Крутые повороты

Борин Александр Борисович

Глава третья

Наедине с самим собой

 

 

Председатель завкома

И опять документальный рассказ.

Про человека, который тоже совершил однажды компромисс с собственной совестью, но при этом даже и не заметил. Напротив, убежден был: совесть его кристально, изумительно чиста. Ни единого пятнышка!

В конце сентября бухгалтер завода Валентина Васильевна Сомова попросила в завкоме квартиру.

Тридцать один год она проработала на заводе, с матерью и дочкой Наташей жила в двух сырых комнатах — стены в трещинах, потолок навис. Санэпидстанция района дала официальное заключение: площадь к жилью не пригодна. Но никогда прежде квартиры себе Валентина Васильевна не просила. Или из центра города не хотелось уезжать, или мать, старая женщина, упорствовала: здесь век прожила, здесь и останусь. Или просто из скромности: сколько еще людей живут тесно, а у них хоть и сыро, но тридцать один метр на троих…

А в конце сентября Валентина Васильевна все-таки обратилась в завком с заявлением. И почти сразу же, двадцать восьмого числа, заболела. На работу вышла только через два месяца. А тринадцатого декабря опять слегла — и уже безнадежно.

На заводе заволновались, вспомнили, какой Валентина Васильевна прекрасный человек, безотказный работник, подумали о ее восьмидесятилетней матери, о дочке Наташе, которая еще учится и работает, купили яблок, апельсинов, подняли из дела заявление Валентины Васильевны о квартире и отправили к ней делегацию во главе с председателем завкома Зинаидой Михайловной Грушиной.

25 февраля Грушина собрала завком и сказала:

— Мое мнение квартиру Сомовой надо дать. Сколько ни проживет Валентина Васильевна, так пусть хоть проживет в сухих стенах.

И завком за это проголосовал единогласно.

А через пять дней Валентина Васильевна скончалась.

Гроб с телом еще находился в морге, а Зинаида Михайловна снова собрала завком.

— На повестке дня у нас сегодня такой вопрос, — сказала она. — Ситуация, как вы знаете, изменилась. Сомова умерла, и выделенная ей заводская площадь должна теперь попасть в руки чужих людей, на заводе никогда не работавших. Я говорю о ее матери, гражданке Сомовой Н. Т., и о совершеннолетней дочери Наталии.

Секретарь парторганизации Вера Андреевна Казакова всплеснула руками:

— Зинаида Михайловна, совесть у вас есть? Прах Валентины Васильевны еще земле не предан…

Директор завода Владимир Иванович Новиков сказал:

— Валентина Васильевна тридцать один год проработала на нашем заводе. Полагаю, неэтично отбирать у ее семьи уже обещанную ей квартиру…

— Ставлю на голосование, — сказала Грушина.

Завком проголосовал: квартиру семье Сомовой не давать.

На похороны Грушина не поехала. Собиралась, конечно, и на траурном митинге, как положено, сказала бы речь: о том, каким добросовестным работником всегда являлась Валентина Васильевна, каким она пользовалась большим авторитетом в коллективе. Но Зинаиде Михайловне передали, что после вчерашнего заседания завкома родственники не хотят ее видеть на похоронах. Ну что ж, это их, родственников, законное право.

Траурный митинг в крематории открыла парторг Вера Андреевна Казакова. Она мне сейчас признаётся: от стыда за вчерашнее заседание завкома не в силах была произнести двух слов.

Директор Новиков перечислил заслуги покойной: занесена в книгу Почета, имеет грамоты, награждена медалями «За оборону Москвы» и «За доблестный труд». Вечная память!

Но директора слушали вполуха. За его спиной продолжали обсуждать вчерашнее заседание завкома. Одни ужасались: да разве же так можно? Людьми надо быть! Другие не понимали: а что, собственно, произошло? Не младенца же угла лишили. Двух взрослых женщин оставили жить, где и жили. Грушина права: Наташа не маленькая, пускай не норовит на готовенькое, а сама себе зарабатывает жилье.

На минуту притихли, когда гроб ставили на постамент, он плыл вниз, и Наташу, еле державшуюся на ногах, под руки вывели на воздух.

А потом, по дороге к троллейбусу и к метро, заспорили опять, с новой силой: права Грушина или не права?

Вера Андреевна Казакова и директор Новиков поехали к Сомовым на поминки. Директор поднял рюмку и перед светлой памятью Валентины Васильевны от имени администрации и общественности завода пообещал не оставлять вниманием ее семью. «Ее семья — это наша семья», — сказал он.

А через неделю, 11 марта, на заводе состоялось общее собрание все с той же повесткой дня: о квартире, выделенной Сомовой В. В.

За минувшую неделю страсти здесь совсем накалились. Кто-то составил и пустил по рукам подписной лист: «В президиум собрания. Коллектив завода просит оставить площадь за заводом». Тут расписывались все, кто был против Наташи, но, случалось, ставили подпись и те, кто ей сочувствовал. «Оставить за заводом» они понимали — отдать семье покойной Валентины Васильевны. А как же иначе.

Открыла собрание Зинаида Михайловна Грушина.

В зале была и Наташа. Сидела, слушала.

К ней обратились. Она встала.

— Почему мать раньше не подавала заявление?

— Не знаю, сказала Наташа. — Ждала, наверное, пока удовлетворят более нуждающихся.

— Плохо, возразили ей. — Мы с пятьдесят восьмого года жилье даем. Давно бы уже мать получила.

Зинаида Михайловна в прения не вмешивалась. Пусть товарищи свободно высказываются, кто что думает.

На собрании выступили двадцать человек.

Сборщицы Пахомова и Уткина, мастер Ниточкин, инженеры Уварова и Дроздов говорили: товарищи, опомнитесь! Имейте уважение к памяти Валентины Васильевны. Ей мы успели сказать о новой квартире. Живых грешно обманывать, а как это называется — обманывать мертвых? Кем для этого надо быть?

Директор завода Новиков повторил: товарищи, так поступать неэтично.

Секретарь парторганизации Вера Андреевна Казакова говорила горячо, страстно: горе же, товарищи! Имейте уважение к человеческому горю. С каждым из нас оно может случиться. Нельзя, неправильно опять возвращаться к вопросу о квартире.

Но другие выступающие им возражали.

Сборщица Васильева сказала: считаю, Наташа себя держит нагло, хочет поживиться от завода. Ванна, значит, ей нужна? Ничего, баня есть рядом — сбегает.

Счетовод Слонова сказала: покойница просила квартиру для себя, а не для Наташи. Зинаида Михайловна Грушина права: Наташа для нашего завода — человек посторонний.

Снабженец Парамонов сказал: пусть сделают ремонт и живут. Уважение к памяти — понятие растяжимое. Для памяти памятники ставят, а не разбазаривают заводской жилой фонд.

Наташа сидела. Слушала.

К началу голосования поднялся невообразимый шум. Кто-то закричал: «Смотрите, чтобы сразу по две руки не подымали». Кто-то предложил: «Давайте лучше по головам считать. Оно верней». Так и сделали.

Тридцать два человека были за то, чтобы оставить квартиру семье Валентины Васильевны, тридцать шесть — против.

Четыре «головы», следовательно, взяли верх.

Зинаида Михайловна Грушина зачитала решение: «Ранее намеченную площадь Сомовой В. В. у ее дочери, Сомовой Н. П., отобрать».

— Все, Наташа, — сказала Зинаида Михайловна. — Можешь быть свободной. Завод отказывает тебе в квартире. Раз матери больше нет в живых…

Мы сидим вчетвером — председатель завкома Зинаида Михайловна Грушина, парторг Вера Андреевна Казакова, директор завода Владимир Иванович Новиков и я, корреспондент. Обсуждаем эту неприятную квартирную историю. Задним, так сказать, числом обсуждаем: комнаты, выделенные было Сомовой, уже отданы другой работнице.

Грушина немолода. Седые волосы гладко зачесаны под гребень. Губы бледные, крепко сжаты. Глаза глядят строго и независимо.

Интересуется: — О бездушии моем собираетесь писать? — Кивает: — Ну что ж, давайте, пишите. — Усмехается: — Душа моя среди людей. Себе лично я ничего не выгадывала…

Она скрещивает руки на груди и отворачивается.

— Это правда, — соглашается парторг Вера Андреевна Казакова. Себе Зинаида Михайловна не выгадывала ничего. С семьей из трех человек уже столько лет живет в однокомнатной квартире и ни разу за все годы не попросила жилье. Это надо признать.

— Совершенно верно! — говорит директор Новиков. — Зинаида Михайловна у нас чрезвычайно скромный товарищ.

Мне кажется, директору сейчас очень неудобно заниматься разбором поведения Грушиной. Очень неловко.

— И уж никак нельзя сказать о бездушии Зинаиды Михайловны, — продолжает Казакова. — Пожалуй, наоборот даже. Грушина — добрый человек. В коллективе она пользуется авторитетом, третий год выбирают ее председателем завкома.

— Совершенно верно, — охотно подтверждает директор. — Зинаида Михайловна умеет найти с людьми общий язык.

Грушина сидит, отвернувшись. Всем своим видом она демонстрирует: хорошие слова ей так же безразличны, как и слова осуждения. Сама знает, что — хорошо, а что — плохо. Живет, слава богу, своим умом.

— Беда не в бездушии Зинаиды Михайловны, — ровным, спокойным голосом продолжает Казакова, — а в том, что куда страшнее и опаснее всякого бездушия. В ее позиции.

— Что?! — Грушина супит брови.

— Я говорю, — повторяет Казакова, — не ваше бездушие опасно, а опасна ваша позиция.

Грушиной, видимо, очень хочется сейчас рассердиться. Но сильнее этого ее любопытство.

— Какая такая позиция? — грозно спрашивает она.

Казакова лет на десять моложе Зинаиды Михайловны. Но чем-то неуловимым они похожи друг на друга. У обеих одинаково гладкие, бесхитростные прически. Не по годам грузные, отяжелевшие фигуры. Обе очень здешние, непришлые, с людьми сроднились, чувствуют себя среди них прочно, уверенно.

— Объясню, какая позиция… — отвечает Казакова. — Разговор о деле Сомовой вы, Зинаида Михайловна, поставили на сугубо реалистические рельсы… Заводу выделили столько-то квартир. На заводе имеется столько-то нуждающихся. Работница такая-то — своя, заводская. Наташа Сомова в списках предприятия, наоборот, не числится. Все ясно и просто.

— Ну и что? — на всякий случай Грушина повышает голос, но она все еще не может понять, против чего надо ей возражать, что оспаривать. Казакова правильно все излагает. Да, верно, Зинаида Михайловна поставила вопрос на деловые рельсы. А на какие надо было его ставить? На неделовые?

Чем больше волнуется Грушина, тем спокойнее себя держит Вера Андреевна Казакова. Можно подумать, разговор этот ее совсем не трогает, ничего ей не стоит. Но я вижу, как пальцы нервно расстегивают-застегивают пуговицу на кофте.

— Перед лицом горя, перед лицом смерти, перед памятью о человеке, негромко, не повышая тона, совершенно спокойно говорит Казакова, Зинаида Михайловна затеяла аккуратный, точный подсчет: канализация в доме у Сомовых есть, водопровод тоже есть, ванны, правда, нет. На бухгалтерских костяшках отщелкивала: сколько может Наташа, не дай бог, переполучить, если за ней оставят обещанную перед смертью Валентине Васильевне квартиру.

— Я ей квартиру пожалела?!

Грушина всплескивает руками. Вот этого она перенести уже никак не может. Больше всего ее возмущает неправда, наглая ложь Веры Андреевны.

— Да я слова на собрании не произнесла! — кричит Зинаида Михайловн Сидела и молчала. Люди так высказались, и люди так постановили!

— Правильно, люди, — говорит Казакова. — Не вы — люди. Они испугались, не переплатим ли, не дай бог, девчонке, которая вчера мать потеряла. Вы всего-навсего надоумили людей затеять этот постыдный, базарный торг. А уж потом, точно, сидели и молчали…

У Грушиной розовеют щеки.

Я вижу, ей очень хочется сказать сейчас Казаковой что-то очень резкое, обидное, уничтожающее. Поставить Казакову на место.

— У людей своя голова на плечах, Вера Андреевна, — тихо, но угрожающе произносит она. — Им не надо моей подсказки. Они свой интерес знают и его отстаивают.

Казакова отрицательно качает головой.

— Ну что вы, Зинаида Михайловна, говорите? При чем тут их интерес? Какой, скажем, интерес в комнатах Сомовой у сборщицы Васильевой, которая Наташу в баню все посылала? Разве тесно Васильева живет?

— Ну, не тесно.

— Вот именно: не тесно. Недавно получила на заводе отдельную квартиру, тридцать, кажется, метров. Или снабженец Парамонов, который утверждал: «Для памяти памятники ставят». У него что, двухкомнатная?

— Трехкомнатная.

— Верно, вспомнила, трехкомнатная. И вообще — на заводе сто тридцать человек, а в последние годы мы уже получили двадцать девять квартир. Каждый четвертый справил новоселье. Люди знают: квартира, выделенная Сомовым, не последняя. Если и отдадут ее Наташе, через некоторое время завод получит следующую. Так что дело не в квартирном голоде и не в интересе, о котором вы тут говорили…

— Правильно, — перебивает Грушина. — Дело в принципе!

Она это произнесла гордо, решительно. Зинаида Михайловна привыкла: если люди поступают не шкурно, а из принципа, то это всегда хорошо, всегда достойно. Таких людей не попрекать надо, а, наоборот, хвалить, ставить другим в пример.

Казакова усмехнулась. Спросила:

— И в чем же этот их принцип, по-вашему, состоял, Зинаида Михайловна? А? Я, мол, с керосинкой всю жизнь прожила, я воду из колодца таскала, я хорошее жилье только под старость получила… А ей, сомовской девчонке, почему это должно быть лучше, чем мне? За какие такие ее заслуги и прелести? Нет, не допущу, не разрешу, не позволю. Таков, по-вашему, принцип был? Так то ведь не принцип, Зинаида Михайловна. То — жадность, зависть. Озлобление…

Грушина молчит.

Она чувствует: нет, не как надо идет сейчас у них этот разговор. Да, верно, люди разные есть. Есть и жадные, завистливые, озлобленные. Их не переделать не только Грушиной — шибко умной Вере Андреевне их тоже не переделать. Однако Грушина за других людей не в ответе. Она в ответе лишь за саму себя. А она лично сочла необходимым отобрать у девушки квартиру вовсе не из жадности, не из зависти и не из озлобления. Для того лишь, чтобы девушка не получила ей неположенного. Что положено — пускай берет. Хоть миллионы. Грушина чужому богатству никогда в жизни не позавидовала и не позавидует. Но если что не положено — не тронь. Оставь на месте. Так Зинаида Михайловна и сама воспитана, и детей своих к тому приучила.

— Нехорошо вы о людях судите, Вера Андреевна, — с упреком говорит Грушина. — Может, кто и действовал по злобе, не скажу, не знаю. Но большинство руководствовалось не злобой, а справедливостью. — Она обиженно поджимает губы. — Накануне кончины Валентины Васильевны все ведь знали: не жилец она. На завод никогда уже не вернется. И все-таки единогласно постановили: отдать ей квартиру. Не было ни зависти, ни жадности. А почему? Потому что люди подошли по справедливости. А Наташке отдавать — несправедливо. Вот и вся недолга.

— Нет, — возражает Казакова. — Неправда. — Она отрицательно качает головой. Сомову просто пожалели. Не из чувства справедливости дали ей квартиру я из чувства жалости. Это разные вещи.

— Почему же разные? — Грушина подозрительно смотрит на Казакову.

Опять Зинаиде Михайловне что-то непонятно. Что значит разные? Выходит, пожалеть человека — несправедливо? Вот ведь как, по словам Казаковой, получается.

— Объясню, почему разные, — говорит Вера Андреевна. — Справедливость есть, когда есть убеждение. Я в чем-то убеждена и потому так поступаю. Тогда моя позиция прочная, надежная, она не зависит от разных мимолетных чувств и настроений. А жалость, что легкий флюгер. Сегодня я расчувствовалась, готова все на свете отдать. А завтра мне кто-то что-то нашептал, не так меня настроил — и я последнее отберу, в три шеи выгоню.

Грушина молчит.

Медленно все обдумывает.

Как, однако, хитро перевернула дело Вера Андреевна! То стыдила, глаза ела за то, что не дали Наташке квартиру, а то почти обвиняет: зачем матери, покойнице, при жизни хотели отдать? Пойми, куда клонит!

Грушина опускает глаза. Лучше всего ей, конечно, сейчас просто не ввязываться в спор с Казаковой. Ишь какая та говорливая, как поднаторела во всех этих речах.

А Вера Андреевна продолжает:

— Почему Валентину Васильевну пожалели? — спрашивает и сама же отвечает себе: — Да потому, что она была своя, близкая, всем хорошо знакомая, всем известная. Значит, на обыденную, житейскую доброту людей еще хватило, а вот на доброту, так сказать, принципиальную, на этическое убеждение, правило — уже нет. А мы ведь пишем, учим: человек человеку — друг, человек человеку — брат. Не сослуживец сослуживцу, а человек человеку…

Ладно, Грушина и не пытается больше понять, о чем говорит Вера Андреевна. Видит: пошли доклады. Когда шибко грамотным нечего по-человечески просто сказать, обычно начинаются доклады.

И все-таки совсем уж легко уступить Казаковой Зинаиде Михайловне тоже не хочется. Она, слава богу, тоже не лыком шитая. За долгие годы как-никак правила этой ораторской игры неплохо усвоила.

Лицо Грушиной постепенно твердеет, становится независимым. Она смиренно прячет под стол руки и, чуть-чуть, только самую малость, повысив голос, невинно спрашивает:

— Не понимаю я вас, Вера Андреевна. Это у кого же, по-вашему, не хватило убеждения? У коллектива? — Грушина делает паузу, ждет, чтобы Казакова вполне усвоила ее, Зинаиды Михайловны, правильные слова. — Коллектив постановил, квартиру Наталии Сомовой не давать. Так что же выходит, коллектив ошибся?

Директор Новиков давно уже досадливо морщится, слушая спор женщин. Теперь, покосившись на меня, он нетерпеливо похлопывает ладонью по столу и говорит.

— Товарищи, товарищи, прошу вас…

Казакова перебивает его:

— Совершенно верно, — отвечает она Грушиной. — Ошибся коллектив. — Сохранять по-прежнему спокойный тон Вере Андреевне больше не удается. — Только почему, — спрашивает она, — тридцать шесть неправых людей, по-вашему, коллектив, а тридцать два справедливых — нет? В конце концов, то, что перетянула недобрая четверка, только случайность. Могла и не перетянуть… Она усмехается. — Как мы иногда любим гипнотизировать себя словами! Коллектив — понятие, разумеется, высокое, благородное, но ведь отдельный, конкретный коллектив — это ведь тоже живой организм, который может и заблуждаться, ошибаться, быть несправедливым, расти, созревать…

Новиков не дает ей закончить.

— Понятно, Вера Андреевна, — говорит он. — Ваша мысль совершенно ясна. Не знаю только, зачем под единичный факт подводить такую, — он отечески улыбается, — могучую базу. — Директор показывает мне глазами на Казакову: в теоретики, мол, все, как один, норовим, видели, а? — Мы должны признать, — говорит директор, — что допустили ошибку. На собрании не сумели повести за собой людей. Но обобщения ваши… они товарищу, — он кивает в мою сторону, — не интересны.

— Они ин-те-ресны товарищу, — четко, раздельно, в упор глядя директору в глаза, говорит парторг Казакова. — И нам с вами, Владимир Иванович, они тоже очень интересны.

На секунду в комнате воцаряется тишина. Я боюсь неожиданного скандала. Но Новиков первый отводит от Казаковой взгляд, добродушно мне улыбается: у женщины характер-порох, не правда ли?

Казакова нехотя отворачивается от него.

— Иногда говорят, — продолжает она, — вопрос решен демократично, голосованием, чего же вы еще хотите? Но что это значит — голосование? Одна только арифметика? Нет, неправда. Арифметика — дело последнее. Прежде всего нужно обеспечить, чтобы вверх руки тянули люди просвещенные, убежденные, нравственные. Тогда — я согласна — давайте голоса считать. А пока этого в данном коллективе нет — чего считать? Можно и просчитаться. — Она опять обращается к Новикову: — Разве в том беда, Владимир Иванович, что мы лишь не сумели за собой повести людей, не добрали четырех голосов? Эка мелочь… Беда в том, что мы не сумели людям доказать: отняв квартиру у Наташи Сомовой, они не дочь покойной Валентины Васильевны обворовали — они обворовали самих себя.

Тут я опять увидел лицо Грушиной.

Пока между собой спорили Казакова и директор, Зинаида Михайловна выжидательно молчала. Не вмешивалась.

Но теперь она побледнела как полотно. Если бы Казакова вдруг ударила сейчас Грушину, та, наверное, меньше бы это почувствовала.

— Что же, интересно, они украли у себя, Вера Андреевна? — шепотом спросила Грушина. — А?

Во взгляде Веры Андреевны не было ни жестокости, ни жалости.

— Душевный покой, Зинаида Михайловна, — печально сказала она. — Они у себя украли душевный покой.

Грушина не пошевелилась.

— Каждый из тридцати шести, отобравших у дочери и матери покойной Сомовой квартиру, — сказала Казакова, — когда-нибудь — может, через неделю, а может, через год — однажды подумает: вот я сегодня живу, работаю, благодарности получаю, грамоты. Но если со мной, не дай бог, как с Валентиной Васильевной, что случится, то и мою память тоже могут вот так растоптать, осквернить, разменять на квадратные метры. — Казакова, кажется, опять овладела собой, говорила ровно, спокойно. — И это сделает не мой враг, не чужак, а своя, уважаемая, только реалистически мыслящая Зинаида Михайловна, которая сейчас, пока я еще жива, кладет за меня всю свою душу, себя не щадит. — Казакова посмотрела на Зинаиду Михайловну, спросила мирно: — А знаете, что остается от подобных дум? Не приведи господи! Пустота в душе, холод и одиночество.

Грушина сидела точно в оцепенении.

— Вот почему так страшна, по-моему, ваша сугубо реалистическая позиция, Зинаида Михайловна, — сказала Казакова. — Вы от чужих рук спасли для своих квартиру, двадцать пять квадратных метров. Но отняли у своих несравненно больше. По-моему, это был крайне нерасчетливый, очень невыгодный обмен.

Грушина поднялась со стула.

Последняя кровинка сошла с ее лица.

— Большое вам спасибо, Вера Андреевна, — произнесла она. — За все большое вам спасибо. — Она низко, до земли, поклонилась Казаковой и на секунду так застыла.

Казакова не проронила ни слова.

Грушина выпрямилась и, не глядя ни на кого, вышла из комнаты.

— Ох, зачем вы с ней так, Вера Андреевна? — досадливо сказал Новиков. — Честное слово, перегнули палку.

— Сочувствуете ей? — спросила Казакова, — В глубине души готовы ее понять и поддержать? Только вот неудобно вам: человек интеллигентный, образованный, на поминках заявляли: «Семья Сомовой — наша семья…»

Мне опять кажется, что вот-вот разразится скандал.

Но оба они молчат.

— Я тоже сочувствую Грушиной, Владимир Иванович, — негромко вдруг говорит Казакова. — Однако не могу и не хочу, как вы, спустить эту историю на тормозах. Мы потерпели поражение и должны знать, какой найти из него выход. Не ради нас с вами, — она машет рукой, — ради людей на заводе. И ради самой Зинаиды Михайловны. Сегодня Грушина оказала людям дурную услугу, заставила поверить: раз у них побуждения чистые, значит, и сами они уже морально чисты. А ведь это ох как неправильно. Мы с вами знаем: побуждения могут быть чистыми, да слепыми, неразумными, незрелыми. Хорошо хотеть — этого еще мало, Владимир Иванович, надо еще уметь и хорошо действовать. — Казакова молчит, думает и произносит: — Сегодня наша с вами задача, директора и парторга, — добиться, чтобы люди наконец как следует поработали душой… Пускай хоть с опозданием, но поработали душой.

Через месяц я узнал, что на следующем собрании, созванном по инициативе партбюро, было решено предоставить новую, выделенную заводу квартиру матери и дочери покойной Валентины Васильевны Сомовой.

Прошло немало времени, а я то и дело, по разным поводам, вспоминаю эти очень точные слова парторга Веры Андреевны Казаковой: «Пусть поработают душой».

Мне кажется, из всех работ, которые мы ежедневно и ежечасно выполняем, работа душой — самая трудная, ответственная и необходимая.

Именно она чаще всего рождает прекрасные человеческие поступки.

Убежден: с трудной душевной работы началась борьба подполковника Сегала за квартиру для инвалида Громова. Помните первый наш рассказ? И спасению коллекции драгоценных семян в годы войны тоже, уверен, предшествовала нелегкая душевная работа ленинградских ученых. И многотрудные обязанности директора института экспериментальной медицины, академика Наталии Петровны Бехтеревой — результат напряженной деятельности ее ума и сердца.

Но сколько же раз встречал я, наоборот, людей, которые готовы были день-деньской кружиться белкой в колесе, каменные глыбы ворочать, исполнять самые хлопотные, изматывающие обязанности, лишь бы не остаться один на один с самим собой, в трудном диалоге со своей душой и совестью.

Почему?

А потому, наверное, что наедине с самим собой, перед собственной душой и совестью, человек чувствует себя — по крайней мере, должен чувствовать всею незащищеннее.

От коллег и сотрудников можно, на худой конец, отговориться, от начальства при большом желании можно увильнуть и спрятаться. А от себя самого спрячешься разве? Уйдешь?

Да нет, не получится.

И знаете, что я думаю? Вот эта незащищенность от самого себя и есть, в сущности, первое условие нашей нравственной позиции.

Характер у человека может быть разный: ты — добр, а другой, наоборот, скуп, прижимист. Темперамент может быть какой угодно: ты живешь пылко, страстно, а другой — сух и холоден… Однако нравственный спрос с самого себя всегда и для всех один! Если нельзя чего-нибудь, то нельзя всем: и добрым, и недобрым, и холодным, и пылким…

Но сколько же путей и способов изобретено человеком, чтобы притупить и обойти нашу великую и прекрасную незащищенность от самого себя! Самолюбие, самодовольство, самонадеянность, самовнушение, самообман — все это лишь разновидности упорной, закоренелой самозащиты человека от самого себя.

И если кому-то такая самозащита в конце концов удается, если он в силах оказывается побороть, уговорить себя, — о, страшная тогда может произойти трагедия… Что там пасквиль, написанный из зависти! Что проданная дружба или погубленное дело!.. Такой человек убить может. Да, да, взять и убить. Если сумел он защититься от самого себя…

 

Простой выход

Выстрел

Когда-то, до революции, этот город назывался Каинском. Четыре тысячи триста двадцать один житель, пять кабаков, десять публичных домов. И библиотека — триста книг на сорок читателей.

Сегодня город Куйбышев Новосибирской области — крупный, быстро растущий промышленный центр. Население исчисляется десятками тысяч. Политехнический техникум, педагогическое и медицинское училища, одиннадцать клубов, Дворец культуры. Постоянно гастролируют театры из Москвы, Ленинграда, Новосибирска. Сибирский народный хор показал свою новую программу перед поездкой во Францию. Не так давно открылась первая городская выставка цветов. Георгины, астры, тюльпаны, редкие черные гладиолусы, болгарские розы, пионы. Выставку посетили тридцать тысяч человек. В книге отзывов писали: «Не верится, что все это может вырасти в Сибири, там, где прежде росли одни ели с медведями между ними».

В городе шестьсот пятьдесят личных автомобилей, пять тысяч пятьсот мотоциклов.

Несколько лет назад здесь, в городе Куйбышеве, убили учительницу географии четвертой средней школы Надежду Ивановну Варлакову. В одиннадцатом часу вечера, в двух шагах от дома, выстрелом из обреза. Совершено было дикое, страшное, неожиданное преступление. И непонятное. Необъяснимое. Необъяснимость этого преступления потрясла жителей города не меньше, чем само случившееся.

Вакорин и другие

В этот день Варлакова задержалась на собрании. Муж пошел к школе ее встречать. Вместе они возвращались домой. У спуска к калитке он сказал: «Осторожно, Надя, здесь скользко. Я пойду первым». Стал спускаться. И тут кто-то отделился от забора и выстрелил Надежде Ивановне в затылок.

Муж закричал, бросился стучать к соседке, звонить в «Скорую помощь». Приехал врач. Но было уже поздно. Не приходя в сознание, Надежда Ивановна скончалась.

Утром о случившемся узнал весь город.

А к вечеру того же дня мужа покойной, Василия Ивановича Вакорина, арестовали.

Это вызвало в городе не изумление — гнев. К прокурору явились возмущенные учителя четвертой школы, сослуживцы Надежды Ивановны: «Что вы делаете? Хватаете невиновного, чтобы настоящего убийцу не искать? Позор! Да если б вы знали, какая это была идеальная, примерная семья!» Явились сотрудники городского торга, где Вакорин работал мастером по строительству: «Человек в безумном горе, а вы его добиваете чудовищным подозрением. Стыдно!» Вся улица собралась коллективно писать в прокуратуру: «Немедленно отпустите Василия Ивановича на похороны его любимой жены».

По городу, правда, скоро прошел слух. Оказывается, у Вакорина была женщина, маляр Галина Далевич, работала у него в подчинении. Связь эта длилась уже несколько лет.

Многие слуху просто не поверили. Теперь, после всего случившегося, не то еще пойдут чесать языки. Другие допускали: ну, хорошо, женщина. В жизни всякое бывает. Но что это объясняет? Если б Вакорин захотел расстаться с Надеждой Ивановной, развелся бы — и только. Убивать-то для этого зачем?

Зачем убивать?

Из показаний Г. Г. Матвеева, племянника В. И. Вакорина. В апреле дядя Вася достал мне болотные сапоги. Я за ними приехал к нему на работу. Мы выпили, закусили. Дядя Вася стал жаловаться на свою жизнь с Надеждой Ивановной. Мол, ставит об этом в известность меня, первого из родственников. Я предложил: «Разведитесь». Он сказал, что развестись не может, надо от нее избавиться. Я спросил: «Как?» Он ответил: «Ножом или стрельнуть». И поинтересовался, не возьмусь ли я за это дело. Я отказался и посоветовал поговорить с моим приятелем Володькой Монастырских…

Из показаний В. А. Монастырских. Гена Матвеев сказал, что нас приглашает его дядя, Василий Иванович Вакорин. Мы приехали. В кабинете у Вакорина стояла водка, закуска. Мы выпили, Василий Иванович стал плакать и говорить, как плохо он живет со своей женой. Жену его я почти не знал. Видел, может быть, раз или два. Вакорин спросил, не совершу ли я ее убийство. Сказал, что это можно сделать просто: подкараулить или прямо на дому, выстрелить через окно. Он обещал заплатить, сколько я попрошу, а главное — купить мне мотоцикл… Так постепенно за выпивкой мы втроем и договорились об убийстве его жены. Уходя, я попросил у Вакорина десять рублей на водку. В магазине взял две бутылки, и в сквере, за углом, мы с Матвеевым их распили…

Из показаний В. И. Вакорина. Я уговорил Монастырских убить мою жену…

О Вакорине пойдет главный разговор. А кто эти двое?

Матвееву тридцать два года. Штукатур Барабинской ГРЭС. Окончил восемь классов. В школьной характеристике записано: «Любимых предметов не имел». В производственной сказано: «Особых замечаний по работе не было». Люди, близко его знавшие, отмечают: груб, угрюм, деспот. Отпетый пьяница.

Монастырских тридцать четыре года. Окончил десять классов. Когда трезв молчалив, вежлив, рассудителен и спокоен. Замкнут. Со вкусом одевается. Электрослесарь Барабинской ГРЭС. «Имеет способности к слесарному делу, внес три рационализаторских предложения» (из характеристики). В 1969 году продал мотоцикл — надо было покрыть недостачу, допущенную его женой, заведующей винным магазином «Ручеек». Продажу мотоцикла сильно переживал. В семье начались разлады, пьянки. В 1971 году был осужден на два года лишения свободы за злостное хулиганство в пьяном виде. По возвращении из заключения пьянки продолжались. По нескольку дней не приходил домой, ночевал у Матвеева. Общее собрание цеха вынесло решение: «Так как Монастырских заверил, что изменит свое поведение, ограничиться предупреждением».

…Нет, видно, не ошиблось следствие, арестовав Вакорина и его сообщников. Заступникам Вакорина прокрутили магнитофонную пленку с их показаниями, заступники замолчали и развели руками.

Но мучительное недоумение не рассеивалось. Вопрос оставался: зачем? Зачем понадобилось Вакорину убивать жену? Может, с ума сошел?

Из акта судебно-медицинской экспертизы. Сознание ясное. Бредовых идей не высказывает. Мышление логичное. Эмоционально-волевая сфера не изменена. Находясь в отделении, читает, играет в настольные игры. Ест и спит хорошо. Заметно беспокоится о собственной судьбе. Вменяем.

Вменяем. Предстояло, значит, искать другие причины.

Раз такое произошло, раз такое могло произойти, предстояло понять, почему произошло. Понять Вакорина.

Жуткая работа. Но неизбежная. Непонятые преступления чаще других таятся и повторяются.

Вакорину пятьдесят четыре года. Маленький, седой, очень подвижный. Часа спокойно не посидит. На языке без конца шутки, прибаутки, побасенки. Не разберешь, когда балагурит, а когда говорит всерьез. С женщинами игривый и обходительный. Улыбнется, погладит ручку.

Злой? Злым его никто никогда не видел. Ни разу. За всю жизнь ни одного бранного слова. Пьяным тоже почти не встречали. Если в кои веки выпьет, весь скрючится, сожмется, идет тише воды, ниже травы.

О Вакорине все твердо знали: безвредный. Безобиднее, безвреднее человека в городе не было. Мухи не обидит.

Подчиненные не упомнят случая, чтобы Вакорин повысил голос. Только добром, только лаской, только по-хорошему: «Миша, Ваня, Гриша, ребяточки, сделайте». «На собраниях и совещаниях с критическими замечаниями не выступал, нарушителей дисциплины покрывал» (из производственной характеристики).

Мнения своего Вакорин никогда не высказывал. Ни при каких обстоятельствах.

Но был навязчивый. Это отмечает каждый, кто знал Вакорина. Навязчивый, приставучий. Все разузнает, все выспросит, влезет в душу.

Впрочем, чаще не с просьбой, а, наоборот, с предложением услуги. Ему прямо-таки не терпелось людям услужить, угодить. Угодливость была его первой чертой, на лице у него было написано: «Я угодливый».

Вакорин не окончил и восьми классов, ушел из седьмого. Работником считался неважным, малоквалифицированным. (Директор торга И. Г. Шахурин: «Я ему постоянно устраивал выволочки. За одно, за другое. Он буквально плакал у меня в кабинете»). Но, будучи безвредным и услужливым, должности Вакорин обычно занимал выигрышные, полезные. В горкомхозе нарезал участки для индивидуального строительства. Семь лет был прорабом горпищекомбината. В торге имел контакт с любым магазином города. Где нужен капитальный ремонт он, Вакорин. Разбитое стекло вставить — тоже он, Вакорин.

После убийства Варлаковой у него на работе сделали обыск. В сейфе нашли разные суммы денег. Выяснилось — не его, просителей. Тридцать рублей дала кассир с мебельной фабрики, просила достать ей гобеленовый коврик. Шестьдесят дал на сапоги человек, который шапки шьет. Семьдесят пять дала кладовщица Катя…

Правда, сегодня вспоминают: обещал Вакорин охотнее, чем делал. Мог тянуть месяцами.

Но это кому как. К иным он просто набивался с одолжением. Следователь Альберт Александрович Сулейменов, которому достанется потом вести дело об убийстве Варлаковой, приехал в Куйбышев три года назад. Первое время не имел квартиры, жил в прокуратуре. Однажды вечером вышел взять топор у соседа, нарубить дров. У ворот стоит совершенно незнакомый человек. «Вы Альберт Александрович Сулейменов? Здравствуйте, я Вакорин из торга…» И тут же пригласил Сулейменова в ресторан. Тот удивился, отказался, естественно. Вакорин не обиделся. Сказал: «Вот мой телефон. Если чего понадобится достать…» И сам побежал к соседу, сам принес топор.

Уже тогда, три года назад, задумал Вакорин совершить преступление? Предполагал: а вдруг придется иметь дело с Сулейменовым?

Ничего подобного.

Просто Сулейменов был в его глазах видным, влиятельным человеком. Человеком с весом. Это заметьте: существенно.

После убийства Надежды Ивановны возникла версия: а не замешан ли Вакорин в каком-либо корыстном преступлении, в воровстве или во взяточничестве? Надежда Ивановна могла о том знать, и поэтому он ее убрал.

Все тщательнейшим образом изучили, проверили. Нет ни воровства, ни взяток.

Вакорин любил, конечно, достаток, был хозяином, «жил с коньячком». Скопил на «Москвич» и на кирпичный гараж (составлял частные сметы на строительство, да и теща с тестем помогли: она вяжет оренбургские платки на продажу). Но не каменные палаты и не тысячи на сберкнижке были для Вакорина самым главным в жизни.

Важней было котироваться. Иметь в городе знакомства, связи. Знать, что ты вхож. Что тебя все знают. (Прокурор Куйбышева Н. С. Михин: «Спросите в городе, как зовут прокурора, — наверное, не скажут. А Василия Ивановича знали все, все до единого».)

Ради того, чтобы котироваться, говорят сегодня, Вакорин умел от быка достать молока. Пробивней его не было!

Но разве все эти сведения о Вакорине могли хоть на йоту помочь следствию понять его преступление?

С каждым днем выяснялись все более кошмарные, почти неправдоподобные подробности убийства (о них речь впереди). Но подробности эти никак не совпадали с тем человеческим типом, который предстал перед следствием. Никак не соответствовали ему.

Получалось, будто не с одним, а с двумя Вакориными имело дело следствие. Один — мелкий, заурядный, скользкий, жалкий. Скорее, безобидный. Совсем не страшный. Другой — очень страшный. Другой — без капли жалости и сострадания в сердце. Другой — дикий зверь. Убийца.

Как же первый Вакорин мог оказаться вторым Вакориным? Что понадобилось для этого? Какие силы заставили?

Но сперва о покойной Надежде Ивановне Варлаковой.

Ей было сорок четыре года. Хорошее лицо. Выразительные голубые глаза. Волосы до колен. Чуть-чуть сутулилась.

Что ее отличало прежде всего? Доверчивость. Откровенность. Охотно рассказывала о себе подругам. Людей тоже вызывала на откровенность. Была прямо душной, бесхитростной, со всеми одинаковой. Рангов для нее не существовало.

Крайне впечатлительная. Малейшие нелады в классе, неуспехи учеников принимала чересчур близко к сердцу. Иногда нервничала без особого повода. Могла вспылить. Но ученики ее любили. Была справедливой и прекрасно знала свой предмет. Географию преподавала уже двадцать два года. Первая среди учителей школы получила звание «Отличник народного просвещения».

(Секретарь горкома партии Н. К. Апарин: «Варлакова честный, исполнительный, добросовестный труженик». Жена Н. К. Апарина, Лидия Гавриловна, много лет проработавшая вместе с Варлаковой: «Надежда Ивановна — человек редкой доброты, исключительной порядочности. Вакорин, признаться, был мне несимпатичен. Раздражала его угодливость. Но она о муже всегда прекрасно отзывалась. Только и слышали от нее: «Мой Вася, мой Вася, что бы я без него делала!»)

Это сегодня твердят все, все решительно. Растерянные, потрясенные случившимся, люди в один голос вспоминают: она ему пела дифирамбы. Не могла им нахвалиться. «Живу, — говорила, — как за каменной стеной, никаких забот. Случись что с Васей, не представляю, как без него останусь».

Пела дифирамбы потому, что простодушная? А может, и вправду он был внимательным, заботливым, «каменной стеной»? Золотой человек для других тем паче был золотым человеком для своих, для родной семьи.

Вакорин и Надежда Ивановна поженились в 1949 году. Она тогда училась в Новосибирске, в педагогическом институте. Вакорин регулярно к ней приезжал, ходил по пятам, чуть ли не целовал ноги.

Подруга тех лет спросила недавно у Надежды Ивановны: «Все-таки как ты, Надя, пошла за него? Он такой неказистый, а ты умница, красавица и на десять лет моложе». Надежда Ивановна ответила: «Он меня завоевал добротой и вниманием. Может, пошла и не по горячей любви, а, смотри, какую хорошую жизнь прожила».

Из показаний свидетельницы В. И. Дак. Надежда Ивановна вернулась из отпуска и в магазине встретила знакомую. Та ей говорит: «У вашего мужа есть на работе женщина. Маляр». Надежда Ивановна не поверила: «Это неправда». А та: «Пойдите, проверьте». Мне Надя сама рассказывала. Я говорю ей: «Действительно, пойди, проверь». Но она отказалась: «Нет, я унижаться не буду…»

Из показаний свидетельницы С. А. Огородниковой. Как-то понадобилась мне корица, и я постучала к Вакориным в окно. Открыла Надя. Говорит: «Не хочу жить». Я спросила: «Муж плох, детей не таких вырастила?» С отсутствующим взглядом она мне ответила: «Я что-нибудь с собой сделаю…»

Из показаний свидетеля Ф. А. Видятина, директора школы. В последнее время Надежда Ивановна стала неузнаваемой. Однажды она сказала мне, что не хочет жить…

Страх

Нет, двух Вакориных не было. Был один-единственный. Жену убил тот самый безобидный и нестрашный Вакорин, который до последнего часа бесконечно о ней заботился, ноги целовал.

Вот как это получилось.

Вакорин сошелся с Галиной Далевич в 1972 году. Встречались у него в кабинете утром, до работы, или в обеденный перерыв. Далевич спрашивала: «И долго еще так таиться будем?» (Люди говорят: «У Далевич железный характер. Ей бы дивизией командовать. И взгляд… Посмотрит — мороз по коже…») Вакорин отмалчивался, отшучивался. Однажды сказал: «Я разведусь с Надей». Далевич засмеялась: «А где будем жить?» Он не ответил. Понимал: дом, заботами его созданный, придется оставить жене и детям. Далевич тоже должна будет отдать квартиру мужу с сыном. (Матери своей Вакорин однажды признается: «От дома, думаешь, легко-то уйти? Наш дом — труды наши».)

Да и как это уйти? Куда уйти? Уйти и по-прежнему остаться здесь, в городе? Среди людей, с которыми прожил жизнь? Вакорин прекрасно понимал: они займут не его, а Надежды Ивановны сторону. Бывшие ее ученики — сегодня влиятельные люди. Нынешние ее сотрудницы — жены влиятельных людей. Его, Вакорина, взрослые сыновья… Никто ему не простит разрушения примерной, идеальной семьи. Все осудят. Отвернутся.

Другого бы это, наверно, не остановило. Если так сильна страсть. Вакорина останавливало. Он почувствовал, что людей, перед которыми всю жизнь заискивал, кому набивался с услугами, в чьих глазах утверждал себя единственно доступными ему средствами, для кого так старался быть хорошим, он боится. Боится учеников Нади. Боится ее сотрудников. Боится ее родственников. Сыновей своих боится.

Вакорин сказал Далевич: «Уедем с тобой в Новосибирск». Она спросила: «А дальше что?» — «Пойду на строительство, дадут квартиру». — «Разбежались! И кем будешь в Новосибирске?»

Он знал: никем.

В пятьдесят три года, без образования, без настоящей квалификации, без налаженных связей и отношений он обязательно будет никем.

Здесь, в Куйбышеве, он известный человек, Василий Иванович Вакорин! А там кто? Новичок? Проситель? Пешка?

Он понял: репутацию; нажитое положение бросать ему не легче, чем нажитое имущество. Может, даже еще трудней.

Вот такая создалась для него критическая ситуация. Как ни подступись к ней, с какого бока ни начни решать — все равно себе в ущерб. Останешься с Далевич в Куйбышеве — в ущерб. Уедешь в Новосибирск — тоже в ущерб.

А терять Вакорин никогда не хотел. И не умел. Для того он и прожил свою жизнь безвредным золотым человеком, чтобы никогда, ни в чем не терять.

О встречах с Далевич узнала Надя. Вакорин ей клялся, божился, кричал: «Это ложь, ложь! Ты никому не верь». А сам холодел от мысли: что же теперь будет?

Нади он тоже боялся.

Днем, на работе, Далевич ему говорила: «Я ненавижу твою жену». Он страдал, плакал. И думал: «Вот если бы Нади не было. Просто бы ее не было. Все бы оставалось как есть, а ее бы не было».

Это была для него единственная возможность благополучно разрешить создавшуюся ситуацию: все получить, ничего не теряя.

Я не знаю, что испытал Вакорин, когда впервые сказал себе: «Надю надо убить». Возможно, испугался, онемел от ужаса. Возможно, постарался забыть, никогда не вспоминать. Возможно, пожалел себя и, как обычно, заплакал.

Но постепенно он привык к мысли, что это есть самый простой выход из положения. Самый удобный. Единственный без потерь. Ничем не придется поступаться, расплачиваться. Все сохранится при нем. Дом, гараж, машина. Репутация тоже сохранится. Даже с сыновьями не надо будет расставаться. Достаточно убить Надю, чтобы ничего не менять и не ломать.

Убить другого, он понял, легче, чем ломать себя. Прежде Вакорин не знал этого.

Разумеется, он решил сделать дело «по-умному». Осторожно. Чужими руками. Считал: если все предусмотреть да предугадать, никогда не дознаются. Подумают на любого, на кого угодно, но не на него, не на Вакорина. Репутация золотого человека, которая всегда ему помогала жить, теперь поможет и выжить.

И тогда Вакорин достал своему племяннику Геннадию Матвееву болотные сапоги, а тот к нему привел Владимира Монастырских.

Подарки ко дню рождения

Убивал Вакорин так же, как и жил: без злости, без ненависти. Заботливо, обходительно убивал.

Сперва он рассчитывал все организовать по-тихому. В начале мая на реке Омь начался паводок. Варлакова с населением ночью дежурила на берегу. Монастырских сзади подойдет к ней, ударит чем-нибудь железным, труп сбросит в воду. Но по-тихому не получилось. Вакорин сам вышел на берег проверить, увидел много людей, милицию, с сожалением сказал Монастырских: «Так не забить козу».

Пришлось потратиться. За пятьдесят рублей Вакорин купил у Матвеева малокалиберную винтовку.

16 мая не ноября еще, только мая, до убийства останется пол года — Вакорин съездил в обеденный перерыв к Монастырских. Сговорились. После работы Вакорин его встретил у остановки автобуса, на «Москвиче» вывез за город, к деревне Помельцево. Здесь выпили, закусили. Вакорин был очень разговорчивым. Жаловался на жену, твердил о себе, обещал отблагодарить как следует. (Монастырских скажет потом: «Задабривал».)

Монастырских пристрелял по березам винтовку, Вакорин тоже выстрелил два раза. Может, из любопытства. А скорее так, из вежливости.

В город вернулись засветло. Монастырских сошел у шестого квартала, Вакорин отправился домой.

Как условились, под досками возле гаража он положил винтовку и пол-литра перцовой. Без водки Монастырских стрелять категорически отказывался.

Часов до десяти Вакорин с Надеждой Ивановной и сыном Сергеем копали огород. Вакорин опять болтал без умолку. Рассказывал про огуречную рассаду. Сергея расспрашивал про техникум, Надежду Ивановну — про ее школьные дела (и их задабривал).

В одиннадцатом часу Сергей отправился к знакомой девушке. Надежда Ивановна пошла на кухню жарить котлеты.

Из показаний Вакорина. Я спросил Надю: «Ты собачек кормила?» Она ответила, что кормила. Я сказал: «Пойду проведаю кроликов».

Из показаний Монастырских. Я выпил водку и пристроился с винтовкой за грядкой. Вижу, идет Вакорин. «Ты, — говорит, здесь уже? Хорошо. Смотри не торопись, Володя, не промажь».

Монастырских выстрелил в кухонное окно и понял, что не убил Надежду Ивановну. Бросился бежать.

До четырех утра Вакорин просидел в больничном коридоре. Очень переживал. Его успокаивали: «Ничего страшного. Ранена в щеку, и выбито семь зубов».

Назавтра, 17 мая, Вакорин съездил в милицию, заявил о случившемся. (По дороге, у площади, посадил в маслину Галину Далевич, довез до работы. Пожаловался ей: «Не получилось с Надей».) В милиции его спросили, кого он подозревает. Вакорин объяснил: «Это школьники, ее ученики, сволочи. Она строгая, вот и мстят».

18 мая с рыбалки вернулся Матвеев. Монастырских сообщил ему: «Позавчера стрелял в тетю Надю, сделал подранка». Весь вечер Монастырских помогал Матвееву пластовать рыбу. Запоздно к ним наведался Вакорин. Сказал: «Ну, видишь? Все шито-крыто. На меня нет и не может быть никаких подозрений. А значит, и ты чист».

Люди, правда, заметили: после 16 мая Вакорин сильно изменился. Спал с лица, стал забывчивым, рассеянным. Его спрашивали, он говорил: «Так ведь какое переживание! Что эти бандиты-изверги с Надей сделали!»

У Надежды Ивановны тоже настойчиво допытывались: кто бы это мог быть? Кого она подозревает? Варлакова мучилась, думала, прикидывала так и эдак, но рассеянно отвечала: «Нет, никого».

Она уже знала о существовании Галины Далевич, страдала: рушится семья, но если бы кто-то ей осмелился тогда сказать: «Дело рук вашего мужа», она бы возмутилась и с гневом отвергла: «Какая дикость!»

После неудачного покушения Вакорин своих планов не оставил.

Более того. Постепенно, со временем, организация убийства стала для него занятием. Делом. Буднями. А в занятиях своих был Вакорин не ленив, себя не щадил и имел идеи.

После 16 мая Монастырских попытался было расстаться с Вакориным. Обходил его стороной. Но Вакорин сам не давал ему проходу. Звонил. Заезжал в обеденный перерыв. Вечерами караулил возле ГРЭС. Всякий раз с ним была водка. На целую бутылку не раскошеливался, чаще приносил опивки. Однако говорил: «Сделай мне дело, ни в чем не будешь нуждаться».

В начале июля Матвеев сказал Монастырских: «Дядя тебе предлагает деньги. Поехали».

Вакорин ждал их за городом, у птицесовхоза. Отсчитал двести рублей пятерками, протянул, улыбаясь: «Это тебе плата за страх, Володечка». Пятьдесят рублей Монастырских тут же отдал Матвееву. На подвеску для мотоцикла.

Из показаний Вакорина. На убийство своей жены я затратил двести рублей денег, еще пятьдесят — за винтовку и около десяти бутылок водки…

В августе Вакорин познакомил Монастырских с Галиной Далевич. Встретились опять в торге, у него в кабинете. Далевич больше молчала, а Вакорин плакал, гладил ей руку и повторял: «Галочка, у нас нет другого выхода». Он сказал Монастырских: пока не заделывается дело с женой, надо будет перейти на Галиного мужа. Слесаря из управления механизации. Убить его.

В этом как раз и состояла новая идея Вакорина.

На что он рассчитывал? Останутся вдвоем с Галей сиротами, пострадавшими от руки бандитов? Он введет ее в свой дом, сыну выхлопочет новую квартиру?

Вакорин передал Монастырских длинный столовый нож с деревянной рукояткой и — от следов крови — спецодежду, халат маляра.

Чтобы Монастырских не обознался, Вакорин показал ему портрет Далевича на доске «Лучшие люди города».

Галина обещала сигнализировать, куда вечером пойдет ее муж. Если она вывесит тряпку с правой стороны балкона, муж ушел к родственникам на улицу Красильникова. Если с левой — на Сарайную.

Монастырских ходил за Далевичем все лето (раза два его сопровождал сам Вакорин). А осенью сказал: «Ничего не получается, Василий Иванович. Люди кругом, неподходящая обстановка».

И тогда Вакорин занервничал.

Он стал подозревать Монастырских. Не может убить Галиного мужа или не хочет, подлец?

Галю Вакорин тоже стал подозревать. Вывешивает она свои тряпочки или притворяется, делает вид?

А может, они оба спелись, снюхались у него за спиной. Обманывают?

Теперь больше всех других Вакорин боялся Монастырских и Галину Далевич. Прямо-таки обмирал от страха. Тосковал. И знал одно: их надо завязать.

Жил Вакорин как всегда, как обычно. Улыбался, суетился. Особенно перед женой. Его сослуживец Н. Е. Анисименко рассказывает: «В это время я захотел было пригласить Вакориных к нам в гости. Но, увидав, как Василий лебезит перед Надеждой Ивановной, раздумал. Побоялся, жена моя скажет: «Вот как надо ухаживать за супругой».

Приближался день рождения Надежды Ивановны. Вакорин приготовил ей подарки: гобеленовый коврик, портфель, накидушки на кровать (нашли в кабинете). Если не убьет — подарит.

15 ноября родителей вызвал к междугородному телефону старший сын Владимир. Кончился срок его службы в армии, днями выезжает домой. Отец ответил ему странным голосом: «Счастливого пути». (Владимир объяснит потом: «Я заволновался, решил: у папы неприятности по службе».)

Возвращаясь с переговорной, Надежда Ивановна чуть не плясала от радости: любимый сын приезжает.

А Вакорин не мог унять дрожь. Сын не раз писал из армии: «Вернусь, можете не сомневаться, дознаюсь, кто стрелял в маму. Так не оставлю».

16 ноября в обеденный перерыв Вакорин приехал к Монастырских на работу. Сказал: «Сегодня же надо кончать дело. Немедленно. А то смотри, как бы не раскаиваться тебе». Монастырских ответил, что сегодня ему некогда. Мастер переходит на другую работу, позвал весь коллектив в гости. «Ничего, — сказал Вакорин, сделаешь дело и успеешь погулять. А то, повторяю, пеняй на себя. Про должок свой забыл?»

Вечером они встретились у магазина. Вакорин принес водку и колбасу в бумаге. Все время тревожился: «Эх, не опоздать бы!» Отослал Монастырских караулить их с женой возле дома, а сам пошел в школу. Техничка ему сказала: «Надежда Ивановна вас ждала. Недавно вышла». Он догнал ее на улице: «Что же не дождалась?» Она ответила, что заглянула в магазин — купила Сереже конфет, «ласточек». К дому они шли под руку. У калитки Вакорин предупредил: «Осторожно, Надя, здесь скользко. Я пройду первым». Стал спускаться. В эту минуту Монастырских отбежал от забора и выстрелил в затылок.

Из протокола осмотра дома Вакориных. В кухне, у раковины, найден обрывок газеты, почерком Вакорина написано: «Сережа, я пошел встречать маму».

Итог

На следствии Вакорин сперва показал: «Стреляли двое неизвестных. С противоположной стороны улицы». Ему возразили: «Неправда. Выстрел был сделан в упор». Назавтра он заявил: «Стрелял я сам. Из ревности. Хотел попугать жену. Чистосердечное раскаянье мне ведь зачтется?» Его спросили: «А где оружие?» — «Выбросил». — «Куда?» Он не смог ответить. Два дня лепетал что-то невнятное, на третий заявил: «Стрелял Монастырских». — «Причина?» — «Не знаю, — сказал Вакорин. — Наверное, он крутил с моей женой».

Допросили Монастырских. Тот рассказал все, как было.

На судебном процессе — он шел в клубе молкомбината, негде было яблоку упасть — Вакорин держался робко, жалко, говорил тихо, еле слышно, выглядел дурачок дурачком. «Мы переговорили с Монастырских об убийстве моей жены, но ему все некогда, некогда… Ну, раз некогда, так и ладно. Мне-то что?.. Про убийство Галиного мужа Монастырских разговаривал с ней в моем присутствии. Но я не вмешивался, я работал…» Потом Вакорин вдруг переменился, стал истерически кричать: «Это Далевич во всем виновата! Она инициатор моей вины! Она меня заставила убить жену! Она! Она!» Он плакал и багровел от злости.

Далевич твердила одно: «На убийство мужа я согласилась против своей воли. Серьезно к убийству я никогда не относилась». Она сказала: «Вакорин был со мной очень ласковый, обходительный. Я сошлась с ним за его обходительность».

Матвеев тупо смотрел на судей, путался, запирался, повторял: «Я ничего не знаю, я ни при чем… Я хотел сразу же донести на Володьку, но пришел двоюродный брат, и мы уехали на охоту».

Монастырских признал свою вину полностью. Его спросили, что заставило его убить человека. Он ответил: «Водка».

Суд приговорил Вакорина и Монастырских к расстрелу. Галина Далевич и Матвеев осуждены на семь лет лишения свободы каждый.

Ночью в гостинице, в машине по дороге в тюрьму я все думал о том, как увижусь с человеком, приговоренным к смертной казни, что спрошу у него, и что скажу, и есть ли вообще у меня такое человеческое право — искать этой встречи.

Мне было уже все известно о Вакорине — его поступки, действия, мотивы… Следствие, судебный процесс велись тщательно и досконально. Но настолько безумными были эти поступки, настолько неправдоподобными мотивы, что я должен был сам убедиться, поверить, знать: больше не осталось ни одного не высказанного Вакориным слова, ни одного не услышанного его объяснения.

Без этого писать о Вакорине я не мог.

Его привели. Я назвался: корреспондент газеты, он волен разговаривать со мной или нет. Вакорин ответил:

— Я скажу, скажу…

И сейчас еще звучит у меня в ушах его обиженный голос. Нет, обиженный крик:

— Я всю дорогу имел одни грамоты, одни благодарности. Ни единого прогула за всю жизнь. И сразу расстрел, да? Это справедливо? Должно же быть какое-то предупреждение!

За убийство не поставили ему сперва на вид…

Ничего нового, чего бы я не знал из следствия и суда, от Вакорина я не услышал.

Я спросил его:

— Вам жалко Надежду Ивановну?

Он заплакал.

— Жалко… Старший сын приезжал, Володя. Говорит: «Папа, как же мы теперь будем жить, если тебя не помилует, откажется исправлять наша Советская власть?»

Потом я узнал, какой был у него разговор с сыном. Вакорин сказал: «Подпиши, чтобы меня помиловали». Сын ответил: «Верни мать — подпишу». Они навсегда расстались. Вакорин потребовал перо, бумагу, написал: «Пока я жив, пусть сын не пользуется моим домом и моей машиной».

Посчитался с сыном.

Разговаривал я и с Монастырских. Он пожал плечами:

— Пропил я свою жизнь, чего тут рассуждать.

Во время свидания Монастырских сказал жене и матери: «Привыкайте жить без меня. Забывайте меня».

О процессе Вакорина разговоры в городе давно утихли.

Полно других дел, забот, планов. На заводе автозапчастей пущен новый цех-гигант. Проектируется лечебный городок на 240 коек, ассигновано три миллиона рублей. Скоро будет построен первый девятиэтажный дом — для Куйбышева целое событие. Летом откроется вторая выставка цветов, грандиознее прошлогодней.

И все-таки, когда нет-нет да и зайдет снова речь о Вакорине, кто-нибудь непременно пожмет плечами, скажет: «Как хотите, но что-то здесь не то… Ни тайн, ни загадок… Убил просто так? Без злобы? Просто оттого, что подлец?.. Сомнительно».

Людям к этому трудно привыкнуть. К тому, что насмерть убивает обыкновенная подлость. Таится, прячется, угодничает, а потом стреляет из-за угла.

У людей подобные истории вызывают брезгливость, отвращение. Тошно в них копаться, их анализировать. Пройдет время, и этот город навсегда забудет о деле Вакорина — диком, страшном, исключительном. Так надо ли столь пристально и подробно всматриваться в него? Надо. Необходимо просто. Увы, как бы ни хотелось — не получается: любоваться светлым проспектом, не замечая рядом темного закоулка. Тем паче закоулка человеческой души.

Конечно, для нормального, здорового ума преступление Вакорина выглядит дикостью, крайней степенью душевной патологии. Но вдумайтесь, проследите за ходом его мысли. На всякий случай угодить мало-мальски влиятельному человеку в городе… Иметь полезные связи, быть всегда и повсюду вхожим… Добиваться любых своих целей, ничем за это не платя — ни нажитым имуществом, ни сколоченной репутацией… Чужую жизнь ставить куда дешевле своего малейшего желания и интереса… Что все это, не та же разве позиция — позиция воинствующего эгоизма? И разве занимают ее одни только выродки типа Вакорина? А люди понезаметнее, побезобиднее ее разве не занимают? Конечно, не в таких страшных, уродливых формах. Но ведь и Вакорин не сразу сделался холодным, жестоким убийцей, вспомните, как обыкновенно и буднично все когда-то начиналось…

Нет, необходимо всматриваться в вакориных, их изучать.

Для того чтобы их остановить и обезвредить, прежде всего надо их вовремя разглядеть.

Я рассказал о преступнике. А теперь расскажу о судье.

Может быть, чаще, чем представители других профессий, судьи остаются наедине с самим собой, со своей незащищенной совестью, и от того, чем такая «работа душой» завершится, зависят обычно судьбы и жизни, многих и многих людей.

Но подчас от судьи требуются не только кристальная честность, зрелый опыт и доскональное знание законов. Чтобы выработать, а главное, отстоять свою единственно возможную позицию, судье необходимо мужество и великая сила духа…

 

Судебная ошибка

Несколько лет назад Гурьевский городской суд в Казахстане приговорил одного человека — назовем его Н. Н. Михайловым — к пяти годам лишения свободы.

Михайлов обвинялся в хищении путем мошенничества, в частнопредпринимательской деятельности и в использовании поддельного документа об окончании зуботехнической школы.

Правда, кассационная инстанция — судебная коллегия по уголовным делам Гурьевского областного суда — в предъявляемых обвинениях усомнилась. Однако против определения судебной коллегии тут же выступила гурьевская областная газета, объяснила, что Михайлов, безусловно, вор, мошенник и частный предприниматель, члены судебной коллегии допустили непонятный либерализм. Обязанность президиума облсуда — эту ошибку как можно скорее исправить.

По протесту прокурора президиум облсуда дело передал на новое кассационное рассмотрение в другом составе судей, и на этот раз строгий приговор городского суда — пять лет лишения свободы — был оставлен в силе.

Председательствовал на заседании президиума сам председатель Гурьевского областного суда Абуляис Шильманович Шильманов.

Он же сообщил в областную газету, что меры по статье приняты, преступник получил по заслугам, и письмо это, разумеется, газета с удовлетворением опубликовала.

Вопрос, казалось, был исчерпан, правосудие восторжествовало.

Однако неделю спустя из Москвы в Гурьев прилетел адвокат Л. Я. Леонов.

Он изучил дело и в конце рабочего дня пришел в кабинет к Шильманову.

— Абуляис Шильманович, — сказал адвокат, — я заранее знаю, что вы мне скажете. Приговор вступил в законную силу, жалуйтесь, мол, в порядке надзора.

Но, ознакомившись сейчас с материалами, я убедился, что облсуд допустил ошибку Преступления не доказаны, подсудимого надо было оправдать. Неужели эта судебная ошибка не волнует вас как юриста, наконец, просто как справедливого человека?

Л. Я. Леонов, честно говоря, ожидал, что разговор на этом и закончится. Адвокаты всегда утверждают, что их подзащитные невиновны, и взывают к человеческой справедливости. А тут было уже в общей сложности четыре судебных разбирательства, резкое выступление областной газеты, подпись Шильманова стоит на двух безоговорочно обвиняющих Михайлова документах.

Но Шильманов сказал:

— Мы ошиблись? Что ж, докажите.

Они склонились над делом — два юриста, два человека, два коммуниста — и, показание за показанием, протокол за протоколом, доказательство за доказательством, стали его анализировать.

В глубине души адвокат полагал, что председатель областного суда хочет только лишний раз убедиться, что утвержденный им приговор обоснован, логичен, подкреплен всеми необходимыми материалами и надзорная инстанция оставит его в силе, не зачтя Гурьевскому суду профессионального «брака».

Но после нескольких часов изучения Шильманов сказал:

— Что же, товарищ адвокат… Вынужден признать, вы правы. Дело это на редкость сложное, во многом противоречивое. Однако, думаю, вина Михайлова действительно не доказана.

— Значит, жаловаться мне? — спросил адвокат.

— Не надо, — сказал судья. — Я сам напишу представление в Верховный суд республики, оспорю свое собственное определение.

Признаюсь, не часто мне доводилось читать документы, подобные этому:

«Председателю Верховного суда Казахской ССР… Приговор суда, а также постановление президиума Гурьевского областного суда… считаю неправильными и подлежащими отмене… Председатель Гурьевского областного суда».

В документе — анализ, анализ и еще раз анализ. Изложение доводов, заставивших в свое время осудить человека, и объяснение, отчего эти доводы в конце концов должны быть сейчас отвергнуты.

Разумеется, к такому заключению судью Шильманова привели не одни только настояния адвоката. Когда-то коллеги Шильманова, члены областного суда, уже ставили под сомнение большую часть предъявляемых Михайлову обвинений. Тогда Шильманов с коллегами не согласился. Сейчас, еще раз изучив дело, он убедился, что их соображения в пользу обвиняемого были, пожалуй, даже слишком робки… Что же тут удивительного? В судебной практике случаются столь запутанные, нелегкие дела, когда истина с трудом открывается только после многочисленных скрупулезных исследований. В конце концов, всего страшнее бывает не столько сама судебная ошибка, сколько предвзятость, упорство, сознательная слепота, пытающиеся эту ошибку защитить и увековечить.

…Рассмотрев представление Шильманова, судебная коллегия по уголовным делам Верховного суда Казахской ССР частично с ним согласилась. Обвинение в хищении путем мошенничества снова было отклонено. Однако частнопредпринимательская деятельность Михайлова и подделка им документа признаны по делу доказанными.

Мне сейчас кажется, что такой компромиссный вывод должен был бы, в общем, удовлетворить профессиональное самолюбие Шильманова: с одной стороны, выше стоящая инстанция признала достаточно обоснованным его представление, с другой — во многом подтвердила вынесенный им когда-то приговор.

Шильманов, немолодой человек и достаточно опытный судья, прекрасно понимал, что, продолжай он и дальше настаивать на оправдании Михайлова, его смогут, чего доброго, упрекнуть в семидесяти семи разных грехах. Обвинят, например, в недостаточной, мягко говоря, юридической квалификации: дважды разбирал дело и не разобрался как следует, понадобился визит столичного адвоката. А если бы адвокат Леонов сидел у себя дома, в городе Москве, не выбрался бы в далекий Гурьев? Что же тогда, бедному Михайлову так и пропадать безвинно? Или упрекнут Шильманова в том, что он не самостоятелен, не принципиален. Ясное, мол, дело, пошел на поводу у авторов газетной статьи и теперь, задним числом, старается это исправить. Или даже чего не случается — заподозрят Шильманова и каком-нибудь корыстном сговоре с адвокатом: «Знаем, знаем, что значит «убедил»… Не маленькие…»

Все это Шильманов прекрасно понимал.

Он знал также, что, напротив, согласись он сейчас с Верховным судом республики, никто этого в вину ему не поставит: а как же, высшая инстанция!

Но судью Шильманова, понимаете, больше, чем собственное профессиональное самолюбие, больше даже, чем свой покой и репутация, заботила судьба живого человека, осужденного, как он был теперь убежден, без достаточных оснований, волновало чувство справедливости и уважения к закону.

И он обращается в Верховный Суд СССР, просит пересмотреть определение Верховного суда республики.

Председатель судебной коллегии по уголовным делам Верховного Суда СССР находит его доводы в основном заслуживающими внимания и пишет заместителю председателя Верховного суда Казахской ССР: «Прошу вас обсудить вопрос о внесении протеста в президиум Верховного суда Казахской ССР…»

Протест внесен. Президиум отменяет все предшествующие приговоры, определения, постановления и направляет дело на новое расследование. После того как оно завершено, дело опять ложится на стол судебной коллегии по уголовным делам Гурьевского областного суда (Шильманов на этот раз в заседании, естественно, не участвует).

Коллегия выносит Михайлову оправдательный приговор.

Верховный суд Казахстана этот оправдательный приговор оставляет без изменений. Он вступает в законную силу.

Юридическая история на этом заканчивается. Но человеческая, нравственная — еще нет. Она только переходит в самую решающую и напряженную фазу.

Помните, я сказал, что, присудив Михайлова к пяти годам лишения свободы, Шильманов сообщил об этом в областную газету и та напечатала его письмо под рубрикой «По следам наших выступлений».

Сейчас, когда человек оправдан, Шильманов снова обращается в газету. Он просит публично объявить, что в свое, время Михайлов был опорочен незаслуженно, что лично он, судья Шильманов, тогда ошибался, а его коллеги, члены областного суда, поступили, наоборот, справедливо, никакого опасного «либерализма» к преступнику отнюдь не проявили. Газета это сделать обязана, ибо иначе будет нарушен советский закон, защищающий от публичных поношений честь и достоинство советских граждан (статья седьмая Гражданского кодекса республики).

Я до сих пор не понимаю, как товарищи из редакции не увидели в этом письме повода для большого нравственного разговора — о правдолюбии, честности, гражданском мужестве. Бьюсь об заклад, подобные письма не каждый день поступают в газету.

Но в редакции повода не увидели.

Более того, нашелся даже некий журналист, который поступок Шильманова расценил совершенно иным образом.

«Что же это получается?» — недоумевает он в своей статье, напечатанной вскоре после письма судьи в редакцию. Сперва, мол, Шильманов сам участвовал в вынесении Михайлову обвинительного приговора, а теперь требует от газеты опровержения да еще ссылается при этом на советский закон. «Похоже на шантаж!» — расценивает журналист.

Вольно или невольно у этого журналиста получается: ошибся, несправедливо обидел человека неважно, упорствуй, отстаивай свое, защищай честь мундира.

При этом нравственная глухота, как это часто бывает, обнаруживает и неуважение к закону, к праву, отсутствие элементарного правосознания.

«Облсуд вынес оправдательный приговор, — упрекает автор статьи. — Но достаточно ли обоснованно?»

А о том, что оправдательному этому приговору предшествовало изучение дела в Верховном Суде СССР, разбирательство в президиуме Верховного суда республики, что приговор вступил в законную силу, — об этом в статье ни слова, ни полслова: не ложится в строку. И о том ни слова, что, когда гурьевский областной прокурор, «по инерции» вероятно, предложил горздраву уволить Михайлова, в дело вмешался прокурор республики и обязал своего горячего коллегу «принять меры к восстановлению нарушенного права».

…Существуют такие ходячие выражения: «профессиональная честность», «профессиональное мужество», «профессиональный долг», «профессиональная этика».

С точки зрения этих категорий судья Шильманов лишь оказался на уровне своего служебного судейского кресла, а несправедливо покритиковавший его журналист, увы, нет. Недотянул, недобрал. Вот еще немножечко подучится, поднатореет, вместе с профессиональным мастерством наберется и профессиональной этики и уже никогда больше не совершит подобных огорчительных ляпсусов.

Так?

Боюсь, не так. Совсем не так.

Я все-таки думаю, что строки эти: «Прошу отменить мое решение» — написал не просто хороший судья, но прежде всего честный и мужественный человек. И окажись он не в своем судейском кресле, а, скажем, в том же кресле журналиста, он точно так же выступил бы в защиту справедливости, а не стал бы лупцевать ее пером по башке. Профессиональное мастерство, профессиональное умение, очевидно, очень помогают нам не натворить сослепу дурных дел и, не блуждая во тьме, точно выбрать самые верные и надежные способы для реализации наших добрых побуждений. Но профессиональной этики, профессиональной совести, я убежден, нет, не существует. Это было бы ужасно, если бы этика и совесть зависели от цвета спецодежды, которую носит человек, или формы служебного кресла, которое он занимает. Не приведи господи!

Сегодня я хочу публично снять шапку перед порядочным человеком — судьей из казахского города Гурьева Абуляисом Шильмановичем Шильмановым.

 

Просто так…

Я уж было хотел закончить эту главу, поставить последнюю точку, но тут вдруг подумал: о разных людях рассказал я сейчас. Одни умели обойти, уговорить достаточно покладистую совесть, надежно защититься от ее строгого, не нелицеприятного суда, другие же, как судья Шильманов, всегда готовы были держать перед своей совестью честный и бескомпромиссный ответ.

Но ведь прежде чем такой непростой, строгий диалог с собственно совестью начнется, человек должен, как минимум, научиться задумываться. Не правда ли? То есть мир видеть открытым, незасоренным взглядом, отдавать себе отчет в собственных действиях, заранее понимать и предвидеть возможный их результат, возможные их последствия, рассчитывать, что называется, на несколько шагов вперед.

Скажете: да это же элементарно, пустяк! Правильно поступить не каждый из нас сумеет, одному не хватит доброй воли, другому — сил и мужества. А уж задуматься какая это наука? Легче легкого!.. Отойди в сторонку, обопрись подбородком о кулак, сиди и думай. Никто не мешает.

А я вот позволю себе с этим не согласиться. Наука, да еще какая! Может быть, одна из труднейших и важнейших в мире наук. И учиться ей надо не спустя рукава когда-нибудь и как-нибудь, а упорно, настойчиво, с измальства, с самых молодых ногтей.

Иначе, берегись, поздно будет!

…В тот день на станции Безымянка Куйбышевской железной дороги чудом лишь не произошло крушение. Маневровый тепловоз не остановился у красного запретительного сигнала светофора, влетел на железнодорожный путь, по которому только что прошел пассажирский поезд.

Случись это секундами раньше — и катастрофа неминуема. Разрушения, человеческие жертвы…

Начали выяснять, в чем же дело, почему не остановился у светофора тепловоз, и обнаружили: светофор взломан, вскрыт, красная линза в нем отсутствует.

Из справки заместителя начальника четвертой дистанции сигнализации железной дороги. 4 декабря на 21 час 15 минут на станции Безымянка разоборудовано 6 светофоров, с которых похищено 16 светофильтров. 5 декабря на станции Средняя Волга разоборудовано 5 светофоров, с которых похищено 10 светофильтров, 11 декабря на станции Безымянка разоборудован светофор…

Обстановка создалась чрезвычайная. По инстанциям шли телеграмма за телеграммой. На ноги была поднята железнодорожная милиция. Массовое повреждение светофоров грозило парализовать движение на всем участке пути.

Одно только было непонятно: кому же это понадобилось? И зачем? Бандиты орудуют? Вредители? Диверсанты?

13 декабря злоумышленники, наконец, попались. На месте преступления, с поличным. В карманах пальто — плоскогубцы, ломик-«фомка» и плитки шоколада «Сказки Пушкина». На допросе в милиции задержанные назвали себя: Фарид Незамутдинов — учащийся Куйбышевского 49-го профессионально-технического училища; Сергей Масленников — студент радиомеханического техникума; Сергей Куваев — студент Железнодорожного. Все трое ровесники — шестнадцать-семнадцать лет.

Зачем понадобилось им выводить из строя светофоры, парализовать движение поездов? Нет, такой цели у них вовсе не было. Все обстояло гораздо проще. Вы даже не представляете себе, как просто все обстояло.

В те дни на экранах кинотеатров демонстрировался фильм «Экипаж». Волнующая, увлекательная картина о мужестве и благородстве летчиков, об их героизме и высоком чувстве ответственности. Но был в этой ленте и такой эпизод: один из персонажей смастерил установку для световой музыки. Включается магнитофон, звучит мелодия, и на потолке искрятся, переливаются, живут разноцветные узоры. Очень красиво.

Идея эта оказалась заразительной. Захотелось и у себя дома создать то же самое. Но для аппарата нужны были цветные светофильтры: красный, желтый, зеленый. Где взять их? В магазинах не продаются. И тогда кто-то сказал: «Слушай, а ведь те, в железнодорожных светофорах, вполне годятся…»

Сижу, беседую с ними троими. Сперва — с каждым порознь. Потом — разговариваем все вместо. Пытаюсь понять: о чем они думали, создавая угрозу страшной железнодорожной катастрофы? Как относились к тому, что в результате их действий вполне могли пострадать, погибнуть люди? Ведь что-нибудь они все-таки думали, как-то, наверное, относились. Не малые дети — взрослые, сознательные люди. Вот-вот закончат средние учебные заведения.

Фарид Незамутдинов — человек серьезный. Хорошая, грамотная речь. С шестого класса занимается в радиоконструкторском кружке при Дворце пионеров.

— А что, — интересуюсь, — без железнодорожных линз нельзя было соорудить световую музыку?

— Почему? — говорит. — Можно. Некоторые берут оргстекло и красят его жидким лаком. Да только эффект будет не тот. Лак ровно никогда не ляжет.

— Железнодорожная линза, значит, лучше?

— Ну да, — кивает. — Никакого сравнения! Она собирает лучи и бьет пучком. Цвет, знаете, такой яркий, сочный. Очень красиво!

— Фарид, — спрашиваю, — а ты жестокий человек?

— Я? — удивляется. — Да нет… Почему жестокий?

— А если бы налетел тепловоз на пассажирский состав? Люди погибли бы. Тебе как — все равно? Лишь бы лучи пучком и цвет красивый?

Он смотрит на меня. Серьезно смотрит. Такой вопрос не впервые ему задают. И на следствии задавали, и на суде все спрашивали: ну, а если бы убил, покалечил людей, как дальше бы жил, а?

Потухшим голосом он отвечает мне то же самое, что и другим десятки раз говорил:

— А я об этом не думал.

— О чем? Что катастрофа может быть?

— Да, не думал.

— Как же так? — не верю. — Не ребенок, семнадцать лет. Технику знаешь, приборы мастеришь… Это ты сейчас, наверное, так объясняешь, не хочешь сказать правду.

— Нет, почему, я говорю правду. — Пожимает плечами. — Не задумывался я. Снял линзу — и все…

Понимаете? О луче пучком он задумывался. А о возможной аварии и человеческих жертвах — нет.

С Сергеем Масленниковым беседую. Красавец. Глазища — что две фары. И франт, видно. Шубка из серого искусственного меха, коричневые вельветовые брючки.

Вот уж кого не назовешь непосредственным и простодушным. Куда там! Комок иронии и язвительности.

Всем своим видом он показывает: разговор наш ему противен. Не тянет его со мной беседовать. Мне вот интересно с ним, а ему со мной — омерзительно.

— Слушай, — говорю, — ты, наверное, очень злой человек?

Насмешливо смотрит мне в глаза:

— Можно сказать, злой.

— Властный, любишь верховодить?

— Можно сказать, люблю.

— И жестокий, наверное?

— Я? — улыбается. — Не знаю. Не задумывался.

— Отчего же?

— Времени не было.

— Чем же так занят, если не секрет?

Улыбается:

— Секрет.

— И жизнь собираешься прожить не задумываясь?

— Может, когда-нибудь и задумаюсь.

Улыбка, ах, какая у него улыбка!

— А не будет поздно?

— Лучше поздно, чем никогда.

Из документов вижу: он, единственный из всех троих, вырос в неблагополучной семье. Мать с отцом давно разошлись, но живут по-прежнему в одной комнате. Мать работает инженером в СКБ.

— А отец где? — спрашиваю.

Пожимает плечами:

— Не знаю.

Видно, сильно его жизнь ожесточила, очень сильно.

Несколько лет назад я писал в «ЛГ» о группе подростков, которые могли выйти темным вечером на улицу, и, встретив прохожего, вонзить в него нож. Без всякого повода, даже без злобы. Так, интереса ради. Психологи, участвовавшие в расследовании этих страшных немотивированных преступлений, объясняли: эмоциональная тупость, патологическое отсутствие всякого сопереживания, полное бесчувствие к чужой боли.

Может и здесь тот же случай?

— Сережа, — говорю, — а за что ты людей презираешь?

— Я? — усмехается. — За зло, которое они мне причинили.

— А какое же зло причинили тебе люди в поезде?

— Те? Никакого.

— За что же ты готов был их убить?

— Как убить?

— Да очень просто. Налетел бы тепловоз на состав — крушение, жертвы.

Смотрит на меня уже без всякой улыбки.

— Я об этом не думал.

— Ну да, — говорю, — кому-нибудь рассказывай… Думал, конечно, да только все равно тебе. Сам же говоришь: злой, властный… Плевать тебе на каких-то пассажиров. Правда?

— Нет, неправда. Я об этом не задумывался. Не было такой мысли.

— А почему?

Молчит.

— Почему не было?

— Не знаю.

— Слушай, — говорю, — а ты бы мог нож в человека вонзить?

— Как… вонзить?

Куда девалась вся его бравада! Ужас в глазах… «Добрый, но слабохарактерный», — свидетельствует лежащая передо мной характеристика из Дворца пионеров.

Третий — Сергей Куваев. Этот — совсем загадка. Студент железнодорожного техникума, отделение автоматики и телемеханики. Выучится, окончит техникум — как раз и займется обеспечением безопасности движения на транспорте. Отец его — тоже железнодорожник, начальник вагона-дефектоскопа. Следит, чтобы на рельсах не случилось дефекта и изъяна.

Говорю:

— Но ты-то уж никак не мог не понимать, к чему ведет разрушение светофора?

Сосредоточенно смотрит прямо перед собой, отвечает не сразу:

— Да, конечно.

— Значит, все-таки думал об этом?

Пожимает плечами.

— Думал, но как-то вскользь…

— Что значит: вскользь?

— Ну не знаю… Особенно не вникал.

— То есть как это не вникал?

— Не знаю… Если бы такие линзы продавались в магазине, мы бы светофор никогда не тронули…

Конечно, всего проще им не поверить: отговорки, ерунда — прекрасно они все понимали, все предвидели, да только человеческую жизнь не ставили ни в грош. Понадобились им цветные стекла — пошли и разорили светофоры. А там — хоть трава не расти.

Ну, а если все-таки не так? Если они на самом деле не задумывались о последствиях своего поступка: ни простодушный Незамутдинов; ни добрый, но слабохарактерный Масленников, желающий казаться прожженным циником; ни справедливый, с хорошо развитым чувством коллективизма сын железнодорожника и сам будущий железнодорожник Куваев?

Отмахнуться от их слов нетрудно, гораздо труднее понять, разобраться, откуда в этих здравых, нормальных, образованных парнях такой короткий, близорукий ум: видеть только то, к чему тянется сейчас рука, считать не далее чем на один ход вперед?

Помните, я сказал: 13 декабря, на первом допросе в милиции, в карманах пальто у Незамутдинова, кроме ломика и плоскогубцев, нашли несколько плиток шоколада «Сказки Пушкина». «Слушай, — спросил его следователь, — а не ты это на днях залез в вагон и стащил шоколад?» «Да, — сказал Незамутдинов, — это мы с Куваевым».

Из показаний Незамутдинова. 11 декабря в 20 часов мы с Куваевым пошли к своему товарищу Сергею Масленникову и позвали его на железную дорогу кататься на поездах… Мы сели на грузовой поезд и поехали в сторону Кинеля. Сергей спрыгнул с поезда на станции Интернатная, а мы с Куваевым уехали почти до Кинеля, затем пересели на встречный поезд и поехали на станцию Пятилетка… Потом мы решили открыть вагон. Я раскрутил закрутку и сорвал пломбу, но дверь не открывалась… Затем я решил открыть дверной люк с помощью «фомки», которую взял из дома… Мы взяли россыпью несколько плиток шоколада…

«Объясни, — сказал следователь, — у вас что, сорока копеек не было шоколадку купить?» — «Почему, были»»— «Так любите сладкое, что наесться не можете?» «Нет, — сказал Незамутдинов, — нам эти плитки не нужны были, мы их потом побросали и раздали». «Зачем же понадобилось вагон вскрывать, красть шоколад?» — «А просто так…»

В другой раз в вагоне оказались гражданские противогазы.

Из показаний Масленникова. Около двух недель назад ко мне домой зашли мои друзья, Незамутдинов и Куваев, и предложили пойти на железную дорогу вскрывать вагоны. На путях стоял состав из товарных вагонов… Фарид и Сергей подошли к вагону и вскрыли его. В это время я сидел в стороне на пустой бочке. Ребята сказали мне, что там лежат какие-то большие ящики, и попросили помочь вытащить один ящик… Когда мы выкатили его и вскрыли, то увидели, что в нем лежат противогазы. Я взял себе два противогаза…

«Да зачем они тебе?» — очень удивился следователь. «А просто так», скзал Масленников.

Опять врут и выкручиваются? Занимались на дороге откровенным воровством? Но странное какое-то это воровство. Когда в вагоне оказались дорогие кинескопы для телевизоров — они их не взяли. В другой раз попались хорошие велосипеды «Сура» — тоже не тронули. А вот грошовый шоколад и совершенно не нужные противогазы прихватили. Зачем? А просто так…

Но ведь и с порчей светофоров, наверное, то же самое. Если мне можно, дозволено не утруждать себя мыслью о цели своего поступка — взял просто так, сам не знаю для чего, зачем же я стану соображать о его последствиях? Нужна красная линза протянул руку и вынул… Бездумность — это ведь не то, что я не способен, мне трудно подумать, это — у меня нет привычки, нет потребности и необходимости задумываться.

Ах, как просто было бы сказать: бездумность эта — следствие лишь плохой воспитательной работы. Если бы в ПТУ, где учится Незамутдинов, в техникуме, где занимается Куваев, хорошо были налажены учеба и досуг, никакой беды не произошло бы.

Да нет, не получается. Я проверял: в этих учебных заведениях работа поставлена отменно.

План культмассовых мероприятий ПТУ № 49 может соперничать с программой лучших Домов культуры. Раз в месяц устраиваются филармонические концерты. Приезжают гастролеры из Москвы. Пела Эдита Пьеха. Вахтанговцы показали отрывки из спектакля «Конармия». В училище создан молодежный театр, своими силами поставили спектакль «Болдинская осень». Приобретена дискотека «Россия», раз в неделю — концерт…

В железнодорожном техникуме тоже жизнь бьет ключом. Проводится неделя профессии, к студентам приезжают специалисты, герои и ветераны труда. Разработан торжественный церемониал посвящения в профессию. Организуются экскурсии на железную дорогу. Даже своя собственная светомузыка создана в кабинете электротехники…

И нельзя сказать, что парни эти ничем не занимаются. Почему? Занимаются, вполне. Активно и старательно. А вечером, на досуге, собираются они втроем и отправляются покататься на поездах и «фомкой» взламывают вагоны.

Такое впечатление, будто два совершенно разных человека живут в каждом из них. Один — неплохо учится, разбирается в сложной электронике, грамоты на смотрах получает. А другого — словно ветром несет по жизни, без руля и без ветрил.

Детство? Легкомыслие? Запоздалая инфантильность? Стащить шоколадку в семнадцать лет и позабавиться украденным противогазом… Да, наверное. Но ведь инфантильность эта из чего-то все-таки вырастает, не на пустом месте берется.

Мне казалось: особенно тяжело всем троим было говорить со мной о своих родителях. Сидя на скамье подсудимых, они видели их в зале: осунувшихся, постаревших, с глазами, полными слез… «Да, помотал я им нервы», — тихо признается Незамутдинов и смотрит в пол. Куваев объясняет тоскливо: «Отец понять сперва не мог, что произошло. Какие, говорит, светофоры?» Даже бравый Масленников при упоминании о матери надолго умолкает и отводит взгляд.

Родителям пришлось возместить ущерб, причиненный их сыновьями. Незамутдиновы заплатили 521 рубль, Куваевы — 405 рублей, мать Масленникова — 418.

Спрашиваю у ребят:

— Знаете, сколько внесли ваши родители?

— Что?

— Сколько заплатили они за вас?

Переглядываются. Смущенно улыбаются. Плечами пожимают… Что заплатили — знают. А вот сколько — сказать точно не могут. Слышали, конечно, да забыли. Не задержалось в памяти.

Инфантильность опять? Дело только в том, что не сами они, не своим собственным трудом заработали эти деньги?

Но почему же инфантильность эта чаще всего проявляется не тогда, когда надо мозгами пошевелить — ишь какие сложные приборы в радиокружке создают! — а когда требуются от них душа, сердце, усилие не мысли, а чувства? Бездуховность — вот, быть может, главная причина и первый источник их бездумности.

«Правильные слова мы слышим каждый день, — вздыхая, сказал мне Сергей Куваев, — но почему-то очень быстро они забываются».

А не потому ли забываются, что при пустой душе и молчащих чувствах все эти очень хорошие, правильные слова — только так, посторонний шум, голая абстракция?

Нет, не виноваты создатели яркой картины «Экипаж» в том, что трое парней увидели на экране только мелькающие разноцветные узоры и не разглядели подвига, мужества и высокого благородства героев фильма. Подвиг и благородство для них, троих, тоже, увы, остались абстракцией.

Но как же все-таки к ним пробиться? Как взломать тугую скорлупу их пассивности и равнодушия? Какой колокол, какой набат их разбудит? А может, кроме фильма «Экипаж», нужны еще и другие ленты: о том, скажем, как трое нормальных, незлых, достаточно развитых молодых людей, не задумываясь, отправляются калечить железнодорожные светофоры, обрекая на гибель пассажиров мирного поезда? Нужны книги, статьи, брошюры, исследующие все корни и все причины опасной и далеко идущей бездумности?

Ведь бездумность, «короткий ум» в семнадцать лет — это, наверное, зачатки и зерна откровенного цинизма, безразличия и безответственности, которые — не переменись эти люди — могут, чего доброго, обнаружиться в них, когда каждому из них стукнет уже и двадцать, и тридцать, и сорок…

«Наедине с самим собой» — называется эта глава. Ох, какое же это трудное и ответственное испытание! На людях, под аплодисменты и героем человек легче становится, и реже совершает дурные, неблаговидные поступки. Но ведь несем-то мы в мир, на люди, именно то, к чему пришли, в конце концов, и что приобрели, оставшись наедине с собой…»