Сейчас уже отходят в область истории и воспоминаний 70–е годы и начало 80–х годов, когда, так же как и в предшествующие десятилетия, наша страна, согласно официальным утверждениям, была страной массового атеизма, когда лишь «отдельные граждане все еще придерживались религиозного мировоззрения». Но даже тогда, если бы мы задали, скажем, десяти нашим знакомым, вроде бы неверующим людям, простой вопрос: «Есть ли Бог?» — первым немедленным ответом, скорее всего, был бы: «Нет, Бога нет!» Потом, после минутного раздумья, девять из десяти сказали бы: «А вообще–то, конечно, «что–то» есть».
За этим признанием стоял и стоит не просто суеверный страх, оговорка «на всякий случай», а нечто гораздо большее, нередко глубокое и сложное ощущение некоей духовной реальности, существующей помимо видимого мира, какого–то другого измерения бытия. Назвать эту реальность Богом как–то не хватает смелости. Это бывает так же трудно, как, например, первый раз перекреститься. Впечатление такое, что произнесение самого этого слова «Бог» всерьез, а не с маленькой в то время буквы газетно–бытового контекста, сразу же и обязывает к чему–то серьезному. Это первое «Да» должно повлечь за собой множество других «да», вынуждающих к пересмотру очень многого в жизни. Поэтому для всех нецерковных людей, конечно, и честнее и правильнее оставить за этой непонятной и таинственной духовной реальностью неопределенное и ни к чему особенно не обязывающее «что–то есть».
Нередко такое представление сопровождалось, особенно во время каких–нибудь откровенных разговоров, утверждением, что у каждого есть «своя вера». Заметьте: никогда не говорилось — «своя религия». Нет, утверждалось, на наш взгляд, очень тонко и правильно, наличие «своей веры». Под этим, чаще всего, понимаются все–таки духовные вещи — те или иные правила нравственности, что хорошо, а что плохо, а также некоторые, правда довольно неопределенные, религиозные понятия. Они включают в себя, в частности, уверенность в том, что ребенка надо окрестить, умерших родителей и родных — отпеть в церкви и что на могиле все–таки лучше поставить крест или изобразить его на каменной плите–памятнике. На языке богословия это можно было бы назвать естественной нравственностью и естественной религиозностью. Последняя, при всей своей туманности и неопределенности, тем не менее, несомненно, свидетельствует о наличии у нашего народа здорового религиозного инстинкта, который, несмотря на многолетнюю антирелигиозную пропаганду и почти полное отсутствие в нашем обществе проповеди христианства, не только не исчез, но даже усиливался с каждым десятилетием.
В начале 80–х годов преобладало ощущение, что за предшествующие примерно 20 лет для все большего и большего числа людей (самых разных возрастов) все более серьезное значение приобретали размышления, связанные, в конечном счете, с самым главным для человека вопросом — о смысле нашего существования. В 20—30–е годы в сознании людей преобладающим было то, что связывалось с победой нового строя, преодолением всего старого, отжившего, с заботами просто выжить в условиях радикальных изменений всего жизненного уклада и частых внутренних, нередко искусственно создаваемых конфликтов. Затем смыслом жизни стала победа в жестокой войне, опять же выживание в тяжелые послевоенные годы, желание вернуть жизнь к нормальным условиям. Жизнь действительно становилась легче: снижались цены, появились холодильники, телевизоры, отдельные квартиры. Смерть Сталина и последующее разоблачение культа личности также создавали ощущение не совсем ясных, но все же радостных перспектив. Наконец, с началом 60–х годов, жизнь стабилизировалась, стала если не зажиточной, то, во всяком случае, относительно спокойной. Но вместе со спокойствием пришло однообразие. Постоянное ожидание чего–то нового, свойственное концу 40–х и 50–м годам, сменилось чувством, что ничего особенного, нового в масштабах страны уже не будет и какие–то улучшения в судьбе каждого зависят лишь от личного умения продвинуться, «устроиться», «достать» и т. п. Пафос всеобщего созидания и светлых надежд сменился прагматизмом личной карьеры. В этих условиях очень многие люди, естественно, уже могут позволить себе задуматься над вопросом: а для чего же, собственно, я живу? Конечно, не все формулировали его именно в таком обнаженном виде, но он ощущался в меняющемся отношении наших соотечественников к таким явлениям, как вера, религия и Церковь.
С приходом к власти М. С. Горбачева и наступлением «перестройки» в обществе, сначала медленно, а затем со все большим ускорением, начались грандиозные процессы переосмысления последних 70 лет нашей истории. Все накопившееся недовольство ложью и фальшью излилось на страницы прессы, в радиопередачи, книги, разговоры, споры и митинги. Пошел почти неуправляемый процесс пересмотра всего и всех. В сущности, самое главное и неоспоримое достижение перестройки — небывалая еще в России за всю ее историю свобода слова. Сходный в этом отношении период от февраля до октября 1917 г. был, конечно, несравненно короче. При этом все болезни общества оказались на виду. Весь спектр мнений — от ортодоксальных коммунистов до русских фашистов — получил возможность быть услышанным. Но во всем этом проявилась главная беда нашего общества — отсутствие сложившихся, апробированных, разделяемых достаточно весомым большинством населения нравственных критериев жизни. Проще говоря, в обществе нет отчетливых представлений о том, что такое хорошо и что такое плохо. Взятка, спекуляция, незаконная переплата в государственной торговле, просто воровство всего, что «плохо лежит», — пороки обыденные и почти естественные.
Неимоверно быстро происходит падение престижности высшего образования, ученых степеней, вообще всякой солидной и определенной профессии. Вместо этого — повальное устремление молодежи в кооперативы. Причем, чаще всего, речь не идет о каком–то солидном или действительно нужном стране производстве. По большей части это торговля, перекупка, в крайнем случае производство всякого ширпотреба — джинсов, кроссовок и т. п., в отношении которых не знаешь, чему больше удивляться — их низкому качеству или астрономическим ценам.
В интеллигентских кругах страстные, за полночь споры о нарушении прав человека, о смысле жизни, о вере почти нацело вытеснились обсуждением «ехать или не ехать», если «ехать», то «куда» (Израиль, США, Канада, Австралия?) и «как». Впрочем, эти проблемы перестали быть чисто «интеллигентскими». Среди молодежи все шире возникает желание либо уехать вообще, либо чтобы подработать, «встать на ноги» и затем «начать жить».
Желание уехать объясняют очень просто. Очевидно, что за ближайшие 5—10 лет жизнь в стране не наладится. А время идет. Хочется «пожить по–человечески», то есть так, как живут на Западе. По всем сведениям, там в любом случае, то есть занимая даже самую непрестижную должность, жить будешь лучше, чем здесь. Вывод ясен — уезжать любым способом. Некоторые даже приходят в церковь за справкой о крещении и характеристикой — понимают, что так больше шансов где–нибудь поприличней устроиться. Не принимаются во внимание ни неизбежные многочисленные унижения при самом выезде и в дальнейшем устройстве, ни то, что мы «там» никому не нужны, ни даже очевидное соображение: всех Запад просто не вместит и не переварит, поскольку это неизбежно повлечет за собой снижение материального и нравственного уровня его собственной жизни. Словом, в народе нашем молниеносно распространяется психология отсталой страны, принадлежащей к третьему миру, когда люди готовы ехать на Запад любыми путями, выполнять там любую работу — быть судомойками, мусорщиками и т. п. лишь бы хоть в какой–то мере прилепиться к жизни, соответствующей стандартам западной цивилизации.
Самое печальное еще в том, что уехать стремятся и активные христиане, причем разных конфессий. Среди них есть и пятидесятники, и баптисты, люди, прошедшие в свое время лагеря и ссылки, мужественно отстаивавшие свое право верить во Христа и свидетельствовать о своей вере другим. Сейчас, когда открывается полная свобода для проповеди, эти же самые люди вдруг используют то, за что некогда пострадали, для получения статуса политических беженцев со всеми вытекающими из него благоприятными последствиями и уезжают на Запад. Так же и среди православных: люди, в минувшие трудные годы проводившие работу по евангелизации и катехизации, сейчас вдруг предпочитают блага западной цивилизации возможности, наконец, пользоваться полной свободой для христианской проповеди здесь, в России, где это так необходимо, где на счету каждый здравомыслящий человек. Ведь, казалось бы, людей должна была бы удерживать простая мысль: кому я там, на Западе, особенно нужен? между тем, как здесь, в России, — непочатый край работы! Но по–видимому, спокойное, безопасное, обеспеченное, по нашим меркам, существование за границей представляется более заманчивым, чем суматоха и крайнее напряжение нашей российской жизни, в которой еще неизвестно, чем все кончится.
Как–то в одной компании шел разговор о том, что Максимилиан Волошин в 1917 году и позже, когда у него была полная возможность уехать за границу, предпочел остаться в России, в своем Коктебеле. Крым в то время был ареной кровопролитных боев и последующего красного террора. Волошин тогда говорил: «Когда мать в беде — нельзя ее бросать!» Один из собеседников заметил: «А если мать страдает каннибализмом?!»
В народе нашем произошла поразительная метаморфоза патриотического чувства: оно либо просто исчезло, атрофировалось, либо приобрело гротескные очертания нового мифа о Великой России, с бездумной идеализацией всего прошлого, ненавистью ко всем, думающим иначе, высокомерным самопревозношением перед другими странами и культурами. Патриотизм, как чувство, прежде всего, элементарной ответственности перед Богом за все то, что он поручил каждому из нас, призвав нас к жизни именно в это время и на этом месте, — такого рода «нормальный» патриотизм, одновременно уважающий других людей с их верованиями и идеологиями, непохожими на наши собственные, остается слишком неприметным.
Одним словом, народ наш оказался в состоянии идейного вакуума — старое мировоззрение, окрашенное в коммунистические цвета большей или меньшей интенсивности, рухнуло, новое еще не возникло. Речь идет, разумеется, не об обязательной идеологии «сверху», а о принятии большинством народа некоей суммы идей и взглядов — системы ценностей, — определяющих его духовный облик, как, скажем, христианский или исламский и т. п. С крушением навязанной тоталитарным режимом коммунистической идеологии такое состояние неизбежно, однако мириться с ним ни в коем случае нельзя. Иначе может получиться по известной евангельской притче: бес, будучи изгнанным из человека, ищет себе покоя и не находит, затем возвращается обратно и застает дом незанятым. Тогда берет с собой семь других духов, злейших, чем он, и снова поселяется там же, и бывает для человека того последнее горше первого.
Тем не менее, было бы неверным представлять нынешнюю нашу ситуацию, исключительно в черных тонах. Народ, во всяком случае в России, пока держится как некое единое целое, объединяемое общностью языка, пусть обедненной и обкромсанной, но все же по–прежнему значимой русской культурой, общностью истории и, наконец, судьбы.
События 19—21 августа 1991 года показали это удивительное, несмотря ни на что сохранившееся единство народа перед лицом опасности коммунизма. Когда рука об руку на баррикады встали депутаты, рабочие, артисты писатели, интеллектуалы, таксисты, женщины, студенты, школьники…
Это было, конечно, чудо Божие, но чудо, явившееся через наш народ, готовый умереть, но не вернуться в прежнее болото рабства и тотальной лжи. Все еще раз увидели, что русские (правильнее — россияне) — это не единство биологического происхождения, а единство принадлежности к российскому социуму, к российской культуре. То, что среди трех раздавленных танками, таких красивых, даже внешне, молодых людей, один был еврей, — великий символ и призыв Божий ко всем: не сводите национальные счеты! Бог собрал разные народы в Россию, чтобы создать удивительную страну и культуру, могущую вместить все лучшее из особенностей тех народов, которые разными судьбами встретились и живут на просторах России. В России, слава Богу, пока нет разрушительных конфликтов, подобных Карабахскому, нет голода, нет крайней разрухи. Думаю, что самым позитивным фактором современной России является практически полное отсутствие призывов к насилию. Разве за исключением отдельных окаменелых коммунистов и фашистов, которых, в сущности, никто не слушает. Ни демократы, ни коммунисты (в массе своей), ни анархисты, либералы и другие к насилию не призывают.
Вспомним XIX век, когда в общем–то интеллигентные люди, Белинский и Чернышевский, были убежденными сторонниками насилия ради будущего всеобщего счастья. А ведь оба властители дум молодежи, идеологи, благороднейшие, с точки зрения тогдашней интеллигенции, люди.
Насколько отличаются от них, например, А. Д. Сахаров, А. И. Солженицын, Д. С. Лихачев, уважаемые миллионами наших сограждан. Собственно говоря, мы и держимся пока еще «на плаву» именно благодаря отсутствию крупных вооруженных конфликтов внутри страны, подобных тем, какие начались в первые же месяцы после октябрьского переворота. Из сравнения нашего времени с тем периодом видно, насколько же бесконечно безнравственным был призыв к гражданской войне в 1917–м и в последующие годы.
На этом общественном фоне потрясающе быстро стало меняться и отношение к религии и к Церкви «миллионов людей. Совершенно справедливо самым решительным моментом начала этих изменений уже не раз назывался 1000–летний юбилей Крещения Руси в 1988 г. Встреча М. С. Горбачева с патриархом Пименом и членами Синода весной 1988 г., накануне празднования юбилея, широкая кампания культурных и церковных мероприятий — все это обозначило изменение самой атмосферы взаимоотношений Церкви и государства, а также настроение и образ действия миллионов людей.
Параллельно шли общественные и юридические процессы. Начиная с 1989 г. стали активно приглашать священников в школы, вузы, лектории, дома культуры и т. п. Очень скоро предложение стало значительно превышать возможности всех христианских конфессий, так что священнослужителям все чаще приходится отказываться просто из–за физической невозможности бывать везде, куда приглашают.
Одновременно 9 октября 1990 г. были изданы законы о свободе совести — Верховным Советом СССР, а несколько позже и Верховным Советом РСФСР Наконец, религиозным организациям разрешили то, что было запрещено с весны 1918 года, — свободную религиозную проповедь, религиозную работу с молодежью, благотворительность, беспрепятственное образование новых религиозных общин и т. п. и т. д. Можно без преувеличения сказать, что религиозные общества, в том числе Русская Православная Церковь, получили возможности, которых не имели не только при Советской власти, он и за все 1000 лет христианства на Руси.
Самое существенное в этом процессе нормализации положения религии состоит в том, что впервые за все время существования Советской власти объявленное законодательство реализуется вполне честно — нет никакого разрыва между законом и практикой жизни. Имеющиеся трудности связаны всегда лишь с предоставлением помещения — один из постоянных дефицитов нашей жизни.
Как сказывается все это на духовном состоянии наших соотечественников? Какова реакция людей, выросших в условиях 70–летнего господства атеизма и гонений на религию, на то, что «теперь все это стало можно»?
Если вспомнить отношение к религии и Церкви лет 30— 35 назад, то уже в доперестроечное время изменения в настроении нашего народа были явно в лучшую сторону. Вместо насмешливого и презрительного отношения к вере в 50–е и в начале 60–х годов с появлением диссидентских настроений пришли интерес и уважение подавляющего большинства людей, с которыми приходилось сталкиваться. Это субъективное впечатление подкреплялось и объективными фактами. Такая странная вещь, как возникшая в начале 70–х годов среди молодежи мода на ношение крестиков, в общем–то неугасшая до сих пор, говорит о доброжелательном отношении к этому самому главному символу христианства. Конечно, очевидно, что за этим нет еще ни веры, ни вообще чего бы то ни было серьезного, однако факт симпатии налицо. Недаром эта мода неустанно порицалась со страниц «Комсомольской правды».
Вот другое явление, того же внешнего порядка: на могилах уже с конца 70–х годов практически все ставят кресты. Как бы это ни называть — модой, традицией — факт остается фактом: обелиски и пирамиды со звездочкой, не прижились. На новых кладбищах, рядом с конторой, где оформляются документы, находится мастерская, где могут быть приобретены кресты заводского изготовления. Среди множества свежих могил я не видел ни одной, на которой не было креста — независимо от того, похоронили там старушку или передовика производства. Вероятно, есть могилы и без крестов, но их, наверное, единицы. На более старых участках на смену временным дешевым железным крестам многие устанавливают кресты больших размеров, из хорошего дерева, тщательно обработанные. Духовой оркестр, дежурящий на кладбище, наряду с обычным в таких случаях репертуаром из Моцарта и Бетховена, стал играть мелодию тропаря 6–го гласа: «Воскресение Твое, Христе Спасе…»
Последние 10—15 лет тысячи людей на Пасху едут на кладбища. Приятно, кстати, отметить, что реакция на это со стороны властей уже в те годы была, скорее, положительная: в Москве множество автобусов снималось с малозагруженных маршрутов и экспрессами курсировало между кладбищем и ближайшим метро; ставятся ограждения, выделяются наряды милиции, чтобы предотвратить какую–либо давку. Почему именно на Пасху? Почему на кладбища? Ведь собственно церковное пасхальное поминовение усопших совершается лишь на девятый день после Пасхи, всегда во вторник, в день, называемый Радоница. Традиция посещать кладбища на Пасху в таком массовом варианте сложилась буквально на наших глазах. Люди чувствуют какую–то необходимость связать самое загадочное и непоправимое в жизни — смерть — с самым большим и радостным религиозным праздником.
Я говорю об этих очень разноплановых и малозначительных на первый взгляд вещах для того, чтобы подчеркнуть обстоятельство весьма существенное и важное. В народе нашем с каждым десятилетием все больше и больше ощущался духовный вакуум, духовный голод, утолить который предстоит нашей Русской Православной Церкви.
А Я говорю вам:(Ин. 4: 35)
возведите очи ваши и посмотрите на нивы, как они побелели и поспели к жатве.
Какое бы распространение ни получали увлечения йогой, парапсихологией, экстрасенсами, индуизмом, снежными людьми и летающими тарелками — все это всерьез захватывало лишь небольшие по численности группы интеллигенции.
Правда, с перестройкой и увеличением числа всевозможных свобод, открылся широчайший простор и для всех оккультных, парапсихологических и других подобных направлений. Астрологические прогнозы и рекомендации стали печататься чуть ли не в центральной прессе. Издаются книги наиболее известных астрологов. На всяких вечерах и встречах они стали просто нарасхват. Так что сейчас круг людей, обращающихся к экстрасенсам, астрологам, сознанию Кришны, учению Блаватской, последователям Елены Рерих и т. п. и т. Д., существенно расширился. Впрочем, все это затрагивает немногочисленную часть населения. То же самое можно сказать и о сеансах всевозможных «колдунов», которым некоторые кинотеатры и дома культуры представляют помещения. Понятно, что свобода в светлом понимании — это свобода для всего — и положительного и отрицательного, и для добра и для зла. Это естественно, так как нынешние государственные структуры — Советы всех уровней — совершенно адекватно отражают состояние нашего общества, в основном лишенного нравственных критериев. Понятие свободы в этом случае совпадает со вседозволенностью, поскольку депутаты, предлагающие и принимающие те или иные законодательные положения, будучи в религиозном отношении, как правило, людьми совершенно невежественными, не видят разницы между христианством, кришнаизмом, астрологией, рерихианством и т. д. Для них все это идет под рубрикой «свободы совести», в то время как степень осознания ответственности государственных законодательных структур за направление духовного и нравственного развития собственного народа пока оставляет желать лучшего.
Конечно, это печально, но на данном этапе состояния нашего общества это неизбежно и просто предполагает со стороны христиан активную миссионерскую деятельность внутри собственного народа. При этом я берусь утверждать, что для большинства нашего народа слово «Бог» все же мгновенно связывается со словом «Церковь». Причем не католическая, не протестантская, а именно православная. Существует мнение, что в случае действительно полной свободы вероисповедания Православие едва ли останется преобладающей конфессией: интеллигенция в большинстве своем уйдет в католичество, а рабочие — к баптистам. Ни в коей мере не будучи врагом католичества или баптизма, вместе с тем оставаясь православным, я все–таки убежден, что преобладающим в нашей стране в обозримом будущем останется все–таки Православие. Принятие тем или иным народом именно этого, а не другого христианского вероисповедания не является исторической случайностью. Тот факт, что поляки в большинстве своем стали католиками, а русские, болгары и сербы — православными, говорит о глубоком соответствии каких–то черт народного характера именно данной конфессии. И отдельные обращения в католичество или в баптизм (именно из православия, а не из атеизма) ничего не доказывают в этом смысле.
Именно Русская Православная Церковь, в каком бы состоянии она ни находилась, самим фактом своего существования является для подавляющего большинства нашего народа символом, знаком присутствия Бога в мире. Это тот источник, к которому даже нецерковные люди в случае крайней нужды обращаются в первую очередь. Когда появляется у человека мысль о Боге, тоска по духовному, именно к Православной Церкви обращает он свой взор. И в этом не следует видеть какую–то особенную заслугу нашей Церкви или ее служителей. Просто Бог избрал именно такой путь для нашего народа, именно Православие оказалось тем христианским вероисповеданием, которое нашло отклик в душе нашего народа, именно через него была принесена нам Евангельская весть.
С отменой в 1988 г. обязательной регистрации паспортов родителей, желающих крестить своих детей, введенной Хрущевым в 1961 г., число крестин резко возросло. В городских храмах, вероятно, в 2—3 раза, так что в выходные дни в некоторых храмах совершается от 80 до 120 крестин. Число отпеваний увеличилось, но это не так заметно, причем главным образом так называемых «заочных», то есть когда усопшего в храм не привозят. Заметнее всего возросло число венчаний. Если до 1988 г. в обычном московском приходе венчаний было 1—2 в месяц, то сейчас от 5 до 20 за неделю.
Таким образом, в народе нашем происходит существенная перемена по отношению к Богу и Церкви. Наблюдается совершенно немыслимое всего лишь 5 лет назад: просьбы освятить банк, аптеку, школу! Я уже не говорю о квартирах, здесь просьб настолько много, что, к сожалению, нередко приходится откладывать их исполнение на довольно продолжительный срок.
Что же изменилось по сравнению с чувством «что–то есть», которое преобладало лет 10 назад? Сейчас ведь нередко приходят на исповедь пожилые, которым уже за 60? а то и за 70, признаваясь, что они пришли первый раз в жизни. Да и среди желающих креститься не редкость встретить людей такого же возраста. Это вполне понятно. Ведь людям, родившимся, скажем, в 17–м или 20–м годах, когда шла самая решительная борьба с «опиумом для народа», сейчас уже около 70, а то и больше. Нередко приходят люди, не уверенные, крестила ли их бабушка где–то тайком в 20—30–е годы, или это только семейное предание о ее благочестивом намерении. На эти случаи имеется определенное указание о необходимости крестить таких людей с соответствующей оговоркой в крещальной формуле: …аще не крещена есть…
Такой массовый приход людей, в том числе и пожилых, в Церковь — знаменателен. Очевидно, что прожитая жизнь оставила чувство неудовлетворенности, чего–то несовершившегося, между тем очень важного.
Печально, однако, то, что, как и во многих других жизненных проявлениях советского человека, здесь также обнаруживается какое–то фундаментальное искажение внутреннего самоощущения, внутренней позиции. Один из моих друзей после поездки в США очень хорошо сформулировал это различие между нами и человеком Запада. В Европе и США, в странах с укоренившейся христианской этикой, имеется четкое осознание личной ответственности: «Бог за мои грехи спросит с меня». Отсюда я сам и должен отвечать за мои дела и поступки. Для советского человека, напротив, характерно чувство коллективной ответственности, — Hе «я», но «мы». Поэтому люди, приходящие сейчас в Церковь от не вполне определенного и осознанного «что–то есть», идут не столько с чувством собственной вины за жизнь, прожитую без Бога, сколько с чувством, что им чего–то в жизни недодали, и вот они пришли теперь наверстать свое. Здесь, наряду с чувством естественного в незнакомом месте стеснения, присутствует также и чувство, что им опять–таки «должны». Вот это чисто наша, советская, требовательность, когда на первом плане стоит не моя вина, а промахи, недостатки или недочеты других, при одновременно весьма ослабленном ощущении собственных обязанностей и собственной возможной вины. Эту же самую требовательность люди приносят с собой в храм. Нередко приходится слышать нарекания, что в церкви и воду (освященную) дают не там и не так, что долго ждать крестин (потому что просто приходится крестить в две партии) и что венчаться мы хотим непременно отдельно, а не вместе с другими парами («за свои деньги мы имеем право…»!) и т. п. и д.
Людям, как это ни странно, просто не приходит в голову, что все эти раздражающие их неудобства (причем чисто внешнего плана) вызваны просто малым числом храмов, за что уж никак нельзя обвинять саму Церковь, а тем более конкретный приход. Нередко приходится слышать упреки, что вот, дескать, там–то надо еще открыть храм, там–то расширить имеющийся. Причем это должен сделать кто–то, а мы вправе только требовать. Надо сказать, что когда дело доходит до реальных действий, связанных с регистрацией новой общины–прихода, то весьма нелегко найти просто дееспособных людей, готовых взять на себя всевозможные хлопоты, связанные с этим непростым делом.
Такое же настроение требовательности и претензий, в общем–то, переносится и на внутреннюю жизнь уже в самой Церкви. Человек, пришедший первый раз за свои 60—70 лет на исповедь, не чувствует никакой вины за жизнь, прожитую без Бога и без Церкви. Конечно, Господь радуется каждому приходящему в Его Церковь, но мы–то ведь должны приходить не с нашими требованиями, а с чувством вины, как блудный сын по известной притче из Евангелия от Луки. И у нас на устах должны быть те же слова, что и у решившего вернуться к отвергнутому и оскорбленному отцу: «Отче! согрешил я против неба и пред Тобою, и уже не достоин называться сыном Твоим».
Конечно, уже одно то, что человек после долгих лет жизни вне Церкви решился переступить ее порог, прийти на исповедь, само по себе совершенно замечательно и удивительно. И скорее не вина, а беда наших сограждан, что они приходят в Церковь с теми же жизненными стереотипами, что и в любое другое место. На вопрос о том, читали ли вы Евангелие, «молитесь ли утром и вечером, как правило, звучит один и тот же ответ: «Ну, нет, конечно! Вы же знаете, как нас воспитывали?!» За этим почти отсутствует осознание личной вины перед Богом. Стараешься как можно мягче привести в пример других людей: «Посмотрите вокруг, ведь вы видите людей вашего же возраста и даже моложе. Они жили в тех же самых условиях, что и вы, однако они нашли путь и к Евангелию, и к Церкви». Но людям, особенно нашим, воспитанным в искаженных представлениях о достоинстве и гордости (едва ли отличающейся от гордыни), бывает очень трудно изменить направление поиска вины с внешнего мира на самих себя.
Когда видишь людей, явно пришедших впервые, и спрашиваешь: «Что вас привело в Церковь, что вы хотели бы здесь обрести?» — чаще всего слышишь откровенно наивный ответ: «Ну, ведь теперь стало можно! Может, как–то со здоровьем получше будет, в жизни будет больше везти… Так и хочется сказать: «А если завтра опять будет «нельзя», то что тогда? Опять исчезнете? Опять будете не только сторониться храма, но и поддерживать активно или пассивно антицерковную атеистическую политику правящей верхушки?»
Такое утилитарное отношение к вере и Церкви довольно типично, и от этого никуда не деться. В сущности, люди даже нашего электронно–компьютерного конца XX века инстинктивно чувствуют, что в мире есть невидимое измерение, которое может оказать некое воздействие на нашу жизнь. И то обстоятельство, что первичное отношение к этой Невидимой Сущности не выходит за рамки привычных житейских потребностей, не должно огорчать, но должно приниматься как та почва, невозделанная, неухоженная, заваленная многочисленными камнями заблуждений, невежества, предрассудков, которую, однако, Господь дает нам для труда. Это Его нива, ожидающая работников.
В то же время для очень многих наших современников (не говорю для всех) встреча с Православием не становится подлинным изменением их жизни, обращением. Чаще всего это в значительной мере внешнее, формальное принятие таинств без подлинного включения, вхождения в жизнь Церкви. Даже при желании веры, желании жить не самим по себе, а так, как хочет от нас Бог, соединения с жизнью Церкви, воцерковления у многих не происходит. Как мне кажется, было бы слишком поверхностным спешить возлагать ответственность за эту несостоявшуюся жизнь в Церкви на самих этих людей, обвиняя их в недостатке, скажем, смирения или просто ссылаясь на то, что «много званых, а мало избранных». Быть может, следует задуматься: нет ли в жизни самой нашей Церкви чего–то такого, что препятствует вхождению в нее многих ищущих веры? Не разумнее ли будет нам, пребывающим в Церкви, спросить себя: нет ли у нас самих тех «бревен», которые мешают нам «вынуть сучец» из духовных очей наших братьев?
Итак, с полным осознанием возможных ошибок в высказываемых мнениях и суждениях и вместе с тем ответственности предпринимаемого дела давайте честно посмотрим на нашу Церковь, не вдаваясь в закулисные проблемы, а возьмем лишь то, что лежит на поверхности и, как говорится, видно невооруженным глазом…