Проскочившее поколение

Борин Александр Борисович

Глава пятая

УЗБЕКСКОЕ ДЕЛО

 

 

Прямой эфир

Правовая тематика, судебный очерк, пожалуй, всегда, во все времена, были самыми читаемыми публикациями в «Литгазете». Соперничать с ними могла лишь шестнадцатая полоса, «Клуб 12 стульев». Прикрываясь требованием соблюдать Закон, редакции, как и в случае, о котором я сейчас рассказал, нередко удавалось печатать откровенно разоблачительные, очень острые материалы. Когда такая статья ложилась на стол Сырокомского, он обычно велел нам отыскать цитату из Брежнева о необходимости бороться за законность (найти ее было не трудно, люди, готовившие генсеку речи, охотно вписывали ему подобные фразы), и цитатой этой предварить труднопроходимый материал. Она служила ему своеобразным щитом. И если в цензуре вдруг делали стойку, всегда можно было сказать: «А что вас не устраивает? Мы выполняем волю партии и показываем, к каким плачевным последствиям приводит даже малейшее отступление от Закона». Бывало, проходило.

Но апелляция к Закону, пропаганда его непогрешимости, призывы ни на йоту от него не отступать до поры, до времени встречали и безусловную поддержку читателя. Однако — до поры, до времени. Впервые это, казалось бы, неоспоримое и справедливое требование вызвало бурный, прямо-таки массовый протест в июне 1988 года.

Журнал «Огонек», бывший тогда трибуной всей нашей демократической общественности, каждый номер которого встречался с радостью и энтузиазмом, напечатал статью двух следователей Т. Гдляна и Н. Иванова «Противостояние».

Статья эта вызвала восторг, ликование. Авторы сетовали на то, что власти мешают следствию привлечь к уголовной ответственности высокопоставленных коррупционеров из номенклатурной верхушки. «Мы могли бы и не говорить об этом, — объясняли они, — не высовываться, словчить, но партийная совесть не позволяет нам молчать».

Но у меня — как ни тяжело было тогда в том признаваться — статья эта породила, наоборот, протест и глубокую тревогу.

Разумеется, авторы были правы: высшие эшелоны власти упорно не желали отдавать правосудию крупных взяточников из своей среды, всячески старались их защитить. И публично сказать об этом было, конечно, необходимо.

Не мог я согласиться с другим. Выступая вроде бы в защиту закона, справедливо требуя его строгого соблюдения, авторы статьи между тем пытались оправдать и узаконить свои собственные грубейшие нарушения. Даже подводили под них теоретическую базу.

Известно, скажем, что по действовавшему тогда закону нельзя было во время следствия, до суда, держать обвиняемого под стражей дольше девяти месяцев. В условиях, когда обвиняемый был фактически бесправен, беззащитен, когда адвокат к следственным действиям не допускался, эти девять месяцев имели огромное значение. Они хоть как-то сдерживали неограниченную, по сути, власть следователя.

Авторы статьи «Противостояние» выступали, однако, против этих девяти месяцев. «Некоторые государственные мужи, — писали они, — заявляют, что нахождение больше девяти месяцев под стражей — грубейшее нарушение соцзаконности. Но разве можно за девять (выделено авторами статьи) месяцев в конвейерном порядке лихо решать судьбы тысяч людей, не разобрав степень вины каждого?»

В этих словах была уже явная передержка. Закон совершенно не требовал, чтобы за девять месяцев «лихо решались судьбы тысяч людей». Дольше нельзя было до суда держать человека под стражей. А вести следствие, устанавливать «степень вины каждого», можно было практически неограниченное время.

Впрочем, авторы огоньковской статьи речь вели даже не об увеличении этого слишком короткого, по их мнению, срока. Они настаивали на том, чтобы отменить всякий ограничивающий их действия срок, чтобы у следователя вообще полностью были развязаны руки, чтобы человека, которого суд не признал еще преступником, можно было держать в тюрьме столько, сколько следователю угодно, чтобы любой человек — и тот, кого суд впоследствии осудит, и тот, кого суд, наоборот, оправдает, — попадал бы в полную и бессрочную зависимость от следователя, в беспредельную его власть.

«Что значит закончить дело к такому-то сроку? — спрашивали Гдлян и Иванов. — Не оборотная ли это сторона 37-х годов? Тогда ведь тоже брали обязательство: посадить столько-то „врагов“, закончить дело к такой-то дате. Истина не может устанавливаться к такому-то сроку…»

Но при чем здесь истина? — думал я, читая ту «огоньковскую» статью. Кому нужна была «в 37-х годах» истина? И разве ужасы тех лет заключались в том, что следствие велось тогда слишком скоропалительно? Никакого следствия вообще не существовало, ни скоропалительного, ни слишком долгого. Был только ничем не ограниченный, полнейший произвол, прячущийся под маской «законности». Однако требование «ради истины» снять, отменить всякие ограничивающие следствие рамки как раз и ведет опять к возвращению — в новых формах и новых обличиях — того самого чудовищного произвола.

Прошло некоторое время после выхода журнала, и меня пригласили принять участие в очень популярной тогда телевизионной программе «Взгляд». Передача строилась обычно следующим образом: заранее были отсняты некоторые сюжеты, и мы, гости «Взгляда», должны были прокомментировать их в прямом эфире.

Один из таких сюжетов воспроизводил беседу тележурналиста со следователями Гдляном и Ивановым. Он задавал им вопросы, они на них отвечали. Беседа, разумеется, шла вокруг известной огоньковской статьи.

Честно говоря, сидя в студии — прямой эфир! — я почувствовал себя неуютно. Вот закончится сейчас сюжет, и мне придется что-то говорить.

А что я могу сказать? Ведь не только с двумя следователями должен буду вступить в спор. Возражать вынужден буду и самому журналу. Предваряя статью двух следователей, редакция писала: «…короткая, резкая, как выстрел, фамилия руководителя следственной группы Прокуратуры СССР Гдлян стала символом честности и бескомпромиссности». А я сейчас скажу, что этот прекрасный «символ» откровенно призывает нас к беззакониям, к произволу, подтасовывает аргументы, толкает нас к варварским методам следствия? А редакция журнала, не замечая, видимо, к чему сводятся опасные декларации авторов статьи, полностью с ними солидаризируется? Расскажу сейчас, какую неразборчивость, какую слепоту и безответственность проявил журнал, напечатав — из лучших, конечно, побуждений! — манифест, призывающий к расправе вместо правосудия?

Но это же «Огонек», журнал, чью общественную позицию я глубоко уважаю, разделяю полностью. Это мой журнал, отражающий мои взгляды. Я знаю, сколько мужества требуется его главному редактору, чтобы, несмотря ни на что, держаться своей линии. Знаю, какое постоянное давление оказывается на журнал, чего стоит редакции выпуск каждого читаемого до дыр номера. (Напомню, идет еще только 1988 год.)

Беседа тележурналиста с двумя следователями между тем закончилась. На экране монитора я снова вижу себя и ведущего телепрограммы «Взгляд» Володю Мукусева. Он просит меня прокомментировать только что показанный сюжет.

Я говорю, что «Огонек» глубоко ценю, очень люблю. Но позицию авторов статьи считаю вредной и опасной. Да, они правы, выступая против руководства, которое, нарушая закон, не отдает следствию «своих». Однако в данном случае, при поддержке журнала, они требуют, чтобы и им тоже в свою очередь разрешили бы нарушать закон, пропагандируют таким образом беззаконие и вседозволенность.

Мукусев вежливо меня благодарит, а я с тоской думаю, что завтра на меня обрушится град упреков: выступил против «Огонька» и отважных следователей!

Но в тот раз слова мои остались как бы и незамеченными. Теоретический разговор о законности мало кого волновал. Град — и не упреков — а обвинений, возмущения, даже проклятий обрушился на меня несколько позже.

 

«Чурбановский процесс»

Летом 1988 года начался знаменитый «чурбановский процесс». Одним из главных обвиняемых был зять Брежнева — Юрий Чурбанов.

Процесс длился четыре месяца. Чем дальше он шел, тем яснее становилось, что многие эпизоды обвинения, предъявленные группе лиц Гдляном и Ивановым, разваливаются как карточный домик.

В конце декабря судьям предстояло уйти в совещательную комнату для вынесения приговора. За несколько дней до этого, 18 декабря 1988 года, в газете «Московская правда» появилась беседа со следователем Н. Ивановым. В сущности, то было недвусмысленное и грозное предупреждение судьям. «…Представьте, какое „воздействие“ может быть оказано на судей, — говорил Иванов, — какие огромные деньги циркулируют где-то рядом, в какой опасной зоне приходится выбирать тот или иной путь. Словно по минному полю, когда сосед то и гляди „подорвется на миллионе“».

А дальше — уже совсем прозрачно: «И если дело попадет в руки судье, подверженному влиянию или нечистоплотному, то нет гарантий против необъективного судебного разбирательства и вынесения несправедливого решения».

Иначе говоря, предупреждаем: вынесете не тот приговор, значит, вы — взяточник или подвержены преступным влияниям.

30 декабря 1988 года, как раз под Новый год, приговор был оглашен. Почти все подсудимые были приговорены к различным срокам наказания, Чурбанов получил 12 лет. Однако одного из них, заместителя министра внутренних дел Узбекистана Кахраманова, содержавшегося под стражей три года и девять месяцев, суд оправдал: ни одно из предъявленных ему обвинений следствие так и не сумело доказать. В отношении другого, Хайдара Яхъяева, дело было передано на доследование, но так как все законные сроки содержания под стражей давно истекли, суд также вынужден был его освободить.

4 января 1989 года я писал в «Литературной газете»: «О так называемом „чурбановском процессе“ пресса уже рассказывала и, наверное, расскажет еще: процесс вызвал большой общественный резонанс. Я же хочу коснуться только одного, на мой взгляд, весьма существенного его аспекта».

Читателю предлагалось обратить внимание на некоторую «арифметику процесса». В первое время, находясь в тюрьме, Чурбанов признал, что получил взяток на общую сумму полтора миллиона рублей. Однако в обвинительном заключении следствие оставило только 656 тысяч рублей. Выяснилось, что «чистосердечно раскаиваясь», Чурбанов называл и такие эпизоды, которых просто не могло быть. Упоминал имена людей, которых никогда не существовало. В показаниях его фигурировали города, где он, Чурбанов, никогда не был. Следователи требовали от него: еще, еще, и он послушно накручивал. Возможно, надеялся таким образом вообще поломать обвинение. В какой-то мере ему это удалось: в судебном процессе прокурор снизил сумму подношений до 356 тысяч рублей. Суд же признал доказанными лишь три эпизода, по которым Чурбанов получил взяток в общей сложности на 90 964 рубля.

Я рассказывал в статье, что один мой знакомый, человек честный, порядочный, после вынесения приговора раздраженно сказал мне: «Такая коррупция расцветала, готовился миллионный процесс. А что в итоге? Пшик! Не иначе спустили на тормозах». Волнение этого человека вполне естественно. Слово «чурбановщина» превратилось у нас в нарицательное. Но ведь он, мой знакомый, яростный противник всяческого произвола, с негодованием осуждающий процессы тридцатых годов, страстный поборник правового государства, требовал, по сути, нового политического процесса. А как же иначе? Если результат процесса желанен уже заранее, если заранее известно, что такой-то приговор мы встретим с удовлетворением, а любой другой отвергнем с порога, то процесс этот из юридического неизбежно превратится в политический.

Но ценность закончившегося процесса, утверждал я, в том-то и состоит, что это был прежде всего процесс юридический. Людей судили не за их нравы, не за их образ жизни, вызывающий наше справедливое негодование, а за их конкретные действия и поступки, совершенные в нарушение законов. И за те только действия и поступки, в совершении которых у суда не оставалось никаких сомнений.

«Итак, процесс завершен, — писал я, — пора теперь извлекать уроки. На процессе обнаружилось, к какому нравственному падению приводит вседозволенность и безнаказанность в высших эшелонах власти. Но выявился на процессе и низкий профессиональный уровень некоторых наших следственных органов, призванных бороться с коррупцией. Сказывается, ох как сказывается привычка следователей работать в щадящих условиях, когда суды брали обычно на веру предъявленные подсудимым обвинения. Сегодня суды все чаще требуют доказательств. И здесь уж настроение публики, праведный наш гнев против взяткодателей и взяткополучателей на стол не положишь. Обвинил? Докажи!»

Вот тут-то и обрушился на меня град обвинений и проклятий. И не только со стороны. Назавтра после опубликования этой статьи на стене в редакции я прочел вывешенное кем-то «дацзибао»:

«НЕ ЗДОРОВАЕМСЯ С БОРИНЫМ, НЕ ПОДАЕМ ЕМУ РУКИ»

Валом пошла гневная читательская почта. «Мы вас всегда уважали, — говорилось в одном из таких писем, — всегда верили вашим публикациям. Что же теперь с вами произошло? Кто велел вам написать поклеп на замечательных следователей Т. Х. Гдляна и Н. В. Иванова? За сколько вы продались покровителям высокопоставленной мафии? Стыдно, товарищ Борин!»

8 февраля 1989 года в Центральном доме литераторов состоялась встреча писателей с судьями, заседавшими на процессе. Вести встречу правление Дома поручило мне. Несколько первых рядов в зале заняли работники прокуратуры. С первых же минут стало ясно: они явились сюда, чтобы дать бой судьям, сорвать встречу. На сцену поднялась прокурор следственной части Прокуратуры СССР Надежда Константиновна Попова, осуществлявшая надзор за следствием по этому делу. Обращаясь к судьям, воскликнула: «Да, пускай приговор ваш законный, но он несправедливый. Как могли судьи освободить в зале суда такого махрового преступника, как бывший министр внутренних дел Узбекистана Хайдар Яхъяев?» И присутствующие встретили ее слова бурными аплодисментами.

Но я-то знал, как и почему оказался на свободе действительно страшный человек Хайдар Яхъяев. И кто в этом повинен.

 

Пахан в кресле министра

Арестовали Яхъяева 21 августа 1985 года. Обвинили его в том, что, будучи министром внутренних дел, взяток получил на сумму 143 603 рубля, дал же их руководителям союзного МВД еще больше: 144 183 рубля.

Яхъяев во всем признался. Более покладистого обвиняемого, чем Яхъяев, трудно было и вообразить. Он не только во всем признавался, он не уставал подчеркивать свою преданность ведущим его дело следователям Т. Х. Гдляну и Н. В. Иванову. 23 января 1986 года он пишет заявление Генеральному прокурору СССР: «Вчера мне было объявлено, что уголовное дело в отношении меня передается из Прокуратуры СССР в КГБ… Я категорически возражаю… Более того, я заявляю, что в случае передачи моего дела откажусь от всех своих показаний и не намерен давать показания кому бы то ни было». Только этой следственной группе и никому больше! Из кабинета следователя Иванова Яхъяев звонит домой и категорически запрещает членам семьи куда бы то ни было жаловаться: «Меня арестовали правильно». 22 апреля 1988 года, когда следствие уже практически завершено и дело готовится к передаче в суд, он снова пишет заявление Генеральному прокурору. Не заявление — панегирик. Признаться, я никогда еще не видел, чтобы подследственные так пылко объяснялись в любви своим следователям.

«Изучив дело, — пишет Яхъяев, — я пришел к выводу, что руководители следственной группы Гдлян Т. Х. и Иванов Н. В. проделали громадный объем почти непосильного труда, расследуя столь сложное дело, и несмотря на это, на трудности и преграды на своем пути, проявляя профессиональное мужество, изобретательность и находчивость, его завершили… Дело расследовано, на мой взгляд, всесторонне, с соблюдением процессуальных требований, государственных интересов и справедливостью… Руководители следствия и следователи с должным пониманием и человечностью подходили ко мне и к другим подследственным, за что благодарен этим товарищам, руководителям Прокуратуры СССР, возглавляемой Вами, и лично Вам, тов. Генеральный прокурор…»

Но чем же была вызвана такая преданность Яхъяева своим следователям, такой порыв любви и нежности к ним? Надеялся, что в ответ на лояльность ему простят, спишут с него часть взяток? Однако Яхъяев с самого начала следствия безропотно, беспрекословно берет на себя все взятки. Мало? Еще берет.

Чтобы понять, какую на самом деле он преследовал цель, какой имел расчет, надо было перенестись на восемь лет назад, из года 1988-го в год 1980-й.

В июле 1980 года в Ташкент прибыла бригада Прокуратуры СССР, возглавляемая старшим помощником Генерального прокурора СССР А. В. Бутурлиным.

Материалы, имевшиеся в распоряжении бригады, трудно даже назвать просто заявлениями и жалобами людей, пострадавших от Яхъяева. Из этих документов складывалась масштабная картина преступной деятельности министерства внутренних дел Узбекистана, мощного карательного ведомства, во главе которого он стоял. Подчиненные ему структуры министр виртуозно использовал для расправы над своими личными недругами, среди которых нередко оказывались его бывшие любовницы.

Одна из таких жертв — член Верховного Суда Узбекистана X.

Осенью 1977 года по приказу Яхъяева было создано особое подразделение. Именовалось оно отделом спецтехники и связи и насчитывало в своем составе 19 человек. Главной задачей отделения стало прослушивание и ведение магнитофонной записи телефонных разговоров X.

Тогда же к Яхъяеву была доставлена соседка X. Ей поручалось следить за тем, кто к X. приходит, чем она занимается, рыться в ее мусорном ведре и обрывки бумаг аккуратно доставлять в МВД. За это женщине назначалось регулярное денежное содержание — 100 рублей в месяц. «Поначалу я стала отказываться, — вспоминает она, — но Яхъяев пригрозил, что могут исчезнуть мои дети. Я ему поверила…»

Кроме соседки по дому для работы с X. завербованы были также домработница X.; пенсионер МВД с денежным содержанием 120 рублей в месяц; близкая подруга X., а также гражданка, которая не регистрировалась, но выполняла отдельные поручения. Задание ей дали весьма своеобразное: она обязана была звонить по ночам X. и на узбекском языке обзывать ее нецензурными словами. Яхъяев у себя в кабинете прослушивал эти разговоры, и если агент ругалась слабо, министр, как свидетельствуют его подчиненные, выходил из себя. Надо думать, агент ругалась на совесть. «За это, — подсчитывает она, — мне дважды давали на праздник продукты: копченую колбасу, твердый сыр, бараньи кишки, два килограмма, красную икру, бутылку коньяка, бутылку водки, две коробки конфет…»

Однажды Яхъяев вызвал к себе начальника оперативно-технического отдела министерства и дал ему задание: создать группу «медвежатников», тайно, воровски проникнуть в здание Верховного Суда Республики, пробраться в кабинет члена Верховного Суда X., вскрыть ее служебный сейф, найти и изъять письма и фотографии, свидетельствующие о ее былой связи с Яхъяевым. Взломщиков подобрали что надо: два полковника, один генерал. Результаты операции, однако, себя не оправдали. То ли генерал и полковники действовали не слишком расторопно, то ли X. нежные письма на работе не хранила. Ничего не нашли.

Министра не покидала мысль и о физическом уничтожении X. Как-то поздно ночью, часа в три, в кабинете Яхъяева сотрудники слушали очередную магнитофонную запись, обсуждали результаты работы, и Яхъяев высказал идею: надо бы найти штук десять ядовитых змей и запустить их в квартиру X. Идею, естественно одобрили. Вскоре, однако, исполнитель сообщил, что змеи в эту пору года, к великому сожалению, не ловятся.

Заранее также тщательно продумывалась и шаг за шагом осуществлялась фальсификация уголовных дел против других неугодных Яхъяеву лиц. Кто-то ему донес, что некая парикмахерша Н. распространяет о нем «нескромные сплетни». Министр вызвал к себе начальника паспортного отдела и дал ему задание немедленно посадить парикмахершу. Вариант был выбран: «спекуляция».

«Общественная помощница органов» (так именуется она в документах), девушка по имени Мухаббат Ахметова, знакомится с парикмахершей, входит к ней в доверие и просит оказать небольшую услугу: у себя в парикмахерской продать по повышенной цене принадлежащие ей, Ахметовой, десять отрезов ткани хан-атлас. На самом деле эти отрезы специально для готовящейся операции приобретены работником МВД за казенный счет. «Покупательницы» — тоже люди МВД. Ничего не подозревая, парикмахерша соглашается. В нужный момент в парикмахерскую врываются милиционеры и с поличным задерживают «спекулянтку» Н.

Впрочем, спекуляции организаторам мероприятия показалось мало. «Общественная помощница органов» подбрасывает в квартиру Н. еще и наркотик, анашу. После обыска у нее в квартире, Н. привозят в МВД и требуют, чтобы она во всем созналась. Н. плачет, уверяет, что отрезы не ее и никакой анаши у нее никогда не было. Ее уводят в подвал. Назавтра все началось сначала. И так постоянно, каждый день. Несколько месяцев ее держат в одиночке, бросают в карцер. Яхъяев лично вызывает ее и угрожает расправой. Ее обещают сгноить в женской колонии. Она пишет заявления, однако все они тут же, при ней уничтожаются. Дома у нее остались престарелая мать и маленький ребенок…

Но, пожалуй, всего сильнее впечатляет история Веры П. Появилась она у Яхъяева осенью 1974 года. Он устроил ее на работу в МВД, дал квартиру, дарил книги своих стихов с нежными надписями. А потом остыл. Из МВД ее уволили. Вера же продолжала искать встречи с Яхъяевым, хотела с ним объясниться. Ее приятель, работник телефонной связи МВД (слаб человек), дал ей домашний телефон министра.

На следующий день, ближе к ночи, телефониста доставили к Яхъяеву. Министр допрашивал его до утра. Бил по лицу, грозил уничтожить.

Утром телефонист получил ответственное задание: созвониться с Верой, назначить ей свидание и вступить в половую связь.

Детали этой захватывающей операции надо знать. В комнате телефониста работники оперативно-технического отдела установили микрофон. И в тот час, когда он договорился встретиться с Верой, бригада выехала на спецмашине с соответствующими средствами. Вместе с ней прибыл и фотограф с аппаратурой, снабженной рацией, по которой он должен был получить сигнал. В соответствующий момент фотограф ворвался в комнату и произвел съемку.

Эти непотребные фотографии тоже были приобщены к делу о злоупотреблениях Яхъяева, которое вел прокурор А. В. Бутурлин.

Собранные здесь документы подробно описывают, как люди Яхъяева отправили Веру П. в психиатрическую больницу. Объявить ее сумасшедшей удалось не сразу, сперва врачи признали П. совершенно здоровой. Яхъяев занервничал. Продиктовал своему заместителю характеристику на бывшую сотрудницу министерства. «Гражданка П., — говорилось в бумаге, — угрожала, что обратится к представителю ООН или в посольство одной из западных держав, добьется, чтобы было напечатано в иностранной прессе…» Врачи сдались. После двухмесячного пребывания в психушке в истории болезни П. появилась запись: «Больная начала прибавлять в весе, стала заторможенной, пассивной, вялой… Перестала интересоваться окружающим, не смотрит телепередачи, не общается с больными…» Из больницы ее выписали с диагнозом: «Шизофрения непрерывная, параноидальный синдром. В связи с тем, что больная представляет социальную опасность, взять на учет…» Теперь эта женщина Яхъяеву была уже не опасна.

Бригада Бутурлина работала в Ташкенте несколько месяцев. Страшная открывалась картина. Людей среди ночи доставляли к министру на допрос. Без суда и следствия неделями держали в тюремной камере. Провокации следовали одна за другой.

Однако довести расследование до конца Бутурлин не смог. Первый секретарь ЦК Узбекистана Рашидов обратился в Москву, и бригаду Бутурлина отозвали. Ему приказали дело о злодеяниях Яхъяева сдать в архив.

Но о существовании этого дела Яхъяев прекрасно знал. И больше всего опасался, что следователи Гдлян и Иванов сейчас, через восемь лет, достанут гибельные для него документы с архивной полки. «Следователь Иванов, — расскажет он впоследствии, — заявил, что у них есть еще несколько томов, и в случае неправильного моего поведения на следствии, отказа давать показания, напустит на меня разных лиц… Материалами в отношении моих любовниц они шантажировали меня вплоть до суда…» Как огня боялся Яхъяев, что похороненные в архиве доказательства его злодеяний получат теперь широкую огласку, лягут на судейский стол. «Молот над моей головой, — назовет эти материалы Яхъяев, — дамоклов меч». И как мог старался, чтобы тяжелый тот меч не опустился на его голову. Немедленно сознавался во всех эпизодах, которые предъявляли ему Гдлян и Иванов. Был шелковым, объяснялся им в любви, стелился перед ними.

Но притворяясь послушным и покладистым, подтверждая все, что они от него требуют, не переставая бить своим следователям поклоны и не уставая их благодарить, Яхъяев тем временем отлично сознавал, что его признания во взяточничестве, не подкрепленные объективными доказательствами, в суде должны будут лопнуть как мыльный пузырь. «Следователей, — станет он позже откровенничать, — нисколько не беспокоили ни реальные обстоятельства, ни точное время этих нелепых сочинений, навязанных мне. Они как одержимые хватались за любые признания, чванливо подчеркивая, что методы их следствия не похожи на другие, что победителей не судят…»

Расчет Яхъяева, к сожалению, подтвердился. Достаточных доказательств предъявленных ему обвинений у следователей не оказалось. На основании же тех поверхностных, противоречивых данных, которые они представили в суд, он не имел возможности осудить Яхъяева. И оставлять его дальше под стражей тоже не мог: обвиняемый пробыл в заключении три с половиной года, а по действовавшему тогда закону человека до суда допускалось держать в изоляции не больше девяти месяцев. Не мог также суд вменить в вину Яхъяеву те его действия, о которых шла речь в материалах, собранных бригадой Бутурлина: выйти за рамки представленного прокуратурой обвинительного заключения суд не вправе.

И вот теперь, когда обвинительное заключение подписано и дело ушло в суд, когда следователи Гдлян и Иванов ему больше не страшны, Яхъяев берет реванш и всласть начинает над ними издеваться. Он обращается к руководителям партии и правительства. «Наконец наступило то долгожданное время, — пишет Яхъяев, — когда я могу в полном объеме и с глубоким осмыслением оценить и описать те хитросплетения и коварные методы и способы, при которых отдельные высокопоставленные лица Прокуратуры СССР искусственно создают обвинения». Его следователи, Гдлян и Иванов, утверждает он, лживые и бессердечные люди. Яхъяева они убеждали в том, что «их следственная группа на сегодняшний день достигла такой недосягаемой вершины, что она в состоянии мгновенно придавить любого, кто чем-то посягнет на их авторитет». Называет этих людей «кучкой карьеристов из Прокуратуры СССР».

Вот и получалось, что Яхъяев своих следователей перехитрил, переиграл как несмышленых младенцев. Обвел вокруг пальца.

А значит, на вопрос прокурора Надежды Константиновны Поповой, прозвучавший в ЦДЛ на вечере, посвященном «чурбановскому» процессу, — как могло случиться, что такой человек, как Яхъяев, избежал справедливой кары? — был только один ответ: произошло это в результате тех игр, что затеяло следствие с Яхъяевым и которые не пресекла в свое время надзирающий за следствием прокурор Надежда Константиновна Попова.

 

Угрозы

Между тем по Ленинградскому телевидению с соответствующими комментариями показали фрагмент того ЦДЛовского вечера. Съемку в зале произвел кто-то из прокурорских работников. Выступила против меня и газета «Труд».

Гнев людей, не слишком искушенных в тонкостях юриспруденции, был понятен. Не приходилось удивляться и возмущению прокуроров: они защищали свое право по-прежнему бесконтрольно диктовать судам. Но на меня ополчились и те, кто, как я полагал, должны были меня понять, поддержать. Люди одних со мной взглядов, с одной, как мы тогда говорили, «грядки».

С Егором Яковлевым, редактором «Московских новостей», мы встретились на каком-то вечере «Мемориала». Наши добрые отношения возникли еще в пору редактирования им журнала «Журналист». Было это в самом конце шестидесятых, уже начался явный отход от идей XX съезда, оттепель шла на убыль, однако «Журналист» упорно продолжал печатать вызывающие по тем временам вольнолюбивые статьи. Долго это продолжаться, конечно, не могло, и наступил день, когда Егора вызвали на секретариат ЦК. Мы, несколько сотрудников и друзей журнала — Леня Лиходеев, Володя Шевелев, Ира Дементьева, еще два-три человека, — остались ждать его в редакции. Он приехал очень спокойный, позвонил жене: «Все нормально, меня сняли», поставил на стол бутылку и стал рассказывать, как орал на него Суслов. Инкриминировались Егору, насколько помню, три кошмарные провинности: публикация статьи Анатолия Аграновского «Публицистика должна быть вопросительной» (на обложке был перечеркнут красным крестом знак восклицательный и крупно изображен знак вопросительный, в этом усматривался подкоп под жизнеутверждающие идеи партии и порождение ненужных сомнений), хвалебная статья о плеяде молодых писателей: Ахмадулина, Аксенов, Евтушенко, Вознесенский, и еще какая-то третья публикация. «Ничего, ребята, — сказал нам Егор, — а ведь кое-что мы все-таки успели».

Так вот, в тот день, на вечере в «Мемориале», я был без машины, и Егор предложил завезти меня домой. И по дороге у нас вспыхнул жаркий спор. «Пусть эти два следователя не правы, — доказывал он, — но поддержать их сейчас надо хотя бы из политических соображений. Их наступление на Лигачева и других только на руку демократам». Я возражал, он настаивал. Мы повысили голос. Я раскипятился. Крикнул: «Останови машину, я выйду». Полемику прекратила его жена Ира. «Хватит, — сказала, — а ну-ка успокойтесь».

Придя домой, я тут же написал короткую заметку: мой товарищ, глубоко порядочный человек, готов поддержать следователей-фальсификаторов «из политических соображений». Как часто слышали мы такую дежурную мотивировку, оправдывающую любой произвол в самые страшные годы.

Заметку я отнес не в свою «Литературку», а к Егору, в «Московские новости».

Назавтра он мне позвонил. Сказал сердито: «Приходи, прочти полосу. Материал я поставил в номер».

Сегодня, когда улеглись тогдашние страсти и давно уже никто не ждет от былых кумиров героических подвигов, я отчетливее, кажется, вижу то, что в пылу спора, стремясь пробить стену непонимания, еще не готов был осознать: нет, не могли, не в состоянии были люди, все общество, иначе воспринять обличительные речи двух следователей, их обещание рассказать нам всю правду. Слишком натерпелись мы от вседозволенности власть имущих, от творимого ими беспредела, от их безнаказанности. А если борцы с ними и перегнут где-то палку, добавят лишку, то — не беда. По сравнению с тем, что творили и творят хозяева жизни, — это такая малость! Да и мои отчаянные потуги ссылаться на законность теперь, когда общество пришло в движение, начало раскрепощаться, уже казались в лучшем случае смешными, но чаще вызывали, да и не могли не вызывать, протест, возмущение. Люди на собственном опыте знали, что законности в точном смысле этого слова у нас фактически никогда не существовало, она превращена была в блеф, в голую абстракцию. За газетные призывы к ней долгие годы хватались лишь как за последнюю соломинку, от полной безнадежности. Но теперь, после того как многие вещи наконец стали называть своим именем, любые разговоры о ней уже зазвучали дразнилкой, фальшью и притворством.

После тягостного вечера в ЦДЛ я уехал работать в подмосковное Переделкино, в писательский Дом творчества. Туда позвонил мой знакомый, тоже работник прокуратуры. Сказал, что хотел бы с женой запросто меня навестить.

Когда после ужина мы прогуливались в парке, знакомый отвел меня в сторону и доверительно сказал: «Я должен вас предупредить. Кое-кого вы очень раздражили. Зачем вам лезть на рожон? Вы, наверное, недооцениваете всей опасности, которая вам грозит. Будьте осторожны».

В это же примерно время мой друг народный писатель Узбекистана Камил Икрамов рассказал мне, что к нему неожиданно приехали Гдлян и Иванов. Объяснили, что при расследовании «узбекского дела» им очень важна поддержка узбекской интеллигенции. В разговоре, между прочим, спросили: «А вы знаете журналиста Борина?» «Да, — ответил Икрамов, — это мой товарищ». «А ведь мы располагаем материалами, что он брал крупные взятки», — сообщил Гдлян.

«Этот разговор я записал на диктофон, — сказал мне Камил. — Считай, что у тебя есть вещественное доказательство».

Что мне оставалось делать?

Я еще раз выступил в «Литгазете», ответил моим сердитым читателям — оппонентам. В другой статье рассказал о Хайдаре Яхъяеве, о том, как переиграл он двух знаменитых следователей и, в результате, избежал заслуженного наказания. Напечатал историю талантливого эстонского изобретателя И. Хинта, в свое время арестованного Гдляном «за антисоветскую деятельность». Хинт в тюрьме умер, а через несколько лет был посмертно реабилитирован Верховным Судом.

Но тут руководители Прокуратуры СССР, да и вообще руководство страны, прежде, уж не знаю по какой причине, явно заигрывавшие с Гдляном и Ивановым, фактически их поддерживавшие, вдруг на них ополчились. Делом двух следователей занялась Комиссия партийного контроля. Потом — комиссия Президиума Верховного Совета СССР. Мне позвонили с телевидения и попросили выступить против Гдляна и Иванова в программе «Время». Я отказался. В создавшейся ситуации я не мог сказать даже то, что действительно думаю. Получалось бы, что я смыкаюсь с теми политическими силами, к которым ничего, кроме глубокого неуважения, никогда не испытывал.

События какое-то время еще продолжались. На сессии Верховного Совета выводы «гдляновской» комиссии доложил один из ее сопредседателей Р. Медведев. Постановление отрабатывалось долго, мучительно, в жарких спорах. Наконец утвердили: «Принять к сведению. Считать функции указанной комиссии исчерпанными». И все.

Но история эта уже стала терять для меня всякий интерес.

 

Камил Икрамов

Камил Икрамов умер в Германии. Он и раньше там лечился, а последнее время лежал в Москве в Онкологическом центре. Однако стремился опять в Германию, очень верил немецким докторам.

Мне позвонила его жена Оля, объяснила, что в Онкологическом центре отказываются вызвать санитарную машину для перевозки его в Шереметьево, считают, что он не выдержит перелета. Не отвезу ли я его в аэропорт на своих «Жигулях»? Разумеется, я согласился, но позвонил Крелину: что скажет врач? «Ты учти только, — предупредил он, — Камил в таком состоянии, что может умереть у тебя в машине». Сам Крелин приехать не смог: ему предстояло срочно оперировать больного. Выбора не оставалось, я поехал, не очень представляя себе, что стану делать с умирающим. Но, подъехав к Центру, с облегчением увидел санитарный автомобиль и стоявшую рядом с ним Олю. Оказывается, онкологи все-таки смилостивились и транспорт вызвали.

Через несколько минут санитары вывели Камила. Я его не узнал. За короткое время он превратился в глубокого старика. Он шел ни на кого не глядя, вид у него был совершенно отрешенный.

Они с Олей поехали в санитарной машине, а я с их дочкой Аней отправился следом.

В аэропорту мы сразу же прошли в медицинскую комнату. Камил, мне показалось, не очень осознавал происходящее, только все время, не отпуская, держал Анину руку.

Зашел работник таможни, молодой парень, сказал, что серебряную цепочку, которая была на Камиле, надо сдать, вывозить за границу ее нельзя. Оля разволновалась, объяснила, что это никакая не драгоценность, грош ей цена, только она — семейный амулет, и муж в него верит. «Пожалуйста, разрешите…» «Нельзя, — повторил таможенник, — оставьте провожающим». И тут я не выдержал, заорал на этого парня: он, что, слепой, не видит, что здесь происходит? Человек он или бездушный чурбан?

«Перестань, — вдруг очень четко и ясно сказал мне Камил, — не знаешь, в какой стране живем?»

Камил, увы, знал это слишком хорошо. В 1938 году расстреляли его отца, секретаря ЦК компартии Узбекистана, арестовали мать. Сам Камил еще мальчишкой попал за решетку, провел там немало лет. А потом, став прекрасным журналистом и писателем, много сил тратил, вызволяя из застенков несчастных. Он был превосходным рассказчиком, уйму знал, уйму помнил, обладал каким-то редчайшим, удивительным артистизмом.

Прилетев в Германию, через три дня Камил умер.