Додо

Ну конечно, я снова проснулась с тяжелой головой, обычное дело в последние два месяца. Ненавижу это состояние, из которого выбираюсь ценой большого напряжения. Сизифов труд, каждое проклятое утро — заново, и я спрашиваю себя, почему со мной это происходит — почему вот так разом все трещит по швам. И как это другие идут по жизни без проблем, все преодолевают шутя, пальцем не пошевелят, а квартира оплачена, и счета за отопление тоже, и еда в доме всегда есть. Взять хотя бы Нору. Трудно представить себе, чтобы она каждый раз заливала только жалкие десять литров, а ведь бывает, цена на бензин подскакивает за ночь. И вот стоишь на заправке, а в кармане у тебя ровно сотня, а тебе позарез надо в город, потому что ребенку требуются новые джинсы. Он растет, черт побери! Охотнее всего я осталась бы в постели, и натянула бы одеяло на лоб, и заснула бы, чтобы проснуться годика через три, и — оп-па! — у меня прибыльная работа, и домик с садиком, и богатенький парень на крючке. Он носит меня на руках, и в постели — first class, и забрасывает Фиону шикарными шмотками… Эти дешевые жестяные джинсы от «Альди» — такая дрянь, но что я могу поделать.

Итак, подъем. Чистка зубов. Душ. Нора не любит, когда опаздывают к завтраку. Она стоит на страже порядка во всех сферах жизни. Вчера вечером, после своего так называемого тоста, она опять завела эту песенку. Наши путешествия структурируют ее год, сказала она. Структурируют. Но я-то знаю, что она имела в виду совсем другое и пыталась скрыть свою сентиментальность. Она любит нас. Это то, что она чувствует, но не решается сказать. Может быть, потому, что это слово слишком святое, чтобы применять его к нам. Наверное, она бережет его для своего Ахима и детей. Мне без разницы.

Может мне кто-нибудь сказать, почему вода в этом заведении никогда не бывает по-настоящему горячей? Может быть, ее расходуют Христовы невесты, если им вообще дозволено мыться, заниматься своим телом, трогать грудь и все прочее. Или они моются как кошки. Между прочим, у Норы грудь до сих пор достойна внимания, во всяком случае, когда она появляется вечером в своей блузке. На ее месте я расстегивала бы больше пуговиц, и еще у нее прекрасная шея, и вообще она выглядит лучше, чем хотелось бы мне.

Она как-то изменилась со времени нашего последнего путешествия, внешне, я имею в виду. Стала стройнее. И ее глаза сияют еще ярче, чем раньше. Удивительно, как серые глаза могут иметь такой блеск. «Блеск — Нора», — всегда говорила Ма, а Хартмут каждый раз бормотал свое идиотское: «Что за сияние в нашей хижине!» — когда Нора приходила ко мне, и я готова была его задушить. Ма как-то позже поделилась со мной: она надеялась, что Нора заинтересует его, но эти надежды очень скоро рухнули.

Что мне — черт побери — надеть? Снова свою лучшую вещь, старый добрый кашемировый блейзер, которому уже восемь лет? Клер купила его мне в Лондоне, в «Акваскутуме» на Риджент-стрит, во время нашего первого путешествия, отстегнула больше четырехсот фунтов. И я потом еще целый год ходила с эксклюзивным пакетом из-под него — для понта. Как много забегаловок и ресторанов пережили мы с ним! Не говоря уже о катастрофах, вплоть до самой последней.

Ну почему я не могу держать язык за зубами! Снимала бы сейчас с карточки приличную зарплату и рано или поздно перешла бы в отдел Каннеманна, и уж тогда бы все заткнулись. Но нет, разумеется, Додо Шульц должна дать сдачи, когда Бодо К. Рюкер, этот тупой старый козел, обвиняет ее в ошибочных решениях в коммерческой сфере. С самой серьезной миной он лакомился практикантками, потому что взрослые женщины были не для него. При этом вся его рекламная стратегия для «Сирты» была полный отстой, это признавали все. Но конечно же прикусывали языки, если идея исходила от самого Бодо, хотя от него редко исходило что-то стоящее. А, ладно, что толку все это пережевывать, только желчью исходить. Много всего я бы выплеснула тогда на его лысую башку. Раз уж тебя выгоняют с работы, можешь закусить удила и высказать правду-матку. Но я только злобно взглянула на него и вылетела из его бюро, хлопнув дверью. Все стояли как громом пораженные, глядели как бараны, и никто не думал остановить меня, когда я собирала свои пожитки и, задрав нос, навсегда покидала В&R. Потому что я думала, что покажу ему, старому козлу. И всей его раболепной свите. То, что это я вынудила его заявить о расторжении контракта, дошло до меня только на улице. Сейчас на руках у меня квитанция на последнюю зарплату. Ни работы, ни рекомендаций, ни пособия. И никаких перспектив впереди.

Не пристать ли мне, в самом деле, к Клер? У нее, конечно, обширные связи, но при одной мысли о том, что придется ей исповедаться, мне делается плохо. Но разве у меня есть другой выход?

Нора

Как же я устала… Полежу еще пять минут, на улице еще темно. Как хорошо в теплой постели, когда закрываешь глаза, все является снова, каждое движение, каждое слово, пушистые волоски, ночь, которая слишком коротка… Откуда такая жуткая тоска? До сих пор. Через столько лет.

Клер

Сразу после пробуждения и перед тем, как начнет действовать «Ленц-9», возникает забытое чувство уверенности в том, что день будет легким. Или это потому, что я решила рассказать им всю правду?

Додо

Зал набит монашками. «Прошу прощения! Вы позволите?» И запах пота. Тьфу — дьявол!

Комната для завтраков — в подвальчике. Ненавижу — это всегда что-то вроде второсортной столовой или тюрьмы — со всеми вытекающими. Ах! И кого здесь только нет!

Клер сидит за йогуртом и апельсиновым соком и снова выглядит, как будто только что вылупилась из скорлупы: скромная блузка, длинная юбка, конечно же итальянские туфли. Я сажусь рядом с ней, так что мне не придется смотреть ей в глаза, если я, воспользовавшись отсутствием Норы, соберусь исповедаться ей в своих несчастьях.

— Ну, выспалась? — спрашиваю я бодро-весело.

— Все нормально, — говорит она. — Неужели Нора проспала? Может, нам разбудить ее?

Ее взгляд ненадолго задерживается на парочке в двух столиках от нас, несомненно американцах, моложе двадцати. Те молча уплетают за обе щеки и непрерывно щупают друг друга, даже между ног. Вокруг монахини — сколько поднятых в изумлении бровей!

— Спишь — меньше грешишь, — говорю я и сержусь на себя за банальность. — Кроме того, я хотела бы тебя кое о чем спросить. Без нее, если можно.

Так. Это начало. Если бы я только знала, почему мои дела так чертовски плохи. Безработных, в конце концов, как песка на морском берегу. Потерять работу сегодня — почти дело чести. Но с ней этого никогда не случалось, у нее всегда все шло гладко, о’кей, учеба, магистратура — дело, быть может, нервное, так что ж? Она унаследовала свою галерею, ела, как говорится, на серебре, никогда не вкалывала как проклятая, так почему же я должна стыдиться? Но все равно стыжусь. Пытаюсь сосредоточиться на круассане, никогда еще не видела, чтобы слоеное тесто было так аккуратно сложено. Норина Мамуля согласилась бы со мной. И все-таки я кожей чувствую на себе близорукий взгляд Клер, я слишком хорошо знаю этот взгляд: только синь и чуточку недоверия. Лед, в общем.

— Тебе деньги нужны? — спрашивает она.

Я готова скинуть со стола все. Вот так, одним словом, оборвать последнюю ниточку надежды — такие, как она, это умеют. Что я должна сказать, «да»? И она вытащит свою проклятую чековую книжку? А я скажу «спасибо» — и дело сделано. И она снова будет крутой и богатой, а я — неудачницей-овцой.

— С чего ты взяла? — возмущаюсь я. — С финансами у меня полный ажур.

Ну почему я не прикусила себе язык? Какого черта! Историю о том, как я сцепилась со свиньей Рюкером, можно было преподнести как высокую трагедию. Что я не могла поступить иначе, что женщине на такой работе всегда выпадает плохая карта, что она всегда существо второго сорта, а я этого не терплю. Но она со своей галереей всегда жила на другой планете — искусство, и какие-то типы, целующие ее в щечку, и всякая постмодернистская мазня стоимостью в тысячи долларов, — так что для нее все это ерунда. У нее реноме, деньги, она сама хозяйничает в своей лавочке. Она понятия не имеет о том, что приходится терпеть другим.

— Ну? — спрашивает она.

— Забудь, — говорю я и бегу к буфету, чтобы положить на половинку круассана побольше ветчины и сыра.

Когда я возвращаюсь к столу, она листает своими ухоженными руками путеводитель. Уставилась в него, как будто меня нет. Этого мне уже не вынести! Она принадлежит к тому типу женщин, которые красуются на рекламных фото или катаются по всяким семинарам для менеджеров: красивая, крутая, официальная, обдающая холодом — просто фригидная шлюшка. Она всегда дает мне почувствовать, что ей наплевать на меня. Или ей успех вскружил голову? Раньше она была другой. Это произошло неожиданно, весной, четыре года назад. Она поперлась на эту хренову конфирмацию, с которой потом сразу же смоталась. Я тоже приехала в Пиннеберг — мать хоронить. На квартиру и прочее плюнула — то-то Хартмут обрадовался. А через две недели пришло письмо из Калифорнии. Четыре слова: «Прими мои соболезнования. Клер».

Да все я понимаю. Выражать соболезнования чертовски трудно и неприятно. Всегда звучит как-то фальшиво. Но отделываться от меня общими фразами! Что это, если не равнодушие? Я решила никак не реагировать, просто выждать. Придет еще, думала я, куда она денется. Вот вернется из Штатов, спросит, как дела, пришлет цветы или что-то в этом роде. Ага, как же.

В том году Нора хотела в конце августа поехать с нами в Прагу, но Клер не могла. Ни в сентябре, ни в октябре. И мы с Норой в виде исключения решили двинуть без нее. Мои дорожные расходы она, как всегда, взяла на себя. До сих пор не знаю, как Норе это удалось, только в ноябре мы втроем встретились в Праге.

Клер прилетела самолетом. Слепому было ясно, что она меня избегает. Ну да, я опять сидела без гроша, но разве это основание? Уже в первый вечер, на Карловом мосту, когда мы пробирались через толпу туристов к себе в отель, я не выдержала. А она на голубом глазу мне отвечает, дескать, не понимаю, чего ты так нервничаешь. Да ничего она меня не забыла, боже упаси, работала весь год как безумная, моталась по всему миру. Продавать современное искусство — это тебе не штаны в конторе протирать, и бла-бла-бла и бла-бла-бла.

Я готова была броситься в драку, но тут вмешалась Нора — наша миротворица. Если мы не сохраним нашу дружбу, заливалась она, сверкая глазами, человечество может распрощаться со своими надеждами. Мы должны доверять друг другу! Каждая из нас имеет право на пару месяцев исчезнуть с горизонта. Но позволить нашей проверенной дружбе расстроиться из-за пустяка — это безумие. Когда ей нужно, она любит выражаться высокопарно. Наверное, научилась у своего Папашки.

Думаю, она специально это все затеяла, чтобы помирить нас с Клер, по крайней мере пока мы будем в Праге. Мы приземлились в баре отеля, и через час я уже сама не понимала, чего я, собственно, раскипятилась; выпивка там была что надо, к тому же дешево.

Про себя я давно уже называю Клер Ледяной принцессой, и былой непринужденности между нами больше нет. Я и теперь это замечаю. Иногда мне кажется, ей стоит безумных усилий терпеть меня эту пару дней в году. И ей это удается благодаря ее хваленой дисциплине — этому ледяному корсету, который не дает ей ни шагу сделать без оглядки, не позволяет ни радоваться, ни разозлиться по-настоящему. Депрессия для нее — непростительная ошибка, возвращение к своей природе. Иногда смотрю на нее, и мне кажется, что это не она, а ее клон с искусственными тормозами. Всегда какая-то не такая, какой должна быть.

Да и я тоже хороша. Вот интересно, что обо мне думают другие? Представляю — мужчины, алкоголь, да еще моя чертова несдержанность — букет что надо. На самом деле каждая из нас троих одурманивает себя как может. Взять хоть Нору — она же живет иллюзиями. Как же, семья — это святое. Только это и держит ее на плаву, это ее наркотик, — впрочем, дозволенный обществом и безвредный для здоровья.

Нора

Мы стали пленницами средневековой крепости со стенами шестиметровой толщины. Голое помещение, куда мы забрались, представляло собой нечто вроде комнатки в башне с узкими бойницами, забранными пуленепробиваемым стеклом, через которые далеко просматривалась плоская местность. Додо заковала себя в железные цепи и надела оковы. Запястья ободрала до крови. Клер улеглась прямо на землю и заснула. Может, умерла? А я встала у окна и любовалась пейзажем — просторным, красивым и таким умиротворяющим, чуть подернутым на горизонте синеватой дымкой, как на картинах старых мастеров. Помнится, Папашка любил рассуждать о синих далях — по воскресеньям, когда пил вино, разумеется, позднего урожая, Мамуля озабоченно смотрела на него, а меня выставляли вон, стоило ему в третий раз наполнить бокал. На следующее утро на кухне всегда стояла пустая бутылка. Лишь когда я привела в семью Ахима, вино в доме появилось и в будни, и даже Мамуля постепенно привыкла, выпивала после обеда бокал шампанского — для кровообращения, как она говорила. Советовала и мне, а то у меня шея трещит, как щебенка под ногами. Но мне нельзя, Биттерлинг категорически запретил алкоголь. Вчера я все же выпила, пришлось, иначе моментально возникли бы подозрения. Что со мной будет? Лучше сейчас об этом не думать.

Мы сидели в темнице, и, хотя я понимала, что мы никогда отсюда не выйдем, мне это было безразлично. Стоны Додо меня не трогали. Почему бы ей не встать и не выглянуть наружу, думала я. Цепи-то — из папье-маше, а кровь и содранная кожа нарисованы. Она снова разыгрывает спектакль — хочет меня напугать, она это любит, обожает заставлять меня мучиться муками совести. Еще в школе натренировалась. Однажды засунула мне в карман пальто дохлую мышь, я завизжала как резаная, и все засмеялись. Кроме Лотара.

И тут я заметила у горизонта маленькое темное облачко, оно быстро приближалось и росло, и я поняла, что это птицы, скворцы или дрозды, целая туча, и они галдели и летели прямо на меня, как у Хичкока, но, что удивительно, я не испугалась. Потом — без задержки — они пролетели через бронированное окно, и не задели стекла, и не поранились сами. Покружили надо мной — с ветром и громким хлопаньем крыльев. На некоторое время от бесчисленного множества птичьих тел потемнело, но вот они пронеслись через комнату и исчезли за противоположной каменной стеной. От изумления и счастья я остолбенела. Я чувствовала себя такой же свободной, как эти птицы. Мне захотелось поделиться этим упоительным чувством свободы с Додо. Но тут я увидела, как она, несмотря на свои цепи, пробирается к Клер и целует ее в губы. Как Принц Спящую красавицу. А Клер сомкнула руки на шее Додо и неожиданно ответила на ее поцелуй так, как сама я никогда бы не решилась.

Клер

Как это вышло — буквально только что я была так уверена в себе? Почти счастлива. Как это у меня получилось? И как опять достичь того же состояния? Дело не только в бессоннице, это у меня уже много лет. Дело в Додо, конечно. В том, как она с вымученно беззаботным видом сидит рядом и набивает утробу углеводами, жирами и кофеином. Почему она так и не задала свой вопрос? Что хотела у меня узнать?

Мне надо к себе в номер. Всего одну таблетку. Надо придумать благовидный предлог, нельзя же вот ее здесь бросить. Но мне срочно надо идти, срочно, пока не заявилась Нора. Поздно, она уже здесь. Еще на пару минут придется задержаться. Завязать беседу, казаться озабоченной и деловой. Как я это умею.

Додо

Без одной минуты десять она появляется в зале для завтраков, сверкающая чистотой и розовая, как будто целый час играла в теннис, а потом приняла контрастный душ. Сама жизнь. Смеется — не завела будильник, извиняется перед нами, посылает официанта за чистой чашкой. Мимоходом приветствует просиявших монашек, обещает пересказать нам свой сон — все одновременно.

Если уж я проспала, мне требуется добрых три часа, чтобы привести себя в норму. У Норы все по-другому, с легкостью подниматься над жизненными неурядицами — вот ее метод, и он действует блестяще. Маленький пример: если ее раздражает вонючая пепельница рядом с тарелкой, она не станет брюзжать, а просто уберет ее с глаз подальше на подоконник. Все — пепельницы нет. Для нее. Точно так же между делом снимает с моего кашемирового жакета пушинку, которая мешает не мне, а ей. И попутно что-то несет о птицах, которые якобы пролетали сквозь ее тело.

Наверное, она каждое утро чистит Ахима щеткой с головы до пят, желает ему удачного рабочего дня и с любовью спрашивает, что приготовить на ужин… Просто представить себе невозможно, чтобы она когда-нибудь проваливалась в такие черные дыры, как я. Чтобы не знала, что делать, а неприятности сыпались на нее как из худого мешка. Нет, у нее всегда все ладится. Она даже как будто не замечает, что мы сидим, и ждем, и не позволяем себе закурить, пока она за обе щеки уплетает яичницу. Смеется, тараторит и втирает нам, что каждое утро за завтраком пересказывает Ахиму свои сны.

— А он тебе? — невинным тоном спрашиваю я.

— Представь себе, — салфеткой она смахивает с уголка рта крошки яичницы, — ему никогда ничего не снится.

— Так не бывает, — возражаю я. — Всем людям снятся сны.

— А он говорит, что ему никогда не снятся, — настаивает Нора. — Папашке, кстати, тоже. Так бывает. У мужчин, мне кажется.

Мне лучше знать, но спорить с ней я не рискую. С другой стороны, может, Ахиму и правда ничего не снится и он мне врал. Я вообще готова приписать ему слишком многое.

— Ну, хорошо, — говорю я, — тебе снились птицы. — Что бы это значило?

Она хмыкает, но между бровей вдруг появляется крохотная морщинка.

— Иногда меня охватывает чувство свободы. Представляете? Не могу описать, но это так… Ну, как будто я совсем ничего не вешу. Я была… — Она замолкла, подбирая слова.

— Так что с тобой было?

Она снова смеется. У нее две несимметрично расположенные ямочки, которые раздражали меня с первого дня нашего знакомства, потому что все остальное у нее упорядоченно. Ямочка возле одного уголка рта — того, что она обтирала салфеткой, — чуть выше, чем вторая. А еще я заметила на ее лице грим. Никаких излишеств, но меня не проведешь. До сих пор она в этом не нуждалась, во всяком случае, по утрам.

— … счастлива, — закончила она.

— Во сне, — подкалываю я. — Или наяву?

— Разумеется! — выпалила она как из пистолета.

Слишком быстро выпалила, мелькнуло у меня. Или это предчувствие? Неужели до нее что-то дошло? Мне сделалось дурно. Я все спланировала совсем не так. Довольно с меня ее милостей, в последний раз терплю. Она явно что-то затевает, но ей больше не удастся разыгрывать передо мной героиню. Может, мне ее испытать? С другой стороны, а хочу ли я знать, что ей известно?

— Если желаете затеять диспут о счастье и несчастье — в добрый час, — бросает Клер и поднимается. — Встречаемся в вестибюле через четверть часа. — И, уходя, оставляет мне свою пачку сигарет. Там как раз осталась последняя.

Нора смотрит ей вслед. Все смотрят ей вслед. «Красивая юбка», — говорит Нора с набитым ртом, но тут же замирает и даже жевать перестает. Официант уже в дверях, распахивает перед Клер дверь, сгибается в поклоне. Лица ее мы не видим, но я точно знаю, какое у него сейчас выражение: любую услугу она всегда принимает с мраморной улыбкой. Ей не требуется улыбаться по-настоящему. В отличие от нас с Норой Ледяная принцесса относится к тем женщинам, перед которыми распахиваются все двери. Во всем мире. Подобная любезность со стороны таксистов, полицейских, кондукторов, продавцов, банковских служащих или официантов не настолько забавна, как может показаться, в том числе с точки зрения Норы. Держу пари, сейчас она скажет: «Мда-а».

— М-да-а, — говорит Нора, подвигает к себе корзинку с булками и берет сразу две.

«Мда…» — это Пиннеберг. «Мда…» — это фирменная тидьеновская примочка, позволяющая выразить сложный комплекс чувств одним звуком и легким щелчком пальцами. Ахим, ставший истинным Тидьеном, теперь, случись ему наткнуться на несокрушимое препятствие, говорит только: «Мда…» При мне, по крайней мере. И Норин Папашка тоже. Гарантирую, что он кормил Ма своим чертовым «мда», когда она просила у него помощи при разводе, а денег, чтобы заплатить гонорар адвокату, сразу наскрести не смогла. Она рассказала мне это в 89-м, в Кельне, когда я вернулась из Барселоны, из своей первой поездки с Норой и Клер, она нянчила Фиону и пожила со мной еще пару дней, а потом отправилась в Берлин, к Хартмуту и Мишель, очень уж ей хотелось взглянуть на дыры в Стене.

Все-таки с ней мне было невероятно хорошо. В тот раз мы никуда не спешили и хоть пообщались по-человечески. Когда Булочка засыпала, а я наконец слезала с телефона (я пыталась устроиться на работу), она садилась, укладывала ноги повыше и начинала рассказывать. Как однажды вернулась от молодого Бургдорфа, парикмахера с Банхофштрассе с лошадиным прикусом, и прямо перед охотничьим домиком, где мы тогда жили, увидела «фольксваген» с открытым багажником, а на сиденье рядом с водителем — Мариту Бетхер, которая уже пару недель обучалась у моего отца игре на органе. Совершенно невзрачная, вспоминала Ма, настоящая Церковная мышь. Ма тогда ничего такого не подумала, но Церковная мышь сидела в нашем «фольксвагене». Ма остановилась и спросила, как успехи в учебе, как и полагалось законной жене пиннебергского органиста при встрече с ученицей мужа. Церковная мышь отвечала вполне пристойно, продолжала Ма, сказала, что счастлива попасть к такому внимательному педагогу. А потом из дома вышел отец, он нес два чемодана, которые положил в «фольксваген», и сказал Ма: «Я не могу по-другому, Альмут». И больше ничего. Сел рядом с Церковной мышью, завел машину и пропал навсегда. Ни разу не побеспокоился о детях, ни разу не прислал ни пфеннига. Слинял с концами. Десять лет мать не могла переступить через свою гордость, чтобы начать его искать. Только в 71-м напала на его след и подала заявление на развод в напрасной надежде выколотить из него хоть немного бабла.

Не знаю, видела ли она его еще хоть раз, но на ее месте я бы обязательно с ним встретилась, хотя бы для того, чтобы плюнуть в лицо этому мерзавцу. Кроме того, мне было бы просто любопытно. Но он не шел ни на какие контакты: ни звонка, ни письма — ничего. Ответил через адвоката, который и разъяснил нам его финансовое положение, оказавшееся настолько жалким, что нечего было и думать вытрясти из него хоть пару пиастров. Ма следовало бы предъявить иск, в крайнем случае потребовать наложить арест на его имущество или что-нибудь в этом духе. Уж как только я ни уговаривала ее, но она осталась непреклонна. Снять с него последнюю рубашку — да как же можно. Я бы на ее месте дошла до высших инстанций, этот говнюк так просто от меня бы не отделался. А вот поди ж ты, когда Ма предложила нам с Хартмутом съездить к нему, я отказалась. Струсила, должно быть. Не хотела испытывать на прочность свою ненависть. Он стал бы ныть и канючить, выпрашивая прощение. Этого мне еще не хватало.

— Клер мне тоже снилась, — говорит Нора. — И ты. Банан хочешь?

— Не сейчас, — отвечаю я. — Ну и? Надеюсь, мы вели себя прилично?

Она запихивает один банан в себя, другой — в сумочку. На лице — то же обезоруживающее выражение, какое она принимала еще в школе, когда на уроке просилась выйти. Она не говорила: «Мне надо в туалет», она говорила: «Можно мне выйти?» За всю свою жизнь я один-единственный раз попросила разрешения выйти, и то из церкви. Забавно.

— Вы были со мной в той темнице, но деталей я, к сожалению, не помню, — говорит она и одновременно протягивает соль и перец за соседний столик, где одна из монашек сидит над разрезанным пополам помидором. Изрекает в ее адрес какую-то безобидную банальность, вскакивает из-за стола, задвигает стул и хватает свою сумочку.

Держу пари — она знает все. Я помню, какой у нее голос, когда она врет. Но что мне до ее снов, в конце концов? «Ладно, встречаемся внизу», — говорю я и, обгоняя ее, несусь к выходу. Должна же я хоть раз оказаться первой, хотя бы у этой чертовой двери!

Нора

Конечно же, она посмотрела на меня так, что я мгновенно все вспомнила. Но черта с два я стану рассказывать ей, как она прижималась к Клер, как они, точно две кошки, терлись друг об друга и совсем обо мне забыли. Как будто меня здесь нет. Что ж, забвение ждет всех, даже самых выдающихся людей, проживших самую яркую жизнь. В лучшем случае остается имя — слово или два. Но это всего лишь слова — Александр Великий, Моцарт… Обо мне, Додо или Клер через пару десятилетий не будет помнить ни одна живая душа. Ничего не останется. Как будто бы нас никогда не существовало. Разве что камни на могилах, но и они в наше время стоят недолго.

Какая нелепость! Вот торчу я возле открытого окна, истязаю себя бессмысленными гимнастическими упражнениями и при этом с ужасом думаю, что во время нашей прогулки по городу на пути может не оказаться ни одного приличного туалета. А это для меня сейчас — самое важное на свете. Но и это — суета сует, пустое хлопанье крыльями, как сказал бы Папашка. С тех пор как я бросила теннис, я порядком заржавела и, как минимум, должна регулярно делать зарядку.

Я часто ловлю себя на том, что мечтаю хотя бы пару минут оказаться в теле Додо, чтобы узнать, каково это — быть такой шустрой и оборотистой. И всегда первой. Как ловко она обогнала меня на выходе из ресторана. В общем-то, это выглядело вполне естественно, но вот взгляд, каким она меня одарила… Я все поняла. Точно так же она смотрела, когда прыгнула в длину на добрых восемьдесят сантиметров дальше меня и грациозно приземлилась, пока я отряхивала песок. Насколько помню, она нарочно всегда прыгала после меня — не желала упускать ни одной возможности для своего маленького триумфа. Или я ошибаюсь? Может, это случилось всего раз или два, но засело у меня в голове так прочно, что я воспринимаю это как fait accompli. Во всяком случае, именно из-за Додо я так старалась преуспеть в самых разных занятиях — и в тех, которые давались мне хуже, чем ей, и в тех, которые у меня шли лучше. Она была для меня своего рода планкой. Кто знает, если бы не она, я, может, стала бы совсем другим человеком.

На улице, на дереве возле кирпичной стены дрожат на ветках последние жалкие листочки. Все-таки умирание природы удручает. Хотя я знаю, что зима — не более чем одна из природных фаз, очевидное затишье. Лотар рассказывал мне, что в отдельно взятой клетке живого человека протекает сорок тысяч химических реакций в секунду. Об этом лучше не думать, потому что каждая из них — шаг к смерти, это тоже говорил Лотар. Долго я еще буду его вспоминать, опять он мне сегодня снился… Когда же это кончится?

Столкнись я с ним на улице, вполне возможно, не узнала бы. Он, как и Додо, и Клер, никогда не ходил на встречи выпускников, и только через знакомых до меня доходили вести о том, куда он уехал, где учится. Я никогда не предпринимала попыток с ним связаться. Зачем? Он меня не интересует, считала я, да и никогда не интересовал.

Когда Шраде, наш зубной врач, пригласил нас к себе на пятидесятилетие, я не хотела идти. Опять целый вечер скуки, думала я. Но Ахим меня заставил, он всегда следил за тем, чтобы поддерживать светские знакомства, а Шраде заседал в городском совете. Я позволила себя уговорить, однако взяла с Ахима обещание, что мы вырвемся оттуда в одиннадцать, не позже.

Стоял ужасно душный вечер жаркого лета 96-го. Я надела легкое шелковое платье без рукавов, которое сразу же облепило все тело, и я чувствовала себя липкой и потной. Шраде распахнули в доме все окна и двустворчатую дверь в сад. Уже издалека были слышны голоса гостей и чудесная веселая музыка, — когда мы с Ахимом вошли в комнату, кажется, играли Гершвина.

Сначала я ничего не заметила. Я протянула Шраде подарок, Ахим вручил фрау Шраде цветы, большой бело-розовый букет живокости из нашего сада, мы выпили по бокалу шампанского. Потом Шраде взял меня под руку. «Хочу представить вам своего молодого коллегу, — сказал он и повел меня к роялю. — Впрочем, полагаю, вы уже знакомы».

Молодым коллегой оказался Лотар. Он не перестал играть, когда я встала с ним рядом.

— Вы ведь вместе учились в школе? — спросил Шраде.

Я недоверчиво уставилась на Лотара. Он коротко кивнул, взглянул мне в глаза, улыбнулся и сказал: «Нора». Ни возгласа радости, ни удивления, ни вопросов. При этом он продолжал играть — фантастически, потрясающе. Стоявшие рядом гости интересовались, не пианист ли он, а он улыбался.

Конечно, я помнила, что в школе он занимался музыкой и одно время даже был одержим мыслью и дальше учиться фортепиано. Но я никогда не слышала, как он играет. У Шраде он играл без нот, почти не глядя на клавиатуру. Его взор был устремлен наружу, в темный сад, руки танцевали по клавишам, а лицо оставалось невозмутимо приветливым.

Я весь вечер смотрела на него и не могла насмотреться. Я заставляла себя приветствовать других гостей, отвечать на вопросы и весело болтать, но глаза сами поворачивались к нему, словно притягиваемые магнитом, и я испугалась, потому что это могли заметить. Не только другие, но и он.

Если бы тридцать лет назад кто-нибудь сказал мне, что Лотар произведет на меня такое впечатление, я бы только рассмеялась. В моем мире он просто существовал, не играя в нем никакой роли. Я считала его довольно милым, он всегда ко мне хорошо относился, но открытые проявления его симпатии мне не нравились и порядком докучали, как и его прыщи, и неуклюжие попытки сблизиться со мной.

Он был очень высокий, верных метр девяносто, широкоплечий, с большими ногами. Волосы густые, аккуратно подстрижены и без намека на седину. Темный костюм, дорогие ботинки. Лицо загорелое, и только пара шрамов напоминала о старых проблемах, но теперь даже эти изъяны показались мне эротичными. Он первоклассно играет в теннис, бормотала фрау Шраде, а жена у него — просто очарование.

Его жена. Он женат, конечно. И счастлив, об этом тоже не раз упоминалось. Ее звали Натали, на десять лет моложе его, а значит, и меня, работает фотографом, мила, charmante, Ахим был очарован ею с первого взгляда. Я наблюдала за ними около часа, они стояли в дверях, ведущих в сад, и оживленно беседовали, пока я застыла возле рояля, рядом с Лотаром. Меня окружало хорошее общество — большинство женщин сгрудились там, не одну меня он притягивал как магнитом. В свете, падающем прямо на него, я разглядела у него на шее пушистые волоски, выгоревшие на солнце, и почувствовала непреодолимое желание погладить их рукой, у меня прямо-таки пальцы зачесались, я отвернулась и отошла на несколько шагов.

Уже позже, во время десерта, мы вместе сидели за столом, и он со мной заговорил. Не помню точно, о чем он рассказывал. Наверное, о своей практике в Эппендорфе и о том, как две недели назад на конгрессе случайно столкнулся со Шраде. Я смотрела на него и старалась придать своему лицу невозмутимое выражение, а сама все время думала: «О Боже…»

За все время брака мне до этого ни разу не приходила в голову мысль о другом мужчине. Я была счастлива с Ахимом. Все у нас ладилось, и в постели тоже. А теперь я сидела с человеком, которого знала с детства, и страстно желала одного — чтобы он коснулся меня. Никогда раньше я не переживала ничего похожего на плотское влечение подобной силы, никогда — со дня первой встречи с Ахимом. Я смотрела на рот Лотара и думала, какая у него нижняя губа — одновременно мягкая и твердая, разглядывала кончик его языка, который он слегка высовывал, наливая мне вино.

В половине первого Ахим засобирался домой, ему предстоял напряженный день в конторе. Прощаясь, я все надеялась, что Лотар предложит нам встретиться вчетвером, пригласит нас в гости, но он ничего не сказал. Конечно, я могла взять инициативу на себя, Ахим обрадовался бы новой встрече с красивой женой Лотара, но меня остановила одна мысль. Наверное, в глубине души я боялась его, его неотразимого обаяния. Меня неудержимо тянуло к этому мужчине, и это меня пугало.

И хотя мы оба устали, и Ахим, и я, в ту ночь мы спали вместе. Но в моем одурманенном алкоголем сознании не он, а Лотар ласкал меня. Я обняла Ахима и прикоснулась к его затылку, чтобы погладить нежный пух, неотступно стоявший у меня перед глазами. Но мои пальцы ничего не ощутили.

Клер

Каждый раз поражаюсь, как быстро действует «Ленц-9», и про себя восхищаюсь химиками, сотворившими это маленькое чудо. Мы с Додо сидим в вестибюле под искусственными пальмами и ждем Нору — вот уже шестнадцать минут. Я чувствую, что готова одним махом разнести в клочья эту проклятую дешевку. Я должна держаться. На сегодня — максимум две штуки. Нельзя впадать в зависимость, ни в коем случае нельзя. Сколько я приняла вчера? Но вчера был особенный день, сегодня будет легче. Моя душа надежно защищена бронежилетом.

Не могу больше ждать. Надо выйти на улицу, прогуляться по этому чужому городу. Чтобы почувствовать, будто я сижу в кинотеатре и вижу себя на экране. Может быть, все люди только и делают, что смотрят кино про себя, а настоящей реальности никто не знает.

— Пошли! — говорю я, хватаю Додо под руку и тащу ее к двери.

Она надувает щеки:

— А Нора?

Я для проформы бросаю взгляд на часы.

— Кто не успел, тот опоздал, — отвечаю я. — Признайся, ты тоже не в восторге от ее культурной программы, разве нет? Лучше пробежимся по магазинам.

Этот аргумент действует на нее безотказно.

Она чмокает меня в щечку, мы ускоряем шаг и выскакиваем на улицу.

Додо

В этом городе шагу не ступишь, чтобы не наткнуться на Божий храм, аж дурно делается. Нора непременно протащит нас по всем церквушкам, ни одной не пропустит, Библия — ее путеводитель. Мы прождали ее двадцать минут, но она так и не явилась, чихать она на нас хотела, небось, час болтала с Ахимом по телефону, а сейчас приткнулась в ближайшем кафе и составляет интенсивную культурную программу. Лучше бы пользовалась моментом — успела бы, пока нас нет, посетить пару кошмарных часовен или замшелых склепов. И возблагодарить Господа за своего ненаглядного Ахима.

В последние годы она стала жутко религиозной, понятия не имею, что с ней случилось. Когда нам было по тринадцать и нас заставляли ходить на эти занудные подготовительные занятия перед конфирмацией — раз в неделю целых два года, — она вместе с нами с удовольствием их прогуливала. Если Тидьены и Баке нас уличали, я всегда могла придумать отмазку — и никто к нам не вязался. А когда мы придумали бросить в церковную сумку для сбора денег что-нибудь смешное — и уж конечно не пуговицу, — она стащила у Папашки визитку одного клиента, бургомистра из Реллингена, подделала на ней подпись и накарябала: «Взял взаймы 3 марки до шестого воскресенья после Троицы». Как же мы хохотали над этой шуткой.

Не спрашивая Ледяную принцессу, я повторяю заказ — надо набраться сил для вечера. У них тут пятьдесят сортов можжевелового джина — пятьдесят! — подумать только. Кроме того, на террасе перед кафе стоит электрокамин, можно посидеть, несмотря на собачью погоду. У Клер в глазах это ее специфическое мне-все-фиолетово-выражение, взгляды проходящих мимо типов стекают с нее, как капли уксуса со сваренного вкрутую и только что очищенного яйца. Поглядывая на свои драгоценные пакеты с покупками, я размышляю, что бы такое написать в открытке для Фионы — тепло и в то же время оригинально, она ведь ждет от меня весточки, хотя, пока открытка дойдет до Кельна, я сама успею вернуться, впрочем, это не важно.

Она начала задавать вопросы о своем отце: где живет, чем занимается? Я ни в коем случае не должна допустить, чтобы она учинила собственный розыск, потому что знаю, чем это кончится: в один прекрасный день она без моего ведома напишет ему письмо, с указанием адреса и имени отправителя, как я ее учила. И тогда разразится катастрофа.

Я непременно должна исхитриться, чтобы она довольствовалась его случайными визитами. Есть дети, у которых нет отцов, у некоторых отцов уводят церковные мыши, а у других отцы вешаются, как, например, Вальтер Баке, окончательно запутавшийся в своих строительных делах. Если уж распоряжаешься колбасой, изволь ловко нарезать кружочки потолще, бери себе и щедро делись с другими, — тут отведи площадку под строительство промышленного поселка, там разреши провести Tangente, как они, маскируя неприглядную суть, это называли, через старинный квартал. Ма всегда безумно этим возмущалась. Город скоро не узнаешь, говорила она. Останутся одни торговые монстры вроде «Карштадта» и «Йос-Шмидта» да закусочные быстрого обслуживания. В восьмидесятые, когда пришла мода на этот чертов псевдоуют, и вовсе началось нечто несусветное, принялись лепить — здесь эркер, там фронтон, — и все не к месту, все невпопад. Я никогда не была так уж повернута на архитектуре, но Ма, которая выросла в этом городе, все вспоминала времена, когда он еще имел собственное лицо. Раньше он согревал сердце, повторяла она, а теперь Пиннебергом правит мафия. Она никогда не называла имен, но я готова поклясться, что и старик Тидьен, и Баке, они оба приложили к этому руку, оба участвовали в большой распродаже и всегда действовали заодно.

— Скажи, Клер, а твой отец тогда…

— Ты имеешь в виду моего отчима? — Она вздрогнула, потому что мой вопрос вырвал ее из мыслей, в которые она была погружена.

— Ну да, отчима. Что такого он все-таки тогда натворил?

Она бросает на меня свой знаменитый фиолетовый взгляд, а потом переводит его на фронтон старинного купеческого дома. Или, может, в никуда.

— Ну тогда, перед тем как повесился? Ты же не сделала этого, когда ради меня стянула дважды по восемьдесят из розничной кассы? Должно быть, он строил настоящее дерьмо.

Она медлит. Потом — бесстрастным тоном:

— Тебе правда интересно?

— Правда, — говорю я. — Я всегда удивлялась, почему…

— Он был свиньей, — перебивает она. — Я ничего не могла с ним поделать. — Дрожащими пальцами она нащупывает в пачке сигарету. — Отчимов не выбирают, понимаешь? В особенности когда тебе всего четыре года. Но, когда начинаешь кое-что понимать, всегда есть возможность порвать с ним отношения. Живой или мертвый — этот человек для меня больше не существует. По крайней мере, я так решила. Но…

— Он напоминает о себе, хочешь ты того или нет, — перебила я ее. Дерьмо. Опять ты слишком торопишься, Додо Шульц, и когда же ты, наконец, научишься…

Она прикуривает. Пальцы ее заметно дрожат. Гитарная лихорадка — так называл это Аксель, подразумевая под этим, что слишком много выпито, слишком много травки выкурено, слишком много дерьма в этом мире. Проклятье! С чего это я вдруг вспомнила Акселя?

— Так уж заигрался с серьезным Нориным Папашкой? — спрашиваю я. — Это правда? Толкали земельные участки и все такое…

Она выпустила дым в сторону огненных змеек камина.

— Ма на что-то такое намекала, — продолжаю я. — Но отцы, к сожалению, все равно никуда от нас не деваются, даже если теперь они просто amigos или смылись с какими-нибудь girls.

Она плющит в пепельнице сигарету. После двух затяжек — Боже! — но ведь имеет право. И продолжает все тем же бесстрастным тоном:

— Баке не был мне отцом, заметь, пожалуйста. Пойду посмотрю, может, появилась свежая «Цайт».

Встает, поворачивается и медленным шагом направляется через площадь к киоску. Укуси себя за задницу, Додо Шульц! Вместо того чтобы воспользоваться Нориным отсутствием и насладиться гармонией дружеских отношений, ты достаешь из ящика дело ее сумасшедшей семейки.

Приемной семьи, пардон. Разве ты не знаешь, что это запретная тема, глупая корова! Почему Клер ни с того ни с сего должна рассказывать тебе о Баке? Она и тогда уже мечтала об одном: доучиться и свалить из города. Выбрала Мюнхен, чтобы уехать как можно дальше от Пиннеберга. А Пиннеберг для Клер — это в первую очередь Баке, ежу понятно. Захолустье умерло для нее, как и для меня. Но откуда у нее все-таки такая ненависть к своим добропорядочным родителям? Приемным то есть.

Тогда — только из-за того, что я так захотела, — из Амстердама мы отправились прямиком в Мюнхен, где она совершила чудо — за четыре дня нашла комнату. До этого нам пришлось кантоваться на молодежной турбазе, где можно было только ночевать. С утра до вечера я шаталась по Английскому саду и ревела. А когда реветь больше не могла, клялась в вечной мести.

Комната была под самой крышей, которая протекала, а туалет располагался этажом ниже, и если тебе звонили из дома, надо было идти в спальню хозяйки, где стоял гарнитур — береза с термообработкой. Пока ты разговаривала, она запихивала свои короткие, приталенные пальто и прочие шмотки в пятнистый шкаф. А уж если кого заставала в слезах, через десять минут являлась и дрожащей рукой протягивала стакан со смесью портвейна и взбитого яйца и стояла над душой, пока объект милосердия давился мерзким пойлом. Я его нахлебалась досыта.

Но для Клер это был настоящий рай. Она говорила, что я могу жить у нее сколько хочу. Только я ничего не хотела, и жить в том числе. Она же уговорила меня еще разок вместе съездить домой. Потом мы опять сложили чемоданы — она у Баке в Розенхофе, я — у Ма на Эбертштрассе — и через три дня вернулись в Мюнхен. Она изучала историю искусств, германистику и археологию и уже в первом семестре написала два реферата. Ну а я шаталась без дела и кормилась за ее счет, пока однажды утром она не устроила мне головомойку: мол, она уже видеть не может, как я попусту трачу свое время, ей больно, что я так пренебрегаю собой. И если я собираюсь стать законченной дармоедкой, лучше, если это будет происходить вне поля ее зрения.

По правде, мне как-то полегчало, когда она наконец взорвалась, хотя я и сделала вид, что меня тошнит от ее занудства. Я для виду позлилась дня два, потом нашла себе работу в кабаке — кое-какой опыт у меня имелся, — а к летнему семестру попала в списки студентов. В учебе я, мягко говоря, не блистала, но придумала себе отмазку, что весь этот университет мне на фиг сдался. Научные исследования и учеба! Не смешите меня…

С «Цайт» под мышкой она пересекает площадь в обратном направлении. Два парня, разинув варежку, таращатся на нее. При случае обязательно скажу ей, как помог мне тогда ее нагоняй. Если бы она и дальше позволила мне бездельничать — кто знает? — может, я покатилась бы по наклонной. Дурь тогда в Швабинге можно было достать на каждом углу. И сейчас мне уже трудно задним числом понять, что бы привело меня в чувство. Если разобраться, Клер меня всегда поддерживала, и здорово поддерживала. А в том, что после смерти Ма она поскупилась на соболезнования, нет ничего удивительного: ведь она не знает, что значит потерять мать. Она не может этого знать.

Она садится рядом со мной, оба типа отворачиваются, разочарованные. Она жестом подзывает официанта.

— Хочешь чего-нибудь еще? — предлагает она. — А то пора расплачиваться. Надо поискать, где там Нора.

— Лимонный джин, — отвечаю я. — И спасибо тебе за все, — я смотрю на свой пакет. — И вообще…

— Не стоит, — отмахивается она.

Сказала бы она так, если бы имела представление о масштабах моего финансового кризиса? Если бы она знала, что я понятия не имею, чем в следующем месяце буду платить за квартиру.

Шелковая нижняя юбка — последнее, в чем я нуждаюсь. Это она остановилась перед витриной одного из бесчисленных бутиков с шикарным дамским бельем — я волочилась за ней по инерции — и потратила в нем кучу денег. А потом затащила меня еще и в обувной, где, как всегда, расплатилась своей Golden Card. От зависти меня прямо-таки колотило: еще бы, заправляет целой галереей, которая упала на нее, как манна небесная, потому что один старый ami голову от нее потерял — ясное дело. Все гомики впадают от Клер в экстаз, причем надолго. Зато мужчины с нормальной ориентацией рано или поздно ее бросают, как это сделал, например, Филипп Пиларди. Я никогда не забуду, как он во всех подробностях изливал передо мной душу, и задолго до их развода.

Она платит. Я глотаю лимонный джин. Приятное тепло растекается по животу. Я пишу: «Дорогая Булочка, шлю тебе тысячу приветов и поцелуев из этого чудесного города».

Но потом, как будто бес дернул меня за язык, я спросила:

— Как ты думаешь, передать ей привет от Норы? Фионе?

Она отпустила официанта, удивительно мало оставив ему на чай. Потом подняла брови:

— Запомни. Мы с тобой ни о чем не договаривались. Я тебе не сообщница.

— Свернула свою «Цайт», поднялась и ушла.

Что с ней вдруг произошло? Она мне угрожала? Какого черта? Я бросилась за ней.

— Эй, Клер, что случилось?

— Может случиться, что в ближайшее время я отбуду.

Отбудет? Вот проклятье. Все было на мази.

— Опять в Нью-Йорк? — спросила я. — Как прошлой зимой? Помнишь, твой ami отбыл в мир иной, и ты не смогла с этим справиться.

— Летом, — ответила она. — Давид умер летом. Двадцать седьмого июля.

— Пусть летом. Ты не справилась, потому что ты не из тех, чьи раны лечит время, сама говорила. И эти наши вечные поездки — обуза тебе, да они не имеют ни малейшего отношения к «культурной программе».

Закрапал дождь. Она отвернулась и зашагала быстрее. Я семенила рядом и несла всякую чушь — потоком, без знаков препинания. Я боялась ее потерять. Она — мой поверенный. Она — единственный человек, способный оправдать мою месть. И единственная, у кого я могу брать деньги.

Нора

Когда же я в последний раз одна гуляла в парке под дождем? Не помню. Ребенком, когда мне было грустно, я всегда бегала от церкви к спортплощадке через лес, а назад возвращалась через Розенгартен. Когда я думала, что Додо и Клер не хотят со мной дружить. Иногда они мне казались ужасно зацикленными друг на дружке, и я чувствовала себя навеки отверженной. И вместо того чтобы набраться духу и поговорить с ними начистоту, я убегала, потому что боялась получить отворот. Собственно, до сегодняшнего дня ничего не изменилось.

И они никогда не бывали у меня дома. Конечно, кроме того случая, когда приехала одна Клер, — и лучше бы не приезжала. Они обе, должно быть, ненавидят Пиннеберг всеми фибрами души и презирают меня за то, что я осталась, так сказать, в родном гнезде. Но ведь жить в Пиннеберге не в пример лучше, чем в Кельне или Мюнхене, иначе зачем бы к нам ехало все больше народу из Гамбурга? Как думает Ахим, они тут жир нагуливают. Ну да, и у нас есть проблемы — и с иностранцами, и с наркотиками, и с бездельной молодежью. Но все-таки это не глобальные катастрофы, когда напряжение зашкаливает. Ни за какие деньги я не стала бы, как Додо, жить в Кельне. Сумасшедшее движение, полный город ряженых идиотов… По словам Ахима, они там до сих пор уверены, что ведут происхождение от каких-то захудалых римских легионеров, у которых, как он говорит, на уме было одно — трахаться.

Я уже много раз пыталась объяснить им, почему так привязана к родным местам. Почему меня здесь все устраивает. Мой интерес к миру вполне удовлетворяют путешествия с семьей и с ними обеими, и каждый раз, когда, потрясенная увиденным, я возвращаюсь домой, с удивлением убеждаюсь, как мне здесь хорошо. Потому что смотрю на старое окружение по-новому. Клер и Додо в таких случаях терпеливо выслушивают меня, а потом говорят: «Ну вот и здорово!» — но я-то вижу, они держат меня за неисправимую провинциалку.

И то, что сегодня утром они не дождались меня, все еще не дает мне покоя. Здесь есть и моя оплошность: следовало позвонить портье, передать, что мне нужна еще пара минут, а потом объяснить, что я не очень хорошо себя чувствую — не надо было вчера пить. Но это встревожило бы их, и потом конца не было бы расспросам. Уж лучше так. Ведь они оставили мне записку, так что мне не на что жаловаться, мы же взрослые, самостоятельные женщины. Ладно, если я хочу осмотреть Иерусалемкерк, надо шевелиться. Вот он, памятник — пожилой мужчина на пьедестале.

Гвидо Гезелль, 1830–1899, поэт и священник.

Выглядит исключительно мрачно, видно, был недоволен миром, который за сто лет, конечно, еще дальше ушел от замысла Творца. Когда я была маленькой, одно время мне хотелось стать монахиней. Сначала — танцевать на канате, потом — работать в кондитерской, а потом — стать монахиней. Наверное, все маленькие девочки мечтают повзрослеть, чтобы творить добро.

Даже Додо хотела когда-то уехать в Африку, спасать черных ребятишек. Это было в шестом, я точно помню. Еще раньше она без конца ходила на какие-то политзанятия и постоянно твердила о революциях в странах третьего мира. Незадолго до выпускных экзаменов она даже ездила в Брокдорф, помню, Папашка с Мамулей страшно возмущались, мы бы не удивились, говорили они, если бы Додо вступила в RAF. Они ждали от нее чего угодно, да и все тогда летело кувырком, каждую минуту ждали новых убийств, повсюду бушевали студенческие волнения… Однажды утром Папашка, швырнув на пол газету, заявил, что перестал понимать этот мир, а когда я вернулась из школы, под его руководством вовсю шла установка нового цветного телевизора, и потом даже Мамуля регулярно смотрела новости. Что касается Додо, то в школе она была своего рода чемпионом по политической активности, вызывая всеобщее восхищение. Ее били в полиции — ей еще повезло, что она вообще осталась в живых, она сама это признавала, — но на занятия неизменно надевала разодранные брокдорфские джинсы в пятнах грязи — память о канаве, в которой она валялась, сбитая с ног водометом. При виде полицейского она привычно шипела: «Бык вонючий», даже если он всего лишь регулировал движение, потому что в Пиннеберге стоял всего один светофор, между Банхофштрассе и Фальтскампом.

Сейчас она далека от политических баталий. События международного масштаба волнуют ее так же мало, как и меня или Клер, и теперь нам всем очевидно, что мы интересуемся только собой и своим ближайшим окружением. Ни одна из нас больше не способна деятельно сострадать человечеству.

Смотри-ка, опять мои монашки, вот уж поистине, не поминай черта… Раскрыв черные зонты, зловещей змеей скользят они по узкой дорожке между мокрыми голыми кустарниками. Я охотно бы побеседовала с ними, спросила бы их, как они решились на такой шаг, ведь многие из них еще так молоды. Как они переносят целибат? Конечно, если не знать, что теряешь, в конце концов можно прожить и без секса. Но человек не может обходиться совсем без телесных контактов. Без того, чтобы просто взять кого-то под руку. Без того, чтобы, проснувшись ночью, обнаружить, что кто-то лежит рядом с тобой, просто лежит. Такие моменты утешают, я не представляю, как от этого отказаться. Хоть и мечтаю, чтобы рядом со мной лежал не Ахим, а Лотар.

После нашей встречи у Шраде я втайне надеялась, что он даст о себе знать, но он не объявлялся. Осенью в нашем клубе проходил теннисный турнир, и я ждала, что он примет в нем участие. От Шраде я слышала, что на корт выйдут две семейные пары, но его среди них не оказалось. Я уже подумывала о том, чтобы под невинным предлогом навестить его кабинет в Гамбурге: например, Даниелю срочно надо провести полную санацию полости рта. Но я опасалась, что Лотар сразу раскусит мои уловки: он знал, что Шраде очень хороший врач и мне нет необходимости искать другого. Кроме того, я боялась, что Шраде оскорбится, если я отведу сына к другому дантисту.

Всю ту осень я паршиво себя чувствовала, вдруг навалилась мучительная усталость, какой пораньше я никогда не ведала. Даже Ахим заметил, что я стала раздражительной и беспокойной, но он объяснял это вечными ссорами с Даниелем, успехи которого в школе в последнее время оставляли желать много лучшего и с которым мы без конца ругались.

Наконец в ноябре я набралась смелости и пригласила Лотара, разумеется вместе с Натали, на домашний ужин в тесном семейном кругу. Я так боялась ему звонить, что вместо этого послала официальное приглашение по почте — родители часто так делали.

Через три дня он позвонил, в одиннадцать утра, как раз когда я разбирала посудомоечную машину. Когда я услышала его голос, у меня задрожали ноги и я уселась на кухонный стол. Он вежливо поблагодарил за приглашение и сказал, что, к сожалению, не может его принять. Неделю назад они уже договорились о другой встрече — и как раз на тот же вечер.

— Жалко, — сказала я. — Но ничего не поделаешь. — Я старалась не выдать себя интонацией, хотя больше всего на свете мне хотелось зареветь.

— Может, в другой раз, — обнадежил он меня. — Лучше всего на Рождество, тогда я буду посвободнее.

До Рождества оставалось еще шесть недель.

— А раньше никак? Хотя бы просто в кафе? — Я чувствовала в своем голосе назойливость, от которой мне самой стало противно.

Мы договорились на 18 ноября, в полдень, неподалеку от его кабинета. Я как раз буду в Гамбурге, солгала я, — рождественские покупки.

За три дня до встречи он опять позвонил, сразу после обеда. Была пятница, я была одна с детьми: Ахим до понедельника уехал в Дюссельдорф, на юридическую конференцию. Первый раз я обрадовалась, что его нет рядом, я все чаще чувствовала потребность в одиночестве.

Он звонит отменить нашу встречу, первым делом мелькнуло у меня. Я внутренне собралась, готовясь к жестокому разочарованию. Но я ошиблась. Дело в том, сказал он, что его жена получила задание написать большой репортаж о новых федеральных землях и буквально только что уехала, а у него два билета на концерт в консерваторию. Одному идти не хочется, но будет обидно, если билеты пропадут, и если я ничего не планирую на сегодняшний вечер…

Тогда, 15 ноября, симфонический оркестр играл Брамса и Малера. Я сидела возле Лотара, в пятом ряду, мои руки были холодны как лед, я дрожала так, что он заметил и после Брамса снял с себя фрак и накинул мне на плечи, фрак еще хранил его тепло, и я поплотнее натянула его на себя, но так и не смогла унять дрожь.

После концерта он предложил выпить по стаканчику, но мысль, что мы будем сидеть с ним в кабаке, среди шума и гама, была мне невыносима. Я попросила его показать мне свою квартиру. Уже не помню, откуда во мне взялась такая смелость. Я ждала, что он мне откажет, это бы меня не удивило, я бы обиделась и раз и навсегда прекратила всякие попытки сблизиться с ним. Но он согласился не раздумывая. Наверное, он все прекрасно понимал, ведь он не был наивным юношей, в нем слишком явно сквозил богатый опыт общения с женщинами.

Первый шаг сделала я. Попросила сыграть мне. Зазвучали первые такты квартета Малера… Он сидел за роялем, я подошла сзади, протянула руку и наконец тронула его затылок. Своими окоченевшими пальцами я гладила мягкие, как бархат, волоски. Сначала он не реагировал, продолжал играть, как будто ничего не происходит, и я уже испугалась, как буду выпутываться из неловкого положения, но вдруг, в середине такта, он убрал руки с клавиатуры, повернулся и взял меня на колени, его лицо было так близко от моего, что расплывалось, то я, то он задевали за клавиши, и смеялись, и снова целовались.

Позже мы перебрались на софу, и я удивлялась, как незаметно для себя утратила всякое чувство морали, я боялась одного — он не может больше находить меня привлекательной, все прошло, я на десять лет старше его жены. Я не могу дать ему ничего, кроме своего желания, и я отдала ему всю себя, до кончиков волос, я замкнула ноги вокруг его бедер, прижалась к нему так тесно, как могла, я готова была всю жизнь чувствовать его в себе.

Он точно знал, чего я хочу, что мне нравится. Когда я закричала, он положил свою ладонь мне на лицо, и я взяла его пальцы в рот, все разом, и крепко сжала их зубами.

В полпятого утра он сварил мне кофе эспрессо и вызвал такси, ночь была — глаз выколи, первый раз я ехала домой не электричкой и не на своей машине. Поездка обошлась в целое состояние, но мне было все равно. В салоне я прислонила голову к окну, закрыла глаза и отдалась мечтам. Губы еще горели от его поцелуев, болела грудь, ныли бедра, и целый день потом я чувствовала в мышцах боль, которая постоянно напоминала мне о нашей ночи.

Когда такси остановилось возле нашего дома, еще не рассвело, и я вдруг вспомнила о детях — в первый раз за последние несколько часов. Впервые я оставила их одних на целую ночь, бог знает что могло произойти в мое отсутствие, но они крепко спали, а у Даниеля все еще играло радио. Я легла в кровать голая, накрылась одеялом и совершенно успокоилась, хотя вся кожа у меня пылала, будто в жару, и я представляла себе: мои руки — руки Лотара, язык Лотара, губы Лотара.

В эту ночь, верней, уже утром, я решила, что начну с ним новую жизнь. Мысленно я уже говорила с Ахимом, прикидывала, как отнесутся к этому дети, размышляла, как это воспримет Натали. Я не испытывала угрызений совести — ни малейших. Любовь захватила меня как лавина, я не могла остановиться и ощущала себя безгрешной. И ни секунды не сомневалась, что Лотар чувствует то же, что и я. Он ведь уже давно меня любил, еще с детства, меня одну, и он оказался умнее меня, он с самого начала знал, что мы созданы друг для друга.

Мимо меня все еще тянулись змейкой монашки. Последняя, не старше двадцати лет, остановила на мне долгий серьезный взгляд, будто осуждая мои мысли. В этот момент я горячо завидовала ей, ее непоколебимой вере. Она недосягаема для искушений и сомнений, подтачивающих душу, — всего того, что я пережила. И свою жизнь, и ответственность за нее она, как и ее подруги, просто вложила в руку Господа. Что бы с ними ни случилось, они знают, что на то воля Всевышнего, и относятся к испытаниям как к проверке на стойкость. Все к лучшему, ничто не свершается без высшего умысла. А я вот не могу заставить себя верить в это, хотя считаю себя религиозной. Конечно, я верю, что Бог есть, только, я думаю, распределяя свои кары, часто бывает несправедлив.

Почему на одних удары судьбы сыплются как из мешка, а других даже неприятности минуют, и умирают они легко, без мук. Папашка, к примеру. Ну да, он еще не был таким уж старым, всего шестьдесят семь, и до последнего дня был здоров и полон жизни. Сидел себе перед телевизором, в одной руке стакан с вином, в другой — zigarillo, и хохотал над старым фильмом — «Пунш „Огненные щипцы“» с Хайнцем Рюманном, он всегда смотрел его с удовольствием, — а потом вдруг обмяк в кресле и умер. Буквально за секунду. «Был вырван из жизни», — так мы написали, извещая о его смерти. Мамуля так захотела, хотя мне слово «вырван» казалось слишком грубым, «взят» подошло бы больше. И в моей скорби меня утешало, что смерть его была легкой. И то, что Мамуля быстро ушла вслед за ним, едва ли через полгода, ну разве не трогательно? Во всяком случае, сегодня я воспринимаю это так.

А этот Гезелль был на целых два года старше Папашки, вполне преклонный возраст. Женщины живут, как известно, дольше, по статистике, кажется, на семь лет. Как часто я думаю о том, что переживу Ахима, он ведь на пять лет старше меня. Утекает и время, и силы.

Пожалуй, не пойду сегодня осматривать Иерусалемкерк, лучше направлюсь прямо в отель. Додо права, церкви наводят меланхолию. Мне нужно общество повеселее. Наверное, они меня уже дожидаются.

Клер

Она стоит перед зеркалом босая, в комбинации персикового цвета — а под ней ничего. Какая она красавица! Как сияет! Кожа еще бронзовая от загара, Греция, наверное. С кем она там была, со своим Ником? Или с тем, предыдущим? Где она только знакомится со своими мужчинами? И как это у нее получается, каждый раз заново влюбляться? Каждый раз новый мужчина, новое тело, я так не смогла бы. Но у нее есть способность просто забывать. Она умеет расслабляться, просто отключает неприятные мысли. Даже в самые тяжелые периоды она спит, как бревно. Что бы я только не отдала за то, чтобы уметь вот так обретать покой, забываться хотя бы на пару часов…

Сейчас она красит губы. Кроваво-красный цвет. Она первой из нас начала пользоваться помадой, такой коричневатой с блеском, что была тогда в моде. Ей подарили ее в аптеке Шуппенхауэра, ей повсюду что-то дарили, людям она нравилась, и я ей завидовала. Сейчас она начинает тихонько жужжать, совершенно непроизвольно. Прекрасно. Так я представляю себе колыбельную, которую родители напевают ребенку, чтобы его не мучили кошмарные сны, Эрик и Кристина, мои отец и мать, пели мне одну песню, из которой у меня в голове сохранился только обрывок мелодии, я часто пыталась вспомнить слова, но так и не смогла.

Голос у Додо низкий и мягкий и в то же время немного хриплый, и, хотя я смертельно устала, у меня сразу потеплело на душе. Если я закрою глаза, может, мне удастся вернуть то чувство защищенности, которое я испытала тогда, на одиннадцатом дне рождения Додо. Только бы она не прекращала жужжать — если она заговорит, все разрушится. А я хочу покоя, еще хотя бы минутку.

Додо

Этот кусочек шелка — моя мечта, я не могу себе такого позволить, особенно теперь. Клер ужасно щедрая, но она всегда была такой. С деньгами, я имею в виду. Ничего другого она дать не может, но и это уже немало. Теперь мне только надо дождаться удобного момента и все ей рассказать. Закрыть глаза и — вперед.

Она уснула у себя на кровати, но и во сне она выглядит бесподобно. Вот только руки… Сжаты в кулаки, как будто, даже спящая, она старается себя сдерживать.

В приглушенном свете на моем теле не видно ни прыщей, ни пятен, ни целлюлитных ямок на бедрах, и комбинация удачно скрывает живот. Надо сфотографироваться на память, никогда уже я не буду смотреться так же классно, грудь, черт бы ее побрал, начинает отвисать, а от морщин вокруг глаз не помогают уже самые дорогие кремы. И все-таки, несмотря на распутную жизнь, алкоголь и миллионы сигарет, я неплохо сохранилась. Посмотрел бы на меня мой отец. Проклятье, с какой стати мне снова думать об этом мерзком бездельнике! Много лет я о нем даже не вспоминала, а тут так и крутится в башке, трусливый подонок.

Фиона последнее время начала вякать, что жаждет познакомиться со своим дедушкой, — сдуру я рассказала ей, что он еще жив, но черта с два я стану звонить этому кобелю в Хольцминден, или где он там теперь обитает со своей третьей женой, — с Церковной мышью, как я слышала, он прожил недолго. К моменту развода с Ма этой шлюхи уже духу рядом с ним не было, чтоб ей провалиться, хотя я совсем ее не знаю.

Неужели у Клер фотоаппарат без автоспуска? У нее ведь все высший класс, а то! Хорошо, что она заснула, ни к чему ей видеть, как я тут позирую, неловко, как будто онанизмом занимаешься.

Если фотки выйдут что надо, обязательно подарю одну Нику на прощанье, увеличенную, разумеется. На Рождество, в крайнем случае, на Пасху, я уж выберу момент, чтобы сделать ему больно. Он должен получить свою долю страданий, вот уж чего я точно не перенесу — это видеть облегчение на его смазливой роже, когда я укажу ему на дверь. Конечно, он всегда знал, что надолго между нами не затянется, представляю, как он с дружками в кабаке прохаживался на мой счет, конечно, для них я дама в возрасте, хотя то один, то другой из них нет-нет да и поглядывал на меня маслеными глазками — все они кобели!

Раньше я думала, что для серьезных отношений время у меня еще есть. Позже. А потом вдруг поняла, что как-то упустила этот момент. Да и то сказать, после Ахима приличных мужиков мне не попадалось. Да и сама я тоже хороша. Все-таки психологи не всегда несут чушь, иногда они правы, и я, видимо, всю жизнь жила с подсознательным страхом, что мне попадется такое же дерьмо, как мой папаша-органист. Который бросит меня, если я решусь на серьезный шаг. Как тогда бросил Ахим.

Ну а сейчас я женщина в цвете лет. Старая, если по-немецки. И что будет, когда с Ником все кончится? Известно что: one-night-stands, короткие связи, оставляющие после себя одну горечь. Или я отброшу свои капризы и сойдусь наконец с мужчиной своих лет, который обеспечит мне финансовую состоятельность. Которого я не обязательно буду любить, но чье присутствие должна буду терпеть день и ночь. И это, конечно, проблема.

По крайней мере, у меня есть Булочка. Представить страшно, если бы ее не было! Моя жизнь просто рухнула бы, это точно. Если и существует какая-то почва, которая тебя питает, то это ребенок, и какое счастье, что у меня он есть! Ребенок меняет всю твою жизнь, действительно меняет, и вдруг выясняется, что на самом деле значение имеют вещи, о важности которых ты и не догадывалась, и ты сама не замечаешь, как становишься другим человеком. Бывает, на нее нападает неуемное веселье, она хохочет как безумная и не может остановиться, пока я, не выдержав, не шлепну ее по попе. Но уж если она чем-то огорчена, то первым делом забирается ко мне в постель, и никто, кроме меня, не способен ее утешить. Абсолютно никто. Иногда от такой безграничной любви я слопать ее готова.

Думаю, что, не будь рядом Булочки, я бы воспринимала подступающее увядание куда болезненнее. Автоматически получается, что ты видишь мир глазами своего ребенка, еще раз открываешь его для себя, и это невероятно увлекательно. Да что этот несчастный Рюкер может против моей монополии на Булочку, если задуматься? Да ничего! С одной стороны. А с другой — какого черта не придумали никакого специального пособия для матерей? О «детских», которые мне платят, лучше вообще не упоминать, видно, те, кто там, наверху, понятия не имеют, во сколько обходится ребенок. На одну еду уходит прорва деньжищ. А ведь днем ее надо с кем-то оставлять. Хорошо, если есть более-менее приличная работа, это хотя бы решает проблему, на что жить. Но если ты работаешь целый день, значит, ребенок у тебя брошен. В общем, вся эта система — дерьмо. И никто больше не выходит на баррикады…

Черт, кто-то стучит. Клер конечно же сразу проснулась. Горничная, наверное. Упорно меняет белье в конце рабочего дня. Но нет. Это Нора. Промокла до нитки, а в глазах — вся скорбь человечества. В руке коробка. «Кошачьи язычки», — говорит она. Как будто нашла Грааль.

Нора

Они так и не поняли, зачем я притащила эти «кошачьи язычки». Конечно, они давно забыли одиннадцатый день рождения Додо. Боже мой, в каком мы были восторге от картонной коробки с тремя кошками, которую фрау Шульц разрешила нам взять в постель! Помню, мне было жутко неудобно перед Клер, которая тогда только-только переехала в Пиннеберг, когда наутро Додо буквально навязала мне эту коробку. Лучше бы мы ее тогда разыграли, это было бы справедливо, но Додо торопилась во что бы то ни стало продемонстрировать Клер, что она — босс, а я — ее раб. Что она дает, а я только принимаю подачки. Она сказала, что коробка понадобится мне, чтобы хранить любовные письма Лотара. Как мне тогда хотелось выцарапать ей глаза! По дороге домой я разорвала коробку, и незаметно, кусочек за кусочком, выбросила. Впервые в жизни я мучилась ревностью. Я все на свете тогда отдала бы, лишь бы Клер никогда не переезжала из Плена в Пиннеберг.

Сегодня все это мне смешно. Так же смешно мне стало, когда в шикарной витрине старомодной кондитерской я вдруг углядела эту коробку. Там высились ярусы трюфелей, лежали серебряные подносы с имбирными палочками, красовались обернутые в фольгу сказочные фигурки, марципановые булочки, колбаски нуги с цукатами, ракушки, коричневые и белые, и посреди всего этого великолепия царили кошки. Жаль, что коробка не совсем такая, как тогда, но эффект она на меня произвела тот же, заставив почувствовать то же вожделение в пальцах и на языке. Дорогие воспоминания! Вот ты осторожно снимаешь целлофан, не в силах оторвать взгляд от кошек, вот поднимаешь крышку и кладешь ее подле себя картинкой кверху, ведь лицезрение кошек — существенная часть наслаждения. От вида ровно уложенных в коробку румяных язычков захватывает дух, и ты стоишь перед мучительным выбором — какой взять первым. В сравнении со всем этим даже вкус шоколада теряет значение, да и не о вкусе речь. А о том, чтобы снова почувствовать себя ребенком. Снова ощутить то вожделение, пробудить взаимную симпатию и разделить общую радость. А вы помните? — вот что означает эта коробка, ни больше ни меньше.

Додо купила себе белье, комбинацию, очень элегантную. Она демонстрирует ее мне, гордая, как ребенок, крутится передо мной, одновременно засовывая в рот сразу два кошачьих язычка, как будто это обыкновенные трюфели. Ее радость раздражает меня, разжигает во мне тихую злобу — за то, что не дождались меня сегодня утром, за то, что, словно сговорившись, не реагируют на мои восторги по поводу памятных воспоминаний о начале нашей дружбы. Но я и это проглочу. Я же знаю, до чего Додо обожает новые вещи.

Сама я последний раз покупала такое безбожно дорогое белье два года назад, в Вене, Клер и Додо уговорили меня, а я легко поддалась на уговоры, про себя думая об Ахиме и его faible к красивому dessous. Меня мучили угрызения совести, и имя им было — Лотар. То, что произошло между нами, произошло по моей вине. И я пыталась с помощью этого белья получить прощение. Н-да, иногда я действительно веду себя как последняя дура.

Я купила черный кружевной комплект, какого не носила никогда, — все что угодно, только не это. Мамуля твердо верила: черное белье — это вульгарно, и во мне ее предубеждение крепко засело; от внушенного в детстве избавиться трудно.

Я так его ни разу и не надела. Приехала домой из Вены, распаковала пакет и внезапно устыдилась и своей покупки, и того, с чем я ее связывала. Спрятала от греха подальше в ящик с колготками, там он и валяется до сих пор. В тот день я твердо решила вычеркнуть Лотара из своей памяти, никогда не сравнивать его с Ахимом и жить нормальной семейной жизнью, насколько это в моих силах. Так я и сделала. И думаю, могу сказать, что мы — счастливая пара, такая же, как Мамуля с Папашкой, они по-прежнему образец для меня.

— Может, пробежимся еще разок по магазинам? — предложила мне Додо. — Тебе тоже что-нибудь подберем.

— Мне ничего не надо, — отказалась я и снова подсунула коробку Клер под нос.

Та поднялась с кровати и расправила юбку.

— Спасибо, но я не хочу, — сказала она. Это правда, она почти не ест сладкого. — И потом, что значит «ничего не надо»? Забудь ты в кои веки про свое протестантское воспитание. Вы с Ахимом вполне можете себе это позволить. К тому же это ведь и твои деньги, разве нет?

Конечно, она ничего не понимает, да и где ей понять. Мне все равно, что я, строго говоря, отдыхаю на деньги Ахима, я прекрасно знаю, что много делаю для семьи и дома, не говоря уже о работе в офисе, пусть и на половину ставки. И дело совсем не в том, что шелковое белье — непозволительное для меня расточительство. Я часто и охотно покупаю себе красивые вещи, я всегда имела эту возможность. Собственно, финансовых затруднений я не испытывала никогда: у Папашки с Мамулей деньги водились всегда. И позже, с Ахимом, мы жили хорошо, не экономили на всем, как другие молодые пары. После свадьбы мы поселились у моих родителей, они отдали нам весь второй этаж и роскошно там все обставили. Ахим, я думаю, чувствовал некоторую неловкость, но Папашка быстро навел ясность в этом вопросе. «У меня только один ребенок, — сказал он, как отрезал, — и мне доставляет радость создавать вам уют».

Тогда Ахим уже работал у Папашки за очень приличное жалованье, львиную долю которого мы откладывали, потому что нам не надо было платить за квартиру, да и за питание Мамуля не брала с нас ни пфеннига. Мы собирались за столом три раза в день внизу, в столовой, тогда мы еще держали экономку, фрау Бистерфельд, она стряпала, а частенько и прибиралась у нас наверху. Но только не в спальне, нет, этого я никогда не допускала. Иногда мне хотелось самой готовить для Ахима и быть с ним наедине весь вечер, но я не решалась огорчить родителей. Они так много для нас сделали. Через два года, когда мы купили себе дом на Линденштрассе, совсем близко от них, Папашка торжественно вручил мне конверт с чеком на две тысячи марок — «это малая часть Нориного наследства, чтобы вы не слишком экономили».

Теоретически, если бы я захотела, я могла бы скупить в дорогом бутике все белье, но речь не об этом. И если я этого не делаю, значит, мне это не нужно. Но попробуй объяснить это Клер и Додо…

Клер

Чтобы компенсировать Норе наш утренний shopping-tour без нее, после обеда мы отправились на экскурсию по ее программе. Она выбрала Бегиненхоф: «Прогуляемся немного, вон погода какая чудесная». Действительно, дождь закончился, из-за облаков выглянуло солнце, в воздухе веяло свежестью, а свет струился рассеянный, как на полотнах импрессионистов.

Минуя сторожку, мы прошли в сквер и в молчании остановились. Белые фронтоны домов с красной чешуей черепичных крыш образовывали сплошной круг, в центре которого располагалась маленькая церквушка. Вдоль фасадов, искрящихся на солнце, как снег, выстроились высокие деревья со светлыми стволами. В каком-нибудь другом столетии я могла бы жить здесь, в этом покое, среди этой тишины. Интересно, как к этому отнеслись бы Нора и Додо?

Додо первая шагнула вперед, а мы с Норой поплелись за ней через широкий двор. С каждым шагом во мне крепла уверенность, что здесь хорошее место, я это чувствовала. Время от времени легкий ветерок срывал с дерева пару листов, и они, словно танцуя, кружились в воздухе, пока не падали на траву. Вот в чем дело — в этом месте нет принуждения, нет насилия.

Нора разложила на стертой гранитной ступени одного из домов карту города, и мы тесным рядком, Додо в середине, уселись ее рассмотреть. Где-то над нами ворковал голубь. Из маленькой церкви вышли две женщины — из тех самых, лишенных возраста, в каких-то серых хламидах до пят и белых платках, покрывающих плечи, — они молча прошествовали мимо нас, держа сложенные над животом руки и скользнув по нашим лицам равнодушным взглядом, как будто нас не существует. Я трижды глубоко вдохнула и решилась:

— Кто-нибудь из вас хотел стать монашкой? Когда-нибудь?

Нора, которая как раз доставала из сумки неаппетитный коричневый банан, усмехнулась и кивнула. Додо скосила на меня глаза и сморщилась:

— Еще чего! А ты что, правда?!

Да, правда. Я хотела. Сбросить балласт. Жить в определенных границах.

— Ты — и вдруг Христова невеста? — недоуменно спросила она. — С чего это вдруг?

Стоит ли объяснять? Тем более сейчас? Но если я не сделаю этого сейчас, то не сделаю уже никогда. И во всем этом городке места лучше не найдешь, как ни ищи.

— Мне казалось, что это хорошо, — сказала я. — Жить в покое.

Нора старательно чистила свой банан, Додо царапала каблуком по мостовой. Обе внимательно слушали меня.

— Ну и потому, конечно, — я прокашлялась, — что тогда все плотское уже не играло бы никакой роли.

Додо передернула плечами, как будто ей стало холодно. Не любит она таких разговоров, я знаю. Но она промолчала — и за это спасибо. Я хотела продолжить, мне надо выговориться, хоть раз в жизни:

— И больше никто не стал бы ничего от меня требовать.

Нора разломила банан на три части и протянула мне кусок: — И сколько же тебе тогда было?

— Одиннадцать, — ответила я, не отводя глаз.

Она нахмурилась. Сейчас, ясное дело, последует еще один вопрос.

Но прежде чем Нора успела раскрыть рот, Додо нетерпеливо вскочила на ноги.

— Ты всегда была такая! — выкрикнула она, и в ее голосе прозвучала агрессия. — Как же, благородная барышня, недотрога! Не тронь меня, а то завяну! К тебе близко и подходить-то страшно, дергаешься, как будто тебя сейчас грязью перемажут! Что мы тебе — уличная шпана, да? И отстань от меня со своим гнилым бананом, Нора!

— Неправда! — мой пронзительный голос зазвенел у меня в ушах.

— Правда! — не сдавалась Додо. — Помнишь, тогда, на физкультуре? Старушка Оппенковски всего-то хотела тебя подстраховать, когда ты прыгала через козла. А ты как вдаришь ей по руке! Это ее-то, которая любила тебя больше всех! Да все учителя тебя обожали. Все на тебя молились.

Зачем она это сказала? Зачем вообще завела этот разговор? Я не желала вспоминать об учителях, но попыталась объяснить.

— Да, я не хотела, чтобы меня касались, — пробормотала я, сама понимая, как беспомощно это прозвучало. — Но только потому, что…

— Засранец проклятый! И всегда на меня! — Додо гневно затопала ногами. Ей на плечо шлепнулась лужица птичьего помета. Голубь, громко хлопая крыльями, взлетел на дерево.

Нора вздрогнула, как домохозяйка от звонка в дверь, и забыла обо мне:

— Дай высохнуть, ни в коем случае не трогай сейчас, все почистим после, в отеле.

— Надеюсь, — засопела Додо, — моя лучшая вещь. Помимо всего прочего, пятно точно останется. Ну, пошли потихоньку. У тебя есть сигарета, Клер?

Подходящий момент упущен. Опять.

Додо

Ну конечно же нам надо осмотреть и эту церковь, ведь гулять по улицам просто в свое удовольствие — расточительство, непременно нужно поставить галочку в программе, даже если в ворота вкатились три автобуса с туристами. Чего же удивляться, что всякое желание путешествовать пропадает без следа, во всяком случае, у меня точно.

Раньше я не знала развлечения лучше, чем приехать вот так куда-нибудь, где я никогда не была, дух приключений так и ударял в голову. Бог мой, как я любила вокзал в Базеле, его громадные серые залы! Впервые я попала сюда одна, когда мне было пятнадцать; дома думали, что мы с Норой гостим у ее родственников в Леррахе. Все тогда выглядело иначе, пахло иначе, звучало иначе, все казалось таким многообещающим, а я — перелетная птица с рюкзаком и в солнечных очках — с сумасшедшим интересом вглядывалась во все неизвестное, прежде всего в людей. В поезде я познакомилась с парнем из Швеции, то ли Уле, то ли Свен, а может, Йенс, не помню, он ехал в Италию, мы опустошили двухлитровую бутылку «Ламбруско», и целовались как сумасшедшие, и обо всем друг другу рассказали, я наплела ему с три короба — а он поверил! — сказала, что меня зовут Клер Баке, что я собираюсь изучать искусствоведение и ездила в Базель, чтобы побывать в известном музее. Что я сирота, и мне житья нет от приемных родителей — стоит начать врать, уже не остановишься. На Йенса, или Свена, или Уле это произвело впечатление, и он дал мне свой адрес в Стокгольме — пожалуйста, в любое время, его родители будут рады. И я, глупая гусыня, написала ему две недели спустя, потому что подумала, почему бы не съездить в Стокгольм, если там есть где приткнуться. Письмо Уле, Йенсу или Свену вернулось назад с пометкой «Адресат не найден», по-шведски, конечно. Он надул меня, как и я его. Может, на самом деле его звали Ингульфур или что-то в этом роде.

Если бы сейчас я могла вернуть свои пятнадцать лет, я села бы на поезд в Базеле и уехала бы со Свеном или Уле в Италию. Или с Йенсом — один черт! И мы бы не стали вешать друг другу лапшу на уши — потому что поняли бы, что это ни к чему, что мы созданы друг для друга. Навсегда. Мы — одного поля ягоды. С одинаковыми желаниями. Мы бы вместе старились, мой мистер Икс и я, и ему было бы плевать, как выглядят мои бедра при дневном свете.

Как тогда с Ахимом… Я на тысячу процентов была уверена, что мы останемся вместе, я даже представила его Ма, хотя до того ни с кем ее не знакомила, но Ахим — другое дело, я хотела получить ее одобрение. Хотела, чтобы она с первого взгляда поняла, что он — то, что надо, что это навсегда. Она нашла его симпатичным, и я увидела в этом хороший знак. Но во всем, что касается отношений, я всегда была ненормальной. Не умею я оставаться в глубине души холодной, как Клер, например, ничего не принимать близко к сердцу, не умею заставлять мужчин плясать под свою дудку. Я всегда ждала сказочного принца, который увез бы меня на белом коне. Пусть даже конь будет дребезжащим серым «жуком», как у Ахима, секонд-хенд с ржавой выхлопной трубой. Сегодня у него, конечно, «бенц», круче не бывает.

Мне следовало бы тогда сделать, как Нора, — хватать и бежать. Мы много об этом говорили, Ахим и я, когда сломя голову мчались, удрав от всех, сквозь туман и ночь в Гретна-Грин. На рассвете мы лежали с ним на его жалкой расшатанной кровати, с которой у него свешивались ноги, потому что она была коротка для него, в этой затхлой конуре, где он жил тогда, возле вокзала в Альтоне, мы занимались любовью целый час, пока за окнами не запел дрозд, мы с ума сошли от счастья. Я, по крайней мере. Он просунул мне руку между ног, по которым текла его сперма, а я положила голову на его горячий живот, и мы представляли себе в красках, как это — вернуться домой супружеской парой. Мне ничего не стоило окрутить его, но я не мыслила в таких категориях, замужество представлялось мне пошлостью и мещанством, демонстрировать наши отношения всему городу — фи! Такой подарок судьба припасла для Норы.

Они поженились в мае — ну, разумеется, как же иначе. Меня она благоразумно не пригласила. Правда, Клер она сказала, что будет рада видеть меня. Дураку ясно, боялась, что я и в самом деле приду и устрою дикий скандал. Клер, естественно, получила приглашение — когда в марте я приезжала к ней в Мюнхен, видела карточку у нее на письменном столе, не сверху, конечно, а где-то посреди кипы писем, но я его унюхала и вытащила посмотреть. Разумеется, отпечатано на дорогущей бумаге ручной выделки с золотой рамочкой, с оттиснутым веночком. «Элеонора и Карл-Август Тидьен имеют честь пригласить Вас на бракосочетание своей дочери Норы с господином Иоахимом Клюге, доктором юриспруденции…» и так далее и тому подобное, как в прошлом веке, притом что на дворе стоял 78-й год и мир кишел хиппи. Венчание в церкви, само собой, потом — торжество в «Кап Полонио», самой нехилой хибаре в нашей дыре.

Клер конечно же не пошла, что с ее стороны было очень любезно, накатала супервежливый отказ, оправдалась какими-то делами, она точно знала, что я никогда не прощу ей, если она туда заявится, да еще чего доброго в качестве свидетельницы.

Почему поехала я — до сих пор не знаю, в этом, наверное, проявилось что-то мазохистское. Я никому никогда об этом не рассказывала, даже Клер. Ма тоже не знала, что я сорвалась в Пиннеберг, и счастье, что никто не видел, как в вечерних сумерках я стояла возле «Капа» и наблюдала за ними через окно. Там как раз играли вальс, эти мерзкие хлыщи в жакетах цвета красного вина, и Ахим, как добропорядочный зять, танцевал с Мамулей. Я глазам своим не верила, но у него из нагрудного кармана выглядывала мерзкая вечнозеленая веточка — черт его знает, как называется этот материал, наверное, все-таки синтетика. Папашка сидел рядом с толстухой в коротких чулках, немилосердно втиснутой в блестящее лиловое платье, такое узкое, что ей явно не хватало воздуха, понятия не имею, кто такая она была, но как же он старался поддерживать с ней вежливую беседу. Нору я сначала не видела, но потом она вышла, видимо, из туалета, — в длинном белом платье, в фате и с венком. Фата — а то как же! И венок. Какой-то трясущийся старичок перехватил ее у самой двери и потащил танцевать, может, деловой партнер ее отца, во всяком случае, она позволила старикашке покрутить себя и, довольная, как слон, снова приткнулась к Ахиму. Танец еще не кончился, когда я сделала ноги, через лес обратно к вокзалу и ближайшим поездом — прочь из этого дерьмового города. Я узнала то, что хотела узнать: Ахим действительно сделал это. Как мой отец когда-то променял меня на Церковную мышь, так Ахим променял меня на Нору. В фате, с венком и с благословением Божиим. Ныне, и присно, и во веки веков.

Нора

Возле Бегиненкирхе я их сфотографировала. Конечно, сначала пришлось их уговаривать, как все нормальные туристы, они находят скучным позировать перед камерой. Японцы вокруг нас лишены подобных предубеждений, они, радостно гогоча, щелкали снимок за снимком, в конце концов, будет что предъявить дома после двух недель пребывания в Европе.

Я настойчиво просила их не упрямиться, их фото важны для меня. В наших поездках я всегда выполняю обязанности фотографа. Клер тоже берет с собой аппарат, но никогда не использует его для личных снимков, только для объектов, которые так или иначе имеют отношение к ее работе. «Мне не нужны фото, чтобы вспоминать вас», — однажды сказала она. Мне же, напротив, доставляет большое удовольствие рассматривать потом наши фотографии, с каждым годом мы все старше, новые платья, новые прически, и каждый снимок напоминает о том, что иначе я давно забыла бы.

— Ах да, Клер, — вдруг сказала Додо. — Я воспользовалась твоим фотоаппаратом в номере, так что заряди новую пленку, а то старую я вынула.

Клер приподняла брови.

— Что же ты фотографировала? — непривычно строгим голосом спросила она.

Додо смущенно ухмыльнулась:

— Себя! Без паники. Автоспуск. Сама не щелкала.

— Эй! — не выдержала я. — Можете вы, наконец, посмотреть на меня?

Они повернулись и замерли друг возле друга, но не так близко, как мне хотелось бы. Между ними оставалось как минимум десять сантиметров.

Правду сказала Додо: к Клер не следует слишком приближаться. Наверное, во всем виноваты переживания ее раннего детства. Кто в четыре года потерял в одночасье обоих родителей, должно быть, автоматически отшатывается от окружающего мира. Тем не менее от нее самой я почти не слышала жалоб, она вообще редко говорит о себе. Мы с Додо, к примеру, всегда охотно предаемся воспоминаниям о детстве и юности, но Клер предпочитает помалкивать. Неужели она действительно была так несчастна со своими приемными родителями? Насколько я помню, фрау Баке была довольно симпатичная женщина — приятная, скромная и незаметная, немного отстраненная, вся в своем гончарном искусстве. Он был совсем не такой. Время от времени он появлялся в нашем доме — у них с Папашкой были какие-то дела по работе, вроде как он улаживал всякие юридические тонкости с городскими властями и вел себя очень солидно. Но с детьми он прямо преображался, как будто бы оживал, шутил, смеялся — какая трагедия, что они с женой не могли иметь детей, я так и видела их в окружении бесчисленной толпы сорванцов.

Иногда он приносил подарки. Однажды пришел, когда Папашки не было дома, а Мамуля прилегла, сказала, что у нее жутко болит голова и я должна занять господина Баке беседой, пока не придет Папашка, предложить ему хересу из голубого графина. Я пригласила его в гостиную, достала бокал и наполнила его. Мне это доставляло удовольствие, потому что я представляла себя взрослой, как будто бы он ко мне пришел в гости.

Я понятия не имела, о чем с ним говорить, когда он возьмет свой херес, охотнее всего я ушла бы в свою комнату, но делать этого ни в коем случае было нельзя, он принял бы это за невежливость. Должно быть, он заметил мое смущение и сам начал милую непринужденную беседу, минуя такие скучные темы, как учеба и школа, и каким-то образом сумел дать мне почувствовать, что ему приятно со мной разговаривать.

Он спросил, есть ли у меня настоящий друг, ведь мальчики, наверное, так и крутятся возле меня, Додо и Клер. Ведь так? Мы конечно же уже получаем кучу любовных писем, а может быть, даже уже и целовались? Он кокетливо подмигнул мне и еще больше развеселился, а потом попросил у меня еще хереса. Когда я налила ему, он сделал резкое движение возле моего носа, я дернулась, а он рассмеялся и протянул мне конфету в полосатой красно-желтой обертке. «У тебя на носу выросла капля, маленькая Нора», — сказал он. Шутка показалась мне глупой, ведь мне тогда, если не ошибаюсь, было уже лет тринадцать, но, несмотря на это, я подумала: «Вот повезло Клер с отцом, такой остроумный, не то что остальные взрослые. Папашка совсем другой — он строгий и никогда не делает таких фокусов с конфетой».

Мне казалось, Баке считали Клер своей родной дочерью, они бы душу за нее заложили, она училась фортепиано, ходила на балет, ей постоянно покупали новые платья, и велосипеды, и школьные принадлежности, я ей даже завидовала. Конечно, у них были свои принципы. Например, им не нравилось, когда она не ночевала дома. Может быть, они слишком ее опекали, но, без сомнения, желали ей только добра.

Я до сих пор не знаю, почему Вальтер Баке покончил с собой. Папашка не желал это со мной обсуждать, и Мамуля тоже. В городе говорили, что он присвоил чужие деньги, но я не могла в это поверить: он хорошо зарабатывал, да и она имела доход от своих горшков. Клер тоже не видела причины для самоубийства, а догадки строить отказывалась, но мне кажется, она кривила душой. Родной отец — еще туда-сюда, но если повесился твой отчим, у людей возникают вопросы. Наверняка ведь она тоже его по-своему любила, и его смерть не могла оставить ее равнодушной, в этом я убеждена. На похороны она, к своему сожалению, не успела. За два дня до этого, на Рождество, она приезжала домой, но, едва вернувшись в Мюнхен, попала в больницу с аппендицитом, где и валялась, пока Вальтера Баке хоронили на кладбище Вальдфридхоф.

Я думаю, самоубийство Баке потрясло ее гораздо больше, чем она показывала, и именно поэтому она бросила Сюзанну Баке. Клер такая — бежит от того, что принимает слишком близко к сердцу. Но все-таки я считаю, что она не права. Проявлять такую неблагодарность к фрау Баке… Та доживает свои дни в доме престарелых на Тангштедтерштрассе и, говорят, тронулась умом.

Я часто думала, что надо бы навестить ее, сделать доброе дело, но все откладывала и откладывала. Мне ведь пришлось ухаживать за родителями мужа до самой их смерти, и с тех пор у меня появились страх и отвращение к больным и старикам, и я стараюсь обходить их за версту. Во всяком случае, старалась до сегодняшнего дня. Но уже завтра все может измениться.

Клер

Мы покинули Бегиненхоф вместе с толпой гогочущих и толкающихся туристов. Сзади напирала какая-то парочка, я слышала их тихий смех, и вдруг, совсем близко, ухо резанул свистящий акцент, от которого я вздрогнула. Это датский, значит, рядом со мной датчане. Я оглянулась: веселые лица, шляпки, кепи, солнечные очки, снова смех — и по спине пробежал холодок. Я снова увидела снег и на нем — Эрика Серенсена, моего отца. Мне срочно нужен «Ленц». Я пошатнулась и едва не упала прямо на Нору, которая испуганно схватила меня.

— Что с тобой?

— Н-нет, ничего, просто споткнулась.

Фото своих родителей я показывала только Давиду, в 1995-м, пару недель спустя после той страшной ночи в Пиннеберге. Я долго избегала его, но он сам приехал в Мюнхен и сразу заметил, что мне чертовски паршиво, однако, по своему обыкновению, не стал мучить меня расспросами, чтобы не бередить раны. Зато не оставлял меня без внимания, день и ночь нянчился со мной, мы тогда невероятно сблизились, потому что общение наше протекало в той плоскости, где мы могли не ждать опасности друг от друга.

Как-то вечером я достала фотографию, и он долго ее рассматривал. Потом сказал: «Хочешь, съездим туда вдвоем? Взглянуть на родину твоих предков, Клери. Будущей зимой, например?»

С ним я бы отважилась. Раньше я не могла об этом говорить, даже плакать не могла, и только с Давидом у меня это получилось. Но потом у него начались проблемы со здоровьем, мы без конца откладывали поездку, пока не грянула эта болезнь, и всякие мысли о путешествии, тем более на север, пришлось оставить. В те долгие ночи в клинике он пару раз заговаривал об этом. «Ты должна ехать одна, Клери, sorry».

А еще через пару дней его не стало. Он завещал мне все, чем владел: галерею, свою квартиру на площади Вашингтона, собрание картин, книги — все. Но сам ушел. Со своей любовью, юмором, сочувствием, терпением — мое прибежище в этом мире.

Почему близкие люди всегда оставляли меня? Начиная с Эрика и Кристины Серенсен. Они должны были защищать меня от Ниса Пука и всех опасностей на земле. Вместо этого они бросили меня среди диких зверей.

Додо

Ну, разумеется, просто вернуться в отель мы никак не могли. Ну и что, что мы устали и проголодались как собаки? Норе непременно понадобилось затащить нас на эту историческую колокольню с часами — как будто нельзя посмотреть на нее издали и успокоиться. И вдобавок ко всему — эта жуткая механическая кукла, для забавы туристов посаженная на первом этаже какого-то дома на Воллестраат, которая плетет кружева. Ее программа включает два движения: сначала она крутит головой, потом разводит руками, потом опять крутит головой, и так далее. Дебилка. Неужели никто не видит, как это мерзко? Настоящие кружевницы портили себе глаза. И пальцы. И спину. Становились старухами в сорок. Они рожали детей — что ни год, то ребенок, — а в промежутках плели кружева. Потому что так было принято, девочек чуть ли не с младенчества обучали плетению кружев и приставляли к делу. А теперь это демонстрируют как аттракцион. Сволочи.

Ясное дело, у меня перед глазами сейчас же возникла Ма, как по вечерам она сидела и латала наши с Хартмутом одежки, отпускала подлинней — если было куда. Новые вещи стоили слишком дорого. Только сейчас я начала понимать, как она на всем экономила — с двумя детьми и крошечной зарплатой. И никаких алиментов. Нам ни на что не хватало денег, кроме самого необходимого. Себе на одежду она отсчитывала сто пятьдесят марок. В год, разумеется. Все шила сама, обувь покупала только на распродажах, каждая набойка производила дыру в семейном бюджете, а в последние дни месяца мы жили на картошке в мундире и твороге — с тех пор я в рот не беру ни картошки, ни творога. Она вкалывала по восемь часов в конторе Вуппермана и хватала столько сверхурочных, сколько могла выдержать. И работала хорошо.

При этом дома у нас было весело. Во всяком случае, веселее, чем у Клер и ее Баке. Или у Тидьенов, где запрещалось громко смеяться и разговаривать. Я всегда подозревала, что она тяжело переживала свои романы, все ее мужчины приносили ей только огорчения, в этом я пошла по ее стопам. Но она вела себя сдержанно, насколько это было возможно, и мы никогда не видели, чтобы кто-то оставался у нее на ночь, хотя точно знали, что у нее кто-то есть. Здесь между нами не было недоразумений.

Как бы мне хотелось, чтобы под конец ее печальной жизни у нее появилось бы что-нибудь хорошее. Дружба или любовь, например. Кто-нибудь, кого она любила бы и о ком заботилась бы. Немного денег, может быть, возможность путешествовать. И уж во всяком случае, не быть сбитой на дороге дождливой ночью. Умереть вот так, на улице, как раздавленный ежик, ни от кого не дождавшись помощи. Но, хоть это видение до сих пор терзает меня, я считаю, что ее смерть стала логичным завершением всей ее жизни. Она умерла, как жила. Как заводная кукла-кружевница в стеклянной витрине. Потому что в конце концов это нам приходится платить по всем счетам. Нам, женщинам.

Нора

Это я предложила подняться на городскую колокольню Белфрид. Как-никак символ города, к тому же мне так хотелось взглянуть на окрестности сверху, а если повезет, даже увидеть побережье.

Одолев первые двадцать ступеней, я поняла, что мне это не под силу. Зря я посмотрела вниз. У меня засосало под ложечкой. Я боюсь высоты. Я должна остановиться, ухватиться за что-нибудь. Клер, не оборачиваясь, шла дальше, шаг за шагом. Зато Додо — о чудо! — проявила сочувствие:

— Что, голова закружилась? Может, вернемся назад?

Я старалась восстановить дыхание: вдох-выдох. Слова выталкивались с трудом:

— Да, наверное… Но ты догоняй Клер, брось меня.

— Чушь! — Она подхватила меня и медленно повела по ступеням вниз, осторожно протискиваясь мимо туристов, спешивших навстречу. — Я не брошу тебя одну под дождем.

— Правда, Додо, — лопотала я, — иди, поднимись наверх. Вид, должно быть, восхитительный.

— Вид, вид, — пробурчала она. — Не нужны мне никакие виды. Я и отсюда вижу столько — дай бог каждому.

Да, она бывает и такой — заботливой и внимательной. Моя Додо. А я испортила ей всю прогулку.

Клер

Слабость собиралась между лопаток и оттуда цепкими щупальцами растекалась по телу. Сколько метров в этой башне? Нора наверняка знает. И, зная цифры, уверена, что постигла суть вещей. Ей никогда не понять, с какой радостью я сейчас спрыгнула бы вниз. Откуда только она черпает эту колоссальную волю к жизни, которая освобождает ее от всех проблем? И почему у меня ее нет? Она всегда приземляется на четыре лапы, а я — лечу в бездну.

Если там не будет заграждения, я это сделаю. Увы, они понаставили заграждений везде, откуда можно сигануть вниз. Видимо, накопили печальный опыт. Я люблю высокие здания. Их любит каждый, кто не в ладах с жизнью. Это наше утешение, обещание свободы. Я упала бы на рыночную площадь, прямо между фиакрами, битком набитыми туристами. Зашоренные лошади услышали бы глухой стук, может, учуяли бы запах крови и забеспокоились бы, а туристы подняли бы визг. Потом, вернувшись домой, с горящими глазами рассказывали бы о кульминационном пункте своего путешествия, о том, как своими глазами, средь бела дня, видели настоящее самоубийство. А я превратилась бы в кашу. Неузнаваемая, изломанная, стертая из жизни.

Додо

По крайней мере, я слиняла с этой башни. Спасибо Норе. И она еще меня благодарит. Так что прошвырнемся по площади, дожидаясь Клер.

Я уже давно заметила, как легко она покупается на любую любезность, самую пустяковую. Подари ей начатую пачку бумажных платков, когда у нее течет из носа, и она век этого не забудет. Просияет и даст тебе почувствовать себя хорошим человеком. Плохо только, что она, в свою очередь, надеется на ответную благодарность. Взять хоть эти сырные палочки в поезде. Поди, ждет не дождется, когда я еще разок вспомню про них и скажу ей спасибо. Да, мне ничего не стоит лишний раз сказать спасибо, но я ненавижу, когда на меня давят. Никогда не забуду тот завтрак у нее дома, когда я осталась у них ночевать. Спасибо-пожалуйста-спасибо-пожалуйста-спасибо-пожалуйста — поесть некогда, да еще надо было все время рассыпаться в благодарностях перед ее Мамулей, хотя та пальцем о палец не ударила, на стол накрывали мы с Норой. Полный отстой!

— А помнишь, как мы у нас дома играли в пох? — спросила я ее. — На деньги?

Она оторвала взгляд от пары тощих кляч в шорах, запряженных в громыхающий по площади фиакр. Они выглядели так, будто они вот-вот свалятся замертво.

— Боже, пох! — она просияла. — И под конец у твоей матери оказывалось больше всех денег, помнишь? Она никогда не проигрывала. И всегда получала сумасшедшее удовольствие.

— Деньги… — повторила я. — Мы всегда играли на деньги. Я очень хорошо помню, как ты во время наших баталий выходила из себя. Но почему? Ты что, теряла над собой контроль, или как? Понимаешь, о чем я?

Она сморщила лоб:

— Что же тут удивительного? Почему я не могла расслабиться и немного побушевать? Ты сама всегда говорила, что я слишком зажата.

— Вот именно, — поддакнула я. — Не знаю, но мне казалось, у вас дома все было так строго, чопорно… А у нас ты становилась совсем другой. Особенно во время игры. Однажды ударила по ноге Хартмута под столом. Разозлилась, потому что подумала…

— Но он жульничал! — засверкала она на меня глазами. — Забрал себе моего червового туза!

Проклятье! Она до сих пор помнит все детали, это невозможно! Говорить с ней в принципе бесполезно. Вот бы понять, почему мы такие, какие есть, а не другие.

— Хорошо, — смирилась я. — Вопрос снимается.

— Ничего не снимается, — не согласилась она. — Я сама много думала о том случае. Мне нравился Хартмут, ты же знаешь, я не хотела причинять ему боль, просто я почувствовала себя обманутой и…

— Ты пнула его, — перебила я, — потому что терпеть не могла проигрывать.

Она бросила на меня быстрый взгляд, а потом принялась быстро застегивать пальто.

— К чему это ты?

— Да так, — бросила я. — Но готова спорить, дома, когда ты играла с родителями, всегда выигрывала.

— Не помню, — буркнула она.

— Ну конечно, — хмыкнула я и тут увидела Клер, которая выходила из ворот. Я сунула в рот два пальца и издала пронзительный свист. Нора вздрогнула.

Нора

По дороге в отель Додо заметила китайский ресторан и, разумеется, захотела непременно опробовать его на нас. В этом она вся — готова польститься на любую яркую вывеску. «De lange Muur»… Смесь культур — это ее заводит, и она ни за что не пройдет мимо, даже если дальше названия на вывеске дело не идет.

Днем мы позволили себе небольшую сиесту, после чего она явилась ко мне в номер и огласила наши планы на вечер. С Клер она уже все обсудила. Я знаю, это, наверное, глупо, но разве не следовало посоветоваться и со мной? Но я проглотила это замечание. Все это не важно, не важно…

— После ужина идем на дискотеку, о’кей?

— О боже! — не сдержалась я. — Без меня. Я для этого слишком стара. — Хотя всегда любила танцевать — страстно любила. Особенно с хорошим партнером, Папашкой, например, или Ахимом. Когда я танцевала последний раз? На летнем празднике в теннисном клубе, кажется, в июне 97-го, помню еще, я боялась и одновременно надеялась, что Лотар тоже туда придет.

Додо принялась меня уговаривать.

— Ну пойдем, Нора, — завелась она, — растрясемся немного, получим удовольствие. Вспомни игру в пох. Плевать, что о нас подумают, нас здесь никто не знает. Кроме того, никакие мы не старухи! Мы — дамы в самом соку! — Она обняла меня за талию и пару шагов провела по комнате.

В первый раз за долгое время она стояла ко мне так близко, я даже почувствовала запах Додо, экзотический и уютный одновременно, этот запах, в который я могу завернуться, как в одеяло, потому что он будит во мне чудесные воспоминания: к примеру, как мы в знак дружбы обменивались цепочками или как вместе спали в палатке у нас в саду, под «Хасельдорфским принцем», и ночью я страшно перетрусила, потому что снаружи доносились какие-то непонятные шорохи, так что в конце концов я, чуть не воя от страха, забралась к ней в спальный мешок.

И тут же вспомнилось другое, то, о чем я всегда вспоминаю со смятением, — наш выпускной бал, на котором я познакомилась с Ахимом. Ведь он ухаживал за Додо. А я его у нее увела, по крайней мере, она так думает. В первый раз в жизни мне досталось то, на что положила глаз Додо. Представляю, как это ранило ее самолюбие. И ведь Ахим был для нее одним из многих, она постоянно крутила шуры-муры, да еще ухитрялась завести по нескольку романов одновременно. Большой любви между ней и Ахимом быть не могло, иначе он так легко не оставил бы ее ради меня.

Тогда Додо порвала со мной всякие отношения. Она уехала к Клер и после этого всего раз наведалась в Пиннеберг — уладить семейные дела, но мне ничего не сообщила. Я-то думала, что она заявится ко мне, чтобы устроить скандал, она всегда была склонна к приступам гнева, которые, как говорил Папашка, принимали библейский размах, но она так и не пришла. Я напрасно боялась встречи с ней, напрасно придумывала себе слова оправдания — она сгинула, как будто умерла. Ну и хорошо, вздохнула я с облегчением, значит, ее это не особенно задело. В глубине души я, конечно, понимала, как глубоко заблуждаюсь: если уж Додо молчит, значит, жди бури — такой, что мало не покажется.

Как-то раз, за пару дней до нашей свадьбы, я зашла к мяснику Глойеру купить что-нибудь к ужину. Фрау Бистерфельд болела, а Мамуля ушла в «Кап Полонио» обсудить последние детали предстоящего торжества. У Глойера толпилось полно народу, я стояла, поглощенная своими мыслями, — на следующее утро собиралась в Гамбург, на последнюю примерку платья, — и не замечала, что происходит вокруг. Когда фрау Глойер обратилась ко мне, помню, я ответила: «Четверть телячьей печеночной колбасы». Но прежде чем я успела произнести: «Пожалуйста», кто-то сказал у меня прямо над ухом: «Одну минуточку, сейчас моя очередь».

Я сразу узнала этот голос, голос фрау Шульц. Я покраснела до ушей и стала бормотать извинения, а потом, окончательно смутившись, пролепетала:

— Я вас просто не видела.

— Еще бы, — жестко произнесла она и поглядела на меня испытующе, будто хотела что-то спросить.

Я понятия не имела, что ей наговорила Додо, но она знала Ахима как друга своей дочери и наверняка видела сообщение в «Пиннебергер тагеблатт», сначала о нашей помолвке, затем о свадьбе, так что она прекрасно все понимала.

Она потребовала свиной печенки, и фрау Глойер пришлось принести ее из холодильника. Мы стояли рядом, возле мясной витрины, и ждали. Как часто я бывала у них в гостях! Меня всегда радушно принимали, она меня обнимала, и смешила, и не смотрела сверху вниз, как мои собственные родители, она меня серьезно воспринимала, с самого начала. Но и к себе ждала такого же уважения.

Я стояла как громом пораженная, не находя слов, с совершенно пустой головой.

— Как поживаете? — наконец выдавила я из себя. «Куда же запропастилась фрау Глойер? Это невыносимо.»

Она обратила на меня тот же взыскательный взгляд, в котором читалась печаль, хотя, может быть, это мне показалось.

— Спасибо, — ответила она.

Не «Спасибо, хорошо» или «Спасибо, плохо», а просто: «Спасибо». Что означало: «Не твое дело. Тебя это больше не касается». Я и сегодня считаю, что она тогда имела в виду именно это.

Наконец подоспела печенка. Фрау Глойер, взвешивая и упаковывая кровавую плоть, решила завязать со мной разговор. Она выпытывала, как дела у моих родителей и у господина Клюге и не боюсь ли я выходить замуж, — дескать, она сама накануне свадьбы неделю от волнения не спала. Я отвечала односложно, изо всех сил стараясь дать ей понять, что мне неприятны ее расспросы, но она трещала не переставая. А рядом стояла фрау Шульц.

Когда она достала кошелек, чтобы расплатиться, я увидела, что она носит с собой фото Додо в возрасте лет тринадцати-четырнадцати: она сидит верхом на дереве, между цветущих веток, и вся сияет, улыбаясь в объектив. Мне стало больно, потому что я точно знала, где был сделан снимок: у нас в саду. Она забралась на Хазельдорфского принца, я потом подарила ей фотографию.

Фрау Шульц направилась наконец к выходу, кивнув мне еще раз, но не сказав на прощанье ни слова. Ее безмолвное неодобрение еще долго преследовало меня. Мне хотелось получить ее прощенье, но я не отваживалась об этом заговорить, даже когда после рождения Фионы пришла к ней с просьбой присмотреть за ребенком. Этот шаг дался мне чертовски тяжело, но я сделала его ради Додо.

Фрау Шульц вела себя очень любезно, но обращалась ко мне на «вы» и говорила деловым тоном, как будто обсуждала детали с сотрудником городского хозяйства, явившимся снимать показания счетчика воды. В глазах ее стояло то же выражение, что и тогда, у мясника Глойера, и оно давило на меня. К тому же меня смущало, что она вышла ко мне, опираясь на палку, — это она-то, в которой всегда горел молодой задор. За несколько недель до того она сломала ногу, я слышала об этом от секретарши Ахима, теннисистки, которая наблюдалась у того же врача, что лечил фрау Шульц. Очевидно, нога срослась неправильно, потому что с тех пор я никогда не видела мать Додо без палки. И никогда с ней больше не разговаривала. Встречаясь на улице, мы просто вежливо раскланивались. Я убедила себя, что мне, как младшей, не следует первой затрагивать эту щекотливую тему. Сегодня мне бы хватило на это мужества, но поздно, с фрау Шульц уже не поговоришь. Разве что с Додо.

— Ну, хорошо, — согласилась я. И быстро, пока кураж не прошел, добавила: — Скажи, Додо…

Она выпустила меня и улыбнулась. Вокруг глаз сразу же образовалась тысяча мелких морщинок. Но ей идет.

— Что тебе сказать?

— Скажи, ты простила мне Ахима? Только честно.

Ее улыбка улетучилась. Она уставилась на меня долгим взглядом, точь-в-точь как ее мать когда-то. Мне стало гадко, но все-таки я рада, что спросила. Вот только почему она не отвечает?

— Додо, — осторожно начала я, — я понимаю, это дело давнее, но, может, стоит еще раз…

— Зачем ворошить старое дерьмо? — махнула она рукой. — Прошлогодний снег. — Она повернулась и шагнула к двери.

Этого мне недостаточно.

— Ты мне не ответила, — не сдавалась я. — Я хочу, чтобы ты мне прямо сказала…

Она замерла, сжимая дверную ручку.

— Боже мой, Нора, — нетерпеливо проговорила она, — мне нечего прощать тебе, давно уже нечего. В восемь в вестибюле, о’кей? — И ушла.

Мне полегчало. С одной стороны. Несмотря на то, что меня что-то грызет изнутри. Почему она меня так резко отшила? Обернулась мимоходом, стоя в дверях? Почему у меня такое чувство, как будто она не сказала мне правду?

Клер

Китайский ресторан оказался дешевым кабаком для туристов. Возле входа посетителей встречал пузатый будда из папье-маше с вмонтированным в него истрепанным «смеховым мешком»: постучишь по золоченому брюху и услышишь подобие хриплого смеха. Естественно, нам стоило немалого труда оторвать от него Додо, у которой всегда была слабость к безвкусице. Внутри обязательные драконы на стенах, пыльные красные фонари и меню в засаленной обложке. Почему мы не пошли во французский ресторан? Или в любой другой, все равно, только не в китайский.

И вот оно опять. Хенли-на-Темзе, август 84-го, тот дорогой ресторан, изыски кантонской кухни. Мы знали друг друга лишь пару месяцев и впервые вместе отправились в путешествие, совершенно спонтанно, он это умел. Вечером в пятницу побросали в чемодан кое-какие шмотки, сели в машину и покатили на северо-запад, просто так, куда глаза глядят. Идея махнуть в Англию пришла нам уже в Кале, в четыре утра. Первым же паромом мы прибыли в Дувр, где завтракали fish and chips. Еще через три дня, в том самом китайском ресторане в Хенли, он сделал мне предложение. Когда он это сказал, у меня был полный рот crispy duck, и я совершенно оторопела, хотя, разумеется, я в жизни ничего так не хотела. Как жаль, что я не помню, какие именно слова он тогда говорил, Филипп не умел красиво объясняться в любви. Все, что осталось у меня в памяти от его предложения, — это вкус жареной утки, который с тех пор прочно ассоциируется у меня с мгновениями переполнявшего меня счастья. И в то же время — с моим провалом.

Наконец-то, думала я тогда, для меня наступает настоящая жизнь. Мне казалось, я только начинаю жить, потому что до сих пор не жила, а словно брела по бескрайней пустыне в надежде припасть к источнику. Мое существование у Баке, состоявшее из ужаса и лжи, существование, из которого я так мечтала вырваться; потом бесконечная учеба, инфантильные сокурсники, долгие бессонные ночи в сырой комнате под крышей и беспредельное одиночество — за все годы студенчества мне так и не удалось ни с кем подружиться по-настоящему, и я знала, что сама в этом виновата: виноваты моя пугливая молчаливость, мои страхи.

Получив диплом, я хотела уехать в Западный Берлин, где Додо получила работу на киностудии. У нее дела шли блестяще, и я надеялась некоторое время пожить у нее, поискать работу. Я понимала, что должна как можно скорее начать зарабатывать, чтобы положить конец ежемесячным переводам из Пиннеберга. Сюзанна еще трижды присылала мне деньги — без комментариев, и трижды я так же, без комментариев, возвращала их обратно. Потом переводы прекратились. Без комментариев.

Всего за несколько недель моя жизнь совершенно изменилась, и все произошло сразу: я познакомилась с Давидом, который предложил мне работу в своей галерее и заработок, о котором я не могла и мечтать, я нашла небольшую квартиру с балконом — при тогдашнем дефиците жилья! — и на вернисаже встретила Филиппа. Дипломированный архитектор, респектабельный, интеллигентный, он происходил из большой, во всяком случае по моим представлениям, семьи, его отец был детский врач, и Филипп рос вместе с братьями и сестрами на просторной вилле в Богенхаузене — фешенебельный район, дом с парком, спускающимся к Изару, — за ним ухаживал садовник. И вот Филиппу понравилась я.

Сначала я ему не поверила. Он ухаживал за мной несколько недель, прежде чем я согласилась куда-нибудь с ним пойти. Чего он от меня хочет, недоумевала я, что я могу ему предложить? Ну, внешность, ну, степень магистра искусствоведения, но это все. Ни остроумия, ни общительности, ни веселого нрава. Филиппу приходилось со мной нелегко, но он был терпелив, внимателен и никогда на меня не давил. Особенно ему нравились мои волосы, иногда он укрывал ими лицо, как платком, когда мы спали рядом.

На нашу свадьбу осенью 85-го я пригласила только Додо, Нору и Ахима, хотя Филипп, разумеется, хотел позвать и Сюзанну Баке, с которой не был знаком. Он не понимал, почему я ей ничего не сообщила, да и как он мог понять, ведь тогда пришлось бы рассказать ему все. Я не могла. Я очень боялась, что он меня бросит. Я до сих пор думаю, что он не смог бы с этим жить.

Додо, конечно, не пришла, когда услышала, что Нора тоже будет. А я так надеялась, что моя свадьба их примирит, мне недоставало нашего тройственного союза, я мечтала поделиться с ними своим счастьем. Но Додо наотрез отказалась встречаться с Норой.

Впервые она увидела Филиппа два года спустя, когда навестила нас в Мюнхене. Он произвел на нее впечатление. «Неплохо, — сказала она. — Такого стоило ждать». Ее жизнь опять летела кувырком, сплошной хаос, из-за какой-то запутанной истории с мужчиной ей пришлось срочно сорваться с насиженного места в Берлине и перебраться в Кельн. Она настояла, чтобы я показала ей наши свадебные фотографии и рассказала, где и как познакомилась с Филиппом. «Может, и мне чего присоветуешь», — сказала она. Когда я поведала ей, как в Хенли-на-Темзе Филипп неожиданно сделал мне предложение, глаза ее затуманила печаль. Потом она рассмеялась: «Черт всегда гадит в одном и том же месте». Я не нашлась, что ей возразить; уже целый год, как я купалась в счастье.

Какая наивность! Я и вправду думала, что с Филиппом я в безопасности. Ведь мы поженились вполне официально, узаконив свой союз перед Богом и людьми. В мечтах я рисовала себе, какой будет наша семья, — двое детей, все равно, мальчики или девочки, но обязательно белокурые, в меня, — так хотел Филипп. Сейчас у него два сына и дочь, все темноволосые, как Верена, его жена. Я встречала ее всего раз, она изысканна и энергична, дипломированный психолог. Она уж точно знает, как сделать брак счастливым. Во всяком случае, ее он не бросил через три года. Она может ходить в китайский ресторан и есть, что хочет.

Нора, конечно, заказала утку, как обычно. Наколов на вилку кусочек грудки, она поднесла ее к моему рту: «Попробуй».

От одного запаха мне стало дурно. Я прижала ко рту салфетку, закашлялась, скрывая подступившую тошноту. Додо принялась хлопать меня по спине.

— Ты дымишь не переставая, — сказала Нора. — Женщине за сорок не следует так много курить. Гормональная система организма реагирует на табак не так, как раньше.

Я чуть не заорала. Будь я одна, я не сдержала бы вопля. — Не обижайтесь, что-то пропал аппетит, — дрожащим голосом выдавила я. Отодвинула тарелку с индонезийским рисовым супом «бихун». Отключила слух, отгораживаясь от шквала вопросов, и сосредоточилась на одном: как бы принять «Ленц-9», чтобы они не заметили.

Додо

После ужина Клер конечно же высказала пожелание вернуться обратно в отель. Нора ее поддержала, но я не сдалась. Мне позарез требовалось хоть чуточку оттянуться, но я не собиралась таскаться одна и отбиваться от приставаний всяких козлов, мужики — последнее, в чем я в данный момент нуждалась.

Над нами плыли клочья облаков и виднелся осколок луны.

— Интересно, луна убывает или растет? — ляпнула я, чтобы разогнать общее уныние.

Это один из любимых Нориных сюжетов. Она верит, что дети рождаются при полной луне, как и телята, и прочая живность, потому что она неудержимо притягивает к себе. Потом она непременно начинает что-то молоть насчет приливов и отливов. В общем, это проверенный способ подкинуть тему для разговора и избежать опасности, что они все же сорвутся с крючка. Если Нора возьмет наживку.

— Растет, — заявила она, бросив быстрый взгляд вверх. — Нарисуй мысленно немецкую «2» и сама увидишь. А вы бы полетели на Луну, если бы вам дали такую возможность?

— Зачем? — пожала плечами я. — Насладиться видами? Все, что оттуда можно увидеть, это De lange Muur. Стоит, как ты думаешь?

— Во-первых, ты сама захотела пойти к этому китайцу, — ответила она. — А во-вторых, моя милая Додо, оттуда охватить взглядом весь космос. — Ей следовало бы стать училкой.

— А как там насчет приливов и отливов? — не сдержалась я.

— Ах, перестань, пожалуйста, — не поддалась на уловку она и вдруг икнула. — Пардон. — Она быстро похлопала ладонью по губам. — Мы же договорились, что идем с тобой. Так что брось, пожалуйста, свои хитрости. Почему бы нам и в самом деле не попрыгать? Ты как, Клер?

— Конечно, — согласилась Клер, не отрывая взгляда от луны. Любой другой на ее месте давно бы навернулся на этой дурацкой мостовой на таких высоченных каблуках.

Мы причалили к диско-клубу рядом с вокзалом. Злачное местечко, в основном заполненное туристами — молодящимися, вроде нас. В Кельне, хоть убей, я ни за что не поперлась бы в такое заведение — это полный отстой, но здесь мне все равно. Музыка как раз для меня: не медленная фигня, а энергичный хард-рок — как раз то, что нужно. Мне надо набеситься, наскакаться под музыку, измотать свое тело до полной потери сил — только так я смогу все забыть.

Нора и Клер, разумеется, не одобряют такого поведения. Уселись, как прикованные, в баре, покрепче вцепившись в свои стаканы, — ну и ладно. В конце концов, один раз потерпят, таскалась же я с ними по их замшелым храмам!

Разумеется, все мужики, как по команде, пялили глаза на Клер, но она ни одного не удостоила ни взглядом, ни улыбкой. Ледяная принцесса сидела, как замороженная, — на лице ноль эмоций. Здесь, среди этих пролетариев, она, наверное, ощущала себя инородным телом и тряслась от страха — еще пригласят чего доброго! А то и — о ужас! — прикоснутся!

Иногда она меня все-таки безумно раздражает. Ну неужели эта женщина не может хотя бы раз позволить себе получить удовольствие, расслабиться? Что заставляет ее в любой жизненной ситуации изображать из себя совершенство? Есть ли на свете хотя бы один человек, который сейчас думает о ней, которому ее не хватает? Сомневаюсь. Женщина, которой можно только восхищаться, на которую можно только молиться — такие не очень-то удобны для обыденной жизни. В конце концов и Филипп это заметил. А, плевать! Они все равно не испортят мне кайф своим кислым видом! Оторвусь по полной и рухну без сил — теперь меня надолго не хватает.

Нора

Музыка такая громкая, что у меня заложило уши. Додо тут же исчезла на танцплощадке, откуда выныривала только для того, чтобы опрокинуть очередную порцию джин-тоника, — кажется, она проделала эту операцию уже по крайней мере четыре раза, — но выглядела вполне трезвой, наверное, алкоголь моментально выходит из нее вместе с потом. Я еще не совсем отошла от китайского вина и заставляла себя сдерживаться, но во всем отказывать себе не собиралась. Только не в этой поездке.

Мы с Клер сидели у барной стойки и смотрели на Додо. На мой взгляд, она ведет себя чересчур экзальтированно, хотя, может быть, мне недостает как раз того, чего у нее в избытке. Я спросила у Клер, не хочет ли она потанцевать, в конце концов, что со мной сделается, если я на минуточку останусь одна. Но она лишь покачала головой, вглядываясь в беснующуюся толпу. Мне вдруг подумалось, что она нездорова, может быть, что-то с желудком, ей бы сейчас в постель, и лучше всего грелку. Но она, как всегда, отказалась от помощи. Я не знаю более дисциплинированного человека, чем она. Подумать только, сейчас она терпит весь этот ад лишь ради Додо. Я сама охотнее всего вернулась бы в отель и легла спать, пристроив ноги повыше, но идти одной, в это время, в такой темноте…

— Пардон.

Я наклонилась в сторону, пропуская малосимпатичного субъекта, который подошел к бару. Брюнет, похож на уроженца Северной Африки, по моим прикидкам, как минимум на десять лет моложе меня. Он повернулся ко мне и бесцеремонно на меня вылупился: золотая цепь на шее, рубаха с кричащим узором, распахнутая до самого пупка и открывающая волосатую грудь. Из-за шума я не расслышала, что он сказал, но это определенно касалось меня. Он втиснулся между Клер и мною и подошел так близко, что мне в нос ударил острый запах пота.

— You like to dance?

Справа у него не хватало верхнего зуба, да и в остальном рот производил удручающее впечатление — крайне запущенный, и я сразу вспомнила Лотара: с такой челюстью работы ему хватило бы на целый месяц.

— No, thank you, — ответила я и выдавила из себя вежливую улыбку: не приведи бог еще подумает, что я что-то имею против иностранцев, хотя весь его вид мне в высшей степени неприятен. И сбежать ведь некуда: за спиной — стойка бара, по сторонам — плотная людская толпа.

Он не понял. Взял из моей руки стакан, поставил на стойку, схватил меня за руку… Я инстинктивно выдернула ее и еще раз повторила: «No!» — громко и отчетливо. И еще раз: «No!» Слово, понятное в любом уголке земного шара.

Он сделал какое-то короткое, стремительное движение и вдруг прижался ко мне бедрами, отвратительно ухмыляясь в лицо:

— Deutsch, hä? Tourist, hä? — И снова сжал пальцами мою руку.

У меня перехватило дыхание. От ужаса я заледенела. Откуда мне знать, на что способен подобный тип? Клер, которую щербатый приставала почти от меня загородил, откинулась на стойку и самозабвенно наблюдала за танцующими. Она что, не видит, что мне нужна помощь? Подруга она мне или нет? Тип просунул ногу мне между коленей. Я вырвалась и ударила его по пальцам, хлестко и сильно. Он ошеломленно отшатнулся и агрессивно оскалился. Неужели собирается дать сдачи? Но тут же по его лицу расплылась омерзительная ухмылка, обнажив дырку на месте недостающего зуба. Он похлопал себя по причинному месту, нагло и недвусмысленно. А потом громко и отчетливо произнес: «Ficki-ficki?»

В моем сознании тут же всплыли картинки, виденные давным-давно; порнографические сцены во всех подробностях: половые органы, снятые крупным планом, сплетенные друг с другом в экстазе тела, жесткий секс…

Два года назад, летом, Ахим уехал на две недели на юридический конгресс на Тенерифе, а Даниель с классом путешествовал на байдарках по Франции, и у меня наконец появилось время привести дом в порядок — видит бог, необходимость в этом назрела. Начала я с чердака. Мне помогала Мириам, мы скоблили и скребли, получая истинное наслаждение от наведения чистоты. Потом я отправилась в гараж, где поднакопилось изрядно хлама. Ахим все собирался там убраться, но каждый раз ему что-то мешало. Слава богу, Мириам была в школе. Я начала сортировать разбросанные инструменты и обнаружила черный пластиковый пакет без надписи, втиснутый между чемоданчиком с дрелью и машинкой для стрижки газонов. В пакете оказалось с дюжину глянцевых порнографических журналов, которые вряд ли купишь в газетном киоске, даже у Беате Узе, чьи каталоги мы втихомолку рассматривали с Додо, когда нам было по четырнадцать. Додо таскала их у Хартмута, а тот, в свою очередь, у своего дружка. Так говорила Додо.

Очнувшись от ужаса, я поставила пакет на место, выбежала из гаража, захлопнула дверь и заперла ее за собой, потом пошла в сад и стала выискивать сорняки. Мне хотелось рвать их с корнем, как будто это помогло бы мне привести мысли в порядок. Меня прямо трясло, и в сексуальном плане тоже, чего греха таить, и это меня особенно ужасало, но тогда у меня Лотар еще не шел из головы, я неслась с потоком, и потому подобные вещи действовали на меня с ужасающей силой. Лишь с большим трудом я заставила себя задуматься над главным вопросом: а чей же это пакет?

Первой мелькнула мысль — Даниель. Ему тогда исполнилось пятнадцать, а в этом возрасте все мальчики интересуются такими темами. Но я понимала, что журналов слишком много, а ведь они дорого стоят. Он не смог бы купить их на свои карманные деньги, ему и так едва хватало на какие-то прибамбасы к компьютеру и диски с играми. С другой стороны, он мог взять журналы у какого-нибудь приятеля, откуда мне знать, как другие родители смотрят на подобные вещи. Это мне кажется диким, что мой сын станет смотреть такую гадость.

Может, это покойный отец Ахима? Он часто бывал у нас, особенно в последние месяцы перед тем, как его хватил удар. Но он был старик, и все, что его еще занимало в жизни, — это еда, проблемы пищеварения да потеря его крольчатника. Чтобы он тайком рассматривал порнографические журналы? Невероятно! И еще более невероятно, чтобы он привез их к нам и спрятал у нас в гараже. К концу он совсем одряхлел, я ухаживала за ним, как за малым ребенком. Его вылазки в гараж ни за что не прошли бы мимо моего внимания.

Гости? Рабочие? Друзья детей? Кто-то чужой, использовавший наш гараж под тайник? Напрасно я ломала голову. Ни одного удовлетворительного объяснения так и не нашлось.

Наконец, осталась последняя возможность. Ахим. Но об этом я даже думать не хотела. Чтобы мой собственный муж прятал порнографические журналы — эта мысль была для меня совершенно невыносимой. Потому что это означало бы, что Ахим неудовлетворен. Сексуально. Что у него есть фантазии и желания, которыми он не хочет или не может со мной делиться. И что они достаточно сильны.

Я решила в тот же вечер рассказать ему о своей находке, которая лишила меня покоя. Я хотела получить от него объяснение, которое оправдало бы в моих глазах и его, и Даниеля. Сама я была не в состоянии придумать ни одной мало-мальски правдоподобной версии. Впрочем, не уверена, что и ему я бы поверила. Не уверена, что ему удалось бы развеять мои сомнения.

Когда в тот же вечер он позвонил из какого-то бара, в трубке слышались шум и звуки чужих голосов, и я не решилась с ним заговорить о том, что меня тревожило. Потом, когда он вернулся, я опять не сказала ему ни слова. Я вообще никому об этом не рассказывала. Вместо этого однажды, когда Мириам уехала кататься на роликах, я собралась с духом, вытащила пакет и сожгла его содержимое в камине, а пепел отнесла в компост. И приказала себе выбросить из головы эту дикую находку, забыть о ней.

В мире существуют вещи, в которых не стоит копаться. Иначе они обретают такой вес, что выносить их становится слишком трудно. После этого случая я стараюсь не заходить в гараж. Я до сих пор там не прибралась. И мне все равно. Вот только как избавиться от этого парня?!

Клер

Как прекрасно двигается Додо! Я могу любоваться ею часами. Она такая живая. Такая страстная. И в постели, наверное, тоже. Она умеет полностью раскрепоститься, не имеет привычки постоянно смотреть на себя со стороны и мучиться тем, что думают про нее другие. Я никогда так не умела. Всегда помнила, что на меня глазеют, меня оценивают. Я и Филиппа боялась, боялась, что он заметит, какая я грязная, затраханная, опозоренная. В минуты нашей близости я сдерживалась изо всех сил, не позволяла себе издать ни единого звука, боялась сама себя. Если я закричу, то не смогу остановиться, думала я. Так оно и вышло.

В 87-м, на Троицу мы поехали во Флоренцию, это уже вошло у нас в традицию. Наш город. Наш отель. Наши любимые кафе и рестораны. Но на этот раз все с самого начала пошло не так. Я всю неделю работала в галерее как проклятая, возвращалась домой поздно вечером. У Филиппа тоже настроение было не самое лучшее; застройщик затеял против него тяжбу. Если я пыталась его утешить, он раздражался и злился. Мы оба созрели для отпуска.

Уже в дороге мы повздорили. Из-за пустяка. Заговорили о строительстве моей любимой церкви Сан-Миниато аль Монте, я сказала что-то, что ему не понравилось. Лучше бы я промолчала! Филипп обиделся: дескать, я постоянно гляжу на него свысока и отчитываю его, как ребенка, — что за чушь! Последние часы перед Флоренцией мы оба не проронили ни слова. Он вел машину слишком быстро, с ожесточенной миной на лице, а я судорожно придумывала, что бы такое ему сказать, что-нибудь простое и ласковое, но ничего не приходило в голову.

Так же молча мы вошли в отель, где нас, как всегда, радушно встретили, и поднялись в номер с видом на купол собора. В комнате стояли свежие цветы, в ведерке нас дожидалась бутылка шампанского, кровать была застелена прекрасным покрывалом в стиле пейсли, в теплых красноватых тонах. Как только мы вошли к себе, мне полегчало. И я снова обрела дар речи.

— Давай сразу поедим, — предложила я. — Я только быстренько приму душ.

Филипп кивнул мне, улыбнулся и сказал:

— А я пока открою шампанское.

Когда я вышла из душа, он лежал на кровати и смотрел на меня. Он разулся и сдернул покрывало. Я увидела постельное белье в клетку.

— Извини, — сказал он. — Сначала это. Иди сюда. — И протянул ко мне руки.

Я прижала полотенце к груди и старалась не смотреть на постель.

— Что такое? — Он сел.

— Постель, — сказала я. — Не мог бы ты позвонить и попросить, чтобы они перестелили белье? Белым. Или любым другим цветом.

— Зачем? Белье свежее.

— Оно в клетку. Я не выношу белья в клетку.

Он поднял брови:

— Я прошу тебя, Клер.

Я пошла к телефону:

— Если ты не можешь, я сама позвоню.

В его голосе послышались нетерпеливые нотки:

— Прекрати истерику. Не все ли равно, на чем спать? — Он взял меня за руку и потащил к себе.

Внезапно я оказалась на кровати. Клетчатое вокруг, подо мной, надо мной, рядом со мной, что-то красное поодаль, а я голая, руки на моем теле, повсюду, я съежилась в комок, меня обуял смертельный страх, я сжала кулаки и закричала. Я кричала, кричала, кричала. Я выплескивала наружу весь свой страх, весь ужас, все отвращение. Пока Филипп не ударил меня по лицу и я не потеряла сознание.

Постояльцы из номера ниже этажом позвонили портье. Они решили, что наверху убивают женщину. Это потом мне Филипп рассказал. И еще он рассказал, что именно я кричала. «Не трогай меня, или я тебя убью!»

Филипп вызвал врача, тот сделал мне укол, и я проспала до следующего утра. На белом постельном белье. Филипп провел бессонную ночь на кушетке и весь день не мог оправиться от шока. Именно тогда мне надо было все ему рассказать. Может, он сумел бы преодолеть отвращение.

Но я не сделала этого. Прошли недели, прежде чем он снова прикоснулся ко мне, но это были безрадостные, мимолетные прикосновения, без страсти, без ответного желания. Он боялся снова разбудить во мне фурию. Никогда уже между нами не было прежней близости. Все ушло. Он ждал год, целый год.

Что там Нора меня дергает? Чего ей от меня надо?

Додо

Я бы еще танцевала и танцевала, но Нора потребовала, чтобы мы возвращались в отель. Для нее вечер кончился эпизодом с этим средиземноморским хлыщом. Клер пальцем не пошевелила, чтобы помочь ей, хотя она эксперт по части отшивания парней, но она как будто пребывала на другой планете. Я некоторое время наблюдала с другого конца танцплощадки, как этот тип клеится к Норе, он действительно выглядел на редкость омерзительно — из тех, кто ни за что сам не отвалит. Когда дело зашло достаточно далеко, я сказала себе: ну ладно, сейчас я тебе покажу, а то кое-кто, как видно, не знает, как отгоняют навозных мух. Не прошло и трех секунд, как парень сделал ноги. Держу пари: он не скоро меня забудет.

Нора убеждена, что я спасла ее от самого страшного бедствия. Подумать только, что у нее за жизнь, какой-то тепличный режим, с ума сойти.

— Обрати внимание, — сказала я, — ты по-прежнему имеешь успех у мужчин. Даже у сопляков до тридцати.

Она сделала жалкую попытку улыбнуться, но ей все это вовсе не показалось таким уж веселым. Клер вообще никак не отреагировала на происшествие. Молча топала за нами в своем шикарном белом пальто, на расстоянии, разумеется. Невозмутимая, как всегда. Интересно, она вообще-то врубилась в то, что случилось? Или Ледяная принцесса снова парит в высших сферах?

Для поддержания тонуса мне не помешало бы пропустить еще стаканчик, можно в баре отеля, но Нора торопится в постель. Сопляк основательно испортил ей настроение, но и отключиться от этой темы она не в состоянии, еще бы, такой опыт! Боже мой, в каком мире живет эта женщина!

— Как ты его ловко отшила, Додо, — повторила она в десятый раз. — Я бы так ни за что не смогла.

Ну, с меня хватит.

— М-да, — буркнула я. — Все-таки иногда полезно иметь подругу из низов?

Она замерла.

— Из низов? — переспросила она, как будто и слова такого никогда раньше не слышала. — Но я никогда так о тебе не думала! Правда, нет!

Ах нет? Пускай не рассказывает мне сказки! А то она не замечала, как ее чопорные родители, Папашка с Мамулей, смотрели на меня, и на Ма с Хартмутом, конечно, тоже, — как на сброд. Ма с ее разводом, дети целый день без присмотра, брошенные — ни воспитания, ни манер, предпоследняя ступень социальной лестницы, ниже только алкаши и преступники. А вдобавок ко всему вскоре выяснилось, что Хартмут — гомосексуалист, ах, какой скандал! Норина мать, конечно, никогда не питала восторгов от того, что ее единственная и горячо любимая дочка выбрала в подруги меня, но раз уж изменить она все равно ничего не могла, то пришлось ей махнуть рукой на свои социальные предрассудки. Каждую пятницу они кормили меня обедом, питательным и полезным, благотворительность, так сказать.

Чаще всего после этого я оставалась у них ночевать и спала в Нориной комнате на розовой кушетке в оборках. Ма, конечно, радовалась, что я так славно устроилась, да еще под присмотром, потому что это означало, что по пятницам она могла работать на час дольше обычного. Хартмут был парень самостоятельный, его она не боялась оставлять одного. Она действительно испытывала благодарность к Тидьенам за их христианское милосердие. Ну а я, разумеется, держала хвост пистолетом и никогда не рассказывала ей, как мне противно — вечно ловить на себе взгляды, которыми обменивались Норины старики, когда я роняла еду или говорила с набитым ртом: нет-нет-только-не-делай-пожалуйста-замечаний-это-ребенок-она-еще-ничего-не-понимает.

И эти чертовы подарки, которые мне преподносила Мамуля, в основном Норины обноски, она ведь крупнее и ростом выше, с важностью изрекала фрау Тидьен. Я брала это старье и говорила спасибо, а дома запихивала в шкаф, с глаз долой, скорее я вышла бы на улицу голой, чем напялила бы на себя эти тряпки, в которых Нору видела вся школа. Гораздо охотнее я рылась на чердаке в старых платьях матери, чтобы сварганить из них что-нибудь для себя. У нас была швейная машинка, с которой я прекрасно управлялась, может, порой я выглядела нелепо, зато чувствовала себя вполне комфортно, по крайней мере, у меня был стиль, чего, вот ей-богу, нельзя было сказать больше ни о ком из девчонок, кроме Клер, конечно.

Но самым мерзким в ночевках у Норы были не придирки ее матери. Больше всего я ненавидела этот якобы приветливый и терпеливый тидьеновский тон. Все их бесконечные «спасибо-пожалуйста». Помню, как-то среди ночи я пошла в туалет и оттуда услышала, как старая Тидьениха впаривает своему мужу, что, дескать, у меня потертая зубная щетка и что она должна приучить меня чаще принимать душ. «Ты бы видел ее нижнее белье, Карл-Август, это нечто ужасное». Я проскользнула в Норину комнату, снова легла на кушетку, но сначала натянула под ночную сорочку свои застиранные трусы. Потому что боялась, а вдруг они и правда припрутся осматривать мои вещи. Я чувствовала себя грязной, хотя белье, как и Нора, меняла каждый день, разве что мое было кое-где заштопано да резинка подрастянулась.

На следующий день за завтраком я не могла смотреть им в лицо. Я попрощалась, вежливо поблагодарила их и больше никогда не оставалась в этом доме на ночь. Ma этого, конечно, не поняла, ведь Тидьены так хорошо относились ко мне. Тогда я сказала, что просто скучаю по дому, и она успокоилась. Нора, конечно, тоже ничего не уразумела, для нее пятницы всегда были Highlights недели, и она все пыталась меня уговаривать, но я не поддавалась. «Ты можешь переночевать у меня», — сказала я ей как-то, но, ясное дело, никто бы ей не позволил, старики Тидьены наверняка думали, что мы живем в какой-нибудь убогой, замызганной конуре, посещение которой может повредить их ненаглядной доченьке. Старуха Тидьениха ни разу не снизошла до того, чтобы к нам зайти, хотя разве это не нормально, познакомиться с матерью лучшей подруги дочери? Но куда там. Ma не была для них comme il faut — и этим все сказано.

Сколько я себя помню, мне всегда казалось, что у меня все сложится лучше, чем у Ma. На меня никто не посмеет смотреть свысока. Но сегодня я пришла к тому же, что и она: мужа нет, зато есть ребенок, ни приличного образования, ни денег. Наследственное это, что ли? Одно я знаю твердо: у Фионы должно быть хорошее нижнее белье. Чего бы это мне ни стоило.

Нора все никак не успокоится.

— Ты не можешь всерьез думать, что мы когда-нибудь смотрели на тебя свысока только потому, что у вас было меньше денег, — горячо проговорила она и скривилась, как шимпанзе, у которого сперли ананас. — Ты ведь так не думаешь?

Не желает знать правду, ну и не надо.

— Конечно нет! — слащаво воскликнула я. — И вообще, не бери в голову!

Нора

Мы обе несли околесицу, я тоже лукавила и оттого чувствовала боль. Как раз сейчас, когда у меня назрела неотложная потребность кое-что наладить в своей жизни. Этому учил меня еще Папашка. «Надо вовремя наводить порядок в своем хозяйство, девочка моя, — говаривал он. — Всегда вовремя убирай за собой. Потом может оказаться поздно».

Конечно, Додо права насчет своих подозрений, и сегодня я готова ей все объяснить. Но тогда нам неизбежно придется вспомнить о ее матери, а это не та тема, которую так просто затронуть. Вот оно, то самое хозяйство, которое я никак не могу привести в порядок и даже ворошить его не хочу. Оно давит на меня тяжким грузом, хотя себя мне не в чем упрекнуть. Просто я понятия не имею, куда все это заведет. Может, когда-нибудь вся эта история и выйдет на свет…

Если бы она только узнала правду, между нами все было бы кончено. Навсегда. Не осталось бы никакой возможности помириться еще раз — я же знаю Додо. Я не могу рисковать. Сейчас мне, как никогда, нужна ее дружба.

Клер

Почему я не предложила Додо выпить со мной еще по стаканчику? Почему сижу одна в этом плюшевом баре? Зачем я вообще с ними поехала? Неужели во мне так сильна иллюзия, что на всем свете у меня остались только эти двое и больше никого и ничего нет? Почему все всегда проходит мимо меня?

Никак не получается сообразить, что же мы делали сегодня вечером, тем более что говорили. Еда у этого китайца, это я помню. De lange Muur. Звучит, как моя жизнь. Потом я едва не потеряла контроль над собой. Потом какая-то музыка, Троица во Флоренции, Додо, танцы, возвращение домой, холод, лед, снег, Дания. Или это таблетки устроили в моей голове такую карусель? Я чувствую себя, как недавно на башне: в голове ни одной ясной мысли, я не понимаю, что происходит здесь и сейчас. И будет происходить завтра.

Еще бокал, последний, все равно я уже пьяна. Осталось еще два дня. За это время всякое может случиться. Все должно быть хорошо.