

1 Испанцы, итальянцы (жаргон).

Плевать я хотел на этих degos.

Поймите, у меня просто сердце обливается кровью, когда я читаю газеты...

Жареного цыпленка, говорит Бродерсен.

...про все мировые катастрофы.

И бутылку... Бродерсен вертит в руках бутылку красного вина, теперь Бродерсен уже не друг и не брат, к которому можно обратиться, когда тебе плохо. Миг прощания, и напоследок: "Но послушайте, Бродерсен..."

Послушайте, вы тут сидите на вашей заднице, разглагольствуете, а я верчусь как белка в колесе. Нет, я не хотел вас обидеть. Спасибо за угощение, я только имею в виду, какого черта вы мне расписываете этих ваших сицилийских беженцев.

Я расписываю?

Разве вы не говорили только что об этих клоунах?

Я, помилуйте, Бродерсен, расписываю вам...

Именно вы...

Да что вы?.. Куда он исчез, куда, к черту...)

- Ох уж эти поэты, - сказал он и поднял стакан. - Вот вы, например, сейчас находитесь здесь, а мысли ваши витают где-то далеко. А все потому, что я из великодушия подбросил вам фразу: "Да, у Роберта не все клеилось в жизни". А вы? Увлеклись... Вы попробовали омаров? Сказать, сколько времени вы отсутствовали? Вы где-то витали девяносто секунд, я засек время, целых полторы минуты. О чем вы там? Вы опять вернулись к своим старым выдумкам, что вы вообще там плетете, писатели? Вы ведь сосредоточились на своем собственном отсутствии. Меня это восхищает. Вы отличаетесь...

- Вы уверены? - Я произнес это, кажется, в пустоту.

Но он немедленно отозвался:

- В том, что мы такие разные? Однажды вам понадобился персонаж, самый заурядный. И вы выдумали меня. Вот мы встретились - и что же? Вы продолжаете выдумывать меня, маниакально придерживаясь своего первоначального вымысла! А если нет, а если вы ошибались? Простите, об этом потом! Попробуйте вначале эту дичь, это какая-то изысканная птица, приготовленная совершенно по-особому, смею вас уверить. Она как-то замысловато называется по-французски. Вы даже не поверите, что я это знаю. То есть тот я, которого вы до сих пор описывали и от которого вы еще не отказались. Пожилой скряга, который сидит в убогих кафе и надоедает официантам, не так ли? Но не будем об этом пока. Угощайтесь, пожалуйста. В самом деле превосходно. Что касается кулинарии - кстати, именно этим талантом вы могли бы наделить меня, учитывая мое запутанное прошлое.

By the way 1 - выражение, которое вы часто, слишком часто мне приписывали, - я ведь уже почти забыл, что вы в конце концов станете автором этих строк - или, выражаясь яснее, опишете эту ситуацию, а ведь вы ее на самом деле не сможете описать, поскольку вы - только безвольный объект в моих руках. Сейчас вы - в моих руках, целиком и полностью. Вы можете лгать, лгать снова и снова и полностью исказите мой облик. Как мне защититься от этого!

1 Между прочим (англ.).

Он приподнялся. То ли мне показалось, то ли на самом деле - глаза его горели демоническим блеском, у него в руках был какой-то странный предмет: то ли огромная вилка - или, скорее, нож? На миг страх парализовал меня.

- О господи, - сказал он и опустил руки. - Просто я собирался разрезать, разделать очередное блюдо. - Он растерянно огляделся и наконец сел. - Вы меня настолько выдумали, что я могу заставить вас поверить... Но в каком-то смысле вы правы: искажая меня тридцать с лишним лет, вы почти добились моего сходства... Нет, нет, нет, вы заблуждаетесь, я как раз потому и хотел с вами встретиться, и вам не удастся...

Снова он сбил меня с толку.

- Сходства с... - голос мой звучал еле слышно.

- Вы правы.

- Я? В чем?

- Это не имеет значения. Однако мы забыли про сыр. Мгновенное замешательство, минута смятения. Именно так вы могли представить меня, именно таким в подобной ситуации.

- Я возьму себя в руки, - сказал я и почувствовал, что слова мои прозвучали неубедительно.

- Возьмете себя в руки. Вы видите сами, что это звучит неубедительно. Но вернемся к сыру. Он очень хорош с бургундским, обыкновенным бургундским.

"У него прекрасная выдержка", - подумал я.

- Вы не из того разряда писателей, которые досконально знают и описывают марки вин, изысканные блюда, приправы, впрочем, не пора ли нам перейти к делу?

- К какому делу? - спросил я устало.

Он высокомерно засмеялся. Я никогда не забуду этот смех. Мы перешли к кофе. Все, что я наплел про Бродерсена, - вдруг все обернется против меня? В знак протеста против того, что я "выдумываю", как говорится. Но что мне остается? Не окажется ли в конце концов, что это касается только его? Мог же он понять, что моя роль в этом столь же мала...

Смех оборвался. Когда мы проходили в гостиную, я вспомнил эпизод концерта в университетском зале "Аулэн". Дирижер аскетического типа стоит лицом к картине "Солнце" Эдварда Мунка. Играют Бенджамина Бриттена. "Солнце" словно взрывает слух. Роковой миг, когда показалось, что оркестр дирижировал дирижером. Я увидел это во взгляде концертмейстера, и его паника передалась и дирижеру, и скрипачам. Миг продлился, и нельзя было понять, кто кого победит.

Кофе был на столе. Но я не заметил, как он появился. И бутылка сладковатого коньяка - моего любимого "Remy Martin".

- Я угадал? Ну вот, видите, мы с вами только и делаем, что разгадываем загадки друг друга. Вы как раз говорили о ролях, разве нет, по крайней мере думали об этом. Вы думали, по какому праву этот человек играет мою роль, ведь обычно это ваша роль. Вы хотели что-то возразить?

- Вы играете краплеными картами. Это ваша тактика. Вы нарочно придумали этот обед, устроили этот традиционный подкуп. Вы специально мучаете меня.

- Конечно, но вы вольны выбирать, разве нет? Ведь вы можете не брать мои карты. - Он встал. - Что ж, можете идти, вы свободны. Но вы предпочитаете остаться. Сказать вам почему? Я думаю, это излишне. Мы все для вас - роли, думаете вы об этом или нет, это уже стало вам привычным. Каждый должен сыграть свою главную роль в собственной жизни. Об этом-то вы и забыли, описывая меня. Кстати, о главной роли. Ведь нельзя создать спектакль, если даже в самой незначительной роли актер не почувствует себя самым главным, не ощутит, что все зависит от него. Я знал одного актера. Его роль состояла в том, чтобы пройти через всю сцену в последнем акте, остановиться, схватиться за голову и крикнуть: "Да!" Ведь, кажется, чего проще? Он репетировал днем и ночью, дома шагал по комнате, хватался за голову и выкрикивал свое "Да!" так, что все вокруг содрогалось. И что же, вы думаете, произошло на генеральной репетиции, когда в зале собрались критики и прочая официальная публика? Он прошел через всю сцену с видом победителя, взялся за голову и крикнул во весь голос: "Нет!" И думаете, кто-нибудь улыбнулся? Кое-кто из актеров прыснул за кулисами. А в зале это "Нет!" было воспринято точно так же, как "Да!", в котором он упражнялся четыре недели. Почему? Потому, что молодой актер прожил эту ситуацию и прожил ее в тот момент так интенсивно, как что-то очень личное. И он не узнал о своей ошибке до тех пор, пока после спектакля не собралась вся труппа. А узнав об этом, он от отчаяния был близок к самоубийству, его боялись оставлять одного. Вот вам и театральные истории. Вы не знаете, что я тоже пробовал себя на этом поприще, давно, правда, и не очень успешно, но и не совсем безнадежно. Нечто среднее - примерно так, как это должно быть у такого заурядного человека, каким вы меня представляете. В этом вы правы. И все-таки вы об этом не знали. Чему вы улыбаетесь?

- Я? Улыбаюсь? Вовсе нет. Скажите, это вы были тем молодым актером?

- Конечно. Ведь человек обычно рассказывает о самом себе, во всяком случае - я, но это неважно. Важно чувство. Ведь и для меня, и для вас, да и для кого угодно любое переживание, любое событие - всегда самое главное, мы всегда чувствуем себя в центре Вселенной.

- Да, это элементарно, - сказал я.

- Нет, не элементарно. Возьмите хотя бы писателя - как он манипулирует своими героями, использует их кусочками, как мозаику, на свой лад. А их собственная самостоятельная жизнь... Что это, театральная сцена?

- Вы, наверное, имеете в виду очень плохих писателей.

- Простите за откровенность, но я имею в виду и вас. Я не хотел бы вас обидеть. Я говорю о романистах - от Бальзака до Джеймса Джойса. Выдающихся, не правда ли? А ведь это непременное условие их плодотворной деятельности. Каждый из них сам себе бог. Каждый является Создателем и каждый имеет свою вершину на земле. Да будет свет! Да будут люди и персонажи романов!

- Вы рассуждаете об этом непрофессионально. Словно повсюду нас окружают живые модели.

- Вот-вот!

Он сложил руки, словно жестом хотел поблагодарить меня.

- Именно живые модели. Точнее не скажешь. Вот вы - совершенный автомат, мужчина-автомат. Закладываете монету, несколько секунд там что-то прокручивается, и выпадает выигрыш. А что вы подразумеваете под моделью, и к тому же живой? Разве все вы не стремитесь превратить людей в автоматы? Потом вы их дергаете за ниточки и видите: а они, оказывается, трепыхаются, они живые. Что и требовалось доказать. Искусство ни на что не похоже, господин писатель, давайте выпьем за это.

Почему я не прервал его, не встал и не ушел? На него бы ничего не подействовало? Маниакальный эгоцентрик, инфантильный, всегда ощущающий себя ущемленным и преследуемым. Ему постоянно кажется, что его "используют" или даже издеваются!

Но я не встал и не ушел и вообще ничем не выдал своего раздражения. Я только пробормотал:

- Представьте себе, мне не верится...

- Что наш разговор имеет смысл? С вами слишком легко играть! Но, конечно, вы в этом не признаетесь, смешно и говорить! Если этот разговор вообще приведет к чему-нибудь, то к вашему поражению, после которого вы не подниметесь. Простите, если я повторяюсь. Вы, конечно, предпочитаете пропускать все, что я говорю, мимо ушей, как болтовню избалованного ребенка. Конечно, у вас срабатывает инстинкт самосохранения. А что еще вам остается только признать, что прав я, а не вы! К сожалению, к этому приходят, когда ничего иного не остается! Все мы таковы! Я говорил о роли - так вот, в сущности, это ваша роль. Человек скрывается в скорлупе, прячет свою суть, свои поступки и продолжает жить в огромных скобках и делает вид, что другого и быть не может, хочет показать, что он никогда не испытывал боли. После краткой человеческой жизни у Христа за пазухой это был бы просто-напросто слишком сильный удар, отбрасывающий назад, совсем назад, если не считать робкого слабого начала, времени борьбы и романтических сомнений, когда веришь, что ты творец, пора надежд, так это называется! Пора искренности, пора неуверенности. Непрофессионально, как вы говорите? Конечно, а почему бы и нет, эпоха любителей, ведь этот хваленый профессионализм с его самоуверенностью вытеснил любителей. Да, а если насчет ролей, то роль приходит с годами. Ну а такая роль, как ваша? Это главная роль, вы - ось карусели. А все остальные крутятся на цветных деревянных лошадках и коровках и огнедышащих драконах или на чем-то еще. Все эти призрачные роли второстепенных персонажей придуманы автором, когда он находился во власти своих фантазий. Боже милосердный! И нет выхода из этого вращающегося круга, предопределенного осью карусели!

Был ли я напуган? Я прислушивался к себе. Обескуражен. Смущен. Но напуган? Может быть, чуть-чуть. Ведь он в самом деле мог быть сумасшедшим, верящим в злой умысел. Паранойя, агрессивный механизм самозащиты, который может быть навязчивым, хроническим. И в то же время этот голос. Постоянно приглушен, черты лица - спокойны. А с другой стороны, роль, роль в роли. Такое спокойствие может быть отработанной маской опасного параноика. Рука его совсем не дрожала, когда он держал передо мной зажигалку, а я и не заметил, что взял сигарету.

- Не пугайтесь, - сказал он.

- А почему я должен пугаться?

- Вот именно. Вы не должны пугаться. Хотя я кажусь вам чересчур назойливым. Действительно, я назойлив. Но ведь речь идет обо мне. Мы говорили о принципе, выражаясь несколько высокопарно, о вашем возможном праве придумывать меня и о моем, с вашего позволения, неотъемлемом праве придумывать себя. Вы, как вы уже поняли, кое-что значите для меня. Я позволил вам действовать по вашему усмотрению все эти годы. Вы не считаете, что пора внести кое-какие уточнения? Чтобы покончить с этим, я произнес:

- Видите ли, все дело в том, что мы никогда не встречались раньше. Вы заблуждаетесь...

- Заметьте, я вас не прерывал, вы сами оборвали себя. Просто вы сами в этом не уверены. Как это вы не встречали меня? В таком случае это слишком откровенное признание автора, почти порочащее его, на мой взгляд. Разве писатель мог не встречать своих персонажей, великих и малых, главных или второстепенных? Он ведь сживается с ними, вы только почитайте критиков. Способность писателя к вживанию в образ своего персонажа - так ведь обычно пишут, и никто не знает, что это такое. Потом заблуждения - как творец, художник, как он может признать заблуждения второстепенных персонажей по отношению к главному? Ведь это выдало бы вопиющий недостаток всего сооружения. Автор ошибся, он с самого начала не разобрался в душевном механизме. Все просто, как у Пиранделло. И все потому, что заблуждение - это как раз то, что вы придумываете. И, очевидно, именно свои заблуждения вы и имеете в виду.

После этих слов мне стало не по себе. Меня поразило, что он навязывал мне мои же собственные мысли. Раньше его существование было под сомнением. Сейчас я засомневался в своем собственном. Я потрогал, погладил себя свободной от бокала рукой. Повернул бокал к свету и поставил на стол: доказательство, реальный предмет вне меня. Я бы хотел дотронуться до него, но не рискнул. Конечно, мы изрядно выпили. И я не впервые смотрел на себя как бы со стороны после попойки и не был уверен, с кем я разговариваю.

Но сейчас все было иначе. Этот Роберт сидел и отнимал у меня себя самого, крал у меня мое открытие, мое создание. Он в какой-то мере лишал меня моей сути. Сейчас я видел себя как бы со стороны, у меня было ощущение отсутствия в ситуации, которая тем не менее была реальной.

И все-таки я постарался произнести вслух, правда, очень тихо:

- Неотъемлемое право.

Он тут же откликнулся:

- Вот именно, неотъемлемое право. Вы украли его у меня с самого начала - и продолжали красть больше тридцати лет.

- У вас?

- Да. У меня. Что, до вас еще не дошло?

- Вас, наверное, забавляет все это, вы пытаетесь мистифицировать меня, вспоминая о том, что я должен был написать

- Вы написали! И меня это не забавляет,

- Может, я выпил лишнего, - сказал я примирительно.

- Не думаю. Мы оба выпили изрядно, но ведь нам к этому не привыкать. Вы чувствуете себя неуверенно совсем не потому, что... Ну конечно, вы закрываете один глаз, чтобы проверить, не двоится ли у вас в глазах, но у вас не двоится, я безошибочно определяю, когда у человека двоится в глазах. У вас в глазах не двоится. Вы прекрасно видите, вы прекрасно слышите. Вы все прекрасно слышите, все, что я говорю. Всегда трудно признавать свои ошибки, для этого нужно время.

Как мне хочется вырваться из этого, повернуть события в другую сторону. Сидеть здесь и все-таки вырваться. Разговор шел не о карусели, о пути... Тот, кто вступил на этот путь...

- Вам трудно представить, что вы можете быть не правы?

- Я не настолько глуп, чтобы не знать, что человек может неправильно истолковывать собственную роль, если вы это имеете в виду.

- Вот-вот. Сколько же должно быть в вас высокомерия, чтобы выражаться так категорично.

- Высокомерия!

Он театрально поднял руки, иронично празднуя надо мной победу. Должен признаться, все эти жесты меня особенно раздражали.

- Вы утверждаете, что я ограничен и высокомерен? Вот вам одно доказательство из сотен, как вы ошибались на мой счет.

Он встал и вытащил книгу с полки. Из нее торчали бумажные закладки. Он придвинул настольную лампу и застыл с книгой в руках. В эту минуту он напоминал картину "Актер" позднего Уде 1. В один момент актер превратился в школьного учителя:

1 Фриц Уде (1848-1911) - немецкий живописец.

- На странице двести семьдесят девятой этой книги вы называете меня славным малым. Это был тяжелый период моей жизни, когда я до поздней ночи торговал с тележки горячими сосисками, несколько лет спустя после первой мировой войны. Эта тележка описана, между прочим, оскорбительно, иронично, хотя владелец ее все-таки назван "славным малым". А взгляните на страницу двести девяносто четвертую: "Этот славный и любезный малый" - и так все время. Довольно безвольный и бесшабашный малый, который катится по наклонной, но который всегда готов таскать каштаны из огня для героя романа - этого избалованного дьявола-ангела Вилфреда Сагена по прозвищу Маленький Лорд. Именно он - главный герой. В чьих глазах? Разумеется, в глазах писателя. Все зависит от того, кого писатель считает главным героем. Как правило, главный герой - он сам, более или менее замаскированный. Он обнажается, разоблачается, возрождается - и все это на глазах обманутого читателя, в то время как так называемый второстепенный персонаж назван "неудачником с приятными манерами" - наверное, писатель считает это большой находкой. "Неудачники" - надо же найти такое слово, это просто даже забавно. Откройте книгу в любом месте, таких находок полно. На странице сто пятидесятой можно прочитать о крайней ограниченности этого Роберта, слушайте: "...примитивные рассуждения этого выросшего без присмотра парня. И как он только встревал во все аферы, которые тревожили его и настораживали?" Об этом надо спросить именно у вас, или, вернее, у главного героя. Ведь он ожидает от "этого парня" помощи каждый раз, когда попадает в очередной переплет. Только послушайте: "Его удивило, что Роберт охотно поселился бы в деревне, вел бы простую жизнь, требующую простых решений. Как случилось, что именно он олицетворял безвольную душу города?" И так далее, и так далее. Что это, я вас спрашиваю? Беда писателей в том, что они страдают хронической профессиональной паникой, безграничным чувством вины, они не могут отделаться от неприятной мысли, что труд их совершенно бесполезен и что сама предпосылка неверна. Возьмем хотя бы маленький штрих - "этот Роберт" всегда носил в кармане гамсуновского "Пана", да, это было так, но какие выводы делает из этого писатель, а точнее, Вилфред - главный герой? "В этом человеке самым естественным образом уживались противоречия, и это нравилось Вилфреду: умиротворение и неприкаянность, интерес к акциям и любовь к поэзии. Удивительно было: ты не знал, какой он, но он всегда, в каждую данную минуту, был на твоей стороне". Ничего подобного я никогда раньше не слышал. И только жесточайший эгоизм ангелочка Вилфреда позволяет ему считать, что всё и все находятся в его распоряжении, всё существует для него. Но с чего это он вообразил, что Роберт - всего лишь приложение к его самодовольной персоне? Ничего странного, что юный господин Вилфред, провинциальный буржуа, предается подобным размышлениям: "Он был на удивление осведомлен в вопросах искусства и экономики. О таких говорят "шалый", а может, даже "шарлатан"; человек, который щедро, насколько мог, одаривал ближних мимолетным счастьем". Ну, как вам это нравится? Не раз вы лишаете Роберта его доброжелательности по мере приближения развязки, когда его юный друг из высшего сословия находится за городом, на лугу и собирается покончить с собой. Совершенно верно, я и старый бывший метрдотель из "Спейлен" 1 выезжаем за город, чтобы чем-то помочь и предотвратить несчастье, но Роберт все равно описан как клоун и мошенник. "Обеспокоившись, а может, и нет, Роберт собрал компанию друзей, чтобы кого-то спасать. Тянет этого Роберта беспокоиться о других. У него прямо-таки собачий нюх на страдания, от которых он может исцелить". Что же это вы, вначале изображаете меня этаким надутым, ограниченным индюком, а потом - безвольным благотворителем, нахватавшимся случайных сведений о том о сем, а мое врожденное достоинство изумляет вас и вашего главного героя. Не говоря уже о Селине.

1 Ресторан в Осло.

- Селине? - Я не поспевал за ходом его мыслей.

- Да, Селине. Вы ее уже забыли? Конечно, ведь это было давно. Что с ней стало, с этой великолепной женщиной, которую вы вначале щедро наделили внешней и внутренней красотой, пока этот баловень судьбы пользовался ею... Что с ней стало, когда он отшвырнул ее, как отшвыривал все, что уже было не нужно, и когда нашелся кто-то, кто заинтересовался ею; и я вовсе не настаиваю, что из одного только благородства, все-таки господин писатель позабавился, опошлив наши отношения, конечно, со снисходительной иронией, только послушайте: "Роберт признавал за своими ближними право на талант, которым их одарил господь бог, он признавал за всеми права на все что угодно. За собой он признал право на Селину - верного хамелеона. В течение дня она с рассеянным усердием исполняла роль хозяйки дома. Чем она занималась по ночам, интересовало его все меньше и меньше..." Да кто же этот он, которого не интересует, чем она занимается по ночам? Второстепенный персонаж Роберт, разумеется. Не прозрачный ли это намек на то, что Роберт выступает в роли сутенера, черт побери? И вся загвоздка в том, что читателю трудно различить, где размышления главного героя, а где писатель излагает подлинный ход событий.

Он захлопнул книгу и продолжал стоять. Он дрожал от возбуждения. Во мне что-то сжалось. Словно это было моей заслугой - наделить его крайней степенью возбуждения, словно я перевел его в план реальности.

- Но самое ужасное... - я заметил, что ему не хватает воздуха, он просто задыхался от гнева, - самое ужасное, что вы связываете все эти позорные обстоятельства с моей последующей женитьбой на Селине; ведь все это - чистейшая акробатика, всеми этими эффектными трюками писатель старается не только прояснить дальнейший ход событий, на профессиональном жаргоне это называется "выжать все", создать иллюзию правдоподобности ранее придуманных черт, которые на самом деле были просто предположением, и только.

- Иллюзия правдоподобности? - Терпение мое лопнуло, опять мне показалось, что он пытается взять верх надо мной. - Что вы имеете в виду?

- Я вам объясню. Сделать правдоподобным - что ж тут сложного? Именно это, между прочим, немаловажный критерий вымысла. Невероятность самой реальности очень редко описывают, да и то чтобы придать этакую пикантность избитому сюжету, который задуман как своего рода набор банальных выдумок. Но для домашнего употребления! О, для домашнего употребления правдоподобность очень годится, читатель заглатывает ее мигом. И они одобрительно кивают, читая при свете лампы: да, действительно, все как в жизни!

Он поубавил свою ярость. Может быть, для того, чтобы при удобном моменте выплеснуть ее на меня снова. Но это ему не удастся. Я сказал (и все-таки мне не удалось скрыть свое беспокойство):

- Сам по себе факт того, что вам удалось втянуть меня в разговор о персонаже из моей собственной плоти и крови, кажется мне невероятным. Но вы обвиняете меня в обмане, лицемерии, несправедливости. Вы совсем не замечаете, что сами берете вину на себя в том, что касается грубого рационального мышления, настолько грубого, что я бы даже назвал это умопомрачением - с вашего разрешения.

- Без моего разрешения.

- Ну что ж, без вашего разрешения. Во-первых, цитируя те или иные эпизоды, вы полностью пренебрегли развитием сюжета, теми сценами, где другие персонажи романа убеждаются в вашей доброжелательности.

- А во-вторых?

- И во-вторых, вы просто умолчали о том, что все мотивы вашего поведения анализирует герой романа, этот Вилфред, он размышляет и думает о вас, а то, что вы называете ложью или обманом, и есть искусство романа ведь писатель рисует действительность и передает ее через размышления своих героев.

Он выглядел абсолютно неуязвленным.

- Вы еще не все перечислили?

- Но есть еще одно обстоятельство, и немаловажное, - все это было давно! Тогда вы были молоды, хотя вас и не миновали многие превратности судьбы, насколько я понимаю. И тем не менее это не помешало вам с теплотой отнестись к группе людей, которых вам послала судьба!

- Которых вы заставили судьбу послать мне!

- Которых вы, короче говоря, встретили! И вот тут-то вы и начинаете все упрощать! Ваша личность и ваши поступки проанализированы не мной, а Вилфредом Сагеном - вас оскорбило, что в его глазах вы выглядите простаком. Я подчеркиваю - в его глазах, ведь для него чужие интересы и слабости игрушка. К тому же все происходило так давно. Со временем выяснилось, что ваша репутация страдает именно от тех ваших благодеяний, которые были превратно истолкованы окружающими. Вы казались им безвольным чудаком, шутом. Совершенно естественно, что ваше чувство собственного достоинства с годами обострилось, и теперь вы хотите, как говорят юристы, дать ему "обратную силу" и доказать мне, мне из всех прочих, что на самом деле что-то было не так, и в частности что вы были не этакий, а такой.

Он сел. Задел ли я что-то в его душе? На миг я почувствовал, что победил его, но мне было как-то не по себе. Может быть, где-то вкралась ошибка, но захочет ли он ее обнаружить? Может быть, это он навязывал мне роль, которую я пытался навязать ему? Он сидел с закрытой книгой в руках. Это успокоило меня, по крайней мере это похоже на реальность. Я сказал:

- Мы с вами приближаемся, как говорится, к закату нашей жизни. И нет ничего удивительного, когда мы слегка приукрашиваем свое прошлое. Чаще всего представляется, что ты был лучше, приветливее, в надежде на снисхождение здесь или на небесах. Вы же, наоборот, пытаетесь внушить и себе, и мне, что вы были эгоистом и только по воле обстоятельств выступали в роли безвольного и обаятельного крестного отца.

- Интересно, - презрительно усмехнулся он. - Может, вы и об этом напишете?

- Не исключено, раз вы сами предлагаете.

И он улыбнулся своей открытой, обворожительной улыбкой:

- Вы, конечно, отчасти правы, я слишком уж все упрощаю. Все немного правы, даже и самые рьяные наши противники правы настолько, насколько это вытекает из постулата, что отправная точка была искажена. И все тогда искажено, как бывает, когда компас не в порядке, но от этого ошибка не перестает быть ошибкой, не пытайтесь меня разубедить.

Другой тон. Это был Роберт, которого я знал. И неожиданно у меня вырвалось:

- Да. Теперь вы тот Роберт, которого я знал.

Но он снова ускользнул:

- Которого вы, как вам кажется, знали, но которого все-таки не знали. Это как искажение компаса, я уже говорил. Вы как зануда, которому наплевать на открывающийся вид в горах, только бы он соответствовал карте. Карта набросок, который вы сделали, когда начинали писать. И я чувствую, что вы постоянно цепляетесь за него.

- Каким образом мы опять вернулись к тому, с чего начали?

Он беспокойно заерзал. Нет, я не победил его. В нем было что-то, чего я не мог постичь. Его голос донесся словно издалека:

- Больше всего меня раздражает, что люди, которые ошибаются в главном, часто бывают правы в мелочах. Взять хотя бы ваши рассуждения. Вы говорите закат жизни. Дело в том, что, когда человек достигает шестидесяти, с ним что-то происходит. Может, это связано с потенцией. Материал для романа? Нет, не думаю. Это лишь одно из звеньев целого процесса. Просто сама кривая, кривая жизни, идет вниз.

Он опустил глаза, а я спросил:

- Вы считаете, что так можно вернуться к исходному моменту?

- Нет!

Он щелкнул пальцами. Он был либо слишком возбужден, либо раздражен. Таким я его еще не видел.

- Нет, не к исходному. Где-то недалеко от точки, которая может стать поворотной. Все эти разговоры об исходной точке, одной-единственной, чепуха. Было бы слишком просто. А у нас их сотни. И столько же направлений развития. Большинство со временем исчезает, иначе был бы великолепный хаос.

- Вы намекнули, что повсюду и так хватает хаоса?

- Вот-вот, хаоса, Но могло бы быть хуже. Природа избирательна, как известно. Она отвергает сотни возможностей, которые мы выбираем.

- Или которые выбирают нас, если я вас правильно понял. Все остальное как фантомы, как перерезанные импульсы. Мы о них ничего не знаем, проходит целая жизнь, мы их не видим, только порой расплывчатые воспоминания, непережитой опыт вторгаются к нам.

- Целая жизнь? Вы действительно так думаете?

- Целая жизнь.

Роберт кивнул несколько раз. Да, может быть, я все-таки победил его. Или он меня. Теперь это было неважно.

- Целая жизнь, - повторил он. - Пока тебе не исполнится шестьдесят или около того. И только тогда понимаешь, что то, что ты чувствуешь теперь, началось давно. Просто ты не хотел знать этого. И то, что с нами не произошло, ведет подсознательную жизнь, становится нашей неотъемлемой частью, более или менее случайной, и время от времени проявляет себя. Непережитое - как заброшенные зверьки: они копошатся и мстят друг другу. Когда я был маленьким, у нас были канарейки. Потом у них завелись птенцы. Два крохотных птенца. Родители кормили только одного из них. Мы его окрестили Щеголем - он был резвый, игривый. А второй был такой жалкий и заброшенный. Его мы назвали Заморышем. День ото дня он худел и стал почти прозрачным. Тогда мы попробовали кормить его. У меня была бабушка, которой всегда все удавалось. Она кормила птенца кашей со спицы. Шея у него была такая тонкая, что просвечивала, когда он заглатывал кашу. Он все время сидел, забившись в угол клетки, - у него не было сил прыгнуть на жердочку. Но вот он ожил, окреп, оперился. Но по-прежнему сидел на дне клетки. Он и пищал как-то жалобно, словно предвещал какую-то беду. Однажды он все-таки подпрыгнул на нижнюю жердочку. И оттуда стремительно перебрался на верхнюю, где сидел брат - Щеголь. И что, вы думаете, сделал Заморыш? Он клювом ударил своего брата раз пять по затылку. Тот пытался удрать, но брат снова налетел как коршун и забил его до смерти. Расправа эта длилась не дольше полуминуты. Кто-то попытался просунуть руку в клетку, но разъяренная птица ударила и по руке, до крови. Неприятная история. Что скажете?

- Я жду, что скажете вы.

- А то, что приблизительно то же самое происходит с нами, когда нам исполняется шестьдесят. Дремлющие в нас импульсы, воспоминания выплывают, как бы выстреливают из темноты, сильные и внезапные, и требуют права на жизнь. Беспощадно они уничтожают кумиров и идолов и тот жизненный ритм, который мы создали за свою жизнь. Весь круг понятий и представлений, когда-то важных для нас, утрачивает ценность, вся система нематериальных символов, все, что относится к внешним проявлениям, маски - все отпадает, почти безболезненно. Будто бы детство внезапно оживает в нас, обретает новую реальность, и тогда мы, как это говорят, впадаем в детство. В один прекрасный день наши чувства притупляются - это переход в другую категорию, но очень важный переход. Приближение к старости на миг обостряет в нас все, как электрическая лампа, которая вспыхивает и светит ярче перед тем, как перегореть.

- А фантомы, как вы их назвали, - они куда деваются?

- Они возгораются, они тлеют, они уже не оборванные, они контактируют с чем-то...

- С чем?

- С тем, что еще осталось. То, что уже сжалось и уменьшилось, что еще, может быть, станет вровень с реальностью.

- Реальностью?

- Или нереальностью. Я говорю об импульсах, об их возможном существовании, о том, что всегда присутствовало. Я имею в виду то случайное, кажущееся, что писатели, претендующие на психологизм, называют характерным. Вы все пишете об отправном пункте. Вы рассуждаете о контакте, имея в виду то, что находится вне индивида. И утверждаете чепуху, что человек не существует вне среды: эти современные писатели пишут об этом немало. Чепуха все это. Находясь в этой вечной связи со средой, мы постепенно растворяемся в ней. Человек как существо социальное - блеф! Человек сам по себе - это плодотворное одиночество. А контакты - почему это они должны быть направлены вовне? А пресловутая некоммуникабельность - модное словечко, жаргон, так сказать. А как же тогда внутренние контакты? Вы что-то сказали?

- Нет, ничего. Вы имеете в виду контакты возможностей?

- Я имею в виду возможности. Вы говорите о самовыражении - да-да. И хотя вы этого не сказали, это и так ясно. Жаргон. Никто не знает, что это значит. Почему это, скажите на милость, какие-то вещи должны воплощаться - и что это значит? Почему мы должны извлекать что-то из вещей? То есть что-то полезное. Даже самого себя делать полезным. Ведь это имеется в виду?

Ситуация опять изменилась. В его одержимости было что-то истерическое. И к кому, собственно, он обращается? Вряд ли ко мне. Волна горечи нахлынула на него.

- Когда я был молод, я завидовал целеустремленным людям. Случалось, я тоже пытался сделать что-то, затевал какое-то дело. Ничего хорошего из этого не вышло. Когда ощущаешь, что вся жизнь впереди, все становится решающим. Что-то не удается, что-то делаешь наполовину, будто за тобой следят. А кто следит? Силы извне. Кто-то пишет за тебя твою жизнь, ставит тебя в какую-то зависимость, вовлекает в эту сложную систему отношений с людьми. И прежде чем ты это осознаешь, ты превращаешься в литературного героя. То малое, что мы совершаем, и все, чего мы не совершаем, остается вне оценок. А почему? Да потому, что все имеет свои последствия. Потом это превращается в "страницу жизни". И эта "страница" становится просто страницей романа, который мы листаем. Что там следует дальше? Окунуться в эту жизнь или воздержаться? Это не меняет дела. Может, ты всегда поступаешь не так, но разве писатель учитывает это? Что-то мы все-таки должны совершать, делать свой выбор. Возможности у всех равны. Ваши ставки, господа! Крупье всегда получит свое. Он сделал выбор. Кто-то всегда вставляет кому-то палки в колеса. Это и значит быть молодым.

Он разглядывал свой бокал, словно это был хрустальный шар для гаданья.

- Но когда человеку шестьдесят... - сказал я.

- Все равно опять возникает выбор. Господин поэт, вы позволите мне немного пофантазировать? Большие восковые свечи, когда они новые, горят крохотным живым веселым пламенем, горят с упоением, как бы приговаривая: "Посмотри, как неприметны мы были, смотри, мы горим, подойди, обогрейся, старина, у тебя холодные руки. Но ты не осмеливаешься, потому что понимаешь, как мало мы значим, ты уже встречал нас раньше, и ты знаешь о нас с той первой встречи, ты знаешь, что мы можем жить в тебе как возможности. Тебе следовало бы отшатнуться от нас". Разве не об этом писал старый добрый Ибсен, у молодого Ибсена это и есть самое страшное. Возможности. Мир смотрит на тебя и говорит: "Ты должен увидеть меня, прежде чем постареешь".

Откуда в нем этот пафос? Неужели я его зажег, и кто из нас этот пафос отражает?

- Вы хотите сказать, что человек в конце концов смиряется с самим собой, хотя и сопротивляется?

Он выпрямился, поправил галстук и весь как бы распрямился.

- Это звучит так банально, так безлико. Писатели боятся банальностей и поэтому смотрят на них вытаращив глаза. Но избежать их не могут, ведь банальное просто и правдиво.

Я сдержал улыбку - это не вписывалось в мой стиль поведения.

- Конечно, у нас, писателей, много недостатков. Нам не хватает фантазии поверить в невероятное: что один и тот же человек может выиграть дважды.

- Да, и это тоже. Смириться с самим собой - туманная фраза, она означает все и ничего, психологический термин. Признать свои возможности вот что вы уже сказали.

- Которые вы все-таки предпочитаете рассматривать только как возможности.

- Да, черт побери!

"Черт побери!" - неужели я внушил ему эту фразу? Один из нас должен утвердить свое "я" здесь, в этой гостиной, кто-то должен победить. Она была такой же, как в начале. И все-таки теперь казалась подделкой. Я немного удивился, ведь все могло быть иначе. Я снова взял бокал, чтобы соприкоснуться с каким-то реальным предметом. Зажег сигарету и сказал сам себе (все-таки я привык держать себя в руках): "Бродерсен, дружище, старина, вы ведь знаете этого незнакомца, этого позера, который хочет провести меня, поставить в дурацкое положение, - какое он на вас производит впечатление, и я, кстати?" Бродерсен в белом пиджаке официанта, надо бы позвать его. Я размышлял: "Нет, он не должен выиграть эту дуэль - во всяком случае, не эту, у него есть оружие, дьявол, откуда он его раздобыл?" Даже это его "дьявол" передалось мне. Он мне не нравился, он не имел ко мне никакого отношения. Но уже поздно отвергнуть его. Как во сне - все слишком поздно. Как на войне и в кошмаре - слишком поздно. Победить, кто-то должен победить, кто-то должен очнуться.

Я очнулся.

- Все на уровне возможностей, но тогда вы должны признаться, что если все люди...

Мне следовало прикусить язык.

- All right. Вы победили.

- Победил. Победить. Опять это клише.

Он презрительно усмехнулся... Я должен был ухватить его любым путем.

- Вы считаете, что бог и человек стали настолько общественно полезны, что мир вряд ли нуждается в отступнике!

- Великолепные слова! "Общественно полезны"! - Он протянул эту фразу. Вы обратили внимание, как часто в наши дни мелькают слова "общество" или "общность" или "в интересах мира"? Лицемерие, если хотите знать. Я не верю во все эти благодеяния. Они все это делают для самих себя. И точка. И почему бы им это себе не позволить? Вся эта боязнь за собственную выгоду - все это чепуха.

- Вы любите это слово!

- Может быть. Ведь каждому нужна небольшая доза лицемерия, чтобы приукрасить себя. Раньше это называлось воспитанностью. Раньше не все называлось своими именами, сейчас это вошло в моду. А мы - разве мы играем в открытую? Нет, господин писатель, мы совсем не доверяем друг другу. Поэтому давайте не будем прикрываться красивыми словами об обществе. Некоторые субъекты, разбогатевшие во время войны, должны были быть наготове, чтобы вовремя скрыться. Помоги бедняге в трудную минуту, приюти его, и все это ради отечества! А обыкновенная взаимопомощь - это слишком просто для извращенного понятия чести, охватывающего землю и небо и, конечно же, общество, существующее или грядущее. Потому что будущее общество - самое лучшее. Когда-то люди стыдились себя приукрашивать. В наши дни любой студент пишет в газетах, что он из чисто целомудренного идеализма поедет в Танзанию, чтобы обучить нескольких негров таблице умножения. Ни одного слова, например, что он хочет посмотреть мир и вообще попутешествовать. Все должно быть жертвой ради развивающихся народов. Жертва слова.

Все время мне что-то о чем-то напоминали, я должен был припомнить что-то. Откуда эта взвинченная энергия, это словоизвержение? Неужели я его наделил этим, к своему стыду? Видимо, человеку нужно когда-нибудь выплеснуть свое раздражение. Но мне не было все равно, на кого это раздражение направлено. Меня охватило ощущение собственного бессилия. Эти изнурительные секунды, когда все теряет реальность, бесцветное мгновение - может быть, именно этого он и хотел добиться в конце концов, лишить мой мозг субстанции, без которой сама жизнь невозможна. Око за око. Он считал, что я поступил с ним именно так. Пускай. Надо дать ему возможность высказаться и покончить с этим: хватит с меня Роберта!

Он встал, беспокойно раскачиваясь.

- Вас нелегко разгадать, - сказал он с горечью. - Ваша удивительная наигранная способность терпеливо выслушивать мои тирады. Что это профессиональная черта? Может, вы запоминаете слова, жесты, штрихи, складываете их в морозилку и по мере необходимости вытаскиваете оттуда? Так возникают персонажи. Фигуры романа. У героя должны быть черты характера. Какое мастерство!

В самом деле - может, достаточно? Не потому, что его нападки слишком досаждали мне. Просто я обессилел. Его месть имела логику сумасшедшего. Он хотел, чтобы я стал марионеткой. Как он в моем воображении. Бессилие. Именно так все было. Навязывать мне свои представления, то, как он все представляет. Преодолеть свое бессилие, лучше позволить ему разоблачиться до конца.

- Ваша собственная пустота...

Бессилие не отпускало меня.

Он стоял и испытующе смотрел на меня.

- Вы сказали "пустота"?

- Да, пустота. Ваша собственная пустота - вам кажется, вам удастся...

Он подошел вплотную. Он уже не раскачивался, стоял не двигаясь.

- И к тому же будет уже поздно, - сказал я.

Лучше расстаться по-доброму. Я встал.

- Нам лучше расстаться...

Бессилие, это проклятое бессилие.

- Как вам угодно.

Он все еще стоял не двигаясь. Стоял так близко, что я не мог сделать ни одного шага. Он не двигался и своей фигурой загораживал дверь.

- Если, конечно, вы не возражаете...

Я протянул ему правую руку. Его левая рука резко поднялась. Как взрыв последовала пощечина, он ударил меня по лицу. Резко, наотмашь. Это была не просто пощечина, а удар - оскорбительный, сильный удар.

- Вы что, с ума сошли?

Но защитный механизм сработал помимо моей воли. Я ударил не глядя раз, другой. И не попал.

- Ну? - крикнул он. Голос его донесся сейчас с другой стороны, но был совсем рядом. - Так что же, господин, описывающий правду жизни?

Его лицо было рядом, но у меня перед глазами плыли пятна и вспыхивали искры.

- Итак, - сказал я как можно спокойнее. - Не пора ли?

- Ваше слово. Вы же сами сказали, что это правда. Еще одно слово.

- Довольно слов. Я понимаю...

Его голос опять отдалился:

- Вы так думаете? Вы хотите сказать, начинаете понимать...

- Что я был к вам несправедлив?

Он засмеялся. И опять издалека:

- Нет, вы не поймете. Никогда. Годы войны - вы ведь писали о них. Ваши негодяи и герои, ваши маленькие добропорядочные второстепенные персонажи нет-нет-нет, я не буду вам рассказывать о войне, я не принадлежу к числу тех, кто преследовал врага.

Он резко повернулся ко мне спиной и поправил воротник пиджака. Пиджака и рубашки. И тут я увидел ужасающий шрам. Темная впадина, похожая на кратер. И я не видел ничего - ни галстука, ни руки, поправлявшей галстук, ни самого человека. Я видел только этот кратер.

Мне стало холодно здесь, на лестничной площадке. К тому же было очень темно. Где же визитная карточка на двери? Сама дверь едва угадывалась в темноте. С нижнего этажа поднималась женщина. Шаги ее были так легки, что я почти их не слышал.

- Простите, не скажете ли, здесь живет господин Ангелл?

Было что-то знакомое в жестких чертах ее лица. Но разглядеть в темноте было трудно. Так могла выглядеть Селина спустя много лет. Мысль эта слегка кольнула меня. Женщина прошла мимо. Сама ее фигура выражала какую-то неприязнь. Из темноты донеслось: "Спросите у вахтера, он идет сюда".

- Скажите, не здесь ли живет Ангелл?

Женщина исчезла. Наверное, ушла к себе. Впрочем, какое мне до этого дело. Вахтер тяжело дышал.

- Ангелл? Да, здесь когда-то жил Ангелл, но это было давно. Роберт Ангелл. Совершенно верно, он жил именно в этой квартире, но, когда пришли немцы, его забрали. Говорили, что он сидел в Дахау, но я не знаю.

- Чего вы не знаете?

Мой голос дрогнул. Я стоял в этой леденящей темноте и говорил почти шепотом.

- Нет, не знаю, - повторил вахтер. - Тогда, в начале сорок пятого, разное говорили. На самом деле, я думаю, они его расстреляли...

- Что вы сказали?

- Расстреляли.

- Но вы еще что-то сказали!

- Разве?

- Вы сказали: на самом деле!

- Разве?

Моя правая щека горела.