В приемном покое Центрального института Травматологии и ортопедии мужчина в белом халате скрупулезно изучил документы, описывающие мои проблемы. Среди них находилось и то самое, «рекомендательное» письмо из Минздрава СССР. Принимающий придирчиво посмотрел сначала на письмо, потом внимательно — на пациента, и коротко бросил: «В шестое отделение», — после чего меня подхватили вместе с носилками на каталку и развернули чтобы везти по больничному коридору к лифту. Увидев белые стены, длинный ряд дверей, я внезапно почувствовал, что «вернулся». Странно, здесь, в этом институте я не был никогда. И все же, я — вернулся. Меня окружала знакомая, ставшая родной за годы моего «казенного» детства, больничная обстановка. Ноздри привычно выхватывали терпкий запах чего-то очень медицинского — запах вычищенного и продезинфицированного помещения. Он тоже был из моей коллекции «родных» обонятельных впечатлений. Я — вернулся. Вернулся в свою привычную обстановку. Неожиданно мне стало легко и спокойно. Все сомнения, страхи и переживания последних месяцев оставались там, в приемном покое, вместе с дедом и Виктором, которых еще ждала дорога домой, в то время как я уже прибыл на место. Я начинал новую жизнь, а им предстояло вернуться к старой. И эта старая их жизнь, как и моя собственная, сейчас меня совершенно не интересовали. Главное — впереди. Прощание ограничилось куцым: «До, свидания!». Я даже не пытался проводить их взглядом, когда каталка разворачивалась, чтобы везти меня в неизвестность.
* * *
Это был последний раз, когда я видел моего деда живым. Он умер в 1991 году. Очень подвижный и веселый, мой дед, Андрей Аврамович, так много для меня сделавший. Казалось что все беды, валившиеся на него, он переносил играючи, без малейшего для себя ущерба. Он никогда не жаловался, во всяком случае при мне. Может быть напрасно? Я заметил: люди, переносящие удары судьбы без стенаний и слезного нытья: «Ну, почему я такой несчастный?» — будто провоцируют все новые и новые испытания. Словно кто-то невидимый, специально к ним приставленный, методично прессует, давит, ломает гордецов, бьет со всех сторон, выявляя «запас прочности», ожидая мольбы и жалоб.
Дед, всегда держался молодцом, но не смог перенести смерти внука Андрюши. Андрей, мой двоюродный брат, мамин племянник. Мальчику едва исполнилось 13 лет, когда он умер от рака желудка.
Два внука — сначала я, а следом Андрей — были потеряны дедом при жизни. Смерть Андрюши стала страшным потрясением. У деда случился инсульт. Его парализовало. Он не мог не только двигаться, но и говорить, перестал узнавать родных. Но жизнелюбивый характер и воля взяли свое. Спустя некоторое время, Андрей Аврамович пошел на поправку, даже начал интересоваться политической жизнью в стране. Как оказалось, напрасно. Потому что умер он возле телевизора. Последним словом дедушки было: «Фашист», брошенное в ответ на самозабвенную националистическую риторику главного славянофила страны Владимирна Жириновского. Конечно, Владимир Вольфович, к «коричневой чуме» никакого отношения не имел, но вот то что его телевизионная речь спровоцировала у моего деда — ветерана Великой Отечественной, еврея по крови, русского по духу — второй инсульт, тут уже ничего не изменишь.
* * *
Лифт, в котором меня поднимали, остановился на четвертом этаже. Я увидел дверь, с табличкой «отделение костной патологии». В нее и втолкнули мою каталку.
Для меня это лечебное заведение ничем не отличалось от других больниц, в которых мне довелось полежать за недлинную жизнь. Более того, когда меня закатили в палату, где отныне мне предстояло лежать, показалось, я вновь попал в астраханскую Первую областную клиническую больницу. Все было похожим. Палата имела тот же размер и была рассчитана на четыре кровати, однако, в ней, также как и в астраханской, стояло пять. По две кровати располагались вдоль стен, и одна — прямо под окном — на нее клали новеньких.
Конечно, я не ожидал в общедоступном* советском лечебном учреждении даже с гордым наименованием «институт», никакого «европейского» уровня. У меня уже был опыт лежания в подобном институте — саратовском. Московский мало чем отличался от своего провинциального собрата. Во всяком случае внешне. Меблировка, распорядок дня: время отбоя, подъема, приема пищи, различных процедур, операций, врачебных обходов, все было точной копией того, к чему я привык за время своих «больничных университетов».
Хотя… Одно отличие все же, имелось. В названии учреждения присутствовало прилагательное «Центральный» и это кое о чем говорило. А именно: здесь лечились больные из всех республик Советского Союза и тех, в основном развивающихся стран, правительства которых были лояльны политике СССР. Наша палата тоже оказалась «интернациональной».
* * *
Мой сосед, размещавщийся в области головы, имени его не помню, был из Литвы. Как выглядел, тоже не помню — прожили мы вместе всего-то четыре неполных дня, однако, в память он врезался поведением: заносчивой демонстрацией своего превосходства над всеми другими, нелитовцами, но только теми нелитовцами, кто был из Союза. С нелитовцами из-за границы он подчеркнуто любезничал, не теряя, однако, при этом чувства собственного достоинства.
Был конец 1986 года, но уже тогда литовский патриот в полный голос возвещал о том, что Литвы скоро не будет в составе Советского Союза* и она вышвырнет из своих пределов всех «оккупантов». Поскольку в тот момент я оказался в палате единственным русским, то литовскую нелюбовь к России я сполна ощутил на своей шкуре.
Сначала, когда он, растягивая гласные, поприветствовал меня словами «Еще-о оди-и-инн окупаан-нт…» — я на время потерял дар речи. Я не понимал что происходит и как на это надо реагировать. У меня, лично, никаких претензий ни к Литве, ни к этому только что встретившемуся мне литовцу, не имелось. Но у литовца, уже был заготовлен длиннющий список претензий, в основном к СССР, которые он начал почему-то предъявлять мне. Я наслушался по полной программе: и про пакт «Молотова-Риббентропа», и про советскую оккупацию, и про литовское сопротивление, и про депортацию, про пострадавшую литовскую культуру и про русскую неотесанность и свинство. С его слов я понял, что в Литве русских ненавидят. Это было неприятное и болезненное открытие. Мое интернациональное воспитание давало себя знать. Ну, как же, всю жизнь мне внушали что Советский Союз это дружная семья сотен народов. Пятнадцать братских республик, плечом к плечу строили светлое будущее для себя и «торили туда дорогу» всему остальному человечеству. Я гордился тем что живу в такой удивительной, цветистой, многонародной стране и у меня были тому веские основания. Астрахань — город многонациональный и в санатории, где я прожил двенадцать лет, лежали дети разных кровей, но никаких трений на этой почве у нас никогда не возникало, я был уверен, что так должно быть всюду, поэтому литовская ненависть ко всему советскому, а в особенности русскому, была для меня полной неожиданностью.
Зомбированный идеологами наднационального коммунистического общества, я не мог представить, что не всем нациям может нравится жизнь в таком грубо сколоченном народном общежитии, каким, по сути и являлся Советский Союз; что у каждого, не только народа, но и отдельно взятого человека, может быть индивидуальное, отличное от «генеральной линии КПСС», видение своего «светлого будущего», своего места в мире, что ни один народ не захочет жить и растить детей по правилам придуманным для него иноплеменными «братьями».
Это для меня ясно теперь. А тогда я, обманутый пропагандой, простой русский парень морально маялся и откровенно злился на этого, закусившего этнические удила, обыкновенного литовского дядьку. Хотя от его националистических взбрыкиваний становилось тошно. Возникало такое ощущение, что в страданиях его народа был виноват я один.
Общий язык литовец находил лишь с нашим соседом-эстонцем. Айвару было двадцать три года, но выглядел он намного старше. Нужно сказать, что Айвар поломал у меня все представления об эстонцах, в смысле, как они должны выглядеть. Черноволосый и черноглазый, он больше походил на жителя южных широт и менее всего — на северянина.
Малоразговорчивый, медлительный Айвар во многом соглашался с литовским «братом-прибалтом», особенно когда тот без церемоний называл всех русских «оккупантами» или «фашистами». Но, тем не менее, сам ни о чем «таком» не говорил, а иногда даже старался сдерживать разговорную агрессию «оккупированной стороны». После того как подлечившись, радикал из Литвы, покинул столицу ненавистного ему государства, Айвар оказался очень приятным соседом, с которым мы постоянно делили хлеб. Точнее, сдержанный на эмоции эстонец, щедро делился со мной — русским лежачим «окупантом» — своими съестными припасами, потому что в моей тумбочке, кроме семидесяти пяти оккупационных рублей, выданных мне бабушкой на обратный билет, никогда ничего не водилось.
Постоперационный синдром
Я медленно поднял набрякшие веки, и увидел глаза Сергея Тимофеевича — все остальное было закрыто марлевой маской.
— Ну, ты как? — в голосе слышалась тревога.
— Что, уже все? — я пытался понять, где нахожусь. Мое зрение не давало никакой информации, потому что дальше глаз Сергея Тимофеевича я ничего не видел. Его лицо находилось прямо надо мной. Не нужно было делать никаких усилий, чтобы увидеть его. Но я чувствовал такую невероятную слабость, что опять закрыл глаза.
— Смотри на меня! — произнес Сергей Тимофеевич голосом разгневанного генерала. Это было очень убедительно.
— Тяжело, Сергей Тимофеевич, — меня хватило только на то, чтобы прошептать это. Тем не менее, я не мог его ослушаться. Четыре месяца общения с моим дорогим доктором, убедили меня в том, что он умел добиваться своего. Если он просил, то отказать ему было невозможно. Тем более, если он приказывал. Я вновь попытался открыть глаза и некоторое время удержать их в этом состоянии.
— Ты что же это? Умирать вздумал? — в его голосе слышались озабоченность и добрая насмешка.
— Кто, я? — я не понимал, о чем он говорит. Мозг работал с большим скрипом. Усилия, затраченные на открытие глаз и короткие реплики, отнимали очень много энергии. На то, чтобы в это же самое время еще и соображать, сил уже не оставалось.
— Ты! Но, мы тебя оттуда достали. Станешь еще такие фортели выбрасывать, больше оперировать не буду! — Сергей Тимофеевич шутил, тем не менее, я воспринял его «угрозу» вполне серьезно.
— Не-е, больше не буду. А где я?
— В реанимации, — профессор оставался рядом, однако его лицо медленно уплыло из поля моего зрения.
— В реанимации? А чего я здесь делаю. Сколько времени сейчас? — я попытался сориентироваться, чтобы понять, хотя бы по косвенным признакам, сколько длилась операция и каков результат.
— Почти десять вечера.
— А чего Вы не дома?
Вообще-то, профессор очень редко задерживался так долго в институте. За, почти четыре месяца, что я здесь лежал, таким запозднившимся на работе мне видеть его не доводилось.
— Вот, решил посмотреть, как ты будешь себя вести.
— Я хорошо буду себя вести, — я пытался поддерживать взятый им тон разговора. — Сергей Тимофеевич, как прошла операция?
— Нормально. А ты сам не видишь? — в его голосе я услышал удовлетворенность, тем, как он проделал свою работу.
Только после его вопроса до меня дошло, что если бы мои мозги в тот момент, двигались немного побыстрее, я бы мог сообразить, что о результатах операции можно узнать просто: достаточно немного скосить глаза вправо. Я попытался это сделать, однако, смог увидеть только часть плеча, точнее, это был бинт на моем плече. Причем, нижняя часть бинта была красной от крови. В плече и во всей руке чувствовалась скованность и тупая боль. Только сейчас я сообразил, что рука постепенно начинает болеть. Боль становилась сильнее и сильнее.
— Я ничего не вижу.
— Ты очень много крови потерял, потому что пришлось делать сразу всю руку, целиком. Крови мы тебе много влили. Почти что обновили всю, — он помедлил. — Руку я тебе, все-таки, выправил. Вот только, боюсь, что нерв я тебе задел. Невозможно было по-другому. Ты же помнишь, в каком состоянии она была? Сложена вдвое, напополам. Теперь ты ее не узнаешь.
Зацепин говорил и говорил. Я впервые видел его в таком состоянии. Видно было что он неимоверно устал и в то же время очень доволен.
— Я помню. А она ломаться больше не будет?
— Ты знаешь, что из себя представляют твои кости? Это что-то вроде хряща у курицы. Я тебе в руку железные штифты вставил. Не думаю, что они сломаются, — он улыбнулся. — Попробуй, пошевели пальцами! — Сергей Тимофеевич откинул простынь с моей правой руки и дотронулся до пальцев.
— Не могу, — я сделал несколько попыток. У меня ничего не получилось, только рука стала болеть еще сильнее.
— Пальцы тоже не чувствуешь?
— Нет.
— Нерв восстановится. Придется потрудиться, но он обязательно восстановится. Как только из реанимации переведут в палату, начнешь заниматься с физиотерапевтом, — говорил он очень уверенным голосом. Я — верил ему.
— Больно очень.
— Сейчас попрошу медсестру, вколоть тебе обезболивающий.
— Спасибо, вам, большое, Сергей Тимофеевич!
— Я пошел домой. Смотри, мне, больше не умирай.
— Не, больше не буду. Постараюсь, — разговор отнял у меня последние силы. Я в изнеможении закрыл глаза, как будто, вновь провалился. Лишь на мгновение почувствовал укол, который сделала медсестра.
В ту ночь я, то приходил в себя, то погружался в состояние, когда сознание полностью отключалось. Мне казалось, что времени, с момента моей операции прошло очень много. Когда я пришел в себя, почти окончательно, то оказалось, что прошло всего лишь несколько часов.
Я открыл глаза и увидел стоящую рядом с моей постелью, медсестру. Она что-то делала с моей ногой, при этом, я ощутил, что бедро правой ноги, как будто чем-то сжимается.
— Что вы делаете? — я говорил очень тихо, потому что вокруг меня была почти идеальная тишина, нарушаемая только жужжанием и пиканьем каких-то приборов. Впрочем, я был настолько слаб, что даже при всем желании не смог бы говорить громче. Вдобавок мое горло болело, как будто, совсем недавно его подрали наждачной бумагой.
— Я тебе меряю давление.
— На ноге? — меня это удивило. Я много раз видел, как больным измеряли давление: при этом манжету тонометра всегда накладывали на руку. Мне давление практически никогда не измеряли. Как раз по причине моего заболевания. Попытки были, но как только в манжету начинали накачивать воздух, она начинала сжимать и, буквально, раздавливать мои кости. Я кричал от боли, и все заканчивалось тем, что манжету снимали, так ничего и не измерив. Но, после операции врачи были обязаны следить за моим давлением.
— Да, на ноге. А где еще это возможно у тебя? — она при этом, как будто бы улыбнулась. Во всяком случае, ее глаза это показывали.
Я ощутил, как сдавливаются мышцы ноги. Было больно и страшно, вдруг манжета, все-таки, расплющит мое бедро.
— Сколько сейчас времени?
— Два часа ночи.
— Мне вчера операцию делали?
— Да. Уже вчера.
— Значит, я выжил? Пережил операцию?
Она посмотрела на меня с усмешкой.
— Ну, если бы не те, кто тебя оперировали, то и не выжил бы. Тебе Сергей Тимофеевич рассказывал, что случилось?
— Он что-то шутил о том, что я умирал и еще что-то…
— Он совсем не шутил. Можешь считать, что ты во второй раз родился. Он из-за тебя здесь надолго задержался, ждал, пока ты придешь в себя, — она снова улыбнулась. — Ладно, спи. Тебе обезболивающее нужно колоть?
Я попытался понять, болит ли у меня рука. Рука болела, но боль была, как будто где-то очень глубоко. Какая-то очень тупая боль.
— Угу. Уколите меня и я посплю.
— Вообще-то, почти два часа назад я тебе уже делала укол. Так что, еще не совсем время. Но, так как ты после операции, то — уколю. Чтобы ты успокоился.
— Хорошо. Вам же лучше. Я засну, и вас дергать не буду.
— Да ты и так не сильно дергаешь.
Через некоторое время, она подошла со шприцем и впрыснула содержимое прямо в трубку с капельницей, которая была введена в мою вену.
Я опять провалился.
За эту ночь я еще несколько раз приходил в себя и вновь терял сознание. При этом, слева от меня, все время находился какой-то источник шума, люди что-то говорили, я слышал какие-то фразы.
— Как давление?
— Дефибриллятор!
— Давление в норме.
— Пока жива.
Приходя в себя и вновь проваливаясь во тьму, я думал о том, что как только мне станет немного лучше, нужно непременно узнать причину этого шума. Я понимал, что кто-то слева от меня умирает и этого «кого-то», пытаются спасать, но открыть глаза и попытаться выяснить, что же там происходит — не было сил.
Очнулся я от того, что кто-то прикасался чем-то, очень холодным, к моей левой руке. Я повернулся. Та же самая медсестра, с которой я, как будто, совсем недавно разговаривал, пыталась укрепить во мне термометр. У нее это не особо хорошо получалось.
— Держи!
— Уже утро?
— А как ты это определил?
— Вы же только по утрам температуру меряете.
— Я тебе ее каждый час измеряю, — она улыбнулась, и теперь я мог разглядеть ее улыбку.
— Да, сейчас утро. Скоро врачи все на работу придут. Как ты себя чувствуешь? А то профессор уже несколько раз звонил, о тебе спрашивал.
— Я? Хорошо. Передайте ему, что я скорее жив, чем мертв, — в этот момент я вспомнил, подвернувшуюся, откуда-то, цитату. Я, правда, чувствовал себя совсем неплохо. Если бы только не слабость.
— Шутишь? Значит чувствуешь себя хорошо. Так и передам.
Она отошла. Силы опять меня покидали. Слабость была такая, что малейшее действие, требующее не очень большого напряжения, даже простой разговор, вгоняли меня в забытье.
В очередной раз открыв глаза я увидел профессора Зацепина, стоящего прямо надо мной.
— Ну, как ты сейчас себя чувствуешь?
— Хорошо. Только слабость.
— А что ты хочешь? Мы тебе вчера столько крови влили. Но, температура у тебя почти нормальная. Посмотрим, когда тебя можно будет перевести отсюда в палату. Понаблюдаем еще здесь.
Он вышел. Комната, в которой я находился, была ошутимо больше моей палаты. В ней стояло несколько кроватей, отгороженных ширмами. Слева ширмы не было. Левосторонний обзор всегда представлял для меня проблему. Для того, чтобы хорошо видеть, я пристраиваюсь так, чтобы объект наблюдения находился справа от меня. Из-за этой многолетней уже, привычки, я без труда могу повернуть голову вправо. Но если возникает необходимость повернуть ее влево, то я могу это сделать с большим трудом, и то, лишь, до половины — мышцы шеи не позволяют. Все же я попробовал. Было интересно узнать кто же там находится, кто тот, за чью жизнь боролись врачи во время моего полубеспамятства? Видимо движение получилось очень резким. Рвущая боль пронзила плечо. Я вскрикнул и поспешил вернуть голову в исходное положение. Немного успокоившись, пригляделся к прооперированной руке. Вся она, точнее, марлевая повязка на ней, была коричнево-рыжего цвета. Я понял, это высохшая кровь намертво приклеила меня к носилкам и не давала повернуться.
Однако, что там слева, очень меня интересовало. Учитывая предыдущий опыт, теперь я поворачивал голову крайне осторожно. Заняв подходящую позицию, скосил глаза и стал осматривать открывшееся пространство. На расстоянии, примерно, метра, находилась ширма, но она ничего не загораживала. Еще дальше располагалась кровать на которой лежала молодая женщина. Она была совершенно голая. Я такого никогда не видел поэтому мгновенно оробел, быстро отвел глаза и… столкнулся взглядом с Зацепиным, входящим в комнату.
— Ты что это делаешь? — профессор усмехнулся и встал, загородив женщину. Впрочем, я туда особо и не смотрел. Не скажу, что мне было не интересно, но рядом с профессором я чувствовал себя «не в праве».
— Скучно, Сергей Тимофеевич, — я очень слабо и виновато улыбнулся ему, при этом, конечно засмущался, как будто он поймал меня на чем-то постыдном.
— Скучно? Значит, переводим тебя в палату, чтобы не скучал.
— А что с женщиной? — я спросил, не надеясь на ответ. Медики неохотно посвящали пациентов в больничные тайны. Врачебная этика и все такое.
— Попала в аварию, вместе с сыном. На автомобиле. Сын — погиб. Пять лет, — коротко, он мне все же ответил. О шансах этой женщины на жизнь я спрашивать не стал. Она не имела никакого отношения к нашему отделению. Я решил спросить о ней у медсестер, работающих здесь же. Они более словоохотливы. Как оказалось, шансов у моей соседки не было. Она умерла на второй день после роковой аварии, так не придя в сознание и, к счастью, ничего не узнав о судьбе своего сына.
— Сейчас мы тебя отсюда переведем в палату. Но, сначала на перевязку, — профессор уже был почти у двери.
— Сергей Тимофеевич, я присох здесь. Приклеился! — я попытался говорить громко, насколько мог.
На миг Зацепин остановился в дверях.
— Не переживай, отклеим! — он, явно, был в хорошем настроении.
Через пять минут я увидел, пришедших за мной, вместе с каталкой, наших медсестер. Их сопровождала Тамара Николаевна. Меня повезли в перевязочную.
Там уже ждал Зацепин. Марля присохла, и чтобы ее снять, Тамаре Николаевне, пришлось, сначала намочить бинты чем-то желтым, как я понял, это был фурациллин, дезинфицирующее средство. Вспомнилось мне, что в санатории, это лекарство, обычно, назначали при лечении ангины. Одну таблетку разводили в стакане воды, а потом, давали полоскать этим раствором, горло. Типа «гр-р-р-р».
— Отвернись! — строго произнесла Тамара Николаевна. Ослушаться ее я никак не мог. Мне ужасно хотелось посмотреть на «новую» руку, но, если нельзя — то нельзя. Я понимал, что еще успею ее увидеть.
Профессору тоже было интересно. Он внимательно следил как Тамара Николаевна делает перевязку.
— Кажется, все очень хорошо? — как-то, полуутвердительно, полувопросительно, произнес Зацепин. — Посмотри, что мы с твоей рукой сделали! — это уже мне.
— Не поворачивайся! — еще более строгим голосом предостереглаТамара Николаевна.
— Пусть посмотрит, — Сергей Тимофеевич уже не настаивал, а как бы, шутя, упрашивал ее разрешить мне посмотреть на мою же руку.
— Успеет еще, — Тамара Николаевна была непреклонна.
Она остерегалась что я надышу какую-нибудь заразу в свежую рану и добавлю всем головной боли. После операции, организм мой сильно ослабел и всякие инфекции были ему категорически противопоказаны.
* * *
Я перемещался в палату и чувствовал себя очень счастливым. Впервые, за много лет бесполезного кочевания по больницам, меня, наконец-то, лечили, мне что-то делали, пытались помочь…
Меня переложили на кровать. После реанимации, а особенно после перевязки, я чувствовал себя уставшим. Попросив сделать обезболивающий укол, я лежал, ощущая, как режущая, разрывающая руку боль постепенно уходила, становясь все меньше и меньше. Соседи по палате понимали, что после операции, очень важны минуты, когда обезболивающий укол начинает делать свое дело и в теле, постепенно спадает напряжение. В эти короткие периоды, мозг, находящийся в непрерывной болевой блокаде, получает передышку и может позволить себе думать о чем-нибудь еще кроме боли. Об этом все знали и, обычно, пытались в эти минуты создавать как можно меньше шума. В палате стояла практически «мертвая» тишина и я уже закрыл глаза, приготовившись, если удастся, хоть на короткое время заснуть. Уже почти растворившись в сладком забытье, я, внезапно, услышал чей-то шепот. Кто-то, находился очень близко. Я открыл глаза.
Совсем рядом, стояли две девушки. Лица их были незнакомы. Вот только эти глаза я уже где-то видел, но не мог вспомнить где.
— Привет! — сказала та, что находилась ближе. Вторая стояла позади. Обе были симпатичными, высокими, правда, одна чуть ниже. На вид лет по двадцать, но я понимал, что они как раз в том возрасте, когда им могло быть и по двадцать пять и по шестнадцать.
— Привет, — я мучительно пытался вспомнить, где я их видел. Точнее, где я видел их глаза? Казалось, это было совсем недавно.
— Ты нас не помнишь?
— Нет.
Я помнил только глаза, где-то я их видел вот только где? Соседи по палате, насторожились. Исмаил смотрел на девушек, словно собирался броситься к ним с поцелуями. Он всегда смотрел такими глазами на представительниц противоположного пола. Несмотря на скромную комплекцию, он думал о себе как о мужчине с неотразимой внешностью, при виде которого, все девушки должны были впадать в ступор. Всегда было забавно наблюдать за ним в подобных ситуациях.
— Мы тебе вчера так и не успели до конца объяснить, что такое «горы».
Я вспомнил!
— Нет, про горы вы мне объяснили, — я улыбался, радуясь подаренной определенности. — Вы мне про реки ничего не успели объяснить.
— Меня зовут Лена, а ее Оля, — девушка стоящая ближе ко мне кивнула на подругу за своей спиной.
— Меня зовут Антон.
— Да, да, — заговорила Оля.
— Мы знаем, — прервала свою подругу Лена. — Ты что же нас вчера обманывал?
— Я не обманывал. Я отвлекался от тяжелых мыслей.
— У тебя хорошо вышло. Мы сначала поверили. Потом решили узнать о тебе побольше.
— И что?
— Тебе в институте разве не объясняли, что такое «реки»? — Лена улыбалась.
— Нет. Я учусь на литературном факультете, а не на естественно-географическом, — я тоже улыбался, понимая, что девушки отнеслись вполне дружелюбно к моему «розыгрышу».
— Мы здесь на практике, еще две недели будем. Мы еще к тебе зайдем.
* * *
Потом они часто приходили в палату и даже приезжали ко мне, после того, как их практика закончилась. Жили девушки, где-то в Подмосковье. Они приносили мне книги, несколько раз вытаскивали меня гулять на улицу и возили на каталке по двору института. Оля и Лена оказались замечательными девчонками. Я до сих пор вспоминаю их с теплотой. Мы разговаривали о многом. Они пытались у меня выяснить, почему так легко попались на мой нечаянный розыгрыш. Для меня тоже не все было понятно, почему это произошло. Может быть потому, что до этого они мало сталкивались с миром, в котором живут люди с физическими ограничениями? Они сами подвели меня к такому выводу, честно рассказав, что, когда встретились со мной в день операции то сразу, не сговариваясь, решили, что я — дурачок. Ну, не дурачок, а ущербный что-ли. Стоило им только бросить взгляды на мое крошечное, страшненькое тело и сразу все становилось ясно: человек с таким заболеванием, неподвижный, не имеющий возможностей для интенсивной учебы и всяческого культурно-духовного развития не может быть интеллектуально содержательным. Лишенный способности передвигаться, маленький, кособокий, он и в умственном отношении навсегда останется таким же скрюченным. Даже если мозги у него с рождения и были нормальными, все равно неполноценность физическая станет тормозом во всем, в том числе для развития ума. Неполноценный — он неполноценный всюду: и в быту, и в учебе, и в общении. Так они думали до встречи со мной. И не только они. Так считали 90 процентов тогдашнего населения СССР.
Жесткая тоталитарная государственность Страны Советов, его воинствующая идеология, способствовали именно такому отношению простых людей к гражданам с ограниченными возможностями. Последних как бы не было в вообще. Их не было на улицах, в магазинах, в кинотеатрах, в библиотеках, на стадионах. Их не было нигде. Семьи, имеющие дома детей с инвалидностью, мало отличались в этом отношении от моей семьи. Психологические, материальные, бытовые трудности у всех были одинаковы. Семьи, имевшие близких, нуждавшихся в опеке, были предоставлены сами себе и несли это как крест, который следует нести незаметно и не мешать другим, неограниченным в возможностях людям, идти с поднятой головой к светлому будущему.
В последующей жизни я много раз оказывался в ситуации, когда очередной новый знакомый признавался: «Знаешь, Антон, а я сначала был у верен, что ты того, — с тараканами» — и смеясь крутил пальцем у своего виска. Я тоже смеялся. Иногда.
* * *
В этот же день, после посещения меня Леной и Ольгой, пришла женщина, физиотерапевт. Начались сеансы лечебной гимнастики. Нерв, задетый на операции, требовал срочного восстановления. Я не чувствовал прооперированную руку и физиотерапевт сама, сгибала и разгибала пальцы, возвращая, как говорят специалисты, функциональную подвижность моей парализованной конечности.