Под флагом ''Катрионы''

Борисов Леонид Ильич

«...Роман «Под флагом Катрионы» отличается более строгой документированностью. История жизни последнего английского романтика сама по себе настолько драматична, полна таких ярких событий и глубоких переживаний, что легко ложится в роман, почти не требуя дополнительной «подцветки». Конечно, и здесь автор не мог обойтись без домысла, необходимого во всяком художественном произведении, и в то же время, <...> он имел все основания заявить: «В моем романе о Стивенсоне нет выдумки». (Евг. Брандис)

 

Часть первая

Лу

 

Глава первая

Читатель получает краткие сведения о маяках «Скерри-Вор» и «Бель-рок» и на правах доброго друга входит в семью Томаса Стивенсона

В 1786 году Управление северными маяками Великобритании просило у парламента разрешения поставить маяк на скале Бель-Рок, находящейся в двенадцати милях от устья реки Тай, на восточном берегу Шотландии. В докладной записке парламенту сказано было, что «попытки оградить эту скалу делались неоднократно, но каждый раз неудачно: большие плоты и бакены с колоколом разбивались первым же сильным штормом. Капитаны кораблей называют скалу Бель-Рок „кулаком дьявола“, штормы здесь такое же нормальное явление, как и равнодушие властей к несчастной судьбе капитанов и экипажу кораблей. Маяк на скале Бель-Рок должен быть сооружен как можно скорее. Строительные расчеты, смета и слезные мольбы капитанов прилагаются: смотри синюю папку с белыми углами…»

Разрешение на строительство маяка получено было в 1806 году – двадцать лет спустя со дня подачи в парламент докладной записки.

Работы по постройке маяка были поручены инженеру Роберту Стивенсону.

Двенадцатилетний его внук – Роберт Льюис Стивенсон – хилый, тщедушный Лу – отлично знал историю сооружения этого маяка. Об этом ему рассказывали его отец, Томас Стивенсон, и дядя Аллан – сыновья сэра Роберта. Лу гордился тем, что почти все маяки на побережье Шотландии построены членами его семьи. Поставить маяк на скале Бель-Рок было делом весьма и весьма сложным. Дедушке Роберту предстояло решить задачу: каким образом воздвигнуть прочную, долговечную, высотою в тридцать метров башню на «кулаке дьявола», который затопляется в часы прилива на пять метров? Чтобы парализовать действие волн в возможно большей мере, Роберт Стивенсон придал стенам нижней части башни предельную кривизну. В конструктивном отношении это было нехорошо, невыгодно, опасно: волна бьет в основание башни с потрясающей силой. Что делать? Выход подсказали камни. Роберт Стивенсон выбрал такие – самые большие и длинные, которые выдерживали давление груза верхних рядов.

Сильное волнение много раз смывало и уносило камни, уложенные на свои места. Легко сказать – «сильное волнение», когда каждый камень весил десять – двенадцать тонн! А вы представьте себе легкое суденышко, прибитое штормом к скале! Войдите в положение сэра Роберта, доставлявшего эти камни с берега на скалу! Дюжина чертей в бок и одна ведьма в спину, высокочтимый сэр! Каждый камень надо было обтесать, пригнать один к другому, а затем подумать о том, каким образом нагрузить этими безделушками легкое судно, прыгающее на волнах, и доставить их на скалу.

Не мудрено, что маяк строился три года. Высота его – 30 метров. Диаметр у подошвы – 12,5 метра, вершина – 3,5 метра.

Дядя Аллан в течение десяти лет строил маяк на скале Скерри-Вор в открытом море, в южной части Гебридского архипелага, в двенадцати милях на юго-запад от острова Тайри. Сооружение маяка началось в 1834 году, за шестнадцать лет до рождения Лу. Возведение башни высотою в 42 метра потребовало свыше трех лет. Лу однажды спросил:

– Почему так долго?

Дядя ответил:

– Сейчас ты поймешь, почему так скоро, а не долго. В двенадцати метрах над скалою, а она, запомни это, всегда покрыта водой, в оригинальном убежище – казарме – мы провели не один трудный день и не одну ночь в томительном ожидании перемены погоды, – буря не давала нам возможности спуститься вниз, на скалу, для того чтобы продолжать работу. Нас было всего тридцать человек. Кругом – сплошной мрак, высота пенившихся бурунов доходила до середины башни. Мы, таким образом, сидели в центре воронки, над нами свистел ветер и грохотали исполинские волны. Сон наш был беспокоен. Волны перекатывались через крышу нашей казармы, вода струилась сквозь двери и окна. Мы с ужасом думали о судьбе нашей первой казармы, поглощенной волнами; нам иногда казалось, что и нас постигнет та же участь. Однажды мы проснулись от страшного грохота, визга и стона. Мы вскочили на ноги, но что могли мы сделать? Человек десять рабочих не выдержали этой пытки, – боясь, что казарма будет разбита волнами, они покинули ее и направились по временным мосткам искать более надежной, хотя и менее удобной защиты за стеной маячной башни, тогда еще не оконченной. Там они провели остальную часть ночи в темноте, холоде и тоске… В те дни, когда строился Скерри-ворский маяк, в бурную ночь к скале приблизился большой парусник. О том, что это был именно парусник, а не паровое судно, можно было предположить по внешнему виду «остриженной и обритой» палубы.

– Сказать, что парусник приблизился, – говорил дядя Аллан, – неверно и неточно, Лу. Этим я хочу лишь сказать, что расстояние между скалой и несчастной посудиной было очень невелико. Я и мои товарищи стояли по пояс в воде; нас трясло от холода и страха за тех, кто в эти минуты, наверное, уже прощался с жизнью, а она так хороша, когда кончается… И вдруг самая большая, самая главная волна высоко поднимает суденышко, две-три секунды держит на своем гребне, а затем швыряет на нашу скалу.

Лу думает о людях, судно его не интересует. Дядя Аллан затягивает паузу. Он ждет вопроса: «И судно разбилось в щепки?»

– И все люди погибли? – спросил Лу.

– Те, кто оставался в казарме, – ответил дядя Аллан. – Ее разбила корма парусника, который раскололся надвое. Восемь человек наших рабочих были подняты волной с противоположной стороны. Меня прибило к башне маяка. Буря продолжалась двадцать шесть часов.

– А люди с разбитого корабля, дядя?

– Они живы и работают на верфях в Эдинбурге.

– С ними можно познакомиться?

– Это тебе зачем?

– Они мне расскажут, как они чуть не погибли,

– Да я же тебе уже рассказывал, Лу!

– Ты, дядя, говорил себе, а не мне. Ты вспоминал, а мне надо, чтобы только для меня, – понимаешь?

Дядя Аллан взрослый, он не понимает.

Не понимает и отец, Томас Стивенсон. Он тоже строит маяки, и к тому времени, когда Лу исполнилось двенадцать лет, Томас построил тридцать два маяка. Вместе с братом своим – Алланом. Дядя возводит башню, отец – самое главное, без чего башня не может называться маяком, – фонарь.

Лу единственный ребенок у супругов Стивенсон. Когда ему исполнилось двенадцать лет, отец пригласил врача и попросил его осмотреть сына и сказать, что с ним. Мальчик кашляет, потеет по ночам, жалуется на боли в груди. Врач выслушивал, выстукивал, переворачивал Лу с боку на бок, хмурился, вздыхал. Супруги Стивенсон догадывались, что именно скажет врач, и не ошиблись: недомогание Лу называлось туберкулезом легких.

– Умрет? – спросила миссис Стивенсон.

– Как и все мы, – ответил врач.

– Что нужно делать, чтобы он поправился? – спросил сэр Томас.

– Единственный ребенок в семье всегда хил, избалован и, почти как правило, талантлив, – ответил врач и тут же подкрепил свое суждение ссылками на биографии замечательных людей. – Следовательно, – продолжал он, – судьба вашего сына уже задана.

– Глупости, – усмехнулся сэр Томас.

– Возможно, – снисходительно согласился врач. – К диагнозу всё это отношения не имеет. Что касается непосредственно медицины, настаиваю на спартанском воспитании моего маленького пациента. Вы и ваш брат строите маяки. Ваши имена известны каждому школьнику в Эдинбурге и Лондоне. Настоятельно рекомендую…

– Догадываюсь, – облегченно вздыхая, перебил сэр Томас. – Что ж, это легко исполнимо. Возьму на маяк моего Лу.

– Не на маяк, а на маяки, – поправил врач. – Маленькое путешествие от Глазго на север, затем по восточному побережью. Недели на две, на три.

– А это не повредит здоровью моего Лу? – осведомилась миссис Стивенсон.

Врач был молод, смел, одарен. Он сказал, что туберкулез легких излечивается («не всегда», – подумал он, но вслух не сказал этого) закалкой организма, спартанским образом жизни («гм… гм…» – это он сказал вслух), путешествием. Что касается Лу, то… Мальчику уже двенадцать лет. Один опасный период прожит, наступает другой; нужно, чтобы организм – вернее, пораженные туберкулезом легкие – к шестнадцатилетнему возрасту больного были… гм… как бы это сказать…

– Нужно зажечь фонарь на маяке! – обрадованно произнес врач, найдя почти точное выражение своей мысли. – До шестнадцати лет плавание среди мелей, малоопасных рифов, но потом…

– Скала Бель-Рок, – вставил сэр Томас.

– А на ней маяк, – продолжал врач. – Он затем и поставлен, чтобы сказать: здесь опасность! На маяке есть всё для того, чтобы своевременно оказать помощь.

– Это уже плохо, – сэр Томас покачал головой, – Это уже крайний случай.

– Покажите Лу два-три маяка, введите его в обстановку маячной службы, сделайте из него смелого, мужественного человека. Расскажите ему, как строится маяк, заинтересуйте его своим делом. Может случиться, что и он пойдет по вашим стопам. Отвлечение от болезни само по себе очень существенно и полезно.

Недели две спустя после этого разговора с врачом сэр Томас получил длительную командировку, – предстояла реконструкция маячных фонарей.

– Что же делать, брать мне с собой Лу? – обратился сэр Томас к своей жене. Советы врача казались ему рискованными. Двенадцатилетний сын кашлял, настроение его менялось ежечасно, и ни отец, и ни мать не умели сладить с ним, угодить в чем-либо. Лу огрызался, топал ногами, а потом просил прощения, но не у родителей, а у своей няни Камми, жившей в семье Стивенсонов тридцать лет.

Миссис Стивенсон нашла нужным посоветоваться с нею, – что она скажет, тому и быть. Старая Камми, выслушав свою госпожу, несколько раз тяжело вздохнула, опустилась в кресло и заплакала.

– Лу останется дома, – сказал сэр Томас.

– Побойтесь страшного суда, – всхлипывая, произнесла Камми. – Лу заберется на самый высокий маяк и оттуда плюнет в рожу дьяволу! А я как-нибудь переживу, сэр, разлуку с моим мальчиком…

– Тогда соберите всё, что нужно для Лу, – распорядился сэр Томас. – Мы вернемся недели через три.

Камми немедленно принялась за дело. Ни слова не говоря своему питомцу о предстоящем ему путешествии, она разыскала на чердаке старый, служивший еще сэру Роберту саквояж, сделанный в Лондоне, и набила его бельем, матросскими костюмами, которые так любил Лу, носовыми платками, а сверху положила калейдоскоп, детский пистолет, стреляющий войлочными пыжами, компас, зрительную трубу. «Ему понадобятся и порошки от кашля», – спохватилась Камми, но порошков под рукой не оказалось, и она записала о них на бумажке, чтобы не забыть. Сюда же были занесены горчичники, гребенка, ножницы. Камми долго раздумывала, следует ли Лу взять с собою библию и портреты матери и отца. Саквояж был наполнен вещами настолько, что для толстой с картинками библии места не оставалось. Два дагерротипных снимка могли быть положены куда угодно. «Библию Лу возьмет в заплечный ранец, – решила Камми. – Портреты брать не стоит: отец всегда будет подле Лу, а мать… она жива и здорова, нет нужды смотреть на ее портрет…»

Саквояж был заперт на ключ. Ранец с библией, галетами и леденцами Камми затянула ремнями. Часы пробили двенадцать раз. Эдинбург спал под свист и вой ветра. На северном море бушевал шторм. Фонари на всех сорока шести маяках – от Норича до Уика – были зажжены. Лу притворился спящим. В соседней комнате разговаривали отец и мать. Ночью родители всегда говорят о своих детях. Лу лежал, вытянувшись, на спине, стараясь не проронить ни одного слова.

– Три смены белья, прорезиненный плащ, кожаная фуражка… – говорил отец.

– Высокие, на шнурках сапоги, – сказала мать.

– Бинокль, перчатки, толстая тетрадь, карандаши, – перечислял отец. – Я предложил Лу вести дневник. Я намерен серьезно взяться за сына. Надо раз и навсегда покончить со всеми этими бродягами, контрабандистами, дезертирами, фехтовальщиками и пиратами!

Лу едва сдержался, чтобы не крикнуть отцу: «Пиратов нет! Они давно кончились! Есть убийцы – это те, которые фехтовальщики! И еще есть курильщики опиума, как в Сан-Франциско!»

– Лу водит компанию с эмигрантским сбродом из Сан-Франциско, – продолжал отец. (Лу поднял голову.) – Маяки и суровая служба на них имеют свою романтику. Лу вернется из поездки здоровым во всех отношениях, моя дорогая! Будет хорошо, если мы попадем в шторм. Я начинаю понимать, насколько мудры советы врача!

Затем была приглашена Камми, и спустя минуту началась ревизия содержимого саквояжа. Лу откровенно хохотал в своей постели. Наконец он решил не притворяться, – всё равно сегодня не уснешь. Милая, добрая Камми! Она великая мастерица рассказывать сказки и делиться своими воспоминаниями о прошлом Шотландии; благодаря ей, и только ей, Лу знает стихи Бёрнса и почти все романы Вальтера Скотта, – Камми хорошо помнит этого великого человека; она прислуживала ему, когда он вместе с Робертом Стивенсоном – дедушкой Лу – обедал в своем замке. Вальтер Скотт был другом дедушки, ему он посвятил одну свою книгу. Камми редкостная, заботливая, мудрая няня, но она, по выражению сэра Томаса, всегда пересаливает: попросите ее дать пятнадцать капель парегорика, и она накапает вам тридцать. Вот, приказали ей собрать всё, что нужно Лу для маленького путешествия, а она снарядила его в экспедицию этак года на полтора.

– Калейдоскоп совершенно не нужен, – заметил сэр Томас. – Компас и зрительную трубу мы найдем у смотрителей маяков. Носовые платки… их тут три дюжины. Достаточно и одной. Пистолет…

– У меня есть настоящий! – крикнул Лу. – Он под моим матрацем! Как вам угодно, но я беру его с собою!

– Нам угодно, чтобы ты спал, – раздраженно заявил сэр Томас. – Скоро час ночи.

– Я всегда засыпаю в два, – сказал Лу и поднялся во весь рост на постели – высокий, длинноногий, с впалой грудью и спутанными, до плеч, волосами.

– Ты должен хорошо выспаться, – завтра рано утром мы едем в Глазго, оттуда…

– На скалу Скерри-Вор! – перебивая отца, воскликнул Лу.

– На скалу Скерри-Вор, – кивнув головой, подтвердил отец. – Барометр ничем не грозит нам. Спи, Лу!

Какой он тощий, как он бледен – его единственный сын!.. Сэр Томас вздохнул, за ним вздохнула жена.

Камми внезапно расплакалась. Лу юркнул под одеяло, закрыл глаза, стал считать: «Один, два, три…» – пытаясь и сегодня уловить тот момент, когда приходит сон. И опять ничего не вышло. Странно. Не захотелось считать после тысячи, а потом перед глазами побежали рыжие собаки и позади них сам Лу… Утром и это забылось, спустя пять-шесть минут после пробуждения, и Лу спросил отца, почему забываются сны… Как часто видишь их и не помнишь ни одного.

– И у тебя, папа, так же?

– Я очень редко вижу сны, Лу. Так редко, что некоторые помню хорошо.

– Расскажи, папа!

– В вагоне поезда, Лу. Не будем терять времени, собирайся!

Плачут мать и Камми. Всхлипнул двоюродный брат Боб, сын дяди Аллана. Даже сеттер Пират и тот глубоко, подобно человеку, вздохнул и часто-часто замигал глазами.

– В дневнике записывай только сцены и картины, что видел, а про то, что чувствовал, не пиши, – наставительно напутствовал Боб. Ему чуть больше тринадцати лет, но он всем говорит, что ему уже пятнадцатый. Он дважды бывал на маяках и клятвенно уверяет, что башня на сильном ветру ощутимо раскачивается, что смотрители маяков похожи друг на друга и все они пьют полынную водку.

Отличная погода. В вагоне поезда Эдинбург – Глазго очень мало пассажиров. Дама в клетчатом платье, которое вполне может заменить шахматную доску; морской офицер в темных очках, с густой рыжей бородой; бакенбарды у него, как букеты дикого вереска. Лу кажется, что это переодетый пират, за ним надо следить, – он и на суше сумеет взять поезд на абордаж и перестрелять всех пассажиров. Какой хитрец! Он уже заговаривает с дамой в шахматном платье и всё время улыбается Лу. Может быть, дама тоже переодетый разбойник, у нее на носу и левой щеке огромные волосатые бородавки, какие бывают только у мужчин. Пассажир в цилиндре и коричневом пиджаке тоже подозрителен, – он стоит у окна и пристально вглядывается куда-то в сторону. Почему он смотрит не прямо, а влево? Что он там видит, что ему надо от паровозного депо и барака с квадратными окнами? В одном окне на несколько секунд показалась бритая голова, пассажир в цилиндре кашлянул, голова скрылась, и как раз в эту именно минуту в вагон вошел человек в пробковом шлеме и еще издали помахал рукой даме в шахматном платье, а потом сел рядом с нею, и они принялись хохотать. Бритая голова опять глядит в окно. Тут заговор, несомненно и бесспорно заговор! Но Лу не так-то прост, как думают все эти переодетые жулики. Лу видит всех их насквозь: они хотят ограбить папу, – у него в саквояже чертежи маячных линз, и у него золотые часы, два кольца на пальцах правой руки, в бумажнике много денег.

Сэр Томас развернул газету, надел очки, вытянул ноги, склонил голову набок и принялся за чтение. Неподалеку от вагона ударили в колокол. Лу настороженно посмотрел по сторонам, увидел себя в длинном узком зеркале, вделанном в стене у двери, щелкнул языком и подмигнул мальчику в черной бархатной куртке. Еще один удар в колокол, пронзительный булькающий свисток обер-кондуктора, короткий гудок паровоза. Человек в пробковом шлеме подошел к Лу (всё это видно в зеркале), хлопнул его ладонью по плечу и сказал:

– Значит, сейчас отбываем, капитан!

Лу, побледнев, посмотрел на отца: что делать? Отец уронил газету на колени, снял очки и улыбнулся – сперва Лу, потом человеку в пробковом шлеме. Великий боже! Он улыбается! Святая простота, полнейшее неведение, преступное легкомыслие! Вагон легко и плавно не пошел, а поплыл по рельсам. Пробковый шлем опустился на мягкое сиденье рядом с сэром Томасом и с размаху хлопнул и его по плечу.

Лу решил: пора действовать. Папа совсем как младенец, – он улыбается и даже что-то говорит пробковому шлему, этому председателю заговорщиков и убийц…

– Папа! – кричит Лу. – Мы попали в осиное гнездо! Но ты ничего не бойся, – я подле тебя!

Все пассажиры несколько секунд глядят на Лу, раскрыв рты. Затем они начинают хохотать, и громче всех заливается шахматное платье. Сэр Томас, обретясь к пробковому шлему, говорит:

– Чрезвычайное возбуждение! Мальчик еще не был на маяках, начитался чепухи, какой немало у нас в Англии.

Высоко подняв голову, Лу отходит к окну. Эти жулики ослепили папу, но это ничего не значит, – еше будет время, и папа всё увидит и скажет: «Прости меня, мой маленький Лу, я так доверчив, а ты – ты достойный потомок Роб Роя!»

Папа должен был так сказать. но не сказал, – он позволил этим талантливым пройдохам (ничего не возразишь, – очень талантливы!) обвести себя вокруг пальца. Папа даже открыл саквояж и показал им свои чертежи. Потом папа играл в карты, пил вино и закусывал, несколько раз приглашал Лу. Страшная доверчивость, ни с чем не сравнимая доброта, сердце святого и душа младенца! Наконец Лу надоело все это, он устроился у окна и задремал. Его разбудил отец.

– Приехали, – сказал он. – И осиное гнездо разлетелось! Мы одни, мой маленький Лу!

– Мама ошибается, когда говорит, что я весь в тебя, – раздраженно буркнул Лу, надевая ранец и окидывая взглядом пустой вагон. – Мне понятно, папа, почему мы сейчас одни. Шахматное платье и пробковый шлем…

Отец рассмеялся:

– Пробковый шлем – начальник отдела снабжения службы маяков. Шахматное платье – жена смотрителя маяка Идем скорее, нас ждет баркас.

Лу кажется, что Глазго – это тот же Эдинбург, только переставленный на другое место: суда на рейде, двух– и трехмачтовые парусники, гигантские трубы океанских кораблей и горизонт, весь составленный из высоких горбатых скал. Пожалуй, это и было единственно новым, тем, чего еще не видел Лу. В баркасе за веслами сидели два матроса, на ленточке их бескозырок – три золотые буквы: «У.М.В.», что означает Управление маяками Великобритании. Лу не понравилась последняя буква; вместо нее он поставил бы другую, ту, которой начинается название его милой родины – Шотландии.

– Почему Великобритания? – сердито спросил он матроса, но тот ничего не ответил, выгребая из узкого пролива и направляясь в открытые воды.

Второй матрос отдыхал, высоко подняв весла. За рулем сидел отец Лу. Он тоже ничего не ответил, даже бровью не повел; он вглядывался вдаль, прищурив глаза, его бакенбарды золотились на солнце, медные пуговицы на сюртуке поблескивали, как огоньки. Лица матросов бесстрастны. Они гребут то поодиночке, то – по знаку рулевого – вместе, чтобы баркас не закрутило водоворотом.

Три часа пополудни. Печет солнце. Сэр Томас искоса наблюдает за сыном. Лу с любопытством смотрит на матросов – бритых круглоголовых молодцов в своих обычных костюмах с черными шелковыми галстуками под разрезом форменной рубахи. Лу известно, что галстуки эти носят все матросы Британского королевского флота в знак вечного траура по национальному герою – адмиралу Нельсону.

«Что они делают в свободное время? – думает Лу. – Нравится ли им быть матросами? Любят ли они меня, папу? Даст ли им папа что-нибудь за то, что они трудятся ради нас? Грести очень нелегко, – папа почти каждую минуту делает им какие-то знаки пальцами свободной руки, и тогда матросы перестают грести, некоторое время „сушат весла“ – держат их приподнятыми над водой».

– Долго еще нам плыть? – спросил Лу. – Скоро будем на маяке?

Матросы улыбаются. Улыбается и отец.

– Когда я был в твоем возрасте, – сказал он, резко поворачивая руль влево, – меня больше интересовал путь до маяка и обратно, чем… Дымит! Дымит! – вдруг громко произнес он, чуть привставая. – Еще сотня взмахов, друзья!

Что дымит? Кто дымит? Тут кругом свистит, плещет и трубит. Рыбачьи лодки вертятся у подножия скал, над ними тучи чаек, юркие катера бегут куда-то, и матрос на одном из них переговаривается с кем-то, размахивая двумя сигнальными флагами. На расстоянии трехсот приблизительно метров видна земля; к ней приближаешься – и она вытягивается вправо и влево. Сэр Томас рывком поднес к глазам бинокль, посмотрел на эту землю и сказал:

– Нас заметили! Капитан Бритль машет нам платком! Трубы дымят! Наддайте, друзья!

Матросы, как по команде, посмотрели, что у них за спиной, и снова заработали веслами. Лу поднимается во весь рост, смотрит, видит дым, слышит гудки, свистки, над баркасом вьются чайки и тоскливо кричат.

– Где же маяк? – спрашивает Лу, опускаясь на свое сиденье подле отца.

– На маяке будем к вечеру, – отвечает отец. – Держись, Лу, за скамью! – кричит он. – Крепче!

Откуда она взялась – эта высокая, белогривая волна? Она певуче нырнула под баркас, подняла его и тотчас опустила, уступая место следующей, третьей, четвертой, пятой… Лу кажется, что к животу его прикладывают лед, держат несколько секунд, отнимают, снова прикладывают и так до тех пор, пока баркас не входит, как в коридор, в узкий пролив меж невысоких островерхих скал. Вода здесь кипит и грохочет, Лу кажется, что под нею работает кузница; ему и весело и чуть-чуть не по себе, а матросы ко всему равнодушны; они смотрят на рулевого и без устали гребут.

Оказывается, не так-то легко и просто попасть на маяк: надо пересесть с баркаса на паровое судно, обогнуть два острова, затем выйти в океан и, всё время лавируя между скал, держать курс на остров Тайри. Скерри-ворский маяк стоит на скале, постоянно заливаемой водой. Судно останавливается на расстоянии не менее двухсот метров от скалы; добираться до нее приходится на шлюпке.

Отец, как и ожидал Лу, щедро расплатился с матросами; они встали перед ним, как перед большим начальником, и несколько раз поблагодарили, а Лу пожелали счастливого плавания. Ого, они сказали: плавания!.. Значит, побывав на маяках и возвратившись домой, позволительно похвастать и Бобу и Камми о пребывании в далеких странах, рассказать о приключениях… Они, наверное, будут, а если всё пойдет тихо, мирно и скучно, придется что-нибудь придумать. Можно, например, взять пробковый шлем и шахматное платье, немножко коварства и очень много доверчивости, привязать их к записке, найденной в бутылке, которую прибило к маяку, и… И довольно. Развязка необязательна, это только в книжках женятся, умирают или целуются на расстоянии двух сантиметров от слова «конец». Лу предпочитает те книги, в которых нет точного конца: хороший, то есть догадливый, писатель, уважая читателя, на последней странице раскладывает мясо, овощи, соль и перец – вари сам! Много хлеба должно быть в каждой главе.

Капитан Бритль похож на Пиквика, сбежавшего с рисунков Физа. Он провел сэра Томаса в свою каюту, а Лу разрешил побегать по чердаку и подвалам – он так именно и выразился. В подвалах Лу не понравилось, а вот на чердаке интересно: скользкая, словно воском натертая, палуба, чуть откинутая назад широкая труба, капитанский мостик, штурвальное деревянное колесо, кнехт на корме и горы канатов. К Лу подошел матрос с трубкой в зубах и спросил:

– Сын мистера Стивенсона?

– Роберт Льюис Стивенсон, – шаркнул ногой Лу. – Скажите, пожалуйста, может что-нибудь случиться?

– С кем? – Матрос почесал у себя за ухом.

– Со всеми нами. С кораблем, например. Может?

Матрос кивнул головой. Лу подошел к нему ближе, доверчиво поглядел в глаза.

– Случается, – не вынимая изо рта трубки, сказал матрос. – Рифы, мели, поломка винта… Бывает. Ну и другое…

– Летучий Голландец? – отрывисто прошептал Лу.

– Не видел, – несколько виновато отозвался матрос. – Другие видели. Я не верю. В море – что и на суше. Голландец есть, но он не летучий, а самая простая бригантина. У нас кок из Гааги. Кляузник, противно смотреть.

– А тайны есть? Должны же быть тайны!

Матрос подумал и ответил, что тайны есть, но…

– Подожди меня, – сказал он, – ведь я послан по делу. Я сейчас! Ты побегай, полюбуйся. Вон, смотри, маяк.

– «Скерри-Вор»?

– Нет, это «Гринвид». «Скерри-Вор» сейчас прячется за скалами. Мы увидим его через час.

Матрос ушел на корму и заговорил о чем-то с вахтенным. Склянки пробили пять часов. Лу облокотился о перила и стал смотреть и слушать, как бежит вода, разрезаемая судном, как она сталкивается с набегающими волнами и превращается в кружева, запросто называемые пеной, и она звенит, подражая какому-то музыкальному инструменту. Сейчас матрос принесет тайны – то самое, на чем держится мир. Когда на всем белом свете не останется ни одной тайны, всё будет объяснено, обозначено и допущено в школьные учебники, земля снова станет плоской равниной, и каждое слово, придуманное человеком, лишится веса, цвета и запаха. Так говорит старая Камми, а она что-то знает, но никому никогда не скажет. Вот судно, в каюте которого сидят капитан Бритль и инженер Томас Стивенсон, а на палубе стоит сын инженера – Лу. Понятно? Всё понятно, и больше об этом ни слова. Где-то впереди скала, а на ней маяк «Скерри-Вор». Уже завязывается тайна, в конце размышлений нельзя поставить одну точку, – их требуется три или их заменитель – вопросительный знак. Уже колышется тайна и тихо позванивает неуверенный, требующий красной строки, ответ…

Пришел матрос, хлопнул Лу по плечу и заявил, что принес ему тайну.

– Над этим потешается вся команда, – сказал матрос, посасывая свою трубочку. – Два раза в неделю мы делаем рейсы от острова до острова, и каждый раз, вот уже скоро год, как капитан Бритль… ты умееешь держать язык за зубами? Не надо клятв, поберегиих для той красотки, которая назовет тебя своим женихом! Так вот, капитан Бритль отдает приказания на все случаи – и плохие и хорошие, а сам уединяется в каюте с шахматным платьем,

– Как ее зовут? – перебил Лу.

– Никто не знает, – ответил патрос. – Мы называем ее шахматной доской.

Лу подпрыгнул:

– С бородавкой на щеке?

– И двумя на подбородке. Так вот, мальчик…

– Прямо по носу маяк! – крикнул вахтенный.

Над кромкой горизонта показалась едва заметная верхушка маячной башни.

 

Глава вторая

Лу на маяке «Скерри-Вор»

Скала была похожа на гигантского кита, чуть скрытого водой, и в том месте, где воображение рисовало его голову, стояла башня маяка высотою в сорок два метра. Шлюпка, в которой сидели сэр Томас, Лу и матрос, работавший веслами, царапая килем скалу, пристала к основанию башни. Входная дверь находилась на высоте не менее пяти метров; для того чтобы попасть внутрь маяка, нужно было подняться по трапу – своеобразной металлической стремянке, состоявшей из бронзовых скоб, вделанных в кладку.

– Первым полезу я! – сказал Лу, когда металлическая дверь наверху приоткрылась и на пороге показалась высокая, тощая фигура смотрителя маяка.

Он кивком головы поздоровался с гостями, затем присел на корточки и, обращаясь к Лу, произнес:

– Ну-с, мистер Стивенсон-младший, милости прошу!

– Я сейчас! – крикнул Лу и весело заработал руками и ногами. «Начинается настоящая тайна», – подумал он, попадая в объятия смотрителя маяка. – Здравствуйте! Пустите меня, я хочу посмотреть, как будет подниматься папа!

Сэр Томас поднимался на маяк не одну сотню раз, он с ловкостью и быстротой обезьяны буквально взбежал по скобам и задержался у самого входа, протягивая руку смотрителю:

– Добрый вечер, мистер Диксон!

– Папа, поднимайся скорей! – крикнул Лу.

– Отойди в сторону, сынок, – сказал сэр Томас. – Раз, два. Гоп-ля! – И он легко коснулся ногами гранитного пола возле поручней металлической винтовой лестницы.

Лу всегда и всюду ожидал тайн, острых и эффектных неожиданностей, событий наперекор логике. На языке взрослых всё это можно было бы назвать одним словом: сюрприз. Этих сюрпризов, неожиданных подарков, раздаваемых судьбой всем и каждому, очень много было на маяке. Смотритель его, мистер Диксон, осведомленный о любознательности единственного сына инженера Томаса Стивенсона, заготовил маленькую лекцию и немедленно приступил к ней, как только Лу положил правую руку свою на поручни лестницы. Дверь закрыли, и в полумраке необычного помещения так странно и таинственно прозвучали слова мистера Диксона:

– Мой дорогой гость, – на плечо Лу легла тяжелая, с широкой ладонью рука, – ты, наверное, не догадываешься о том, что под нашими ногами, в сплошном каменном фундаменте, находится цистерна с пресной водой и кладовая, где хранится сурепное масло.

Лу вздохнул. «Начинается», – подумал он.

– В нашей цистерне сейчас не меньше тысячи ведер воды, а в кладовой девятьсот ведер масла. Этого запаса хватает на девять месяцев работы маяка.

– А воды? – спросил Лу, чувствуя себя, как в склепе.

– Тысячи ведер воды достаточно на один месяц. Слышишь, как шумит океан?

Странно, шум океана проникал сквозь стены толщиной в три метра и, концентрируясь внутри башни, создавал впечатление ровного, слитного стона на самом нижнем «до»; этот стон порою смолкал, и тогда одну-две секунды длилась такая давящая, страшная в своем предельном безмолвии тишина, что Лу инстинктивно шагнул к отцу, прижался к его боку и столь же инстинктивно произнес то, о чем думал:

– Здесь хорошо, есть тайны…

– О, тут столько тайн! – серьезно отозвался смотритель. – Ну-с, будем подниматься. Сэр Томас, милости прошу!

За отцом, каждый шаг которого будил короткое, острое эхо, поднимался Лу, и на расстоянии пяти-шести ступенек от него тяжело ступал мистер Диксон.

– Жилые помещения для прислуги, – сказал он, когда слева и справа от Лу показались площадки и в глубине их металлические двери. – Кухню мы уже прошли.

– Становится светлее, – заметил Лу, задерживаясь на ступеньке. – Еще долго подниматься, сэр?

– Всего без малого сорок два метра. Мы прошли одну треть. Слышишь, как шумит океан? Фонарь уже зажжен.

– А вокруг маяка, сэр, есть тайны?

– Очень много, дружок, и одну я намерен подарить тебе.

– Спасибо, сэр! А какая тайна?

– А вот я намекну, а ты постарайся догадаться!

– Шахматное платье, сэр?

Над головой Лу громко рассмеялся сэр Томас. Шестью ступеньками ниже фыркнул смотритель.

– Ты что-нибудь слыхал о перелете птиц? – спросил он.

– Знаю, сэр!

– Хорошо. Сейчас налево от нас мастерская для мелкого ремонта. Еще двадцать ступенек – и мы достигнем склада маячных принадлежностей. Сразу же под фонарем находится дежурная комната вахтенного.

– Спасибо, сэр, всё это очень интересно, – сказал Лу, раздумывая над тем, какое отношение к тайнам может иметь осенний перелет птиц. – Позвольте спросить, сэр, а где же вы тут гуляете? Папа говорил, что вас сменяют раз в месяц. Надо же где-нибудь гулять, пройтись, размять ноги! Вы ходите по лестнице – вниз и вверх?

– Прогулка на маяке – наружная галерея фонаря, – ответил смотритель. – Уф!.. Еще тридцать ступенек – и мы пришли. Сэр Томас! – крикнул он, поднимая голову. – Вы уже достигли?

– Я уже достиг! – донесся сверху рокочущий, веселый голос. – Мне не терпится заняться моим фонарем.

– Присядем здесь, Лу, – устало произнес смотритель, опускаясь на каменную скамью в нише подле площадки, на которую вступил и Лу. Однако он не захотел садиться, его неудержимо тянуло наверх, к фонарю, к наружной галерее, по которой можно пройтись, если правда, что сам смотритель гуляет по ней…

– Устал, – тяжело вздохнул мистер Диксон. – Еще год – и я кандидат на пенсию. Тридцать лет служу я на маяках. Возле самого моего носа корабли превращались в щепки, я и мои подчиненные спасли за эти годы семь тысяч человек. На наших глазах утонуло столько же. Тяжелая работа, препротивная служба, мальчик!..

– Вы говорили о перелетных птицах, сэр, – напомнил Лу, облокачиваясь о поручни и чувствуя себя пленником некоей башни в тюрьме, о котором он читал в романе Дюма. – У вас больное сердце, сэр? Печально, – протянул он, подражая интонации Камми. – А у меня что-то с легкими, сэр. Вот и сейчас, – они хрипят, как кузнечные мехи.

– Плохо сказано. – Смотритель махнул рукой и опустил седую голову. – Про сердце говорят, что оно бьется, как птица. Какое глупое сравнение, мальчик!

– Я написал пятнадцать стихотворений, сзр, – кстати заметил Лу, вовсе не желая хвастать. – Сравнения трудная вещь, сэр. Однажды я сказал, что ночь – это когда день загораживают непроницаемыми ширмами.

– Та-ак, – протянул смотритель. – Кто же их убирает?

Лу пожал плечами. Он не сказал бы, что вопрос нелеп или глуп. Но подобные вопросы приходят в голову людям непоэтичным, лишенным выдумки, воображения, – тем людям, о которых Камми говорит: «Бог с ними!» Лу решил не распространяться о своих занятиях поэзией. Его томила тайна, связанная с перелетными птицами. Старый смотритель загородил их непроницаемыми ширмами.

– Что за шум там, наверху, сэр? – Лу поднял голову и прислушался, закрыв глаза. Фонарь как будто не шумит, свет его безмолвен. Шум этот не был слитным и ритмичным, он то нарастал, то вдруг на мгновение прекращался, а затем становился похожим на ливень, бьющий в стекла в ботаническом саду.

– Сэр, что это там? – чего-то пугаясь, спросил Лу.

– Птицы, – ответил смотритель и, обеими руками держась за поясницу, медленно поднялся со скамьи. – Пойдем, мальчик, посмотрим на бедных перелетных птиц.

То, что запросто называлось фонарем, представляло собою внушительную, сложную и любопытную конструкцию. Самый фонарь помещался наверху этой изумившей и восхитившей Лу машины – иначе ее и не назовешь. Внизу, подле каменного пьедестала, на котором покоились металлические круги, в свою очередь державшие на себе стальные высокие листы с окошечками, забранными сеткой, сидел на высоком табурете усатый человек в очках и синей шапочке с козырьком. Он крутил какое-то колесо и что-то говорил стоявшему рядом с ним сэру Томасу; он вежливо поклонился смотрителю и Лу, жестом указывая на массивную, переплетенную медными листами дверь. «Куда может эта дверь вести?» – подумал Лу. Ведь восхождение на вершину закончилось, – вот он, фонарь, дающий проблесковый свет каждые две секунды после одной секунды мрака. Не наружная ли галерея за этой дверью? Если это так (а так оно и должно быть, Лу давно знал об этом от отца и дяди Аллана), можно, следовательно, выяснить причину шума, который здесь уже не просто шум, а крик, стон и рыдания, словно души всех погибших в океане поднялись из своих подводных могил и вот сейчас требуют справедливого суда над виновниками их смерти.

К Лу подошел отец, надел на него прорезиненный плащ с капюшоном, который накинул на голову подобием башлыка, застегнул плащ на все пуговицы. Такой же смешной, неудобный костюм надел на себя и смотритель.

– Ну, мальчик, идем на улицу, – сказал он, повышая свой старческий голос. – Взглянем на окрестности, мальчик!

Он взял Лу за руку, отодвинул засов на двери и с силой потянул ее на себя. Дверь открылась. Шум и ветер ворвались в круглую башенку; Лу боком вышел на наружную галерею. Дверь за ним и смотрителем захлопнулась.

Лу коротко вскрикнул, – не от страха, а от неожиданности; ему показалось, что он выброшен на воздух, на великий простор, подброшен на огромную высоту и теперь висит между небом и землей. Он схватил руками поручни галереи, заглянул вниз и резко попятился, прижавшись к стенке. Лу поднял голову, и сердце его заколотилось в груди с той же силой, с какой темная туча птиц билась о толстые, забранные бронзовой решеткой стекла фонаря. Лу обеими руками схватился за поручни и с чувством восхищения, страха и еще с каким-то новым, ранее не испытанным чувством смотрел на плотную, плещущую крыльями массу птиц. Они на лету ударялись о решетку, жалобно вскрикивали, а на них налетали их спутники по далекому, тяжелому пути на юг, в теплые страны. Птиц было так много, что они порою совершенно закрывали своими телами свет фонаря. Маяк казался потухшим.

– Хороша тайна? – спросил смотритель. – Видишь, птицы падают вниз, на скалу? А скала вся в воде, птицы тонут.

Шум, производимый птицами, смешивался с гулом океана; волны, рыча и шипя, ползком подбирались к башне маяка и, налетая на нее, с грохотом разбивались. Лу попеременно поднимал и опускал голову, глядя то на птиц, то на толчею волн у основания башни. И оттого, что он ежесекундно менял направление взгляда и находился очень высоко над водой, у него закружилась голова, он прижался к стенке башни, закрыл глаза.

– Они летят на свет фонаря, бедняжки, – сказал смотритель, прохаживаясь по галерее. – Странно, мальчик, – у них богатейший опыт, и собственный и переданный по наследству, они должны бы, кажется, знать, что ничего хорошего маяк им не даст… Однако опыт ничему не учит.

– У вас бывают кораблекрушения? – спросил Лу, на несколько секунд открывая глаза и чувствуя озноб и страх высоты.

Должно быть, он произнес эти слова очень тихо, и смотритель не слыхал вопроса, по-прежнему прохаживаясь по галерее. Лу стоял прижавшись к стенке и думал о том, что никаких тайн пока что нет, если не считать шахматного платья, птицы – это не тайна, это всего лишь редкое зрелище, не больше. Тайна… А что такое тайна? Выдумка, оказавшаяся потом реальностью? Совпадение фантазии с действительностью? Камми говорит, что тайна – это то, чего человек не знает. Например: что происходит с нами после смерти? Где именно находится бог? Где ты был, когда тебя еще не было? Вот это – самые главные тайны.

Всё остальное не тайны: сегодня нечто тебе неизвестно, а завтра становится известным.

– Зачем птицы летят на свет маяка? – громко спросил Лу.

– Это тайна, – ответил смотритель. – Эге, да тебя трясет, мальчик! А ты ко мне с вопросами! Что скажет сэр Томас!.. Идем скорее!

– Мне нехорошо… – пробормотал Лу. – Только, пожалуйста, не говорите папе. Уведите меня к себе, дайте мне кофе, я хочу в постель, побудьте около меня, чтобы я не уснул.

Смотритель склонился над своим гостем, испуганно слушая его и кивая головой.

– Если папа узнает, что мне нехорошо, он увезет меня домой, – продолжал Лу. – А так хочется на «Бель-Рок»! Дайте руку, сэр! – едва слышно произнес Лу. – Я отлежусь, я к этому привык, сэр. Вы не пугайтесь. У меня неладно с легкими…

Спустя минуту Лу лежит в постели под каменными сводами вахтенной и, превозмогая сонливость, думает. Смешное слово «легкие». Есть слова колючие, например «сэр». Имя отца – Томас – круглое, оно скачет, как мяч. Неподалеку от кровати громко тикают часы; звук у них такой, словно солдат по каменной мостовой шагает. В этом помещении для вахтенного темно, пахнет пылью, камнем, морем, звездами, проклятьем благородного отца, дочь которого покинула родной замок… Для всезнаек взрослых проклятье – это только грозное, страшное слово, но тысячи тысяч детей не старше тринадцати лет от роду, а с ними и Лу, знают, что каждое слово имеет свой запах. Проклятье… Оно пахнет тушью, что стоит на рабочем столе отца: запах горький, печальный… Запахи разговаривают, перешептываются, свистят, пищат, поют. Поет запах вереска, дикой груши, книги. Чудесно пахнут нюрнбергские оловянные солдатики, и этот кисловатый, веселый запах не только поет, но и играет марши. Ой как тяжело и больно дышать! Кажется, путешествие кончилось. Папа немедленно соберется домой.

– Почему я такой несчастный? – вслух произносит Лу и поворачивается на другой бок. Это резкое, угловатое движение вызывает острую боль в груди. – Попался, заболел, – сказал Лу и помянул черта.

– Очень хорошо! – громко расхохотался смотритель. Он только что закрыл бронзовые ставни и зажег две свечи на столе. – Ты здоров, мальчик! Больные не ругаются, если только они не умирают.

– А я умираю, сэр?

– Тьфу! – сплюнул смотритель. – Вытри губы и прикуси язык! Ты будешь жить долго.

– Что делает папа?

– Папа занят оптикой, мальчик.

– Оптикой?

Какое смешное слово… Пахнет от него лекарством. Птица – вот хорошее слово… Мальчик – похоже на вытянутый указательный палец. Мальчик – слово бледное, без единой кровинки. Как хочется спать!..

– Сэр!

– Что, мальчик?

Лу уже спит. Смотритель потушил свечи. Он должен идти наверх, исполнять свои обязанности, быть ежеминутно начеку: ночь – это рабочий день смотрителя маяка. Необходимо доложить сэру Томасу о состоянии его сына: мальчик болен, надо что-то делать, дать ему какое-нибудь лекарство – порошки, микстуру, питье. Кроме того, нельзя превращать маяк в больницу, – на этот счет имеются определенные инструкции, указания, хотя… Кроме того, завтра смотрителя сменяют – его месячная вахта кончается; а что будет с больным мальчиком? Отец, конечно, увезет его домой, иначе никак нельзя, но это очень опасно: несколько часов на шлюпке, потом на пароходе, снова на шлюпке или баркасе, от Глазго до Эдинбурга в поезде… Сколько беспокойства, тревог, суматохи! Черт!

– Черт! – крикнул во сне Лу. – Птицы! Фонарь!

Мальчик возбужден, и в этом повинен отец и он, смотритель маяка, – отец легкомысленно поступил, взяв с собою на «Скерри-Вор» малолетнего больного сына, смотритель добавил к этому преступному легкомыслию нечто от праздной, вздорной романтики. Наружная галерея, перелетные птицы, разговор всерьез, когда нужно было немедленно уложить мальчика в постель и посоветовать почтенному сэру Томасу прервать свою командировку или же поручить сына заботам смотрителя, а самому отправляться хоть на Огненную Землю.

– Пробковый шлем! – внятно произнес во сне Лу. – Сэр!..

– Ты меня? – Смотритель подошел к спящему, склонился над ним, прислушался к дыханию: хрип, бульканье, потом свист. Черт! Смотритель где-то читал о таком дыхании и только сейчас отдал должное наблюдательности автора книги: хрип, бульканье и уж только потом свист. Как жаль, что на маяке нет женщины: она знала бы, что делать. Мужчина…

«Мужчина должен всегда оставаться мужчиной, – вздохнув, подумал смотритель. – Мальчик просил меня не говорить его отцу о том, что…»

– Я ничего не скажу сэру Томасу, – вслух произнес мистер Диксон. – Мальчик просил приготовить ему кофе… Идиот, старый идиот! Я совсем забыл об этом! Мальчик просил уложить его в постель и сесть подле него, чтобы он не уснул… Черт! – продолжал он очень громко, настолько громко, что Лу проснулся и, задержав дыхание, прислушался. – Старая бесхвостая обезьяна! – продолжал смотритель, гневно стуча кулаком о каменную стену вахтенной. – У самого трое детей, а ведет себя, как юнга под проливным дождем на Темзе! Мальчик! Проснись! Тебе нельзя спать!

– Я не сплю, сэр! Что тут было, пока я дрался с Бобом?

– И ты ему надавал оплеух? – обрадованно залопотал смотритель, зажигая свечи. – Так его, так, мальчик! Ты не спи, сейчас я принесу горячий кофе, а потом мы поговорим!

– Благодарю вас, сэр! – сказал Лу. – У меня тоже есть кое-что для вас. Только ни слова папе!

– А как вот здесь? – смотритель похлопал себя по груди. – Свистит?

– Кто свистит? – спросил сэр Томас.

Да, сэр Томас, именно он, собственной своей персоной. Он и не думал прятаться или входить тайком, в этом не было нужды, но вот сейчас появилась необходимость выяснить, почему Лу в постели и какой-такой секрет нужно утаить от папы. Сэр Томас, спускаясь по лестнице, слышал почти всё, что неминуемо вызывает беспокойство и родительскую тревогу. Неясно только в отношении свиста. Сэр Томас повторил свой вопрос:

– Кто свистит?

– Ветер, папа, – с предельной беспечностью ответил Лу.

– Сильный ветер, мистер Стивенсон, – подтвердил смотритель. – Хрип и бульканье. Птицы, фонарь и черт. Сейчас я принесу кофе.

Смотритель вышел; он торопливо стал спускаться в самое нижнее помещение, в кухню. Сэр Томас молча, заложив руки за спину, подошел к постели, на которой сидел Лу – худой, бледный, впалощекий, с длинными, закрывающими уши волосами, разделенными прямым пробором. Сын глядел на отца – на его бакенбарды, на высокий, красивый лоб, стараясь угадать, что последует спустя несколько секунд. «Папа завтра же соберется домой», – подумал Лу. «Медицина беспомощна, врачи лгут», – подумал сэр Томас. «Оттого, что я прерву командировку и вернусь домой, Лу легче не станет», – продолжал сэр Томас свои размышления, отлично понимая, что сын читает его думы и проникает в замыслы.

– Подождем до утра, – вслух произнес сэр Томас и приложил ко лбу сына свою ладонь.

– Мне просто захотелось спать, – сказал Лу. – Мильон впечатлений, папа!

– У тебя жар, мой дорогой!

– Как всегда, папа. Ничего особенного. Я уже освоился с маяком, на «Бель-Рок» я поднимусь, как на любое дерево в нашем саду.

– Покашляй, Лу, – сказал отец.

Лу кашлянул, и тотчас в горле у него забулькало и засвистело.

– Ага! – сказал отец.

– Ничего нового, папа! Новое в том, что нет тайн. И птицы и фонарь – это… Я еще не видел кораблекрушения, – может быть, тогда…

– Покашляй, Лу! Еще, еще!

Лу рассмеялся.

– Странно, папа, – сказал он и прижался щекой к руке отца. – Мы на маяке, кругом нас океан, птицы летят на юг, а ты такой же, как дома, и со мною то же, что и дома. Где-нибудь должно же быть иначе, папа!

– Жизнь хороша везде, Лу, – поторопился произнести сэр Томас. – Важно быть здоровым, мой родной!

Он вдруг охватил руками влажную от пота голову сына, припал к ней губами и, сдерживая слезы, коротко простонал.

– Папа! Дорогой! Мой папа, – хрипло пробасил Лу. – Я здоров! Здоров, как силач из цирка! Просто – мильон впечатлений, папа!

Он встал на колени, обнял отца. Вошел смотритель, поставил на стол медный котелок с дымящимся кофе, искоса оглядел своих гостей и удалился.

«Ночь на 21 сентября 1863 года. Ветер NW – слабый. Никаких происшествий, – писал он в вахтенном журнале. – На маяке инженер Томас Стивенсон со своим сыном. Продовольствия, свечей, табаку и аптекарских пособий по списку № 733 израсходовано в норме, имеется экономия. Акт о состоянии фонаря, составленный инженером Томасом Стивенсоном, при сем подклеивается…»

Сэр Томас натер спину и грудь сына уксусом, сменил ему белье. Лу выпил стакан горячего кофе, поцеловал отца в щеку.

– Доброй ночи, родной мой, – растроганно проговорил сэр Томас. – Дай мне честное слово, маленький, что ты не чувствуешь себя больным.

– Уже не чувствую себя больным, папа, честное слово, – глядя отцу в глаза, произнес Лу. – Дома я, наверное, расхворался бы как следует. Хотя бы ради сказок, которых у Камми целый мильон!

– Мы мужчины, Лу, – сказал сэр Томас, накрывая сына грубым матросским одеялом. – Мы должны не лгать друг другу. Ложь – это отсутствие уважения, понимаешь? Так вот, если в восемь утра ты скажешь мне, что у тебя нигде не болит, мы направимся на остров Скей, а оттуда…

– «Бель-Рок»! – весело и звонко произнес Лу.

Сэр Томас улыбнулся, покачал головой.

– «Бель-Рок», Лу, это недели через две, не раньше. Мы еще побудем на семи маяках. Один из них знаменит тем, что на нем сорок лет назад десять дней жил Вальтер Скотт. И смотритель маяка – ему что-то около семидесяти – расскажет тебе о…

– Папа! Папа! Какое счастье, что я твой сын! – воскликнул Лу. – Уходи, папа! Не то я начну расспрашивать тебя о Роб Рое и Айвенго! Доброй ночи, папа! Если бы ты только знал, как я не люблю спать!

– Но ты на маяке, Лу, – сам восхищаясь этим, с жаром произнес сэр Томас. – Ты только представь!

– Как можно, папа, представить, если я уже на маяке! Я лучше буду представлять, что я на «Бель-Рок»!

Утром Jly дал отцу честное слово, что он чувствует себя отлично, – ночного нота не было, снов не видел, нигде ничего не болит. В полдень отец и сын распростились с мистером Диксоном. Длинноногий, тощий старик, похожий, по определению Лу, на очинённый коричневый карандаш, долго стоял у раскрытой двери и, размахивая руками, кричал вслед баркасу:

– Эй, матросы! Передайте мистеру Кросби, чтобы сменная вахта доставила ром и мыльный порошок для бритья! Эй, матросы! Зарубите себе на носу!

– Есть зарубить себе на носу, сэр! – отозвался Лу. – Я им напомню! Две бочки рому и три ящика порошка!

– Побольше книг мистера Диккенса! – продолжал кричать смотритель. – Бумаги, перьев и чернил!

– Есть бочку чернил и тысячу перьев! – в шутку отозвался один из матросов и добавил, обращаясь к сэру Томасу: – Смешной старик! Завтра будет дома, а сам о других хлопочет!

И налегли на весла. Лу сказал:

– Так держать!

Тучи висели над океаном. Было очень холодно, неприютно. Невольно думалось о тех, кто далеко от берега.

Вокруг шеи Лу трижды обмотан шерстяной шарф, на голове берет, на руках теплые перчатки. Ветер упруго толкает в спину. Сэр Томас смотрит на сына и думает: кем он будет? Долго ли он проживет? Лу думает о том же. Он знает, кем он не будет: ни капитаном корабля, ни строителем маяков. Он уже видел капитана корабля, он уже побывал на маяке. И еще не раз увидит капитанов и еще не раз побывает на маяках. Вероятно, разницы между ними никакой, за исключением внешнего вида и фамилии смотрителей. Кем же хотелось быть Лу?

Создателем и разоблачителем тайн. Кем-то, подобным Вальтеру Скотту, человеком, хранителем тайн, чарователем – неустанным и странным: чем чаще читаешь и перечитываешь его книги, тем драгоценнее заключенная в них тайна. Сколько раз будешь перечитывать книги? Иными словами – сколько лет проживешь?

– Я буду жить долго, – вслух произносит Лу и – неожиданно и для себя и для спутников своих – начинает читать, сосредоточенно и негромко, четкие, легко запоминающиеся стихи:

Стоит на скале с незапамятных пор Высокий, из камня, маяк «Скерри-Вор». Печальный, стеклянный, глазастый фонарь Смотритель зажег и уснул. – Кто там в океане сейчас утонул? — Спросил Атлантический царь. И тру́бит, и тру́бит в свой каменный рог, Чтоб ярче светил знаменитый «Бель-Рок».

– Хорошо? – спрашивает он, обращаясь к матросам. Глаза его блестят, он вскидывает голову и победно смотрит на отца. – Хорошо, папа?

– Когда? – отрывисто спрашивает отец. – Сейчас? На маяке?

– Сейчас, папа. Вдруг кто-то нашептал, а я повторил! Только бы не забыть!.. Прочту еще раз. А вы все запоминайте, хорошо? Пристанем к берегу – запишу. Почему вы молчите?! – кричит Лу морякам. – Вам не нравится? Ну-ка, посушите весла! А теперь отвечайте: нравится? По-вашему, плохо?

– Хорошие стихи хочется петь, – отвечает один из матросов, продолжая грести, как и его товарищ.

– Пойте мои стихи, – пожимает плечами Лу.

Пожимает плечами и матрос:

– Трудно подобрать мотив, не выходит! Ведь стихи – это то же, что и песня, не правда ли?

Лу с полминуты думает о чем-то, сдвигая брови и хмурясь. Сэр Томас с нежнейшей улыбкой смотрит на сына.

– То, что я читал, не для пения, – говорит Лу. – О тайнах не поют…

 

Глава третья

Нет тайны и на маяке «Бель-Рок»

Месяц спустя после трагедии, о которой рассказывается в этой главе, во всех английских газетах было напечатано интервью экипажа бригантины «Трафальгар», – матросы и офицеры чудом уцелевшего старинного судна подробно поведали обо всем том, чему они были свидетелями.

– Шторм трепал нас в полумиле от берега, – сказал капитан бригантины Блэк Пембертон. – За долгие годы плавания мы привыкли к тому, что неподалеку от нашего дома нас приветливо встречал «Бель-Рок». В тот день, когда шторм играл нами, как злой кот беззащитной мышью, «Бель-Рок» погас на наших глазах. Проблеск, мрак, проблеск, мрак – всё, как заведено с того времени, когда рай огородили чугунной решеткой и цена на райские яблоки поднялась втрое, сэр. И вдруг фонарь на маяке погас.

– Мы решили, что сходим с ума или, на худой конец, уже рехнулись, – сказал матрос Дик Катт. – Можно было предположить, что маяк снесло штормом, – бывали случаи, когда ураган давал маяку подножку, и тот падал, рассыпаясь на куски. Но ничего похожего: бросок на скалы – и мы видим высокую башню, дверь открыта, и оттуда доносится человеческий голос, крик о помощи. Наивно, сэр, спрашивать нас, что именно говорил этот голос – грохот кругом был значительно сильнее того, какой бывает, когда обрушивается шестиэтажный дом. Когда фонарь на маяке не работает и он, следовательно, уже не маяк, а нечто вроде египетской пирамиды, тогда можно биться об заклад, что смотритель маяка просит вас кинуть ему две сигары и огонька на прикурку. Короче говоря, уже не в шутку, нас трепало на виду маяка трое суток. А сейчас выяснилось, что шторм продолжался шестнадцать дней. Мы, следовательно, явились для того, чтобы послушать последние три такта этой трагической музыки…

– И так случилось, что бутылка, выброшенная с маяка, попала в наши руки, – сказал офицер Королевского флота Джон Линслей, случайно оказавшийся на «Трафальгаре». – Но, к величайшему сожалению, бутылка с вложенной в нее запиской опоздала: ее носило по волнам десять дней, да нас еще трепало сколько!.. Ну, а если бы бутылка попала к нам в тот же день, когда ее выбросили? Чем смогли бы мы помочь вахте «Бель-Рока»?..

Английские газеты приводили полный текст записки, извлеченной из бутылки. Вон он, этот лаконичный, трагический текст:

«Небывалый шторм препятствует тому, чтобы нас сменить. Запасы осветительного масла, пресной воды, муки, солонины, сушеных овощей, табака кончились десять дней назад. Голодаем, но держимся. Сменная вахта дважды пыталась подойти, но ее разбивало о рифы. Всем сердцем скорбим о погибших в море.

Вахта маяка «Бель-Рок»: Чарльз Биллет, Боб Ричмонд, Аллан Тенерси ».

Лу и его отец пережили небывалый в Северном море шторм на маяке «Эбердин». Он стоит на скалистом берегу, и вахта живет в казарме подле башни. Но случилось так, что шторм разметал деревянное жилье по досочке, четверо отважных служителей маяка едва успели спасти продовольственные запасы и с величайшим трудом перенести их на маяк. Волны били в его стены на высоте двадцати метров, башня весьма ощутимо вздрагивала, подобно человеку, которому наносят удары и в грудь и в спину.

Необычность обстановки, неумолкаемый ни на секунду грохот шторма, напряженность всех чувств и мыслей целительно действовали на Лу: он ни разу не кашлянул, аппетит его радовал сэра Томаса, и если бы не стихи, которые писал Лу на маяке, то всё обстояло бы как нельзя лучше. Эти стихи тревожили сэра Томаса – как отца. Лу любит свою родину – Шотландию, хорошо знает ее историю и, наверное, поэтому неодобрительно отзывается об Англии – собственно об Англии, которая всего-навсего дальний родственник Шотландии, и родственник дурно воспитанный, скупой, недобрый. В стихах, написанных на маяке, нет и слова на эту тему, но зато налицо философия, рассуждения. У сэра Томаса только один ребенок – сын Лу. Грустно, что мальчик уходит куда-то в сторону, где пылит ухабистая дорога праздных мечтаний… Сэр Томас чувствует себя отчасти виноватым в том, что его сын болен, мечтателен, абсолютно лишен практической жилки. Таков, в сущности, и сам сэр Томас, за исключением болезненности (он всегда боится сказать: болезнь). Сэр Томас здоров. Здорова и его жена. Откуда же такая напасть – этот несчастный туберкулез легких? Может быть, здесь судьба?

Шторм начал стихать. Лу торопил отца с отъездом из Эбердина: ему не терпелось подняться на «Бель Рок», построенный его дедушкой Робертом.

– Мне кажется, папа, что я стану другим человеком после того, как поднимусь на «Бель-Рок».

Сэр Томас улыбнулся. Ему нравилось, что его сын говорит, как взрослый – в смысле построения речи – и остается ребенком по сути этой речи.

– «Бель-Рок» – моя мечта, папа, – продолжал Лу, и взгляд его ушел в себя, сделавшись неподвижным и печальным. – Увижу «Бель-Рок» – и что-то произойдет, что-то узнаю, и от этого мне будет хорошо…

После длительного шторма море, как это всегда бывает, вблизи побережья мало чем отличалось от обыкновенной полноводной реки: ленивые волны, насытившись буйством, укачивали самих себя, и в них можно было глядеться, как в зеркало, которое держит слабо подрагивающая рука. Небо без единого облачка, сделанное из слюды солнце, упругий крепкогрудый ветер, работающий без пауз и озорства, голубоватые дымки на горизонте, покой на душе.

До маяка «Бель-Рок» добирались на катере. Лу сидел в крохотной каюте и записывал в дневник впечатления и ощущения, вынесенные и испытанные им на маяках. Сэр Томас сидел подле рулевого, который поворачивал то влево, то вправо медное штурвальное колесо и, прищуриваясь, вглядывался вдаль. Внутри катера ритмично постукивало паровое сердце.

«Тайны нужно придумывать самому, – писал Лу. – Они, наверное, есть везде, а на маяке в особенности, но надо ждать терпеливо и долго. Сейчас мы на пути к „Бель-Рок“: вот там, я думаю, будет что-нибудь интересное, а смотритель…»

Лу не дописал фразы, – матрос за тонкой переборкой каюты громко произнес:

– Подле башни маяка два катера и санитарная шлюпка! Возьмите мою трубку, сэр!

И он протянул складную подзорную трубу сэру Томасу. Лу выбежал из каюты.

Катер прибавил ходу, сердце его стало стучать чаще. Тревожно забилось сердце и у Лу. Он спросил матроса:

– Зачем санитарная шлюпка?

Ему не ответили. Рулевой выполнял какой-то сложный маневр, проводя катер между рифов. Сэр Томас стоя смотрел в подзорную трубу. Спустя четверть часа катер пристал к скале Бель-Рок. Лу уже почти с реальной силой и убедительностью представлял, как он поднимается по башенному трапу, держась за металлические скобы, как ловко вскакивает на каменную площадку первого этажа…

Сэр Томас переговорил о чем-то с человеком в штатской одежде, сидевшим в санитарной шлюпке, и тотчас обнажил голову. То же сделал и Лу. Он не понимал, что тут происходит, для чего стоят два катера, почему дверь на маяке открыта, зачем… десятки «зачем» и «почему» затормошили сознание мальчика, и он молча, почти не двигаясь, стал ожидать, что будет дальше. Длинные, прямые, как у индейца, волосы его чуть шевелились на ветру.

То, что увидел Лу в последующие несколько минут, надолго осталось в его памяти. До этого он произносил «Бель-Рок» как одно из самых священных, дорогих, просторных для воображения наименований чего-то гораздо более значительного, чем обычный маяк. После того как из раскрытой двери башни спустили на тросах один за другим три гроба и их в полном молчании поставили на широкое плоское дно санитарной шлюпки, звонкое, светлое «Бель-Рок» вдруг приобрело новые ассоциации и навсегда потемнело, как нечто зрительное, и Лу понял, что все вообще слова обладают двумя свойствами: вызывать представление о предмете или явлении и сообщать представлению окраску.

«Бель-Рок» был маяком, высокой башней; над нею шли облака, посеребренные солнцем.

«Бель-Рок» стал черной, непомерно высокой стеной; над нею шли тучи, а низко летящие чайки кричали человеческим голосом.

– Папа! – отрывисто позвал отца Лу. – Зачем? Что тут происходит? Ведь это наш «Бель-Рок»!

– Тут большая драма, сэр, – почтительно отозвался матрос, стоявший на корме соседнего катера. – Я поднимался на маяк, сэр…

– Поднимался, и… – Лу затопал ногами от нетерпения и тоски, подступившей к его тринадцати годам.

– И видел их всех троих, – глухим, деревянным голосом ответил матрос. – Их не сменяли, у них кончилась даже пресная вода, и они умерли.

– Не надо! – гневно произнес Лу, и лицо его на мгновение исказила гримаса. – Ты говоришь неправду!

Матрос пожал плечами. Оправдываться и при этом продолжать называть мальчика сэром он счел ниже своего достоинства. Лу не начальство, а всего лишь сын какого-то, наверное, важного лица, прибывшего сюда, само собою разумеется, для свидетельства трагического факта.

Он закашлялся. Грудь его привычно заныла. Санитарную шлюпку тем временем взял на буксир меднотрубый катер. Сэр Томас сел на бортовую скамью и, опустив голову, закрыл руками лицо.

Маленький, синий, с широкой черной полосой по борту, катер пошел следом за печальным грузом. Спустя полминуты заработала машина и на катере с сэром Томасом и Лу. Дверь на маяке закрылась. И тотчас матросы на шлюпке и катерах стали кидать в море куски хлеба; множество чаек с пронзительным, тоскливым криком кинулись за ними. До самого берега – двадцать минут – продолжался этот старинный шотландский обряд; Лу не спрашивал, зачем и почему так делают: он знал, что так надо – накормить птиц на помин души умерших от голода на маяке «Бель-Рок». В прошлом году на маяке «Стокварр» умер от разрыва сердца смотритель, и тогда тоже кормили чаек хлебом. Обычай допускает вместо хлеба кидать чайкам рыбу, но хлеб лучше, – рыбу чайки могут добыть и без помощи человека. А вот что интересно: знают ли птицы, по какому случаю кидают им хлеб? Знают, конечно, знают. Лу смотрит на чаек, вслушивается в их голоса и убеждается в том, что эти обычно прожорливые птицы сейчас держат себя сообразно тому, что случилось: схватив клювом кусок добычи, чайка долго кружит над шлюпкой и катерами, над живыми и мертвыми, и уже только полминуты спустя кидается за новым куском. «Напишу стихи про чаек», – думает Лу.

Он оглядывается, долго смотрит на «Бель-Рок», и внезапно ему начинает казаться, что он живет очень давно, что ему по меньшей мере сорок пять лет, что он сделал что-то такое, за что и маяк, и чайки, и капитаны кораблей, и люди на суше и море глубоко благодарны ему. Подымающее чувство восторга кружит ему голову: он просит матроса дать ему кусок хлеба. Матрос взглядом указывает на мешок; Лу берет полузасохшую толстую корку и размашисто кидает ее в воду.

– Скажите, чайки, всем, – громко говорит он, – что есть на свете Лу! Слышите? Лу! Роберт Льюис Стивенсон, сын сэра Томаса – строителя маяков!

Сэр Томас тупо смотрит на сына, – возможно, он и не разобрал того, что произнес его Лу: сэр Томас глубоко опечален событием на маяке, – опечален и потрясен настолько, что даже и на минуту не задержался на башне. Сэр Томас, в сущности, человек романтического склада ума и характера; воображение его мало чем отличается от воображения сына, – разница только в том, что сэр Томас способен анализировать, иронизировать и ко многим явлениям повседневности относиться с юмором. И только.

«Бросайте утопающему в бурном море жизни пробковый пояс юмора!» – любит повторять сэр Томас. Это не лишенное афористичности выражение стало популярным в Шотландии. Спустя двадцать лет тридцатитрехлетний Лу отыщет эту крылатую фразу в сборнике Картера «Шотландский фольклор» и в своем дневнике запишет: «Я помалкиваю и буду молчать. Может быть, именно таким образом и создается то, что принято называть народной мудростью. Я и обязан помалкивать, так как и я и мой отец – часть народа, его представители, дети, мудрецы и романтики…»

 

Глава четвертая

Остроумие сэра Томаса спасает пирата

Все известные Лу предки его фамилии, шотландцы по национальности, любили свою родину деятельно и самозабвенно. Вальтер Скотт был выразителем и певцом этой любви. Вальтер Скотт, как о том непрестанно напоминал жене, сыну и друзьям сэр Томас, находился в большой дружбе с его отцом – сэром Робертом. Вальтер Скотт вместе с дедушкой Лу охотился в горах Шотландии, был частым и весьма любознательным гостем на маяках, а вот на этом диване сидел, отдыхал и даже спал. Имеется точная запись всех тех дней, в которые высокий гость навещал семью сэра Роберта. Что касается дивана, то старая Камми расскажет, хитро поводя глазами и качая головой, какова инструкция, полученная ею относительно этой дряхлой скрипучей вещи, на которую далеко не каждому позволят сесть. Существуют метелка для смахивания пыли с этого дивана, тряпка – для того, чтобы чистить его старую кожу, и даже гвоздики, которыми следует прибивать заплаты на боках и спинке. Можно зацепить ногой или рукой за любой стул, стол, кресло; никто ничего не скажет, если вы начнете двигать стулом или креслом так, как это вам нравится. Вы даже могли пустить по адресу кресла или стула что-нибудь нелестное в смысле их возраста, но диван, на котором сидел и спал Вальтер Скотт, оберегался, как… как… сам сэр Вальтер не сумел бы найти сравнения.

Однажды на этот священный диван забрался Пират – любимый пес Лу. Старая Камми от ужаса села на пол.

– Здесь никому нельзя, Пират, – сказал Лу. – Уходи в сад, там тебе будет хорошо!

Пират даже головы не поднял. Взглянув на своего друга, он ударил хвостом по кожаной спинке дивана, удобнее устроился и закрыл глаза.

– Возьми его, Лу, за уши и тяни на пол, – простонала Камлш. – Великий боже, я слышу шаги сэра Томаса!..

Лу сел на ковер подле своей няньки. Открылась дверь, и в комнату вошел сэр Томас. Пират поднял голову и приветственно забил хвостом. Камми и Лу закрыли глаза.

– Вон отсюда! – загремел сэр Томас и энергически вытянутой рукой указал собаке на дверь. – Немедленно вон!

Пират недоуменно смотрел на хозяина и продолжал бить в барабан. Глаза у сэра Томаса стали большими и круглыми, высокий лоб избороздили глубокие морщины, рот был перекошен гневом и возмущением. Лу посмотрел на отца и подумал: «Какой папа смешной!» Камми, взглянув на своего господина, прошептала: «Сохрани его, великий боже!»

– Сию минуту вон отсюда! – еще раз крикнул сэр Томас и ударил кулаком по краю стола. Пират чуть приподнялся, вытянул шею и оскалил зубы. Этакого еще никогда не бывало. Сэр Томас замахнулся на Пирата, и пес в ту же секунду зарычал, а затем как ни в чем не бывало преспокойно положил голову на вытянутые лапы и, тяжело, осудительно вздохнув, пренебрежительно закрыл глаза.

Сэр Томас попятился к двери, поскрипывая сапогами. Пират открыл глаза и, скосив взгляд, только не произнес: «Давно бы так…»

А Лу вслух сказал:

– Мой папа очень остроумный человек!

Камми, поднявшись с пола, дрожащим голосом добавила:

– Оказывается, есть бог и у собак!

С этого часа псу разрешено было, когда только ему вздумается, лежать на историческом диване. Сэр Томас торжественно заявил жене, сыну, Камми, брату своему Аллану, его жене и сыну их Бобу, что Пират превосходно понимает человека – и живого и усопшего, – и, пожалуй, усопшего он понимает и чувствует его величие больше, чем живого, По мысли сэра Томаса, Пират отныне являлся стражем дивана, на котором… и т. д.

– Умный пес знает, что онживет в семье потомков Роб Роя, – добавил сэр Томас.

– Но этот умный пес хотел укусить тебя, – несмело возразил сэр Аллан. – Камми говорит, что пес оскалил зубы, когда ты…

– Это надо понимать иначе, – смущенно возразил сэр Томас. – И я понял. Мне нравится так понимать. – Он улыбнулся брату и строго поглядел на всехдругих.

Наблюдательный Лу по-своему истолковал происшествие: папа сомневается. Лу придавал огромное значение жестам; он знал, что именно жестикуляция выдает человека. Самый первый лгун на свете мог говорить какую угодно чушь и неправду, но жесты лгать не умеют. Папа иногда сомневается, что Стивенсоны являются потомками клана Мак-Грегора, из которых вышел великий Роб Рой. Папа добыл много архивных документов, подтверждающих его претензию на звание потомка столь знаменитого человека. Папа строит маяки, придумывает всевозможные виды и фермы маячных фонарей, но это всего лишь работа, дело, профессия, всё то, что дает деньги и позволяет безбедно жить, Лу отлично знает, что папа его меньше всего инженер. Он романтик, мечтатель, поэт, горячо любящий свою родную Шотландию и неопровержимо убежденный в том, что предком его был Роб Рой.

Романтик, чудак, поэт не сомневался в этом. Пожалуйста, взгляните на документы! А тут еще и эпизод с Пиратом, забравшимся на диван. Но… инженер, строитель маяков, талантливый оптик, реалист и математик не только сомневался, но даже пожимал плечами, как это умеют делать только иностранцы.

Потомок Роб Роя… Лу это нравилось. И он не пожимал плечами. А когда его двоюродный брат однажды продемонстрировал этот жест, Лу топнул ногой и сказал:

– Ты дурак, Боб! У каждого человека есть предки, каждый человек чей-то потомок. Наш дедушка был другом Вальтера Скотта. А почему? Потому, что Вальтер Скотт написал роман о его предке. Вальтеру Скотту лестно было дружить с нашим дедушкой.

– Тебе нравится так думать? – спросил Боб – курносый мальчишка, драчун и лентяй.

– Ты и я – мы потомки клана Мак-Грегора, – просто, сухо, с достоинством ответил Лу.

– Ой, хорошо! – воскликнул Боб, подпрыгивая. – Вот это ловко!

– Дурак, – сквозь зубы процедил Лу. – Ты самый недостойный из потомков Роб Роя!

– Я потомок Адама и Евы, – ухмыляясь сказал Боб. – Адам и Ева самые знаменитые люди на свете. Про них даже в школе заставляют учить. А Роб Рой был разбойник!

Лу рассвирепел и жестоко побил своего двоюродного брата. Боб пожаловался дяде Томасу. Удивительно, странно, загадочно: сэр Томас не наказал сына. Он позвал его к себе, в свой кабинет, сел в кресло подле стола, на котором под стеклянным колпаком стояла модель бригантины с желтыми парусами из шелка, а сыну указал на деревянную скамью под портретом какого-то адмирала.

– За что ты поколотил Боба? – спросил сэр Томас.

– За то, что он назвал Роб Роя разбойником. И еще за то, что Боб дурак.

Сэр Томас улыбнулся, и Лу пожалел, что Бобу досталось очень мало – только по спине и бокам. Следовало отхлестать его по физиономии.

– Будем считать, что ты побил Боба за оскорбление нашего предка, – сказал сэр Томас. – Бить его по другим причинам не следует, – этак можно избить девять десятых Эдинбурга.

Лу, ушам своим не веря, смотрел на отца. Он так и сказал: «нашего предка». Лу вскочил со скамьи и кинулся отцу на шею.

Аудиенция была окончена.

Так сэр Томас, хотел он этого или не хотел, привил сыну любовь к прошлому Шотландии, поселил в его воображении некую тайну, которая так и осталась неразгаданной в продолжение всех сорока четырех лет его многотрудной, стремительной жизни.

– А ты, Камми, сколько раз видела Вальтера Скотта? – спросил Лу свою старую няньку. В гостиной пылал камин; Лу сидел на низенькой скамеечке, Камми – прямо на полу, вытянув ноги и глядя на огонь подслеповатыми слезящимися глазами. Между Лу и Камми лежал на боку Пират.

Прошел месяц с того дня, как Лу вернулся из поездки. Ухудшения в состоянии его здоровья не произошло, но не было и чего-либо отрадного. Лу по-прежнему был вялым, задумчивым, не по летам рассудительным, необычайно вспыльчивым и всегда неизвестно чем обеспокоенным. Боб бил стекла в домах, стреляя из рогатки. Лу водил дружбу с нищими, контрабандистами, капитанами кораблей. Пастух Джон Тодд учил Лу делать свистульки из камыша, лепить из глины лошадок и толстопузых королей, рассказывал интереснейшие истории из прошлого Шотландии…

– А ты разговаривала с Вальтером Скоттом? – задал Лу новый вопрос Камми после того, как она ответила, что Вальтера Скотта видела много раз; однажды он ее спросил: «Тебе не холодно, Камми?» – и она ответила: «Нет, сэр!» А он не поверил, он обнял Камми и сказал: «Не может быть, тебе холодно, милая Камми!» Было это лет пятьдесят назад.

– И ты помнишь? – удивился Лу.

– Старые люди хорошо помнят то, что случилось давно, и забывают вчерашний день, – чему-то улыбаясь, ответила старая нянька и погладила Пирата.

– Так… – протянул Лу. – Сколько же лет было тогда Вальтеру Скотту?

– Ему в то время было лет сорок. – Камми вздохнула и на несколько секунд закрыла глаза.

– А ты не слыхала, – вопросительно прерзал ее Лу, – не говорил Вальтер Скотт о Мак-Грегоре? О клане Мак-Грегора, понимаешь? Ты, Камми, что-нибудь знаешь о Роб Рое? Ничего не знаешь? И ничего не слыхала о Мак-Грегоре?

Камми продолжала гладить Пирата. Она думала о чем-то своем.

– Однажды Вальтер Скотт сказал мне, что я очень хороша, красива, как цветок!.. И это правда, Лу. Была молода, – мне в то время исполнилось двадцать три года. К твоему дедушке приезжал художник из Глазго. Он рисовал меня красками – желтой, синей, зеленой. Ах, Лу, Лу!

Камми взяла кочергу, сунула ее в огонь, разворошила золотистый клубок. Длинный палец пламени коснулся полена в углу, и оно, потрещав немного, жалобно пискнуло и покрылось лопающимися пузырьками влаги.

– Вот здесь, Камми, совсем темно, – сказал Лу, указывая на поленья, не охваченные пламенем. – Капитан ничего не видит, надо ему посветить, Камми. Смотри, какая борода у этого монаха! Роб Рой не любил монахов, Камми! Пират, возьми монаха!

Пират вскочил, оскалил зубы, вопросительно посмотрел на Лу и снова улегся.

– Пошевеливай, пошевеливай, Камми! – горячим шепотом проговорил Лу, ближе придвигаясь к камину. – Монах рассыпал золото! Вон сколько денег у него! А еще говорят, что Роб Рой разбойник! У Роб Роя никогда не было червонцев, – правда, Камми?

Камми, покачала головой и сказала, что тот, у кого много денег, никогда не сделает ничего хорошего; деньги – это болезнь, вроде рака, которым страдает сейчас главный судья Эдинбурга; больно в одном месте, а причина боли – в другом. Доктор лечит вот здесь, а рак протянул клещи туда и сюда. Но быть бедным тоже плохо. Надо, чтобы у каждого лежал на завтра на столе большой кусок хлеба, а в котелке кипела похлебка из мяса. Художник, который рисовал портрет Камми, довольствовался хлебом и похлебкой. Камми на полотне вышла как живая. Портрет купил Вальтер Скотт. Художник израсходовал эти деньги на вино.

– А когда у него не стало денег на вино, – эпическим тоном продолжала Камми, – кусок хлеба и похлебку он мог получить в доме своих друзей, а друзей у него было две тысячи человек. Этот художник делал картинки для книг, которые сочинял Вальтер Скотт. Я видела у него портрет Роб Роя, он…

– Что ж ты раньше не говорила! – воскликнул Лу. В голосе его зазвучало что-то страдальческое; он произнес эту фразу с болью и тоской. – Где же теперь этот портрет, у кого?

– Ты не даешь мне договорить, – с материнским упреком проговорила Камми. – Этот портрет Вальтер Скотт подарил твоему дедушке, а дедушка…

– Кому?

Лу вскочил. Поднял голову Пират, настороженно поводя глазами и наставив уши. Камми простонала от досады:

– Экий ребенок, господи!.. Дедушка подарил его сэру Томасу, твоему отцу. Сэр Томас отдал его родным Вальтера Скотта.

– А ты не заметила, Камми, Роб Рой похож на меня? Или на папу? На дедушку?..

Пожав плечами, Камми искоса оглядела Лу.

– Знаю, что тебе надо, – сказала она. – Только меня об этом лучше не спрашивай. Ты мне расскажи, что случилось на маяке, – как это допустили, чтобы люди умерли от голода…

– Роб Рой умер в тысяча семьсот тридцать третьем году… – не слушая Камми, бормочет Лу. – Сто тридцать лет назад. Мой дедушка родился… нало узнать, когда родился дедушка. И был ли у него брат…

– Была сестра, – говорит Камми.

– Сестра – это не то, сестра – это не по мужскойлинии, – машет рукой Лу и смотрит на огонь в камине, и видит что-то такое, чего не увидит никто и никогда: горные реки своей родины, хижины бедняков, бородатых людей с пистолетами за поясом. Лу прислушивается: он слышит речь этих людей, их смех, прибаутки и песни. В соседней комнате – кабинете сэра Томаса – возле большого квадратного окна, выходящего в сад, в глубоком кресле сидит отец Лу. На маленькой скамеечке у его ног, положив руки на его колени, сидит мать Лу. Она просит мужа внимательнее отнестись к сыну, серьезнее заняться его воспитанием, отвлечь его от пагубы романтизма, от всех этих старинных баллад, сказаний, легенд. Лу уже тринадцать лет, а он не ходит в школу…

– Я занимаюсь с ним дома, – говорит сэр Томас и нервно поглаживает своей ладонью руку жены. – Я не доверяю педагогам, их сухому преподаванию, равнодушию к ребенку. Как можно любить детей, когда в классе у тебя двадцать парт и за каждой двое?..

– Л у всерьез убежден в том, что он потомок клана Мак-Грегора, – жалуется жена, тяжело вздыхая и с мольбой глядя в глаза мужу. – Мальчик превращается в мечтателя. Что будет с ним!..

– С ним будет то, что положено судьбой, – спокойно отвечает муж. – В детстве мне пророчили виселицу, моя дорогая. Что касается клана Мак-Грегора, то… почему бы и нет! – Сэр Томас нагибается и целует жену в лоб. – Вот если бы я утверждал, что мы потомки Шекспира!.. То есть, не мы, а я и мой сын. Мне нравится думать так, как я думаю.

– Но твой брат смеется над этим, – нестрого вспылила жена. – Он всегда на земле, а ты где-то под облаками и туда же увлекаешь и Лу. У него слабое сердце, больные легкие. Я боюсь – он станет богемой, будет сочинять романы!

– Он будет строить маяки или сделается адвокатом, – отозвался муж. – Приватно можно заниматься и литературой. Роб Рой сочинял песни, сам писал для них мелодии – выдумывал мотивы, понимаешь? Надо бояться за нас самих, не за сына. Пока мы живы…

– Мы не бессмертны, Томас!

– Упаси нас боже от бессмертия и дай нам долгую жизнь! – не совсем серьезно, но и не шутя произносит сэр Томас.

– Ты фантазер, мечтатель! Я существо реальное, земное, но я не авторитет для нашего Лу. На первом месте ты, потом Камми. Я значу меньше, чем Пират! А я ведь мать, Томас! Ты слышишь – Лу кашляет…

– Вот это меня тревожит, – озабоченно говорит сэр Томас, прислушиваясь. Часы бьют десять раз. Лу кашляет. Его мать молитвенно складывает ладони и, устремив взор к потолку, шепчет:

– Боже, спаси и сохрани моего сына! Пошли ему счастливую, долгую жизнь!..

Лу натужно кашляет. Так продолжается семь дней, а на восьмой заболевает его мать. Домашний врач советует сэру Томасу немедленно отправить жену и сына во Францию или Италию, – воздух Шотландии губителен для их здоровья. Небольшое путешествие спасет больных.

– Откажите себе во всем, но послушайтесь меня, – добавил врач и – для того чтобы придать большую ценность своему совету – ушел не прощаясь.

Сэр Томас подсчитал свои сбережения. Денег хватило бы и на путешествие по всей Европе в течение года. Но неизвестно, спасет ли оно жену и сына раз и навсегда. Вернее всего – не спасет. Но что-то надо делать. Врач опытен, умен, талантлив. Деньги, лежащие без употребления, подобны сторожевой собаке, которую держат в подвале под замком. Но кто же поедет с больными? Только начни думать – и сию же минуту услужливо суются десятки каверзных, досадных «но». Сэр Томас поймал себя на одной мысли: все эти «но», в сущности, есть довод эгоизма, не больше и не меньше. Стоит только подумать о благе своих близких, и «но» не решаются подходить и на пистолетный выстрел. Почему до сих пор не существует философии синтаксиса и стиля?

– А вот я примусь за нее! – себе самому грозя, сказал сэр Томас. – Но мои жена и сын поедут в Неаполь, Рим, Флоренцию, Париж и Ниццу! Но денег хватит вполне. Но в следующий раз с ними поеду и я! Но я ведь тоже не из камня! Но и мне необходима Европа! Я тоже хочу отдохнуть и рассеяться! Но…

Первая глава практической философии синтаксиса и стиля потребовала опытного редактора. Он произнес всего лишь одну фразу:

– Они пусть уезжают, не маленькие, у них будут с собою деньги, лучшие из слуг, а я тут не оставлю вас, сэр!

– Но, Камми, было бы лучше, если бы ты поехала с ними. Как угодно, но…

– Никаких «но», сэр, – ухмыляясь возразила Камми. – Они едут, мы остаемся. Мы здоровы, они больны. Вы им дадите денег, с деньгами люди живут без «но».

Спустя неделю сэр Томас провожал жену и сына.

Через три месяца он встречал их на той же пристани в заливе Форс оф Форс. Жена пополнела, порозовела. Лу вытянулся, волосы его лежали на белом воротничке черной бархатной куртки.

– Мое дитя! – воскликнул сэр Томас, горячо целуя сына. – Как я тосковал по тебе, мой мальчик! Мой маленький Лу!

– Лу, папа, кончился, – деловито проговорил Лу. – Перед тобою человек, повидавший Европу.

– Понравилось, Лу?

– Спасибо, папа, очень хорошо, но в Шотландии лучше. Завтра же отправляюсь на север, в горы, на родину Роб Роя!..

 

Часть вторая

Луи

 

Глава первая

Тетя, ее племянник и двое гостей

В окружающем его мире всё было не так, как раньше, как ему хотелось, чтобы этот мир можно было любить и уважать. Сын сэра Томаса (ему исполнилось пятнадцать лет, и в его имени одной буквой стало больше) с увлечением читал книги о прошлом Шотландии, сравнивал то, что было, с тем, что есть, и во всех случаях отдавал предпочтение вчерашнему дню.

Гражданский суд в Эдинбурге в 1865 году ежемесячно платил жалованье сорока семи служащим. Пятьдесят лет назад штаты суда включали судью, его помощника, прокурора, истопника и курьера. Сто лет назад все эти должности совмещал один человек – судья. В каком-то случае он обвинял, в каком-то защищал, в холодные дни он топил одну печь, а в дни судебных заседаний – две. Он сам разносил повестки – вызовы в суд. Иногда эту обязанность выполнял его сын.

– Наказания в прошлом были суровее нынешних, – сказал как-то сэр Томас сыну и спросил: – Откуда ты добываешь все эти вздорные сведения? Всё было не так, Луи! Не верь романам, мой друг! Лучше всего загляни в архивы, если тебя так интересует особа судьи.

Луи не хотел заглядывать в архивы. Он беседовал с управляющим делами суда, а этому управляющему было ровно восемьдесят лет. Сэр Томас нередко называл сына шалопаем, лентяем и (в минуты предельного раздражения) человеком без будущего, но этот шалопай и лентяй в пятнадцать лет умел зорко подмечать плохое и хорошее в жизни своего родного города.

– Для наблюдений требуется досуг, папа, – говорил Луи, – и общение с теми людьми, которых ты называешь отребьями.

Эдинбург кишмя кишит контрабандистами, дезертирами, на улицах много нищих. Заметно увеличилось количество полицейских. Когда-то контрабандист не прятался, – прятать приходилось товар, что было значительно легче. Сегодня прячется контрабандист, а товар открыто продается в магазинах. Кстати: не потому ли так хорошо, нарядно одегы судья, его жена, семья прокурора, полицейское начальство?.. В старину меньше было дезертиров. Почему?

Понятно, почему так много нищих. Когда много нищих, – значит, больше и воров. Одни просят, другие берут. И очень часто при этом убивают. Убивали и раньше, и, возможно, в прошлом крови лилось больше, по по другим поводам, более благородным, лишенным корысти или, что чаще, чувства голода. Раньше дрались и в драке убивали. Теперь убивают из-за угла. Не стало поединков. В Эдинбурге становится скучно, в нем всё меньше и меньше живых примеров вежливости, деликатности, такта. Эдинбург – крохотная часть мира. Очевидно, что не лучше и в других городах.

Жизнь дорожает с каждым месяцем. Камми помнит время, когда на три шиллинга можно было купить столько провизии, что ее хватило бы на питание семьи в пять человек в течение трех дней. Сегодня на эти деньги та же семья проживет только один день, Камми говорит, что еще лет сорок назад незнакомые люди в Англии и Шотландии при встрече кланялись друг другу. Вальтер Скотт всюду и везде принимался как самый высокий, самый желанный гость. «Ему не надо было иметь при себе деньги, – добавляла Камми, – все его угощали, делали ему подарки, а в харчевнях и гостиницах почитали за честь отвести ему лучшее место за столом, поселить в лучшей комнате. О деньгах и помину не было. Одно присутствие Вальтера Скотта расценивалось на чистое золото. А теперь…» – Камми усердно махала рукой и кривила губы.

В прошлом, по мнению Луи, была поэзия как живая, видимая глазом реальность. Сегодня ее нет, – она стала синонимом воспоминания, занятием немногих – стариков или избранных, получивших при рождении способность наблюдать невидимое и видеть только воображаемое…

– Что из тебя получится, кем ты будешь? – спросил однажды сэр Томас. – Ты ничего не делаешь, с утра до вечера тебя нет дома. Я серьезно боюсь за твое будущее.

– И я боюсь, папа, – отозвался Луи, и, судя по тону, он не шутил. – Но – ничего! Я делаю то, что мне нравится. Значит, будущее уже складывается. Где граница между настоящим и будущим, папа? Спустя десять лет – это будущее? Ну, а через полгода? А завтра – это будущее?

– Будущее, Луи, – подумав и вздохнув не один раз, ответил сэр Томас, – это человек с положением в обществе. Твое рассуждение умозрительно, мое – конкретно.

– У тебя есть будущее, папа? Или находишь, что уже всё кончилось: завтра как сегодня, спустя десять лет как…

– Если это не грубость, а честное рассуждение, – сказал сэр Томас и пристально оглядел сына с ног до головы, – то я отвечу так: да, я человек, сделавший себе будущее. Терпением, трудом…

– А мечта, папа! – воскликнул Луи и вскочил с места, на котором сидел. – Неужели у тебя нет никаких желаний, мечтаний, надежд, иллюзий, наконец!

– Иллюзии есть, – опустив голову, отозвался сэр Томас. – Твой дедушка говорил, что иллюзии – это мечты в параличе. Избави тебя бог…

– Молодец дедушка! Избави меня бог отказываться от иллюзий. В одной книге, папа, я прочел и запомнил такую фразу, слушай: «В этой жизни не отказывайся и от иллюзий, ибо они возникают, а не преподносятся нам».

– Парадокс, Луи, – сердито поморщился сэр Томас. – Мне не нравится, что ты живешь в прошлом. Рано, Луи! Тебе только пятнадцать лет, мой друг! Только пятнадцать, а не шестьдесят.

– Ошибка, папа, и очень грубая, – серьезно, по-взрослому и даже несколько озабоченно и печально возразил Луи. – Я не живу в прошлом, – нет! Я только хотел бы, чтобы сегодня всё было так же, как много лет назад.

– Твой тезис, Луи; давай тезис, тогда я пойму тебя.

– Мой тезис? Изволь, папа. В прошлом обычный человек жил в необычных условиях. Сегодня человек необычный принужден жить в условиях самых обычных. То, что я сказал, папа, только черновик. Подожди, я его исправлю и скажу лучше.

– Тогда, – развел руками сэр Томас, – сочиняй романы.

– Может быть, я буду делать это. Только сегодня я еще не знаю, как приняться за это.

Луи жил в прошлом легко и непринужденно, а в часы прилива какого-то особенного чувства, похожего на то, которое возникает, когда слушаешь музыку, писал стихи. В пригородной усадьбе Сваястон (сэр Томас купил ее специально для сына) Луи, по его собственному выражению, чувствовал себя, как восклицательный знак в четверостишии Роберта Бёрнса. Щедро раскидистый бук и вязы в саду, говорливая речка, маленькие квадратные окна со ставнями, простор для глаза вокруг целительно действовали на здоровье Луи, – целительно в том смысле, что он забывал о своем недуге и недуг забывал о нем.

Луи с утра уходил на пастбище к другу своему – Джону Тодду. Бородатый, высокого роста пастух издали приветствовал Луи поднятым над головой своей посохом. Огромные лохматые овчарки кидались под ноги юноше, заливисто лаяли и в порыве бескорыстного усердия, подскакивая, целовали его в лоб, нос и щеки. Луи называл одну из собак по имени, и она, обрадованно подняв хвост трубой, бежала к Тодду, чтобы сообщить о приходе гостя. Луи обращался по имени к другой, третьей, четвертой и к другу своему подходил с той, которая сегодня оказывалась последней в поименном изустном списке.

Сегодня Луи не встретила ни одна собака. Огромное, в тысячу голов, стадо овец паслось на земле, принадлежавшей сэру Томасу.

– Твой отец, наверное, не подаст на меня в суд за то, что овцы бедных шотландских поселян едят его траву, – сказал Тодд, пожимая руку Луи. – Думаю, что не подаст, – добавил он. – На общественных пастбищах трава как мясо на скелете. Садись, поговорим.

– А где же Злюка, Карабас, Орел, Барон, Колдун и Сэр? – спросил Луи, оглядывая пастбище и не находя ни одной собаки.

– Мои четвероногие друзья понравились Дугласу Блэндли, – ответил пастух, вытягивая свои длинные ноги и удобнее устраиваясь на плоском придорожном камне. – Овцы на одну минуту сунулись на его пастбище, – они даже и рта не успели раскрыть, как вдруг появился сам мистер Блэндли! Он вежливо поздоровался со мною, затем показал собакам огромный кусок мяса и увел их в свои владения. Он знает мое слабое место, Луи. Он арестовал моих собак.

– За потраву? – спросил Луи.

– За потраву, – подтвердил пастух. – Собаки доверчиво бежали за мистером Блэндли, и только Колдун – самый недоверчивый, потому что самый старый, – посмотрел на меня и спросил, что ему делать. Я сказал: «Куси его, Колдун!» Колдун чуточку пощекотал этому мистеру левую ногу. Мистер присел и заорал от боли. «Собаки кусаются, сэр, – сказал я. – Разве вы этого не знали?»

Луи рассмеялся. Пастух погрозил пальцем.

– Не смейся! – печально сказал он. – За Колдуна в ответе Джон Тодд. Завтра я получу повестку от судьи, дней через пять-шесть мне откажут от места.

Он помолчал, подумал о чем-то и добавил:

– Я очень хочу этого, Луи. Я давно мечтаю о пешем путешествии по нашей милой Шотландии. Через год мне шестьдесят пять. Двух лет мне хватит на то, чтобы облазать все горы, исходить все леса, напиться из всех ручьев и речек. Вместе со мною – хочешь?

– О Джон! – мечтательно произнес Луи и обнял Джона. – Только тебе не откажут, собак выпустят, и ты…

Джон Тодд покачал головой и, сдерживая улыбку, в самое ухо Луи прошептал:

– Я подговорил моих собак так искусать этого Блэндли, чтобы он сразу же поверил и в рай и в чистилище!! Злюка великая мастерица прокусывать ляжки, а Барон мастак по другой части: он всегда хватает за пальцы. Ну, а Сэр – этот любит мягкие места…

– Они съедят Блэндли! – победно воскликнул Луи, хлопая себя по коленям. – А ты не в ответе, Джон!

– Если съедят – не в ответе, – согласился пастух. – Но если хоть что-нибудь оставят, тогда… Будь что будет, – он махнул рукой, – а сейчас поговорим. Обернись, Луи, и посмотри, какой флаг на башне у мистера Блэндли.

Луи обернулся. Ему нравилась эта игра.

– Белый, Джон, а на нем герб – белка и перед нею золотая свеча.

– Так… Когда поднимут черный без белки и свечи, тогда толкни меня в бок. Тогда я должен бежать. А пока…

– Вчера ты остановился на том, что в хижину вошел неизвестный, – сказал Луи. – Он вошел. Закрыл за собою дверь и…

– И крепко выругался, – продолжил пастух. – Хижина была пуста. Неизвестный вынул из кармана куртки трут и огниво, растопил очаг и сел погреться. «Плохи мои дела», – сказал неизвестный. Он не ошибся, дела его были не лучше моих, только у меня – собаки, у него – его друзья. Ну, погрелся он, отдохнул и решил идти дальше. И только открыл дверь, как вдруг слышит, что кто-то негромко называет его по имени…

– А имя у него Роб Рой, – прервал Луи. – Я еще вчера догадался.

– Помалкивай о своих догадках, – обиженно произнес Джон. – Если ты такой догадливый, – значит, я плохой рассказчик…

– Я совсем не догадливый, Джон, – вздохнул Луи и, закрыв глаза, растянулся на траве. – А ты очень хороший рассказчик. Ах, Джон, Джон, я не догадался убежать из дома…

– От себя не убежишь, – заметил Джон, к чему-то прислушиваясь.

– Я не догадался остаться в Париже два года назад, – продолжал Луи тоном кающегося.

– Нищих много и в Париже, – за Луи поставил запятую Джон Тодд.

– Я не догадался уйти с капитаном Дюком в море, – сказал Луи и на секунду открыл глаза, чтобы взглянуть на своего друга. Сентенция по поводу капитана Дюка последовала не сразу, – Джон поднял голову, настороженно к чему-то прислушиваясь, затем посмотрел на Луи и сказал:

– В море не лучше, чем на суше. Что еще, Луи?

– А еще я не догадался сделаться пиратом. Подожди, не перебивай! Мы знаем друг друга три года. Ты, Джон, мой исторический факультет Эдинбургского университета.

– Тогда что же Камми? – улыбнулся пастух.

– Камми… Камми – это Камми. Быть пиратом – самое интересное занятие на свете, Джон! Режь, кого хочешь и кого надо, грабь того, кто сам награбил, раздавай деньги тем, кому они очень нужны. А самое главное, – Луи приподнялся, опираясь на локоть и глядя на пастуха, – а самое главное в том, что вся твоя жизнь окутана тайной!

– Тайна и подле нас, – неспокойно отозвался Джон и поднялся во весь свой богатырский рост. – Ты слышишь, Луи? Мне кажется, – лает Колдун и все остальные леди и джентльмены…

Луи прислушался.

– По-моему, – сказал он, – только что дважды тявкнул Сэр. Да, да! А вот скулит Барон! Смотри, овцы подняли головы и тоже слушают!

Джон Тодд бросил свой посошок на землю и стремительно растянулся на траве – кверху спиной. «Переворачивайся!» – приказал он Луи, и тот, смеясь на себя и Джона, ловко перевернулся, прижимаясь к теплой, жирной земле. Непонятно, зачем это, но если так надо – пожалуйста! Молено встать и на голову. Где-то неподалеку лают собаки, отрывисто и зло.

– Наши! – говорит Джон. – Сейчас я их позову!

Он свистнул – не так, как все, а по-особенному – булькающим, прерывистым звуком, и тотчас заблеяла одна овца, за нею сразу две или три, через секунду все овцы заговорили разом, и было в этом что то осмысленное, хорошее, милое.

– В два пальца! – приказал Джон.

Но не успел он вложить в рот циркулем расставленные пальцы, не успел Луи сделать то же, как через чугунную ограду усадьбы Дугласа Блэндли перепрыгнула рыжая собака и с ликующим, счастливым визгом помчалась по пастбищу.

Джон вскочил, выпрямился и крикнул:

– Колдун! Сюда!

За Колдуном вырвалась на свободу, пробравшись меж прутьев ограды, тонкобокая Злюка, за нею Барон, а коротколапый, упитанный Сэр перемахнул через ограду и, не по-собачьи хрюкнув, тяжко шлепнулся на землю, ругнулся вполне по-собачьи и, хромая, пустился по следам своих товарищей. Карабас и Орел выбежали откуда-то справа; они перегнали Колдуна и первыми прибежали к своему хозяину, захлебываясь от лая, торопясь рассказать о том, что с ними было в усадьбе мистера Блэндли…

– А теперь – храни бог от этого мистера! – сказал Джон, озираясь по сторонам. – Сейчас все его придворные явятся сюда.

– Прикажи собакам сковать стадо, а мы пойдем обедать, – предложил Луи. – Моя тетушка открыла окна в столовой, – значит, миска с бульоном на столе. Вечером приедет отец. Он любит тебя и спасет от беды.

– Когда говорят «спасет», значит, случилось что-то посильнее простой беды, – сказал Джон, раздумывая над тем, что ему предпринять. – А когда говорят «беда», значит, надейся на свои силы. Сэр, Колдун, держать стадо на месте! Злюка, Барон, Карабас, помогайте Сэру и Колдуну! Орел, я иду вон туда, видишь? Сиди здесь, и, если что-нибудь случится, беги за мною! Я обедаю у мистера Стивенсона. Так, Луи?

– Так. – Луи рассмеялся, наблюдая за собаками: Колдун и Сэр, опустив хвосты и подняв головы, побежали слева от стада, грозно глядя на овец, а Злюка, Барон и Карабас пошли направо, тявкая на тех овец, которые отбегали от стада; Орел растянулся подле камня.

– Кажется, в Шотландии это единственный дом, где пастух сидит в столовой вместе с господами, – сказал Джон за обедом, восседая на самом почетном месте – напротив тетки Луи, под портретом Роберта Стивенсона. – И никто не скажет, что от пастуха дурно пахнет.

– Что он сказал? – спросила тугая на ухо тетка.

– Он сказал, что белое очень молодит вас, тетя!

– И никто брезгливо не отодвинется в сторону, никто не обнесет сладким блюдом, – продолжал Джон, с аппетитом поедая рисовый пудинг с изюмом.

– Что он сказал? – спросила тетка.

– Он сказал, что вы, тетя, самая интересная женщина, какую он только видел!

– И никто не спросит меня, что было в этом доме пятьдесят лет назад. А я знаю, и это очень интересно. Рассказать? Только, Луи, сперва дай мне вон тот кусок хлеба. И если тетя спросит, что я сказал, – передай ей, что старый Джон всем кушаньям предпочитает хлеб, а что сама она святая женщина, – об этом я крикну ей в оба уха!

– Не надо, Джон! – рассмеялся Луи, а тетка спросила:

– Что он сказал?

Стук в дверь. «Странно», – подумал Луи и произнес:

– Войдите!

Дверь открылась, и взору обедающих предстал толстопузый, широкоплечий и коротконогий человек с ястребиным носом, выпученными глазами.

На нем был коричневый сюртук и высокие кожаные сапоги с отворотами. Он снял шляпу, сделал несколько шагов и низко поклонился сперва даме, потом Луи. Джон сидел спиной к вошедшему.

– Красиво! – сказал гость, и всем показалось, что во рту у него каша. – Почтенное семейство сидит за одним столом с предводителем овечьего стада! Фантастично! Собаки этого уважаемого джентльмена искусали моих слуг, нагадили – я прошу прощения – на самых видных местах и час назад улпзпули из-под ареста! Красиво! Фантастично! Тысяча чертей в душу и сердце, джентльмены!

– Что он сказал? – спросила тетка, трясясь всем телом.

– Мистер Блэндли сказал, тетя, что вы сдаете в своем сердце помещение для чертей! – крикнул Луи. – Садитесь, сэр, – обратился он к гостю. – Моя тетя плохо слышит, но я слышу превосходно. Не угодно ли пудинга?

Блэндли брезгливо махнул рукой. Джон Тодд молча встал из-за стола, поклонился всем присутствующим, не исключая и сердитого гостя, и на цыпочках удалился. Тетка Луи, как все тугоухие люди, с комически-сосредоточенным видом улыбалась племяннику и гостю, полагая, что они говорят о ней и только для нее.

– Я буду жаловаться сэру Томасу! – проревел Блэндли, размахивая руками. – Неслыханный демократизм! Пастух за столом почтенного семейства! Я иду в суд! И пришел сюда только для того, чтобы предупредить друзей этого мошенника Джона Тодда!

– Что он говорит? – спросила тетка, кокетливо улыбаясь Блэндли.

– Он просит меня, дорогая тетя, показать ему выход из нашей столовой, а заодно помочь слегка поразмять ноги! – громко ответил Луи и после этого схватил мистера Блэндли за шиворот, повернул лицом к двери и, не принимая в расчет свои слабые силы и медвежью хватку гостя, легко, как младенца, двумя пинками в спину вытолкнул его из столовой, закрыл дверь на ключ и только после этого изнеможенно опустился на диван. Тетка стала хлопать в ладоши.

– Я всё видела, мой мальчик! – сказала она. – Ты герой! Этот мистер Блэндли невоспитанный человек, грубиян и озорник! Ты силен, как Голиаф, мой дорогой!

Луи отдышался, пришел в себя, но ему все еще было жарко, в висках стучали молоточки, а в глазах от чрезвычайного напряжения всех сил двоилось и троилось.

– Тетя, – неччл он глухим, прерывающимся голосом, близко подойдя к молодящейся, глухой и лишеннной возможности похвастать умом и сообразительностью сестре своей матери. – Тетя! Джон Годд с сегодняшнего вечера будет жить в нашем доне, спать в моей комнате и есть вместе с нами за одним столом! Тетя! Да слышите ли вы меня, тетя?!

– Я всё сделаю для тебя, Луи, все! – сказала тетка и опять захлопала в ладоши. – живи, спи и ешь сколько хочешь, ты здесь хозяин, а я гостья! Я только не понимаю, за что ты разгневался на этого глупого Джона Тодда!..

 

Глава вторая

Совершеннолетие сердца

– «… И научил свонх собак покусать мистера Блэндли и его слуг…»

– Как же это я мог научить, милорд? – прервал судью Джон Тодд и рассмеялся.

– Молчать! – властно произнес судья и, поправив на своей голове парик, продолжал чтение приговора: – «Кроме неоднократных потрав пастбища, принадлежащего мистеру Блэндли, Джон Тодд в грубейшей форме намекал вышеназванному лицу на то, что он, Джон Тодд, рано или поздно щелкнет его, то есть мистера Блэндли, по носу, что, очевидно, следует понимать метафорически и что, таким образом, усугубляет вину указанного выше Джона Тодда, так как под этим можно разуметь и поджог, и убийство, и буквальный щелчок по носу, каковой есть неоспоримое оскорбление, а посему…»

Луи прыснул в ладонь. Его примеру последовали соседи, а Джон Тодд покрутил головой и, не вникая в технику построения судейской фразы, сосредоточенно и терпеливо ожидал, что именно последует за «а посему».

– «… А посему, – повторил судья, многозначительно грозя указательным пальцем правой руки, – обвиняемый Джон Тодд, пастух, шестидесяти четырех лет от роду, неженатый и не имеющий лично ему принадлежащего имущества и денежного вклада в банке, приговаривается…»

Судья пожевал губами, переступил с ноги на ногу и, философически вздохнув, продолжал:

– «Пункт первый: к публичному извинению перед мистером Блэндли в течение двадцати четырех часов с момента чтения приговора…»

– Очень мне нужно его извинение! – громко заметил мистер Блэндли. – Совершенно излишний пункт!

– Ваша правда, сэр, – кинул в его сторону Джон Тодд. – Я не намерен извиняться перед вами!

– Не намерен? – прорычал мистер Блэндли. – Нет, ты извинишься, если этого требует суд!

– «Пункт второй, – повышая голос, продолжал судья, – возмещению убытков, причиненных мистеру Блзндли, для чего пастух Джон Тодд, не имеющий имущества и денежного вклада в банке, обязан работать в арестном доме и полученные там деньги в той или иной форме передать потерпевшим – как мистеру Блэндли, так и его слугам. Пребывание Джона Тодда в арестном доме продлится столько, сколько потребуется на то, чтобы возместить его долги…»

Судья посмотрел на Джона Тодда и совсем другим голосом – тоном друга и советчика – проговорил:

– Чем лучше будешь работать, тем скорее выйдешь на свободу!

– Вот это по-человечески, – внятно и душевно отозвался Джон Тодд. – После сотни казенных фраз наконец-то выскочила хоть одна, сказанная по-домашнему; и я благодарю за нее, милорд! Следовало бы выбить медаль с изображением вашего профиля, а сказанное вами пустить по ободку!

Он приблизился на шаг к судейскому столу и спросил:

– Что мне теперь делать, милорд?

– Стой и жди, – ответил судья, передавая бумагу с приговором сидящему подле него секретарю. – Из канцелярии тебе принесут предписание, с которым ты и направишься в арестный дом. Но прежде ты обязан принести извинения мистеру Блэндли.

– Этого я не сделаю, – решительным тоном заявил Джон Тодд и опустился на свое место, водрузив пастушеский посох между плотно сжатыми коленями. – Ни за что, милорд! Придумывайте дополнительное наказание, но единственное, что я могу сделать, – это щелкнуть мистера Блэндли по носу!

В зале наступила тишина. Мистер Блэндли, подобно школьнику, поднял руку, не отрывая взгляда своего от судьи.

– Мистер Блэндли придумал что-то очень смешное, – сказал Луи, обращая внимание судьи на поднятую руку. – Позвольте ему, милорд, дать согласие на один хороший щелчок по носу!

– Вы кто? – прохрипел судья и ударил кулаком по столу. – Я прикажу смотрителю зала вывести вас отсюда!

– Приказывайте! – сказал Луи. – Но я не могу молчать, когда вижу, что у нас в Шотландии так неуважительно относятся к юмору, милорд! Следует наказывать тех, кто лишен этого чувства.

– Вы кто? – взвизгнул судья, перегибаясь через стол и сверля Луи взглядом. – Еще одно слово…

– Потребуется не одно слово для того, чтобы ответить вам, милорд, – не унимался Луи. Его, что называется, понесло, – в него вселился бес и нашептывал такое, чего ни при каких условиях нельзя произносить в зале судебного заседания, в лицо самому судье. – Я эдинбургский школяр Роберт Льюис Стивенсон, – проговорил он не без гордости и достоинства. – Я хочу напомнить вам, милорд, что мой друг Джон Тодд щедро наделен чувством юмора, за что его нельзя наказывать и требовать нелепейшего извинения перед мистером Блэндли – человеком, абсолютно лишенным этого божественного чувства.

– Роберт Льюис Стивенсон! – громко возгласил судья, чувствуя, что ему необходимо спасать и себя и престиж суда, и не зная, как именно сделать это. – Вы оскорбили суд, лично мою особу и… – Он схватил звонок и забил тревогу.

– Это всё одна шайка разбойников, милорд! – плаксиво заревел мистер Блэндли, не опуская руки. – Звоните, звоните, и да услышат вас господь бог и его ангелы! Только это я и хотел сказать!

– Благодарю вас, мистер Блэндли, – сказал судья и после короткой паузы снова начал звонить.

Явился смотритель зала. По молчаливому знаку судьи он взял Луи под руку и с неуклюжей, казенной вежливостью пригласил его пройти в канцелярию.

Здесь был состряпан документ, везде и всюду именуемый протоколом. Джона Тодда тем временем куда-то увели. Луи дал подписку в том, что до вызова в суд он никуда не уедет из Эдинбурга.

Он покинул родной город и родительский дом на следующий же день. Он надел грубую черную куртку, голову прикрыл широкополой шляпой, в заплечный мешок положил два хлеба, кусок сыра, три большие репы. В руки взял суковатую палку – подарок Джона.

– Куда? – спросил сэр Томас.

– В горы, папа.

– А ученье? – Сэр Томас встал у двери.

– Я учусь, – опуская глаза, ответил Луи.

– Нехорошо, – печально произнес сэр Томас, укоризненно качая головой. – К чему ты себя готовишь? Что ты, наконец, делаешь? Мне стыдно за тебя, мой мальчик! Ну, куда ты собрался? Когда явишься домой?

– Папа, это сильнее меня, – проговорил Луи, и в эту минуту он не лгал.

Но до гор, до сердца его родной Шотландии, было далеко, а потому он сказал неправду, отвечая отцу, хотя сэр Томас и не видел в этом лжи: он прекрасно понимал, что «идти в горы» на языке сына означало более трудное и опасное путешествие, чем буквальная поездка на север. Есть Гремпиенские горы с вершиной Бен-Новис, но пешком до них дойдешь не так-то скоро. И есть мечты, воображение, а оно крылато, оно способно в течение одной секунды перенести человека из Эдинбурга в Нью-Йорк, Египет и даже на Марс. Самая отдаленная точка на карте мечтаний Луи находится в горах, где сосредоточено прошлое Шотландии, и у этого прошлого есть образ – человек. Имя ему – Роб Рой. В эти горы и уходит Луи каждый раз, как только ему что-либо не понравится в реально существующей действительности.

Отец хорошо знал сына: сегодня он уходит в горы, завтра вернется домой. Но где именно проводит эти сутки Луи, о том известно только ему одному.

На этот раз он не вернулся и на третий день. А на четвертый посыльный Эдинбургского суда вручил сэру Томасу повестку, адресованную сыну: «Явиться в канцелярию суда ровно в полдень 12 августа 1868 года».

– Недоразумение, ошибка, – решил сэр Томас и показал повестку жене.

– Сходи в суд и узнай, в чем дело, – сказала жена.

Председатель суда, прокурор и канцеляристы хорошо знакомы сэру Томасу, хотя он никогда не имел с ними дела. И вот оказывается, что Луи оскорбил судью, вступил в пререкания с ним,когда тот исполнял свои высокие обязанности, и за это суд может наказать виновного, подвергнув его или двухмесячному заключению в тюрьме, или штрафу в размере двадцати фунтов стерлингов. Страшно подумать – тюрьма…

Может быть, есть третье «или»?..

Канцелярист замялся и посоветовал обраться к председателю суда. Сэр Томас почувствовал облегчение: значит, третье «или» существует. Весь вопрос в том, сколько именно возьмет председатель суда. Гм… Не проще ли уплатить штраф или… Черт возьми, есть и четвертое «или»!

– Моему сыну шестнадцать лет, – заявил сэр Томас председателю суда. – Он не может быть привлекаем к суду. Произошло недоразумение.

Председатель ознакомился с сутью дела и возразил: недоразумения нет, – сын сэра Томаса вызывается в канцелярию суда для нотации, внушения, соответствующего выговора. И всё, больше ничего. Что касается разъяснений канцеляриста… Председатель суда улыбнулся и сказал, что один только бог помогает безвозмездно, но люди, в частности служащие в канцеляриях, получают очень маленькое жалованье…

Луи тем временем странствовал по большим дорогам Шотландии. Он заходил в харчевни, пил и ел с купцами, бродягами, контрабандистами, ворами, монахами, нищими, капитанами в отставке, искателями кладов. В одной харчевне он познакомился с человеком, который много лет назад сам зарыл в землю золото и драгоценности, спасаясь от описи имущества, два года скрывался за границей, а теперь явился на родину, чтобы вырыть свое богатство и жить без нужды и забот.

– Мне нужен помощник, – сказал новый знакомый Луи. – Ты внушаешь мне доверие. Мне нужно, чтобы ты помалкивал и ходил вокруг меня, пока я буду орудовать лопатой.

Луи был обрадован и польщен. Наконец-то вплотную подошло нечто таинственное и поэтическое, запахло концом восемнадцатого века, непроглядным мраком на краю кладбища, луной и колокольным звоном ровно в полночь. И всё это при его непосредственном участии. Выкапывать клад!.. Господи, да какой маяк в состоянии сравниться с таким приключением!.. Сердце Луи забилось, как звонок в руках судьи.

– Я, кстати, умею подражать лаю собак, – похвастал Луи. – Вы можете быть совершенно спокойны: никто не подойдет, никто не помешает вам, сэр!

– Сегодня я еще бродяга, – сказал кладоискатель. – Сэром я буду завтра. Тебе, мой друг, за работу я дам крупную жемчужину в золотой оправе. Тебе сколько лет, четырнадцать? Как, уже шестнадцать? А ты на вид совсем мальчик, и в голове у тебя ветер.

– И с каждым месяцем он становится всё сильнее, – добавил Луи. – Еще два-три года, и ветер превратится в бурю, сэр!

И, возбужденный до последней степени, прошептал:

– Жемчужину я подарю маме. Папе скажу, что я нырял за нею трижды.

В одиннадцать часов, когда всё кругом погрузилось в сон, кладоискатель и его помощник углубились в буковую рощу неподалеку от разрушенного замка времен Карла I. Шел дождь, где-то лаяли собаки. Ни луны, ни колокольного звона. Кладоискатель подошел к дереву с какой-то зарубкой, отсчитал от него три шага на восток и, перекрестившись, вонзил железную лопату в землю. Луи расхаживал вокруг и около, поеживаясь от холодных капель, падавших ему за ворот. Фонарь, поставленный кладоискателем подле того места, где были зарыты драгоценности, светил тускло и печально, но Луи чувствовал себя счастливым: еще пять, десять минут – и в руках его будет обещанная жемчужина в золотой оправе. Он настолько утвердился в этой мысли, что уже видел лицо матери, ее восхищенную улыбку, слышал ее слова: «Сын мой, откуда у тебя эта чудесная жемчужина?» – «Это тайна, мама! Я едва не утонул, ныряя за нею».

– Это тайна, мама, – вслух произнес Луи, и вслед за этим последовало восклицание кладоискателя:

– Тысяча чертей!

Луи в два прыжка достиг глубокой ямы и человека в ней, с квадратной металлической шкатулкой в руках. Она была открыта. В ней ничего не было, если не считать клочка бумаги с какими-то написанными карандашом словами. Кладоискатель тыльной стороной ладони отер пот со лба и сказал:

– Читай, что тут…

«Приношу сердечную благодарность за неоценимую помощь в моем бедственном положении! Вы видели чужие края, а я подыхал с голоду на родине. Желаю здоровья и радости. С почтением – кладоискатель Джон Ячменное Зерно. 18 мая 1884 года».

– Джон Ячменное Зерно – это очень хорошие стихи Роберта Бёрнса, – заметил Луи. – Вы их знаете?

Он уже забыл о жемчужине в золотой оправе, совсем другие мысли овладели им. Он еще раз вслух прочел записку и рассмеялся.

– Украл!.. Вырыл… Подсмотрел… – проговорил незадачливый кладоискатель и, всхлипнув, грузно опустился в яму. – Зарой меня, странник! – обратился он к Луи и посмотрел ему в глаза с мольбой и мукой. – Мне уже не жить…

– Глупости, ничего не случилось, – возразил Луи и, присев на корточки возле ямы, принялся утешать своего случайного друга: – Я бы на твоем месте, приятель, продолжал рыть поблизости, – в этой роще полно кладов! Если зарывал ты, значит, делали это и другие. Не горюй, приятель! Джон Ячменное Зерно…

– Он не дурак, – покачал головой кладоискатель. – Он живет по-царски, он построил себе дом и завел лошадей…

– Всё равно рой, ищи, – настаивал Луи. – Вот что, ты держи фонарь, а рыть буду я! Это так интересно, приятель!

– Зарой меня, умоляю! Скорее, скорее! Бери лопату и зарывай!

Луи взял лопату и кинул в яму несколько мокрых тяжелых комьев земли. Кладоискатель попросил оставить эту глупую затею; он испуганно протянул руки и с помощью Луи выкарабкался из ямы.

– Сам виноват, – сказал Луи, в одной руке держа фонарь, другой обнимая кладоискателя, чтобы тот не упал. – Зарывать надо было без помощников, а если их не было, то без фонаря. В таких случаях глаза светят, приятель! Ну, куда теперь пойдем?

Кладоискатель попросил оставить его наедине с его горем. Луи охотно согласился, но, расставаясь со всей этой трагикомической чепухой, он попросил премьера ночной сцены назвать свое имя, – на память, мало ли что…

– Давид Эбензер, – не сразу последовал ответ. – Помяни меня в своих молитвах, друг!

– Будет исполнено, – серьезным тоном сказал Луи и зашагал в ту сторону, которая казалась ему правильной. Спустя полчаса он пришел в маленький, раскинувшийся на берегу озера городок. Жители его спали. К кому стучаться, куда идти, где искать ночлега? В кармане пять шиллингов; этих денег вполне достаточно для того, чтобы заплатить за ночлег и ужин. У дежурного полисмена на вокзале Луи спросил, далеко ли до Эдинбурга и как туда добраться, – он имел в виду направление, но полисмен понял его по своему:

– Добраться можно по железной дороге, в собственном экипаже, пешком, верхом на доброй лошадке и вот в этом фургоне, – через час он повезет в Эдинбург двух молодоцов, на которых ты очень похож. Стой, тебе говорят! Подними руки!

Полисмен быстро и умело обыскал Луи, спросил о жене, детях и родителях, затем сунул руку в грудной карман своего мундира, а Луи в ту же секунду шагнул назад и побежал вправо от вокзала. Направление оказалось правильным: в ночной харчевне, куда за один шиллинг его впустили до семи утра, ему посоветовали держаться всё время берега озера, потом реки. Хозяин харчевни поклялся, что к вечеру Луи непременно доберется до Эдинбурга.

Утром дождя не было, светило солнце, и Луи, заложив руки за спину и насвистывая, неторопливо брел дорогой, которую запросто называли «Тихое Колесо»: по ней ходили омнибусы на резиновых шинах. Он делал привалы в придорожных лесах, заходил в дома и просил дать ему кружку воды. В кармане оставалось четыре шиллинга, и он решил приберечь их на тот случай, если сильно захочется есть. Он шел и думал об отце и матери, о Камми и Джоне Тодде, о приятелях своих, о будущем. Настроение его было прекрасное. До тех пор, пока существуют города, дороги и веселые чудаки в харчевнях, жить на этом свете хорошо и интересно. Будущее? Что это такое? Отец, говорит, что это карьера инженера или адвоката. Мать, соглашаясь с отцом, добавляет: «Надо, чтобы Луи был счастлив». Камми говорит, что будущее – это заботы и ревматизм во всех косточках. Джону Тодду кажется, что будущее необходимо завоевывать силой и неустанной борьбой. Большинство людей представляет себе будущее в образе кошелька, наполненного золотом. Если это так, то беспокоиться не о чем, – Луи деньги не нужны. Все это верно, но, помимо забот о благосостоянии, будущее означает также и «кем быть». Вот тут стоит подумать.

Но думать не хочется, – так хорошо шагать, раскланиваться со встречными, чувствовать, как солнце припекает затылок, как постепенно устаешь и хочется есть.

– Далеко ли до харчевни? – спросил Луи старика, сидевшего на придорожном камне.

Старик молча указал рукой куда-то влево и тотчас опустил голову и закрыл глаза.

– Что с вами? – обеспокоенно спросил Луи. – Вы нездоровы?

– Я нездоров, – ответил старик, не поднимая головы. – Мне восемьдесят шесть лет. У меня никого нет, и я никому не нужен…

– Глупости, приятель, – возразил Луи. – Вы нужны мне.

Старик поднял голову. Все лицо его было перерезано глубокими морщинами, глаза слезились, губы сводила судорога.

– Если я тебе нужен, – с трудом проговорил старик, – дай мне на хлеб, а я…

– Возьми, приятель, – сказал Луи и отдал старику свои четыре шиллинга. – Поди и поешь. До свидания, Джон Ячменное Зерно!

– А я укажу тебе клад, – закончил старик начатую фразу. – В роще Дувер, говорят, зарыто золото. Я знаю место. Хочешь, пойдем вместе?

Луи расхохотался, пренебрежительно махнул рукой и зашагал дальше. Пусть старику достанется зарытое золото. Луи оно не нужно. Всё хорошо и без него. Вот только опять больно в правой половине груди. Кажется, что на грудь надевают обручи. Трудно дышать. Кончается день. Очень хочется есть…

– Раз-два, раз-два, – командует Луи и по-солдатски размахивает руками. – Правое плечо вперед – раз, два! Ночлег, еда и веселые сны обеспечены! Всё хорошо. Дома у меня есть книги. Приду и буду читать.

Прошло еще два часа, и вот с пригорка показались железные и черепичные крыши Эдинбурга. Еще час – и Луи подошел к своему дому со стороны сада. Он прошел в кухню, опустился на скамью у окна, снял заплечный мешок, вытянул ноги, закрыл глаза. На него молча смотрят Камми, садовник Ральф, стряпуха Полли. Камми прислушивается к дыханию своего питомца. Нет, он не спит, он просто устал. Нужно ли сообщать сэру Томасу о возвращении сына? Нет, не надо этого делать, – у сэра Томаса гости, маленький совет, на котором обсуждается поведение Луи и наилучший способ воспитания единственного в семье сына. Камми на этот раз не допущена на совет, а она-то знает, что делать: поменьше слов, побольше ласки; Луи очень хороший мальчик, у него доброе сердце, большая душа, и он болен. Ему шестнадцать лет, а он как тринадцатилетний, – вот только любит бродяжить, читать, мечтать… Пусть бродит, читает, мечтает.

Луи отдышался, пришел в себя и попросил поесть:

– Побольше… Всего, что наготовлено…

Полли незамедлительно поставила на стол десять тарелок со всевозможной едой. Луи обратился к садовнику с вопросом: как чувствует себя Пират, здоров ли Боб, дома ли папа, что делает мама – плачет или сидит за книгой?

– Приходили из школы, Луи, – с незлобивой серьезностью говорит Полли, – напомнили сэру Томасу, что занятия у них каждый день. А ты опять пропустил уроки!

– Камми, принеси мне книгу с золотым обрезом, с портретом на обложке, – не слушая Полли, обращается Луи к своей няньке. – На книге написано: Роберт Бёрнс. Принеси, Камми! Я буду читать вслух, вам будет очень весело.

Камми не двигается с места. Никаких книг она не принесет сюда, книги должны стоять на полках, а если кто-нибудь захочет почитать, то человек должен прийти к книге, а не книга к человеку. Кроме того, сейчас нельзя вообще входить в комнаты: сэр Томас сразу догадается, что сын вернулся. А у них там семейный совет. О чем же в таком случае они будут рассуждать?..

О том, что Луи вернулся, сэру Томасу уже известно: Пират прибежал из сада и бегает по кабинету, помахивает хвостом, смотрит в глаза Большому Хозяину и взглядом дает понять, что на дорожке сада от ворот до двери в кухню пахнет Маленьким Хозяином – самым главным человеком в доме.

 

Глава третья

Голова на блюде

В книжном магазине Берроуза на Лейт-стрит Луи купил повести и рассказы Достоевского и роман Жюля Верна «Пять недель на воздушном шаре». Имена этих писателей Луи слышал впервые.

Русский писатель (перевод его рассказов на английский язык очень хвалила одна большая лондонская газета) с такой громоздкой, трудно произносимой фамилией с первых же страниц очаровал и увлек Луи. Бедные, несчастные люди; их радуют ничтожные вещи, пустяки, у них так мало тепла и света, они больны и одиноки!.. Русский писатель назвал свою повесть в письмах так: «Бедные люди», но следовало бы назвать ее иначе, а именно – «Хорошие люди». Варенька и Макар Девушкин потому и бедные, что они хорошие, лучше всех, а этот мистер Быков не сделает Вареньку счастливой – потому что он недобрый, сухой человек, он любит себя, а не Вареньку. Он похож на мистера Блэндли.

– Что же будет теперь с Макаром Девушкиным? – опечаленно спросила Камми, когда было дочитано последнее его письмо к Вареньке.

Луи ответил, что Макар Девушкин, наверное, покончит с собою, иного выхода у него нет. Камми согласно кивнула головой и добавила, что судьба Вареньки тяжелее, – она выходит замуж за нелюбимого, а это самое страшное для девушки, независимо от того, русская она или англичанка, француженка или немка.

– Макар тоже женится. С горя, – сказал Луи.

На следующий день, наскоро и кое-как приготовив уроки, Луи отправился в кухню и до полуночи вслух читал «Неточку Незванову». Стряпуха Полли и Камми были растроганы необычайно; они просили Луи читать медленнее и не так громко, а садовник Ральф заявил, что все вообще сочинители должны писать так, чтобы люди радовались, чтобы они улыбались, а не плакали. Однако, когда Луи сказал: «Конец», Ральф попросил прочесть еще две-три страницы. Луи ответил на это, что дальше идет новая повесть – «Белые ночи», а «Неточка Незванова» уже окончилась, хотя, конечно, она совсем не окончилась, русский писатель почему-то не пожелал писать дальше.

– Он писал перед смертью, – предположила Камми. – Я все понимаю, – ему помешала смерть.

– Запутался и не сумел выбраться, – сказал Ральф.

Луи рассердился на садовника и посоветовал ему читать воскресные приложения к газете «Эхо», – там печатают повести и рассказы с благополучным концом, в этих газетных сочинениях целуются на каждой странице, пьют вино и едят жареных куропаток в каждой главе, говорят глупые вещи, и вообще чепуха. Камми заметила: «На то и воскресенье».

– Почитай еще Диккенса, – сказал Луи садовнику. – У этого писателя героям тоже невесело живется.

– Грустный сочинитель, – неодобрительно заметил Ральф.

– Нет ли книги про кладоискателей? – спросила Полли.

– Я знал одного кладоискателя, – отозвался на этот вопрос Луи. – Он рыл, рыл и вырыл…

– Мешок с золотом, – сказала Камми.

– Череп и кости, – подчеркнуто произнес Луи. – И записку в шкатулке, а там сказано: «То же будет и с тобой, будь здоров».

– Кладов много, – сказала Полли и для чего-то посмотрелась в зеркало, оправила полуседые волосы, пальцем надавила на бородавку подле левого глаза,

– Я расскажу вам про одного кладоискателя, – проговорила Камми, а сама клюнула носом и широко зевнула. Часы показывали двенадцать минут первого.

– Пора спать, – недовольно буркнул Ральф, украдкой зевая и почесываясь. – Попадет нам от сэра Томаса! И Луи подводим…

– Завтра начнем Жюля Верна, – пообещал Луи. – Очень жаль, что всем вам хочется спать, очень жаль. Про книгу Жюля Верна мне говорили в школе, – страшно интересно, много приключений и есть про клады. А я совсем спать не хочу! Я сейчас пойду гулять – возьму с собой Пирата…

– Пират теперь ночует в кабинете сэра Томаса, – заметил Ральф.

– А сэр Томас работает, – добавила Полли.

– Папа всегда ложится в два часа. Что ж, подожду.

Камми поняла, что Луи ее дразнит. Посмотрите-ка на этого юношу, – он улыбается и лукаво подмигивает Полли, а та переглядывается с Ральфом. Садовнику не очень-то подмигнешь, он человек положительный, серьезный и фамильярности не потерпит. Он пальцем показывает Полли на стенные часы и кивает головой в сторону Луи, затем сурово сдвигает брови и слегка топает ногами, что означает: вот так поступит сэр Томас, если…

Открылась дверь, и порог переступил сэр Томас. Вид у него сонный, волосы взлохмачены, коричневый сюртук помят. Он оглядел каждого, затем сердито сдвинул брови, вздохнул и сказал, обращаясь к сыну:

– Последний раз говорю тебе: ты должен быть в постели не позже полуночи. Слышишь?

«Папу можно умилостивить шуткой», – подумал Луи и ответил:

– До полуночи, папа, чуть больше двадцати трех часов. Если хочешь, я лягу без четверти в двенадцать.

– Ты что тут делал? – сдерживая смех, спросил сэр Томас.

– Учил уроки, папа. Камми уже понимает уравнение с одним неизвестным, а Полли отлично склоняет, спрягает и вообще не делает ошибок. Я их учу, папа.

– Так, – вздохнул сэр Томас. Ему очень хочется улыбнуться, но надо подождать. Еще один вопрос, и тогда…

– А каковы успехи Ральфа? – медлительно произнес сэр Томас.

Луи прикусил язык. Ральфа в эту историю впутывать нельзя, – Ральф всегда на стороне хозяина, а хозяин для него высочайший авторитет: сэр Томас строит маяки, которые, по выражению садовника, светят человечеству.

– Ральфа, папа, – после продолжительной паузгл, идя, как говорится, ва-банк, произнес Луа, – я выставил из класса. Ральф не верит ни одному слову в учебниках, он умничает, папа! Он утверждает, что земля квадратная и во всех углах водятся крысы и мыши. Педагогический совет оставляет Ральфа на второй год в четвертом классе, папа.

Сэр Томас улыбнулся. Хихикнула Полли, и умильно посмотрела на своего питомца Камми. Ральф преданно, по-собачьи заглянул в глаза хозяину и с чувством собственного достоинства проговорил:

– У меня, сэр, больная печень, и мне вредно слушать сочинения о страданиях человека! Я так расстроен, сэр, что охотно выйду из класса еще раз!

– На улице ветер, – простодушно заметила Полли и участливо вздохнула.

– А у Ральфа печень и больные кости, – добавила Камми.

– Дорогие мои друзья, – растроганно произнес сэр Томас. – Я очень люблю всех вас, очень люблю! – он приложил руки к сердцу. – Я ценю вашу преданность мне и любовь к моему сыну. В доказательство всего мною сказанного я разрешаю вам не работать в эту субботу, – вы свободны с вечера в пятницу до утра в понедельник. А Луи, – он поцеловал сына в лоб, – все же должен идти спать…

… Пренеприятная, смешная история: вечером в пятницу Камми отправилась к своему брату – на окраину города. Ральф пошел в собор (садовник – большой любитель органа), а оттуда намерен был заглянуть на двое суток к своей сестре. Стряпуха Полли привела кухню в парадный вид и уехала в пригородное изменив Стивенсонов, – кухарка глухой мисс Бальфур справляла сорок шестую годовщину своего пребывания на белом свете. А в воскресенье миссис Стивенсон напомнила мужу, что вечером у них традиционный раут, уже приглашены семья Аллана Стивенсона, домашний врач Хьюлет, инженер-кораблестроитель Дик Айт, председатель суда.

– Необходимо иметь в виду, что в кухне пусто, как ночью на кладбище, – весьма и весьма к случаю привел сэр Томас популярную шотландскую поговорку.

– И как в твоей голове, – не менее кстати заявила миссис Стивенсон. – Отпустить Полли, когда у нас раут! Что ж, попросим Камми.

– Камми приглашена на раут у своего брата, – заметил Луи. Ему было весело, он любил, когда в доме что-нибудь случалось.

– Остроумно, – опечаленно произнесла миссис Стивенсон. – Придется бежать в таверну «Дикий слон» и надеть на Ральфа передник и колпак.

– Ты можешь сделать это только в понедельник, мама, – сказал Луи.

– Я, кажется, заболею, – серьезнейшим тоном проговорила миссис Стивенсон.

Отец и сын переглянулись. «Что я наделал!» – говорил взгляд отца. «Нет безвыходных положений!» – сказал взгляд сына.

– Я слягу, – пригрозила миссис Стивенсон. – Всё это хорошо в романах, но в жизни… Нет, я слягу!

– Тогда раут превратится в визит соболезнования, – сказал Луи и предложил следующий выход: он, Луи, исчезнет из дому; его начнут искать; папа уедет в Глазго, мама неизвестно куда, двери дома будут на замке. У входа в дом сядет Пират, на его шее будет доска с объявлением: «Луи исчез, родители в панике».

Миссис Стивенсонпотребовала нюхательной соли, успокоительных капель и грелку.

– Вы, сэр, ребенок, – укоризненно произнесла она, адресуясь к мужу. – Вам уже сорок лет. Вы известнейшее лицо не только в городе. Что вы наделали! Отпустить всех слуг в такой день!..

– Они нас любят, а любовь требует вознаграждения, – несмело проговорил сэр Томас. – В нашей семье, хорошо помню, случались рауты без приглашения к столу.

– В вашей семье выходили на поединок с привидениями и дрессировали мышей, – насмешливо произнесла миссис Стивенсон. – В моей семье не было сумасшедших, сэр! Стыдитесь! Инженер с большим именем, оптик, строитель маяков, член ученых обществ, преподаватель университета – и вдруг такой непозволительный, непростительный поступок! И вам не стыдно?

Сэр Томас признался, что ему очень стыдно, – он совершил нечто необдуманное, глупое, но мир от этого не погибнет, потолок в доме на головы не упадет, все будут живы и здоровы. Раут можно отменить.

Простейшая мысль – пригласить стряпуху из конторы по найму прислуги – пришла в голову супругам только ночью.

– Поздно, – сказал сэр Томас, – завтра контора закрыта…

– Будет страшно интересно, – шепотом осведомлял о чем-то Луи своего двоюродного брата. – Другого такого случая не дождешься, Боб. Это будет как в романе Понча. Там, если ты помнишь, отец Дика чуть не умер, а мать сошла с ума.

– Ребячество, – пренебрежительно отозвался Боб. – Тебе сколько лет, восемь? Не наше дело соваться во все эти рауты, балы и приемы. Дядя Томас будет рвать на себе бакенбарды, а тетя…

– У моих родителей характер типичных бриттов, – заявил Луи. – Преподнеси им на блюде мою голову, и они спросят: «А где же всё остальное?» Раута не будет. Председатель суда, наверное, проиграл бы и на этот раз. Папа этого не хочет. Я хочу смертельно. Но вся наша прислуга отпущена до понедельника. Итак, завтра ровно в пять жди меня у таверны «Золотой якорь». Ой, уже третий час ночи! Погоди, я выпущу тебя через кухню, оттуда в сад. Пирату дай вот этот кусочек сахара. Всё запомнил? Надо, чтобы было человек пять, не меньше.

В воскресенье вечером на углу Лейт-стрит и Северной авеню на Луи напали пять неизвестных. Все они были в черных, перекинутых через левое плечо плащах, в красных полумасках. Луи отчаянно отбивался, но – что можно сделать одному против пятерых! Нападающие избили Луи, и – о наглость! – на виду собравшихся эдинбуржцев прикрепили к его куртке записку, в которой буквально было сказано следующее: «Лига отважных канатоходцев предупреждает родителей Луи Стивенсона: если они к вечеру завтрашнего дня не опустят в дупло вяза, что растет на пляже, миллион фунтов стерлингов, оба – и муж и жена – будут расстреляны из полевых артиллерийских орудий местного гарнизона».

Луи был доставлен в больницу. Первым навестил его Боб.

– Это свинство, – шепнул ему Луи на ухо, – твои приятели дрались взаправду! Они мне посадили синяк под глазом и здорово отбили бока. Кто их просил об этом? Сказано же было, чтобы только размахивать руками и делать вид, будто бы… Уходи, Боб, я вижу маму и папу!

Миссис Стивенсон прочла записку, оставленную лигой отважных канатоходцев, и действительно поступила так, как если бы перед нею поставили блюдо с головой ее сына, – она сказала:

– Здесь только канатоходцы, а где же настоящие разбойники? Угости их, Луи, завтра в таверне «Примерный школяр», они заслужили это! Где у тебя сильнее всего болит?

– Везде болит, мама! Они били меня по-настоящему, дураки и болваны!

Сэр Томас поцеловал сына и срывающимся от волнения голосом проговорил:

– Воистину в твоих жилах течет кровь Роб Роя! Только впредь не выдумывай подобных историй!

– Папа, посиди подольше! Гости всё равно извинят тебя, раз такая неприятность! А врачи поставили диагноз: сильное нервное потрясение…

– Врачи здесь очень хорошие, – сказал сэр Томас. – А гости – они всё равно придут, Луи. Они все здесь – все до одного! Боб постарался, известил их всех.

Сэр Томас усмехнулся и, подмигнув сыну, добавил:

– Раут переносится из нашего дома в больницу.

Минут двадцать сидел подле постели Луи дядя Аллан. Прощаясь с племянником, он поцеловал его в щеку и негромко произнес:

– Никому не говори, но придумано неплохо!

Председатель суда пожалел, что больным не разрешается играть в шахматы. Домашний врач Стивенсонов Хьюлет вызвал дежурного ординатора и предложил ему лечить Луи так, как если бы он был сыном короля. Ординатор поклонился.

– Будет исполнено, сэр! – сказал он.

Свыше трех часов продолжалось паломничество всех тех особ, что обычно являлись на раут к Стивенсонам. В начале десятого в палату заглянул старший врач. Больной тяжело дышал. В истории болезни, пункт третий, который говорил о сильном нервном потрясении, в чем старший врач, надо заметить, сомневался, было добавлено несколько строк следующего содержания: «Высокая температура, обострение туберкулезного процесса в легких». В одиннадцать часов пришел сэр Томас, – его вызвал старший врач.

– Господи! – воскликнул сэр Томас, молитвенно складывая ладони. – Что с тобою, родной мой?

– Что и всегда, папа, – медленно и с трудом ответил Луи, оправляя свои длинные, закрывающие лоб и щеки волосы. – То самое, что навсегда освободит тебя от раутов. Их надо отменить, папа, – ты так устаешь…

Сэр Томас опустился в стоящее подле кровати кресло и, закрыв рукою лицо, заплакал.

– Я не умру, папа, не бойся, – ласково произнес Луи. – Я буду долго жить, вот увидишь! Я поеду в Европу, буду путешествовать, – вот увидишь! Я напишу много книг, папа, о чудаках, мореплавателях, фантазерах, кладоискателях… Вот увидишь!

– А как же быть с миллионом фунтов стерлингов? – не отнимая руки от лица, спросил сэр Томас, и Луи в тоне голоса отца почувствовал бодрые, веселые нотки. – И меня и маму ждет страшная участь!..

– Деньги не надо опускать, папа, – с минуту о чем-то подумав, ответил Луи. – Опусти пять коробок с шоколадными конфетами, хорошо? А я предупрежу Боба – он скажет отважным канатоходцам, чтобы они непременно запустили свои руки в дупло вяза – того самого, который стоит на пляже!..

 

Глава четвертая

Очень плохой экспромт

Луи исполнилось семнадцать лет. Сэр Томас использовал все свои связи для того, чтобы Луи приняли в Эдинбургский университет. Декан физико-математического факультета потребовал Луи к себе в кабинет и, глядя на него поверх очков, заявил:

– Заслуги мистера Стивенсона, вашего отца, столь велики, что ни я, ни мои коллеги не имеем причин отказать ему в приеме его сына на первый курс без экзаменов. Но, – декан заложил руки за спину и прошелся перед Луи, как бы раздумывая, какое слово должно последовать за этим бесспорно предупредительным «но». – Но, – повторил он, останавливаясь и в упор глядя на Луи, – вам следует знать, Роберт Льюис Стивенсон, что уважение, питаемое мною к вашему отцу, не распространяется на вас. Пока что на вас не распространяется, – поправился он, жестом подчеркивая второй вариант фразы. – Вы принимаетесь, как исключение, о чем надлежит помнить…

– Помню, знаю, ценю, – произнес Луи, полагая, что после столь лаконично выраженного чувства покорности декан отпустит его.

– Необходимо делать очень большие успехи, – декан поднял вытянутый палец левой руки и секунду подержал его перед своим носом. – Необходимо преуспевать по всем дисциплинам и показывать пример нравственного поведения для того, чтобы…

– Даю слово, что буду хорошо учиться и примерно вести себя, – сказал Луи, пользуясь многоточием в монологе декана.

– Чтобы, – невозмутимо, не слушая Луи, продолжал декан, приподнимаясь и опускаясь с каблука на носок скрипучих стареньких ботинок, – упаси вас создатель, не вылететь к черту из стен университета! О ваших похождениях, студент, неизвестно только глухому. Оцените те обстоятельства, в силу которых вы занесены в список первого курса!

И, протянув Луи руку, вполне по-человечески проговорил:

– Поздравляю и прошу передать мой сердечный привет сэру Томасу. Занятия послезавтра. До свидания.

– До свидания, благодарю вас, извините, – по-солдатски отчеканил Луи и, сделав полный оборот через левое плечо, зашагал к выходной двери.

– Одну минутку, студент! – остановил его декан. – Насколько мне известно, вы пишете стихи. Правда ли это?

– Правда, сэр, – ответил Луи.

Декан сурово оглядел его с ног до головы, по-прежнему заложил руки за спину и, трубно откашливаясь, заявил, что человеку, который по выходе из университета будет строить маяки и заниматься оптикой, совсем не к лицу заниматься таким женским делом, как, например, вышивание по канве, приготовление домашнего печенья и изготовление стихов. Декан так и сказал: изготовление стихов…

– Я их пишу, сэр, – виновато пробормотал Луи, несколько демонстративно пожимая плечами. – Сочиняю, – добавил он, чувствуя, как по спине его бегут мурашки. «Не примет, уволит, выгонит, – подумал он, – и папе придется снова хлопотать…»

– Прочтите что-нибудь рифмованное вашего изготовления, – попросил декан и опустился в кресло. – Только покороче, мне некогда. Ну, слушаю!

– Я прочту мое стихотворение «Странник», – сказал Луи, провел рукой по волосам, вскинул голову и, полузакрыв глаза, уверенно и четко прочел:

Вот как жить хотел бы я, Нужно мне немного: Свод небес да шум ручья, Да еще дорога. Спать на листьях, есть и пить, Хлеб макая в реки, — Вот какою жизнью жить Я хочу вовеки. Смерть когда-нибудь придет, А пока живется, — Пусть кругом земля цветет, Пусть дорога вьется! Дружба – прочь, любовь – долой, Нужно мне немного: Небеса над головой, А внизу дорога [2] .

– Это еще не конец, – пояснил Луи, – но я боюсь затруднять ваше внимание, сэр. Когда-нибудь я еще вернусь к этому стихотворению, поработаю над ним.

– Не стоит и абсолютно никому не интересно, – сказал декан, неодобрительно покачивая головой. – Фальшь и неискренность, поза и подражание. Никогда не поверю, чтобы вам хотелось жить так, как вы о том намололи в своих стихах. Не верю, студент! А если вы не врете, то за каким же чертом в таком случае поступать в университет?! Бродяге образование не требуется. Вы как думаете?

– Так же, как и вы, сэр, – ответил Луи, употребляя немалые усилия для того, чтобы не наговорить грубостей просвещенному слушателю. – Только, сэр, поэзия требует к себе другого отношения. Если подходить к литературе с вашей меркой, то…

– Для литературы у меня другая мерка, студент! – сердито произнес декан. – К сожалению, у меня мало времени, иначе я вправил бы вам мозги! До свидания!

Как сильно хотелось Луи ответить на это: «Прощайте…» Но он еще не был странником, а потому пришлось стерпеть и чинно удалиться. Он рассказал отцу о происшедшем, дав честное слово, что говорит правду. Отец рассмеялся и сказал, что впредь не следует обращать внимания на чудачества декана, – всё дело в том, чтобы учиться и уметь снисходить к недостаткам и странностям наших ближних. Есть люди, абсолютно лишенные слуха, не понимающие музыки и поэзии – этих родных сестер, которых любит далеко не каждый. Одного человека впечатляют Бетховен и Байрон, другого – куплеты из варьете и романы в воскресных приложениях. Отец привел любимое выражение Камми: «Бог земли не уравнял».

– Понимаю, папа, – согласился Луи. – Белое мы отличаем потому, что существует черное, а дураки нужны для того, чтобы не спутать, кто умен.

– И еще, Луи, – кротко улыбнулся отец, – помни, что я не богач и уже не молод. Я могу умереть очень скоро, и после меня ты много не получишь. Учись, не полагаясь на свои природные способности. Кормит нас, как правило, не талант, а рядовая работа, которой занимаются все люди.

У Луи на этот счет имелось свое суждение, но он решил не спорить. Он начал усердно посещать университет, часами просиживать за учебниками. Камми смотрела на него как на мученика. Полли с нетерпением ожидала, когда Луи наконец хоть на часок заглянет в кухню с интересной книгой, и даже Ральф затосковал: не с кем поспорить, некому возразить, реже приходится беседовать с хозяином дома.

В начале января 1868 года Луи успешно сдал экзамены и решил отдохнуть. Его друзья – Анлон и Шантрель – не раз и не два стучали ему в окно и посылали письма. «А мы?» – взывали математика, физика, механика и оптика. Голоса друзей, огни таверн и камни дорог оказались сильнее. Луи надел бархатную куртку, перекинул через плечо плащ, в руки взял палку и, пригласив с собою Пирата, направился на Ватерлоо-плейс.

На правах старого и особо преданного, верного друга Пират взглядом, помахиванием хвоста и всеми доступными собаке жестами просил Луи пореже отлучаться из дому и пожалеть его, одиннадцатилетнего породистого пса.

Выйдя из таверны, где играли в кости, домино и шахматы, Луи свистом подозвал Пирата и, прежде чем тронуться в дальнейший пучь, долго глядел в глаза собаке (в глаза, не умеющие лгать) и говорил, гладя мохнатые, жирные бока:

– Не осуждай, Пират! Я веду себя очень примерно. Знаменитый пропойца Анлон ставил бутылку бургундского против яблочного сидра с моей стороны – за то, что он, Анлон, выпьет с каждым, кто только войдет в таверну, и через три часа прочтет без единой ошибки первую и последнюю страницу любой книги в перевернутом виде. Он это может, Пират, но я…

«Не надо!» – взвизгнул пес и забил хвостом по ступеньке, ведущей в таверну.

– Я, как видишь, ушел, – пожал плечами Луи. – Сейчас я намерен идти к Шантрелю, французскому эмигранту. Этот человек потерял два миллиона франков и три дома, Пират. Он нищий, этот Шантрель. Плачь, собака!

Пират поднял голову и завыл.

– Довольно, – приказал Луи. – Шантрель – это моя практика, с ним я разговариваю на языке его родины. Шантрель чудесный человек. Он наизусть читает стихи Верлена, Мюссе и Гюго. За каждое прочитанное стихотворение он получает от хозяина таверны бокал вина. За страницу превосходной прозы Бальзака – она всё же немного лохмата и без нужды изукрашена периодами – Шантрель получает хлеб, сыр и вареное мясо. Я студент, Пират, но в будущем я намерен шагать по дорогам романов, повестей и рассказов, для чего мне необходимо много знать. Пойми меня, Пират, и протяни мне свою благородную лапу в знак доверия и любви!

Пират осмысленно посмотрел на Луи и, поморгав старыми, слезящимися глазами, торжественно подал лапу, одновременно лизнув руку своего хозяина.

– Спасибо, друг, – сказал Луи. – Я увековечу тебя, даю слово! Ты умрешь, кости твои сгниют, но сердце твое будет биться в моей книге. Ах, Пират, Пират!.. Я не великий человек, но, как и они, все великие люди, одинок и не понят. У меня есть друзья, у меня есть родные, есть, наконец, ты, но вы существуете как фон. Вот сейчас я буду говорить стихами…

«Не надо», – пролаял Пират и отбежал в сторону. Он понимал слово «стихи», он не любил их. Но Луи уже начал:

Над Эдинбургом ночь давно, В тавернах пусто и темно, А я и тьме и ночи рад, Со мною ты, Пират! Шантрель уснул, да пьян Анлон, Да здравствует «Зеленый слон»! Цветы, деревья и кусты! Пират, со мною ты!

Собака издали наблюдала за человеком, ожидая, когда он перестанет жестикулировать, – только тогда возобновится прерванный диалог.

Ты не всегда, Пират, со мной, Ничто не вечно под луной, Как этот мир, ты стар, Пират, Мой друг, мой младший брат! Мой друг, мой верный брат, Пойдем бродить, Пират! Все сдал зачеты Стивенсон, И жизнь его – как сон…

– Пират, ко мне! – позвал Луи. – Сейчас я должен сочинить заключительную строфу – и точка. Две строки, Пират, не бойся!

И жизнь его – цветущий сад, Ты сторожишь его, Пират!

На Ватерлоо-плейс Луи подошел к давно уже ожидавшему его Шантрелю, и они, обнявшись, углубились в темные узкие улочки города. Пират, подобно телохранителю, степенно следовал подле хозяина. Старый пес не любил Шантреля – высокого, сутулого человека с недобрым огоньком в глазах, длинноносого и пышноусого. Пирату не нравились интонации этого человека, – в словах, как и все собаки, Пират не разбирался, всё дело было в тоне, манере говорить, и еще – в запахе. От Шантреля нехорошо пахло: вином, табаком и духами. Сейчас Шантрель – так казалось Пирату – куда-то звал хозяина, что-то обещал ему, чем-то соблазнял и, судя по угловатым, суетливым жестам, говорил вздор и чепуху. Какое счастье, что хозяин отрицательно качает головой и смеется!..

– Я уже нанял судно, капитан в два дня доставит нас на остров, – вкрадчиво ворковал Шантрель. – А там, на острове, нас ждет судьба Монте-Кристо, Луи! Соглашайся! Я уверовал в тебя и не боюсь, что мой секрет разнесется по всей Англии. Мы разбогатеем, Луи! Мы построим большой корабль и назовем его так: «Стивенсон». Мы совершим кругосветное путешествие, мы учредим три стипендии твоего имени: одну – самой красивой девушке в Англии, другую – самому ленивому студенту и третью – лучшему романисту Англии. Мы будем кидаться деньгами, как конфетти, как серпантином! О нас будут писать все газеты мира, Луи! Ну что тебе делать здесь, в этой дыре, по недоразумению нанесенной на карту!..

Луи покачал головой. Пират поднял голову и успокоился: хозяин улыбнулся. Когда он качает головой и не улыбается, – значит, надо следить за его спутником: пахнет бедой.

– Ты забываешь, Шантрель, – произнес Луи, – что Эдинбург – моя родина. Я могу покинуть ее лишь на время, что я и делал, когда путешествовал с мамой за границей. Если когда-нибудь я покину родину, то это будет означать, что мне очень плохо или что я сам ни на что не пригоден, Шантрель.

– Высокие слова, декламация, – насмешливо произнес Шантрель. – Покинул же я родину!

– И теперь каешься, – сказал Луи. – И мелешь вздор.

– Остров и зарытые в земле драгоценности совсем не вздор! – запальчиво воскликнул Шантрель. – И откуда ты взял, что я каюсь? Мне хорошо и здесь, в Англии. Мне плохо везде – и на родине и на чужбине, Луи. Моя родина там, где мне хорошо.

– Страшные, отвратительные слова, – печально произнес Луи. – Я никому не извинил бы такого признания, но тебе извиняю: ты несчастен, Шантрель. Что касается зарытых кладов, то они хороши в мечтах, воображении; их не должно быть в действительности, – что тогда останется на долю вымысла? Что?

– Тебе это очень нужно?

– Очень нужно, Шантрель! Ради этого я учусь, чтобы стать самостоятельным человеком и когда-нибудь потрудиться во имя этого «что». Как? Я не пою, не рисую, я не актер. Кажется, я писатель. И, может быть, я создам моего, на других не похожего, Монте-Кристо.

– А я предлагаю тебе судьбу Монте-Кристо, – горячо и громко произнес Шантрель. – Дело верное. Судно уже в гавани. Капитан – мой друг. Мы примем его в долю. Ну что-нибудь, мелочь, – сто червонцев, не больше…

– Жемчужину в золотой оправе! – расхохотался Луи, вспоминая Давида Эбенезера – кладоискателя и несчастливца. – Я тебя люблю, Шантрель, но плохо верю в твои сокровища. Оставь их литературе, мой друг! Пусть клады спокойно лежат в земле, нэ тревожь их! Клад – это внутреннее дело Эдгара По. Дадим ему, чтобы не скучал, Жюля Верна: этот, насколько я понимаю, тоже из тех, кто крутит и вертит нашу старушку Землю!

Пират настолько успокоился, что даже поотстал немного и занялся обнюхиванием тумб и фонарей, издали наблюдая за тем, как его хозяин обнимает Шантреля и похлопывает по плечу и спине. Добрый знак! Похлопывание по спине означает: «Уйди! Отстань!» Кому другому, а Пирату этот жест вот как знаком!

– Как жаль, что у тебя нет родины, – сказал Луи Шантрелю. – Ты одинаково привязан ко всем странам, а следует любить их все, но особо отличать ту, в которой ты родился. Ты человек без корней, Шантрель. Когда отплываешь на свой остров?

– Без тебя никуда, – ответил Шантрель. – Останусь здесь и пропаду!

Опасность! Опасность! Пират, подражая борзой, в два прыжка нагнал хозяина и зарычал на француза: Шантрель взял хозяина под руку и повернул обратно, к центру, где много света, людей и собак. Что он намерен делать, этот неверный человек? Он никогда не приласкает собаку, он только издевается над ними, делает вид, что кидает кусок сахара, а побежишь – и нет ничего. Таких людей надо кусать, лаять на них, не впускать в дом!..

Сэру Томасу не по душе друзья и приятели сына. В особенности – Анлон, пропащий человек, берущийся за всё и ничего не умеющий делать. Успехи сына тоже не радуют сэра Томаса; декан говорил на днях, что Луи груб и насмешлив, скор на язык и медлителен на дельный ответ.

«Ему не быть строителем маяков», – резюмировал декан.

«Кстати, их уже достаточно, – шутливо по тону и серьезно по сути ответил сэр Томас. – Что же, по вашему, делать мне с моим сыном?»

«Ваш сын сочиняет всякие истории и изготовляет стихи, – пренебрежительно проговорил декан. – Пишет эпиграммы. Хочет в будущем году явиться на экзамены и отвечать за весь курс обучения. Каково? А затем ему хочется перейти на юридический факультет. Представляю его в роли адвоката! Что тогда только будет с нами!»

Сэр Томас улыбнулся:

«Всё же, сэр, Луи способный юноша, не правда ли? Писать стихи и эпиграммы может далеко не каждый. Держать выпускные экзамены спустя два года со дня поступления – это, согласитесь, не шутка!»

Декан пожевал губами и заявил, что он не любит гениев, он верит только в обычных, средних людей. Гений, по его словам, всегда завершитель рода, меж тем как средний человек всегда опора государства. Будьте здоровы, мистер Стивенсон! Как жаль, что вы поторопились с маяками!..

– Куда, Луи, собрался?

– Не сидится дома, папа. Хочу навестить Джона Тодда. Говорят, ему плохо. Арестный дом сказывается.

– Подожди, Луи, вечером приедут из Сванстона мама и тетя, утром вместе с нею и отправишься. На всякий случай – где тебя искать?

– Что за вопрос, папа!

– Не любишь, не жалеешь, ты, Луи, ни меня, ни маму, – с горестной укоризной проговорил сэр Томас. – Бери пример с Боба, – он всегда дома.

– После полуночи, – поправил Луи.

В таверне «Зеленый слон» шумно и дымно. За круглым столиком уже сидят Шантрель и Анлон, потягивая дикую смесь из виски, портвейна и портера. Безработные капитаны и матросы играют в шашки, шахматы, карты, агенты по найму на торговые корабли присматриваются к пьяным, заводят с ними разговор, записывают что-то, дают аванс, которого едва хватает на то, чтобы увидеть донышко короткогорлой бутылки. Луи нравятся все эти люди; их интересно слушать, они много знают; чего только не видели их глаза, каких только приключений с ними не случалось!..

– Привет, Бархатная Куртка!

Такими словами встречают Луи в тавернах и матросских кабачках неподалеку от порта. «Бархатная Куртка» превратилась в собственное имя; преподаватель механики на диспуте о новых двигателях обратился к студенту Роберту Льюису Стивенсону с просьбой объяснить устройство автомобиля, и когда студент вполне удовлетворительно справился с порученной задачей, преподаватель сказал:

– Похвально, Бархатная Куртка!

Сегодня Луи надел белую рубашку с открытым воротом, поверх нее накинул плащ с медной пряжкой в виде двух львиных голов, расчесал густые, до плеч, волосы и, войдя в зеркальный зал «Зеленого слона», был встречен приветливыми возгласами:

– Бархатная Куртка! Добрый вечер!

– Добрый вечер, Бархатная Куртка!

Группа американских матросов на практике осваивает виски, делая пробу и прямо из горлышка бутылок и из коротких, пузатых стаканов мутно-зеленого стекла. Студенты-медики пьют по случаю первого учебного вскрытия трупа в морге. Изрядно нагрузившиеся капитаны дальнего плавания глядят друг на друга и по традиции англичан безмолвствуют. Луи не знает здесь почти никого, но его знают все:

– Сюда, Бархатная Куртка!

– Присядь, Бархатная Куртка!

– Бархатная Куртка, прочти эпиграмму!

– Экспромт, Бархатная Куртка, экспромт!

Такая просьба льстит самолюбию. Луи не отказывается, – он встает подле столика посредине зала и, подняв руку, требует тишины. Она наступает не скоро.

– Друзья! – громко, поворачиваясь во все стороны, произносит Луи. – Я очень молод и еще не успел приобрести популярности, на что требуется время. Я не совершил ни больших, ни малых дел, не написал книги, которая вскружила бы вам головы. О, я сделаю это когда-нибудь непременно, и тогда каждый из присутствующих сочтет за честь поймать мой взгляд – мой благосклонный взгляд, но за что же сегодня, джентльмены, приветствуете вы меня? Тише! Не орать! Кто хочет ответить, пусть поднимет руку!

Высокого роста седоусый капитан с сигарой в зубах поднимает руку и, по знаку Луи, громко говорит:

– Мы приветствуем тебя, Бархатная Куртка, за то, что ты всегда один, хотя за столом с тобою всегда двое или трое, а также и за то, что в глазах твоих тоска по будущему, когда ты, как и обещал вчера, расскажешь о нас, капитанах, и о своем великом сердце – великом потому, что ты щедрый человек, Бархатная Куртка!

– Вранье! – смеется Луи и хлопает ладонью по столу. – У меня ни пенса, ни в левом ни в правом карманах!

– Вранье! – сказал седоусый капитан и ударил кулаком по спинке стула. – В левом у тебя экспромт, в правом сотня любопытных историй! Угости нас экспромтом, Бархатная Куртка!

Снова Луи поднял руку и, когда наступила тишина, начал медленно и негромко:

С утра сюда идут, бредут, Бегут, кому не лень, Вино и виски здесь дают, И я здесь каждый день. Да здравствует «Зеленый слон»…

Открылась дверь, и в таверну вошел сэр Томас. Он мельком взглянул на сына и сел за соседний стол. Никто и внимания не обратил на вошедшего, все ожидали заключительных слов экспромта. И Луи нашел эти нехитрые, простые слова – они напрашивались сами, и нельзя было им отказать. Луи повторил:

Да здравствует «Зеленый слон»… —

и добавил, жестом указывая на отца:

И мой родитель – Стивенсон!

К чести присутствующих, аплодисменты нельзя было назвать бурными и продолжительными. Луи было совестно за свой неуклюжий, очень плохой экспромт. Он так и сказал отцу:

– Прости, папа, стихи у меня сегодня не получились. Очень слабые, хромые, – «изготовление», как говорит декан, а не стихи! Но обрати внимание на публику, – она всё же аплодирует! Им нравится второй сорт!

– Он им не нравится, Луи, – возразил сэр Томас, надкусывая кончик сигары. – Они аплодируют своей снисходительности, благороднейшему из наших чувств.

Луи пристально, не моргая, поглядел в глаза отцу:

– Дорогой папа, мне очень хочется, чтобы ты сегодня был наделен этим чувством в избытке! И не надо поперечных морщинок на высоком челе, папа! Дядюшка Джим! – крикнул Луи рыжебородому великану за стойкой. – Два стакана кофе по-турецки!

 

Часть третья

На высокой волне

 

Глава первая

Кэт Драммонд

еселый трубач» открывается ровно в полночь, когда бьют часы на башне собора, и закрывается ровно в шесть утра. Здесь еженощно зажигают люстру с полусотней свечей и пять висячих ламп, резервуары которых наполнены сурепным маслом. На открытой сцене, поднятой вдвое выше уровня столиков, стоит рояль справа и ширмы слева. За ширмами переодеваются и гримируются артисты. Хозяин «Веселого трубача», отроду не державший в своих руках даже пастушеского рога, на весь апрель заключил договор с баритоном Лоуренсом, тем самым, который десять лет назад пел тенором в Глазго, сопрано мисс Битти и танцовщицей Кэт Драммонд. Лоуренсу и Битти аккомпанирует жена хозяина. Кэт танцует под хлопанье пробок, звон бокалов и одобрительный гул сидящих за двадцатью столиками.

Луи увидел Кэт в тот день, когда с большим успехом сдал последний выпускной экзамен и без экзамена был принят на второй курс юридического факультета. По случаю такого беспримерного, необычайного события сэр Томас подарил сыну бумажник с новенькими кредитками, а когда Луи напомнил, что ему пять месяцев назад исполнилось двадцать лет, сэр Томас сказал:

– Что ж, делай что хочешь, но не забудь, что я хочу видеть и любить тебя чистым, умным, берегущим свои силы для будущего.

Луи увидел Кэт Драммонд, и всё тело его пронзила электрическая искра – он назвал это «впечатлением высокого напряжения». Кэт выбежала из-за ширмы, поклонилась зрителям и, что-то напевая, изогнула стан, тряхнула головой, закрыла глаза и начала какой-то медлительный, меланхолический танец. Темно-синее до колен платье ее шумело и свистело, и Луи казалось, что шумит и свистит не шелк, а парус, и сама Кэт – тонкая рея, сбитая шквалистым ветром и вот-вот готовая со стоном и всхлипом сломаться и упасть. Маленькая сцена казалась Луи палубой бригантины, а пятьдесят свечей в люстре – звездами, соединившимися в одну группу, чтобы лучше видеть ту, что называлась Кэт Драммонд.

На несколько длительных, томительно длившихся секунд танцовщица вдруг застыла в неподвижности, вытянув вперед руки, словно собираясь лететь. Луи осмотрел ее всю – снизу вверх – и вскрикнул, когда остановил свой взор на лице: Кэт смотрела на него и, наверное, сделала это случайно, – надо же на кого-то смотреть; но Луи, не обращая внимания на то, что привлек к себе взгляды всего зала, крикнул:

– Кэт Драммонд, я здесь!

И забил в ладоши. Только он один, больше никто. И тогда танцовщица увидела его, улыбнулась, а морские офицеры, сидевшие по соседству с Луи, ударили вилками о края стаканов и негромко, по неведомо кем поданной команде, запели на мотив шотландского вальса: «Мы в море широком, глубоком, как небо, и звезды над нами сияют…»

Под эту песню Кэт начала танцевать. Кто-то встал на столик и, размахивая шляпой, потушил все свечи в люстре. А когда Луи повернул фитиль в одной лампе, а его соседи сделали то же с висевшими над их головами, когда хозяин попросил прекратить безобразие, а Кэт с хохотом убежала за ширмы, когда на сцене показался коротконогий, с брюшком, человек с изрядной лысиной и возгласил: «Я Лоуренс, я буду петь старинные романсы!» – наваждение кончилось. Свечи чадили, от ламп волнами струился противный запах сурепного масла. Лоуренс уже пел:

Я победитель на турнире…

Победила Кэт Драммонд. Она оделась, ногой толкнула дверь, выходившую во двор. Луи вышел из зала и бегом кинулся из вестибюля на улицу. Кэт прошла мимо него, коварно стуча каблучками. Луи окликнул ее, она остановилась: ветер затих и всё оцепенело, прислушиваясь к тому, что сказал или еще скажет Луи и что ответит Кэт.

Луи протянул руку и пожал тонкие длинные пальцы Кэт. Она смотрела на него с любопытством, ожидая обыкновенных фраз случайного знакомства. Он смотрел на нее, как на чудесное видение, возникшее только перед ним одним. Много лет спустя он не умел объяснить себе, чем и как околдовала его Кэт Драммонд – девятнадцатилетняя Кэт Драммонд, танцовщица из ночных таверн Эдинбурга,

– Кэт Драммонд, – произнес Луи взволнованным, ликующим голосом, – я должен говорить с вами, слушать вас и навсегда остаться в памяти вашей!

– Ого! – рассмеялась Кэт. – Как по книге! Кто вы, сэр?

– Роберт Льюис Стивенсон, – ответил Луи и решил, что следует немедленно же поименовать всё, что входило в его титул: – Потомок Роб Роя, мечтатель, которому скучно на земле, человек, страдающий ностальгией и…

– Что такое ностальгия? – спросила Кэт и двинулась с места, жестом приглашая Луи следовать за собою.

– Ностальгия – это тоска по родине, Кэт.

– Ваша родина – Франция, сэр?

– Не сэр, а Луи, Кэт! Моя родина Шотландия, но не сегодняшняя, а та, что в прошлом. Я хочу вернуть ее людям, всем, кто болен, как и я. Я хочу воскресить мою родину, хочу… Откуда вы сами, Кэт?

– Забыла, сэр… простите – Луи…

– Почему я нигде не видел вас, Кэт? Вы недавно в Эдинбурге? Вы чудесно танцуете!

– Я еще и пою, и умею изображать умирающую Офелию, а еще я умею…

Она звонко рассмеялась, и Луи понял, что именно умеет она делать еще. Смех ее был подобен серебряному колокольчику, в который позвонили и вызвали к ответу Луи.

– Вы позволите взять вас под руку, Кэт? Кто же вы, в конце концов?

– Танцовщица, певица, скромная мисс, избалованный ребенок, утешение мамы и папы, круглая сирота, потерпевшая крушение Кэт Драммонд.

– Не люблю бессмысленных фраз, – поморщился Луи, стараясь идти в чогу, раздумывая, куда идти, и боясь проснуться. – Так обычно говорят в Париже, Кэт. А мы шотландцы.

– Вы были в Париже, сэр?

– Я был в Европе, мисс!

– Вы богаты?

– У моего отца есть деньги.

– Вы их проматываете?

– Я студент, мисс!

– Студент? Ну, тогда я кормилица, сэр.

– Куда мы идем, Кэт?

– Я иду к себе домой, Луи.

– К маме и папе?

– О, если бы они у меня были, Луи! Они, наверное, встречали бы меня. Доброй ночи, длинноволосый студент! Хотите видеть меня завтра?

– Кэт! Снимите маску!

– О, чего захотел! Я пришла. Немедленно возвращайтесь. Считаю до пяти – раз, два, три, четыре, пять… Не увидимся завтра, сэр!

Она вошла в подъезд трехэтажного дома на улице Рыбаков. Луи повернул обратно. Он поднес ладонь правой руки к носу: от нее резко пахло дешевыми духами..

На следующий день Луи опять пришел в ту же таверну. Кэт Драммонд выступала уже не как танцовщица, а как исполнительница песенок развлекательно-пустого характера, и платье на ней было черное – длинное и широкое. Она имела большой успех, бисируя по пяти раз каждую песенку. Луи слушал Кэт с восторгом, нетерпением и досадой: он уже любил эту певичку-танцорку (назвать ее артисткой он не решился); он ждал, когда она уйдет за ширму, а ее место займет следующий увеселитель праздной, полупьяной публики; Луи со злобой и душевной болью наблюдал за тем, как Кэт перемигивалась с моряками, делала какие-то знаки тому и этому, посылала воздушные поцелуи офицерам Королевского флота. «Что им здесь нужно? – бормотал Луи, презрительно оглядывая офицеров. – Сидели бы в своем Портсмуте или Лондоне, – моряками называются, а сами трубку в зубах держать не умеют! Арлекины, а не офицеры!»

Кэт кончила свой номер, надела шляпу, пальто и вышла на улицу. Луи стремительно подошел к ней, но его опередили офицеры, – они взяли ее под руки, услужливо подсадили в наемный экипаж. Кучер в цилиндре и рыжей крылатке взмахнул хлыстом, лошадь сразу же побежала. Луи запомнил номер экипажа, записал его и разбитым шагом направился к дому.

На следующий день он занял пост подле «артистического входа» не в полночь, когда открывался «Веселый трубач», а в начале одиннадцатого, надеясь увидеть Кэт и передать ей записку, а в ней он предъявлял ультиматум: «Или я, или сухопутные моряки! С ними, Кэт, обычная канитель, со мною – всё, что хочешь. Луи».

В положенное время открылись двери «Веселого трубача», но Кэт не явилась. Хозяин таверны сказал Луи, что мисс Драммонд отказалась выступать у него, она потребовала прибавки – такой большой, что об этом и говорить не стоит. Надо полагать, что эта взбалмошная мисс или поет и танцует за минимальнейшее вознаграждение где-нибудь на задворках города (вернуться мешает глупейшая гордость), или она уехала в Лондон.

– Почему же именно в Лондон? – чего-то пугаясь, спросил Луи.

– Не в Мадрид же ей уезжать, – насмешливо отозвался хозяин таверны. – И не в Рим и не в Лиссабон! Поищите ее в Лондоне, заглядывайте во все подвалы – найдете!

Луи затосковал, забросил занятия, друзей. Камми он сказал:

– Кэт так хороша, что нравится всем! Она танцует, и все перестают дышать. У нее крошечный голосок, но как она им владеет! У Кэт большие глаза, маленькая головка, хрупкая фигурка; она из тех очень обычных женщин, которых только и ждет наше сердце, свойство которого преображать и приукрашивать…

– Слава тебе, создатель, – ничего особенного, – утешая себя и Луи, сказала Камми.

– Кэт Драммонд я полюбил за то, что ее легко преображать, – понимаешь ты это? Тебя не преобразишь, ты драгоценна и уникальна, Камми! Папа – это готовый, отлитый в бронзе, облик. Пойми же меня, Камми, Кэт – это сама природа! Морские офицеры превратят ее в бумажку из-под конфетки!

– Скажи так, чтобы я поняла тебя, – попросила Камми.

– Я люблю Кэт, – ответил Луи. – Можешь кричать об этом всему миру. Я даже прошу, – кричи, кричи, – может быть, Кэт услышит…

– Я крикну ей: «Сгинь и пропади!» – сказала Камми.

Но, должно быть, Камми поступила иначе, – спустя неделю Луи встретил Кэт на набережной. Встречные моряки – рядовые матросы и офицеры – приветливо козыряли ей. Она в ответ прикладывала два пальца к полям своей шляпы. «Умилительно и гениально», – подумал Луи и задержал Кэт, палкой своей взяв на караул.

– Ружье трясется, десяток суток карцера, – сказала Кэт и протянула руку. – Я думала о тебе, студент. Ты обо мне думал?

– О, сырой материал! – воскликнул Луи, обрадованный встречей, боясь, что вот-вот подойдут чужие люди и Кэт уйдет с ними. – И тебе не стыдно задавать мне такой вопрос, преступница? Я тебя люблю, ты достойна того, чтобы быть преображенной, Кэт! Кем хочешь быть: королевой, женой пирата, сестрой студента или великой артисткой конца девятнадцатого столетия?

– Хочу быть женой окончившего университет, – подумав, ответила Кэт. – Не задерживай меня, я иду в портовую таверну. Написал бы несколько песенок! Мне подарили хорошие ноты, а слов нет.

– Кто ты, Кэт, откуда?

– Забыла. – Она пожала плечами и нараспев произнесла: – Ха-ха! Что с того, что тебе известно, кто ты и откуда? Разве счастье в этом?

Прощай, университет! Луи принялся писать песенки, подгоняя размер под музыку анонимных, но не лишенных дарования композиторов. Луи и сам готов был вместе с Кэт выступать в тавернах.

– От таверны до театра, от театра до сердец всего шотландского и английского народа, от них до популярности во всем мире, – говорил Луи и на предложение Кэт снять волосы и бриться хотя бы через день отвечал: – От мировой известности к космической славе, от славы к бессмертию, от бессмертия… к такому положению в жизни, когда тебя и меня будут рвать на части хозяева всех бродячих и оседлых театров Эдинбурга! Что? Снять волосы? Припомни трагический эпизод с Самсоном! Бриться через день? Я намерен отпустить бороду. Ты хочешь быть представленной моему отцу?

Ничто не могло остановить его, когда он чего-нибудь сильно хотел. Познакомить Кэт с отцом означало прежде всего скандал. «Скандал – это два часа, максимум – четыре, – рассуждал Луи. – Ввести в дом неизвестно откуда приехавшую танцовщицу и певичку из „Веселого трубача“ и „Бродячего павлина“ и назвать ее своей невестой… Это уже не скандал, это буря, обмороки и крики, судорожные рыданья и проклятия». Прежде чем дать бой, Луи предпринял разведку. После двухдневного отсутствия он пришел домой, поздоровался с отцом и матерью, сел за стол. Камми плакала в углу подле камина.

– Простите меня, я гулял с приятелями, – начал Луи. – Скажите – что тут случилось? Почему вы все такие печальные?

– Умер, – глотая слезы, ответила Камми.

Луи встал со стула. В зеркале он увидел себя: исхудавший, бледный, небритый.

– Кто умер? – спросил он, обращаясь к отцу.

– Пират, – ответила мать.

– Вчера в одиннадцать вечера, – тихо, с глубоким вздохом добавил отец. – Наш дорогой друг вздрагивал и поднимал голову, когда кто-нибудь стучался к нам. Пират ждал тебя… Сейчас будем обедать, – потерянно и некстати проговорил сэр Томас.

– Где же он? – Луи обошел вокруг стола, остановился подле матери. – Похоронили?

– В саду, – ответил сэр Томас. – Зарывали Ральф и я. Умер наш старый друг – верный, честный, преданный. Ты откуда?

– Забыл, – ответил Луи и сказал это не потому, что хотел сдерзить или оригинальничать, – Кэт, которую он намерен был преображать, уже успела преобразить его.

– Я хочу жениться, папа, – заговорил Луи о самом главном. – Позволь мне жениться, мама! Я прошу вашего разрешения принять мою невесту, – я хочу представить ее вам…

– Кэт? – с глубокой печалью вырвалось у Камми.

– Кэт Драммонд, – с достоинством произнес Луи.

– Будем обедать, – повторил сэр Томас. И когда все сели за стол, попросил Луи подробно рассказать о невесте: кто она, кто ее родители, сколько ей лет, что она делает… Луи многое привирал, но о возрасте, имени и занятии говорил правду. Сэр Томас ни о чем больше не спрашивал. Молчала мать. О чем-то вздыхала Камми.

Ели мало и нехотя. Луи понял, что к печали по поводу смерти Пирата он прибавил нечто и от себя, сообщив о намерении своем жениться на Кэт. Он уже догадывался, что именно скажет отец по окончании обеда. И не ошибся.

– Довольно шуток, Луи, – сказал сэр Томас, приглашая сына к себе в кабинет. – Тебе двадцать первый год. Я против твоего брака. Я против этой неведомо откуда появившейся Кэт Драммонд. Поставим точку, Луи. Ты даже не знаешь родителей своей невесты. Невеста! – смеясь проговорил сэр Томас. – Невеста, которой козыряют на улице! Невеста, которой аплодируют пьяные матросы в тавернах! И видеть не хочу и слышать не желаю! Вернись в университет, Луи! Если же тебе хочется поступить иначе, то…

Он не договорил. Его жест был достаточно красноречив.

– Ну, а если… – сознательно не договаривая, произнес Луи, давая этим понять, что жест его не испугал, что ему не десять лет, что он имеет право на самостоятельность.

Сэр Томас развел руками и, не глядя на сына, сказал, что в таком случае он убьет своих родителей способом наисовершеннейшим и идеально быстрым.

– Если ты этого хочешь, – выходя из кабинета, закончил сэр Томас, – то убивай скорее. Только помни, Луи: совесть замучит тебя и бог не простит.

Совесть и бог… Луи давно был убежден в том, что одно из этих понятий является синонимом другого. Совесть приказывает ему жениться на Кэт. Но…

– Да есть ли у тебя настоящее чувство к этой… как ее?.. – брезгливо морщась и щелкая пальцами, проговорил сэр Томас. И добавил нечто посерьезнее напоминания о совести и боге: – Потомок Роб Роя женится на…

Он вспомнил имя и фамилию, но Луи уже выбежал из дому. Он вел себя необычно: два часа сидел в аудитории университета и слушал и записывал лекцию, а потом пришел к дяде своему, Аллану, и у него пробыл до десяти вечера, разговаривая о погоде, занятиях, литературе и прошлом Шотландии, – дядя Аллан в который раз перечитывал Вальтера Скотта и любил поговорить о восемнадцатом веке.

В полночь Луи смотрел, как танцует Кэт, в час ночи он привел ее на пляж, сел с нею рядом на скамью и спросил:

– Откуда ты всё же, моя дорогая? Сейчас мне это вот как нужно знать!

– Забыла, – ответила Кэт. – Говорят, что меня родила женщина и у нее был муж. Я ходила в школу, и, кажется, детство мое прошло не на острове святой Елены. Почему скучный, Луи?

– Мой отец типичный пуританин, – не слушая Кэт, начал Луи. – Он может взойти на эшафот и умереть за свои убеждения. Видимо, у меня еще нет убеждений, я не хочу стоять на эшафоте. Я не намерен убивать моих родителей. Это не метафора…

– Я всё понимаю. И я взойду на эшафот вместо тебя. Будь счастлив, дорогой!

Она поднялась со скамьи, закрыла рукой глаза, потом поцеловала Луи в лоб и щёки.

– Куда, Кэт? – спросил он, не двигаясь с места. – Нет нужды расставаться, – зачем, к чему? Согласие отца не так уж важно. Я не мальчик.

– Ты мальчик, Луи, и очень хороший, чистый мальчик. Ты не лжешь, тебя никогда не загрызет совесть. Взгляни на меня, мой дорогой… От всего сердца благодарю тебя за то, что ты поверил в свое чувство, говорил о нем с родными. Для меня и этого слишком много. О, если бы ты знал, кто я и откуда!..

Она заплакала. Луи виновато, стыдясь себя, опустил голову. А когда поднял ее и огляделся, Кэт уже не было подле него. Отчаянно свистел взтер, и где-то далеко в Северном море предостерегающе гудели корабли, выла сирена. Смотрителям всех маяков было, наверное, что делать в эту ночь…

 

Глава вторая

Кокфьелд, Ментона, русские дамы

Время – надежный, но очень дорогой целитель, оно излечивает любые раны, не умея распорядиться с рубцами от швов, а они болят – долго и упорно, всю жизнь. «Я забыл», – говорят исцеленные временем, но потому-то они и заявляют об этом, что память их нерушимо бережет пережитое.

Забывший не скажет: «Я забыл».

Спустя три месяца после того, как Луи расстался с Кэт Драммонд, сэр Томас получил письмо. В нем, среди пустяков, мелочей и милых сердцу отца уверений в сыновней любви и послушании, были такие строки:

«В Кокфьелде мирно и уютно. Я живу в маленьком церковном доме, затянутом плющом с большими белыми и лиловыми цветами в форме колокольчиков. Я любуюсь тем, что называется природой, и стараюсь чувствовать себя в равновесии и мире с самим собою, что мне удается только тогда, когда я просто живу, т.е. хожу, ем, сплю, читаю. Впрочем, я стараюсь и не читать, но – в мире так много необыкновенно хороших книг… Мой новый друг Сидней Кольвин лет на десять старше меня, он уже профессор истории искусств. Внешне он худ и сух, у него почти совершенно отсутствует фас, а профиль резок и точен. Представь, папа, Данте, но Данте с маленькой, редкой бородкой, и ты получишь верный портрет Кольвина. А теперь представь Дон-Кихота в молодости, и ты будешь иметь точный портрет любящего тебя Луи…»

В постскриптуме сэр Томас не без раздражения прочел:

«Письма, приходящие на мое имя, храни в шкатулке, что на моем столе. Письма с пометкой внизу конверта: „От К. Драммонд“ – пересылай мне. Я, папа, всё забыл, но – должны же быть письма от Кэт».

– Их не должно быть, – сказал как-то Сидней Кольвин, на Данте похожий очень-очень мало, но худобы необычайной, которая подчеркивалась высоким, выпуклым лбом. – Вы должны помнить, Луи, что бархатная куртка, надетая на вас, не имеет права быть чем-то большим. Одежда, но никак не кличка.

– Я не виноват, что…

– Вы виноваты! Кличка держится не тем, что о ней часто напоминают, а тем, что она нравится тому, кто ее носит. Вы улыбаетесь! Я хотел бы улыбки по другому поводу. Далее: вам двадцать два года. У вас нет дела, вы, простите, лентяй и мечтатель.

– Это синонимы, дорогой Кольвин!

– Фраза, Луи! Фразой я называю отсутствие мысли в сказанном. Лентяй всегда мечтает о том, как он будет лентяйничать и в будущем. Мечтатель – это тот, кто видит себя в будущем, а для этого он трудится. Если угодно, Луи, вы живое воплощение синонимов, с чем не поздравляю.

– Что же мне делать, Кольвин?

– Заняться делом. Не ждать писем от этой вашей Кэт. Если письмам суждено быть, они придут и без ожидания. Ожидание некой безнадежности размагничивает. Необходимо забыть Кэт. Одна забота изгоняется другой – сильнейшей. Далее…

– Не тяните, Кельвин! Я уже забыл!

– Допустим. Сидите спокойно, Луи. Я не сэр Томас, во мне нет отцовских чувств, я не намерен потакать вашим дурным наклонностям. Я ваш друг, человек, имеющий право исправлять и указывать. Вы щедро награждены природой, вы поэт.

– Два десятка стихов, дорогой Кольвин!..

– Стихов монсет быть пять или даже три; дело не в количестве, а в том, что вы поэт, повторяю. Немедленно займитесь литературой.

– Так вот, сейчас, сесть и начать писать роман?

– Содержание, мысль подскажет форму. Что у вас за книга?

– Гюго, роман о соборе Парижской богоматери. Поразительная книга, мой друг!

– Пишите статью о Гюго. Побольше мыслей, пусть и спорных, но мысли прежде всего. Гюго в вашем понимании. Важно начать, разбежаться. Одна мысль приведет за собою другую. Вы перестанете лентяйничать, начнете мечтать о работе. Труд сформирует вас, Луи. Отныне я буду обращаться к вам в некоторых случаях не по имени, а по фамилии. За работу, Стивенсон! Сегодня же, через два часа.

Спустя два часа после этого строгого разговора Луи сидел за столом и писал. Хозяйка дома – очаровательная миссис Ситвэл, жена пастора, подбадривала Луи улыбкой, советами («…она не говорит, а воркует, – писал он отцу, – и я боюсь, что ее муж в своих воскресных проповедях вместо ада и рая заговорит о нашей грешной земле и любви, которая и есть, в сущности, рай и ад, смотря по тому, кому что больше нравится…»); миссис Ситвэл снабжала своего гостя бумагой, конвертами, марками, а Сидней Кольвин вслух читал уже написанное и однажды, похвалив Луи за его стиль и обилие мыслей, заметил:

– Ну, конечно, Кэт всё это было бы непонятно…

– Какой Кэт? – спросил Луи.

– Вот теперь я верю, что вы начинаете забывать о ней, – сказал Кольвин. – Делу время, Кэт час.

– Буду счастлив, если она придет ко мне хотя бы на десять минут! – с болезненным стоном проговорил Луи.

– Если так случится, я немедленно уеду к себе в Кембридж, – пригрозил Кольвин, и Луи сказал, что писать о Гюго ему не хочется: женщина в изображении этого француза-абстрактна; то ли дело Беранже: Мими, Жанна, Мадлена…

– Пишите о Беранже, – сказал Кольвин.

– А почему вы так озлоблены на мою Кэт?

– Потому что она явилась раньше дела.

– У моего отца были иные доводы, – не без горечи произнес Луи, и Кольвин, немного подумав, заявил, что, возможно, и он ошибается в оценке этой танцовщицы и певицы, но статьи Луи всё прояснят и уяснят: если Кэт откликнется, – значит, она читает книги и журналы, значит…

– Как она узнает, в каком именно журнале моя статья! – со смехом проговорил Луи. – Эх, Кольвин, Кольвин, вы – сэр Томас наизнанку! Боже великий, вы даже не покраснели!

– Раненая птица в чужое гнездо не залетит, – спокойно отпарировал Кольвин и долго смотрел на своего друга, а тот пожимал плечами, стараясь понять, какое отношение имеет к нему этот птичий афоризм…

Две статьи – одна о Гюго, другая о Беранже – были написаны и отосланы в редакцию лондонского журнала. Луи признался Кольвину, что у него чешутся руки – очень хочется написать об Уитмене. Кольвин победно потряс поднятой рукой и довольно улыбнулся: дело идет на лад, его молодой друг нашел себе занятие, он уже без принуждения садится за работу и отказывается от прогулок и развлечений.

«… Дорогие мама и папа, – писал Луи, – я вторично родился на свет, и на этот раз все мне кажется интереснее, глубже, лучше. Сидней Кольвин изумительный человек, и если я кем-то стану в жизни и что-то сделаю, то этим буду обязан только ему…»

Растроганный сэр Томас прислал сыну деньги и несколько писем, полученных на его имя. От Кэт не было ни одного. Луи заинтересовало странное послание, подписанное двумя буквами – «Д» и «Э».

«Вы мне светили во мраке леса, – читал Луи, – теперь я хочу посветить Вам в темноте Вашего существования. Некая, мало известная артистка Кэт Драммонд поведала мне о постигшем Вас горе. Вы ее любили и пошли наперекор своей совести. Готовый к услугам Д. Э.».

– Какие есть имена на букву «Д»? – спросил Луи Кольвина, и тот начал перечислять: Джон, Джим, Даниэль, Джордж, Давид…

– Давид! – воскликнул Луи, – Давид Эбенезер. Кладоискатель! И он готов к услугам! Но где же я его найду?..

Статья о Бёрнсе, начатая утром, осталась неоконченной. Луи попрощался с Кельвином, пастором и его женой и выбежал из дому. Он забыл свою сумку, палку и плащ. Он сел в омнибус и попросил кучера погонять вовсю. Несколько раз он выхватывал из его рук кнут и настегивал лошадей. Чинные, неразговорчивые пассажиры переглядывались и укоризненно покачивали головой.

– Этот человек опасно болен, – сказал один пассажир.

– Умирает его мать, и он торопится, – сказал другой.

Четвертый выразительно постучал пальцем по своей голове.

Луи казалось, что лошади едва плетутся. Он выскочил на ходу из омнибуса и побежал, перегоняя идущих и едущих. Ему казалось, что сердце его переместилось в голову, а вместо ног тугие пружины. Он и сам не знал, куда и зачем бежит, к кому явится, что скажет, о чем попросит. Давид Эбенезер, Кэт Драммонд, – как мухи в паутине, бились в его сознании эти четыре слова, сталкивались, путались, Луи закрывал глаза, тяжело переводил дыхание и наконец остановился. Впереди него с крутой горы спускался омнибус, неподалеку пастух играл на волынке; пышный закат потухал слева, в лицо влажной струей бил морской ветер. Луи в изнеможении опустился на траву, вытянулся, улыбнулся, назвал себя дураком и немедленно же уснул.

Сидней Кольвин поспел вовремя. Из экипажа степенно сошел доктор; он склонился над лежащим, приложил руку к потному лбу, нащупал пульс на руке.

– Отчаянный человек, – сказал доктор, обращаясь к Кольвину. – Пульс сто двадцать пять. Лоб мокрый. Вернейшее самоубийство, сэр! Всегда такой? Гм…

Сидней Кольвин хотел телеграфировать сэру Томасу, но рассудительный хозяин дома отговорил: не надо тревожить человека, – безумный юноша отойдет, устыдится и примется за работу. Ай какая горячая голова, какое бешеное сердце, какой ненормальный характер! Что? Высокая температура, бред, кашель? Пожалуй, надо дать телеграмму, но составить се следует толково и с умом, примерно так: ваш сын болен, не может вернуться домой… Нет, не годится, – мистер Стивенсон немедленно пожалует сюда. А если так: папа, прости, задержался, целую, Луи. Нельзя, это бесчестно, нельзя. Лучше всего не давать телеграммы. Безумному юноше двадцать два года. Прошли сутки, и доктор сказал:

– У больного воспаление легких.

Сэр Томас приехал в Кокфьелд и без телеграммы. Его известил письмом пастор, – он нашел верные, точные слова; они сделали как раз то, на что пастор и рассчитывал: сэр Томас был разгневан.

– Что вы наделали! – упрекнул пастора Кольвин. – Страшно впускать к больному этого тигра!

Пастор елейно сложил ладони тарелочкой и, лукаво прищуриваясь, возразил:

– Я ему написал про эту злосчастную Кэт, что и превратило его в тигра. Сейчас он узнает про воспаление легких и, возможно, телеграфирует Кэт.

– Боже, какая казуистика! – Кольвин схватился за голову, прислушиваясь к тому, что происходит в соседней комнате. Сэр Томас сурово и многословно успокаивал сына, настоятельно советуя, как только ему станет легче, уехать в Ментону, на юг Франции, на берег Средиземного моря.

– Я привез теплую одежду, деньги, благословение мамы, поклоны друзей – и Чарльза Бакстера, и Вальтера Симпсона, – перечислял сэр Томас, стараясь ничего и никого не забыть. – Дядя Аллан просил поцеловать тебя. Вот так… Приходил какой-то Эбенезер, я ему дал твой адрес. Кэт Драммонд…

– Что Кэт Драммонд? – Луи крепко сжал руку отца.

Сэр Томас неодобрительно повел глазами.

– Кэт Драммонд… – он махнул рукой. – Тебе приснилась непозволительно комическая история, Луи. Странно, что ты ее никак не можешь забыть.

– Такой дивный сон, папа!

– Желаю тебе хороших снов в Ментоне, Луи. Я тороплюсь. Извести, когда прибудешь, сообщи адрес отеля. Не стесняй себя в средствах. Дорожи дружбой с Кельвином. До свидания.

– Как долго я могу пробыть в Ментоне, папа?

– До полного выздоровления. Шесть месяцев, год, полтора.

– Я буду скучать без тебя и мамы.

– Развлекайся, Луи. Ты уже мужчина. Не кури! И – подальше от французских Кэт, – они очень опасны; даю слово, я это хорошо знаю.

Луи выздоровел и спустя месяц поселился в Ментоне.

Он писал стихи о своей милой, родной Шотландии, о таких простых вещах, как вереск, унылый голос волынки, щебет птиц, дым из труб таверн и харчевен… «Дисциплина и разум, сэр», – говорил он себе утром и вечером. Днем он забывал об этом, – слишком пестра и суетлива была жизнь в райском уголке, в трех километрах от границы Италии, куда неудержимо влекло Луи: подумать только – почти рядом Генуя, Милан, Флоренция… О, объехать вокруг света, и непременно на корабле, меняя его на вагон железной дороги только в тех случаях, когда это предписывали «устройство земного шара»! Везде побывать, всё поддать и чтобы всюду с тобой что-нибудь случалось – до кораблекрушения включительно. Луи и в двадцать два года был убежден, что только на море, на корабле возможны тайны и приключения, а если это не так, то их необходимо выдумать. Хватит, довольно суши, проспектов, загадочных домов! Короли, королевы, сыщики, убийцы, химики, чревовещатели, кудесники, фокусники, беглецы из тюрем, богачи Монте-Кристо и благородные бедняки – всей этой веселой публикой с преизбытком наполнены толстые книги мировой литературы.

Да здравствуют море и корабль!

Чувствовал ли Луи себя писателем? Сознавал ли он свои способности, видел ли будущее свое? Да, видел, но только в те дни и часы, когда болезнь укладывала его в постель, – только тогда с особенной, стереоскопической ясностью был виден ему лазурный берег его легкомысленных мечтаний, – легкомысленных потому, что он пальцем о палец не ударил для того, чтобы потрудиться во имя будущего. Дни шли, приходили, уходили, ежегодно отмечался день рождения, друзья и приятели желали здоровья, счастья, долгих лет, хорошей жизни. Здоровье? Его маловато. Счастье? А что это такое? Хорошая, обеспеченная жизнь? Но разве в этом счастье! Кроме того, хорошая, обеспеченная материально жизнь – вещь условная. Позвольте, в таком случае и счастье тоже условно? Конечно. А что, если здоровье и есть безусловное, одинаковое для всех счастье?

Луи сумел заставить себя работать ежедневно. Он уже скучал по дому. Как ни хорошо в Ментоне, но в Эдинбурге лучше. Сто лет назад в Эдинбурге было совсем хорошо. А кто сказал, что это действительно так? «Так я думаю, я убежден в этом, – говорил себе Луи. – В старину и легче жилось и люди были добрее».

Из Ментоны Луи уехал весною 1873 года. Портфель его был набит черновиками статей и очерков. В Монте-Карло он встретился с Кольвином.

– Мой дорогой друг и наставник, – радуясь встрече, сказал Луи, – у меня есть несколько лишних сотен франков, – не поставим ли их на зеленое сукно?

– Я привык расплачиваться за реальные вещи, – ответил Кольвин. – Приобретать иллюзии не в моем характере.

– Но есть возможность выиграть, Кольвин!

– Мы выигрываем только работая, Луи. Только, и так всегда. Вспомните Бальзака, – он проигрывал во всех своих предприятиях и спекуляциях, но он выиграл в работе и тем сохранил себя для потомства, для человечества.

– Но ему-то что из того, дорогой Кольвин! Бальзак умер, он ничего не видит, ничего не чувствует…

– Обойдемся без афоризмов для грудных младенцев, Луи! Бальзак, как и всякий другой хорошо потрудившийся в жизни, наверное, не допускал существования загробной жизни, но он ежеминутно, ежечасно был уверен в том, что лично он бессмертен для грядущих поколений. Жить с такой мыслью, Луи, – огромнейшее счастье!

– Но мне хочется выиграть за круглым зеленым столом, Кольвин! Что постыдного в этом желании? Поставить сто франков и снять пятьсот. Поставить пятьсот и унести домой пять тысяч. Ведь я живу на средства отца, мой друг!

– Не следует рисковать средствами отца, Луи. Как можно скорее приобретайте свои собственные средства.

– Каким образом? Заниматься адвокатурой? Не хочется, не люблю.

– Что вы делали в мое отсутствие?

– В ваше отсутствие я написал три стихотворения, начал статью, подлечил мои легкие, влюбился в одну даму.

– Скорее в Ментону, Луи! Боюсь, нет ли тут подвоха. Даму зовут Кэт?

Луи помрачнел. Кольвин посолил его рану.

На следующий день они вернулись в Ментону и поселились в гостинице «Мирабо». В доме напротив жили две женщины; одна из них и заняла воображение Луи. Выяснилось, что дамы приехали из России, и ту, что постарше, зовут Ксенией, а спутницу ее – Марией.

– Я намерен познакомиться с младшей, Кольвин. Научите, как это сделать.

– Я уже знаком со старшей. В моей власти представить вас младшей. Я это сделаю, но в благодарность за услугу вы обязаны ежедневно писать не менее двух страниц. Пишите о своей влюбленности, Луи, – в литературе очень много распустившихся, пышных роз и очень мало бутонов.

– Вы говорите, как француз, Кольвин! Вы совсем не похожи на англичанина.

– Это комплимент или упрек?

– Зависть, дорогой Кольвин. Я люблю людей остроумных, лишенных предрассудков, чуточку легкомысленных. Как хорошо, что я не англичанин!

– Кто же вы?

– Шотландец, Кольвин! Шотландец первой половины прошлого столетия.

– Ксения и Мария русские, Луи. Имейте это в виду, когда я буду знакомить вас с ними. Они откровенны, правдивы, бесстрашны, принципиальны. Но они дамы высшего света. Поэтому непременно снимите вашу бархатную куртку и облачитесь хотя бы в визитку. На фраке не настаиваю, вы не умеете его носить.

Знакомство Луи с русскими дамами произошло в концертном зале, где в тот день оркестр парижской филармонии под управлением Пьера Шануа исполнял героическую симфонию Бетховена и отрывки из опер Глинки. Луи обратил на себя внимание всего зала. Он сам пустил в обращение наспех составленную о себе легенду, по сути которой ему, с детства заточенному в монастырь, удалось бежать оттуда с помощью настоятеля монастырского собора брата Сиднея, выдающего себя теперь за профессора истории искусств. Легенда эта обросла всевозможными домыслами и фактическим комментарием, чему весьма способствовал некий враль из гостиницы «Мирабо», умевший сочинять небылицы столь же искусно, как и «брат Луи», внешне похожий на переодетого монаха. Русские дамы были заинтригованы. После музыки Бетховена, на длительное время перестроившей сознание всех слушателей, и в частности Ксении и Марии (им казалось, что над миром прошла гроза, освободившая людей от лжи и несчастий), был объявлен получасовой антракт. Кольвин подвел своего друга к возбужденным, счастливым (спасибо гению!) русским дамам и представил его:

– Будущий романист Роберт Льюис Стивенсон. Не обращайте внимания на его странности. Мистер Стивенсон долгие годы был предоставлен самому себе.

– У нас в России тоже есть монастыри, – сказала Ксения – высокого роста блондинка с красиво изогнутыми ресницами и властным профилем. Луи поцеловал протянутую руку.

– Вы нам расскажете о своем пребывании в монастыре, – сказала Мария, вылитая Кэт, и тотчас же заговорила о бесполезно загубленной молодости своего нового знакомого, о неприличии для мужчины носить столь длинные волосы, – то, что хорошо за стенами обители, плохо в обществе обыкновенных, грешных людей…

– Я великий грешник, – заявил Луи, прохаживаясь с Марией в фойе. – Совесть моя черна, как мрак преисподней. Скоро, очень скоро я снова удалюсь в мою келью. Там я буду возносить мольбы богу, чтобы он не оставил праведницы Марии…

– Вы француз?

– Шотландец, ваше ослепительное всемогущество! Я родился в середине прошлого столетия, хорошо знал вашу прабабку Анну.

– Вы путаете себя с Мельмотом! – рассмеялась Мария.

– Я никогда не лгу, Кэт! – отозвался Луи. – Не угодно ли занять место, – звонят.

Музыка Глинки, соперничая с Бетховеном, убедила слушателей, что здесь много высокого таланта и доброй, целительной силы. «Это надо запомнить», – подумал Луи. И на следующий день превосходно, без нот, на память исполнил, стоя у рояля, первую половину увертюры к «Руслану и Людмиле».

– Вторую я забыл, я невнимательно слушал ее, любуясь вашим профилем, – сказал Луи.

Мария попросила его руку, не эту, левую. Она повернула ее вверх ладонью, взяла со стола лупу и принялась рассматривать линии, узелки, бугры – все эти иероглифы, которые, как уверяют хироманты, есть раскрытая книга прошлого, настоящего и будущего,

– Правду, только правду! – чего-то пугаясь, сказал Луи. – Только то, что на ладони! Пусть оно и неприятно и даже страшно!..

– Вы талантливы, – начала Мария совершенно серьезно – тоном врача, который выслупивает больного. – Вы оставили по себе хорошую память в монастыре, но у вас много врагов, недоброжелателей Слабое здоровье…

– Чем именно я страдаю, Мария?

– Порок сердца, что-то, возможно, с печенью. Вы будете жить очень хорошо, интересно, но…

– Скоро умру?

– Не так скоро, но вот эта линия – она называется линией жизни – резко обрывается, – видите?

– Лет пятьдесят проживу?

– Может быть, и больше. Вы путешественник, кроме того. И…

– А что означает этот крестик, вот здесь?

– Духовное призвание ваше, я думаю. Ну-с, всё!

– Спасибо! Теперь я всё понял! Я и сам сумею гадать, – успокоенно произнес Луи. Эта русская нравилась ему всё больше, всё сильнее. – Дайте вашу руку, поверните ее вверх ладонью! Нет, лупы мне не нужно, я и без нее отлично вижу, что мы скоро расстанемся, вы уедете в свою Россию и там выйдете замуж за миллионера, сибирского купца. Потом…

– Не хочу, всё неправда; я знаю свою судьбу, принц! Что же касается замужества, то оно состоялось четыре года назад. У меня в Петербурге есть дочь, ей три года, она осталась с моей матерью.

– Вы замужем! – пятясь к двери, проговорил Луи. – У вас, Кэт, есть дочь?

– Дня через три я познакомлю вас с моим мужем, – сказала Мария. – Куда вы? Вам плохо? Вы вдруг побледнели! Мистер Кольвин, что с ним?..

Очень хорошие, мужественные стихи написал в эту ночь Роберт Льюис Стивенсон.

– Слушайте, дорогой мой наставник, – обратился он к Кольвину. – Я назвал эти стихи, эту короткую поэму так: «Рождество на море». В ней имеется подтекст, вы его увидите, поймете. Начинаю.

Полузакрыв глаза, слегка подавшись вперед, одной рукой опираясь о стол, другую положив в карман, Луи сделал глубокий вдох, а затем ровным, бесстрастным голосом стал произносить строку за строкой:

Обледенели шкоты, калеча руки нам, По палубам скользили мы, словно по каткам; Гоня нас на утесы, норд-вест суровый дул, Буруны были рядом, и страшен был их гул. Всю ночь шумели волны, крутилась тьма, как дым, Но лишь заря открыла, как скверно мы стоим. Мы всех наверх позвали, в работу запрягли, Поставили марсель мы, на новый галс легли. Весь день лавировали, всё испытав в пути, Весь день тянули шкоты, но не могли уйти. И ураган холодный, как милостыня, гнал Нас прямо на буруны, кружил нас возле скал. Держать старались к югу, чтоб нас отлив унес, Но, сколько мы ни бились, несло нас на утес. Дома, дороги, скалы и брызги у камней, И стражника с биноклем я видел всё ясней. Белее пены моря на крышах снег лежал, И в каждой печке алый шальной огонь пылал, Сияли окна, дымы летели к небесам, Клянусь, я чуял запах всего, что ели там!

– Великолепно! – прервал Кольвин. – Простите, Луи, но это действительно очень хорошо! Слушаю! Читайте!

– Не перебивайте, Кольвин! – поморщился Луи. – Я читаю и всматриваюсь…

Отчетливо я слышал трезвон колоколов. Ну что ж, всю злую правду я вам сказать готов: День наших бед был праздник и звался рождеством, И дом в саду на горке был мой родимый дом. Я словно видел комнат знакомых уголки, И папины седины, и мамины очки, И как огонь веселый, пылающий в печах, Бока румянит чашкам на полках и столах. И даже словно слышал их разговор о том, Что сын уехал в море, тем опечалив дом, И – ах! – каким болваном я стал себя считать: Промерзшие веревки в подобный день таскать! Маяк на горке вспыхнул, и берег потемнел. И вот поднять бом-брамсель нам капитан велел. «Нас опрокинет!» – Джэксон, помощник, закричал. «Теперь уж безразлично», – в ответ он услыхал. Но снасти были новы, и ткань крепка была, И шхуна, как живая, навстречу ветру шла. И зимний день был кончен, и под покровом тьмы, Оставив берег сзади, на волю вышли мы. И был на шхуне каждый доволен в этот час, Что море, только море, здесь окружает нас. Лишь я с тоскою думал о том, что кинул дом, О том, что папа с мамой стареют день за днем [3] .

Луи резко опустился в кресло и сидя повторил последнюю строку:

– О том, что папа с мамой стареют день за днем.

– Очень хорошо, чрезвычайно, необыкновенно! – взволнованно произнес Кольвин. – Но, позвольте, Луи, куда же вы? Что? Как вы сказали?

– Мне здесь нечего делать, дорогой друг и учитель, – печально ответил Луи. – Иду в контору, чтобы расплатиться за пребывание в гостинице. Вечером я уезжаю.

– Луи! – воскликнул Кольвин, обнимая своего друга. – Что случилось?

– Домой, к отцу, к матери, к няне моей! Меня зовет моя Шотландия, Кольвин! Я хочу работать! Мне надоело бездельничать. Спасибо, дорогой учитель, за всё!

 

Глава третья

«На всех парусах летит моя бригантина»

Луи возвратился домой нежданно-негаданно: ничто не было приготовлено к его встрече, да и сам сэр Томас только что уехал по делам службы в Глазго. Миссис Стивенсон гостила у сестры в Сванстоне. Луи вошел в свою комнату и, прежде чем идти в ванную, чтобы вымыть лицо и руки, внимательно оглядел с детства знакомые вещи: диван, круглый стол подле него, шкаф с книгами, бюро в простенке, бронзовые часы на камине, кресло перед письменным столом, а на столе… Странно – на столе лежит библия в толстом кожаном переплете, рядом с нею стоит плетенная из ивовых прутьев корзинка, а в ней очки, моток красной шерсти, альбом с дагерротипами и фотографическими карточками, медный звонок с длинной деревянной ручкой, – тоже хорошо знакомые с детства вещи; они принадлежат старой Камми. Но зачем и кто перенес их сюда, на стол?..

Луи тряхнул звонок, стоявший на маленьком круглом столике. Минуту спустя вошел Ральф; он поклонился молодому хозяину, поздравил с благополучным прибытием, спросил, что угодно. Луи взглядом указал на библию и корзинку с вещами:

– Почему всё это у меня на столе?..

– Разве сэр Томас не писал вам? – удивленно ответил Ральф.

– О чем писал? Я ничего не знаю! В чем дело?

– Так распорядилась Камми, сэр.

– Когда распорядилась, о чем? Ничего не понимаю! И, кроме того, для тебя я по-прежнему Луи, а не сэр!

– Разве вы не знаете, что Камми умерла? И что она распорядилась перед смертью, чтобы эти ее вещи были переданы вам? На память, сэр. «Это всё мое наследство», – сказала она… Не надо плакать, Луи! Ваша нянька дожила до глубокой старости.

Ральф вышел из комнаты, а Луи, забыв о ванной, опустился в кресло у стола; одну руку он положил на библию, пальцами другой стал перебирать содержимое корзинки. Трудно и больно представить себе родной дом без Камми, невозможно поверить, что ее нет на свете. «Два моих друга – человек и собака – расстались с этим миром в мое отсутствие, – вслух произнес Луи. – Два живых существа горячо и преданно любили меня, а я забывал о том, что они есть на свете… Бедная старая Камми…»

Он целовал, как священную реликвию, простой моток шерсти, сжимал в своей руке очки в потемневшей металлической оправе; рассматривал фотографии в альбоме; там было несколько дагерротипных снимков с колыбели, в которой лежал маленький Луи, десяток смешных рисунков: домик, кораблик, человечек с рогами на лбу и хвостиком за спиною, маяк, паровоз… И на каждом рисунке неумелая, крупная подпись: «ЛУ СТИВЕНСОН» – и дата: «1856 год».

«Всё помню, всё вижу; даже запахи детства, как ветерки, проносятся предо мною, – шептал Луи. – Мне было шесть лет, когда я рисовал этот домик, человечка с рогами… О, Камми, Камми!»

Он заплакал. Часы пробили шесть, потом семь раз, а ему не хотелось, трудно было расстаться с этими дорогими его памяти и сердцу вещами… Он плакал и ловил себя на том, что плачет, а радуется тому, что у него такое обычное, как у всех людей, сердце, способное жалеть, страдать и забывать о себе. Несколько раз входил Ральф, приглашая в столовую, заглянула Полли и, остановившись на пороге, издали смотрела на мистера Стивенсона-младшего, так недавно, кажется, прибегавшего в кухню посмотреть, как делается пудинг, и тайком, на ушко, просившего дать ему полтарелки сейчас, а полтарелки он съест потом, за обедом… Давно ли Луи читал слугам в кухне рассказы, сам изустно сочинял таинственные истории! И в этом ему помогала старая Камми. Как быстро проходит время! Мистер Стивенсон уже мужчина; ему пора жениться – об этом часто говорят сэр Томас и его жена; но они очень боятся, что их сын остановит свой выбор на какой-нибудь легкомысленной танцовщице, которую сухопутный и морской гарнизон Эдинбурга называет «нашей красоткой Кэт». Мистер Стивенсон плачет… «Молодой хозяин хороший человек», – шепчет Полли и спешит на кухню.

– Всё сидит и сидит, – пробормотал Ральф. – Я его зову обедать, а он: «Да, покажи, сведи меня непременно!» Это он о чем, Полли?

– Это он о Камми: хочет, чтобы ты сходил с ним на ее могилу, – отвечает Полли, удивленно глядя на садовника. Этот тоже состарился и уже не понимает самых простых вещей…

Луи побывал на могиле своей няни, две недели гостил в Сванстоне вместе с родителями своими, несколько дней бродил по окрестным полям и рощам. На полчаса заглянул он в таверну «Веселый трубач», спросил хозяина, не знает ли он, где Кэт.

Хозяин улыбнулся.

– Какая Кэт? Драммонд? В Эдинбурге так много Кэт, сэр, и каждой хочется называться Драммонд.

– Она танцевала и пела у вас, – напомнил Луи. – И все сходили с ума!

– Не дай вам бог сойти с ума от Кэт, – отеческим тоном проговорил хозяин таверны. – Вспомнил! Некто Эбенезер сколотил бродячую труппу артистов и сам показывает фокусы, а Кэт ему помогает.

– Вы его видели? – воскликнул Луи.

– Фокусы я люблю, – ответил хозяин. – Пустите меня, сэр, вы порвете мне передник!

Одно стихотворение о Кэт, короткая поэма о морских странствиях, бурях и туманах. Луи трижды переписал «Рождество на море» и взял его с собою в Лондон: только что пришло письмо от Сиднея Кольвина, в котором он приглашал Луи к себе в гости, мимоходом, но весьма многозначительно сообщая, что редактор лондонского журнала Лесли Стефан «с удовольствием принял для напечатания статьи и очерки, написанные Вами в Ментоне, и ждет, что Вы дадите ему еще что-нибудь…».

В огромном, неуютном Лондоне было дымно, туманно и сыро, когда Луи разыскивал дом, в котором жил Кольвин. К услугам Луи были омнибусы и кебы, но он нарочно шел пешком, чтобы полнее и глубже почувствовать Диккенса, а может быть, и встретить на улицах его героев. О, их тут сколько угодно! Маленькие Давиды Копперфильды и Оливеры Твисты бредут в тумане фантастическими призраками, а за ними шагают, внимания на них не обращая, мистеры Микоберы, Домби, Каркеры – вся живая галерея диккенсовских персонажей, за исключением Пиквика, который, как о том подумал Луи, наверное, еще не вернулся из путешествия. А вот вынырнул из тумана высоченный детина с пышными баками и в блестящем цилиндре, постучал тростью и исчез. Кто-то толкнул Луи, злобно буркнул: «Остановились тут!..» – и немедленно исчез, словно растворясь в воздухе. Дама в старомодном наряде перегнала Луи и также скрылась, где-то постукивая каблуками. Всё было ненастоящее, похожее на сон, когда ты болен. Внезапно Луи увидел лошадиную морду и попятился, а за ним, ругаясь и кляня погоду, сделали два шага назад и те, что шли с ним рядом. За одной лошадиной мордой показалась другая, фыркающая, с разинутой пастью, за нею третья, четвертая… Мутный рассыпчатый свет фонаря на передке омнибуса коротким мечом пронзил мглу.

Дорогу перебежала собака, и, словно свидетельствуя, что путь для пешеходов свободен, коротко пролаяла на противоположном тротуаре. Луи немедленно устремился на ее голос, но снова принужден был остановиться: справа неторопливым, сосредоточенным потоком катились кебы, кареты, повозки; храпя и отдуваясь, шли длинногривые лошади – круглосуточные чернорабочие всех городов мира. Луи наконец перешел дорогу и, ступив на тротуар, сделал шаг, второй – и уперся в стену дома. «Лево руля!» – скомандовал себе Луи. «Пробоина по шву, сэр, приготовьте помпы!» – добавил он и, ступая, как по льду, неуверенно и с опаской двинулся вслед солидно шагающим лондонцам.

«А как тут у них со свиданиями?» – подумал он.

– Жди меня там-то во столько-то, – усмехнулся Луи, вслух произнося эту фразу.

– Вы с ума сошли! – сказал кто-то рядом с ним.

Луи повернул голову, вгляделся, вздрогнул.

– Кэт! – крикнул он, протягивая руки и ловя ими встречных. – Это ты, Кэт?

Может быть – она, может быть – не она, но так похожа, особенно голосом.

– Кэт! – крикнул Луи, тоскуя и чувствуя, что у него нет сил идти дальше: в груди тяжесть, боль под лопатками. – Кэт! Остановись! Это я, Луи! Кэт! Дорогая!..

Резкий рожок, ослепительный свет фонаря, десятки спин; снова переход, только надо подождать, когда дадут сигнал для свободного продвижения через дорогу.

– Поставьте маяк на площадях! – крикнул Луи. – Осветите свой город, леди и джентльмены! Кэт?

Взглянул на часы: одиннадцать. В полдень, насколько это верно, туман становится менее плотным, солнце пробивает его, а иногда светит и даже греет. Но сегодня, как и вчера, Лондон не видел солнца, фонари горели весь день, а вечером зажгли добавочные. «Нет, на море лучше, – сказал Луи, даже и не себе, а просто так, вырвалось вслух. – Проживи я в этом городе месяцев шесть – и конец».

В два часа дня он достиг наконец района, в котором жил Кельвин, но район оказался чуть меньше половины Эдинбурга. Дома здесь были маленькие, одноэтажные, и у каждой двери лежал упитанный злой пес. «У Кольвина нет собаки, – значит, легко найти его дом», – подумал Луи.

Он его нашел, но Кольвина не оказалось дома. Служанка провела Луи в кабинет его друга. Какое счастье – огромный камин, а в нем трещат и стреляют полутораметровые поленья! Уютно, тепло, – как дома…

– Я лягу, мне нехорошо, – сказал Луи служанке.

Семь дней мучил его кашель. На восьмой показалась кровь. Кольвин побледнел. Луи рассмеялся:

– Скорее, мой друг и наставник, знакомьте меня с теми людьми, ради которых и пригласили мою больную особу в Лондон. Я не могу здесь долго оставаться, – дышать нечем…

Он не шутя сказал Кольвину, что любит его так, как если бы он был родным братом, что Кольвин для него если не мать, то в любом случае Камми: старая простая женщина воспитала в нем поэтическую любовь к родине, сообщив этому чувству романтику и присущую любви мечтательность. Камми научила питомца своего ценить народные были и легенды о прошлом Шотландии, сказки и песни, поговорки и пословицы. «Если я действительно художник и мне суждено оставить след в литературе, то этим я обязан моей нянюшке, – говорил Луи Кольвину и столь же серьезно добавлял: – А вы указали направление этой деятельности, подбодрили меня и помогли в самую решительную пору моей жизни. Без вас я остался бы дилетантом, вы пробудили во мне художника…»

Кольвин ввел своего друга в клубы и салоны, познакомил с представителями всех родов искусства, и Луи с наглядностью убедился, что кое в чем он опередил своих земляков-англичан, кое в чем отстал. Влиятельный критик Эдмунд Госс после часовой беседы с Луи сказал:

– Вам нужно определить свои наиболее сильные свойства и, как выражаются золотопромышленники, начать разрабатывать найденный вами прииск. Стихи, статьи и всевозможные опыты «по поводу» – это, как мне кажется, только левая рука ваша. А вы не левша. Поднимите нечто правой рукой!

– И правой и левой, – пошутил Луи, сославшись на рулевого, работающего обеими руками.

– И всё же только правой, – назидательно возразил Госс. – Непосредственные распоряжения от мозга принимает правая рука. Левая всего лишь ее помощник.

– Я намерен трудиться над стилем, – заявил Луи. – К этому приучили и приохотили меня стихи.

– Прежде всего необходимо трудиться, – с той же назидательностью проговорил Госс. – Сотни молодых людей погубили свои дарования только потому, что понадеялись на некую волшебную подсказку, игнорируя длительные усилия, ежедневный труд. Да и что может быть волшебнее труда!

– Вот-вот соберусь, сяду и начну работать, – пообещал и себе и Госсу Луи. – Я очень поздно нашел таких добрых наставников, как вы и Кольвин.

В Лондоне нечем было дышать, – туман, сырость, дым. Скоро Луи затосковал по синему небу, солнцу, медленно бредущим облакам. В июне 1874 года он вернулся домой.

На его рабочем столе справа и слева лежали стопки книг: Бальзак, Гюго, Дюма, Мишле, Вальтер Скотт, стихи Вийона, Роберта Бёрнса. Белых шелковых закладок у Луи было только две, и они кочевали из одного тома Бальзака и Дюма в другой. Стихи Гюго раскрывались наудачу. Вальтер Скотт, подобно реликвии, перелистывался с тем чувством благоговения, с каким Луи когда-то расхаживал по залам Лувра: количество шедевров убивало желание познакомиться с каждым. Луи не менее получаса рассматривал только одну какую-нибудь картину. Точно так же, раскрыв том Вальтера Скотта, он подолгу и вслух останавливался на одной какой-нибудь странице, вникая в стиль, изучая и анализируя фразу. После двух-трех часов чтения он принимался писать. Чужая фраза давала толчок, подсказывала интонацию, призывала к соревнованию…

«Дорогой Кольвин, я пишу, как бешеный… В течение десяти лет я кое-что понял, я знаю, что, готовясь к чему-либо, надо работать, по выражению Бальзака, подобно шахтеру, засыпанному обвалом…»

Он писал о своих путевых впечатлениях, о Париже, Лондоне, о маяках «Скерри-Вор» и «Бель-Рок», о бродячих певцах и танцорах Шотландии, Роб Рое и простом пастухе Тодде. Кстати, где он и что с ним? Никто не знает.

Сэр Томас как-то сказал сыну: «В Шотландии очень много пастухов, и нет среди них такого, ради которого можно и стоило бы всё бросить и отправиться на его поиски. Тодд должен искать тебя, а не ты его».

Сэр Томас старился, становился брюзгой, раздражительным. Миссис Стивенсон, во всем покорная мужу, чувствовала себя счастливой уже только потому, что ее сын – единственный сын – снова дома и, видимо, надолго: сидит, читает, пишет.

– У тебя, Луи, еще нет пергамента, на котором внизу много подписей, печать, а наверху несколько слов о твоем праве на звание адвоката.

– Оно мне не нужно, папа.

– А я настаиваю, Луи! Через год ты покажешь мне этот пергамент! Стихи, статьи и фельетоны могут подождать.

– Я должен торопиться, папа. Самый лживый врач сказал, что я проживу шестьдесят лет. Самый правдивый остановился на сорока пяти годах. Житейская истина всегда посередине.

– Ты говоришь глупости, – раздраженно простонал сэр Томас. – Ты должен открыть свою контору, а там пиши что хочешь! Меня часто спрашивают: чем занимается ваш сын? А я…

– Разве тебе неизвестно, чем я занят, папа? Я уже печатаюсь. Скоро меня будут знать и те, кто задает эти пустые, злые вопросы. Я собираюсь писать роман. Ты его прочтешь залпом и трижды в год будешь перечитывать.

Сэр Томас встал и, что делал в редчайших, исключительных случаях, помянул черта. Луи поглядел на отца какими-то особенными, новыми глазами, и это не укрылось от сэра Томаса. Он даже вздрогнул от испуга и спросил:

– Что ты так смотришь?

Луи продолжал неотрывно глядеть на отца, почти не моргая. Наконец он заговорил:

– Я сейчас пожалел тебя, папа. Пожалел от всего сердца. Дело в том, что ты привык видеть и понимать судьбу человека как прямую линию: некто родится, до какого-то возраста воспитывается в семье, потом поступает в школу, оттуда в университет, затем этот человек становится адвокатом, учителем, судьей, инженером, врачом… Из этого привычного порядка ты не хочешь исключить художника, который не создается учебным заведением, но необычным чудом является в мир. Кто дал нам Вальтера Скотта? Какое учебное заведение имеет право сказать, что оно выпустило из своих стен Байрона с его душой и сердцем гения? Кому из преподавателей ты пожмешь руку с благодарностью за то, что подарил миру Диккенса? Не мешай мне, папа, не печалься о моей судьбе, – я ее знаю. Вся беда в том, что я нездоров и век мой, наверное, недолог. Но я тороплюсь, я пробегаю мимо полустанков и маленьких станций. Еще год, два, три – и я возвращу тебе все мои долги. А потом…

– За что же ты жалеешь меня? – с обидой и печалью в голосе спросил сэр Томас.

– Я жалею тебя за то, что ты расстраиваешься и мучаешь себя напрасно. Ты создал смешных богов – Карьеру и Должность – и всерьез воображаешь, что они-то и есть единственные на земле. Нет, папа, есть Искусство, и тут не ты выбираешь его, а оно тебя.

– И ты считаешь себя избранником? – с пристрастием прокурора спросил сэр Томас.

Луи покачал головой:

– Не то слово, папа. Не избранником, а человеком, способным создавать произведения искусства. Я уже вижу, как на рейд, где стоят великолепные корабли под флагами всех родов искусства, на всех парусах летит моя бригантина! И ее готовятся встретить пушечным салютом. Папа, – громко и весело закончил Луи, – дорогой мой папа! Есть легкие и трудные роды! Мне нелегко, но я на пути к моему берегу!

Сэр Томас, ни слова не сказав, повернулся и вышел. Он сел за стол в своем кабинете, скрестил пальцы и надолго ушел в себя. Он думал о сыне, которого очень любил, любит и, наверное, будет всегда любить, о судьбе его, мысленно желал ему всех благ и счастья и в то же время боялся за него.

– Луи нездоров, – шептал сэр Томас, – век его недолог. А что, если он и в самом деле станет писателем? Как Вальтер Скотт! И я еще дождусь его книг, прочту их…

Сэр Томас улыбнулся. На глазах его показались слезы.

 

Глава четвертая

«Мне уже двадцать пять лет! Мне еще только двадцать пять лет!»

Лесли Стефан приехал в Эдинбург только за тем, чтобы познакомить Луи с одним из сотрудников своего журнала – поэтом Уильямом Хэнли. В пасмурный день середины февраля 1875 года они вошли в помещение городского госпиталя, поднялись на второй этаж по-тюремному мрачного здания. В полутемном коридоре, длиною не менее сорока метров, Луи боязливым шепотом спросил:

– Куда вы меня ведете? Хэнли здесь? Он болен?

Ответ был произнесен тем же взвешивающим каждое слово шепотом. В церкви, больнице и морге громко не говорят.

– Хэнли недавно отняли левую ногу… У него костный туберкулез, Бедняга щедро одарен, стихи его прекрасны, а он сам… Впрочем, увидите. Он в восторге от ваших статей, – вернее, ему нравится ваш стиль, фраза, форма, но… Мне хочется, чтобы вы полюбили этого человека.

В маленькой палате в самом конце коридора было светло, по-больничному неуютно; Луи казалось, что он в тюремной камере; он и не подозревал, что в Эдинбурге существуют так называемые лечебные заведения, поразительно похожие на тот арестный дом, в котором был заключен Джон Тодд. Стефан подошел к стоявшей подле окна кровати и вполголоса проговорил:

– Дружище Хэнли, добрый день! Я привел к вам Луи Стивенсона.

Лохматая голова приподнялась с подушки, а спустя пять секунд взору посетителей предстал рыжебородый, широкоплечий гигант с голубыми глазами. Он выпрямился во весь рост, оскалил в добродушной улыбке крепкие желтоватые зубы и, не опираясь на стоявшее подле кровати кресло, одним скачком на своей единственной правой ноге достиг окна, освободил от каких-то коробок и бутылок с лекарствами половину подоконника, а затем с ловкостью натренированного калеки-гимнаста опустился на кровать.

– Вас мистер Стивенсон, – он подал Луи руку и, назвав себя, указал на подоконник, – попрошу занять эту ложу, а вы, почтенный обладатель редакторских ножниц, садитесь в партер, вот так. Обрадован и счастлив! Выкладывайте на стол все ваши подношения!

Стефан раскрыл саквояж и стал вынимать оттуда свертки и пакеты, перевязанные цветными узенькими лентами.

– Сигары, дружище Хэнли, – сказал он, побарабанив пальцами по ящику с многокрасочной картинкой на крышке. – Спички. Ветчина. А вот здесь…

– Спичек много, ветчины мало, – пробасил Хэнли, поглядывая то на подношения, то на Луи. – Сигары – это хорошо. О! Ром! Вы недолго протянете, Стефан, – люди с таким добрым сердцем умирают обычно после сорока пяти лет!

– Ром преподносит вам Луи Стивенсон, – сказал Стефан. – А вот здесь консервированные крабы.

– Остроумно! – рассмеялся Хэнли, поглаживая свою живописную, вне конкурса, бороду. – Спасибо, Стивенсон!

– Крабы – это Стефан, – заявил Луи. – От меня пачка египетских сигарет.

– У вас тоже великое сердце, – сказал Хэнли, – Сужу по стилю вашему, мистер! Он у вас из хорошей английской стали. Всё?

– Нет, не всё, – усмехнулся Стефан. – На самом дне саквояжа банка вишневого варенья. Теперь все. Как себя чувствуете, старина?

– Хирурги собираются ампутировать и вторую мою ногу, – ответил Хэнли. – Только вряд ли удается им эта безумная затея. Они недолго думают перед тем, как сделать вас одноногим, и не скоро решаются на то, чтобы окончательно изуродовать вас. Я намерен предупредить их, я уйду отсюда. Мне здесь скучно. Я не слышу пения птиц, не вижу красивых женщин, не дышу воздухом лесов. Почему вы смотрите на меня с таким не идущим к месгу состраданием, мистер Стивенсон?

Луи не знал, что и сказать. Место для сострадания, по его мнению, было вполне идеальное. Одноногого собираются превратить в совершенно безногого. О чем можно разговаривать с этим абсолютно неунывающим, не желающим, видимо, считать себя несчастным, больным человеком?..

– А вы поговорите о своих мечтах, планах, сердечных делах, – угадывая чужие мысли, произнес Хэнли. – У вас излишне длинные волосы, сэр! Почаще взбалтывайте их на мой манер. Английские дамы любят эксцентричных мужчин.

– Написали что-нибудь за это время? – с осторожной вкрадчивостью осведомился Стефан. – Для вас я оставил пять свободных страниц, дружище!

– Сочинил нечто, похожее на канун мироздания; всё еще только угадывается, – ответил Хэнли, закуривая сигарету и заявляя своим посетителям, что в палате курить строго воспрещается. – Пяти страниц мне много. Дайте одну, но первую. Для четырех строк, только для четырех!

– Я вас очень прошу – прочтите! – невольно вырвалось у Луи.

Хэнли ответил, что его и просить не надо, – вот сидит редактор, у него в кармане чековая книжка: четыре строки по пятьдесят шиллингов составляют два фунта стерлингов.

– Извольте, слушайте! Называется это четверостишие «Окно».

Хэнли откашлялся, руки сложил на груди и низкой октавой – чрезмерно низкой для четырех строк – продекламировал:

В окно мне виден белый свет, Тот свет, где вы живете, Где вы едите, спите, пьете И где меня давно уж нет…

– Что скажете? – спросил Хэнли, одной рукой хлопая по колену Луи, другой по спине Стефана. – Какой лаконизм! А мысль! Только после опубликования этого четверостишия англичане поймут, кого им не хватает!

Он самодовольно рассмеялся. Этот человек все больше и всё сильнее нравился Луи… «Вот у кого следует учиться мужеству и уму», – думал Луи, завидуя характеру Хэнли, его умению быть самим собою в любых обстоятельствах. В палату дважды заглядывала какая-то фигура в белом халате. Луи решил, что это врач, который вот-вот заявит, что посетителям пора уходить. Так оно и случилось. Хэнли просил ординатора продлить свидание, но тот не позволил, заявив, что сегодня не приемный день, во-первых, и посетители почему-то не в халатах, во-вторых. Хэнли топнул ногой, крикнул: «Вон отсюда!» – и фигура вновь показалась только тридцать минут спустя, когда Луи и Стефан уже прощались с поэтом, дав слово навестить его на следующей неделе.

– Побольше сигар и новостей! – напутствовал Хэнли. – Немного денег; здесь все любезны, но не бесплатно.

Хэнли очаровал Луи. В обычный приемный день он пришел к нему один и принес несколько кредиток в конверте, бутылку вина, коробку сигар. Хэнли прежде всего посмотрел, сколько в конверте денег, потом внимательно оглядел этикетку на бутылке, понюхал сигару, коротко поблагодарил и незамедлительно, с места в карьер, начал критиковать статьи Луи.

– В них привлекает стиль, изложение, но суть… – Хэнли покачал своей лохматой головой, – суть устарела. Да, сэр, устарела. Нельзя в конце девятнадцатого века повторять исторические и лирические отступления Вальтера Скотта, нет нужды воспевать прошлое Шотландии, – что вам в этом прошлом? Чего вы лишились, – земли, денег, имени? Отвечайте как на экзамене, сэр! И немедленно, не думая!

Луи не ожидал подобных вопросов, никогда не думал о том, что его стихи и статьи могут кому-нибудь не нравиться, тем более что все читавшие и статьи и стихи высоко отзываются о стиле, то есть о внешности некоего внутреннего содержания. Странно… Разве не является суть всякого литературного произведения личным делом его автора? Странно… Луи деликатно дал понять Хэнли, что он не ожидал от него подобной критики, – разве можно взыскивать за «что», если безупречно «как»?

– С неба упали! – кратко резюмировал Хэнли, вкладывая в эти три слова всё свое раздражение и даже гнев. – Взгляните на меня, сэр! Небрит, непричесан, плохо воспитан и низвергнут в пучину гнуснейших неприятностей. Но есть душа и сердце Хэнли, и эти душа и сердце, только они, но никак не борода и волосатая грудь, не гигантский рост и руки гориллы принимают участие в создании бессмертия Хэнли! Вы знаете автора воскресных куплетов в лондонском «Визитере»? Красив, молод, изящен и – глуп, как леденец! Нет, сэр, человек, владеющий стилем, обязан иметь и содержание!

– Но ведь сами же вы в первое наше свидание… – неуверенно начал Луи.

– Я говорил о стиле, форме и сути, а вы обо мне, несчастном калеке, который в ближайшие же дни может оказаться на сто двадцать сантиметров короче ростом! – раздраженно перебил Хэнли и кинул дымившую сигару в угол палаты. – Вам стыдно?

– Пока еще нет, но, возможно, в будущем я всё пойму, – признался Луи, чувствуя при этом, что ему очень приятно быть предельно правдивым с этим откровенным до грубости человеком.

– Вы талантливы, мой друг, – смягчив тон, произнес Хэнли. – И не к лицу вам воспевать хрестоматийный вереск и прошлое Шотландии. А уж если уходить в прошлое, то – в пику настоящему, сэр!

– Я так и делаю, – несмело заявил Луи. – Стараюсь делать.

– Старайтесь, старайтесь, – буркнул Хэнли и раскурил новую сигару, недовольно морщась. – Никогда не покупайте тот товар, который для вас снимают с витрины! – назидательно добавил он. – Как я это узнал? Гм… я наблюдателен, и только. Извольте взглянуть, – он взял коробку с сигарами и, показывая крышку, попросил сравнить ее с тыльной стороной: от действия света надпись на коробке выцвела, краски потускнели.

– А сигары отсырели, – заключил Хэнли. – Нечто подобное мы наблюдаем и в литературе. Пишите роман! – вдруг, без всякого перехода, проговорил он, пренебрежительно кидая коробку с сигарами на подоконник. – И пусть стиль служит сюжету, интриге, интересной истории. Ваш отец строитель маяков?

– И дедушка, и дядя, – с наивной гордостью произнес Луи.

– Значит, вы знаете море?

– Немного, но люблю его. Нахожу, что корабль – самое поэтичное из всего того, что только сделал человек на земле.

– Писать следует только о том, что горячо любишь, – конфузливо опуская взгляд, проговорил Хэнли и сам усмехнулся тому, что, видимо, принужден повторять школьные истины. – И – это обязательно – следует изображать хороших людей. Ну, а для того, чтобы поверили, что мистер Хэнли, к примеру, хороший человек, нужно доказать, что он порою способен и на нечто нехорошее. Кто виноват в этом? Ага, видите! Возникает история! Завязывается узелок! А тут еще море, маяки, любовь и коварство. Почему молчите?

– Внимательно слушаю вас, дорогой Хэнли, – отозвался Луи. – Сидней Кольвин многое сделал для меня, но…

– Начал с теорем, а за аксиомами послал ко мне? – хохоча и всхлипывая, спросил Хэнли. – Ваш Кольвин был ослеплен стилем. Я его понимаю. Очень хорошо понимаю. Вы, сэр, мастер. Тренировать стиль можно только в работе. Я говорю это и себе, но… – он медленно развел руками и яростно затянулся сигарой. – Моя песенка спета.

– Я говорил с главным хирургом госпиталя, – несмело произнес Луи, – он надеется, что всё обойдется без ампутации.

– Возможно, – уныло согласился Хэнли, – но костный туберкулез всё равно со мною не расстанется. Я обречен. Долго мне не протянуть. К черту! – воскликнул он. – Будем пить вино! Из одного стакана, второго у меня нет.

– Я принесу стаканы, Хэнли.

– Принесете? О, доброта! В таком случае, мой друг, принесите и кресло, но чтобы все четыре ножки его были на колесиках. Скоро можно будет выходить в сад. Я сумею передвигаться в кресле. У вас есть такое?

– Есть, – ответил Луи, вспоминая старинное, дедушкой Робертом заказанное, кресло, стоящее в кабинете отца. – Принесу, Хэнли, непременно!

На следующий же дань он взвалил кресло себе на голову и нес его таким образом от дома до госпиталя, через весь Эдинбург. Он чувствовал себя мальчиком, стащившим из буфета дорогое лакомство для своего приятеля. Хэнли был доволен подарком; от радости он скакал по палате на своей единственной ноге, садился в кресло и, отталкиваясь костылем, ездил из угла в угол палаты.

– Добротная вещь, – сказал он, вконец утомившись. – Теперь таких не делают.

– Aral – поймал его на слове Луи. – Вы сами…

– Будем хвалить мастеров, умеющих облегчить нашу жизнь, – перебил Хэнли, – и воспевать только то, что перед нашими глазами.

– Перед нашими глазами искусство старых мастеров, – заметил Луи.

– Самодвижущееся кресло было куда лучше и удобнее, – отпарировал Хэнли. – И такое кресло сделает сегодняшний мастер, попросту говоря – столяр. Читайте, что написали вчера и неделю назад!

Луи прочел стихотворение, воспевающее вересковое пиво и былую доблесть простого человека Шотландии. Хэнли не одобрил стихотворения, назвал его имитацией, подражанием, работой, сделанной с завязанными глазами.

– Откройте глаза, снимите повязку, мистер Стивенсон! – кричал Хэнли, потрясая кулаками. – В жизни всё проще! Будьте естественны! Не губите «напрасно ваш стиль! Употребите его в дело!

Спустя несколько дней Хэнли было разрешено выходить в сад, куда перекочевало и кресло на колесиках. Однажды Луи нанял кеб и три часа подряд возил в нем Хэнли по улицам Эдинбурга. Картина была на редкость живописная: лохматый, рыжебородый гигант в больничном халате и рядом с ним впалощекий, бледный молодой человек с длинными, разделенными прямым пробором волосами. Гигант, обозревая дома и людей, громко смеется и отпускает остроты, спутник его блаженно улыбается. Один счастлив вполне, другой пытается уверить себя, что иного счастья не бывает. Дама с темно-синим зонтиком в руках останавливается на тротуаре, смотрит на сидящих в кебе и трагически опускает руки. Хэнли говорит, что это одна из его поклонниц, радующаяся тому, что видит его живым и здоровым.

– Это моя мать, Хэнли, – поправил Луи.

– Мать? Если это действительно так, то она чем-то недовольна.

– Она приняла вас за отца одной ненавистной ее сердцу девицы, – с трудом попадая в шутливый тон своего друга, произнес Луи.

– Я компрометирую вас? – спросил Хэнли.

Вместо ответа Луи обнял его и затянул песню про моряка, сбившегося с курса в океане. Хэнли, не зная слов песни, гудел октавой и дирижировал обеими руками. «В завтрашних газетах о нас напишут в городской хронике», – подумал Луи.

Газеты никак и ничем не откликнулись на не свойственную жителям Эдинбурга выходку бородатого и длинноволосого, как о том отзывались знакомые семьи Стивенсонов, желая тем указать на недопустимое поведение их сына.

– Они все пуритане, ослы! – выходил из себя Луи, выслушивая сетования отца и матери. – Хэнли достойнейший человек! Я люблю его и презираю так называемый этикет и чванные приличия! Что может быть священнее дружбы!..

Вскоре Хэнли выписался из госпиталя и поселился в ветхом домишке неподалеку от университета, а Луи исполнил наконец желание отца, получив диплом на звание адвоката. От работы в суде он все же отказался.

– Почему? – спросил сэр Томас. – Тебе уже двадцать пять лет.

– Еще год, два – и меня будут знать как писателя, папа. Аминь!

– Помилуй тебя боже, – без иронии проговорил сэр Томас. – Друг мой, – начал он не совсем уверенно, – твой дядя Аллан получил письмо от Боба. Мой племянник живет в Париже и пишет картины. Он примкнул к барбизонцам; не понимаю, как случилось, что его приняли! Или там все такие, как твой двоюродный братец Боб?

– Боб, папа, хитрый человек, – усмехнулся Луи. – Он напишет портрет и сделает глаза ярко-желтого цвета.

– Такие бывают? – изумленно спросил сэр Томас.

– Конечно, нет. Но портрет с ярко-желтыми глазами нельзя назвать бездарным, – невольно думаешь: а что, если в этом заложена некая мысль, идея? Один подумает, другой за эту некую мысль подвалит.

– Но кого же, в таком случае, обманывают? – спросил сэр Томас. – Маяк без фонаря не построишь и нельзя вместо фонаря поставить клетку с попугаем!

– В искусстве, папа, а в живописи прежде всего, это возможно, – рассмеялся Луи. – Один мой приятель изобразил на полотне огромную чайную ложку и на ней огромного взъерошенного зеленого кота. Публика хохотала, газеты бесновались, художник стал знаменитым человеком. До сих пор он малюет на полотне собачьи хвосты и синих коров с пятью ногами.

– Ничего не понимаю, – чистосердечно признался сэр Томас. – Хотел бы я взглянуть на портреты, которые пишет Боб.

– Я поеду и взгляну, папа, и доложу тебе, – немного подумав, сказал Луи. – Отпусти меня на опушку леса Фонтенбло, в деревню Барбизон! Старики барбизонцы давно в могиле, но мне очень хочется пожить среди людей моего возраста.

– Когда ты угомонишься, Луи! – с нестрогим упреком воскликнул сэр Томас и притянул к себе сына, как делал это двадцать лет назад. Руки его дрожали, взгляд выражал мольбу. – Подумай, Луи, я на пороге старости, ты уже мужчина. Ты собираешься писать романы. Помоги мне бог дожить до этого времени, и твоей матери также. О всех писателях, насколько мне известно, после их смерти пишут биографии. Что напишут о тебе? Как трудно будет тому, кто вздумает изобразить твою жизнь! Одно сплошное непостоянство – сегодня здесь, завтра там… Невеселое существование бродяги, полное отсутствие своего лица, вздорные мысли, нелепые поступки. Сейчас тебе хочется покинуть семью ради каких-то барбизонцев, бродяжить по Франции, преступно расходовать свои силы. Ты должен помнить, родной мой, что ты нездоров, что у тебя больные легкие, слабое сердце. Береги себя хотя бы ради литературы, если я и мама стали для тебя чужими людьми… Ты и не подозреваешь, как убивается бедная мама, сколько слез… А, да что говорить! Уезжай! Трудный, тяжелый человек!

Он оттолкнул от себя сына, встал, качнулся. Луи поддержал отца, обнял. Сэр Томас молча поцеловал его в лоб.

– Надолго? – спросил он, глядя сыну в глаза.

– Во мне всё кипит, папа, – ответил Луи на всё, о чем только что говорил отец. – Моя мечта – поселиться в горах Шотландии, но там понастроили себе коттеджей унылые мои соотечественники… Вот у кого, папа, ярко-желтые глаза! Да, Боб прав, если только он имел в виду англичан! В моих жилах кровь бродяги. Я и в самом деле потомок Роб Роя. Мне уже двадцать пять лет. Мне еще только двадцать пять лет…

– Женись, отыщи себе пристанище, успокойся и начни трудиться, – властно заметил сэр Томас.

– Хорошая мысль! – воскликнул Луи. – Завтра же отправлюсь на поиски жены!

– Для этого нет надобности уезжать в Париж, – невест много и у нас, в Шотландии, Луи.

– Была одна, папа, но ты…

Сэр Томас молча сунул в руки сыну чек на предъявителя и вышел, хлопнув дверью.

Месяц спустя он хлопнул дверью еще раз, когда Луи подал ему воскресную газету и обратил его внимание на восьмистишие под названием «Девушке с гор» за подписью Хэнли.

– Читай вслух, папа, – попросил Луи. – Стихи нерифмованные, ты любишь такие. Читай!

Сэр Томас начал читать:

О тебе, Кэт, мне рассказывал мой друг, И вот я вижу тебя, Девушка с гор… Ты унижена, как моя родина, И горда и прекрасна, как она.

Дальше сэр Томас читать не стал. Он кинул газету на стол, поднялся с кресла и вышел из кабинета, яростно хлопнув дверью. Луи рассмеялся. Но он был бледен, когда вслух, для себя, перечитывал стихи Хэнли…

 

Часть четвертая

Скитания

 

Глава первая

О вещах весьма высоких, серьезных, личных

Луи воспринимал Париж как город литературных героев, которые никогда не казались ему вымышленными. В Лондоне он встречал только одних диккенсовских злодеев, чудаков, карикатурных добродетельных дам и несчастных мальчиков. Персонажи Диккенса разгуливали не только по улицам Лондона, они колонизировали всю Англию, проникли в частные дома и конторы, забрались на сиденья омнибусов и встали за прилавками магазинов, уселись за школьные парты и заняли все кресла у всех каминов во всех домах.

Только Диккенс, только он один, словно английская литература с него началась и им кончалась.

В Париже невозбранно жили и действовали герои всех литературных произведений, какие только были созданы гением Франции. Чаще всего встречались персонажи романов Бальзака. Растиньяк преследовал Луи ежедневно везде и всюду. Папаша Горио бродил чаще всего там, где его прописал Бальзак, – на улице Нев-Сент-Женевьев, между Латинским кварталом и предместьем Сен-Марсо. В центре города расхаживал приехавший из провинции месье Гранде. Мадам Нюсинген пешком не ходила, Луи видел ее только в экипаже под фиолетовым зонтиком с кружевами, который она держала высоко поднятым над своей головой. Что же касается толпы, то и ее представители обращали на себя внимание и запоминались благодаря Бальзаку. Луи не просто казалось, – он был убежден, и так оно, очевидно, и было, что весь Париж создан прежде всего Бальзаком, а до него, что очень трудно и почти невозможно проверить, – Александром Дюма и Гюго. Персонажи Золя жили в особняках и на улице показывались редко. Не было нужды ехать в провинцию, чтобы познакомиться с мадам Бовари, – это она под руку со своим мужем степенно шагала вечером по набережной Сены, не поднимая глаз и не выпрямляя чуть согнутого стана.

Мими и Мюзетты легкомысленного, но цепко наблюдательного Мюрже порхают на всех улицах и площадях. Здравствуют и кое-как благоденствуют Фромоны-младшие и Рислеры-старшие Альфонса Доде, этого Диккенса Франции. Но как живуч, пронырлив и бессмертен преуспевающий Растиньяк! В Париже он и на улицах, и в домах, и в кафе.

«Каких людей создам я?» – спрашивал Луи, делая ударение на последнем слове, состоящем из одной буквы, – слове, одновременно и гордом и униженном и почти всегда нескромном по своей коварной интонации. «Пройдут годы, в кафе, за столиком которого сейчас сижу я, войдет молодой писатель, и ему также будет чуточку не по себе от обилия Растиньяков, и в то же время он позавидует художнику, сумевшему создать столь живой, – бессмертный, может быть, характер… Этот молодой писатель непременно должен увидеть и того человека, которого пустил в жизнь Роберт Льюис Стивенсон…»

Луи улыбнулся. Лениво, по привычке потягивая вино, он проводил взглядом живой персонаж из романа Мюрже о богеме и мысленно обозрел свою жизнь за истекший год. Что сделано? В Сванстоне совместно с «доисторическим, пещерным» Хэнли (так прозвал его сэр Томас) написана пьеса; в Лондоне начаты и еще не окончены споры об искусстве с Эдмондом Госсом; в Эдинбурге встреча с Кэт, – она сделала вид, что не узнала Луи, и, вскочив в наемный экипаж, куда-то умчалась. В отеле «Шевийон» под Парижем Луи познакомился с американкой… Он оставил недопитый бокал и, чувствуя стеснение в груди, мысленно представил ее образ, шепотом произнес имя…

Миссис Осборн, урожденная Фенни ван де Грифт. Среднего роста. Темные вьющиеся волосы. Большие, с золотистыми зрачками глаза. Красавица?

«Она похожа на цыганку, – писал Луи матери. – Ее муж остался в Америке: она его не любит, он не хочет дать ей развод, следит за нею из-за океана, что весьма правдоподобно и к лицу тем мужьям, которые не догадались проявить свое чувство не только в первые месяцы брака. Я полюбил эту женщину, и мне кажется, что красивее ее нет никого на земле, за исключением ангелов, если допустить, что Рафаэль писал их с натуры. Дорогая мама, я хлопочу о разводе, я намерен жениться на Фенни. Не спрашивай о том, чем она занимается. Прежде всего она мать своих детей, а потом художница, чудесный человек и ангел во плоти; Рафаэлю следует верить беспрекословно. Прошу тебя, дорогая мама, не говорить папе о моем романтическом увлечении (всякое увлечение только и может быть романтическим, кстати), но, если ты найдешь нужным, скажи ему, что мне уже пора подумать о семейной жизни…»

Он серьезно, до боли в голове, думал о семейной жизни. Большое, настоящее чувство настигло его вдали от родины и надолго прикрепило к Парижу. Луи смущало одно обстоятельство: Фенни старше его на десять лет. У нее двое детей: дочери – шестнадцать, сыну девять лет.

Самое страшное обстоятельство: Роберт Льюис Стивенсон абсолютно необеспеченный человек, нигде не служит, не имеет ренты, живет на те средства, которые ему дает отец, Фенни не в шутку недавно заявила: «За вами, Льюис, я пойду на край света!» На край света пешком не ходят, а если остаются на месте, то это обходится гораздо дороже путешествия вдвоем. Мелкие журнальные заметки, два-три рассказа в состоянии только прокормить, как говорит один талантливый, журнальными статьями существующий прозаик. Любовь требует средств. Луи понимает, что для этого необходимо писать роман. По одному роману в год. И чтобы в спину издания нового следовало переиздание старого. Тогда…

… Вот этот черноусый парижанин в цилиндре с массивной тростью в руке ежедневно заходит в кафе «Источник», садится за круглый столик у окна и часами сидит, потягивая вино. Вылитый Растиньяк, еще не проникший в гостиные финансовой буржуазии, но, наверное, уже навсегда расставшийся с недоеданием в мансардах предместий Парижа. Он вынимает из жилетного кармана золотые часы и подолгу смотрит на них; у него взгляд и повадки дрессированного тигра, глаза рыси. Расплачиваясь за вино, этот Растиньяк не требует сдачи. Лакеи почтительно изгибают спины перед ним, отлично понимая, что их кафе всего лишь промежуточная станция на блистательном пути этого месье.

Луи наблюдал за ним и с грустью думал о том, что подобное хищное существо уже поймано Бальзаком. «Меня предупредили», – смеется Луи.

Большой роман о средневековом Париже написан. Статьи и очерки о писателях печатаются во всех журналах Европы, и лучше французов не напишешь – они законодатели стиля, подобно тому, как русские – единственные в мире бесстрашные анатомы человеческой души. Стихи… родная Шотландия уже имеет Роберта Бёрнса. Проза в этой маленькой стране должна строиться по камертону Вальтера Скотта. Великобритания (представьте ее себе в образе чопорной дамы в пенсне) опустила голову под тяжестью диккенсовской короны. В Италии пока что литература в горле и легких теноров и баритонов. Испания, бог с нею, может отдыхать и бездействовать еще целое столетие после «Дон-Кихота». Уитмен и Эдгар По обессмертили Америку. Германия – страна философов, и стиль ее литературы представляет семейное дело немцев.

Суша покорена. Свободны океаны и моря.

«Мой дед строил маяки, – рассуждает Луи, наблюдая за Растиньяком. – Мой отец снабжает маяки оптикой. Внуку и сыну Стивенсонов остается выйти в море: „Скерри-Вор“ и „Бель-Рок“ пронзают мглу лучами света…»

В маленьком Амьене, неподалеку от Парижа, знаменитый Жюль Верн готовится к работе над новым романом, который будет назван так: «Пятнадцатилетний капитан». Океан и море уже действуют в его книгах: «Дети капитана Гранта», «Двадцать тысяч лье под водой», «Вокруг света в 80 дней». Луи читал эти книги. Он отдал должное высокому, светлому таланту месье Верна, но он не намерен ступать на чужой след, – его беспокоит интрига не на поверхности некоего события, а в глубине. Поверхность, то есть фабула, – это обстоятельства, причины и следствия. Глубина – это человек, его душа и сердце. И – как в реальной жизни доброе всегда торжествует над злым, в одном случае скоро, в другом победа достается в результате длительных усилий и борьбы, – так и в книге начало нравственное, вступив в действие на странице пятой, поражает темное начало в человеке на предпоследней странице или, что острее воздействует на читателя, во всех главах. Борьба добра со злом в книге длится столько времени, сколько его нужно на то, чтобы прочесть эту книгу.

Всё пока что неясно в деталях, мелочах, подробностях. Но главное – идея, суть, мысли уже ясны. «События моей жизни войдут в мои книги непременно, – рассуждает Луи. – Следовательно, я обязан жить бесстрашно, полно и глубоко. Вот этот Растиньяк окажется на корабле, на море поднимается буря, тьма боится тьмы, Растиньяку придется…»

Усатый француз подозвал слугу и, наскоро расплатившись и кинув взгляд на Луи, торопливо вышел из кафе. Луи был в превосходном настроении, – ему захотелось последить за этим человеком, узнать, кого он ждал, что именно заставило его выйти из кафе, куда он сейчас направится… Луи называл его про себя и для себя Растиньяком: образ из книги перекочевал в реальную действительность. При жизни Бальзака было наоборот.

О стоглазый художник!

Растиньяк шел с перевальцем, стуча тростью, сбивая ею окурки, высоко поднимая ее и придерживая на весу.

«Ему в чем-то повезло», – решил Луи, следуя за незнакомцем (если это не Растиньяк!) на расстоянии десяти – двенадцати шагов. Над Парижем уже опустились бледно-сиреневые, воспетые словом и кистью, сумерки. Луи снял с головы своей шляпу, – на тот случай, если незнакомец обернется, можно и должно прикрыть ею лицо. «Если это действительно Растиньяк, он, конечно, заметил меня в кафе, запомнил и…» Незнакомец обернулся, сложил губы дудочкой, посвистал, осмотрелся, глядя поверх голов пешеходов, и, все так же действуя тростью, зашагал дальше. На углу подле киоска с газетами он купил у продавщицы цветов алую розу и вдел ее в петлицу своего легкого, цветом похожего на парижские сумерки пальто. Он шел и насвистывал. Луи увлекся преследованием, он тоже купил розу и вдел ее в петлицу своей синей бархатной куртки, надетой поверх белой рубашки с раскрытым, обнажающим грудь воротником. Незнакомец свернул направо, еще раз направо – и вот перед ним узкие улочки квартала Марэ, в которых тесно супружеской паре с детьми, которых они ведут за руки. В проходе Шарлеманя незнакомец остановился у лавки старьевщика, с полминуты подумал о чем-то и решительно толкнул концом трости ветхую, скрипучую дверь. Звякнул колокольчик, и дверь захлопнулась. Луи постоял немного у подъезда соседнего дома, затем сделал шесть-семь шагов и, полуобернувшись вправо, увидел себя в квадратном окне лавки старьевщика.

Это был своего рода антиквариат нищеты и отчаяния. В эту лавку крадучись заходили все те, кто или побывал в лапах папаши Гобсека и, всё спустив в магазинах на центральных улицах города, сбывал здесь остатки имущества кухни и коридоров, или жалкие пропойцы, надеявшиеся получить за стоптанные туфли жены несколько су, чтобы завтра принести собственную свою рубашку и получить от хозяина пренебрежительную усмешку и два су в качестве милостыни. Витрина этой лавки была украшена всевозможными домашними вещами, которые, выполняя роль отсутствующей вывески, говорили мимо идущим: «Здесь всё покупают и всё продают».

«Зайду и предложу свою шляпу», – подумал Луи, не решаясь просто зайти, осмотреться и немедленно же уйти. Сумасбродная игра, затеянная им час назад, пришлась ему по душе и вкусу; в этой игре проступили неожиданные для него подробности: в лавке старьевщика уже завязался некий сюжетный узелок, и Луи добровольно вызвался затянуть его потуже. Пройти мимо лавки и следовать дальше по дороге личных своих желаний и обстоятельств он уже не мог: необъяснимое мучило, беспокоило и интриговало подобно тому, как случается с человеком, увлеченным книгой, пообещавшей с первых же страниц раскрытие тайн, перечисленных в длинном оглавлении.

– Этот Растиньяк продает какую-нибудь золотую вещь или бриллианты, – вслух произнес Луи, тем самым превращая убогую лавку в жилище Гобсека, обслуживающего знать, а также и жертв подлинного, классического Растиньяка, абсолютно не похожего на того, который уже что-то говорит, делает и, возможно, на свой лад воспитывает воображение пылких поклонников Бальзака: некоторые уже догадываются, что Растиньяк успел стать отцом.

«Не сын ли это того, классического Растиньяка?» – спросил себя Луи и бесстрашно перешагнул порог лавки. С кресла, стоящего у дверей, поднялся старик с раздвоенной бородой и в бархатной ермолке с кисточкой и спросил, склоняя голову набок и выжидательно прислушиваясь к тому, что ему ответят:

– Мистер Стивенсон?

Луи вздрогнул, шляпа выпала из его рук, и он нагнулся, чтобы поднять ее, но старик предупредил его. Протягивая шляпу, он повторил свой вопрос. Застигнутый врасплох, Луи, однако, удержал себя в границах затеянной им игры и ответил:

– Я не знаю, кто такой Стивенсон.

– Тогда что же угодно месье? – спросил старик, и в тоне его голоса можно было прочесть: «Я знаю, что ты Стивенсон».

Предлагать свою шляпу в качестве заклада уже невозможно: шляпу, чего доброго, возьмут, отсчитают два франка – и до свидания! Любопытно, черт возьми, в чем тут дело! Назвать себя, признаться? В конце концов, лавка старьевщика не кабинет прокурора, ничего страшного не произошло, – просто игра продолжается, и только. Да, так оно и есть, но где же этот потомок Растиньяка?

«Готовый рассказ», – подумал Луи. Старик исподлобья посматривал на него и терпеливо ждал. На столе у окна Луи увидел белый конверт, а на нем свое имя и фамилию. «Это не Растиньяк, а шпион», – решил Луи и стал припоминать, кто именно из французских писателей сочинил шпиона.

– Бальзак? – вслух произнес Луи и потянулся за конвертом. Старик накрыл ладонью конверт и беззвучно рассмеялся.

– Вы, месье, Роберт Льюис Стивенсон, – сказал он, глядя Луи прямо в глаза. – Письмо адресовано вам. Вы мне должны за него пять франков.

– Десять! – воскликнул Луи и, вынув из кармана куртки бумажник, отсчитал десять франков и подал их старику. – Самое лучшее, месье, всегда оставаться самим собою, – добавил он, получив конверт. – Я действительно Стивенсон, а вы, как я вижу, какой то совершенно новый персонаж, и вполне в моем вкусе!

Старик, привстав, поклонился.

– Хотел бы я знать, – продолжал Луи, – где тот человек, который вошел к вам минут пять-шесть назад?

– Он еще здесь, месье, – ответил старик, – но это уже личное дело этого человека. Он привел вас ко мне, и сделать это, как видите, было не столь уж трудно. Вас касается письмо, а оно в ваших руках.

– Глава окончена, – сказал, кланяясь, Луи. – Начало следующей я сейчас прочту. Всего доброго, месье!

– Ловко! – вслух, но только для себя, проговорил Луи, выходя из лавки. – Я воображал, что преследую человека, шпионю за ним, а на деле оказывается, что это он ведет меня сюда, в лавку! Очень ловко! Посмотрим, в каком направлении движется сюжет!

Он отошел на приличное расстояние от лавки, вскрыл конверт и на бледно-лиловом листке бумаги с золотым обрезом прочел:

«Я имею поручение от мистера Осборна предупредить Вас, сэр Роберт, что развод миссис Осборн получит только тогда, когда Вы перестанете домогаться ее руки. Если Вы действительно любите эту даму, Вы оставите Ваши бессмысленные претензии и тем дадите возможность миссис Фенни по-своему устроить судьбу свою и детей. С почтением – постоянный посетитель кафе „Источник“, имени которого Вам знать не надо. Я благородный человек, и вопросы нравственности для меня прежде всего».

Ловко работает частная полиция, ничего не скажешь! Но Луи ни вслух, ни про себя ничего не произнес, – он даже не восхитился новейшей функцией сегодняшнего Растиньяка, столь низко и цинично павшего на своем некогда бесстыдно-блистательном пути к богатству, положению и славе. Славу, впрочем, он приобрел, но что стало с сыном!..

До сих пор Луи имел дело (соприкасаясь по безделью) только с людьми добрыми, великодушными, по природе своей не умевшими и не желавшими приносить неприятности и зло. Эти люди обладали цельным характером, сэр Томас называл их «положительными» – в том смысле, что на подобного рода людей можно было положиться, ибо они благородны и превыше всего для них честь и достоинство человека. Вошли ли эти характеры в литературу? Да, но на одного великодушного и положительного кинулась орава злодеев, карьеристов, злых и мелких эгоистов. Вся эта публика изображена в литературе и живописи стереоскопически отчетливо, в профиль и фас; и так как искусство занималось ею очень долго и с великим тщанием и блеском, то и произошло то, что и должно было случиться: живой человек симпатизирует созданному искусством характеру, подражает ему, и вот результат: нынешний Растиньяк занимает должность лакея-шпиона у человека, который, очевидно, по натуре своей и сам такой же соглядатай и сыщик, с той лишь разницей, что он нанимает и оплачивает, а тот, другой, служит и ежемесячно расписывается в получении жалованья…

– Литературе недостает высокого, чистого, нравственного, как пример, характера, – произнес Луи, рассеянно шагая по улицам, выбираясь к центру, до которого было не так далеко. – Бедная Фенни! – прошептал Луи, чувствуя себя способным и на то, чтобы создать высокий, нравственно воспитывающий характер, и завоевать Фенни Осборн для себя и в помощь будущей своей работе.

 

Глава вторая

Париж – Эдинбург – Нью-Йорк – Монтерей – Эдинбург

Приняться за работу мешали слабое здоровье, материальная зависимость от отца и хорошо натренированная, отчасти унаследованная от предков черта, которую точнее можно назвать любовью к бродяжьей, цыганской жизни. В 1877 году Луи снова потянули к себе чужие моря и реки, леса и дороги. Вполне к месту и характеру нашего героя вспомнить бессмертные строки Пушкина:

… Им овладело беспокойство, Охота к перемене мест (Весьма мучительное свойство, Немногих добровольный крест)…

Луи взвалил на себя этот крест добровольно.

– Куда опять собрался? – спрашивал его давний друг – Вальтер Симпсон. – Тебе понадобилось парусное судно – зачем? Ты разбогател? Почему тебе не сидится на месте, не понимаю. Что за беспокойный характер!

– Одни родятся курносыми, у других нос с горбинкой, – ответил на это Луи. – В Шотландии я пропаду, а любовь к родному краю на расстоянии острее. Так лучше для моей работы, Вальтер. Судно, купленное тобою, мы назовем…

– Хотя бы так – «Нептун», – подсказал Симпсон.

– «Одиннадцать тысяч дев», – не думая и радуясь находке, произнес Луи. – Недурно, а? Я засяду в каюте и с утра до вечера буду писать рассказы. Для романа мне нужен разбег. Для оседлой жизни – деньги. Путешествуя, тратишь их меньше. Странствуя, обогащаешь себя и память. Кроме того, я ненавижу готовые истины. Короче говоря – вон из Парижа!

С августа по декабрь Луи плавал по рекам Франции; его настроение менялось ежечасно: удавалась фраза, остроумно и живо строился диалог – Луи шутил, напевал, рассказывал анекдоты, придумывал веселые истории с дерзко неожиданными концами. Не давалась фраза, слова не расходились парами от центра предложения к флангам, абзац подобно немому лишь шевелил губами – и Луи ни с кем не разговаривал, был зол на себя и команду. В такие часы он писал длинные письма Фенни, давая советы, как поступить в таком-то юридическом казусе и что делать, если жизнь вообще не задается. «В таких случаях ничего не следует делать, ибо можно сделать не то, что надо, – писал он, зачеркивал эту фразу, но так, чтобы можно было ее прочесть, и сверху с разборчивостью печатного текста писал: – Я не знаю, что делать, но уверен, что мы скоро будем вместе и я скажу, как сильно, как горячо люблю тебя…»

Луи мечтал о плавании в океане на большом корабле, который идет под парусами, а в случае надобности его трубы дымят и огромный стальной винт пенит воду. За штурвальным колесом стоит седоусый морской волк и вполголоса напевает, а по палубе расхаживает капитан – чистых кровей морской волк; он внешне похож на сэра Томаса; он ворчит на то, что бортовая качка усиливается, что солнце село «в грязь облаков» и ветер пахнет известью; это значит, что где-то неподалеку находятся коралловые рифы, надо смотреть, что называется, в оба. На этом корабле есть пассажир, очень богатый человек; капитан обязан доставить его на остров в Тихом океане, все равно на какой. Этот пассажир – Фенни Стивенсон, и еще один пассажир – Ллойд Осборн. В таком случае, и еще один пассажир. Кто же именно?

Жизнь кажется бесконечной, о смерти думаешь иногда потому, что всё на свете старится, изнашивается и только слон, щука и ворон живут двести, триста и даже четыреста лет…

Один из матросов на паруснике «Одиннадцать тысяч дев» рассказывал всевозможные морские истории, причем врал напропалую, путая даты и отважно смещая океаны и государства; французам он давал английские имена, и наоборот. Людовик XIV в его рассказах вел пунические войны, а Карл I сражался с Наполеоном Бонапартом. Луи записывал эту увлекательную брехню, впоследствии она ему пригодилась: матрос был мастером точных и наблюдательных характеристик, неожиданных сравнений, запоминающихся эпитетов.

«Можно заставить верить и неправдоподобному, – рассуждал Луи, – и, как я вижу, самое трудное в том, чтобы тебя слушали, когда ты сообщаешь только правду. Дело, видимо, не в правде или неправде, а в твоем собственном отношении к факту или вымыслу. По существу, вымысла нет. На свете всё возможно, всё случается в жизни. Важно знать, во имя чего ты выдумываешь, ради каких целей говоришь правду. А ее знают и без тебя…»

Мысли эти, естественно, приводили Луи к основному, главному во всех его размышлениях: для чего и кого я буду писать, что именно я скажу, куда поведу и что я знаю? В его сознании тяжело ворочался художник, одаренный и сильный. Собеседниками в сознании были и депутаты от больных легких и неустроенного быта и всего того глубоко личного, что на языке людей всего мира зовется одним словом: «сердце».

Свои фантастические рассказы о приключениях с людьми на суше и море, таинственные истории, которые он писал в свободное время (досуга было так много, что ночь и сон без иронии назывались делом), посылались в Лондон на имя Хэнли, который редактировал журнал и уже успел составить из рассказов своего странствующего друга целый сборник под названием «Новеллы тысячи и одной ночи».

Фенни Осборн уехала в Америку, чтобы хлопотать о свободе ради себя и Луи. А он снова, в одежде странника, верхом на ослике путешествует по Франции и на вопросы друзей: «Зачем? К чему?» – отвечает: «У меня получается книжка очерков, которую я назову „Путешествия на осле“. Одни сидят дома и сочиняют, другим необходимы жизненные бури, чтобы потом люди восприняли их как увлекательное чтение. Мне следует быть самим собою во имя сохранения энергии, которая называется Р. Л. С».

Летом 1878 года Луи закончил путешествие. Он продал ослика и отправил в Лондон рукопись, названную так, как ему и хотелось, и письмо Госсу, в котором он поздравлял своего друга, недавно женившегося, и в самом конце написал немного о себе:

«Я завидую Вам, у Вас есть жена, уют, в будущем ребенок… Вам кажется, что мое существование – это сама жизнь. В действительности это само ожидание. У всех коротких опер длинные увертюры. Я поднимаю занавес, дирижер дает сигнал хору, драматический баритон стоит за кулисами, ожидая своего выхода на сцену. Его почти никто не знает, но о нем уже говорят. Арию, которую он приготовил только для себя, предстоит петь для двух тысяч слушателей. Он намерен импровизировать, но в лад музыке, конечно, а ее писала судьба…»

Прошло несколько недель, и Луи решил снова всё бросить, пренебречь советами друзей, махнуть рукой на литературный успех и ехать к Фенни в Америку.

– Не пущу, – сказал врач, только взглянув на Луи и не желая выслушивать его легкие и сердце. – Вы умрете в дороге, не выдержите такого трудного, утомительного путешествия. Подойдите к зеркалу, посмотрите на себя, – на кого вы похожи! Скелет, обтянутый пергаментом!

– Врачу и полагается говорить нечто подобное, – улыбнулся Луи и посмотрел издали в зеркало: в бесстрастной, таинственной глубине его стоял высокий, тощий человек, и Луи испугался, отвел глаза и дал себе слово впредь не улыбаться, не походить на Гуинплена…

– Вам двадцать восемь лет, – не унимался врач, – а по лицу каждый даст не меньше сорока, мистер Стивенсон!

– Ого! – улыбнулся все же Луи, отходя в сторону от зеркала. – Это как раз то, что мне нужно: я обязан быть старше миссис Осборн лет на десять, на двенадцать.

– Безумие! – сказал врач.

– Конечно, – невесело согласился Луи. – Оно меня настигло, и мне хорошо, лучше, чем вам, месье Эскулап, – вы каркаете, а я совсем другая птица.

– Десять дней в океане на пароходе, неделя в вагоне поезда, не знаю, сколько дней в повозке, – продолжал врач и, нелюбезно кивнув головой, демонстративно вскинул голову и ушел, по-военному шагая.

Спустя пять дней Луи уже бродил по палубе океанского парохода «Девония». В третьем классе (Луи числился среди пассажиров второго класса), на носу судна, пели, плясали и плакали эмигранты. Крутая волна, подобно тигру, с ревом перепрыгивала через головы этих людей, окатывая их пеной. Луи садился на связку канатов и тихонько подпевал скандинавам, полякам, русским, немцам, румынам, австрийцам. Ему передавалась их тоска; он, не зная языка всех этих чужих для него людей, угадывал и понимал каждое слово. Когда же они переходили к песням веселым, он замолкал, дивясь тому, что горе и страдания имеют некий общий язык, понятный и немцу, и русскому, и норвежцу, а радость и счастье еще не нашли какой-то единой музыкальной ноты, управляющей человеческим словом. Луи казалось, что должно было бы быть наоборот: каждый страдает по-своему, но радуется одинаково. Оказалось, что это не так, – во всяком случае не так, когда поют. «Но плачут они одинаково», – сказал себе Луи. И ему тоже хотелось плакать, и он утирал на своих глазах слезы, которые называл слезами сострадания, сочувствия. Он плыл к берегу счастья, но и от счастья плачет человек, – не правда ли? Да, правда, но всегда в минуту встречи с тем, что приносит радость; и только горе и большое страдание требуют предварительных, подготовленных слез, как и полного молчания, когда горе удостоверено, когда ничто и никто уже не поможет человеку.

В Нью-Йорке Луи пробыл только один день. На пароме он переправился в Джерсей, а там сел в поезд. Правильнее, точнее будет сказать, что он вошел в вагон, но сесть не удалось, – все скамьи были заняты, и количество стоявших людей втрое превышало норму. Поезд деловито бежал в Калифорнию – страну золота, новый капиталистический рай, опошленное Эльдорадо. Луи вышел из вагона в Сан-Франциско. Спустя два часа он узнал, что Фенни с дочерью и сыном три недели назад уехала в Монтереи, а это южнее миль на сто двадцать. У Луи нет сил продолжать путешествие. Он с трудом дышит.

Он продолжает путешествие.

Он покупает лошадь, садится в седло и едет – очень похожий на Дон-Кихота, подлинный Дон-Кихот.

«Лошадь слушалась моего голоса, я ей говорил: „Кажется, налево“, – и она барабанила копытами по дороге, тянувшейся направо. Так, вопреки моим приказам, она доставила меня, куда мне было нужно, подогнула ноги в коленях, помедлила с минуту, пока я не встал подле нее, и опрокинулась на бок, безропотно кося на меня умным глазом. Я поцеловал ее в голову, назвал моим благородным другом и, поручив заботам случайного пешехода, шатаясь от голода, усталости и боли в груди, зашагал под звуки серенад и треск кастаньет на Альватадо-стрит…»

Всё, что пришлось испытать Луи, впоследствии вошло в его романы, которые он называл «поэзией обстоятельств» – в противоположность драме – «поэзии положений». Луи и самому мучительно хотелось «угомониться», начать оседлый образ жизни, чтобы работать и работать, но… Если бы не было этого «но», жизнь превратилась бы для него в стоячее болото и он не занимался бы искусством, и прежде всего не было бы музыки, примиряющей со всеми и всякими житейскими «но», протестующей во имя постоянного неутолимого движения вперед, напоминающей о том, что она потому только и существует, что ни литературе, ни живописи не под силу утвердить могущество жизнеутверждающего «но»… Да, но… или иначе: борись – и ты победишь, а там придут новые «но» для твоих детей, государства, всего земного шара, – так думал Луи.

Надо работать, но не устроена жизнь. Отец не присылает денег. Фенни Осборн еще не получила развода. Всё готово для работы, садись и пиши, но – в каком доме и где именно есть для тебя стол, стул, бумага? Всё оставь и отдай себя призванию! Божественная аксиома, но – спустя три месяца после того, как Луи поселился в бедном, ветхом домишке и ежедневно мог расходовать на себя нищенскую сумму, болезнь уложила его в постель. Он пишет другу своему Бакстеру, живущему в Эдинбурге: «Продай мою библиотеку и немедленно пришли деньги…» Бакстер показал письмо сэру Томасу.

– Мой сын уехал, не попрощавшись со мною, – сказал сэр Томас. – Он губит нас всех. Это позор, гнев божий, насмешка и… – сэр Томас (как он исхудал, обрюзг, ссутулился) часто-часто заморгал глазами, и лицо его свела судорога.

Бакстер не исполнил поручения Луи; он послал ему всё, что имел в своем кошельке.

«ВАШ СЫН УМИРАЕТ У НЕГО ГНОЙНЫЙ ПЛЕВРИТ ДЕЛАЮ ВСЁ ЧТО МОИХ СИЛАХ НЕ СПЛЮ СИЖУ ПОДЛЕ НЕГО НОЧАМИ ЛЮБЛЮ ЕГО УВАЖАЮ ВАС И ВАШУ СУПРУГУ ЭТУ ТЕЛЕГРАММУ ПРОСИТ ПОСЛАТЬ ЛУИ ОН ОБОЖАЕТ ВАС ПРОСИТ ПРОСТИТЬ ЕГО ЛЮБОВЬЮ ФЕННИ ОСБОРН».

В тот же день Луи получил телеграмму-молнию:

«РАССЧИТЫВАЙ НА ДВЕСТИ ПЯТЬДЕСЯТ ФУНТОВ СТЕРЛИНГОВ В ГОД ЦЕЛУЕМ МАТЬ ОТЕЦ».

– Удивляюсь, как еще он живет! – сказал врач Фенни Осборн. – Его вес сорок три килограмма. Шея – тридцать четыре сантиметра. Грудь… Нет, это чудо, всё это опрокидывает все выводы науки!

Луи выздоровел, вопреки науке. Его спасла заботливым, материнским уходом Фенни. За время болезни он прочел много книг – Бальзака, Шекспира, Вальтера Скотта, Гюго. Он задумал писать роман «Принц Отто». В книгах ему нравился и поражал его порядок, целеустремленность, гармония расположения частей, органическое развитие характеров – всё то, чего он никогда не наблюдал в жизни.

«Жизнь чудовищна, бесконечна, в ней нет логики, – писал он Кольвину, – она порывиста и едка на вкус. Создание искусства, по сравнению с нею, отточено, закончено, разумно, плавно… Жизнь действует на нас грубой силой, как нечленораздельный гром, искусство поражает наше ухо среди более громких звуков действительности, как напев, созданный разумным музыкантом…»

В пае 1880 года Фенни Осборн получила наконец развод, и девятнадцатого числа того же месяца она стала женой Луи.

Седьмого августа того же года Фенни Стивенсон, ее сын Ллойд, дочь Изабелла со своим мужем Джоем Стронгом и Луи сели на пароход, идущий в Англию. Мать и отец Луи приехали в Ливерпуль, чтобы встретить сына. С ними был и Сидней Кольвин.

… Луи под руку с Фенни стоял на палубе, вглядываясь вдаль. С родного берега тянуло дымком из труб пришвартованных судов. Луи шумно дышал, жадно раздувая ноздри. Щеки его нежной паутинкой окрашивал румянец.

 

Глава третья

Холодная, звездная ночь

Сэр Томас был растроган до слез. Фенни перестала надевать черные чулки, повсюду щеголяя в ненавистных для нее белых; такой цвет был принят в Эдинбурге, черные чулки вызывали насмешку и осуждение. Фенни вместе с сэром Томасом ежедневно ходила в церковь, по вечерам сидела рядом с ним на диване и вслух читала газеты.

– Вы ангел, – сказал однажды сэр Томас, пальцем касаясь ее локтя. – Вы спасли моего сына, вы приучаете его к упорядоченной жизни, вы…

– Вы преувеличиваете, дядя Том! – с присущим ей жаром произнесла Фенни. – Простите, – спохватилась она, – может быть, вам не нравится это имя?

– Том… – широко улыбаясь, отозвался сэр Томас. – Удивительно, до чего я похож на дядю Тома! Я и забыл, что так меня однажды назвал Хэнли, безалаберный друг вашего мужа. На него я обиделся, – на него только и можно обижаться, – какой я ему Том! Но…

– Вы дядя Том! – прощебетала Фенни, и улыбка сэра Томаса стала еще шире. – И я жалею, что мне не двадцать лет!

– Недавно вам исполнилось восемнадцать, – с нежнейшей интонацией проговорил сэр Томас и поднес руку Фенни к своим губам. Он чувствовал себя безмерно счастливым; он уже каялся, что до встречи с этой подвижной, очень миловидной американкой думал о ней плохо, ожидал всевозможных бед и несчастий для Луи. Чудесная женщина, превосходный человек; его сын будет с нею счастлив. Дядя Том… Как хорошо придумано!

– Я благодарю бога за то, что вы существуете на свете, – сказал сэр Томас, целуя руку Фенни и лаская ее курчавые волосы – мягкую высокую шапку на голове. – Я счастлив! Вполне! Спасибо!

– Дядя Том, я вас люблю, как родного отца! Но что нам делать с моим мужем? Он худеет, кашляет. Туманы Шотландии ему не на пользу…

Сэр Томас помрачнел. Еще нет и месяца, как приехал сын, и, кажется, придется снова расстаться с ним. Ужасны эти разлуки. Миссис Стивенсон уже успела полюбить и Фенни и ее сына, который называет ее бабушкой Марго, а сэра Томаса – дедушкой, иногда добавляя: сэр. К Луи он обращается так: мой дорогой Льюис. Кажется, счастье поселилось в доме Стивенсонов, – нет, не кажется, а так оно и есть: Луи печатается, о нем пишут, – вот сегодняшняя почта: пачка писем из Лондона от друзей и редакторов газет и журналов; Луи уже платят деньги за его работу, – ого, как много! За один маленький рассказ он получил вдвое больше месячного жалованья сэра Томаса. Жаль, нет в живых Вальтера Скотта; он конечно, порадовался бы, читая статьи и рассказы за подписью Р.Л.С. И никто из читателей не знает, что этот Р.Л.С. болен, очень болен, но он мужественный человек, он преодолевает болезнь, борется с нею, и в этой борьбе ему помогает Фенни – его жена, да будет благословенно ее имя…

Луи чувствовал себя, как сказал бы автор газетного фельетона, «на вершине счастья». Он расхаживал по всему дому, обняв Фенни, и вел беседу о вещах, памятных и дорогих сдетства. Вот оловянные солдатики. Двести коробок, пехота, конница и артиллерия; в каждой коробке дюжина солдатиков. С сегодняшнего вечера они принадлежат Ллойду. Пока – солдатики, а потом… потом мы придумаем что нибудь посерьезнее. Например, роман приключений. «Обещаю тебе, Ллойд, – говорил Луи пасынку. – Ты подрастешь, я поправлюсь, и мы ежедневно будем сочинять увлекательнейшую историю, что-нибудь о кладоискателях или таинственном острове, на котором… Монте-Кристо? О нет, – мы только оттолкнемся от Дюма, но позволим себе полную самостоятельность. Даю слово, Ллойд, мы это сделаем!»

А вот библия Камми, ее очки, корзинка для мотков шерсти. Отрадные, тихие, блаженные воспоминания!.. Ошейник Пирата. Осколок оптического стекла с маяка «Бель-Рок». Железнодорожный билет поезда Эдинбург – Глазго, память о первом путешествии с отцом. Рогатка. Ну, это само собою понятно, рогатка есть рогатка. Вы спрашиваете, что это за камешек? Ха-ха, он влетел в окно соседнего дома, разбил стекло и упал в миску с супом, подняв горячий, жирный фонтан. Не говорите сэру Томасу, – он до сих пор ничего не знает об этом, а мама ужаснулась, потом рассмеялась, назвала восьмилетнего проказника отрадой и утешением своим… А вот бархатная куртка – знаменитая бархатная куртка, та самая, о которой не хочется рассказывать. У каждого была в юности своя куртка – у одного бархатная, у другого суконная, у третьего шелковая с золотым глазом на спине. Такую куртку носил в свое время Хэнли. А вот сказки, томик Жюля Верна, романы капитана Мариета, Вальтера Скотта, стихи Бёрнса. Вещи, которыми мы пользовались в детстве, нельзя уничтожать: они спасительное лекарство от многих недугов старости…

– Туманы моей родной Шотландии душат меня, – сказал Луи. – Мне больно дышать. Проклятый недуг!

На семейном совете решено было в конце года отправить Луи с женой и пасынком в Швейцарию, в горную долину Давос. Домашний врач уверяет, что трехмесячный курс лечения в санатории излечит Луи надолго. Легочный недуг уже не будет мешать работе. Восстановятся силы, появится аппетит, исчезнет сонливость.

– Я рад, что вы согласны увезти моего сына в Давос, – сказал сэр Томас. – Но…

– С моим дорогим Льюисом куда угодно, – беззаботно проговорил Ллойд.

– Если надо, – значит, надо, – тяжело вздохнув, сказала мать Луи.

Сэр Томас, запнувшись о какое-то «но», пожал плечами и закрыл глаза. Луи улыбнулся матери, с комичной гримасой поклонился пасынку, с глубокой нежностью во взоре посмотрел на жену и, обняв отца, припал щекой к его щеке.

Давос не помог Луи. Он затосковал по своей милой Шотландии; тоска вредно отразилась на здоровье. В апреле 1881 года семья Стивенсона-младшего возвратилась домой.

… Была холодная весенняя ночь. Разблистались звезды, ветер-чужеземец отрывисто бубнил о чем-то. Луи сидел на веранде маленького дома, который купил в окрестностях Эдинбурга сэр Томас для сына и его семьи. Луи знобило, надо было лечь в постель, выпить стакан отвара из вереска и трав, составленного по рецепту Камми, и постепенно погружаться в сон. Никогда не засыпающее воображение не отпускало Луи от стола. Тайная работа беспокоила его, в голове что-то складывалось. Луи сжимал зубы, не позволяя еще неодетой, неприбранной мысли вылететь на волю и лечь на бумагу вялым, длинным и хромым предложением, которое служило бы только уху, но не глазу. Одна фраза – та, что ведет за собою весь абзац, должна была быть музыкально слаженной, легкой для произнесения вслух и не теснить фразу соседнюю, а четвертая, пятая – и включительно по предпоследнюю – обязывались дать читателю утоление его любопытства, возбужденного минуту назад…

Трудная, кропотливая работа, то, что принято называть стилем. Следствием подобной работы является восхищение читателя – он заявляет: «Как хорошо! – Я всё вижу, всему верю и хочу знать, что будет дальше». Луи трудился над приготовлением первой фразы. Он знал, о чем будет писать, что именно скажет читателю, и ему, художнику, естественно, хотелось дать своим мыслям одежду простую, и чтобы ни стеклышка в волосах, ни единого фальшивого камня в кольцах, запонках и других украшениях, а они, по сути, играют служебную роль, они всего лишь знаки препинания.

Чернила не в первый раз высыхали на кончике пера Стивенсона, – Луи уже видел подпись под последней фразой едва лишь начинаемого повествования; он видел фамилию свою на титуле книги и даже цену ее на темно-зеленой плотной обложке. Вчера Ллойд нарисовал на листе ватмана нечто, похожее на остров, рисунок смешной и в то же время таинственный – картинку, которая пригодилась бы Дюма для его «Монте-Кристо»: остров, где зарыты сокровища. «Черт возьми, не начать ли роман о таинственном острове сокровищ? И закончить его сразу же, как только сокровища будут найдены… Дюма не справился с задачей, он блестяще решил первую половину – историю поисков клада, и непонятно, зачем и во имя чего понадобилось ему рассказывать дальнейшую судьбу своего графа Монте-Крието…»

Страшно хочется спать. Все давно спят, и только он один…

Фенни прислушивалась к тому, что делает ее муж: скрипит перо, шелестит бумага. Кашель, вздохи. Ллойд подглядывал в дверную щелку: что делает «мой дорогой Льюис»? Какой он худущий, господи боже мой, какие длинные у него руки! Что он делает? Почему он смеется, а ничего не пишет? «Чудак! Милый, хороший человек, муж моей мамы. Завтра спрошу, что он задумал, кого убил, кого утопил, кого наказал за нехорошие дела…»

«Читатель должен быть увлечен и очарован, – рассуждал Луи. – Происшествия, пусть даже и очень интересные, но замедленные в своем движении, надолго сосредоточили бы внимание читателя, дали бы ему возможность задуматься, вглядеться. Необходимы быстрая смена впечатлений, стремительное движение, – оно должно подхватить и унести читателя в безостановочном вихре. Иначе говоря – я дам действие, читатель благодаря ему в воображении своем создаст характер…»

Ллойд продолжал наблюдать за отчимом. «Может быть, он пишет тот роман, о котором говорил мне дней пять – семь назад? Мой дорогой Льюис уже на корабле! Ну, он знает, что нужно делать. Завтра спрошу, с чего начинается самое страшное приключение…»

Ллойд, очарованный и влюбленный, дрожал от холода и любопытства. Его отчим наконец кинул перо на стол, встал, выпрямился, пальцы обеих рук сжал в кулаки, склонился над столом и вслух стал читать то, что написал:

– «Сквайр Трелони, доктор Ливси и другие джентльмены просили меня написать всё, что я знаю об острове сокровищ. Им хочется, чтобы я рассказал всю историю с самого начала до конца, не скрывая подробностей, за исключением географического положения острова. Указывать, где находится этот остров, в настоящее время еще невозможно, так как и теперь там хранятся сокровища, которые мы не вывезли оттуда. И вот в нынешнем году я берусь за перо и мысленно возвращаюсь к тому времени, когда у моего отца был трактир „Адмирал Бенбоу“, а в этом трактире поселился старый загорелый моряк с сабельным шрамом на щеке. Я помню, словно это было вчера, как, грузно ступая, он дотащился до наших дверей, а его сундук везли за ним на тачке…»

Стивенсон (Ллойд был единственным свидетелем подлинного рождения неповторимого романтика Роберта Льюиса Стивенсона) черкнул спичку, закурил. Ллойд приоткрыл дверь и сунул в щель голову. «Читай же дальше, читай! – горячим шепотом произнес он, уже увлеченный, покоренный и забывший о том, что за окнами ночь, звезды, холодная весна. – Читай, мой дорогой Льюис!»

– «Это был высокий, сильный, тяжеловесный мужчина с каштаново-темным лицом, – продолжал читать Стивенсон, что-то поправляя, зачеркивая, недовольно морщась. – Пропитанная дегтем косичка торчала над воротом его засаленного синего кафтана. Руки у него была шершавые, в рубцах и царапинах, ногти черные, поломанные, а сабельный шрам на щеке – грязновато-багрового цвета. Помню, как незнакомец, посвистывая, оглядел нашу бухту и вдруг запел старую матросскую песню, которую потом пел так часто:

Пятнадцать человек на сундук мертвеца, Йо-хохо, и бугылка рому…» [4]

– Начало есть? – спросил себя Стивенсон, энергично зачеркивая какую-то фразу и опускаясь в кресло.

Ллойд уже не в состоянии был таиться; он вбежал на веранду, охватил шею отчима руками и в неудержимом, буйном восторге крикнул:

– Хорошо, мой дорогой Льюис! Начало есть! Не ложитесь спать, сочиняйте дальше!

 

Глава четвертая

«Остров сокровищ»

Пошли сильные дожди, потом зашумели ливни, и нельзя было выходить из дому. Стивенсон и Ллойд занялись сочинением «Острова сокровищ». Часть первая, получившая название «Старый пират», была окончена в одну неделю, и Стивенсон прочел ее Фенни и Ллойду после обеда. Фенни, азартно аплодируя, сказала, что с нею и ее сыном всегда добрый, отзывчивый и чуткий Луи поступил необыкновенно жестоко: заинтриговал и закрыл тетрадь. Прочел фразу: «Ливси, – ответил сквайр, – вы всегда правы, – я буду молчать, как могила» – и расхохотался. То же сделал и Ллойд. И только Фении, большой ребенок, капризно ударила салфеткой по тарелке к не шутя произнесла:

– Бесстыдники! Увлечь старую даму и бросить ее на пороге таких интересных событий! Не надо было и читать, если у вас, сэр, нет продолжения?

– А я знаю, что будет дальше, – сказал Ллойд и захлопал в ладоши. – Все герои отправляются на таинственный остров и…

– Ну и что же? – сдерживая усмешку, спросил Стивенсон. – Напрасно воображаешь, что тебе что то известно, – ты ровно ничего не знаешь, мой дорогой!

– Они найдут сокровища, – неуверенно произнес Ллойд.

– Об этом надо подумать, – уже думая об этом, отозвался Стивенсон. – Ради одних сокровищ нет смысла писать книгу, нет нужды посылать экспедицию. Не кажется ли тебе…

– Мне кажется, – перебила Фенни, – на пути к этому острову должны произойти какие-то важные события. Что-то случится. Тот, от имени которого ведется повествование, окажется в такой беде, что…

Стивенсон сказал: «Гм» – и закусил губу. Очень хорошо, что он прочел первую часть, проверил на догадке и воображении читателя свою фантастическую конструкцию. Один из слушателей видит конец, последнюю страницу. Другой заинтересован серединой повествования, и, видимо, его интригует самое действие, в котором, естественно, должно быть много узелков. Гм… Требования возрастов… Следовательно, необходимо так накрыть стол и расставить блюда с кушаньями, чтобы довольными остались все приглашенные.

– Не хочешь ли, чтобы на корабле подрались? – спросил Стивенсон пасынка.

– Драку я люблю, мой дорогой Льюис!

– Поменьше драк, ради бога, поменьше драк! – поморщилась Фенни.

– Одна хорошая драка в самом конце, – сказал Ллойд.

– А в середине? – спросил Стивенсон, уже нечто обдумывая, прикидывая, наблюдая за поведением характеров, о чем ни слова не было сказано заказчиками. Стивенсон понимал, что даже драка – это уже характер, наиболее экспрессивный и по-своему ретушируемый в воображении читателя. Гм… Характеры. Слагаемые поступков… Поведение героев…

– Возьмите вот это яблоко, – предложил Стивенсону Ллойд и кинул отчиму продолговатую, похожую на грушу, «шотландку».

– Как хорошо, что я догадалась купить их целую бочку, – вскользь заметила Фенни. – У нас, в Америке, яблоки невкусные. Да, – спохватилась она, – в середине, пока идет корабль, я бы сочинила… Гм,.. что бы я сочинила?

Стивенсон порывисто поднялся с кресла и ушел к себе. «Спасибо, дорогие читатели, – вы подарили мне бочку с яблоками! Эта бочка с яблоками поразит вас там, где вы этого и не ожидаете. Так, так, так… Не позабыть, не растерять… Порядок и названия глав меняются. „Что я услышал, сидя в бочке из-под яблок“ будет приблизительно одиннадцатой главой, а та, где военный совет (так мы ее и назовем), последует за криком с вахты о том, что показалась земля».

Стивенсон сел и начал писать, посмеиваясь в пушистые, мягкие усы, левой рукой поглаживая правую, рассматривая крупные, частые веснушки на обеих руках.

«Воображение читателя приковано к судну, – подумал он. – Ну, а я высажу его на сушу. Это будет и неожиданно и кстати».

Написал несколько фраз и вернулся к первой, в новой части, главе, выбрасывая одни слова и заменяя их другими, тщательно наблюдая за тем, как складывается ритм, как дышит предложение, нет ли где случайно затесавшегося в хорошую компанию точных слов одного какого-нибудь словечка из тех, что всегда требуют помощи двух и даже трех прилагательных.

– До острова сокровищ еще очень далеко, – сказал и себе и воображаемой аудитории своей Стивенсон. – Потерпите, друзья! Вы будете вознаграждены.

Если бы не кашель! Если бы не дожди, ливни, грозы! Если бы не нетерпение Ллойда и Фенни! Они стучат ежечасно в кабинет и спрашивают:

– Сегодня будет чтение?

– Сегодня не будет, – отвечает Стивенсон. – На море буря. Весь экипаж корабля…

Не договорил, – за дверью поскрипывают ботинки Ллойда, посвистывает шелковое платье Феини. «Сейчас я им…» – усмехнулся Стивенсон и крикнул:

– Пиастры! Пиастры!

– Что это значит? – спросил Ллойд.

– На корабле есть клетка, а в ней попугай, – ответил Стивенсон. – Завтра всё узнаешь. А сейчас возьми своих оловянных солдатиков и поиграй с ними!

На следующий день после обеда Ллойд горько и неутешно плакал, а Фенни всерьез гневалась на мужа, отказавшегося читать новые главы романа.

– Но они еще не готовы! – оправдывался Стивенсон, взглядом – кротким и светлым – прося прощения у Ллойда. – Я недоволен своей работой, дорогие мои! Получился сумбур, я несколько убыстрил повествование – и фразы побежали, как дети из школы!

– А они должны чинно шагать, как в школу? – буркнул Ллойд.

Стивенсон молча поклонился и направился к себе в кабинет.

– Пиастры! Пиастры! – сказал он, поддразнивая жену и пасынка. – До завтра! Меня нет дома! Всем говорите, что я уехал, и надолго!

О, как он работал! Он не хотел обманывать ни себя, ни читателей. «Я возгордился, – писал он Кольвину, – я нащупал правильный ход повествования, я обошел, где надо, всех морских писателей, и я докажу, что Дюма напрасно приглушил поиски сокровищ в своем „Монте-Кристо“; самое интересное – это поиски, а не то, что случилось потом. Мы знаем, что деньги портят человека, а потому я только за первую половину одной из сильнейших страстей. Вторая почти всегда безнравственна, всегда лишена элемента воспитательного, морального. Подумайте – я моралист!.. Нет, прежде всего я художник, но мне не припишут корысти и лжи. Сокровища в моем романе будут найдены, но и только. Господи, помоги моим героям доплыть до острова!..»

Они доплыли, нашли сокровище, но это случилось на тридцатые сутки ежедневных послеобеденных чтений. Предпоследнюю главу слушали сэр Томас, Хэнли и Кольвин, – Стивенсон кратко рассказал им содержание того, что он уже прочел жене и пасынку. Кольвин спросил, когда будет готова последняя глава.

– Согласен ждать месяц, два, – заявил он и, узнав, что она уже написана и будет прочитана завтра, обнял своего друга за талию и увлек его в бурный, стремительный вальс, который сам же и насвистывал. Сэр Томас в такт трубил в кулак, а Хэнли колотил костылями по гулко дребезжащему стулу. В гостиной бесновался Ллойд – он перепрыгивал через кресла, столы и столики и кричал:

– Завтра! Завтра! Пиастры! Йо-хо-хо и бутылка рому! Да здравствует мой дорогой Льюис!

– Да здравствует Роберт Льюис Стивенсон! – провозгласили на следующий день слушатели, когда была дочитана последняя глава, кончавшаяся двумя строчками стихов:

Все семьдесят пять не вернулись домой, Они потонули в пучине морской [5] .

– И это всё? – обиженно спросил Ллойд, перебивая взрослых, уже начавших лестные для автора романа споры по поводу сюжета, характеров и стиля… – Нет, мой дорогой Льюис, нужно что-то еще…

– Он прав, – вмешалась Фенни. – Ллойд говорит от имени миллионов читателей. Они потребуют полной ясности, точного окончания.

– Леди! – воскликнул Хэнли, чуточку охмелевший от выпитого вина. – Я лучшего мнения о миллионах читателей, клянусь манжетами великого Шекспира! Роман окончен. Но он продолжается в воображении благодарного, взволнованного, счастливого и…

– Строк двадцать согласен прибавить, – задумчиво, с отсутствующим взглядом проговорил Стивенсон. – Ллойд прав. Мой дорогой Кольвин, возьмите карандаш, – во мне что-то уже шевелится, слова наплывают, и я ничего не могу поделать с ними. Пишите, друг мой…

Ллойд вызывающе посматривал на взрослых. Фенни поцеловала его в голову, вздохнула от переполнявших ее материнское сердце нежности и гордости и влюбленно улыбнулась мужу.

– Пишите, друг мой, – повторил Стивенсон. – «Каждый из нас получил свою долю сокровищ. Одни распорядились богатством умно, другие, напротив, глупо, в соответствии со своим темпераментом. Капитан Смоллет оставил морскую службу. Грэй занялся изучением морского дела. Теперь он штурман и совладелец превосходного, хорошо оснащенного судна. Что касается Бена Ганна, он получил свою тысячу фунтов и истратил их все в три недели, или, точнее, в девятнадцать дней – на двадцатый день он явился к нам нищим. Сквайр сделал с Беном именно то, чего…»

– Конец для глупых мальчишек, – недовольно промычал Хэнли. – Бабушка умерла, дедушка женился, лошадь ускакала, из трубы пошел дым, нищий напился пьяным и сломал себе шею…

– Вы ничего не понимаете, сэр, – с превеликой дерзостью прервал Хэнли Ллойд. – Мой дорогой Льюис знает, что делает. Попробуйте сами сочинить такую историю!

Хэнли ударил костылем по стулу, а Стивенсон, углубленный в себя и видения свои, продолжал диктовать еще минут пять-шесть, а потом рассмеялся и сказал громко:

– Пиастры! Пиастры! Пиастры! Три раза, Кольвин! – И добавил устало: – Конец. Больше ни слова. Аминь!

Дождь яростно барабанил по стеклам окон, завывал ветер, постепенно переходя в ураган. Кольвин и Хэнли не смогли выехать в Лондон, – сильная буря прервала железнодорожное сообщение, остановила поезда, сорвала с якорей суда вбухте и гавани. Стивенсон стал кашлять, ноги его подкашивались.

– Это мне надоело, – сказал он Фенни. – Опять придется ехать в Давос, или я умру. За что это мне? Разве я так плох, так грешен, кого-нибудь убил?

– Это тебе за твой талант, – сказала суеверная Фенни и отдала приказание слугам готовить чемоданы и саквояжи. Стивенсон затосковал. Опять надо куда-то уезжать, жить в чужих домах, работать не тогда, когда хочется, ждать, когда спадет температура и можно будет ходить, не опираясь на палку…

Ночью он встал с постели, надел пальто, шею обернул шерстяным шарфом и тайком от домашних вышел в сад. Здесь всё было не похоже на остров сокровищ, на тот мир, который создало его воображение. Картинность воображаемого мира обогащала мир реальный, не оскорбляя его и не исправляя, но излечивая от многих недугов человека, не желавшего мириться с действительностью, которая настойчиво взывала о переустройстве. Остров сокровищ был выдумкой, но эта выдумка воспитывала и тренировала мечту человека о будущем – своем собственном и детей своих. Ослепительной сменой картин, необычайностью происшествий и поступков героев Стивенсон сознательно преподавал – в форме наилучшей – веселую науку послушания своим чувствам, направленным в будущее.

– Ллойд был счастлив, слушая главы моего романа, – вслух говорил Стивенсон, бродя по пустынному, закутанному в туман саду. – Счастливы были и взрослые, и больше и сильнее всех я сам. Где-то далеко-далеко есть остров сокровищ, – пусть думают о нем, а я еще прибавлю соли, пряностей и солнечного блеска!

Может быть, в самом деле где-нибудь далеко-далеко отсюда существует остров сокровищ… Маленький Лу верил в это. Юноша Луи не сомневался в том, что на свете много тайн и загадок. Взрослый Роберт Льюис Стивенсон не мог жить без ощущения какого-то особого населенного мира в собственной своей фантазии, и этот мир несомненно преображал подлинную реальность, и эти два мира соединялись в один, друг другу не мешая, а, наоборот, взаимно обогащаясь и расцветая.

Стивенсон поднял голову, взглянул на зеленую лучистую звезду над садом, глубоко вздохнул. Вспомнил о непотушенной лампе в своем кабинете, о неплотно прикрытой двери, ведущей в комнату Ллойда, и торопливо зашагал к дому.

Ллойд ворочался в постели, – то ли ему что-то снилось, то ли он еще не спал. Стивенсон негромко окликнул его.

– Что, мой дорогой Льюис? – отозвался Ллойд.

– Пиастры! Пиастры! Пиастры! – глухим голосом выходца из театрального люка проговорил Стивенсон. – Тебе будет интересно. Ты у меня не заснешь до послезавтрашнего утра!

– Никогда не буду спать, – хихикая и ухмыляясь, ответил Ллойд. – Вот встану и буду плясать!

– Сумасшедшие! – прикрикнула проснувшаяся Фенни. – Немедленно замолчите! Завтра мы уезжаем! Безумцы!

– Пиастры! Пиастры! Пиастры! – деланно сонным голосом пробормотал Ллойд. – Пятнадцать человек на сундук мертвеца!..

– Йо-хо-хо и бутылка рому! – добавила Фенни и расхохоталась.

В Давосе Стивенсон переписал «Остров сокровищ». Спустя два месяца роман уже читали миллионы англичан – взрослых и школьников. Имя Стивенсона сразу стало известным всему миру. «На небе нашей литературы, – писала критика, – взошла новая звезда первой величины».

«А вы не забыли меня? – спросила Стивенсона первая же фраза в коротком послании, которое ему переслал сэр Томас. – Почаще вспоминайте несчастную Кэт Драммонд! Может быть, всё случилось для Вас к лучшему: женившись на мне, Вы, наверное, не написали бы „Остров сокровищ“. Эту книгу я прочла три раза. Пиастры, пиастры, пиастры, дорогой Луи!..»

Много писем из всех городов Великобритании, много рецензий и критических статей в газетах и журналах Франции, Германии и Америки. И одновременно с этими приятными, лестными вестями нечто такое, от чего Стивенсону стало больно: на третьей странице похвала его роману, а на первой – официальное сообщение о подавлении восстания в далеком Трансваале. Горсточка мужественного народа задушена англичанами. Газеты празднуют «победу».

– Не победа, а подлость, – дрожа от гнева, сказал Стивенсон. – Подлость со стороны британцев, а победа всё же на стороне буров. О, как осрамились англичане!..

В тот же день Стивенсон написал протест по поводу британского вторжения. Он написал его, тщательно выбирая наиболее гневные, злые слова, исполненные сарказма и возмущения по адресу правительства Великобритании. «Мне стыдно и больно, – писал Стивенсон в своем письме-протесте, – я всем сердцем приветствую борцов за независимость – гордый народ Трансвааля! Пушками ничего не докажешь, и я никогда не встану в ряды угнетателей…»

Это письмо Стивенсон вручил Фенни, заявив, что она должна немедленно отправить его в редакцию наиболее известных английских газет. Фенни сказала: «Хорошо, Луи, будет исполнено».

Фенни рассудила так: ее муж блистательнейшим образом начал литературную карьеру, о нем пишут и говорят, имя его уважаемо и любимо. Нелепо и опасно выступать против общественного мнения, – оно, как думала Фенни, не на стороне восставших буров. Роберт Льюис Стивенсон художник, а не политик. Что он понимает в политике? Куда и зачем он суется? Глупо писать протесты. Благородство – это очень хорошо, но семья, здоровье, литературная карьера прежде всего, а потому…

Протест Стивенсона не был опубликован.

Фенни не отправила его по назначению, и Стивенсон никогда не узнал об этом…

 

Часть пятая

Светлое имя

 

Глава первая

Реплика, набранная петитом

Еще в 1881 году Стивенсон опубликовал статью под названием «Нравственность писателей-профессионалов». В ней он писал:

«… Общая сумма того, что читает нация в наши дни ежедневных газет, сильно влияет на ее язык, а язык и чтение, взятые вместе, образуют действенное воспитательное средство молодежи. Хорошие мужчина или женщина могли бы держать юношу в продолжение некоторого времени на более свежем воздухе, но современная атмосфера, в конце концов, всемогуща по отношению к среднему числу людей посредственных.

… Низость американского репортера или парижского хроникера, и того и другого так легко читаемых, не может не оказывать неисчерпаемо вредного воздействия. Они касаются всех тем той же самой неблагородной рукой, они сеют сведения обо всем в молодых и неподготовленных умах – в недостойном освещении, и всё снабжают некоторой долей острот, чтобы тупые люди могли их цитировать. Сама сумма их отвратительных статей перекрывает редкие высказывания хороших людей… Я говорю об американской и французской прессе не потому, что они намного низменнее, чем английская, но потому, что они лучше пишут, а следовательно, и распространяемое ими зло действует с большей силой…»

Стивенсон отвернулся от «буржуазной пошлости», он предпочел ей добрый и щедрый мир собственной фантазии. Пройдет семь лет – и Стивенсон уедет на Самоа – и для того, чтобы продлить свою жизнь, защитив больные легкие единственно пригодным для них климатом, и прежде всего с той целью, чтобы раз и навсегда сказать «прости-прощай» тому классу, который взрастил его и воспитал. В возрасте сорока лет, в 1890 году, он напишет одному из своих друзей: «Я никогда не любил города, дома, общество или (кажется) цивилизацию… Море, острова, жители островов, жизнь на них и их климат приносят мне подлинное счастье…»

В 1884 году, изрядно пространствовав по свету, Стивенсон вчерне окончил роман «Черная стрела». В печати он появился только в 1888 году, спустя два года после выхода в свет его второго исторического романа – «Похищенный».

– Меня интересует, тянет, зовет к себе прошлое моей родины, – сказал он Фенни, постоянно любопытствовавшей, что именно пишет ее муж. – Мне кажется, что в глубоком прошлом я нашел характеры, которых не вижу сегодня. Повстанцы, феодалы, война Роз – Белой и Алой, мужественные крестьяне, романтические пираты… юноши всех стран мира будут иметь возможность, читая мой роман, сопоставить его содержание и идею с прошлым и своей страны.

– Ты сегодня бледнее, чем обычно, – сказала на это Фенни и приложила ладонь ко лбу мужа. – Маленький жар. Тебе надо лечь, мой друг.

– Очень большой жар! – возразил Стивенсон. – Меня трясет лихорадка, Фенни! Я простудился на пути к острову сокровищ, и она уже никогда не оставит меня.

– Трясет и Ллойда, – рассмеялась Фенни.

– А с тобой как?

– Меня трясет лихорадка ожидания. Я люблю то, о чем ты пишешь.

– А то, как я пишу? – Стивенсон сдвинул брови, крепко сжал губы.

– Ты пишешь божественно. Читая тебя, кажется, что смотришь в стереоскоп. А твои стихи, твой «Поэтический сад ребенка» так прекрасен, что я не нахожу слов. Ложись, мой Луи, отдохни. Если придет этот одноногий Хэнли, я скажу ему, что ты работаешь.

– Ты не любишь моего Хэнли?

– Не люблю. Я люблю только тебя и моего сына. Дочь… она замужем, она уже в тени моего чувства.

– Фенни, видишь – я лег. Вот я вытянулся, закрыл глаза…

– Прости, я сейчас уйду!

– Да разве же я гоню тебя?!

– Нет, нет, я нисколько не обижена, – тебе надо лежать, отдыхать…

Фенни уходит. Самые странные люди – это те, кто нас особенно сильно любит. Порою в голову приходит дикая мысль: если бы они любили не так сильно! Тогда, может быть, они и не обижались бы. Бывает, что и любовь оказывается обузой. Понятно и естественно, когда за обедом тебе и раз и два предложат положить себе на тарелку то или иное кушанье, ты повинуешься, ешь, и так хочется посидеть в молчании минуту, две, три, но любящим тебя кажется, что они недостаточно внимательны к тебе, они еще и раз, и два, и три предлагают взять еще вот это и попробовать вот то. Приходится двадцать раз говорить: «Спасибо, я сыт», но тебе не верят. Ах, если бы они поверили! Если бы они не мешали делать то, что хочется, есть столько, сколько надо тебе, а не им… Фенни укладывает тебя в постель. Ты лег. А она не дает тебе заснуть, она болтает без умолку, она уже раздражает, мешает, и всё потому, что любит очень сильно и верно. Любовь матери – это совсем другое. Мать поймет всё, что тебе надо, по взгляду, по дыханию, по едва уловимому повороту головы… Фенни превосходная женщина, но иногда хочется, чтобы она была иной.

Стивенсон поднялся с постели, подошел к столу, взял в руки карандаш, положил его, коснулся пальцем медного подсвечника, прошелся до окна, взглянул на свой портрет работы Сержэна.

«Что ты всё ходишь, что ты всё смотришь, что тебе нужно? – спросил себя Стивенсон. – Лежи, этим ты доставляешь удовольствие Фенни. Вот она, – она подсматривает в щель двери, сейчас тебе попадет, ты должен лежать!»

А в соседней комнате спит сэр Томас. Он тяжело болен, – что-то неладно у него с головой, в мозгу. Доктор ждет удара. Не так давно сэр Томас подарил Фенни усадьбу под Эдинбургом. Стивенсон назвал ее именем маяка – «Скерри-Вор». Сегодня сэру Томасу не выговорить этого слова, и он конфузится. Он страдает.

Стивенсон заглянул в кабинет отца. Старик спит. На лице его выражение покоя, счастья. Покой и счастье должны сопутствовать всем людям, покой и счастье – конечная цель человечества, но почему же эти состояния, чувства эти почти всегда свойственны только тем, кого ненадолго оставили боль, скорбь, страдание?.. Мир нехорош, он настоятельно требует переделки; всему человечеству следует однажды сговориться и сообща приняться за работу по переустройству мира. Что именно нужно делать? Стивенсону кажется, что он знает это: воздействовать на нравственное начало в человеке. Стивенсон убежден, что ему удается делать это более или менее хорошо.

Вот роман «Черная стрела» – глубокое прошлое, средневековье, готика… Трезвые умы с иронией произносят эти слова, но искусство – и литература прежде всего – воздействует на человека отчетливым изображением характеров, а характер – это чувство долга, смелость, чистота намерений, любовь к родной эемлe. Родная земля – это женщина, мать, жена. И даже Кэт Драммонд, то есть воспоминание о первой любви. Кэт Драммонд…

Стивенсон закрыл голову одеялом и улыбнулся. Этой улыбки никто не должен видеть, воспоминание о Кэт – частица души, нечто от плоти, кусочек мира, в котором Фенни Осборн чужая… Никто не имеет права посягнуть на наши воспоминания, никто. Стивенсон мечтает о романе, в котором должна жить и действовать Кэт. «Это моя тайна, – шепчет Стивенсон, – это мой остров сокровищ. То, что не удалось в жизни, отлично живет в воспоминаниях…»

Он уснул. И притворялся спящим весь следующий день. Он обдумывал подробности истории, приснившейся под утро, а потом встал, оделся, и вдруг ему етало скучно и пусто. Захотелось музыки. Пальцами правой руки он слегка коснулся клавиш рояля, нажал педаль, и только тогда левая рука начала импровизацию. Неуверенно и робко – из чувства почтения к этому старому инструменту, который в детские годы казался одеревеневшим чудовищем с оскаленной пастью, – Стивенсон извлек из немощи белых клавиш два-три такта, с предельной точностью изобразившие собственное его состояние. Еще раз то же самое и еще раз, и тогда правая рука приласкала черные клавиши, – они лежали подобно обиженной детворе, разбросав белые одеяла и покорно вытянув свои черные, исхудавшие тельца. «Хорошо, спасибо», – сказал Стивенсон и, вскинув голову, поднял на ноги всю клавиатуру.

История, что снилась вчера, давила на плечи, грудь, голову – сильнее всего на грудь, и было больно, тяжело и страшно. Врачи приказали остерегаться ветра, сквозняков, утренней и вечерней росы; врачи прописали бром на ночь и настойку столетника три раза в день. Фенни связала шерстяную фуфайку, купила длинные теплые чулки. И жена и врачи думают, что бром, скука и шерсть в состоянии умилостивить туберкулез легких. Жена (да сохранит ее господь!) полагает, что болезнь легких можно вылечить такими-то и вот такими-то средствами, об этом ей сказала медицина (всего ей доброго!), – слово «медицина», по мнению Фенни, следует писать с большой буквы.

Сон всё еще перед глазами, и нет сил уйти от его странной магической власти. Что снилось? Вот это: отрывистый удар по клавишам. Беспорядочные, не собранные в мелодию звуки уходят неторопливо, гуськом, на ходу оборачиваясь и качая головами.

– Я знаю лучше их всех, – сказал Стивенсон, зябко поеживаясь, – лечит то, что утишает боль. Дело не в том, что у меня больные легкие, а только в том, что сознание мое соглашается верить этому. И, может быть, потому-то и сон… Ну, порассуждай, поговори, Лу. – Он назвал себя этим детским именем и, ожидая хороших, добрых мыслей, зная, что они явятся непременно, заиграл вальс «Шотландия». Какой милый – да сохранят его века – вальс! О, сколько помощи и света дает музыка! Кто был первым музыкантом и на чем он играл? На дудочке, на волынке, на одной струне. Много струн явилось в семнадцатом столетии, когда изобрели фортепьяно. И на этом остановились, суеверно ожидая музыки механической, заводной, – какая-то такая ужо будет!

Да сохранит небо рояль, дудочку, волынку! И хрусткий хрупкий вереск, и дикую розу, и книги, и теплую руку матери, и белый наряд невесты – всю легкую благодать жизни, а ей нет конца и начала.

Вальс утомил Стивенсона, и он на одно мгновение поверил врачам: есть легкие больные, и тогда их нужно лечить, и есть легкие здоровые, и тогда… что тогда? «Хорошо тому, у кого здоровые легкие», – подумал Стивенсон и вспомнил, как отчаянно кашлял доктор Хьюлет, прописывая какую-то смесь на длинном и узком листке бумаги. «Сэр Хьюлет, а не угодно ли послушать, что снилось вашему больному в ночь на пятое марта? Садитесь вот сюда…»

Стивенсон искоса оглядел дверь и стены, погрозил пальцем своему отражению в зеркале и, взяв воображаемого доктора под руку, подвел его к дивану, усадил, предложил сигару, а когда почтенный слуга Пневмонии и Малокровия отрицательно качнул головой, Стивенсон удобно расположился в кресле и начал:

– Каждую ночь, нелицемерно уважаемый сэр, я вижу сны. Каждую ночь – с тех пор, как только помню себя. Стоит только мне прилечь и вздремнуть, как сию же минуту я становлюсь зрителем удивительнейших происшествий. Сны бывают плоские, стереоскопические и… не знаю, как назвать те сновидения, которые запоминаются. Сон плоский помнишь две-три минуты после пробуждения, сон стереоскопический живет в памяти до двух суток, а потом волшебно испаряется… Третья разновидность настолько реальна, что с течением времени припоминается как нечто, случившееся в действительности. Я уверен, почтеннейший Эскулап, что сон – это деятельность нашего мозга; подробное объяснение отказывается дать даже наука. Она говорит: сновидение есть результат работы мозга. И больше ничего. Наука ищет разгадки. Пользуясь этим случаем, я по-своему объясняю этот феномен. Возьмите сигару, сэр. Мне легче говорить, когда я вижу колечки дыма. Вот так. В вашем возрасте никотин особенно вреден, а потому и не обращайте на это внимания. Продолжаю.

Стивенсон встал, подошел к роялю, поиграл черными клавишами, опустил лакированную, с отразившимся в ней человеком, крышку. Она негромко хлопнула, а в тон ей что-то скрипнуло в зале. Стивенсон поднял крышку и снова опустил. На поверхности ее, под самым лаком, большие глаза Стивенсона глядели в глаза Стивенсону. Отражение было таким чистым и ясным, что невольно думалось о тяжести, лежавшей на клавишах. Стивенсон поднял крышку. Вот так же и во сне отвратительный по внешности человек, коротконогий и толстый, приподнимал крышку над клавишами и с ухмылкой поглядывал куда-то в сторону.

Продолжая начатый разговор с воображаемым доктором, Стивенсон отошел от рояля и вздрогнул: на диване сидел Хьюлет.

– Вы! – крикнул Стивенсон.

– Простите, я, – ответил доктор и, привстав, поклонился. – Я уже слышал всё то, что вы говорили о снах, мой дорогой Лу. Не хотелось мешать вашей импровизации, я присел в кресло по ту сторону двери. Еще раз простите и продолжайте.

– Возьмите сигару, сэр, – сказал Стивенсон, жестом указывая на круглый стул перед диваном. – Я продолжаю. Мне снился превосходный рассказ, сэр. Он беспокоит меня, давит, мешает жить. Я должен написать его. Только тогда я почувствую облегчение. В сущности, со мною всегда так: пишешь потому, что тревожит радость или большая забота…

– Океан, буря, корабль, – думая, что именно это и снилось Стивенсону, проговорил доктор, глубоко затягиваясь пахучей отравой. Розовое жирное лицо его улыбалось каждой своей продольной и поперечной морщинкой. Затянувшись, он комично надувал щеки, смакуя летучий яд, а затем поднимал голову и пускал дым колечками. Этот человек лет десять назад держал пари, что будет пить вересковую водку и коньяк в количестве, превышающем такт и приличие, и выкуривать в день дюжину сигар и, несмотря на подобное самосжигание, проживет девяносто лет. На днях ему исполнилось семьдесят. Коньяк и водку он пил как воду, и только слегка прихрамывал то на одну, то на другую ногу. – Океан, буря, корабль, – повторил он глухим, с трещинками, басом. – Много крови, нападение пиратов, дым и полтора миллиона дьяволов, – добавил он, подмигивая.

Стивенсон отрицательно покачал головой.

– Мне снился человек, в оболочке которого жили два существа: один – добрый, другой – злой. Один, – назовем его Джекилом и вообразим, что он доктор, – благовоспитанный, чинный и вполне порядочный джентльмен. Но всё гадкое, нечистое, злое, всё то, что Джекил таит в своем подсознании, заключено в его двойнике. Назовем его так: мистер Хайд. Этот другой – реальный образ одного и того же лица, то есть Джекила. Существование его двойственно, понимаете? Сегодня он – он сам, завтра – он другой. Чаще всего он добр. Каждый из нас, дорогой сэр, и добр и зол, смотря по обстоятельствам, – ведь нет абсолютно злого. Палач, совершив казнь, приходит домой и поливает цветы, ласкает своего сына. Так вот, я видел во сне двойственное существование Джекила, он…

– Он отрекомендовался вам? – насмешливо прервал доктор Хьюлет, столь насмешливо, что колечек на этот раз не получилось.

– Нет, – добродушно отозвался Стивенсон, – сновидение было беззвучно, но так искусно, так ловко сделано сюжетно, что мне нечего придумывать, остается только записать его, придав соответствующую форму.

Раза два-три натужно кашлянув и тем напугав доктора, Стивенсон медленно, словно в полусне, произнес:

– Мне неприятен этот сюжет, но я должан избавиться от него. Став достоянием читателя, он уже не будет принадлежать мне. Вы, сэр, помогли начать мой новый рассказ, который я назову так: «Необычайная история доктора Джекила и мистера Хайда».

– Я вам помог? – удивленно проскандировал доктор Хьюлет, делая большие, страшные глаза. – Каким же это образом, хотол бы я знать!

– Вы стояли там, за дверью, – начал Стивенсон, но его тотчас поправили: не стоял, а сидел, развалясь в кресле.

– Это не играет роли, – вы могли лежать на диване, – недовольно произнес Стивенсон, и доктор понял, что работа уже началась. – Первая глава будет называться «История двери» – именно так…

– Бром пьете? – строго прервал доктор Хьюлет.

Стивенсон посмотрел на гостя, опустил глаза.

– Перевоплощение будет происходить с помощью напитка, – неуверенно проговорил он. – И этот напиток подведет несчастного Джекила. Да! – воскликнул Стивенсон, выпрямляясь в кресле. – Есть всё, недостает идеи. Недостает идеи, сэр! О, черт! В чем же идея? В чем? Одного сюжета, голого приключения, конфликта, происшествия недостаточно. О, конечно, – идеи, мысли не снятся!

– Читателям не нужна идея, – небрежно заметил доктор.

Взгляд Стивенсона стал гневен. Он вскочил с кресла и зашагал из угла в угол, стремительно и резко говоря:

– Я люблю, я уважаю моего читателя, сэр! Я воспитываю его, в меру сил воздействую на его добрые начала, я учу его любить и ценить жизнь! Это и есть идея, сэр! Недавно я был в Лондоне, подписывал договор на новое переиздание «Острова сокровищ». Когда мальчик рассыльный узнал, что я автор этого романа, он подошел к окну и крикнул: «Эй, идите сюда, здесь Стивенсон!» Спустя минуту весь коридор, вестибюль и все три этажа лестницы были набиты мальчишками. Они смотрели на меня, и глаза их испускали сияние. На улице собралась толпа. Какой-то человек забрался на крышу фургона и оттуда приветствовал меня от имени своего и, как он сказал, от имени людей с воображением, которое благодаря моей книге без экзамена перешло сразу из третьего в шестой класс. Я был счастлив, сэр! Моя книга…

– Она прекрасно написана, – буркнул доктор Хьюлет.

– Это уже половина идеи, – наставительно заметил Стивенсон. – В каждом будущем моем романе или рассказе я скажу, покажу и докажу, что доброта есть основное свойство характера, что зло бессильно, что не ему созидать и царствовать, – понимаете?

Доктор сунул сигару в пепельницу, пожал плечами.

– Первый случай в моей сорокалетней практике, – медлительно проговорил он, наблюдая за Стивенсоном. – Пациент выговаривает лечащему его врачу! Невиданно!

– Вы дотронулись до больного места, сэр, – продолжал Стивенсон, меряя зал по диагонали крупными шагами пехотинца, спешащего на привал. – Меня уже упрекали в безыдейности, – прости им господи! Безыдейность! – Он подбросил это слово и долго следил за тем, как оно бесследно растворялось в тишине серого, сумеречного часа. – Безыдейность – это равнодушие, сэр! Безучастность, глухота. Меня упрекали в том, что я убегаю в прошлое… Да, я ухожу и буду уходить в прошлое моей родины, но только лишь для того, чтобы этим самым дать урок современной действительности. Что для меня важно, сэр? Этика, этика, этика, – Стивенсон закрыл глаза, щелкнул пальцами, долго искал какие-то нужные ему слова. – В прошлом я нахожу большие характеры, в современности их нет. А вы, сэр, со своей репликой…

– Моя реплика набрана петитом, – извиняющимся тоном произнес доктор, снова принимаясь за свою сигару. – Простите меня, Лу! Сядьте.

Стивенсон опустился в кресло.

– Позвольте мне выслушать вас, – доктор сложил пальцы трубкой и подошел к Стивенсону. – Старый дурак, – отпустил он по своему адресу. – Дышите! Не дышите! Вздохните! Гм… Опять испарина, черт!

– Доктор Джекил будет похож на вас, сэр, – сказал Стивенсон.

– Много чести, дорогой Лу, – прокудахтал доктор Хьюлет. – Много чести! Когда будете писать о приключениях на корабле, сделайте меня старой, глупой, выжившей из ума крысой! Повернитесь ко мне спиной, Лу.

Стивенсон обнажил грудь и спину, но остался в том же положении, лишь низко опустил голову, макушкой упираясь в жесткие колени доктора, который стучал по спине пациента согнутым пальцем, прикладывал ухо к лопаткам, сопел носом и тяжело вздыхал.

– Сэр, – не поднимая головы, обратился к доктору Стивенсон. – Могу ли я прожить еще десять лет?

– При одном условии, – ответил доктор, продолжая свои исследования. – На эту тему мы уже беседовали.

– Перемена климата? – спросил Стивенсон, считая квадратики на коричневых штанах доктора.

– И обстановки, – закончил Хьюлет. – Куда-нибудь на Тихий океан, к диким. Тогда я ручаюсь, что вы проживете еще десять и даже двадцать лег.

– А если останусь здесь? – Стивенсон чуть выпрямился.

– Здесь подле вас такие дураки, как я, – ответил доктор и помог Стивенсону надеть фуфайку. – Но даже и умные не спасут вас здесь, – поправился он. – Немедленная перемена обстановки, Лу! Я много теряю, – я не увижу вас здесь, но буду знать, что где-то вы живы и здоровы…

Часы гулко и с удовольствием пробили восемь раз. Доктор вытащил из жилетного кармана толстые часы-луковицу; на них было восемь без десяти минут.

– Ваши торопятся, – сказал он, засовывая часы в карман.

– Ваши отстают, – сказал Стивенсон.

– Моя луковица – сама точность, – назидательно отпарировал доктор Хьюлет.

– Мои часы проверены мастером: он приходил дней пять назад, – не уступал Стивенсон. – Часы сделаны по заказу моего деда, сэр! За тридцать дней они ушли всего на три минуты.

– Моя луковица… – начал доктор.

– Мои часы, – перебил Стивенсон и рассмеялся, увидев на глазах доктора слёзы. – Мой дорогой больной, – участливо проговорил он, – нервы ваши и без того испорчены, поберегите их! Ваши часы…

– Мои часы ни к черту не годятся, – плаксиво заявил доктор, щекой своей прижимаясь к плечу Стивенсона.

– Нет, это мои часы врут и торопятся, – сохраняя полнейшую серьезность, милосердно и кротко проговорил Стивенсон. – Ваши часы достойны романа, сэр! Немедленно поставлю свои по вашим! Боже, какие удивительные, какие точные у вас часы, сэр!

Доктор Хьюлет прыснул в подставленную ладонь и засеменил к выходу. Стивенсон проводил его до холла, – дальше доктор не пустил.

– До свидания, мой старый друг, – сказал Стивенсон. – Я очень люблю вас!

Вошел слуга с почтой: два письма, книга молодого поэта из Парижа, французская газета. Стивенсон любил Францию – страну превосходных романистов и искусных рассказчиков. «Не родись я в Эдинбурге, мне хотелось бы родиться в Париже», – часто говорил он. Развернув французскую газету, он прочел в отделе книжных новинок длинный список романов и повестей и среди них нашел имя одного из любимых своих писателей – Жюля Верна, и далее в строку – «Робур Победитель». Указано издательство, цена книги.

– Верну пятьдесят восемь, мне тридцать шесть, – произнес Стивенсон, сам не зная, с чего и для чего сделал он этот подсчет. – Верн здоров и ежегодно выпускает два романа, а я видел во сне готовый рассказ и прошу помощи у рояля, воспоминаний… Странно, – что такое сон? Не есть ли это своего рода кладовая излишков наших реальных, земных впечатлений?..

Он лег на диван, вытянулся, закрыл глаза. Чуть приоткрыв дверь, заглянула Фенни. Ровное, без хрипа и пауз дыхание мужа успокоило ее. Он спал, и ему опять снился доктор Джекил; он был очень похож на старого Хьюлета – милого, доброго доктора, обладателя часов-луковицы, которые в сутки отстают до четверти часа…

 

Глава вторая

От Гавра до Портсмута – 180 километров

Умер сэр Томас.

Уехала к себе на родину Фенни. Оттуда, из Калифорнии, она писала мужу: «…я на своей, не чужой земле, и тоска отступает от меня, дышать становится легче. Я скоро вернусь, не скучай…»

Стивенсон не скучал. Смерть отца глубоко потрясла его.

«Я выбит из привычной, мирной, уютной колеи и принужден искать забвения в работе, – писал он Кольвину. – Я с разбегу кидаюсь на гребень волны певучего ритма, которому строго подчиняюсь всю жизнь, запираю двери моего дома, закрываю окна ставнями, надеваю теплый халат и, покашливая в платок, чтобы никто не слышал и не соболезновал, сажусь за работу…»

В посвящении своего нового романа «Похищенный» Стивенсон, обращаясь к своему другу Чарльзу Бакстеру, написал:

«… Прошлое звучит в памяти во время перерывов среди текущих дел и занятий. О, как оно звучит! Пусть же это эхо зовет Вас всё чаще и чаще, и пусть оно пробудит в Вас мысли о Вашем друге Р.Л.С».

Середина восемнадцатого века – годы владычества героев Вальтера Скотта – властно манила к себе Стивенсона характерами людей, приключениями в горах Шотландии и на море, высокими чувствами, лишенными низменных страстей, и – низменными страстями, побеждаемыми чувством долга и бесстрашия. «Низкими страстишками моих героев я уплачу дань современности, – рассуждал Стивенсон, – в зеркале моего романа отразится прошлое, его величие и блеск, а позади, в свинцовой тьме, торгашеский дух современного буржуа, лишенного героизма и кусающего себе локти, – фокус, которого не умели проделать сто лет назад… Я пишу книгу не для школьной библиотеки, а для чтения зимними вечерами, когда занятия в классах уже окончены и приближается время сна…»

Приближалось время сна. Стивенсон входил в комнату матери, целовал ее руку; мать ласкала голову сына; они желали друг другу спокойной ночи.

Растворить бы ставни! Настежь окна и двери!

Проклятый туберкулез!

Никто не знает и даже не догадывается о том, каких сил, сколько энергии, как много притворства требуется для того, чтобы разговаривать с людьми, улыбаться, вслух презирать одно и радоваться другому, чтобы, вообще говоря, жить. И если бы не призвание, ежедневно вкладывающее в руку перо, если бы не сознание и ощущение долга перед собою и людьми, если бы не обилие картин, мыслей, образов, заполняющих сознание, если бы не предчувствие скорого конца, – жизнь показалась бы пустым, ненужным даром.

Французский журнал в статье о Стивенсоне назвал его «светлым именем», и это льстит и поощряет. Десятое издание «Острова сокровищ» дает возможность спокойно писать, читать, не думать о завтрашнем дне. О, если бы быть здоровым!

Спустя два месяца после того, как был начат «Похищенный», французский скульптор Роден встретил Стивенсона в Париже и пригласил к себе в мастерскую.

– Вы кашляете, мой друг, – заботливо произнес Роден – бородатый сорокапятилетний здоровяк, очень похожий на Гюго. – На лбу у вас испарина… Вы простужены?

– На всю жизнь, месье, – ответил Стивенсон, откашливаясь, как вполне здоровый человек. – Мне с моими силами было бы трудно, почти невозможно справиться вот с этими глыбами мрамора. Молоток выпал бы из моих рук, месье, или я такого нарубил бы…

– Но ведь перо тяжелее молотка, – сказал Роден, – и слово – менее податливый материал, чем мрамор, – в том смысле, что кусок мрамора – вот он, а слов много! И они вьются над вами, а мрамор покорно лежит. Я поражаюсь вам, месье, меня восхищают ваши книги!

– Счастлив слышать это от вас, месье, – растроганно проговорил Стивенсон. – Я очень болен, мне всегда необходима чья-то рука на моей груди – добрая и теплая, как ваша…

Комплименты, похвалы, банкеты, приглашения на премьеры в Большую оперу и Французскую комедию, письма с просьбами автографа и даже признания в любви. Стивенсон смеется: «Они полюбили мои книги, не меня! О, какая власть дана книгам! Наматывай это себе на ус, Луи!»

Знобко, неспокойно и всё чего-то ждешь… Однажды Стивенсон сел в полночь в поезд и утром прибыл в Гавр. Здесь у него не было ни родных, ни знакомых, но здесь, стоя на берегу Ла-Манша, можно было вглядываться вдаль, угадывая в сыром, сером тумане очертания Англии. Не так и далеко – каких-то сто восемьдесят километров до Портсмута, ближе, чем от Глазго до маяка «Бель-Рок». В хорошую, ясную погоду в морской бинокль можно разглядеть очертания берегов, извилистую полоску на зыбкой кромке горизонта. Англия… Шотландия… Родина… Там все, без чего невозможно жить и работать. Но там работать невозможно, потому что нельзя жить именно там, на родине. Так говорят врачи. Их слова подтверждает и физическое состояние. Во Франции дышится легче. Может быть, поселиться во Франции, где-нибудь в Провансе или Нормандии? Невозможно, этого не захочет Фенни. Доктор Хьюлет тоже будет протестовать. Необходимо ехать на острова в Тихом океане. Это хорошо в мечтах, туда тянет воображение, но…

Взвыла сирена, зажглись огни на маяках: один дает проблеск через две секунды, что означает: «Там, где я, опасно!», другой через секунду, а это означает: «Обойди меня справа!» Сеет редкий, крупный дождь. Истошно кричит пароход; ему отвечают и слева, и справа, и откуда-то из тумана. Стивенсон читает эти сигналы и вспоминает тот вечер, когда он расставался с Кэт Драммонд. Как часто она вспоминается, Кэт Драммонд! Очевидно, по отношению к ней совершена несправедливость, Кэт обижена, оскорблена… Вспомни, Луи, разговор с отцом (да будет мир его душе!), запрещение жениться, вспомни собственную свою нерешительность, малодушие, блестящие от слез глаза Кэт, – а как кричала в тот вечер сирена, с какой силой выл и рвал ветер, сколько скорби и муки было в беззащитной, тонкой фигуре Кэт!..

– Посторонитесь, месье!

Стивенсон отошел в сторону. Группа матросов прыгнула в лодку, двое взялись за весла, и спустя четверть часа их поглотил туман. Он не отсюда, – он оттуда, из Англии, этот туман… Опять закричала сирена. Стивенсону показалось, что это кричит человек, которому больно, нехорошо, тоскливо. Где сейчас Кэт?

«Я раздваиваюсь, – подумал Стивенсон, глубже зарываясь подбородком в шарф и опуская наушники кожаной шапки. – Фенни, Кэт… Но ведь мне хуже, чем Фенни!»

Эта мысль успокоила его. Пусть никто не страдает от его фантазий, а ему хорошо: уже шевелится в сознании новый замысел, а в нем похвала морю и смелым, чистым людям и порицание лжи и коварству.

– Где пропадали? – спросили Стивенсона друзья, когда он неожиданно появился в их компании.

– Побывал на моем острове сокровищ, – ответил Стивенсон. – Отдохнул, набрался сил, теряя последние физические силы, и теперь могу снова садиться за работу.

Франция очень хорошая страна, но она не родина, она чужая, и так неуютно за чужим столом в дорогой гостинице. Легче и проще чувствуешь себя в мастерской Родена и даже в скромной комнатушке Марселя Швоба, который приезжает в Париж ради того, чтобы побеседовать с автором знаменитого на весь мир «Острова сокровищ», – это люди свои по духу, вкусам, симпатиям и взглядам на вещи и события. Буржуа заедает умы и таланты. Буржуа французский почти ничем не отличается от английского: первый менее скуп, зато второй менее болтлив.

Спустя месяц Стивенсон возвратился на родину. Доктор Хьюлет настоятельно посоветовал ему как можно скорее уезжать в Италию или на острова в Тихом океане.

– Ваши легкие в дырках, – сказал Хьюлет. – Наши дожди и туманы поторопятся уложить вас в гроб. Вы хотите консилиума? Не верите мне?..

– Я устал, у меня всегда, постоянно, изо дня в день болит грудь, – пожаловался Стивенсон, по детски глядя доктору в глаза. – Посмотрите, на кого я похож, сэр! Я высох, мои ребра скоро разорвут кожу и будут торчать оттуда подобно гвоздям!..

Консилиум из пяти врачей вынес единодушное решение: больной обязан немедленно переменить климат, бросить курение, всю жизнь свою подчинить строгому режиму, иначе…

– Какая страшная у вас, джентльмены, профессия! – сказал своим судьям Стивенсон. – И чем талантливее вы, тем хуже человеку…

В этот же день Стивенсон телеграфировал Фенни: «Жди меня выезжаю восьмого пароходе „Дженни“ здоров работаю целую люблю Луи».

 

Глава третья

Фенни и Кэт, Кэт и Ыенни

Порою ему казалось, что голова его разбухает от изобилия планов и замыслов, и, возможно, они-то и позволяют жить, они-то и дают силы и уверенность в правоте своего утверждения: «Иллюзии – это несбывшиеся надежды, а сбывается только то, над чем мы ежечасно трудимся». Очень часто он говорил, что его неизлечимый недуг является наилучшим другом и помощником, – он не позволяет опускать руки и впустую надеяться на выздоровление. Выздоровление невозможно, но, работая, чувствуешь себя здоровым. Следовательно, здоровье – это ощущение, не больше. Сколько лентяев и рантье погибло от туберкулеза в расцвете лет! «А я живу, – шутя говорил Стивенсон, – и умру только тогда, когда осуществлю все мои замыслы». Необходимо написать роман о ненависти. Следовать жизненным фактам – значит обеднять воображение, – так казалось ему, и без этого убеждения он не мыслил о себе как о художнике. Ненависть брата к брату. Почему, из-за чего? Воображению есть над чем подумать.

Необходимо написать роман о Кэт. Тсс!.. Тише, помалкивай, Лу! Не впускай в свой мир ни ближних, ни дальних, дай и тем и другим книгу, дай им право судить о ней и только о ней, а не о тебе. Помалкивай о своих замыслах, говори о том, что ты уже сделал, старайся всё делать хорошо. Кэт… Назови роман о Кэт так: «Катриона».

Гм… Тсс… Кэт прочтет и откликнется. И больше ничего не надо, и об этом больше ни слова…

Стивенсон еще раз недолгое время пробыл на родине. Доктор Хьюлет настоятельно требовал, чтобы он сообщил ему вес своего тела.

– Вес моего тела? – печально повторил Стивенсон. – Как странно и жутко это звучит, мой друг! Полагаю, что во мне не меньше сорока восьми килограммов.

– Не может этого быть! – испуганно пробормотал доктор. – Сорок восемь килограммов! Это вес покойника.

На следующий день Стивенсон в одной сорочке и туфлях встал на площадку весов. Доктор Хьюлет долго мудрил с какой-то движущейся по металлической линейке пластинкой, пристально вглядывался в пациента, несколько раз снимал и снова надевал очки и наконец сказал упавшим голосом:

– Сорок шесть килограммов… Ничего не понимаю. Вес двенадцатилетнего мальчика…

– Что же делать, говорите! – уже не шутя попросил Стивенсон.

Доктор Хьюлет пожал плечами, обнародовал несколько прописных истин о пользе свинины, молока, настойки из сока алоэ и о вреде теплого, непропеченного хлеба, а затем взял лист бумаги и написал:

«Немедленная перемена климата. Мотанье по свету строжайше воспрещено. Дон-Кихот в сравнении с мистером Стивенсоном ожиревший здоровяк. Доктор Хьюлет. 26 сентября 1887 года».

– Возьмите, – сказал доктор, протягивая Стивенсону бумажку. – И найдите себе другого врача, я отказываюсь лечить вас.

Знают ли читатели, каково живется Роберту Льюису Стивенсону? В канун Нового, 1888 года на имя автора знаменитого «Острова сокровищ», «Черной стрелы» и «Похищенною» было получено двести поздравительных телеграмм из Лондона, Парижа, Нью-Йорка, Эдинбурга, Сан-Франциско, Рима, Мадрида и Санкт-Петербурга, и пятьсот писем – большинство от школьников. Поднимая бокал за новогодним столом и чокаясь с Фенни, Стивенсон на пятом ударе по-башенному бьющих часов быстро-быстро произнес про себя: «Написать книгу, быть здоровым и…» – часы пробили семь раз, нежный облик Кэт проплыл перед глазами Стивенсона, и после него остался золотистый, пушистый след. «И еще…» – вслух сказал Стивенсон, но тут пробил последний, двенадцатый удар, в квадратной коробке часов струнно звякнула пружина, Фенни до дна осушила свой бокал… Стивенсон отпил одну каплю. Она была за Кэт.

«Я люблю моего отчима, – писал Ллойд своему другу. – Не знаю, счастлива ли мама, но я готов назвать моего дорогого Льюиса отцом: он нежен со мною, добр, заботлив, порою он вдруг становится задумчивым, и тогда я наблюдаю нечто странное – он смотрит поверх головы собеседника куда-то вдаль, ничего не слышит, никого не видит, на губах его улыбка. Как счастлив тот, о ком в эту минуту думает мой дорогой Льюис! В самом деле, о ком он думает?»

Он думает о себе, Фенни, Ллойде, матери своей. И, как наваждение, в думы о близких людях невозбранно входит тоска по Кэт, любовь к Кэт Драммонд, вспоминаются далекие годы, родной Эдинбург, таверна, в которой танцевала Кэт, мокрая галька на пляже, испуганные крики пароходов, спокойное помигивание маяка, спасательные шлюпки у мола. В который раз перечитывалась занимательная повесть о своей жизни, подробности которой искусно вводились в романы и даже в короткие рассказы, о чем никто не подозревает; иногда он и сам делал это бессознательно. «Вот как крепко, глубоко и, видимо, навсегда живет во мне память о Кэт», – думал Стивенсон, вспугивая возникавший перед ним образ Фенни.

Фенни… Кто такая Фенни? Деловитая, практическая американка, натура, преисполненная назидательности и умения оборудовать и уютно благоустроить семейную жизнь. Кэт этого, наверное, не сумела бы. Но у Кэт крылья. У Фенни… А зачем ей крылья? Достаточно и того, что крылато воображение ее мужа. Фенни – читательница, первая, непосредственно воздействующая, но не управляющая воображением своего мужа. Кэт, наверное, сумела бы делать это. Кэт… Тсс!

Ллойд… Ему уже двадцать лет; он красив, умен, талантлив. Он пишет рассказы – обычную беллетристику, которую так нелегко писать. Его сестра Изабелла замужем; она старше Ллойда на семь лет. Больше ничего не скажешь о ней.

Как, должно быть, хорошо сейчас в Шотландии!

Проклятый туберкулез!

Однажды на семейном совете (он продолжался шесть часов) Стивенсон спросил всех своих родных, близких, домашних:

– Итак, вы согласны покинуть родные края и вместе со мною отправиться на один из островов в Тихом океане? Не забывайте – путешествие длительное, опасное… Если в течение двух-трех лет мне не станет легче, мы возвращаемся домой.

Ему ответили:

– Мы согласны!

Американский писатель Марк Твен присутствовал на этом совете. Он долго смотрел в глаза Стивенсону – в светлые, лучистые, добрые глаза, и, наконец, произнес:

– Том Сойер и его друг Гекльберри Финн уверяют меня, что я ни за что не выдержу морской качки, что я, наверное, умру на пути к вашему острову, мой дорогой друг, иначе я…

Смахнул слезу с ресниц и, молча поклонившись, вышел.

Стивенсон отдал распоряжение домашним готовиться к путешествию, чтобы… Об этом страшно сказать, – Стивенсон только подумал об этом: чтобы «где-то» остаться навсегда, чтобы «где-то» недолго жить и умереть.

 

Глава четвертая

Страстная любовь, тоска

Да, умереть где-то там, далеко, на Тихом океане, и не от туберкулеза легких: от этой болезни легко и скоро можно было скончаться и на родине… Боль в сердце – вот что отравляет жизнь, мучит, и, кажется, легче станет именно там, на Тихом океане. Почему именно там? Потому, что в Европе всё привычно, всё скучно, мораль фальшива, люди изолгались…

Накануне отъезда Стивенсон встретился с английским писателем Артуром Конан-Дойлем – тридцатилетним загорелым человеком, с усами, закрученными совсем не по-английски, румяным, веселым говоруном и большим фантазером. Артур Конан-Дойль играл на бильярде в большом отеле, куда Стивенсон зашел просто так, без всякого дела, чтобы только где-то переждать сильный дождь. Стук шаров пригласил его в бильярдную – сводчатую комнату с низким потолком, где уже азартно сражались офицер американского флота и штатский в сером костюме. Штатский выигрывал, он работал кием превосходно. Стивенсон уже был знаком с сэром Артуром, а потому сейчас кивнул ему, получил в ответ такой же, но более энергичный кивок, а минут двадцать спустя, когда партия закончилась, сам предложил новую.

– Даю десять очков вперед, – сказал сэр Артур, когда шары были уложены пирамидой на зеленом сукне громадного бильярда. – Не сердитесь, сэр, но я почти чемпион.

– Принимаю, – с улыбкой отозвался Стивенсон. – Но ставлю условие: проиграть мне ровно через тридцать минут.

– Тоже чемпион? – снросил сэр Артур и, не дожидаясь ответа, продолжал: – Согласен! Но если проигрываете вы, сэр, то только для меня одного вы рассказываете забавную и полную смысла историю, которая будет длиться не долее пяти-шести минут.

– Не сердитесь, сэр. – рассмеялся Стивенсон, – но я почти чемпион по этой части. Согласен. История, которую вы мне расскажете, может длиться долее часа. Разбивайте пирамиду!

Сэр Артур оказался игроком чрезвычайно опасным, – он не играл, а показывал фокусы: спустя десять минут он отправил в лузы шесть шаров и хвастливо заявил:

– Имею тридцать семь очков, сэр! Бьюсь об заклад, что история, которую мне предстоит выслушать, будет забавнейшей из забавнейших!

– Как ваш Шерлок Холмс? – спросил Стивенсон, нацеливаясь на весьма сомнительный шар шаром не менее сомнительным.

– Шерлок Холмс придуман, – ответил сэр Артур, приседая над бильярдом, чтобы проверить направление предстоящего удара, и думая про себя, а затем и вслух: – Не выйдет, сэр! Простите, что говорю под руку, но – разрешаю и вам подтрунивать надо мною.

– Как ваш Шерлок Холмс? – вторично спросил Стивенсон, профессиональным жестом бильярдного игрока нацеливаясь на избранный шар. – Необходимо помнить, что сыщик-ученый уже изобретен Эдгаром По! Что касается меня…

– Знаю, сэр, знаю, – прервал автор еще не родившегося, но вскоре ставшего всемирно знаменитым сыщика Шерлока Холмса. – Я читал ваши «Новые арабские ночи», эту остроумную пародию на все приключения в мире.

– Именем Кэт – в лузу! – громко произнес Стивенсон и с силой толкнул кием шар. – Есть! – еще громче сказал он, когда шар с треском упал в лузу. – Это чудо, сэр Артур! – вскрикнул он. – А теперь прошу вас заказать мне следующий удар. Я суеверен.

Сэр Артур указал наиболее трудный шар, разрешая взять его двойным или даже тройным, от борта, ударом. «Это не выйдет, – подумал Стивенсон. – И чего я хвастаю, не понимаю! Очевидно, потому, что с этим человеком иначе и нельзя…»

– Смотрите, сэр, – обратился он к партнеру, – именем Кэт!

И этот шар упал в лузу слева посередине. Спустя пять минут в лузе оказался и третий шар. Сэр Артур куда-то скрылся на четверть минуты и возвратился с группой каких-то молодых людей, которых он пригласил для того, чтобы они посмотрели на «дерзкого чемпиона».

– Кто, позвольте спросить, эта магическая Кэт, так немилосердно помогающая вам, сэр? – обратился он к Стивенсону. – Что касается меня, то я прошу о помощи у бога, но, представьте, он помогает мне в редких случаях.

– Потому что вы не верите в него, а если вспоминаете, то по привычке, – скороговоркой отозвался Стивенсон. – Моя Кэт… впрочем, о ней я и расскажу вам спустя несколько минут.

– Давно играете? – спросил Стивенсона один из молодых людей и получил в ответ:

– Третий раз в жизни.

– Скромничаете, – махнул рукой молодой человек.

– Совершенно верно; надо было сказать: в первый раз. Но я и сам не верю в это. Внимание: именем Кэт – в лузу направо пятнадцатого шара! Гоп-ля!

Шар намертво упал в лузу. Сэр Артур помянул черта и, отойдя к стенке, не мигая принялся рассматривать своего партнера. А тот, уложив еще один шар и опередив по очкам сэра Артура, устало опустился на бархатный диван.

– Создатель Шерлока Холмса, ради бога, объясните, почему и как это происходит? Кэт – само собою разумеется, но то, что не разумеется, – это как? Даю честное слово: играю на бильярде второй раз в жизни.

– Чудо, – громко вздыхая, ответил сэр Артур.

– Страстная любовь, желание, тоска… – продолжал Стивенсон.

Один раз и с именем Кэт ничего не вышло, но потом и без ее имени ему удалось дважды подряд положить шары в лузу. Прошло пять минут, и Стивенсон выиграл. Молодые люди, с завистью поглядывая на него, благоговейно удалились. Сэр Артур заметил:

– И жаль, и досадно, и необъяснимо! Значит, мне не придется слушать вас, сэр..

– Я расскажу. – Стивенсон вымыл руки и пригласил своего партнера в ресторанный зал. Слуга принес и поставил на круглый стол вино, холодные блюда, виноград. Стивенсон выпил бокал, налил второй, чуть пригубил.

Сэр Артур управлялся с холодным мясом, энергично работая челюстями.

– Овладевает хмель, – сказал Стивенсон и залпом допил бокал. – Я возбужден, сэр! Мы реалисты-романтики, если так можно выразиться, – романтики жизни. Нам чужда театральная приподнятость раннего романтизма. Нас тянет к земному, домашнему, к морали, а она без того, что называется бытом, невозможна. Немыслима.

– Да, но – Кэт? – Сэр Артур поднял брови и долго не опускал их. – Не о случайности на бильярде, а именно о Кэт. Или это нескромно с моей стороны? Тогда простите…

– Я, сэр, шотландец, – осторожно выговаривая каждое слово, начал Стивенсон, ближе придвигаясь к собеседнику. – Кэт – это воспоминание о моей родине, а одновременно…

– Понимаю, и простите, сэр…

– Родина помогает мне на расстоянии, – продолжал Стивенсон. – Я служу ей всей моей кровью – так, как этого она не понимает и не хочет. Я служу ей во имя будущего, аристократичнейший патриотизм, – не правда ли, сэр Артур?

– О! – только и ответил внимательно слушавший сэр Артур Конан-Дойль.

– Кэт… что значит Кэт, сэр? Кэт – это мечта о родной земле, о романтике ее прошлого. Кэт я очень люблю. И – точка. Скажите – вас не мутит от чопорности современной Англии? От ее фарисейства? Вас не тянут острова на Тихом океане?

– Вы забыли, что я долгое время служил в качестве врача в Африке, – несколько обидчиво отозвался вовсе не обидчивый собеседник.

– Знаю, помню, сэр, но вы по-прежнему подданный своего отечества, ради которого никуда уже не сбежите, хотя… хотя Шерлок Холмс – это тоже своего рода бегство. Итак, Кэт. Это такая страсть, это такой призыв к совершенству, к чуду, к родине, на земле которой совсем не то и всё не так; это такое желание чуда, что…

– Вы необыкновенный человек, сэр, – произнес сэр Артур и, приподнявшись, склонился в поклоне. – Я был свидетелем самогипноза, творящего чудеса. Теперь я всё понимаю, сэр!

Стивенсон и его собеседник замолчали. И надолго. Наконец Стивенсон встал, коснулся пальцем плеча сэра Артура и проговорил:

– Только напрасно, кажется, я искал чуда в игре с вами… Я очень плохой игрок, – я сумел бы выиграть и без помощи Кэт…

 

Часть шестая

На пути к Самоа

 

Глава первая

Капитан Отис – начальник, судья и отец

Паровая и парусная яхта «Каско» 18 июня 1888 года вышла из «Золотых ворот». Дул попутный ветер. Капитан Отис поставил все паруса. Ветер навалился на них, и они загудели, как орган. Спустя час после отплытия капитан пригласил в кают-компанию пассажиров яхты и обратился к ним с речью.

– Я буду краток, леди и джентльмены, – начал он грубым, резким голосом, недовольно обводя взглядом Фенни и ее дочь – миссис Стронг, обе женщины курили папиросы и с вызывающим кокетством улыбались помощнику капитана, имевшему редчайшее счастье носить ту же фамилию, что и автор «Оливера Твиста».

– Хозяин яхты, – продолжал мистер Отис, – известный вам доктор Мерид вручил мне ваши жизни и тем самым уполномочил меня на установление между нами правил, прав и обязанностей. От «Золотых ворот» до Самоа пять тысяч миль. Путь тяжел и опасен. Океан – это не рельсы и шпалы, это вода, ветер, бури. В пути нам грозят болезни, непредвиденные случайности, смерть. Мой первый и главный пассажир мистер Стивенсон – человек опасно больной, и я за него отвечаю. Поэтому не прошу, а требую от всех присутствующих, чтобы они разделили со мною возложенную на меня тяжелую ответственность.

– Каким образом? – спросил Стивенсон. На капитана Отиса он смотрел как на создание собственной своей фантазии, а ей всегда удавались чудаки и оригиналы. Стивенсон повторил вопрос, добавив, что состояние здоровья пассажиров «Каско» мистера Отиса интересовать не должно.

Капитан по-медвежьи переступил с ноги на ногу, пальцами левой руки расчесал свою густую седеющую бороду и сказал:

– Правила на борту суровы и жестоки, сэр! Человек, скончавшийся в море, предается земле в тот же день. А для того чтобы он достиг земли, к ноге его привязывается гиря весом в пятьдесят килограммов.

– И такая гиря у вас, сэр, имеется? – совершенно серьезно спросил Стивенсон.

– По одной на каждого пассажира, сэр, – ответил капитан. – И соответствующие погребальные принадлежности, – добавил он без тени юмора или хотя бы иронии.

Фенни и ее дочь прекратили курение. Стивенсон не мигая обозревал массивную фигуру капитана.

– Мы все обязаны следить за мистером Стивенсоном, – в том же невозмутимо эпическом тоне продолжал капитан. – Не пускать его на палубу после заката солнца. Следить за тем, чтобы он съедал положенное ему кушанье. При сильной качке иллюминаторы в каютах должны быть герметически закрыты. От всех вас, леди и джентльмены, – он поочередно сурово оглядел каждого из присутствующих, – требую соблюдения официальных форм в отношениях с командой «Каско». Слуга есть слуга, он работает, получает положенное ему жалованье. Должен добавить, что команда моя прекрасно вышколена неоднократными кругосветными путешествиями и на нее можно положиться. Что касается меня, то я обязан доставить вас всех на Самоа, и я вас доставлю, если не помешают какие-либо непредвиденные обстоятельства. Прошу помнить, что хозяином на борту корабля является капитан. Он начальник, судья и отец. Я всё сказал, леди и джентльмены. Прошу задавать вопросы, если только кто-либо из вас решится признаться в том, что он не понимает английского языка.

Минут пять все молчали. Океан, тяжело ворочаясь, хвастливо покачивал яхту. Стивенсон, посмеиваясь, переглядывался с Фенни. Его мать что-то шептала сидевшему рядом с нею Ллойду. Мистер Стронг не отводил презрительного взгляда от капитана Отиса.

– Простите, сэр, – начала наконец миссис Стивенсон-старшая, обращаясь к капитану. – Предположим, – я беру гипотетический случай…

– Возьмите что-нибудь другое, – прервал ее капитан. – Например, бурю, град, поломку винта…

– Я беру сильный ветер, – улыбнулась миссис Стивенсон, и Фенни заявила, что она тоже берет сильный, очень сильный, черт знаег какой страшный ветер,

– Восемь баллов, – буркнул капитан.

– Пусть будет двадцать, – щедро прибавила Фенни.

Капитан, вытаращив глаза, заявил, что такого не бывает. Миссис Стивенсон, охотно прибавив еще десять баллов, продолжала:

– Я выхожу на палубу. Сильная качка…

– Бортовая или килевая? – спросил капитан. (Стивенсон чувствовал острый позыв к дьявольскому хохоту. Ха-ха!С этим капитаном не соскучишься!)

– Качает со всех четырех сторон, – ответила мать Стивенсона. – Мой сын, дождавшись заката солнца, уходит к себе в каюту. Меня смывает за борт волна.

– Ага, качка бортовая, – заметил капитан.

– Меня нет, я утонула, мистер Отис. Хотела бы я знать – что делаете вы?

– Я? Немедленно заношу о происшествии в судовой журнал, – деловито произнес капитан. – Подобный случай ироизошел пять лет назад, когда я плавал в Атлантике. Несчастному мистеру Кларку за два дня до его гибели я проиграл в покер двадцать пять долларов. Он утонул вместе с ними. На что они мертвому человеку, спрошу я вас?

– Вы хорошо играете в карты? – спросил Стивенсон.

– И в шахматы также. – Капитан поклонился и горделиво выпятил грудь. – Итак, леди и джентльмены, вы осведомлены о самом главном. Да, чуть не забыл, – в пятьсот долларов месячной платы за пользование яхтой не входит вознаграждение лично мне, мистер Стивенсон. На эту тему мы поговорим завтра. А сейчас, – он посмотрел на часы, – ровно через сорок пять минут наступит закат. Имею честь предложить вам подняться на палубу. Ваш покорный слуга!

Приложил два пальца к козырьку своей фуражки и вышел.

«… Яхта „Каско“, на борту которой я и все, кто меня любит, – писал Стивенсон Кольвину, – имеет тридцать метров в длину, она роскошно обставлена; это плавучий дом богатого буржуа. Вот уже двое суток, как мы в океане; я чувствую себя неважно, на сердце тоска, в легких хрип и бульканье, в голове бродит новый сюжет, рожденный на суше. Фенни сильно укоротила себе волосы и стала похожа на озорного мальчишку. Она чинит платье матросов, бегает по палубе, дразнит нашего капитана, который на досуге читает мой „Остров сокровищ“. Вчера он сказал мне: „Вы молодец, сэр! Я вас люблю! Позвольте пожать вашу руку!“… Вы, наверное, спросите, что такое океан. Океан – это очень много воды и на нем точки – острова. Горошины на бильярде. Мой друг, мой единственный друг, то, что осталось от меня, едет на Самоа, чтобы там состариться и умереть. Только бы доехать, доплыть, достичь!.. Мне очень нехорошо. Уповаю на океан, – может быть, он спасет меня. Так хочется жить, Кольвин, мой дорогой! Что, кроме жизни, есть более драгоценного в нашей жизни!..»

Солнце жгло нестерпимо. Паруса монотонно гудели, напевая какую-то неразборчивую, таинственную песню. Супруги Стронг играли в карты в своей каюте. Фенни и старая миссис Стивенсон по примеру матросов сняли ботинки и разгуливали по палубе босиком. Стивенсон во всем белом лежал в шезлонге и дремал, прислушиваясь к пению парусов, смеху матросов, внутренним голосам, рассказывавшим о детстве, о далекой, родной Шотландии…

– Барометр сулит нам шторм, сэр, – сказал капитан Отис Стивенсону. – Прошу предупредить всех леди, чтобы они не открывали иллюминаторов. Паруса придется убрать. Нас покачает изрядно, сэр. Лед и лимоны я уже приготовил.

Шторм трепал «Каско» всю ночь. Фенни стонала и просила мужа обратиться к капитану, чтобы тот прекратил это безобразие. Ллойда укачало, и он погрузился в крепкий сон. Стивенсона слегка поташнивало, и только одна старая миссис Стивенсон оказалась нечувствительной к морской болезни. Супруги Стронг наутро заявили, что они ничего не знают о шторме, но лица их были бледнее обыкновенного. Капитан Отис с присущей ему откровенностью заявил, что лгать можно на суше, – ложь на борту корабля – вещь опасная: сегодня скажешь неправду, а завтра в своей каюте встанешь на голову.

И снова наступила ясная, безоблачная погода. Стивенсон, вопреки правилам внутреннего распорядка, устроил пирушку для команды «Каско». Были откупорены бутылки с виски, коньяком и ромом. Капитана предусмотрительно заперли в каюте с миссис Стивенсон, где они расположились подле столика с шахматами.

Команда перепилась, пробуя из всех бутылок. Стивенсон затянул шотландскую застольную, его поддержали, – на «Каско» нашлись его земляки; они обнимались и целовались со Стивенсоном, на пари стреляли в опрокинутую бутылку – с таким расчетом, чтобы пуля вошла в нее через горлышко и вышла, пробив дно. Один матрос при этом был легко ранен в плечо. Веселье продолжалось три часа. Капитан Отис за это время две партии проиграл и одну закончил вничью. Помощника капитана вынесли из кают-компании за ноги и за голову и положили в укромное местечко на палубе. Яхту вели ветер, господь бог и добрая воля случая. Паруса иронически подпевали горланившим матросам.

Мистер Отис был разгневан до предела. Он явился к Стивенсону и потребовал объяснений.

– У меня, сэр, трещит голова, я счастлив, чувствую себя превосходно, – не совсем внятно пробормотал Стивенсон.

– Тысяча дьяволов, сэр! – загремел Отис. – Неслыханный, невиданный случай! Я не потерплю на моей яхте подобного демократизма!

– Вы ошибаетесь, сэр, это чистейшей воды аристократизм, – деликатно возразил, посмеиваясь, Стивенсон.

– К черту аристократов! – закричал капитан, сжимая кулаки.

– Совершенно верно, – согласился Стивенсон. – К черту всех аристократов, и да здравствует аристократизм!

Лозунг этот до капитана, видимо, не дошел. «Начальник, судья и отец» дрожащими пальцами бегал по золоченым пуговицам на своем мундире, неодобрительно пыхтел и ждал, что еще скажет Стивенсон по поводу аристократов.

– Я виноват, сэр, простите, – произнес Стивенсон и посмотрел в глаза капитану. – Подобных пирушек больше не будет, даю слово. Но для меня на борту яхты нет низших и высших, сэр. Моя рука протянута каждому, кто носит имя Человек. И на борту яхты и на суше, сэр!

Капитан с минуту молчал. Наконец, по-своему поняв сказанное, уже иным, дружеским тоном сообщил, что суток через семь-восемь «Каско» будет иметь недолгую стоянку в порту Анахо. Туземцы, наверное, проникнут на борт яхты, принесут фрукты и местное вино, – необходимо глядеть в оба, народ вороватый, в каюты пускать их не следует; что же касается протянутой руки, то для них это непонятно, они даже незнакомы с поцелуем, хотя у вождя, например, одиннадцать сыновей и две дочери.

Действительно, туземцы проникли на борт яхты, забрались в каюты, всё осмотрели, перещупали. Пишущая машинка произвела на них самое сильное впечатление; вождь туземцев одним пальцем напечатал на листке бумаги свое имя, затем протянул Стивенсону обе руки свои, пожал, приплясывая и что-то мурлыча, кончики пальцев Стивенсона и на ломаном английском языке произнес:

– Ты богат, друг! Бог награждает тебя милостями и дарами! Возьми мое имя и дай мне взамен свое!

В каюту набилось много туземцев; пришел еще один вождь. Стивенсон сфотографировался с ними и обещал недолгое время спустя прислать им фотоснимки. Вожди обожающими, очарованными глазами смотрели на Стивенсона, спросили его, зачем ему усы и почему, при его богатстве, у него только одна жена. Капитан Отис стоял на пороге каюты, зорко следя за тем, чтобы Фенни не вошла в каюту, – милейший «начальник, судья и отец» не подозревал о том, что Фенни в своей каюте принимает не только туземцев, но и их жен и детей, выменивая фрукты на пуговипы и бусы, и в меру своих знаний учит гостей шитью и кройке, примеряет на них свои капоты и охотно дарит их, кому только они понравятся.

Стивенсона вожди назвали «Она», что означало владелец, богач, отмеченный богом. Вождь, по имени Паасуа, стал называться Робертом. Стивенсон с удовольствием прибавил к своим двум именам и третье – Паасуа. Для неименитых туземцев он приказал накрыть на палубе стол и каждому желающему подавать обед, вино, хлеб. Хлебу туземцы обрадовались особенно, – они ели его сами и давали своим детям, действуя руками, без помощи ножа.

– Денег им не давайте, пропьют, – шепнул капитан Стивенсону. – И вообще надо гнать эту публику!

Стивенсон распорядился раздать туземцам весь хлеб и часть сухарей из запаса кладовой. Капитан поморщился. Стивенсон заявил, что потребную для экипажа яхты провизию можно купить в любом порту.

– Вы действительно она, – усмехнулся капитан.

– И даже больше, – слегка кивнул головой Стивенсон…

На острове Хиваоа он познакомился с принцем и его матерью – королевой. Туземцы для пассажиров яхты устроили в своем поселении танцы. Они били в барабаны, кричали и пели, подражая голосу птиц и зверей. Стивенсон обратил внимание на то, что все туземцы истощены, грудь их покрыта струпьями, глаза слезятся. Королева на чистейшем французском языке призналась Стивенсону, что подданных у нее становится всё меньше: люди мрут от голода и болезней, администрация острова равнодушна к несчастья к туземцев…

«… Чувствую себя хорошо, – писал Стивенсон Кольвину. – Хожу вброд, ищу раковины. Климат здесь как поэма. Колониальная политика страшное зло. Трудолюбивые, талантливые туземцы гибнут от болезней, которые подарили им мы, европейцы. Я обяаан что-то предпринять, что-то сделать, как-то помочь несчастным. И я это сделаю…»

Двадцать дней плыли среди коралловых островов. Путь был необычайно опасен. Капитан признался, что у него нет карт этих мест, да их и ни у кого нет, даже в Британском морском штабе. «Каско» едва не налетела на один из островов; спас ее ловкий маневр, проделанный командой. «Смерть сидела у нас на плече и заглядывала в глаза», – говорил капитан, когда опасность миновала.

Стивенсона увлекла работа. Первая и вторая главы «Владетеля Баллантрэ» дались легко и вдохновенно. К третьей главе он приступил рано утром, когда все его близкие спали крепким сном, когда откуда-то справа неслись в каюту неразборчивые, пленительные голоса. Стивенсон высунулся в круглое окно, прислушался. Да, где-то поют, как это ни странно. Стивенсон поднялся на палубу. Слева темнела плоская масса; легкое розовое облачко, похожее па припухлую щечку ребенка, неподвижно стояло над этим темным пятном. Помощник капитана сказал, что это остров Туамоту, до него пять часов ходу.

– А кто поет? – спросил Стивенсон. – Слышите?

– Слышу, – ответил помощник капитана и, сделав серьезное лицо, ближе подошел к собеседнику и, словно сообщая нечто секретное, произнес: – В позапрошлом году они пели громче, сэр. Наш капитан – другой, не мистер Отис, – был большой чудак, он писал стихи и играл на флейте. Так вот, капитан обнажил голову и сказал: «Наука всё это объяснит, но волшебство всё же останется…» Слышите, сэр, – женских голосов больше, чем мужских.

– Да что же это! – нетерпеливо воскликнул Стивенсон и сию же секунду вскинул голову и снова стал вслушиваться в нежные, меланхолично напевающие голоса. Казалось, поет океан, воздух, а возможно, летящие под облаками духи…

– Кто же это поет? – спросил Стивенсон.

– Коралловые острова, – негромко проговорил помощник капитана и на несколько секунд закрыл глаза. – Мы называем их «островами голосов». Должно быть, волны, сэр, а может быть, течение… Всё это природа, а она, сэр, тайна…

Пение вдруг смолкло. Подул резкий, свежий ветер. Стивенсон зябко поежился.

– Достанется вам от супруги и мистера Отиса, – осторожно заметил помощник капитана. – Простите, сэр, но вам лучше уйти к себе…

Третья глава сама просилась на бумагу. Узел интриги был завязан: наследник имения, ставший под знамена потерпевших поражение Стюартов, долгое время считается убитым. На самом деле он только скрывается. Стивенсон перенес события романа в середину восемнадцатого века для того, чтобы их легче было украсить романтическим вымыслом. Необычность обстановки, в которой Стивенсон находился сейчас, почти ежечасная смена впечатлений, знакомства с людьми необычными, каких нигде до этого встречать не приходилось, высокая поэтичность путешествия и полный покой на сердце – всё это и многое другое, питаемое воображением, диктовало взволнованные, насыщенные фактами острого сюжета страницы. Голоса, что пели в океане, смолкли, но память о них, благодарное воспоминание о некоем волшебстве помогли художнику, взбодрили человека, на время притупили боль в груди больного.

– Мне хорошо, – шептал Стивенсон, – на Самоа будет еще лучше. Только бы ничего с нами не случилось, – не заболела бы мама, не затосковала бы Фенни, не потянуло бы к просвещенным европейцам Ллойда и его сестру с мужем…

Спустя несколько дней «Каско» бросила якорь у восточного берега острова Таити. С запада пришла гроза. Мрак накрыл океан. Казалось, что молнии и гром не только здесь, но и во всем мире. От удушающей духоты Стивенсон терял сознание. Он кашлянул. Из горла тонкой струйкой пошла кровь. «Не вернуться ли домой?» – пришло ему в голову.

Волны в ярости таранили яхту. Фенни и помощник капитана с риском для жизни сели в шлюпку, взялись за весла.

– Безумцы! – крикнул мистер Отис. – Вам захотелось сыграть с чертями в покер? Сию минуту поднимайтесь на борт!

– Мой муж умирает! – крикнула Фенни, осеняемая молниями. – Я еду за врачом! Ждите нас, сэр!

– Это не женщина, это… – рычал мистер Отис. – Это ангел во плоти, идеальная жена!.. Да сохранит вас бог! – крикнул он во тьму и грохот. – Немедленно возвращайтесь, черт вас возьми! Эй вы, мистер Дик! Вы мне ответите за эту женщину!

 

Глава вторая

Эксцентричная женщина

Гроза и буря продолжались недолго: вдруг, словно по приказу доброго духа, небо очистилось и на черном бархате засияли крупные бриллианты. С острова потянуло пряным ароматом растений. Помощник капитана вернулся один, без Фенни и врача. Он сказал мистеру Отису, что миссис Стивенсон находится в гостинице, куда надлежит доставить и мистера Стивенсона. Капитан выругался, его помощник пожал плечами и заявил, что необходимо делать то, что приказала жена первого и главного пассажира «Каско». На берегу ждут туземцы с носилками. Медлить нельзя.

– Есть у вас что-нибудь в голове, Дик? – грозно потрясая кулаками, спросил мистер Отис. – Мистера Стивенсона выносить на берег? Да он умрет!

– Возможно, – согласился помощник. – Но когда приказывает женщина, сэр, то…

– Знаю без вас, помолчите! – буркнул капитан. – Я старше вас и достаточно поплавал по свету!

– А я хорошо знаю женское сердце, сэр! Ему следует повиноваться.

– Кто должен повиноваться – мы или Стивенсон?

– Все трое, сэр. Простите, но она беспокоится.

– Гм… В шлюпку сяду я. Вы останетесь на борту. Стоянка будет недолгой.

– Как вам угодно, сэр, только поторопитесь!

– Это чистое безумие, Дик! Почему она прислала вас без врача?

– Очевидно, потому, сэр, что она лучше нас знает своего мужа и состояние его здоровья. Когда заболеете вы или я…

– Только попробуйте! Она первая вам не поверит! Вы самонадеянный юноша, хотя и мой помощник! Знаток женского сердца! Ха! Вы знаете сердце, а я – женщину! И потрудитесь не возражать!

Капитан постучал в дверь каюты. Последовало разрешение войти. Стивенсон лежал в постели и тяжело дышал. Лоб его покрывала испарина, влажные волосы слиплись и торчали жесткими прямыми прядями. Глаза блестели и казались очень большими. Капитан Отис указал на своего помощника и заявил, что миссис Стивенсон желает, чтобы ее супруг немедленно был доставлен на берег, где его ждут туземцы с носилками. Стивенсон улыбнулся и сказал, что ему больно даже перевернуться на бок, не то что совершить путешествие с борта яхты на остров.

– Чистейшее безумие, сэр! – пробормотал капитан и опустился в кресло. – Я не позволю коснуться вас, не говоря уже о том, чтобы..,

– Моя жена эксцентричная женщина, – сказал Стивенсон. – Прошу вас, сэр, попросить ее прибыть сюда, хотя бы и без врача.

– Вот что должен говорить мужчина, – назидательно произнес капитан, обращаясь к своему помощнику. – А вы рассуждаете о женщинах!

– Да будут благословенны матери, жёны, сестры и дочери наши, – вздохнув, медленно проговорил Стивенсон.

– Аминь, – глухо пробасил капитан и добавил: – Мой помощник немедленно рапортует вашей супруге, что вы настоятельно требуете ее и врача на борт. Разрешите действовать?

Стивенсон молча кивнул головой. Капитан и его помощник вышли из каюты.

– Эксцентричная женщина, абсолютно верно. Дик! Но – даже святая может быть эксцентричной; одну такую я видел. Отправляйтесь, Дик! Держите себя, как подобает рыцарю. Молодец Стивенсон! Я люблю его! Но и эта, как он называет ее, Фенни – тоже характер! Пойдет на дно и спросит: «А где тут портниха?» Гм…

Спустя час Дик доставил на борт Фенни и врача – француза из консульства. Он читал «Черную стрелу» и «Остров сокровищ» и был счастлив познакомиться с их автором. Осмотрев и детально выслушав больного, он шепнул Фенни:

– Возможно кровоизлияние в мозг. Случай тяжелый. Немедленно лед и абсолютный покой. А вы, сударыня, хотели, чтобы супруг ваш был доставлен в гостиницу! Простите, вы давно замужем?

Фенни вспыхнула.

– Подобные вопросы я могу простить только французу, – раздраженно сказала она.

– Я уроженец Прованса, мадам, – поклонился врач и дернул себя за эспаньолку. – Ради ваших чудных глаз и бесподобного писателя Стивенсона я не сойду на берег до тех пор, пока температура его не станет нормальной.

– А когда она станет нормальной, месье?

– Подобный вопрос я могу простить только американке! – воскликнул врач и поклонился на манер мушкетера, приветствующего королеву.

Стивенсон, до этого сохранявший молчание, произнес:

– Дорогой доктор, я верю вам и вашему диагнозу относительно кровоизлияния в мозг, а поэтому скажите откровенно: дела мои очень плохи?

– А вот такой вопрос мог задать только англичанин! – восхищенно произнес врач, а Стивенсон поправил:

– Шотландец, месье!

– Это одно и то же, – отозвался врач.

– О нет! – упрямо возразил Стивенсон. – Но об этом больше ни слова. Я приговорен?

– Не знаю, – ответил врач. – Если доживете до завтрашнего вечера, приговор отменяется на неопределенное время. Относительно кровоизлияния я ошибся. Вы крайне истощены.

– Трость в чехле, – сказал Стивенсон.

Врач глазами сделал знак Фенни, и оба они вышли из каюты.

– На всякий случай, мадам: если у вашего супруга есть какие-либо распоряжения, пусть он отдаст их немедленно. Положение скверное, мадам. Ваш супруг шутит и острит, но это ничего не значит, Где лед? Не отходите от больного ни на секунду. Я пройду к капитану.

В каюту вошла заплаканная Фенни. Стивенсон рассмеялся.

– Мне, право, нехорошо, дорогая, – сказал он, протягивая к ней руки, – но этот д'Артаньян насмешил меня. Кровоизлияние в мозг! На всякий случай, если действительно когда-нибудь мне станет нехорошо на борту «Каско», похорони меня на острове, не выбрасывай в океан! И на могильной плите сделай надпись: «Роберт Льюис Стивенсон»…

Проговорив это, он потерял сознание. А когда очнулся и открыл глаза, увидел светлых пушистых зверьков на столе, книжном шкафу и своем портрете на стене против круглого окна. Солнце стояло в зените, за окном что-то мягко плескалось, словно там была ванная и кто-то, очень большой, возбужденно обливался водой, покрякивая и продолжительно вздыхая. «Где я?» – спросил Стивенсон, медленно поворачивая голову на подушке. Ему показалось, что он дома, в своем родном углу, рядом с кабинетом отца, что пора вставать, пить кофе и делать гимнастику, а потом бегать по дорожкам сада вместе с Пиратом. Он вспомнил Кэт Драммонд и понял, что и его дом и Кэт где-то очень далеко от него – в прошлом, в могиле памяти, а сейчас только вспоминаешь о том, что было когда-то и чем не сумел распорядиться так, чтобы воспоминания не жгли, не печалили и не причиняли боли. Он пришел в себя окончательно и спросил: «А зачем и куда я плыву?.. Для того, чтобы жить? Ах да, климат, вечное солнце, лето…» Он громко позвал жену и попросил пить – только для того, чтобы убедиться, что Фенни – это она и есть, а питье – это холодная вода с лимоном. Всё так, как надо: земля вертится, яхта плывет; где-то, еще очень далеко, Самоа, а тут, в двух шагах, Фенни. И где-то там, позади, родина и на земле ее Кэт, если только она жива…

– Кэт… – произнес он вслух.

– Что? – спросила Фенни, подавая ему стакан с водой.

– Не тебя, – нахмурясь, ответил Стивенсон и припал губами к стакану. – Спасибо, Кэт!

– Что с тобой, Луи? – Рука Фенни дрогнула.

– Ничего. Я разговариваю с моим прошлым, Фенни. Разве у тебя его нет?

– Было, – всё поняв, ответила Фенни. – Пей, Луи! Тебе легче?

– Мне легче. – Он посмотрел куда-то поверх ее головы. – Не ревнуй меня к моему прошлому, Фенни. Это очень, очень маленький кружок…

– Но в центре его Кэт, – с ревнивой назидательностью проговорила Фенни.

– И в центре и по окружности, – добавил Стивенсон. – Всё и всюду Кэт. Я не виноват, Фенни. Ты всё же моя жена, а Кэт…

– Что-то побольше, Луи, я это чувствую. Пей, мой дорогой скиталец! Вот скоро мы приплывем, заживем на новом месте, к нам приедут Хэнли, Кольвин; ты будешь писать, ты…

– Фенни, – оживился Стивенсон, – возьми вон те листы и прочти вслух то, что я написал.

– Хорошо, Луи, но я должна посоветоваться с доктором.

– О, святая назидательность! – усмехнулся Стивенсон. – Доктор плывет с нами? Мы уже не на Таити?

– Дней через десять мы прибудем на остров Тарава, Луи. Этот смешной доктор обещал быть с нами до Гонолулу. Там он навестит брата и вернется домой на попутном корабле.

– Ему надо хорошо заплатить, Фенни!

– Он отказался от денег. Он просит твою книгу с автографом.

– О! – воскликнул Стивенсон. – Он чудак! В мире не перевелись чудаки! Значит, я прав, Фенни, – еще нужны романтики, еше нужны сказки, стихи и небылицы. Приведи ко мне доктора, Фенни!

… Принцесса на острове Тарава пожаловала на борт «Каско», она принесла Стивенсону сырую рыбу, разрезанную не поперек, а вдоль, и свернутую колечками. Принцесса – неопределенных лет женщина, вся покрытая татуировкой, – советовала Стивенсону съесть два колечка рыбы, а потом прыгнуть с борта в океан и окунуться.

– И ты, Она, поправишься, – сказала принцесса. Язык, на котором она говорила, состоял из слов английских, французских и немецких, причем английских было больше, что позволило Стивенсону сделать правильное заключение относительно национальности владык острова. Они и здесь хозяйничали с жестоким равнодушием по отношению к туземцам, половина которых вымерла за истекшее десятилетие. Стивенсон преподнес принцессе стихи своего сочинения, – две строфы были приписаны после того, как покорно съел два колечка сырой рыбы и (возможно, что здесь действовало самовнушение) почувствовал себя здоровым, даже и не ныряя в океан. В благодарность за медицинское пособие Стивенсон приказал капитану отправить на берег для нужд туземцев десять мешков сухарей и столько же ящиков с консервами. Капитан отказался исполнить приказание. Он заявил, что запасы идут к концу, во-первых, а во-вторых, он имеет честь сообщить следующее: фок-мачта грозит падением, она сгнила. Необходимо отвести яхту к одному из находящихся поблизости островов и там начать ремонт. Он продлится не менее пяти-шести недель. Рабочие будут есть вдвое больше, – следовательно, о туземцах пока что можно не беспокоиться: всё равно на всю жизнь их не накормишь.

– Так же, как и тех, кто будет ремонтировать мачту, – заметил Стивенсон. – В Гонолулу меня ожидает крупная сумма по переводу английского банка, а также из Америки. Там, в Гонолулу, мы закупим продовольствия столько, сколько требуется, мистер Отис. Извольте выполнять мое распоряжение. – И добавил менее строго: – Поймите, что волноваться мне нельзя, – вредно. Спросите об этом у моей жены, – вы, кажется, верите ей, сэр…

Капитан подчинился.

На одном из островов на пути к Гонолулу «Каско» встала на ремонт. Старая, полусгнившая фок-мачта была заменена новой. Стивенсон неторопливо трудился над «Владетелем Баллантрэ». Ллойд занимался сбором раковин и растений. Старая миссис Стивенсон и Фенни чинили паруса. В конце декабря 1888 года капитан с грустной миной на осунувшемся от забот лице сообщил Стивенсону, что еще на Таити он получил телеграмму от мистера Мерида, владельца «Каско», в которой капитану Отису предлагается доставить пассажиров своих в Гонолулу и немедленно возвращаться обратно, домой.

– А я? А мы? – обеспокоенно спросил Стивенсон.

Капитан отвернулся и долго тер глаза и вздыхал. Он сел подле первого и главного своего пассажира, поглядел ему в глаза, повертел пальцами рук своих и заговорил:

– Сэр! Я полюбил вас. Полюбил всем сердцем, прошу верить. Вас и вашу супругу – Фенни, как вы ее называете. Простите! Но хозяин есть хозяин, сэр. Он сообщает, что вы еще в Америке договаривались о поездке не до Самоа, а только до Гавайских островов. Правда? Кроме того, уж если говорить о Самоа, вы, сэр, резко изменили наш маршрут, – по карте мы лезем вверх, далеко от Самоа. В Гонолулу вы без труда найдете себе яхту, – их там очень много. И капитаны, само собою, не такие грубияны, как ваш покорный слуга!

– Я тоже полюбил вас, сэр, – растроганно проговорил Стивенсон. – Вы мужественный, прямой человек! Вы настоящий морской волк, дорогой мистер Отис! Я напишу ваш портрет – в одной из моих книг, конечно!

Капитан прослезился.

– Надо торопиться, сэр, – сказал он, вставая. – Путь до Гавайских островов нелегкий. Ветер встречный, и это надолго. В кладовой нашей только солонина и сухари. Двадцать бутылок вина. Консервированный компот. И всё, сэр.

– Что ж, отлично! – произнес Стивенсон. – Сделаем так: откупорим все бутылки и угостим команду.

– Она напьется и захрапит, – угрюмо отозвался капитан.

– И будет храпеть двенадцать – четырнадцать часов, – весело продолжал Стивенсон. – А потом примется за работу; иными словами – яхта будет готова к отплытию. Итак, сэр, отплываем двадцать восьмого декабря. В пути будем питаться солониной, сухарями и компотом. Святым в пустыне, сэр, было много хуже.

– Я никогда не завидовал святым, – буркнул капитан. – На Гавайских островах, сэр, я должен закупить продовольствие для команды, чтобы не переплачивать в этой столице – Гонолулу. В Гонолулу воображают, что они своего рода тихоокеанская Англия. Напрасно, сэр, так часто курите! Завели бы себе трубку, – с нею повозишься! Запустишь крючок, а оттуда вонючий кисель ползет! Гадость, сэр! Святые не курили!

– Я никогда не завидовал святым, – сказал Стивенсон и расхохотался.

 

Глава третья

На острове прокаженных

Спустя три недели Стивенсон уже гулял по улицам Гонолулу – столицы Гавайских островов, наблюдательно вглядываясь «в лица домов, людей, животных и растений», так он писал далекому другу своему Кольвину. По одну сторону города тянулся лес; в глубине его, среди кокосовых пальм, белели крохотные виллы, которые здесь назывались бунгало. В садах возле домов росли огромные кактусы и папоротники. Весело и даже назойливо позванивали быстро мчавшиеся краем улиц синие вагоны трамвая, с гортанным выкриком «дорогу» (на английском языке) бежали впряженные в повозку китайцы и туземцы в белых кофтах и коротких, до колен, штанах.

Диковинные цветы продают и в магазинах и на улицах, а полуголые мальчишки предлагают почистить ботинки, и Стивенсон удивляется: мальчишек со щетками в руках очень много, а людей в ботинках очень мало, – почти все прохожие в сандалиях, а то и просто босые. Американского типа рекламы останавливают человека на каждом шагу, предлагая коньяк, шелковые платья, граммофонные пластинки и всевозможные медицинские снадобья от всех болезней. Стивенсон заглянул в книжный магазин и на прилавке увидел свою «Черную стрелу» рядом с пособием по кулинарному искусству и учебником физики «для домашнего обучения». Стивенсон спросил, покупает ли кто-нибудь вот эту книгу, – он указал на свой роман; и ему ответили: «Да, покупают, и очень часто; книга эта имеет такой же успех, как романы Жюля Верна и Александра Дюма».

Очень хорошо! Но почему же до сих пор нет денежного перевода из Англии и чека от американских издателей? Я почему только одно письмо от Кольвина? И откуда эта тоска по дому, – разве здесь, в Гонолулу, плохо? Очень хорошо, но только очень хорошо, и даже каждый день хорошо, и рядом совсем плохо: тоска, печаль, воспоминания… Милейший капитан Отис повернул «Каско» в обратную сторону и после традиционного салюта из ружей покинул порт. Счастливый человек этот капитан, счастливые люди все эти матросы на борту «Каско», – они плывут на свою родину, они ее увидят. «А я?..» – шепчет Стивенсон и, утомленный прогулкой, входит в свое временное жилище – маленький домик у подножия древнего вулкана. В саду бегают ящерицы, зеленые мохнатые пауки, скорпионы. Над красными, синими и белыми цветами летают исполинские бабочки, величиной с ласточку, и птицы чуть больше тех бабочек, что летают в пригородах Эдинбурга и Глазго. Здесь, в Гонолулу, всё необычно, странно и удивительно: молнии как сабли, и они достают до земли, а слуги – туаемцы и китайцы – смотрят вам в глаза и ежатся, когда вы улыбаетесь, отдавая мелкие приказания: всегда с улыбкой на лице бьет их хозяин за малейшее ослушание, а как не перепутать, не сделать ошибки, если побоев больше, чем приказаний! Стивенсон никогда никого не бил, и слуги его не понимали этого, боялись и дрожали, ожидая побоев усиленных, думая, что хозяин копит их, подсчитывает, намереваясь рассчитаться сразу за все провинности…

Здесь все очень странно. В девять вечера светло, а спустя пять минут становится темно и всё небо напоминает иллюминацию: так много звёзд, и они такие большие. Бешено низвергается ливень и прыгают молнии, и вдруг всё прекращается, лужи мгновенно просыхают, птицы поют на все голоса и во всех домах играют на скрипках и флейтах. В Гонолулу есть представители Англии, Америки, Германии и имеется трон, на котором восседает гавайский король Калакауа – пьяница, картежник, хитрый человек. Стивенсон уже имел честь познакомиться с ним – сперва на приеме во дворце, а потом был у него в гостях, играл с ним в шахматы и трик-трак, беседовал о политике, читал свои стихи.

– Я тебя люблю, – ты мой брат, – сказал король Стивенсону. – И жену твою люблю, – она моя сестра.

– Я счастлив, ваше величество, – ответил на это Стивенсон. – Примите мои…

– К черту церемонии! – сказал король. – Пойдем покатаемся на лошадках, а потом ты поиграешь на флейте.

Однажды в часы приема Калакауа, сильно утомясь, попросил Стивенсона посидеть с полчаса на троне.

– К тебе придут и что-нибудь попросят, – инструктировал король Стивенсона, – ты говори «да», а потом закрой глаза и сложи на животе руки, – никто тебя не потревожит, мой брат! Гораздо хуже, когда я дома и предоставлен самому себе: совершенно нечего делать!

Стивенсон минут десять посидел на троне, а Фенни его фотографировала. Пришел король и пожелал сняться вместо со Стивенсоном.

– Я умный, – говорил он ему, – мне всё равно, на чем сидеть, лишь бы подольше жить и быть королем. В этом тоже есть немало хорошего, мой брат! Живи в Гонолулу подольше, мы что-нибудь придумаем!

Всё странно, непонятно, дико. Хорошо, что еще не закончен «Владетель Баллантрэ», – такое счастье сидеть за столом и работать! Как жаль, что нет капитана Отиса, двух матрасов-шотландцев. «С кем я буду петь родные песни?» – шептал Стивенсон.

И вот пришли долгожданные деньги – много денег и из Англии и от двух издателей из Нью-Йорка.

– Мы богаты, Фенни, – сказал он жене. – Не отправиться ли нам в путешествие по Европе?

Фенни была обрадована этим, предложением, но Ллойд посоветовав подумать о чем-нибудь другом. Путешествие, да, но не по Европе, а…

– На остров Мадеру! – прервал его Стивенсон. – Поближе к острову, который называется Великобританией!

– В Австралию, – сказала Фенни.

– Домой, – робко произнесла старая миссис Стивенсон. – Ненадолго… На полгода, Лу!..

– И мне хочется домой, – признался Стивенсон, взглянув на жену и пасынка и улыбнувшись матери. – Будем думать, что выбрать, – сказал он, – а пока я покину вас недели на две, не больше. Я узнал, что на острове Молокаи томятся прокаженные; их там не менее пятисот человек. Так вот…

– Ты хочешь ехать к прокаженным! – в ужасе воскликнула миссис Стивенсон, закрывая лицо руками, – Ты шутишь!

– Он шутит, – поддакнула Фенни.

– Мой дорогой Льюис любит приключения, – сказал Ллойд.

– Я люблю человека, друзья мои, – отозвался на все эти реплики Стивенсон. – И я ненавижу страдания. Если вы внимательно читали мои книги, то, наверное, обратили внимание на одно обстоятельство, а именно – герои моих книг все люди здоровые; они страстно любят жизнь, они мужественны, они… Короче говоря, мне необходимо своими глазами видеть прокаженных. Может быть, я в состоянии помочь им.

– Послать им деньги можно и отсюда, – сказала Фенни.

Стивенсон укоризненно посмотрел на жену; она не заметила этого взгляда.

– Деньги тут бессильны, – Стивенсон произнес это для себя. – Не так давно в лепрозории на острове Молокаи умер бельгийский миссионер – отец Дэмиэн. Пять лет назад он заразился проказой. Благодари этому человеку больные не чувствовали себя окончательно несчастными, – он умел… я не знаю, что он умел и что именно сделал, но его подвиг беспримерен. Об этом человеке ходят всевозможные слухи и легенды. Слухи, как и всякая сплетня, отвратительны, и я им не верю. Легенды прекрасны. Мне хочется побывать на этом острове Подвига – так я назвал бы его. Кстати, его нет на карте.

На следующий же день Стизепсон уехал на остров. Он произвел на него мрачное впечатление: высокие скалы, потухший вулкан, чахлая, бедная растительность, и в глубине острова среди бесформенных нагромождений из застывшей лавы – деревянные бараки, огороженные колючей проволокой, две часовни, человек с ружьем у входа. В тот самый час, когда прибыл Стивенсон, на остров была доставлена большая партия прокаженных, сопровождаемая сестрами милосердия в белых, поверх коричневых платьев, пелеринах и косынках на голове. Прокаженные шли воинским строем по четыре человека в ряд. Стивенсон посторонился. Он опустил руки и, будучи на в силах справиться с чувством глубочайшего сострадания, исподлобья смотрел на медленно двигавшуюся мимо него печальную процессию.

Вот шагает человек неопределенного возраста с опухшим лицом и почти начисто съеденными страшной болезнью ушами. В глазах его тоска и что-то еще, чего не увидишь нигде и никогда. Он идет как приговоренный к смерти, – не такой, что милостиво последует через две-три минуты, но, всего вероятнее, спустя два или три года, когда всё тело его сгниет, но разум будет жить, мозг работать, воображение страдать сильнее тела…

Вот прошла молодая женщина; глаза ее слезятся, лицо цвета яичного желтка, волосы на голове наполовину вылезли. Она на секунду взглянула на Стивенсона, и он глухо вскрикнул, припомнив слова своей жены относительно денег, которые «можно послать и отсюда», и продолжал смотреть на несчастных, бредущих на место своего постоянного, последнего жительства.

Прошел последний прокаженный, за ним сестра милосердия и миссионер. Дверь в железных воротах захлопнулась. Солнце бесстрастно жгло и светило, как и миллионы лет назад. Стивенсон шагнул к воротам, не раздумывая об отступлении, протянул часовому свои документы на право посещения лепрозория и спустя минуту уже шел к тому непомерно длинному, одноэтажному бараку, на крыше которого сидел полуголый мальчик и перебрасывался мячом со своим товарищем, бегавшим по каменистой, выжженной солнцем площадке двора. Стивенсон провел в лепрозории восемь дней. Он играл с детьми прокаженных в крокет и не надевал при этом на руки перчаток, считая это и излишним и бестактным.

– Не прикасайтесь к детям, – предупреждала его сестра милосердия, а с нею и миссионер. – Не вздумайте обнимать их, сэр!

– А что же делаете вы? – недоуменно спросил Стивенсон одну из сестер – золотоволосую мисс Марианну. – Смешно и подумать, что вы всё время рассчитываете, на каком расстоянии от больных сидеть или стоять вам на дворе или в бараке! Не ближе пяти метров от детей и десяти от взрослых! Ха!

– То я, а то вы, сэр, – возразила мисс Марианна. – Я здесь на службе и навсегда, а вы побудете и уедете. Вы должны беречься.

– Совершенно верно, – горячо подхватил Стивенсон, – должен беречься, чтобы не оскорбить несчастных, в особенности детей!

– Ваша воля, сэр, – пожала плечами мисс Марианна.

– Воля моей совести, – с присущей ему прямотой добавил Стивенсон и обратился к своим партнерам по крокету: – Итак, мы продолжаем! Мой шар должен пройти мышеловку. Черт! Не вышло!

– Это вы нарочно, сэр, – сказала девочка лет двенадцати.

– Вы думаете, что мы маленькие, а вы чемпион, – укоризненно произнес миловидный синеглазый мальчик, еще здоровый, видимо, – так подумалось Стивенсону, и ему стало страшно при мысли о том, что здоровые дети неминуемо заразятся или от своих родителей, или от непосредственного общения с больными. Когда этот мальчик проводил свой шар через боковые ворота – изогнутую проволоку, вбитую в землю, – Стивенсон обратил внимание на то, что мизинец на его левой руке согнут (ему полагалось бы быть вытянутым и плотно прижатым к ручке молотка), а между пальцами правой руки уже расположились предательские темно-желтые пятна. Стивенсон вздрогнул всем телом. Мальчик, нацелившись, ударил молотком по шару и запрыгал от радости: шар прошел ворота и остановился подле того места, с которого следовало начинать очередной ход.

– Ему всегда счастье! – воскликнула девочка, завистливо поглядывая на ловкого игрока и его шар.

– Да, ему везет, ничего не скажешь, – пробормотал Стивенсон и с силой ударил по своему шару, который прошел мимо ворот и закатился в гущу сожженных солнцем растений. – А вот мне не везет, – сказал он, – я нервничаю, боюсь проиграть! Да уже и проиграл!

– Проиграли, сэр, – важно проговорила девочка, искусно действуя своим шаром. – Сейчас вас будут крокировать!

– Еще одну партию, сэр, – предложил мальчик. – Позовем Роберта; ему давно хотелось сразиться с настоящим игроком. Роберт! – крикнул он.

Из группы ребятишек вышел худенький, кривоногий мальчик; шея его была непомерно длинна и покрыта язвами, похожими на присосавшихся пиявок. Он поклонился Стивенсону и, взяв в руки молоток, отошел метра на три в сторону. Стивенсон шагнул к нему. Мальчик попятился.

– Ты боишься меня? – спросил Стивенсон, и в голосе его зазвенели слезы,

– Вы должны бояться меня, сэр, – тихо, опустив голову, ответил мальчик. – Преподобный отец Дуглас приказал, чтобы…

– К черту всех Дугласов! – гневно проговорил Стивенсон и обнял мальчика, привлек его к себе, ласково заглянул ему в глаза. – Я чемпион, друг мой, и приехал сюда только за тем, чтобы сразиться с вами в крокет, футбол и… какие еще игры есть у вас?

… Стивенсон переписал всех больных, точно установив их имена, возраст, профессию и время, когда человека, попавшего на остров Молокаи, настигло несчастье. Стивенсон не знал, для чего он это делает, но не делать не мог. «Пригодится», – говорил он себе. Он собрал отзывы больных о покойном отце Дэмиэне; по словам одних, человек этот был упрям, примитивен, жесток, хитер и нечистоплотен во всех отношениях. Другие (и таких отзывов оказалось больше) вспоминали миссионера с любовью, называли его святым, героем, великодушным, смелым и добрым человеком.

Прибыв в Гонолулу, Стивенсон привел свои записи в образцовый порядок, временно отложив работу над романом. Он заскучал, захотелось движения, океанских бурь, простора, пения парусов. Вскоре ему удалось договориться с капитаном маленькой шхуны «Экватор»; двадцатитрехлетний капитан мистер Рейд, земляк Стивенсона, за очень скромное вознаграждение взялся доставить его на острова Жильбер. Двадцать четвертого июня 1889 года Стивенсон и его родные поднялись на борт шхуны. За час до отплытия прибыл король Калакауа с музыкантами.

– Напрасно едешь, мой брат, – сказал король Стивенсону. – Что я буду делать без твоих мудрых советов, без светлого сияния твоих добрых глаз? Мне всё надоело, мой брат! Ну что ж, счастливый путь! Капельмейстер, гавайский марш!

Зарокотали трубы, забил барабан, тонко запели флейта и альпийский рожок. С английских судов, стоявших на рейде, матросы кричали «ура». Корреспондент лондонской газеты стоял на берегу и наскоро записывал свои впечатления от проводов «прославленного Роберта Льюиса Стивенсона, плывущего навстречу своей судьбе». Несколько дней спустя впечатления эти были напечатаны в газете.

«… Писатель стоял, на борту шхуны „Экватор“, – заканчивалась корреспонденция, – и со слезами на глазах раскланивался с провожающими его – королем Гавайских островов Калакауа и многочисленными поклонниками. Стивенсон был в белой рубашке с открытым воротом, узких черных брюках; ветер играл его длинными волосами. Он очень худ, прям и выглядит значительно старше своих лет. Пожелаем талантливому мистеру Стивенсону долгих лет жизни, плодотворного труда и большого счастья – всюду, где только ему прядется ступать по земле…»

 

Глава четвертая

За Шотландию и Стивенсона!

Необычайное, странное путешествие… Человек физически больной, но в полном расцвете творческих сил своих, скитается по Тихому океану в поисках наилучшего пристанища на всю жизнь для себя и своих близких, мужественно и» несомненно, охотно и с удовольствием согласившихся пожертвовать собою ради покоя, счастья и некоей иллюзии, созданной воображением Стивенсона – того именно человека, слугами которого они стали.

За несколько дней до того, как покинуть Америку и сознательно подвергнуть себя риску и опасностям длительного плавания по океану, а затем неспокойной жизни на Самоа, миссис Стивенсон (ей было уже шестьдесят) писала своей сестре в Шотландию:

«… Этого хочет Лу, мой единственный сын, и я, его мать, не раздумывая последую за ним не только бог знает куда, но даже и в такое место, где мне будет очень плохо, а хорошо только ему. Я всё понимаю, но мое понимание не от головы, а от сердца, – следовательно, я, наверное, ошибусь, если скажу, что для больного туберкулезом легких лучшего климата, чем в Италии, не найти. Неаполь, Сорренто, а возможно, острова Капри, Сицилия, Корсика, бог мой, – да живут же и в Эдинбурге легочные больные, и они такие же тощие и хилые, как мой Луи, и доживают до глубокой старости, если только им посчастливится перешагнуть за 35 лет. Лу 38. Иногда мне приходит в голову страшная мысль: он едет умирать и делает это сознательно, что-то утаивая от меня, Фенни и Ллойда. Что ему нужно, чего он хочет, кого или чего ищет?

Нам сказали, что путешествие будет нелегким, что мы встретимся с населением почти всех островов на Тихом океане, увидим королей, принцесс, вождей, дикарей, людоедов… Очень интересно, моя дорогая, но пусть это интересует только одного Лу, – он писатель, его должно интересовать всё, я понимаю – в данном случае головой, а не одним сердцем. Я не противлюсь поездке, нет, я готова в ад вместе с моим сыном, но если уж в ад, то только по приказу нашего господа. Самоа… Там остаться навсегда… И там умереть – вдали от родины! А он так любит ее! А он сейчас так богат! Один американский издатель платит ему 20 000 долларов в год только за одну статью в месяц! За его «Остров сокровищ» издатели буквально дерутся, – вышло уже 27 изданий только на английском языке в Англии и Америке. Я не хочу на Самоа. Но там я буду с Лу. И только поэтому я сказала ему: да, я еду с тобой!..»

После тяжелых испытаний и невеселых приключений на острове Буритари, где все пассажиры «Экватора» весьма серьезно рисковали жизнью своей, познакомившись с пьяницей-королем Тевюрейма, который принял Стивенсона за сына королевы Виктории; после многодневного пребывания на острове Апемама, где царствовал жестокий тиран Тембинок – «дикий получеловек с профилем Данта», как назвал его Стивенсон; после неоднократных приступов кровохаркания, сердечной слабости и ужасных болей в груди и спине, когда Стивенсону казалось, что следующий попутный остров будет его могилой, – после «жизни на пари» (так он назвал путешествие свое по Тихому океану) ему всё же хотелось плыть дальше. В самом имени «Самоа» мерещилось Стивенсону нечто волшебное, чудесное, целительное.

– Там я оживу, воскресну, напишу еще пятнадцать книг и умру глубоким стариком, – сказал он Ллойду.

– Я тоже намерен писать, – несмело проговорил Ллойд, стараясь придать своему голосу ироническую интонацию, а позе и жестам – нечто от карикатур в «Понче». – Кое-что я уже надумал, мой дорогой Льюис!

Стивенсон внимательно оглядел своего пасынка и произнес ту фразу, которая запомнилась Ллойду на всю жизнь, а жил он долго: смерть пришла к нему в 1947 году.

– Бедный Ллойд, – сказал Стивенсон. – Мне кажется, что ты совершенно напрасно увязался за мною в это плавание… Тебе следовало бы жить в Европе – в Париже или Лондоне.. Да и мне… Меня тянет высокая нравственность населения Самоа, его честность, ум, сердечность, культура, не испорченная Западом… Мне это нужно, а тебе? Мне кажется, ты устроен иначе. Ты, возможно, идеальный продукт современности, идеальный в том смысле, что еще не портишь людей безнравственными сочинениями…

Разговор этот происходил в крохотной бедной каюте на «Экваторе» 13 ноября 1889 года. Днем за обедом все пассажиры и команда шхуны поднимали бокалы и произносили тосты в честь «новорожденного»: Стивенсону исполнилось 39 лет.

– Я очень люблю моего дорогого Льюиса, – сказал Ллойд, оглядывая пустые углы каюты: половина багажа осталась у королей Тевюрейма и Тембинока в качестве приношений, которые с очень большой натяжкой можно было назвать добровольными. – Писать можно и на Самоа, – произнес он после того, как выдержал долгий, пытливый взгляд отчима. – А если станет скучно – кто мне запретит навестить старушку Европу!

– В самом деле, кто нам запретит! – возбужденно проговорил Стивенсон. – В порт на острове Уполо, куда мы летим под всеми парусами, заходят суда всех стран мира. Захотим – и поплывем! Ты к себе, я тоже к себе…

– Нет, теперь уже в гости, – вздохнув, отозвался Ллойд, и от Стивенсона не укрылась печаль, скрытая в этом вздохе. – Мы, мой дорогой Льюис, плывем домой…

– Мы все гости на земле, друг мой! Важно уметь держать себя с достоинством и за столом и во время танцев.

Стивенсон улыбнулся и добавил, что танцевать приходится чаще всего с людьми случайными, но уж если ты пригласил на вальс, то изволь делать это хорошо. А за столом… за чужим ешь ради приличия, и только за своим – в меру аппетита.

– Оставь меня на часок, друг мой, – попросил Стивенсон. – «Владетель Баллантрэ» ведет себя своенравно, он требует, чтобы я ежедневно занимался его особой.

– Скажите, мой дорогой Льюис, – поднимаясь с кресла, произнес Ллойд, – где вам легче и лучше работалось – на чужбине или дома?

Стивенсон ничего на это не ответил. Может быть, он и сказал бы что-либо по этому поводу, и, наверное, не промолчал хотя бы из деликатности, если бы Ллойд подольше и настойчивее ждал ответа. Но он – также по мотивам деликатности – кивнул головой и, постояв, с полминуты на пороге, вышел из каюты, плотно прикрыв за собою дверь.

В самом деле, где лучше работалось – дома или на этой, ежечасно меняющей свое лицо, чужбине? Стивенсон знал, что дома работалось легче и получалось лучше. Он знал и хорошо запомнил русскую поговорку: «Дома и стены лечат». Но дома, помимо стен и живущих среди них родных и друзей, существовал и зло действовал закон государства, правительства, обычаи и нравы культурного буржуа.

«Я странно устроен, – писал Стивенсон на борту „Экватора“, еще не зная, кому именно адресует письмо – Кольвину или Хэнли – способности и силы художника во мне стоят лицом к прошлому, демонстративно повернувшись спиной к беспомощно-хилому, но благополучно жиреющему, отвратительно-наглому и лишенному вкуса человеку, называющему себя носителем культуры. А его культура – это разнузданный вопль продажной газеты, скрип министерского пера, продающего, меняющего и угнетающего. О, если бы я был здоров! Я сумел бы иначе распорядиться моими силами, мне не пришлось бы думать только о себе. Но и думая только о себе, я строю планы жизни среди так называемых диких, которых так назвали те, кто сами представляют собою классический образец людоеда, надевшего фрак и цилиндр…»

– Мы ограблены, – сказала Фенни мужу, когда «Экватор», обстреливаемый прислужниками пьяного Тембинока, удалился далеко от негостеприимного берега Апемамы. – Капитан Рейд отдал приближенным короля почти всё продовольствие, я раздарила мои платья этому королевскому сброду! Луи, мой дорогой, я боюсь потерять тебя! Там, в Америке, твои планы казались мне разумными. Здесь, в открытом океане, они обернулись подлинным своим лицом, и я ясно вижу, что всё это бред, безумие и…

Она осеклась, и Стивенсон, боясь, что Фенни забудет то, что хотела сказать, повторил:

– Безумие и… Дальше, ради бога, дальше!

– И еще раз безумие и бред, Луи! – с жаром повторила Фенни. – Ты считаешь меня легкомысленной, глупой, эксцентричной женшиной, – пусть! Эта легкомысленная, глупая и эксцентричная женщина – твоя жена, и она тут, подле тебя, с тобою. Когда же и кого выбрал ты из многих тысяч, Луи!

– Фенни, – начал Стивенсон, не зная, что именно скажет он спустя четверть секунды.

Жена перебила его:

– Спроси Ллойда, мою дочь, свою мать; они все жалеют тебя, мы все хотим, чтобы ты жил. Ты европеец и должен жить среди подобных себе. Ведь пишешь ты не для тех, кто живет на островах в океане!

И она подумала: «Ага, попался!»

– Я пишу потому, что не писать не могу, – спокойно ответил Стивенсон. – Я пишу для себя, Фенни, но адресуюсь к тем, кто еще в состоянии слушать и понимать увлекательнейшие истории о мужестве, чистоте и уважении к человеку. Я хочу сохранить в себе художника, Фенни!

– Художник – это человек, – запальчиво возразила Фенни. – Сохраняя одного, ты сберегаешь другого. Бессознательно губя человека, ты губишь и художника, Луи!

– Значит, плыть в обратную сторону? – задумчиво проговорил Стивенсон. – Ты в панике оттого, что капитан Рейд роздал почти всё продовольствие, от твоих нарядов осталось только то, что на тебе… Но ведь на Самоа можно ходить голой, Фенни! Там всегда лето, там жарко, и люди там чисты, как в первозданные дни! Если тебя беспокоят деньги, то на текущем счете в Гонолулу у нас лежит что-то около сорока тысяч долларов…

– Ты о другом! – воскликнула Фенни и стала быстро и нервно ходить по диагонали каюты – пять шагов в одну сторону, пять – в другую. «Экватор» ритмично покачивала крутая океанская волна.

– В Европе я умру, – сказал Стивенсон.

– Есть Америка, – тоном напоминания произнесла Фенни.

– Ее я ненавижу, – торгашество и обман, – усмехаясь проговорил Стивенсон. – Меня тянет моя мечта – Самоа. Через год мне сорок, Фенни. Мечта сбывается. Ты со мною. Со мною моя мать. Со мною мое желание служить людям.

– Людоедам? – Фенни расхохоталась.

– А почему они стали людоедами? – прищуриваясь, спросил Стивенсон.

– Не стали, а остались, – возразила Фенни,

– Ты права; но всё же – почему?

– Я не занималась этими вещами, не учила, не читала, не знаю. – Фенни взяла из портсигара мужа папиросу, прикурила от тлеющего окурка в пепельнице и шумно затянулась. – Не знаю и знать не хочу!

– А я знаю, – сказал Стивенсон. – На Самоа меня тянет с детских лет. Кроме того, моя дорогая, жизнь дается один раз. Необходимо прожить ее интересно и с уважением к самому себе. Ну, а на Самоа ты можешь оставить меня, уехать…

Улыбнулся и добавил:

– Любовь вольна, как поет о том Кармен. Помнишь?

Глаза Фенни загорелись. Она присела на постели в ногах мужа и, медлительно выпуская дым колечками, которые ей удавалось искусно вдевать одно в другое, мечтательно проговорила:

– Я так соскучилась по музыке, Луи!.. Сплю и вижу себя в театре, на вернисаже в залах Кариеджи, в гостях у Родена…

– О, какую скульптуру увидим мы на Самоа! – восхищенно произнес Стивенсон. – Только там, Фенни, настоящее искусство. Какие примеры нравственности пройдут перед нами! И мы… я, во всяком случае, помогу им сохраниться.

– Будешь ссориться с консулами, ввязываться в неприятности, наживать врагов, – насмешливо отозвалась Фенни, и Стивенсон добродушно согласился:

– Да, наживу врагов, буду ссориться, просить, указывать, протестовать. И все те, кого ты пренебрежительно называешь людоедами, полюбят меня, Фенни. Впрочем, людоедов на Самоа нет.

– А короли? – язвительно усмехнулась Фенни.

– Короли всюду людоеды, – ответил Стивенсон. – Почитай историю.

– Я хотела бы знать, что нового в книжном магазине Ховарда на Мэчисон-авеню, – вздохнув, произнесла Фенни. – Я еще не читала нового романа Уайльда… Прости мне, Луи, мою хандру! Каждый чем-нибудь болен. У меня, кажется, куриная тоска по насесту…

Удивительнейшее путешествие… Когда Стивенсон рассказал о мечтах своих капитану «Экватора», мистер Рейд почтительно, как перед начальником, вытянулся, поднял голову и сказал:

– Сэр! Осмелюсь заметить, что вы очень похожи на свои книги! И книги ваши – это чудесное предисловие ко всему тому, что ожидает вас в жизни!

– Благодарю вас, мой друг! Сама судьба послала мне в качестве капитана уроженца Шотландии. Выпьем за нашу дорогую родину, мистер Рейд! Вот в этом шкапу вы найдете бутылку малаги. Спасибо. Потихоньку от всех, хорошо? Поверните ключ в замке, мой друг! Вот так. Наливайте вино. За Шотландию!

– За Шотландию и Стивенсона, сэр! – провозгласил капитан и, подняв свой бокал, сделал несколько глотков, посмотрел на себя в зеркало, висевшее над круглым маленьким столиком, и разом осушил бокал до дна. – Я счастлив, сэр, что вы на борту моей шхуны!

– За плавающих и путешествующих! – вторично поднимая свой бокал, произнес Стивенсон. – За всех хороших людей на суше и на море, и чтобы им было покойно и лучше, чем сейчас, мистер Рейд!

Седьмого декабря 1889 года в утреннем тумане показался берег Уполо. В бинокль можно было рассмотреть высокую гору и у подножия ее – порт Апиа. Капитан сказал Стивенсону, что через три часа «Экватор» закончит свой рейс.

– И я расстанусь с вами, сэр, – печально добавил капитан. – Если позволите, я напишу вам, а вы, может быть, иногда, на досуге…

– Непременно отвечу, непременно! – Голос у Стивенсона задрожал, рука, которую он положил на плечо капитану, затряслась. Ему вдруг захотелось, чтобы плавание продолжалось еще месяц, два, полгода, год…

 

Глава пятая

Усталый охотник

К привычному и уже ставшему неощутимым запаху океана вдруг примешался острый и клейкий аромат каких-то растений. Фенни сказала, что это ваниль, но Ллойд принялся спорить, утверждая, что ванильное дерево сейчас еще не в цвету и, следовательно, ветер принес какой-то другой запах. Стивенсон сказал, что так должна пахнуть жизнь на острове Уполо, что вот этот аромат знаком ему давно, – он снился, он мог вызвать его напряжением воображения и неких внутренних сил, хорошо знакомых каждому человеку.

– Запах снился? – рассмеялась Фенни. – Не понимаю, как может присниться запах! Снятся предметы, целые сцены, люди и звери, но запах…

– Мне тоже иногда снятся запахи, – сказал Ллойд и взял отчима под руку. – Не далее как вчера мне снился запах мыла, которое я покупал в Сан-Франциско. Я проснулся и поднес к носу пальцы.

– Фантазия! – расхохоталась Фенни, театрально хлопая себя по бедрам. – Может быть, вам снятся даже мысли – и свои и чужие!

– Представь себе, – совершенно серьезно произнес Стивенсон, – чужие мысли я вижу во сне очень часто.

– Простите, сэр, – вмешался в беседу и капитан, – но всё то, о чем вы говорите, хорошо знакомо и мне. Чужие мысли – это самое обыкновенное из того, что может видеть во сне человек. Простите, сэр, но я очень люблю разговоры на эту тему.

– Целый музей фантазеров и чудаков! – воскликнула Фенни.

– Да продлит господь бог жизнь всех чудаков и фантазеров! – медленно, как заклинание, проговорил Стивенсон и внезапно предложил Ллойду искупаться.

Фенни ахнула.

– Искупаться? – задыхаясь от удивления и испуга, произнесла она. – Кинуть себя в пасть акулам? Утонуть? Отстать от корабля и погибнуть?..

– Искупаться было бы очень недурно и кстати, – сказал капитан. – Я прикажу замедлить ход моего «Экватора». Окунуться раз-другой… Я прикажу спустить трап, мадам.

– Сумасшедшие, – в сердцах кинула Фенни и, демонстративно вскинув голову и шлепая босыми ногами по палубе, скрылась в каюте. Стивенсон хитро подмигнул пасынку и заметил, что грозовая туча постояла над головой и ушла, – значит, теперь можно…

– Ушла в обратную сторону, – шутливо добавил Ллойд и, обратясь к капитану, попросил отдать приказание, чтобы ход «Экватора» был чуть замедлен.

Спустя минут десять – двенадцать Стивенсон, Ллойд и капитан стали раздеваться. Фенни на секунду выглянула из каюты, ахнула и снова скрылась.

– Что они делают, что они делают! – пожаловалась она миссис Стивенсон. – Воздействуйте на них, умоляю вас! Я бессильна, они ни во что не ставят меня!..

– Они мужчины, – ответила на жалобу миссис Стивенсон, – они знают, что им делать. Сейчас я воздействую на них, сию минуту.

И с порога каюты она крикнула в ту сторону, где копошились, посмеивались и перебрасывались шутками ее сын, Ллойд и капитан:

– Джентльмены! Если вода теплая, оставьте и для меня местечко в океане!

– Есть местечко и для тебя, мама! – отозвался Стивенсон. – Мы намерены плыть до самого острова! Ллойд уже вручил визитные карточки всем акулам!

– Возьми мою, Луи! – крикнула миссис Стивенсон после того, как раздался короткий, певучий всплеск: с трапа в океан бросился Ллойд, а Стивенсон выжидающе стоял на трапе, подняв над головой руки.

– Предупреди, мама, Фенни, – негромко сказал он, – чтобы она спряталась под койку: все акулы только и ждут ее появления, они ненавидят Фенни – представительницу англо-американских гостиных! Обожаю тебя, мама, – ты настоящая женщина! Раз, два, три!

Всплеск, и еще всплеск, а спустя пять-шесть минут все пловцы по очереди выбрались из воды и по трапу поднялись на палубу. Стивенсон проделал несколько гимнастических упражнений, а потом стремительно прошел к себе в каюту, сел за маленький, ввинченный в пол столик, из бювара достал чистые листы бумаги, в руки, взял карандаш.

Он еще не знал, о чем будет писать, но точно знал, о ком именно писать сейчас следует. То, что назойливо просилось на бумагу, рано или поздно пригодится, – всегда понадобится некий элемент раздражения, какая-то доля тоски и горечи, изображение человека вскользь и всегда кстати – человека отважного, здорового, протестующего: почти автопортрет.

Сегодня проза не получалась, не слушалась, выбивалась из ритма, но слова, эта ветхая одежда мысли, располагалась в рисунке свободного, белого стихотворения.

«Мысль сама выбирает форму, – сказал себе Стивенсон. – И если стихи – пусть будут стихи… Являйтесь, приходите, располагайтесь, как вам угодно, леди и джентльмены!» – обратился он к мыслям своим, привычно надевающим наиболее удобную для себя одежду.

Корабль плывет по спокойным волнам океана. Солнце плавится за горизонтом, а корабль плывет. Усталый охотник выбирает себе дорогу Среди гор, океана, облаков и людей. Он встретил лису, крокодила, слона и тигра И никого не убил; он сказал им: «Живите!» — И они восхищенной походкой ушли в свои дома, Но люди…

«Да, ну а что же люди? – задал себе вопрос Стивенсон, когда нечаянные мысли в прихотливой геометрии поисков уже отыскали для себя форму, а с нею и обрели ясность и точность того, о чем и что предстоит сказать. – Что же люди? Постарайся, Лу, постарайся! Тебя никто не торопит, на остров мы прибудем часа через два, не раньше. Мама – всё та же, и добра и нежна. Фенни – всё та же, и не хочет быть доброй, и нежна не той нежностью, о какой я тоскую. Ллойду безразличен отчим; Ллойд любит Стивенсона прежде всего и уже только потом своего отчима… Ну, а что же люди? Они должны что-то сказать, о чем-то спросить…

Но люди ожидали охотника с богатой добычей, Они заранее приготовили для него, улыбки и жесты. Они хотели благодарить охотника За то, что он убил кровожадного тигра, Привел в селение живого слона, Хитрую лису и принес шкуру крокодила. Людям всегда что-то нужно от охотника, Даже и от усталого охотника…

– Но он им ничего не принес, – рассмеялся Стивенсон, отбрасывая затупившийся карандаш и беря остро отточенный, новый. – Ничего – из того, чего они ждали. Но

Охотник принес им песни, стихи, баллады, Несколько сказок и длинную повесть о мужестве. Он предложил людям себя самого и бросил ружье на землю; Он сел на камень и приготовился к рассказу. Но люди… Их было сорок – и ровно тридцать Повернулись и ушли, а те, что остались, Не стали слушать усталого охотника, А как по команде сказала ему: – Ты не умеешь стрелять, ты не охотник! Ты взял с собою тридцать патронов, И вот они, – ты принес их обратно. Ты боишься выстрелить, ты враль, фантазер, бродяга!

– Браво, Лу! – воскликнул Стивенсон и, отбросив карандаш, довольно потер ладонь о ладонь. – Еще строка, две – и ты скажешь то, что останется и после твоей смерти! И посвятим это Фенни!

И охотник ответил всем этим людям: – Уйдите, оставьте меня одного, Нет, не одного, но в компании с тиграми, слонами и ветром, С хитрой лисой, которая сплетничать будет Всем и каждому о том, что усталый охотник Смертельно и страстно любит всё, что живет, Всё, что дышит и покоряется жизни. А она за это…

Стивенсон задумался: что же она за это? Думал он недолго, – еще полминуты, и рука его размашисто написала:

…называет его избранником, — Нисколько не возвышая над людьми, Но разрешая ему выйти из общего строя [6] .

Стивенсон еще с минуту держал карандаш над бумагой, а потом вслух прочел написанное с начала, поправил некоторые слова, максимально уплотнил свою недлинную поэму в полупрозе и написал в конце: «Тихий океан, на борту „Экватора“, число и месяц забыл, год 1889-й. Роберт Льюис Стивенсон».

Тем временем Фенни выговаривала Ллойду:

– Ты хочешь погубить всех нас, безумец! Что будет с нами, если умрет Луи? Представь, что он утонул…

– Представил, – покорно отозвался Ллойд.

– Это скандал – скандал на всю Европу, – назидательно продолжала Фенни, трагически прикрывая глаза и вытягивая шею. – Во всех газетах напишут, что мы не уберегли великого романтика!

– Стивенсон не романтик, мама, – мягко поправил Ллойд. – Он реалист, а если романтик, то совершенно новой формации. Ему чужда театральная напыщенность романтиков нашего века. Мой дорогой Льюис устремлен в будущее, он…

– Он после купания сидит у себя в каюте и трясется в ознобе, – грозя сыну пальцем, сказала Фенни. – Или лежит на койке. Зайди, Ллойд, посмотри, что с ним. Надо же придумать – нырять в Тихом океане! За час до прибытия! Позови ко мне капитана; я намерена поговорить с ним всерьез!

– Не делай, мама, глупостей! – запальчиво произнес Ллойд. – Капитан корабля – полновластный хозяин! Его приказания – закон.

– Даже и в том случае, когда он потворствует болезненным склонностям своих пассажиров? – прищуриваясь, спросила Фенни.

– На «Экваторе» нет пассажиров с болезненными склонностями, мама, – горячо возразил Ллойд, а про себя подумал: «За исключением одной пассажирки…» – На нашем судне все здоровы, и наиболее здоровый из всех – мой дорогой Льюис!

– Поди посмотри на этого здорового, – упрямо вскидывая голову, проговорила Фенни, закуривая папиросу. – Посмотри, а потом скажи мне, что ему нужно. Иди, Ллойд! Жду тебя через пять минут.

Ллойд пришел к матери спустя четверть часа и доложил, что ее муж, а его отчим, чувствует себя превосходно и намерен искупаться еще раз.

– У него температура, мама, – именно та, которая ему так необходима!

 

Часть седьмая

Тузитала

 

Глава первая

Всё не то и не так

еподалеку от острова Уполо стояли три крейсера: немецкий, английский и американский. Огромное оранжево-лимонное солнце поднималось из-за высокой горы Веа. Три десятка лодок с туземцами-рыбаками медленно скользили по спокойной глади океана. Церковный колокол с унылым однообразием оповещал о начале службы. Двести англичан, семьдесят немцев и тридцать два американца – весь наличный состав европейцев на острове – приступили к своим делам: небольшая группа мужчин всех трех национальностей отправилась в свои консульства, остальные уселись за стойками трактиров, винных и бакалейных лавок. Немцы и англичане сняли со стен счеты и принялись подсчитывать барыши, действуя преимущественно теми костяшками, что расположены в рядах посередине.

Американцы со своими семействами ушли на охоту в джунгли; тысячи совсем недавно напуганных птиц тучами кружили над островом. Высокие кокосовые пальмы ненадежно укрывали их в своей негустой листве, похожей на длинные перья.

Вождь Матаафа, сорокапятилетний толстяк с физиономией сатира и бегающими глазами содержателя харчевни, раскладывал сложнейший пасьянс «Коломбина», загадывая свою судьбу: быть королем или узником на Маршальских островах, куда обычно отправляют англичане непокорных европейскому контрольному совету туземных владык острова. Пять тысяч островитян – людей высокого роста, с мужественной, гордой осанкой, стройных, широколобых, золотистоглазых, доверчиво-великодушных и лишенных чувства хитрости и корысти – ежедневно с шести утра до полуночи трудились на сахарных и хлопковых плантациях, стирали и гладили в прачечных, принадлежавших белым господам из Лондона, Берлина и Нью-Йорка; долбили мотыгами землю, с ловкостью обезьян забирались на пальмы, сбрасывая оттуда орехи величиной с детскую голову; готовили пищу на кухнях Листеров, Кауфманов и Хигеров, подсчитывая подзатыльники, оплеухи и пинки, щедро раздаваемые женскими и мужскими руками, белые пальцы на которых были унизаны золотыми кольцами.

Европейцы научили туземное население пить ром, коньяк, виски, платить особый налог в пользу миссионеров и безропотно выполнять все приказания представителей «высшей расы». Лет тридцать назад, в середине девятнадцатого столетия, янки и бритты приступили к вывозу с острова каменных и деревянных идолов, которым молились самоанцы. Не желая ссориться с ними на небезопасной религиозной почве, белые просветители взамен искусно сделанных идолов, пригодных для музеев, привозили фабричного производства копии. Года за два до прибытия Стивенсона на остров местный судья приговорил Салмона Искендера к пятилетнему тюремному заключению за оскорбление жены консула США: вздорная дамочка ударила Искендера по щеке и плюнула ему в лицо, обозвав дураком, свиньей и болваном. Искендер пожаловался консулу; тот затопал ногами и приказал немедленно извиниться перед своей женой. Искендер послушно исполнил приказание, а потом надавал консульше пощечин, трижды плюнул ей в лицо и спокойно сказал своему господину, что вот точно так же била его мадам и приблизительно столь же щедро плевала ему в глаза.

«Этого нельзя делать, – заявил Искендер. – Вот я плюну в твои светлые глаза, господин; что скажешь на это?»

Консул испугался и убежал к себе в дом. Спустя неделю Искендер был осужден. Когда его хотели заковать в цепи, он, рассвирепев, набросился на судью и жандармов, избил их, а сам выбежал из помещения суда и скрылся. На следующей день загорелось жилище судьи. Еще через день двое неизвестных раздели догола жену консула на террасе ее дома и высекли пальмовыми листьями.

Искендера так и не нашли. Американский консул выписал себе слуг из Нью-Йорка. Негр, его жена и двое детей вскоре заменили повара, прачку и водоносов.

Матросы и офицеры с кораблей, стоявших на рейде, вели себя благовоспитанно с европейцами и всячески оскорбляли самоанцев. Жаловаться на обидчиков было некому и некуда. Белый – это господин; он выдумал порох, телеграф и поющую деревянную коробку с трубой. Белый молится своему богу в церкви, и туда не пускают самоанцев, но они позволяют рассматривать своих идолов и даже смеяться над ними. Миссионеры говорят, что идол – это безобразие и вовсе не бог, что настоящий бог, помогающий человеку, только у белых, что надо сжечь или разбить идолов и принять христианство. Белые – очень странные, непонятные люди; они что-нибудь пообещают, а потом говорят: «Ничего подобного, ты врешь!» Они целуют своим женам руку, и эта же рука бьет тебя. Они пьют вино, обманывают друг друга. Самоанец не понимает этого, он крепко держит данное слово, он готов в огонь и в воду ради своего друга; он не украдет, не обманет; он охотно служит белому, привязывается к его детям, но белому это, видимо, не нужно, белый равнодушен к самоанцу. О, если бы он был только равнодушен! Очень мало среди белых хороших, добрых людей.

На острове Уполо, куда прибыл Стивенсон, всё было не так, как он думал, как ему казалось, как хотелось бы ему…

В желтой соломенной шляпе с большими полями, с гитарой в руках, Фенни по трапу сошла на берег и огляделась. Всё не то и не так и не похоже на Таити и Апемама. Гм… Вот и приплыли?

Она щипнула струны гитары, всеми пальцами правой руки прошлась по ним несколько раз, что должно было означать приветствие мужу, под руку с Ллойдом шагавшему по каменным плитам набережной. Стивенсон – в белой куртке, Ллойд – в темных очках и полосатой пижаме.

– Кто такие? – спросил миссионера секретарь американского консульства, случайно оказавшийся в этот час у причала. – На актеров похожи.

– Актеры и есть, – подтвердил миссионер. – Вот тот, усатый, тенор, а который в очках – пианист, Женщина, как видите, гитаристка.

– Это, очевидно, те самые, которых ждут из Сан-Франциско, – предположил секретарь. – Что ж, всё же некоторое развлечение, преподобный отец! Женщина немолода, но…

– А вот и комическая старуха, – сказал миссионер, кивая в сторону миссис Стивенсон.

– Багаж у них бедный, – заметил секретарь.

– Актеры, – пренебрежительно отозвался миссионер.

Никто не ожидал Стивенсона на острове; он никому не сообщал о своем приезде, – он просто приплыл и вот сошел на берег, осмотрелся; взгляд его, задержавшийся на остроконечном шпиле церкви с четырехконечным крестом и окнах домов на набережной, стремительно пробежал по облакам над головой, по кораблям, стоявшим на рейде, по горизонту, затянутому непроницаемо лиловым туманом. «Здесь – навсегда, точка…» – подумал Стивенсон и вздохнул. Он не испытывал ни печали, ни радости, – чувство полнейшего равнодушия ко всему овладело им с первой же минуты, как только он оказался на берегу Уполо. Ни трепета, ни слез, одно лишь безразличие, которое он сам называл маской печали…

– Первый, кто подойдет к нам, – сказал Ллойд, – должен быть вашим читателем, мой дорогой Льюис! Вот, кажется, кто-то идет…

– Пьяный офицер, – сказала Фенни. – Никакого внимания! Взглянул и сплюнул.

– Мне уже скучно, – заявила миссис Стивенсон и зевнула.

– Кто-то направляется в нашу сторону, – нерешительно проговорил Ллойд, боясь ошибиться. – К нам!

– На нем белый сюртук, – сказала Фенни.

– Ему лет сорок, – добавила миссис Стивенсон.

– Приятное лицо, – сказал Ллойд.

– Походка американца, – небрежно, но твердо произнес Стивенсон.

Человек в белом сюртуке оказался очень влиятельным лицом на острове. Он быстро и очень ловко – не без такта и чувства собственного достоинства – познакомился с прибывшими, отрекомендовавшись так:

– Хэри Моорз из Мичигана, к вашим услугам!

Затем спросил, надолго ли мистеры и миссис прибыли сюда, есть ли здесь у них родственники и – ради бога, простите, – кто вы такие? Стивенсон назвал себя первый, не добавляя, что он писатель. Не желая слушать остальных приезжих, Хэри Моорз порывисто вскинул голову и не мигая, недоверчиво и вместе с тем влюбленно посмотрел в глаза Стивенсону:

– Писатель? Вы, сэр, тот Роберт Льюис Стивенсон, который стоит у меня на полке? Это вы, сэр?

Стивенсон кивнул головой.

– Великий боже! К нам приехал Стивенсон! – тоном мольбы о помощи закричал Хэри Моорз из Мичигана. – Вы будете плантатором, сэр! Ананасы, ванильное дерево, спаржа, бобы, лошади, коровы, свиньи! Да что же мы стоим! Эй, вы! – крикнул он кому-то, повернувшись в сторону главной улицы (она же и набережная). – Сюда! Великий боже, к нам прибыл Роберт Льюис Стивенсон! Сэр, я счастлив познакомиться с вами!

Путешественники направились в дом Хэри Моорза, где и жили в любезно предоставленных им двух комнатах не менее двух недель, пока происходила покупка земли, нудные хлопоты и веселая суета. Стивенсон приобрел в полную собственность 400 акров земли на расстоянии трех миль от порта, на высоте 800 футов над уровнем океана. Земля обошлась Стивенсону в 400 фунтов стерлингов, и два дома (один для Ллойда и четы Стронг) в 2000 фунтов плюс 400 фунтов – стоимость фруктовых деревьев. Когда здания вчерне были готовы, Ллойд и мистер Стронг отправились на родину Стивенсона за мебелью и книгами, – короче говоря (по выражению Стивенсона), «за потрохами бедного аиста».

Оставшиеся продолжали корчевать в своем саду пни, рубить кустарник, сажать цветы и деревья. Стивенсон трудился с утра до вечера. Иногда (и дажа очень часто) он бросал топор, отирал пот со лба и щек и в изнеможении опускался на землю. Самоанец Сосима – слуга и доверенное лицо Стивенсона – садился рядом с ним, подальше отодвигал дымящуюся жаровню (единственное и мало действующее средство от москитов) и на ломаном английском языке спрашивал:

– Зачем тебе, господин, так много работать? Ты богатый человек, но почему у тебя нет магазина? Откуда ты берешь деньги? Почему ты такой тонкий? Ты мало ешь? Сосима ест очень мало, но он посмотри какой! Ударь кулаком в грудь! Попробуй, толкни ногой в живот! Ничего, не бойся, ударь!

Он задавал сотню вопросов и подолгу слушал ответы, поправляя Стивенсона, когда тот путал порядок и отвечал не с начала, а с конца или середины.

– Ты лежи, господин, – говорил он принимавшемуся за работу Стивенсону. – Лежи! И твой жена тоже пусть отдыхает, а Сосима будет работать. Надо купить лошадь, господин!

Появилась лошадь, и с нею новый слуга – Лафаэл. Он ухитрялся работать втрое больше лошади. Стивенсон не раз предлагал своим слугам чаще отдыхать, на что они иопуганно таращили глаза и о чем-то шептались между собою. Стивенсон однажды угостил их вином и сам выпил с ними, а потом заявил, что сегодня он намерен заплатить им за труды. Сосима и Лафаэл ничего не поняли и в знак этого растопырили пальцы на своих руках, помахивая ими перед глазами Стивенсона. Когда же он протянул им новенькие, хрустящие кредитные билеты, и Сосима и Лафаэл обидчиво и даже оскорбленно сжали губы и опустили глаза.

– Но ведь у других, у кого вы работаете, вы брали деньги? – спросил Стивенсон. – Вы трудитесь, – значит, имеете право получить жалованье. Берите же, друзья мои!

– У других мы берем деньги, – ответил Сосима, и лицо его просияло, – но у тебя мы не можем брать деньги. Ты нас кормишь, подаешь руку, разговариваешь с нами, ты щедрый, добрый человек!

– Ты великий лесной дух Айту, – кстати добавил Лафаэл. – Когда ты смотришь на нас, мы хотим жить и служить тебе всегда.

– Эти деньги делают нам больно, – снова заговорил Сосима. – Ты сказал: «Друзья мои», а сам уходишь – далеко, как другие. Они кинут деньги, а сами не знают, какие у нас имена.

– Тебе нельзя курить, господин, – сказал Лафаэл и по-европейски погрозил пальцем. – Зачем ты пьешь дым?

– Зачем ты такой тонкий, как сабля у офицера? – снова приступил к своим вопросам Сосима. – Что ты тут будешь делать? Ты всегда хочешь быть нашим другом или тебе захотелось посмеяться над нами?

Стивенсон ответил, что он приехал сюда навсегда и что он любит тех, кто помогает ему, заботится о нем. Спустя неделю Фенни принялась лечить жену Лафаэла и преуспела в этом. По утрам у окна ее комнаты выстраивалась очередь самоанок с ребятишками; они приносили кокосовые орехи, ананасы и какие-то лепешки причудливой формы, здесь же, у окна в саду, снимали с себя свое легкое, похожее на детскую юбочку, одеяние и, не стыдясь и нимало не смущаясь, стройные, красивые, похожие на ожившую бронзу, просили прогнать злого духа, который мучит их – одну сильной болью в плече, другую где-то внутри, в животе, а вот эту скребет ногтями по спине и голове.

– Ты всё можешь! Ты всё видишь! Помоги нам!

Фенни помогала, но лекарства кончались, и она отправила Ллойду телеграмму с требованием привезти максимальное количество простейших медикаментов. Ллойд прибыл с целым транспортом мебели, книг, картин, кухонной утвари. К этому времени дома Стивенсона были закончены отделкой. Стивенсон один, без помощи горячо любивших его слуг, обставил свою комнату (она же кабинет и спальня): для книг были устроены полки, в углу поставлена деревянная койка, подле нее у окна – небольшой стол. Пианино, зеркала и диваны расположились в холле и комнатах Фенни. Ллойд уютно устроился в своем маленьком домике. Месяца два спустя был выстроен коттедж для супругов Стронг.

Мать Стивенсона заняла крошечное помещение по соседству с комнатой своего сына.

– Теперь нужно ждать специальных корреспондентов и фотографов, – сказал Хэри Моорз, принимая из рук Стивенсона сигару. – У вас хорошо, сэр. Ваша супруга очаровательна, – к ней так идет черное бархатное платье! Прекрасно воспитан ваш сын, сэр. Но вы, простите, грустны…

Стивенсон грустил. Мечта его исполнилась, – он на Самоа. Но хорошо ли ему? Чувствует ли он себя счастливым? Легко ли ему работается? Что пишет он сейчас, о чем намерен писать?

«… Я здесь, конечно, временный жилец, – писал он Бакстеру в конце 1890 года, – хотя я и помещик и обзавелся хозяйством весьма внушительным и знакомствами очень влиятельными. У меня обедают консул США, местный миссионер – он же судья на острове, немецкий консул, актриса Флеста, застрявший здесь путешественник-француз, несколько журналистов – люди, которым не повезло в Европе и абсолютно нечего делать здесь. Возможно, лишний здесь и я… Всё чаще и чаще вспоминаю родину, тоскую и, утешая себя, уповаю только на возможность покинуть этот кусок земли и снова начать странствовать по белу свету. Мой дорогой друг! Не ищите того, что мы называем счастьем, – пусть оно ищет нас (что оно и делает), а мы его пугаемся и, принимая за нечто другое, терзаем себя, глупо полагая, что нам дарованы не одна, а по меньшей мере две жизни… Я потихоньку и понемножку пишу новеллы; сюжеты для них мне подсказывают тоска, отчаяние и мое необузданное воображение… Соглашайтесь на все условия издателей, дорогой друг! Я сильно издержался. Если я умру в этом году, мои родные не смогут назвать себя богатыми наследниками. Я должен написать еще по крайней мере три романа и два тома мелочей. Простите, дорогой мой, я уже устал. Болит спина, ноет в груди, я весь мокрый от испарины. Подробности истории с прокаженными и моим письмом в газеты вы прочтете неделю спустя. Всё это возмутительно и подло…»

Стивенсон писал это потому, что в марте 1890 года прочел в «Сиднейском пресвитерианине» письмо преподобного доктора Хайда из Гонолулу к своему другу-священнику преподобному Гейджу. Письмо содержало оценку жизни и деятельности отца Дэмиэна:

«… Дэмиэн был грубым и грязным человеком, упрямым фанатиком; он ничего не сделал, чтобы улучшить положение прокаженных в колонии на острове Молокаи. Он, наконец, был порочный и легкомысленный человек, и проказа, от которой он умер, явилась следствием его необузданных низких страстей…»

Стивенсон был возмущен. Его трясло ксак в лихорадке, когда он читал эту ложь, пасквиль и клевету на человека благородного и самоотверженного. Воспоминания о лепрозории, в котором Стивенсон пробыл восемь дней, еще жили в его памяти. В порыве негодования он написал в защиту отца Дэмиэна письмо доктору Хайду.

«… Вы клевещете, мистер Хайд! – писал Стивенсон. – Вы живете в уютной, теплой квартире и, конечно и бесспорно, видите мир только из окна своего кабинета и, не менее бесспорно, если никогда и не сделали ничего преступного, то также никогда не совершили ничего доброго, никому не помогли, ничьих ран не излечили и – я убежден в этом, – не рискнули на такой подвиг, который преподобному отцу Дэмиэну оказался вполне по силам: он был человеком долга, чести и благородства. Возможно, ему не был чужд фанатизм, и человек этот был неопрятен, но все же какой это большой, прекрасный человек! И я вместе с моей доблестной семьей говорю в лицо Вам, мистер Хайд: руки прочь от светлых риз, украшающих светлый подвиг! Не клевещите на высокий пример, столь необходимый в наши дни миру!..»

Письмо Стивенсона было опубликовано в той же сиднейской газете.

– Мистер Хайд прибегнет к закону о пасквилях, и вы жестоко пострадаете, сэр, – сказал Стивенсону американский консул. – Ждите грозы!

– Я ее вызвал, я не спущусь в долину, – останусь там, где и стоял – на самом видном месте, пусть меня поразит молния, – проговорил Стивенсон. Слово «молния» он произнес с усмешкой и даже презрением. Ему очень хотелось, чтобы памфлет его не остался без ответа; он ждал рассерженных «периодов и глаголов» по своему адресу от клеветника и, может быть, от целой группы обиженных им людей. Стивенсон понимал, какая опасность ему угрожала.

– Мы можем быть разорены, – говорил он Фенни и матери. – Нас могут изгнать с острова. Эти преподобные отцы Хайды сильны. Я жду любой гадости, они на это мастера.

– Я любуюсь вами, мой дорогой Льюис, – сказал Ллойд. – На вашем месте я поступил бы точно так же. Доктор Хайд не решится на борьбу с вами.

– На борьбу – да, не решится, – ответил Стивенсон, – но толкнуть или подставить ножку, это он может.

– Он трус, – сказала миссис Стивенсон, – а трус позволяет себе быть наглым только один раз в своей _жизни.

– Ни о чем не беспокойся, Луи, работай спокойно, – утешала Фенни.

Мать Стивенсона оказалась права: трус не позволил себе быть наглым дважды. Опубликованное письмо Стивенсона осталось без ответа…

 

Глава вторая

«И от судеб защиты нет»

«Владетель Баллангрэ» окончен и отправлен в Лондон.

В пять часов утра Стивенсон уже на ногах и приводит в порядок всё то, что накануне продиктовано Изабелле Стронг – сестре Ллойда. Очень хорошо удаются рассказы о туземцах, о жизни на острове; начата обработка дневниковых записей о грязной политике Англии, Америки и Германии, старающихся окончательно поработить коренное население острова. Стивенсон пишет статьи в газеты – английские, немецкие, американские, он обратился с личным письмом даже к императору Германии! Фенни долго хохотала над этой младенчески наивной выходкой мужа, а Ллойд молча неодобрительно смотрел в глаза отчиму и демонстративно вздыхал. Миссис Стивенсон заявила, что кайзер Вильгельм, конечно же, испугается, получив письмо писателя Стивенсона, отречется от престола и навсегда поселится на Уполо, чтобы иметь возможность и видеть и слышать великодушного Луи. Господи, надо же придумать такое – писать императору1 Добро бы он жил и царствовал на острове Святой Елены!.. Американский консул заявил однажды Стивенсону:

– Вас вышлют отсюда, сэр. Вы плохой дипломат. Вы большой писатель, и я не понимаю, чего вы хотите.

Стивенсон хотел счастья тем, кого он любил. Ему лестно было называться Дон Кихотом, он был человеком бесстрашным, прямым, великодушным. Двери его дома были широко открыты для всех тех, кого европейское население острова презрительно называло «туземным сбродом». Самоанцы любили Стивенсона с чувством благоговения и страха, – страх происходил от понятного ожидания скорой перемены в характере Стивенсона. Слуги в имении Вайлима старанием Фенни, Ллойда и самого «белого и бледного господина» уже умели говорить по-английски и не раз открыто заявляли ему:

– Мы боимся, что ты уедешь от нас, и тогда нам будет плохо. На плантациях наши братья работают восемнадцать часов в сутки, и они всегда хотят есть, они всегда голодны. Пока ты здесь, ты борешься с людьми злыми. Но ты уедешь, и…

– Я никуда не уеду, – отвечал Стивенсон. – Может быть, в ближайшие дни я покину вас на месяц; я хочу побывать в Сиднее. Я навсегда с вами, – вот в этом доме я и умру.

– Зачем тебе умирать! Живи всегда. А когда ты умрешь, если этого захочешь, – что же будет делать тот, кто подсказывает, нашептывает тебе интересные истории? Куда он денется?

Стивенсон отвечал, что этот добрый дух перейдет на службу к другому человеку.

– К нашему вождю? – спрашивали самоанцы.

Матаафу самоанцы боялись, чтили и в глубине души своей не понимали, для чего он существует и в какой мере он еще и король, если телом рабов его распоряжаются белые? Год назад Германия посадила на королевский трон своего ставленника – Тамазесе. Не значит ли это, что один король должен управлять днем, а другой – ночью? Англия и Америка поддерживают Матаафу и открыто снабжают его снаряжением и боеприпасами. Стивенсон слепо вмешивается в события, происходящие на острове. Лазутчики Германии, проникавшие в его дом под видом гостей, без особого труда выведывали нужные им данные о настроении и тактике Тузиталы – так стали называть Стивенсона самоанцы, что на их языке означало «повествователь». Тузитала не умел хитрить, подличать и скрывать свои мысли и намерения. Случалось, что он откровенностью своей ссорил представителей трех стран, по-разбойничьи расположившихся на острове. За круглым столом в зале для гостей прямо против Стивенсона обычно сидел консул США; рядом с бритым, в профиль похожим на ястреба стариком сидел консул английский, и слева от хозяина дома грузно восседал немец Шнейдер, тугой на ухо и зоркий на оба глаза.

Звенели бокалы, дымились сигары и папиросы, неслышно входили и выходили слуги; в открытые окна тугой пахучей волной вливался крепкий аромат цветущих растений и сонное ворчание океана. Стивенсон сидел в кресле. Иногда он читал новый рассказ; чтение прерывалось восторженными возгласами, аплодисментами Фанни, Ллойда и миссионера Курца. Шнейдер задавал вопрос: «А что будет дальше?» Стивенсон отвечал: «Еще не придумал, жду, что подскажет фантазия или сама жизнь». Шнейдера интересовала предполагаемая подсказка жизни. Тут-то обычно и начиналась стычка. Стивенсон откровенно заявлял, что самоанцев необходимо оставить в покое, не воображать, что они хуже европейцев. Гости молча пили, переглядывались друг с другом, полагая, что в обстановке домашней, за круглым столом, только и возможно чтение чужих мыслей и угадывание, на чью мельницу работает гостеприимный мистер Стивенсон, высоко почитаемый белый, бледный господин, Тузитала, Дон Кихот из Эдинбурга.

– Остров наш невелик, жизнь на нем открыта, как на сцене, – сказал однажды Стивенсон, и гости настороженно прислушались. – На сцене – мы, белые, в зрительном зале – туземцы. Мы ведем роскошный образ лизни; они голодают и, конечно, далеки от мысли благодарить и благословлять нас. На плантациях, принадлежащих Германии, применяются палка, хлыст, кулак, сверхурочные работы. Пушки, стоящие на борту немецкого крейсера, направлены на северный берег острова…

– Стволы орудий всегда направлены в ту или иную сторону; – деликатно заметил один из гостей – офицер с немецкого крейсера.

– Но почему-то их не повернут на юг, – вскользь, лукаво улыбаясь, заметил Стивенсон.

– На английском крейсере пушки целятся на запад, – усмехнулся герр Шнейдер и посмотрел на мистера Утварта, английского консула.

– На западе у нас стоят бараки рабочих, законтрактованных правительством Великобритании, – не совсем деликатно заметил Стивенсон.

Мистер Джеймс – американский консул – тоном паиньки-мальчика заявил, что на крейсере его правительства, пушки накрыты чехлами и глядят в небо.

Стивенсон расхохотался.

– Двое дерутся, третий посвистывает, обозревая луну и звезды! Простите, дорогой сэр, – обратился он к Джеймсу, – на плантациях, принадлежащих Америке, только за одну неделю отправлены в госпиталь десять избитых туземцев. Я навестил их. Они сжимали кулаки, грозя отомстить.

– Вы плохой дипломат, дорогой сэр, – соболезнующим тоном проговорил английский консул.

– Горжусь этим, – отозвался Стивейсон и поклонился автору бездарной дипломатической реплики. – Человеческое сердце должно быть вне какой-либо игры, сэр! Оно обязано принимать сторону несчастных и биться в унисон с сердцами тех, кому очень сильно достается от белых. Мы на маленьком острове, а не в Европе, сэр. Было бы очень хорошо, если бы наш круглый стол объединял только любовь и сострадание и ко всем чертям отправил отвратительное орудие современной дипломатии – лживый, бессовестный язык!

– Вы, сэр, величайший из Дон Кихотов! – воскликнул герр Шнейдер, остервенело затягиваясь сигарой.

– Как жаль, что на нашем острове мне не найти Сервантеса, – печально отозвался Стивенсон и предложил гостям перейти к карточному столу.

Тонкая бестия – американский консул – от имени присутствующих попросил хозяина Вайлимы прочитать что-нибудь из написанного им за последние дни, – искусный сочинитель увлекательных приключений, наверное, обнаружит себя в своей писательской работе: мысли, намерения и некие предполагаемые действия свои припишет герою рассказа или романа. Приятно слушать, нетрудно читать в душе наивного простака, за каким-то чертом поселившегося на одном из островов архипелага Самоа, где жизнь ничем не отличается от той, которую он столь романтично оттолкнул от себя…

– Пожалуйста, сэр, – еще раз попросил американский консул, и его поддержали и остальные гости.

Стивенсон согласился. Он прошел в свой кабинет, взял папку с рукописью. Двое слуг остановили его в холле; кланяясь, улыбаясь и не отводя взора от глаз своего хозяина, они попросили его разрешения присутствовать при чтении и им.

– Мы всё поймем, Тузитала, – сказал Сосима. – Мы никому не помешаем! Мы встанем за оконную занавеску и запретим себе дышать, Тузитала!

– Нет, так нехорошо, – сказал Стивенсон. – Один из вас сядет позади меня, другой – рядом с немцем.

– Тузитала шутит! – испуганно произнес Лафаэл.

– Прошу вас сделать так, как мне хочется, – озорно играя глазами, проговорил Стивенсон. – Я буду читать одну очень страшную историю, и все гости будут ахать и стонать. Они будут стонать и ахать громче, если вы первые закричите «ой!» и схватитесь за голову, словно вас укусила дюжина москитов!

– Тузитала кое-чему научился у этих белых, которые всегда ходят в гости в черном, – со смехом проговорил Сосима и ударил себя по голым коричневым бокам. – Береги себя, Тузитала, – эти господа хитрые и злые!

– Во всех случаях жизни мы должны оставаться добрыми, но… – Стивенсон погрозил пальцем, – но не терять ума!

– Что такое ум? – спросил Лафаэл.

– Это то, что у всех у нас бьется вот здесь, – Стивенсон приложил ладонь свою к сердцу Сосимы, а потом и Лафаэла.

– Но ведь и у твоих гостей ум тоже здесь, – недоуменно пожимая плечами, произнес Сосима. – Почему же тогда…

– Потому, что у моих гостей ум только вот здесь, – Стивенсон кончиком пальца ударил себя по лбу. – Только здесь и никогда в сердце, друзья мои! Идемте, нас ждут.

Он прочел главу из романа «Потерпевшие кораблекрушение». Роман этот был начат совместно с Ллодом, – отчим «построил конструкцию», пасынок «изготовлял винты и сверлил отверстия для них».

– А полировали мы вместе, – после шутливого вступления продолжал Стивенсон, приглаживая усы и отбрасывая со лба заметно редеющие волосы. – Я и мой друг Ллойд решили развлечься. Герой нашего романа скульптор Лоудон Додд живет во Франции. И я и Ллойд на страницах романа вспоминаем наше недавнее прошлое. Мы знаем и любим Францию и ее народ. Далее – предприимчивый американец Пинкертон пытается разбогатеть у себя на родине.

– Кто же терпит кораблекрушение? – поторопился спросить американский консул.

Стивенсон поджал губы и взглядом посоветовался с Ллойдом – выдать сюжетную тайну или помалкивать… Этот взгляд перехватил Лафаэл.

– О! – воскликнул он. – Кораблекрушения не было! Я уже всё понимаю! Прости, Тузитала, расскажи господам про те истории, которые ты пишешь о нас!

Щнейдер тяжело повернулся на стуле и яростно надкусил кончик сигары. Американский консул снисходительно пожал плечами и потянулся за ломтиком ананаса, одиноко лежавшим на глиняном блюде. Английский консул исподлобья смотрел на Сосиму, покусывая тонкие, бледные губы. И никто не взглянул на Стивенсона, а сделать это следовало бы: он поощрительно подмигивал слугам своим, давая понять, что со своей стороны поддерживает их возбужденные реплики, подчеркивает присутствие их среди гостей и вообще на стороне того «шокинга», который, надо думать, дурно подействует на пищеварение консулов.

– Возможно, что кораблекрушения и не было, – после длительной паузы произнес Стивенсон и поежился: влажное, резкое дуновение ветра колыхнуло занавеску, пламя шестнадцати свечей в люстре над столом вытянулось и качнулось вправо. Фенни озабоченно посмотрела на мужа и, выйдя на минуту из столовой, вернулась с белым шерстяным платком, которым и укутала мужу плечи и грудь.

– Мои друзья, – Стивенсон взглянул на слуг, – тонко почуяли движение сюжета. Поступить иначе, обмануть читателя – значит добиться только внешнего эффекта. Дать читателю именно то, о чем он догадывается, чего он хочет (а хочет он всегда чего-то нравственно высокого, доброго), но обмануть в точности догадки, – означает выигрыш в эффекте внутреннем. Загадка должна теплиться в. недомолвках, а недомолвка – это то, что в английской литературе называется глубинным течением. Француз сказал бы так: подтекст. Это глубинное течение уловили мои слуги. Нам, европейцам, следовало бы…

– Имеются ли у вас, сэр, сочинения баз подтекста? – прервал герр Шнейдер.

Стивенрону стало совестно за гостя, и он опустил голову. Ллойд шагнул к окну, Фенни тактично закашлялась. Американский консул допускал, чго вопрос его коллеги вполне здрав, кстати, но не без яда. Консул английский, наоборот, думал, что в заданном вопросе только один яд и ничего больше,

– Глубинное течение, или, что то же, подтекст, герр Шнейдер, – не поднимая головы, ответил Стивенсон, – это душа человеческой речи. В речи художника он еще и глаза.

– Не понимаю, простите, – пожал плечами герр Шнейдер. – Я человек простой. И я так понимаю, что подтекст – это просто-напросто хитрость, верно? А к чему она? Неужели нельзя быть искренним? Скажите, а в библии есть подтекст?

– Оттуда он и пошел, – поднимая голову и оживляясь, ответил Стивенсон, всем сердцем радуясь тому, что консул Германии не совсем тупой человек. – Вся библия, герр Шнейдер, держится на глубинном течении, иначе она не поддавалась бы толкованию.

– Надо будет заглянуть в эту толстую книгу, – с предельным простодушием произнес герр Шнейдер и посмотрел на часы. То же сделали и другие гости.

Спустя две-три минуты в столовой остались только хозяин и его близкие.

– Океан и тот вздохнул с облегчением! – произнес Стивенсон, прикладывая руку к груди и несколько раз вздохнув с чувством необычайного, особого удовольствия. – Не надо закрывать окно! – сказал он Фенни. – Будем сидеть и слушать океан…

– В подтексте его шума не слышится гнев, – сказал Ллойд.

– Ирония, – поправил Стивенсон. – Друзья мои, мне хочется работать!

– Спать, спать! – тоном няньки, повелительно произнесла Фенни, и Стивенсон тем же тоном трижды проговорил:

– Работать, работать, работать!

– Пиастры, пиастры, пиастры! – кстати припомнил Ллойд. Все рассмеялись. – Мой дорогой Льюис, я провожу вас до кабинета!

Ллойд зажег свечу и поднял ее над своей головой, Стивенсон обнял пасынка, и они вошли в холл, полуосвещенный призрачным светом помигивающих на небе звезд. Стивенсон с трудом передвигал ноги. Он устал от чтения и спора; ему хотелось немедленно приняться за работу, начать повествование о героях, которые действовали в романе «Похищенный», впустить в их дружную компанию еще одно лицо, на судьбе которого будет держаться всё здание нового, хорошо продуманного сочинения.

– У меня уже готово название, Ллойд, – сказал он и остановился, левой рукой опираясь о спинку кресла, стоявшего под большим портретом на стене против окна. Пламя свечи в руках Ллойда осветило часть портрета – голову человека с пышными бакенбардами и пронзительным взглядом, устремленным на каждого, кто бы ни смотрел на него. Стивенсон поднял глаза, прищурился и минуты две выдерживал взгляд сэра Томаса – знаменитого инженера, строителя маяков, высокого специалиста-оптика, отечески строго и повелительно запретившего много лет назад сыну своему Луи жениться на Кэт Драммонд. Сэр Томас и сейчас, казалось, говорил сыну, что Кэт следует забыть и не мучить себя воспоминаниями о давно прошедшем.

«А я не забыл и забыть не могу, – подумал сын, отводя взгляд от портрета отца. – Я помню Кэт, и сегодня же, минут пять спустя, начну писать о ней и новое мое сочинение назову так: „Катриона“…

– Спокойной ночи, сэр! – вслух произнес Стивенсон и поклонился изображению отца.

– Он как живой, – заметил Ллойд. – Талантливая работа! Доброй ночи, мой дорогой Льюис!

Стивенсон никак не мог найти точных фраз, которые можно было бы назвать началом романа. Кэт, воспоминания о ней, ее образ – пленительный и магически-зыбкий – стоял перед взором Стивенсона и приглашал, просил, требовал обессмертить себя. Начало не задавалось. Но Стивенсон видел Кэт, слышал ее голос, запах ее волос кружил ему голову и вызывал сердцебиение, – необходимо было сию минуту говорить о Кэт, а какая это будет строка, какая страница – не всё ли равно: напиши, потом это само ляжет в повествование, само найдет свое место. «Кэт! Кэт Драммонд!» – прошептал Стивенсон и, чувствуя себя бесконечно счастливым и способным оживлять давно умершее и забытое, написал без единой помарки:

«Девушка внезапно обернулась, и я в первый раз увидел ее лицо. Нет ничего удивительнее того действия, которое оказывает на сердце мужчины лицо молодой женщины; оно запечатлевается в нем, и кажется, будто именно этого лица и недоставало. У нее были удивительные глаза, яркие, как звезды, они, должно быть, тоже содействовали впечатлению. Но яснее всего я припоминаю ее рот, чуть-чуть открытый, когда она обернулась…»

– Кэт, жива ли ты? – прошептал Стивенсон. А рука продолжала писать:

«… Она взглянула на меня более долгим и удивленным взглядом, чем того требовала вежливость… Я часто и прежде восхищался молодыми девушками, но никогда мое восхищение не было так сильно и так внезапно…»

Совсем не хочется спать. Всю ночь, всю жизнь можно писать о Кэт. Оставить всё, что начато, – «Потерпевшие кораблекрушение», и «Берег Фалеза», и рассказы, и статьи, и письма Швобу, Киплингу, Кольвину, Бакстеру, Хэнли, – всё это подождет, успеется, но вот «Катриона» должна быть начата (о, она уже начата) и закончена прежде всего остального. Сюжет продуман, интонация найдена, мельчайшие детали видны как в лупу. Писать, писать, писать о Кэт Драммонд!

– Она будет внучкой Роб Роя, – сказал Стивенсон и улыбнулся, припомнив детство свое, юность, блуждания в горах родной Шотландии, сказки Камми, лай Пирата, ночь на маяке «Скерри-Вор», «заговор разбойников» в вагоне поезда Эдинбург – Глазго, друга своего пастуха Тодда, Хэнли на больничной койке, первую встречу с Фенни Осборн…

– «Катриону» я в состоянии написать в два месяца! Но…

Он встал и подошел к окну, вгляделся в знакомые предметы; потом взял бинокль и долго смотрел на корабли, стоящие неподалеку от берега, и почему-то вдруг припомнились строфы из какого-то стихотворения русского поэта Александра Пушкина, над переводом которого трудился один из профессоров в Эдинбургском университете; и эти строфы Стивенсон произнес вслух – устало, благоговейно и безнадежно:

И всюду страсти роковые, И от судеб защиты нет.

 

Глава третья

Печальные перемены

Уродство на острове считается позором. Хромой, одноглазый, горбатый, сухорукий или просто очень толстый, страдающий неправильным обменом веществ человек изгоняется из деревни навсегда, и такому, подвергнутому остракизму человеку приходится жить у белого, которому он служит, а белому это выгодно: он сбавляет одноглазому или хромому жалованье, заставляет работать от зари до зари, пренебрежительно обращается с ним, называя его «колю» – самым презрительным именем из всех существующих для обозначения урода. «Колю» значит «гадкий, отвратительный, противный, никому не нужный».

У одного из слуг Стивенсона – статного красавца Эллино, выполнявшего обязанности повара, прачки и помощника садовника (две последние должности Эллино нес добровольно, любя утюг, волшебно разглаживающий мятое белье, и цветы, под действием некой божественной силы чудесно превращающиеся из крохотной травинки в большое разноцветное растение) – у Эллино, которым гордилась его родня и вся деревня, на шее справа вырос жировик величиной с куриное яйцо. Эллино перестал ходить к своим родным в деревню; его товарищи, служившие у Стивенсона, брезгливо морщились, работая с Эллино, обижали и оскорбляли его, называя «колю».

Эллино пришел к Стивенсону и попросил, чтобы добрый Тузитала убил его или отравил.

– Я страдаю, Тузитала, – сказал Эллино и заплакал. – Вот этот… – он толкнул пальцем в тугой, безобразивший его нарост на шее, – этот мучит меня, не дает спать, мне больно повернуть голову, мне стыдно, Тузитала, что я стал уродом! У тебя есть железная машинка, из которой вылетают черные жучки, – пусти одного жучка вот сюда, Тузитала!

Он указал на свое сердце и упал на колени.

Стивенсон не в силах был удержаться от слез. Он поднял Эллино, усадил на диван и начал успокаивать, говоря, что завтра же он возвратит ему радость и позволит снова посещать свою родную деревню.

– Ты веришь мне?

Эллино принялся целовать Стивенсону ноги и руки. Слова «великий Тузитала» не сходили с его языка. Стивенсон попросил своего повара приготовить ему омлет и кофе и сразу же лечь в постель.

– А завтра рано утром придет доктор и вырежет твой жировик.

– Нет, Тузитала, сделай это ты сам! Доктор зарежет меня. Я не хочу! Возьми нож и зарежь меня своей рукой хоть сейчас!

– Эллино, – строго произнес Стивенсон. – Докажи мне, что ты любишь меня. Позволь доктору сделать то, что я ему прикажу!

– Но ты ему прикажешь, Тузитала? Ты не уйдешь от меня?

Стивенсон поклялся, что будет подле Эллино и час, и два, и три, и день, и месяц, а если понадобится, и всю жизнь – до тех пор, пока не исчезнет этот жировик, до той минуты, когда Эллино снова не назовут по имени.

На следующий день пришел хирург с английского крейсера, надел белый халат; Фенни вскипятила воду и опустила в нее инструменты, на которые Эллино смотрел расширенными от ужаса глазами. Стивенсон накрыл его лицо маской и, по знаку хирурга, стал хлороформировать своего слугу.

– Вы можете поручиться за больного? – обратился он к хирургу. – Ллойд, следи за пульсом!

– Дорогой сэр! – рассмеялся хирург. – Вырвать зуб более серьезная операция, чем удаление жировика. Вы мастер преувеличивать, сэр! Можно подумать, что на столе перед нами ваша жена или мать, а не один из этих чумазых «колю»!

– Его зовут Эллино, сэр! – едва сдерживая гнев, проговорил Стивенсон. – Тсс! Он что-то говорит!..

Эллино глубоко вздохнул, вытянулся и внятно, чуть нараспев, произнес:

– Я принадлежу Тузитале… Дайте ему самый острый…

Не договорил и немедленно погрузился в сон.

Операция началась. Вокруг дома стояли, сидели и прохаживались самоанцы; миссис Стивенсон насчитала двести пятьдесят человек. Они ходили на цыпочках, переговаривались знаками, сидели не шевелясь, подобно бронзовым статуям. Когда операция закончилась и хирург, вымыв руки и сняв халат, прошел в столовую, Стивенсон с террасы объявил законным хозяевам острова:

– Друзья мои! Эллино просил меня передать вам свое любящее сердце, добрый взгляд и руку брата! В следующую субботу, спустя семь восходов и заходов солнца, ровно в полдень он, Эллино, приглашает вас в гости, чтобы отпраздновать победу над злым духом, который укусил его в плечо. Этот злой дух называется жировик. Его уже нет. Его вырезали ножом и выбросили в ведро.

– Жировик! – грянул хор и повторил это мудреное наименование: – Жировик!

– А сейчас идите домой, – продолжал Стивенсон. – В субботу ровно в полдень мы все поднимем чаши за Эллино, дружбу и наше любящее сердце!

– За наше любящее сердце! – повторил хор.

«… Хотел бы я видеть европейцев похожими на моих коричневых друзей, – в тот же день писал Стивенсон Марселю Швобу. – Они только не молятся на меня, и не делают этого потому, что, я, по их представлениям, сложнее и чудеснее бога: они просят меня – и я даю; они обращаются за помощью – и я в меру сил помогаю. Они спрашивают меня, что и зачем я пишу, а когда вместо ответа я читаю им мои романтические истории, они задают еще один и весьма коварный вопрос: „Откуда ты берешь деньги? За что тебе их платят?“ Я отвечаю: „Вот за эти истории“ – и жду нового вопроса. Мой слуга Семели за меня не так давно ответил своим собратьям. Он сказал: „Я бы давал Тузитале не только деньги, но еще и мясо, и мыло, и вино, и табак“.

Вникните в глубинное течение всех этих вопросов, горячо уважаемый Швоб! И постарайтесь (а вместе с Вами постараюсь и я) работать так, чтобы каждая страница, написанная Вами, была продиктована высокими побуждениями нравственности, чистоты, благородства. Я считаю себя романтиком – потому, что мне противно искусство буржуазии, лишенное крыльев и нравственного воздействия на людей. Возможно, я переоцениваю значение романтизма, но в моих руках он является орудием моего сердца…»

– Эллино, приготовь угощение на триста человек; завтра суббота, ты уже в состоянии работать, шрам от жировика затянулся, – сказал Стивенсон своему повару.

Эллино (во всем мире не было человека, счастливее его) посмотрел на Тузиталу как на величайшего шутника. Угощение на триста человек… Ведь это население его родной деревни, которая, кстати сказать, приняла его после того, как он перестал быть уродом. Триста человек… Сколько же понадобится мяса, капусты, рыбы, хлеба, сахара!.. Тузитала великий человек, он всё может, ему всё подвластно, но накормить триста человек невозможно хотя бы потому, что для этого потребуется много слуг, посуды; а что скажут старая и молодая хозяйки – и та, которая всегда такая сердитая, и та, которая всегда такая веселая?..

– Гости разместятся на площадке перед домом и в саду, – сказал Стивенсон, что-то записывая на бумажке.

– У нас тридцать шесть тарелок, Тузитала, – несмело напомнил Эллино. – Шестьдесят ножей и столько же ложек и вилок.

– Гости принесут свою посуду – сказал Стивенсон. – Ты им скажешь об этом. Мы купим сто больших хлебов. Хватит? Отлично. Сто бутылок вина… – по одному бокалу на каждого, чтобы только поздравить тебя, Эллино.

– Мало, – вздохнул повар. – Прости, Тузитала, по одному бокалу – это… гости захотят петь, танцевать. Трезвый, ты сам говорил, танцует плохо.

– Ты выпьешь свой бокал и начнешь выделывать ногами всякие штуки, – тоном предположительным, раздумывающим проговорил Стивенсон: он был против того, чтобы гости напивались допьяна. – Глядя на тебя, начнут куролесить и другие. Мне не жаль вина, Эллино, но я не люблю пьяных. Покажем белым, что мы умеем веселиться! Что касается конфет, то по этой части мы не поскупимся. В магазине Эдвина Коша ты купишь триста пакетов, перевязанных розовой ленточкой.

– Много денег, – опять вздохнул Эллино и почесал то место, где неделю назад сидел жировик.

– И еще ты купишь триста сигар с золотой манжеткой, – предложил Стивенсон.

– Ох, много денег! – покачал головой Эллино.

В открытое окно теплой волной вливался аромат лимона и ванили. На подоконнике в маленьких глиняных горшках распускалась герань, зацветал вереск, кокетливо покачивалась розовая чашечка олеандра.

– Всё, Эллино! Иди в магазин за покупками. Скажи, чтобы счет прислали мне сегодня вечером. Возьми тележку. Тебе поможет Лафаэл. Да, купи себе самую длинную, самую толстую сигару!

Гостей на следующий день собралось 299 человек. Эллино самолично постарался обойти все хижины деревни и пригласить всех и каждого, подсчитывая в уме, сколько еще осталось до максимальной цифры. Он остановился на трехстах без одного – потому, что уже усвоил нечто от тактики белых, а именно: в одном случае запрашивать, в другом недобирать. Эллино был чист душой и младенчески наивен, иначе он пригласил бы только 250 или, самое большое, 270 человек, по логике белых допуская, что в таком случае количество, если явятся даже и неприглашенные, не превысит заранее установленной цифры. Эллино оказался плохим учеником тактики белых; он упустил из виду деликатность и неиспорченность своих земляков: явились только приглашенные и даже те из них, кому весьма затруднительно было это сделать по той или иной причине. Но приглашает Тузитала, – ему нельзя отказать. А если не пришел старый, немощный Галлету, то лишь потому, что Эллино не счел нужным позвать его.

Гости принесли свою посуду и даже угощение. Два молодых самоанца захватили с собой по бутылке коньяку, и в этом незначительном факте Стивенсон увидел нечто новое в характере своих друзей, подкрепленное еще и тем обстоятельством, что запасливые молодые люди оказались пьяными: они пели неприличные американские песни и приставали к китаянке, служившей в семье Хэри Моорза. Самоанцы смотрели на них с презрением и грустью. Слуга английского консула затянул французскую песенку из репертуара какой-нибудь легкомысленной Мими из Монмартрского квартала. Эллино сказал Стивенсону, что этот «курьер-секретарь» ежедневно шляется с иностранными матросами по кабакам на набережной и – Эллино поклялся честью – однажды сунул окурок в рот идолу Сао-Та, управляющему всеми радостями бедных людей…

Стивенсон опечалился. Но, когда всё, приготовленное для гостей, было выпито и съедено, а сигары выкурены и старики затянули свои песни, Стивенсон оживился – он подошел к костру матерей, сел в круг самоанок, взял в руки бубен и стал бить сбор. Спустя минуту к костру пришли все гости: первый круг лег, на землю, второй встал на колени, третий, четвертый и пятый образовали воинские колонны по десять человек в каждой.

– Друзья! – сказал Стивенсон, обращаясь к собравшимся. – Я и мой брат Эллино – мы благодарим вас за высокую честь, которую оказали нам, за то, что принесли свое любящее сердце и руку друга. Но я не вижу среди вас Галлету, моего дорогого брата. Что с ним? Почему его нет с нами?

Сквозь ряды прошел Эллино и остановился у костра. Он сказал, что Галлету стар и немощен, ему трудно идти к Тузитале: от деревни до Вайлимы пять тысяч шагов…

Стивенсон покачал головой и ответил на это, что старого Галлету надо было привезти в тележке или посадить на лошадь, – доблестный воин еще в состоянии держать в руках меч и тяжелый молот, которым он дробит камень на горе Веа.

– Ты что-то путаешь, друг мой, – против воли своей проговорил Стивенсон, заметив, что Эллино стоит с опущенной головой. – Сделай мне подарок – поди и пригласи старого Галлету!

Молодая самоанка, кормившая грудью младенца, негромко произнесла:

– Эллино не захотел видеть на своем празднике моего отца, Тузитала! Он говорит неправду; Эллино обидел старого Галлету, Эллино – «колю»!

И рассмеялась, и не только она одна – смеялись и в первом и во втором рядах. «Еще два-три года, и они научатся воровству, будут лгать и беззастенчиво и ежедневно, а потом перейдут к ножу и револьверу, – подумал Стивенсон. – Вот она, проклятая культура современного буржуа во фраке, военном мундире и рясе!»

– Эллино! – позвал он слугу.

Но Эллино уже оседлал лошадь и ускакал в деревню за старым Галлету. Фенни пригласила матерей с детьми в сад и разрешила им взять себе помидоры с двух крайних грядок. Глаза у самоанок разгорелись; они с вожделением смотрели на созревшие помидоры; их было много в саду, не меньше тысячи штук на каждой грядке, но ни одна из женщин не решалась первой сорвать с невысокого куста заманчивые плоды.

– Возьми себе двадцать штук, – обратилась Фенни к самой старой женщине, по пятам которой брели два мальчика и три девочки, все голые, с каменными бусами на шее и серьгами из раковин в ушах. Самоанка сорвала несколько помидоров и спросила у Фенни: «Здесь двадцать?» Другая самоанка доверху наполнила помидорами небольшую корзину, убежденная, что слово «двадцать», произнесенное щедрой женой Тузиталы, означает «много». Спустя несколько минут урожай с двух грядок был бережно снят.

Тем временем возвратился Эллино. Молча слез с лошади, привязал ее к пальме и подошел к Стивенсону. Глядя ему в глаза, сказал:

– Галлету просил передать, что он обижен, Тузитала. Я просил его наказать меня, – это я забыл позвать его в гости, но Галлету замотал головой. Он плачет, Тузитала! Прости меня!

Стивенсон молча, ни на кого не глядя, шагнул к лошади, с легкостью юноши сел верхом на нее и ускакал. На середине пути он встретил Галлету: старик ковылял в Вайлиму.

– Передумал? – спросил Стивенсон.

Галлету опустился на колени, поцеловал землю возле передних копыт лошади, поднял голову и, закрыв глаза, ответил:

– Мое сердце знало, что Тузитала придет за мной. Тузитала не обманул Галлету. Я иду в Вайлиму, чтобы служить Тузитале до конца моей жизни…

 

Глава четвертая

Тоска по родине

«Катриону» приходится писать тайком от Фенни и падчерицы: жена ревнует к «Катрионе»! Забавно! А Изабелла Стронг многозначительно поджимает губы и, заканчивая продиктованную ей фразу, спрашивает не без иронии:

– Что дальше, дорогой Луи? Не кажется ли вам, что с Катрионой в этой главе пора расстаться?..

Стивенсон однажды рассердился и перестал диктовать.

– Американская ветвь потомства Евы! – обратился он к падчерице. – Роман о Катрионе – роман исторический, да будет это известно вам, вашему мужу и женщине, которой вы обязаны своим рождением!

– Эта женщина рассказала мне кое-что о некой Катрионе из эдинбургских харчевен, – отеческим тоном отозвалась Изабелла.

– Мой роман, повторяю, основан на исторических фактах!

– У Роб Роя, не было внучки по имени Катриона, – отпарировала Изабелла.

– Мне, потомку клана Мак-Грегора, лучше, чем вам и кому бы то ни было, известно, была у Роб Роя внучка по имени Кэт, или…

– Кэт? – с лукавым смешком прервала Изабелла. – Вы сказали – Кэт?

– Да, я сказал Кэт, – раздраженно буркнул Стивенсон. – Что за смысл переспрашивать!

– Потомок Роб Роя сегодня не в духе, – обиженно проговорила Изабелла. – Пожалуй, оставим работу.

– А завтра начнем новую. Я уже придумал название – «Молодой шевалье». Благодарю вас, наблюдательный секретарь! Сегодня вы мне не понадобитесь!

– Мой дорогой Луи! Я суеверный помощник ваш, не забудьте об этом! Обычно мы набрасываем план первых глав, – значит, я еще нужна вам сегодня…

– Вы любопытны, миссис Стронг, – недовольно, хотя и шутливо, проворчал Стивенсон. – Садитесь и пишите: пролог. Действие происходит в погребке. Лица: известный читателю Баллантрэ, хозяин погребка, его жена и некий аристократ, назовем его хотя бы Балмили. В него влюблена жена хозяина погребка – Мари. Сцена ревности. В скобках пометьте: дикая. Я не ревнив и потому, пожалуй, изображу идиллию. Муж ревнует жену к простому парню, который пьет вино в углу погребка. Драка. Аристократ Балмили разнимает драчунов.

– Имя торговца? – спросила Изабелла.

– Парадо. Был такой в Эдинбурге. Ну-с, аристократом любуется Мари. Парадо догадывается, в чем дело, и в ярости выбегает из погребка. Точка.

– Интересно, – заметила Изабелла.

Стивенсон заявил, что пролог ему не нравится, – чего-то в нем не хватает. Серовато, сыровато, вяло, мало подробностей.

– Перейдем к первой главе. Условно назовем ее – «Принц». Имеется в виду Карл Эдуард Стюарт, незадачливый претендент на престол. Гм… Идея! В этом романе будет действовать Алан Брэк!

– И Катриона в таком случае?

– Катриона… – Стивенсон задумался. Вчера он видел Катриону во сне и сон этот запомнил: Кэт Драммонд пришла к нему в Вайлиму, поблагодарила за роман о ней и устроила праздник для туземного населения острова. Она танцевала с английским консулом, вождем Матаафой, а потом вдруг исчезла. Стивенсон отправился на поиски. Он поднялся на гору Веа и стал смотреть на океан. К берегу приближалась бригантина; паруса на ней были трех цветов: зеленого, белого и желтого; на рее грот-мачты стояла Кэт, и тень от ее фигуры изгибалась, вытягивалась и качалась на волнах. «Упадешь, Кэт!» – крикнул Стивенсон и проснулся.

«Тузитала звал меня?» – спросил Сосима.

«Ты кричал, Луи; что с тобой? – спросила Фенни; она вошла полуодетая, в накинутом на плечи халате, босая. – Тебе нехорошо?»

«Мне очень хорошо. Мне снилось, что… что я падаю с горы. Но я не упал, а полетел навстречу парусам».

«Господи боже мой!» – воскликнула Фенни.

«Совершенно верно, – сказал Стивенсон. – Не мешай мне спать. Может быть, я увижу, что было со мною дальше».

Он уснул, и ему ничего не приснилось. В полдень началась гроза – ослепительная, трескучая и короткая. Воздух посвежел, и Фенни распорядилась, чтобы муж надел подбитую мехом куртку и черные суконные брюки.

«Дальше сада никуда не уходи, – сказала она. – Кончится гроза, и мы все уйдем в портовую таможню. Пришли посылки с книгами и моими платьями. Вечером – не забудь – раут у мистера Джеймса».

Когда все ушли, Стивенсон оседлал своего быстрого Бальфура и куда-то поскакал, отдав слугам загадочное распоряжение говорить всем приходящим, что Тузитала дома, но спит и просит заглянуть к нему вечером. Он прискакал к подножию высокой горы Веа, привязал Бальфура к цветущему гигантскому кактусу и стал подниматься по тропинке. Гора Веа была не просто высокой – выше ее туземцы называли только звезды, солнце и луну, – гора Веа была высоты необычайной, и редко кто всходил на ее вершину. Стивенсон остановился на узкой, покатой площадке и поднял взор, не подозревая, что держит путь к своей будущей могиле, которую выроют для него спустя два года.

Он стал карабкаться по уступам, стремясь подняться на вторую площадку, – до нее было не меньше десяти метров, а там тропинка кончилась и желающим достичь вершины пришлось бы буквально ползти, держась за каждую трещину. Стивенсону упрямо хотелось посидеть на плоском камне, который и представлял собою площадку, а дальше всё было безнадежно для его слабых сил.

«Если я заберусь на этот камень, – загадал Стивенсон, – то увижу Эдинбург, родной дом и встречусь с Кэт».

Он ухватился одной рукой за острый выступ в скале, другой нащупал щель и сунул туда пальцы. «Когда-то тебе это удавалось, Луи», – сказал он себе и, сжав губы, подтянулся на мускулах. Он приблизился к площадке на полметра, не больше. Оставалось не менее трех метров, нужно было лезть выше. Он со стоном уцепился за тонкий ствол дерева, лишенного листвы и похожего на змею. Дерево надломилось, треснуло, рука скользнула вниз, голова закружилась, и Стивенсон упал на площадку, с которой минут пять-шесть назад начинал безнадежный подъем. Бальфур посмотрел на хозяина и стал выбивать копытом искры из камня. Стивенсон поднялся, еще раз обозрел взглядом вершину Веа и подумал: «Не может быть, чтобы туда никто не добирался, не может быть! Еще раз, Луи! Ведь ты загадал!»

Руки и ноги скользили по каменным уступам, – ветер снял с них всякую растительность, а солнце насквозь прокалило небольшие участки земли. Один раз Стивенсону удалось зацепиться всеми десятью пальцами за ребра огромного плоского камня, представлявшего собою удобную опору для дальнейшего подъема, но у него не хватило сил на то, чтобы на мускулах втащить себя на этот камень.

«Луи! – подбодрял себя Стивенсон. – Тебе хочется побывать на родине? Лезь наверх, ты легкий, ты почти невесом! Ну же, Луи, постарайся!»

Нет, ничего не выходит! И вдруг он увидел на руках своих кровь; но это не испугало его: ребра камня острые; каждый, забирающийся наверх, естественно, поранит руки. Но кровь тонкой струйкой текла и по его рубашке, а капли падали с подбородка. Стивенсон сплюнул на темно-коричневую землю и раз и два, и оба раза кровью. И это не испугало его: не впервые. Но вот то обстоятельство, что ему не дается такая простая и пустая вещь, как восхождение на вершину горы, – даже и не на вершину, а всего-навсего на площадку, – всерьез напугало и опечалило его. Загадывал, дважды пытался, и еще раз попробует, черт возьми, но будет сидеть на плоском камне!

Нет, не удается. Нет сил. Надо посидеть на площадке возле стертых ступенек, помечтать о родине, о Кэт, о давно прошедших днях молодости. Одно лишь и осталось – праздные мечты, не утоляющие воспоминания, горечь на сердце… Превращаешься в мальчишку-школьника, загадывающего на камешке под ногами: поддашь его в третий раз – и, если он перелетит через канавку, тебя сегодня не спросят по геометрии. А если загадаешь на прохожем, что далеко впереди тебя, если перегонишь его до того, как ему поравняться с аптекой, то вечером тебя ждет небывало счастливое событие.

Камешки перелетали через канаву, прохожего перегонял метров за десять до аптеки, и всё же тебя вызывали и на уроке геометрии и алгебры и ставили плохую отметку, и никаких событий – ни счастливых, ни печальных – не происходило ни вечером, ни утром… Загадывал: поеду на Самоа и там начну жить заново среди неиспорченных современной культурой людей. Мечта исполнилась: прибыл на Самоа, и мечта немедленно же обманула. И снова тянет назад, обратно, домой, на родину. И опять загадываешь, снисходя к своему суеверному сердцу. А что, если попробовать еще раз? Нет, невозможно, совсем нет сил, устал, выдохся, «аминь с восклицательным знаком», как говорил когда-то двоюродный брат Боб. Где-то сейчас Боб? Где миссис Ситвэл? Что делает вот в эту минуту Бакстер? Где Кэт, да и жива ли она?..

Кэт – это первая любовь, вечное раскаяние и неисцелимая тоска. Потерпи, Бальфур, я посижу еще немного, наберусь сил на то, чтобы подняться с земли, и мы тронемся в путь. Я оставил попытку забраться на вершину Веа. Я попрошу похоронить меня там, что и должно быть исполнено: живому Тузитале ни в чем нет отказа, мертвому тем более нельзя отказать.

Пассажирский пароход «Королева Виктория» прошел мимо горы. Стивенсон привстал и помахал руками: счастливый путь!

«Привет родине! – негромко крикнул Стивенсон. – Привет Катрионе, острову сокровищ и маякам „Скерри-Вор“ и „Бель-Рок“! Передайте всем, кто меня любит, что я…»

Певучий голос откуда-то справа ответил:

«Будет исполнено, Тузитала! Тебя все любят, но тебя ищет хозяйка Фенни! Возвращайся скорее домой, Тузитала!»

Сосима в два прыжка достиг площадки, где сидел Стивенсон, и, увидев кровь на его подбородке, груди и руках, испуганно прошептал:

«Тузитала умирает! Скорее домой, Тузитала!..»

Стивенсон обнял своего друга, поцеловал в щеку, лоб и еще раз в лоб и щеку, прижался к нему и сказал:

«Хочу домой, Сосима! Смертельно хочу домой! Только знаешь ли ты, где мой дом?»

«Твой дом в Вайлиме, Тузитала. Я посажу тебя на Бальфура, а сам побегу рядом».

Стивенсон покачал головой, печально улыбнулся:

«Тебе не добежать до моего дома, устанешь; это очень далеко, Сосима!»

«Дом Тузиталы рядом, за этим лесом, – скаля ослепительно-белые, крепкие зубы, проговорил Сосима. – Идем скорей, твоя Фенни ищет тебя!»

Стивенсон поднялся на ноги, обнял Сосиму и с его помощью стал спускаться по ступенькам.

 

Глава пятая

Интермеццо

Друзья Стивенсона иногда, случайно встречали Кэт Драммонд или на сцене маленького театра в Эдинбурге, или на подмостках пригородных кабачков, где она по-прежнему танцевала и пела, но и пела она уже глуше, срываясь и тяжело дыша, и танцевала только одни старинные вальсы – чинные, строгие, неутомительные.

Хэнли познакомился с Кэт и в глаза и за глаза называл ее девушкой с далеких гор. Заинтересовался ею и Бакстер, и она ненадолго увлеклась им – другом нелепого, сумасбродно-благородного Луи, который, подчинясь своему отцу, тем самым пренебрег всем, а всё для Кэт называлось сердцем.

Кэт Драммонд за сорок пять лет своей жизни дважды прочитала библию, трижды – «Записки Пиквикского клуба» и пять раз – «Остров сокровищ». Библию она читала потому, что в ней искала и не находила утешения и оправдания своих нетяжелых грехов и блистательных добродетелей; к числу последних следовало отнести доверчивость, щедрость и незлопамятность. «Остров сокровищ» не мог не понравиться ей, как и любому из тех, кто хоть однажды читал эту книгу. Но, кажется, нет на свете человека, который прочел ее только один раз…

У Кэт не хватало времени на то, чтобы прочесть и другие романы Стивенсона. В сорок лет ее уже не приглашали в театры и разве что из милости предоставляли подмостки непопулярных таверн. Там, где двадцать лет назад ей аплодировали, теперь смотрели на нее с нетерпеливой скукой. Пыталась Кэт гадать на картах, но ей никто не верил: всем и каждому она предсказывала сто лет жизни, сулила могучее здоровье, множество детей и обилие внуков.

Некая доля правдоподобия необходима и в ремесле гадалки.

Доброе сердце не позволяло Кэт лгать.

В последние минуты своей жизни Кэт видела перед собою юношу в бархатной куртке, с длинными волосами, виноватым взором больших, увлажненных слезами глаз. Кэт чудился голос юноши; она вспомнила свои слова, произнесенные много лет назад. И, умирая, она шептала: «Милый, дорогой, единственный, кто меня по-настоящему любил…»

Она умерла в марте 1893 года.

 

Часть восьмая

Мастер большой мечты

 

Глава первая

Очень серьезный разговор

январе 1893 года Стивенсон заболел. Это не было обычной вспышкой туберкулеза, – врачи не умели определить, чем именно он болен: английский военный хирург – он же терапевт и зубной врач – утверждал, что у Стивенсона инфлуэнция, весьма опасная потому, что больной страдает туберкулезом. Местный колдун Ке-Лешили презрительно опроверг диагноз англичанина, заявив, что Тузитала просто устал и ему следует лежать в постели ровно двадцать дней – ногами на восток.

Стивенсон поверил Ке-Лешили и поступил по его совету. В середине января он приступил к новому роману под названием «Сент-Ив». Рано утром, как обычно, к нему пришла его падчерица, и он продиктовал ей экспозицию романа, которая на этот раз выглядела несколько странно: она была сумбурна, фразы вялы, и автор не пожелал трудиться над ними после того, как вся предварительная работа – до начала новой главы – была закончена.

– Наш Луи тяжело болен, – сказала Изабелла Стронг Фенни и Ллойду. – Вот взгляните, что он мне продиктовал.

Фенни вслух прочитала только что расшифрованную стенограмму:

«СЕНТ-ИВ – это время наполеоновских войн. Исторический фон в романе будет сужен, не в нем суть. Французские военнопленные заключены в эдинбургскую крепость. Один из них совершает побег. Много приключений, неожиданных встреч, сюжет обострен, герой романа вот-вот попадется, будет задержан, он в невероятно опасном положении, но – раз, два – и герой спасен…»

– В рукописи действительно «раз, два»? – недоверчиво спросил Ллойд, глядя на сестру.

– Я не виновата, – сказала Изабелла. – Я пишу то, что мне диктуют. Конечно, это «раз, два» очень странно, – наш Луи любит точность, подробности и никогда не продиктует такой приблизительной формулировки…

– Однако продиктовал, – печально произнесла Фенни и стала читать дальше:

«… Весь интерес повествования сосредоточен на Сент-Иве и его любви к англичанке Флоре Гилькрист. Эта английская мисс имеет в себе черты характера Катрионы, но более решительна, смела и… Воспоминания, воспоминания, дорогая моя, и, кроме того, я лишен необходимых материалов, я не знаю, какую одежду носили пленные, брили их или же они принуждены были отпускать бороду. Я должен припомнить кое-что из дней моей юности…»

– Он диктовал, вслух думал, и я всё записала, – словно оправдываясь в чем-то, заявила Изабелла. – Не знаю, мама, что именно должен он вспомнить из дней своей юности…

– А я знаю, – произнесла Фенни и, кинув тетрадь на стол, поспешно вышла из гостиной.

– Тайна? – улыбнулся Ллойд.

Его сестра молча пожала плечами и вышла вслед за матерью.

Диктовка первой главы шла успешно, а на середине второй Стивенсону стало совсем плохо: он потерял сознание и даже не мог потом говорить. Врач запретил ему диктовать. Но Стивенсон нашел выход: и он и падчерица его знали азбуку глухонемых. Работа продолжалась: Стивенсон лежал в постели и диктовал на пальцах по системе, принятой не только в Англии. Падчерице Стивенсон продиктовал и письмо Бобу – своему двоюродному брату:

«Работа моя продвигается, но медленно. Мне кажется, что я дошел до какого-то перекрестка. Настоящая книга „Сент-Ив“ ничего особого собою не представляет. Она не имеет определенного стиля; это сплетение приключений. Главный герой сделан не очень хорошо, в содержании нет философского стержня, и, коротко говоря, если роман будут читать, это всё, чего мне хочется, а если не будут – черт их возьми!..»

В марте 1893 года работа приостановилась. Стивенсон ослаб, похудел столь сильно, что врачи удивлялись, как только может человек жить при таком положительно неправдоподобном исхудании.

– Меня поддерживает табак, – объяснял Стивенсон врачам. – Я выкуриваю в день сорок папирос.

– Попробуйте не курить, – советовали и настаивали врачи. – Вы немедленно почувствуете себя лучше.

– Попробую, – сказал Стивенсон и, выкурив с утра до обеда только одну папиросу, к вечеру настолько ослаб, что не мог пошевелить пальцами, чтобы разговаривать с падчерицей по системе глухонемых. Он решил закурить, а наутро следующего дня к нему пришел вождь самоанцев – король Матаафа, курильщик отчаянный, и Стивенсон забыл о своем «попробую». Матаафу сопровождала свита, вооруженная копьями и молотками с длинными тонкими рукоятками.

Матаафа был необычайно грузен и производил впечатление циркового борца, переодетого для роли людоеда в той же, цирковой, феерии. Большая круглая голова его, гладко обритая, мало чем отличалась от тыквы, к которой приделали массивный нос, толстые ярко-красные губы и наскоро сунули маленькие, по мышьи бегающие глазки. На короткие ноги посадили длинное, широкое в плечах туловище, прикрытое шелковым халатом. Какой-либо другой одежды на Матаафе не было. Человек в достаточной степени культурный, проницательный и умный, он являлся подлинным вождем «диких» – так называл он туземное население архипелага Самоа, вкладывая в это слово добродушный, отеческий смысл и тон.

Европейское население островов называло его чудаком и оригиналом. Матаафа никогда не надевал сапог на ноги, не стриг ногтей на руках, обламывая их в том случае, когда они превращались в когти; обходился без помощи ножа и вилки, употребляя только одну ложку; свято чтил веру своих предков, хотя, в случае надобности, перешел бы и в католичество. Стивенсон называл Матаафу цивилизованным каннибалом, любил и уважал его за то, что он вполне соответствовал образу классического вождя, способного поднять восстание своих подданных против белых – фактических хозяев острова. «Вполне соответствует образцу классического вождя» – так сказал однажды Стивенсон Ллойду, и пасынок отозвался на эту безусловно искреннюю и не менее точную аттестацию весьма сдержанно. «Допустим», – сказал Ллойд. Отчим укоризненно взглянул на пасынка и пожал плечами. Немного позже Ллойд, передавая эту сцену своей матери, доверительно сообщил ей, что пожатие плечами «моего дорогого Льюиса» представляло собою «умилительно-романтический жест», что же касается аттестации Матаафы, то она «насквозь пропитана романтикой».

– Почему? – спросила Фенни, полагавшая, что внешнее поведение человека и проводимая им политика всегда совпадают, как ладонь одной руки, положенная на другую.

– Матаафа – ставленник английского правительства, – объяснил Ллойд. – Он ненавидит немцев и американцев. Он намерен поднять восстание против всех белых, хозяйничающих на нашем острове. Это, конечно, безумие, мама!

– На Матаафу это не похоже, – заметила Фенни. – Такой умный, образованный варвар, – как он не понимает, что у белых есть корабли, пушки!

Ллойд усмехнулся:

– Если бы он понимал, мама, он не дружил бы с твоим мужем. Перед нами два романтика, и один из них – держу пари – поднимет восстание, а другой слепо поддержит его.

– Луи? Поддержит? – хватаясь за голову, произнесла Фенни.

– Да, мама, – вздохнул Ллойд. – Это в его характере. Он встанет на защиту кого и где угодно, если только противная сторона опирается на оружие и прессу.

Ллойд добавил, что не так давно, всего какой-то месяц назад, английское правительство опубликовало закон, грозивший штрафом и длительным тюремным заключением тем британским подданным, которые окажутся виновными в подстрекательстве против властей на Самоа.

– Закон направлен персонально на моего дорогого Льюиса, – сказал Ллойд. – Он не догадывается, что, потворствуя стремлениям Матаафы, тем самым идет против английского правительства. Я понимаю, моим дорогим Льюисом руководят соображения этического характера, это так, но всё то, что происходит на острове, есть грязнейшей воды политика.

– Что же будет, Ллойд? Это ужасно!

– Будет резня; твоего мужа могут арестовать и заточить в тюрьму. Там он, кстати, получит недостающие ему материалы для своего романа о французе, который совершил побег из эдинбургской тюрьмы.

– Кажется, мы напрасно поселились здесь, – упавшим голосом проговорила Фенни.

Ллойд только развел руками и произнес:

– Моему дорогому Льюису весь мир чужбина. Его отечество – Шотландия.

… Матаафа пожал Стивенсону руку и без приглашения опустился в кресло. Слуги и вождя и владельца Вайлимы почтительно опустили руки, головы и взгляд, что-то пробормотали на своем родном языке и, пятясь задом, вышли из кабинета.

Стивенсон предложил гостю папиросу. Матаафа закурил, ожидая вопросов: вековая традиция и обычай запрещали вождям спрашивать о чем-либо белых.

– Как дела? – начал беседу Стивенсон. – Мой друг Матаафа выглядит грустным, невеселым. Может быть, он хочет вина?

– Матаафа счастлив видеть Тузиталу, – ответил вождь густой, рокочущей октавой. – Его бог и мой бог послали Тузиталу на утешение и радость людям. Сердце Матаафы принадлежит Тузитале. Дела идут хорошо.

На, этом закончилась официальная часть – вступление к беседе сделано, от обращения в третьем лице можно переходить на обыкновенный человеческий разговор.

– Вам известно, мой друг, – Стивенсон поднял с подушки голову, взглянул в окно, сел на постели, – что я готов поддержать все ваши действия, направленные на то, чтобы коренному населению Самоа жилось лучше, чем сейчас.

– Тузитала сделал очень много хорошего для моего народа, – отозвался Матаафа и по-европейски приложил руку к сердцу. – Мой народ в рабстве у белых, – продолжал Матаафа. – На Самоа три консула, один из них хороший человек, два других – плохие люди. Я долго думал, Тузитала, о том, что моему народу нужно напугать консулов.

– Напугать консулов? – удивился Стивенсон. – Для чего?

– Они представляют собою власть, – ответил Матаафа. – За их спинами стоят правительства. Но правительство – это очень большая сила, а консул – очень маленькая. Свергнуть эту силу, и тогда…

– Тогда?.. – насторожился Стивенсон и тотчас же протестующе поднял правую руку, одновременно требуя этим жестом полного внимания к тому, что сейчас будет сказано. – Свергнуть эту силу невозможно, мой друг.

– Возможно, – упрямо мотая головой, произнес Матаафа. – Нужно перетянуть на свою сторону экипажи всех трех крейсеров – английского, немецкого и американского.

– Это невозможно? – спросил Стивенсон.

– Это невозможно, – ответил Матаафа. – А потому следует прибегнуть к мерам крайним. Я уже говорил о них: нужно испугать консулов. Они начнут метаться. Белые из-за океана пойдут на уступки. Моему народу сразу станет легче, Тузитала.

– Глупости, – сердито проговорил Стивенсон, – Матаафа плохой политик, он забыл о военных кораблях, хорошо вооруженных и готовых в любую минуту закидать остров снарядами.

– Не посмеют, – вздохнув, произнес Матаафа и вздохнул еще раз.

Стивенсон улыбнулся; он хорошо понимал, что означают эти вздохи.

– Все три крейсера откроют огонь и перестреляют восставших, – сказал Стивенсон. – «Не посмеют!» Какая наивность! Туземцы будут убивать белых, а музыка на кораблях тем временем исполнит английский, американский и немецкий гимны! А потом матросы будут плясать.

– Я обязан начать, Тузитала, – тихо, доверительно проговорил Матаафа, прикрывая рот рукой. – Восстание должно начаться, Тузитала! Терпеть нет сил.

– Вы проиграете, мой друг, – твердо и строго произнес Стивенсон.

– Возможно, но с нами Тузитала, и этого достаточно, чтобы верить и надеяться, – тоном не менее твердым и строгим сказал Матаафа. – Может быть, мы и проиграем, но те, которые восстанут после нас, наверное победят. Мы…

– Оружие у вас есть? – перебил Стивенсон.

Матаафа ответил, что все повстанцы снабжены карабинами, пистолетами и своим национальным оружием. Число воинов приблизительно около тысячи человек. Основной принцип восстания – внезапность. Связать белых – не всех, но наиболее вредных и опасных, уйти в землянки, и пусть стреляют все корабли на свете! Что они сделают?

– Они высадят десант и расстреляют туземцев, – сказал Стивенсон. – Не всех, но наиболее вредных и опасных. – Он посмотрел Матаафе в глаза и улыбнулся. – Зачинщика восстания повесят, меня прогонят отсюда.

– Тузитала не пострадает, о Тузитале мы уже подумали, – погрозив Стивенсону пальцем, проговорил Матаафа. – Меня не повесят, – какой смысл делать из меня мученика?

– Всё это так, мой друг, но не слишком ли всё это рискованно?

– Очень рискованно, Тузитала, – оживился Матаафа, – но отступать уже поздно. План готов, остается действовать.

Матаафа кратко изложил подробности плана: Вайлима явится центральной точкой, от которой радиусами разбегутся отдельные группы повстанцев. Оружие заблаговременно будет спрятано в служебных помещениях Вайлимы. Начало восстания – полночь. Ракета.

– Ракеты не надо, – поморщился Стивенсон. Он хотел еще раз сказать, что не надо и восстания, но решил выслушать до конца Матаафу. Следовало, может быть, только корректировать его, побивать фактами, иронией, а там…

– Ракета не одна, а две, – уточнил Матаафа. – Зеленая для начала, красная для крови.

– Крови?! – крикнул Стивенсон, хватаясь руками за грудь. – Крови?

– Наши враги, возможно, окажут сопротивление, – опуская взгляд, пояснил Матаафа. – Гладить по голове в таком случае нельзя, Тузитала.

– Если бы без крови… – задумчиво проговорил Стивенсон. – Тогда восстание явилось бы своеобразной демонстрацией… Тогда… тогда мне всё было бы понятно…

– Тузитала боится крови? – осторожно полюбопытствовал Матаафа.

– Кровь за кровь – вот чего я боюсь, – ответил Стивенсон. – За кровь европейца…

– Понимаю, – кивнул головой Матаафа. – Среди моих воинов есть такие, которым нечего терять. Они не боятся смерти, Тузитала. Они неизлечимо больны, им всё равно умирать. Но умереть за правое дело!

Матаафа поднялся, подошел к Стивенсону и, склонясь над его койкой, шепотом спросил:

– Тузитала с нами?. Душой и сердцем? Тузитала скажет нам: с богом?

– Скажу всегда, – с предельной сердечностью проговорил Стивенсон и поцеловал Матаафу в лоб. – И моя жизнь – ваша, мой друг. Я всё сказал. Я предупредил. Я за вас, за вашу свободу. Дай бог вам удачи!

Он тряхнул колокольчиком. Вошел Сосима.

– Завтрак, – приказал Стивенсон.

Сосима вышел. Спустя минуту в дверь постучали и в кабинет вошел Ллойд. Он поклонился Матаафе и, взглядом попросив у отчима разрешения, сел в кресло рядом с Матаафой, который, увидев пасынка Тузиталы, снова занял свое место и весь как-то насторожился.

Ллойд не любил его и не скрывал этого. Матаафа догадывался о неприязненных к нему чувствах пасынка своего друга, но, видимо, это нисколько не волновало его. Не волновало, впрочем, только внешне. Матаафа даже стал напевать что-то, какой-то популярный английский мотив; его подхватил и Стивенсон. Ллойд укоризненно покачал головой.

– Мой дорогой Льюис хочет убить себя, – глухо и хмуро сказал он, косясь на Матаафу. – Вы должны лежать и не разговаривать, – продолжал он более глухо и недовольно. – Вы забыли, что сказал доктор. Я должен напомнить вам о том, что…

– Мой дорогой Ллойд, у меня прекрасная память, – отозвался Стивенсон, откидываясь на подушку и подкладывая под голову руки. – Мой друг Матаафа вылечил меня.

– Хотел бы я знать, чем именно, – раздраженно буркнул Ллойд и, сняв очки, принялся протирать стекла папиросной бумагой.

– Осторожнее, ты раздавишь их, – заметил Стивенсон. – Мой друг Матаафа заговорил мою болезнь. Чем и как? Тебе, человеку здоровому, этого не понять.

– О, не понять! – поддакнул Матаафа и снова забубнил ту же песенку.

– Я всё понимаю, – сказал Ллойд и надел очки.

– Ллойд! – строго произнес Стивенсон. Взгляд его потемнел. – Слева от тебя сидит вождь племени Самоа – король Матаафа. Он побольше всех других королей и их супруг. В его присутствии люди стоят, запомни это, очень прошу! Если лежу я, то только потому, что у меня нет сил на то, чтобы стоять.

Ллойд стремительно поднялся с кресла и вышел, оставив дверь открытой.

 

Глава вторая

Очень серьезные дела

Вдруг ни с того ни с сего перестали посещать Стивенсона консулы, а Фенни – их жёны. Слуги в Вайлиме подтянулись, в них появилось что-то военное, не рассуждающее, точное. Рано утром и вечером все слуги куда-то уходили на два часа и возвращались усталые и неразговорчивые. По ночам с южной стороны острова доносились выстрелы – одиночные и пачками.

– Что это? – спросила Фенни своего сына.

Ллойд многозначительно улыбнулся, поиграл глазами за толстыми стеклами очков и ничего не ответил.

– Где вы бываете утром и вечером? – спросила Фенни слуг.

Ответил за всех Сосима:

– Уходим и приходим, Тузитала разрешил.

Фенни обратилась к мужу:

– Мистер Тузитала! На острове происходят непонятные вещи: по ночам стрельба, утром и вечером у нас нет слуг. Третью неделю мы не видим у себя гостей…

– Это очень хорошо, – ответил Стивенсон. – Гости мешают мне работать, – ведь я, Фенни, работаю главным образом не тогда, когда диктую, а когда накапливаю слова для диктовки. Ночная стрельба… это, должно быть, действие вулканов. Надо ждать извержения лавы, моя дорогая. Слуги… это их частное дело. Они влюблены, Фенни. Они ходят на Свидания.

– Сосима женат, – возразила Фенни.

– Значит, он изменяет своей жене, – нашелся Стивенсон.

Фенни перестала расспрашивать. «Упрям, как все бритты», – подумала она. Ллойд всё чего-то ждал и подозрительно косился на отчима. Однажды он, гуляя в банановой роще, случайно увидел такую картину: на круглой площадке, заросшей гигантскими папоротниками, с луками и колчанами, со стрелами в руках ползали по земле туземцы и что-то говорили друг другу на своем языке. Три всадника с карабинами за спиной отдавали приказания ползающим, и те вскакивали, строились, бежали, ложились, натягивали тетиву своих луков и метко пускали стрелы в ствол кокосовой пальмы.

«Черт их знает, куда они еще пустят свои стрелы!» – подумал Ллойд и ползком выбрался из рощи, вздрагивая и ежась, когда несколько стрел, пущенных искусными руками, со свистом неслись неподалеку от него. «Дьяволы! – ругался Ллойд. – Они тут, чего доброго, Конвент организуют и всех аристократов на пальмах повесят!»

По вечерам верхом на Бальфуре уезжал куда-то и Стивенсон. Ллойд не раз видел его в компании с Матаафой и его приближенными. Ллойд говорил Фенни:

– Если мой дорогой Льюис умрет раньше меня, я буду обязан писать его биографию. Она пестра до поездки на Самоа и весьма основательно припахивает сумасшествием с января нынешнего года.

– Луи романтик, – ухватилась за свой любимый довод Фенни. – Он хочет жить так же, как и герои его книг. Он вообразил себя корсаром. Он смелый человек, Ллойд. Надеюсь, ты не будешь спорить.

– Не спорю, мама, нет, всё так, – согласился Ллойд. – Он романтик, и потому-то я люблю его. Но мне кажется, что он начинает любить грубую реальность. Она погубит его. Да неужели ты не понимаешь, что происходит?

– Всё понимаю, – сказала Фенни. – Луи вскоре будет выслан отсюда, да и мы все уедем в Америку или Европу. Я умру здесь, и очень скоро, Ллойд. Мне очень нехорошо, тоскливо…

«Чрезвычайно худощав. Черные глаза. Начинает седеть. Работоспособная прирученная знаменитость. Курит без антрактов. Много пьет кофе и вина. Пробовал пить воду из океана. Пресная.

Характер неустойчивый. Склонен к объяснению устройства вселенной. Романтик – потому, что намерен воздействовать на своего читателя, на его развинтившуюся нравственность.

Близок к смерти. Не удовлетворен тем, что сделал в жизни, и в этом обвиняет весь земной шар, глупо организованный королями, царями, президентами и министрами» —

так Стивенсон ответил Бакстеру на его просьбу прислать ему свой автопортрет для журнала, в котором сейчас печатаются его рассказы, объединенные общим названием «Беседы на острове». Ввиду их мрачного тона Бакстер советует для отдельного издания назвать их «Вечерними рассказами на острове». Стивенсон ответил: «Поступайте, как Вам угодно. Немедленно сообщите, в каком положении дела с собранием моих сочинений. Деньги на исходе, предстоят большие расходы…»

За несколько дней до восстания на острове Бакстер известил своего друга, что в ближайшие дни он сам прибудет в Вайлиму с первыми двумя томами собрания сочинений Роберта Льюиса Стивенсона. В первом томе стихи и статьи, во втором – «Остров сокровищ» и «Необычайная история доктора Джекила и мистера Хайда». Деньги уже переведены.

В этот день Стивенсон в продолжение восьми часов совещался с Матаафой. В кабинет приказано было никого не пускать,

Очень многих жителей острова поразило одно странное, загадочное обстоятельство: немецкий крейсер снялся с якоря и, обогнув остров, занял новое место – на северо-восточной его стороне. Крейсеры английский и американский подошли почти вплотную к берегу. Мистер Моорз взволнованно, трагическим тоном сообщил об этом Фенни и Ллойду, не пустившим его в кабинет Стивенсона.

– Кроме того, – понизив голос до едва разборчивого шепота, продолжал Моорз, – стволы орудий немецкого крейсера направлены на Вайлиму.

– Так уж и направлены! – усмехнулся Ллойд.

– Я кое-что смыслю в этом деле, – сказал Моорз. – Можете верить мне. Прямо на ваш дом!

– Но ведь до нас шесть километров, – с умилительной серьезностью произнесла Фенни. – А роща! А наш сад! А…

– Мама, пушки бьют на десять километров, – сказал Ллойд.

– На пятнадцать, сэр, – поправил Моорз. – И они не будут бить прямой наводкой, а вот этак, – он пальцем изобразил полукруг и при этом тоненько свистнул.

– Не будут? – испугалась Фенни. – Вы, мистер Моорз, сказали…

– Ничего не знаю, ничего не знаю, – заторопился Моорз. – Бегу! Что видел, о том и сообщаю. Мой долг, как друга, предупредить вас. Я здесь давно, всё знаю и всё вижу. Английский крейсер, имейте в виду, дымит!..

И ушел, небрежно попрощавшись. Мать Стивенсона встревоженно осведомилась о цели визита мистера Моорза. Миссис Стивенсон не любила Матаафу, считала его злым гением их дома.

– Луи писатель, а его втягивают в политику, – сказала она, изучающе посматривая на Фенни и Ллойда. – Я видела сон: на террасу забралась акула и стала петь, как птица.

– А я видел во сне какаду, который хрюкал, как акула, – раздраженно проговорил Ллойд. – Глупости, леди и джентльмены, мы говорим не то, что надо. Моего отчима необходимо увезти отсюда.

– Луи надо увезти в Сидней, – сказала миссис Стивенсон. – На месяц. Там он встретится с Бакстером, своим другом, а Бакстер – человек рассудительный, он любит Шекспира и ненавидит всякие бредни и заговоры.

В кабинете Стивенсона между тем Матаафа горячо спорил с Тузиталой.

– Восстание заставит европейцев призадуматься, – убежденно твердил Матаафа. – Европа призадумается!

– Романтика! Глупости! – рассмеялся Стивенсон. – Европейцы, возможно, призадумаются, но вот Европа… Матаафа наделен пылким воображением сверх меры. Матаафа благородный человек, но он…

– А если он благородный человек, – перебил Матаафа, – то он потребует, чтобы Тузитала куда-нибудь на время уехал. Например, в Сидней. Недели на три. Не меньше.

– Никуда, – отрывисто произнес Стивенсон. – Остаюсь здесь, с вами. Я отговаривал, но ничего не вышло. Я должен остаться здесь, – повторил он. – Мне сорок три года, я болен, я ненавижу нашу современную колониальную политику, я воспитан как романтик, и я действительно романтик, мечтающий переделать людей средством литературы. Но здесь, на острове, я понял, что мне уже пора изменить романтизму. Я становлюсь политиком, мой дорогой вождь! Да, вы и мой вождь. Я никуда не уеду, остаюсь здесь!

– Тузитала рискует, – в самое ухо Стивенсону шепнул Матаафа, вытягивая толстые красные губы. – Тузиталу арестуют. Есть закон, Тузитала знает его.

– Этот закон – моя гордость, – громко произнес Стивенсон, выпрямляясь. – Он направлен не против Тузиталы, а имеет в виду английского подданного Роберта Льюиса Стивенсона. Там уже поняли, и даже раньше меня, что с моим романтизмом всё покончено. Английское правительство романтиков не боится, Матаафа. Значит…

– Тузитала прав, – уставая от спора, махнул рукой Матаафа. – Но это значит, что необходимо спасти Роберта Льюиса Стивенсона. Он еще пригодится – и себе и нам.

– Я фаталист, – тихо молвил Стивенсон, опускаясь на постель. – Как видите, романтик еще огрызается во мне. Но мы с ним справимся!

– Справимся, Тузитала! – горячо подхватил Матаафа. – В девять вечера к Веа подойдет катер. Тузитала сядет в каюту. Мои люди доставят Тузиталу в Тангу, оттуда на пароходе – в Сидней. Через месяц Тузитала может возвратиться домой, на остров.

– Да, мой дом здесь, на острове, и отсюда никуда. – Стивенсон интонацией подчеркнул последней слово, глядя Матаафе в глаза. – Никуда отсюда!

Вождь опустился на колени.

Стивенсон обнял его и твердо проговорил:

– Делайте ваше дело, – оно и мое дело.

Ветер перелистывал черновики романа «Вир из Гермистона». Роману о судье, приговорившем к смертной казни своего сына, суждено было стать лебединой песней Стивенсона, прекрасно начатой и недопетой. Но «Восемь лет смуты на Самоа» – реалистическое описание всех событий, которые Стивенсон тщательно изучил и видел своими глазами, было издано в Англии и воспрещено к распространению в Германии. Книга эта лежала на столе рядом с черновиками «Вир из Гермиетона». Стивенсон, пытаясь поднять грузного Матаафу, взглянул на свой рабочий стол и, светло улыбнувшись, сказал:

– Встаньте, мой друг! Тузитала – автор вот этой книги, взгляните. Но Тузитала не только повествователь, он еще и борец!

Матаафа поднялся и тяжело опустился в кресло.

– Тузитала написал «Остров сокровищ», – сказал он, отдуваясь. – Тузитала написал…

– Для юнцов и мисс, – возразил Стивенсон. И вдруг – с тоской и мукой в голосе – произнес: – Боже! Как поздно! Мне осталось так немного жить!..

– Тузитала бессмертен, – сказал Матаафа.

Стивенсон улыбнулся.

– Тузиталу украдут сегодня вечером, – добавил Матаафа.

– Благодарю за предупреждение, мой друг.

– Тузитала для нас самый дорогой человек в мире, и мы не позволим ему рисковать своей жизнью!

– Тузитала оказался в кратере вулкана, – скорбным тоном проговорил Стивенсон, покачивая головой. – Тузитала стал картой, и она уже на зеленом сукне. Ах, мой друг, мой дорогой, бесценный друг, как жаль, как больно и грустно, что мы только карты, а крупье где-то далеко, и он плутует – откровенно и нагло.

– Тузитала, я вижу, сомневается в успехе восстания, – вкрадчиво произнес Матаафа, и Стивенсон еще раз сказал, что восстание – дело напрасное, но…

– Я не имею права убегать, – добавил он и ребром ладони ударил по краю стола. – Точка, мой друг. Будем обедать. Я проголодался, да и вы тоже.

Матаафа отрицательно покачал головой, подошел к Стивенсону, поцеловал его в лоб и степенно удалился.

Фенни, миссис Стивенсон и Ллойд опустили головы, когда он проходил мимо них. Матаафа невозмутимо, как и обычно, поклонился им издали. Огромный английский пистолет многозначительно покачивался на левом боку вождя.

Тишина. Зной. Безоблачное небо.

Фённи приказала подать обед. И когда за стол села вся семья Стивенсона, в холле кто-то громко произнес:

– Леди и джентльмены, я прибыл!

Стивенсон вскочил:

– Бакстер!

И побежал в холл. Бакстер стоял с двумя саквояжами в руках. Он выпустил их и кинулся к другу.

– Луи! Знаменитый Луи! Разрешите заплакать!..

Стивенсон уже плакал и смеялся, как мальчик, который после долгой разлуки встретился с отцом. Бакстер наскоро открыл один саквояж и дрожащими руками достал оттуда две книги.

– Том первый и том второй, – сказал он, протягивая их Стивенсону. – В Эдинбурге и Лондоне уже всё распродано. Я привез условие на второе издание. Боже мой, Луи, а вы похудели!

В холл вошли миссис Стивенсон, Фенни, Изабелла, Ллойд. «Слава богу, – подумала Фенни, – Бакстер прибыл вовремя; Луи теперь обо всем забудет».

– Идемте ко мне, идемте, – тянул Стивенсон гостя за руку. – Только вас и не хватало, дорогой мой друг! Вы тут такое увидите!.. Хотите обедать?., Тогда – в ванну, немедленно в ванну! Что с Кольвином? Видели Киплинга? Он мне прислал свою книгу, – человек весьма талантливый и кровожадный. Сейчас сколько – пять? О друг мой, вы прибыли в самый раз!

– Луи, что случилось? Да говорите же! Мистер Осборн чем-то расстроен, я это успел заметить. Вы похожи на студента, сдавшего государственные экзамены. Но как вы исхудали, как исхудали!..

Спустя час хозяева и гость сидели за столом и продолжали прерванный обед. Бакстер неторопливо рассказывал об успехе книг Стивенсона в Англии, Америке, Франции и России. После обеда перешли в гостиную, завели граммофон, слушали пластинки – подарок Бакстера. В восемь вечера Стивенсон прилег, приказав разбудить его в десять. Бакстер в сопровождении Фенни отправился осматривать сад и огород своего друга.

Ровно в одиннадцать над островом взвилась зеленая ракета. Стивенсон вышел на террасу. Спустя минуту вся Вайлима была окружена туземными воинами, посланными Матаафой для охраны Тузиталы. Со всех сторон гремели выстрелы, в чаще банановой рощи было светло от множества факелов.

 

Глава третья

Пушки и кровь

Восстание началось.

Оно было продумано (без особой тщательности) в хижинах работников плантаций, в тайных землянках, вырытых на побережье океана, в бакалейной лавке Хозе Катурра – испанца из Мадрида, поселившегося на острове сорок лет назад и полюбившего умных, благородных жителей Уполо. Кое-чему научил мичман Дэккиль с английского крейсера, долго искавший случая отомстить капитану – человеку жестокому, тупому и внешне похожему на дога. Стивенсон помог деньгами, на которые было куплено в Сиднее оружие, тайно доставленное на остров.

Стивенсон чувствовал свой скорый конец и хотел уйти из жизни не в постели, а в бою. Врагом его была действительность, которую он не принимал и даже поссорился с нею, оставив родину и поселившись на Самоа. Все думают, что он здесь ради своего здоровья. Так думал года два-три назад и он сам, но, пожив среди туземцев и белых, ясно и четко увидел смысл своего романтического пути. От книг к жизни. Так суждено, так, а не иначе получается: к этому толкают бытие и сознание. Борьба нелепа? Бессмысленна? Безнадежна? Это не довод к тому, чтобы отказаться от действия.

Стивенсон вышел на площадку перед своим домом. Ему хотелось разбудить Бакстера, чтобы и его друг видел всё то, что уже началось и к утру должно закончиться, но, подумав, он решил не беспокоить его: придется объяснять, рассказывать, а как тут объяснишь и расскажешь?.. Вот, например, эти факелы, эта толпа, эти воины, что идут следом за Тузиталой, охраняя его. Одна группа, видимо, уже действует в колонии, где живут европейцы; оттуда доносятся крики, выстрелы, стоны. В небо взлетела еще одна зеленая ракета и секунду спустя вторая – красная. К восточному берегу пристало много лодок – это воины с соседнего острова явились на помощь.

И вдруг произошло нечто неожиданное – прежде всего для воинов: с немецкого крейсера пустили сразу три ракеты – две белые и красную, а когда они потухли, ударила пушка. Она разбудила всех, кто спал в Вайлиме. Бакстер наскоро оделся и выбежал в сад. Воины окружили его, и ему показалось, что он среди актеров, играющих в волшебной феерии: полуголые люди, среди них женщины и даже подростки; они окружили Бакстера и подняли свои пики. С немецкого крейсера ударил второй залп из пушки. Он был трескуч, и Бакстер готов был дать клятву в том, что он уже видел и слышал нечто подобное в лондонском цирке в прошлом году.

Заговорили пушки и на английском крейсере.

Что же происходило на острове?

Большая группа воинов Матаафы двинулась к дому американского и английского консулов. Представитель Германии, чуя опасность, заблаговременно перебрался на борт крейсера. В полночь восставшими был занят телеграф и арестованы капитаны и машинисты трех торговых судов в порту. Матаафа с группой приближенных находился на борту парусника «Надежда», – сюда должны были доставить консулов и весь гарнизон острова в составе одного взвода стрелков.

Всё шло как было задумано. Задумана была победа, переворот, но всё случилось иначе: у белых имелся свой план; выработать его было очень легко благодаря тому, что в группе приближенных Матаафы нашлись предатели, подкупленные Шнейдером. Матаафа сидел в каюте парусника и ждал прибытия пленных, чтобы немедленно увезти их на соседний остров. Но вместо пленных на парусник поднялись вооруженные матросы с немецкого крейсера – двадцать рядовых и один офицер. Они быстро и без пролития крови связали по рукам и ногам приближенных вождя и, управившись с ними, заковали в кандалы Матаафу. Тем временем пушки крейсера обстреливали резиденцию Матаафы. Часть экипажа с английского крейсера вступила в бой с воинами, которые явились в колонию консулов. Бой длился не долее получаса. Потеряв половину своих людей, группа туземцев принуждена была сдаться. Экипаж американского крейсера расстреливал береговую охрану: отличные мишени, – они даже не пытались бежать…

Стивенсон ничего не знал о том, что происходит на острове. Он увидел Бакстера, окруженного воинами, и подошел к нему, поздравляя и его и своих друзей-островитян. Они восторженно приветствовали его, размахивая своими пиками.

– Что здесь происходит? – спросил Бакстер. – Борьба тори с вигами? Или наоборот? Революция?

Пушечные залпы становились всё чаще. Глухо доносилась трескучая перебранка ружейных выстрелов.

– Да отвечайте же, Луи, что тут у вас такое! – нетерпеливо воскликнул Бакстер, нервно набивая табаком свою трубку. – Похоже на то, что я присутствую на репетиции пьесы, которую вы давно собирались писать…

– Гм… Отчасти вы угадали, но только отчасти, не совсем так, – ответил Стивенсон. Он был в плаще, накинутом на плечи, в белом английском кепи. Глаза его сверкали. Бакстер встревоженно смотрел на своего друга, ничего не понимая. «Да он и сам ничего не знает и не понимает», – подумал Бакстер.

– Ночь на исходе, – сказал Стивенсон, закуривая папиросу. – Я жду вестей от моего друга Матаафы.

– Идите домой, Луи, – необязательно стоять здесь. Вы простудитесь. Ветер свежий, совсем как у нас, в Англии.

– Я жду вестей от Матаафы, – повторил Стивенсон. – Мне нечего делать дома. Я должен стоять здесь. О эти пушки, будь они прокляты!

– Пушки – это очень серьезно, – заметил Бакстер. – Против пушек нужны тоже пушки, Луи. Они есть у вашего Матаафы?

Бакстер уже кое о чем догадался.

Ружейная перестрелка прекратилась. Пушечные залпы следовали один за другим через равные промежутки времени.

– Я жду вестей от Матаафы, – еще раз произнес Стивенсон. – Странно, что нет вестей от Матаафы…

Бакстер взял своего друга под руку и насильно повел к дому. Стивенсон повиновался не сразу; Бакстеру пришлось уговаривать его, как ребенка. Стивенсон, подобно безумному, твердил о вестях от Матаафы…

– Не будет вестей – поеду, – сказал он, когда Бакстер уложил его в постель и сам сел у изголовья.

– Куда? – спросил Бакстер.

– Куда угодно, хоть в преисподнюю, к дьяволу на рога. Господи, почему же нет вестей от Матаафы?!

Фенни и Ллойд вызвали Бакстера в гостиную, где они сидели в полной темноте, и попросили его строго и неукоснительно следить за Стивенсоном. Он обезумел. С ним что-то происходит. Он может умереть. Он ввязался в опасную игру. Он болен чужой болью. Он…

– Ах вот оно что! – произнес Бакстер. – Наконец-то я всё понял! Как это похоже на моего Луи!

– Совсем не похоже, – недовольно отозвалась Фенни. – Писатель в роли анархиста! Его увлекли, навязали ему бог знает что!

Бакстер заговорил о том, что такова судьба романтизма в наши дни, – она была прервана в середине века, и вот Луи восстанавливает ее. Вспомните лорда Байрона. Ллойд недовольно поморщился. Бакстер назвал Гюго – вот вам романтик чистейшей воды, и вот вам личное поведение этого человека. Даже детали совпадают: у Гюго остров Гернсей, у Стивенсона – Уполо в архипелаге Самоа.

– Мой дорогой Льюис прибыл сюда добровольно, – внес поправку Ллойд.

Бакстер отозвался на это весьма загадочно:

– Это вы доброволец, а Луи…

Гулко ударила пушка. Это был последний выстрел с борта немецкого крейсера. В начале четвертого, когда утро стучалось в окна, судьба восстания была решена. Победили, как немного позже говорил Стивенсон, «потревоженные в своем зловонии».

В четыре часа утра разошлись и воины, охранявшие Тузиталу и его усадьбу. Засевшие в помещении телеграфа были перебиты пьяными матросами. Английский консул уже передавал шифрованное донесение в Лондон, одновременно посылая туда курьера с подробным изложением событий на острове.

Имя Стивенсона в этом письме названо не было.

В шесть утра в кабинет Тузиталы постучал Сосима; он принес письмо от Матаафы: несколько строк, написанных накануне восстания:

«Мы можем быть разбиты. Меня арестуют и отправят в тюрьму – на Маршальские острова. С моим братом поступят так же, хотя соседний остров ни в чем не виноват. Мой бог и все другие добрые и мудрые боги да хранят Тузиталу! Я буду нем на допросе. Я прошу Тузиталу писать книги и никогда не брать в руки оружия. Матаафа – друг и брат великого Тузиталы.

До свиданья!

Прощай!»

– Сосима, что ты знаешь о событиях истекшей ночи? – спросил Стивенсон слугу.

Сосима рассказал о том, что ему было известно: восстание подавлено, Матаафа отправлен в тюрьму, человек сорок островитян убито и ранено. Раненых сегодня отправляют в госпиталь на Маршальские острова.

– Я буду всем говорить, что Тузитала куда-то ушел, – сказал Сосима. – Тузитала должен жить в доме Ллойда, там Тузиталу не будут искать.

– А меня будут искать, Сосима?

Слуга кивнул головой. Стивенсон попросил его оседлать Бальфура и Пирата. Сосима пытался возражать, но Стивенсон с деликатной настойчивостью повторил свою просьбу, звучавшую уже как приказание, хотя он и не умел приказывать.

Всадники посетили ту часть острова, которая ночью обстреливалась немецким крейсером. Половина пальмовой рощи была уничтожена, воронки от снарядов и поваленные деревья испортили дорогу и завалили все тропинки. Живые подобрали убитых и свалили их в кучу подле своего идола Ту-Теки.

– Миссионерам теперь очень долго нечего будет делать, – заметил Бакстер, поднося к глазам бинокль и рассматривая живое и цветущее – то, ради чего он здесь.

– Пусть сунутся, – сквозь зубы проговорил Стивенсон. – Как видно, зла без добра не бывает.

– Родные сестры, – сказал Бакстер. – Забыл, чьи это слова.

– Неверные слова, – возразил Стивенсон, останавливая Бальфура на тропинке, ведущей в деревню. – Добро и зло даже не родственники, это…

– Это становится понятием, умозаключением, – заметил Бакстер. – Это тоже чьи-то чужие, не мои слова, Луи, – поспешил он добавить.

– Европа тешится афоризмами, – усмехнулся Стивенсон. – Так ей и надо!

– Луи! Я не узнаю вас, – укоризненно произнес Бакстер. – Когда-то вы были совсем другим.

Деревня вся разбита снарядами. Да и что было разбивать: маленькие хижины – три кола, накрытые десятком листьев банановых деревьев, глиняная печь. И ни души вокруг. Бакстер сфотографировал левую часть бывшей деревни, навел объектив аппарата на правую. Стивенсон угрюмо, но беззлобно посоветовал Бакстеру предложить снимки редакции какого-нибудь английского журнала и сделать под ними подпись: «Европейцы в роли охранителей древней культуры».

– Что с вами, Луи? – удивленно спросил Бакстер, щелкая затвором фотоаппарата.

– А что с вами? – раздраженно вырвалось у Стивенсона. – Почему вас так поражает мое сердце и мой мозг? Они вручены человеку, Бакстер, вы это видите. Разве раньше я был животным? Или, наоборот, – животным были вы? Простите, Бакстер, но вы не имеете права удивляться! Если угодно, вы можете восхищаться!

Помолчал и добавил:

– У меня большое горе… Когда не задается роман, откладываешь его в сторону и пережидаешь или же принимаешься за другой. Но когда не задается жизнь, когда она идет не так, как хотел бы, тогда… Смирно, Бальфур! – прикрикнул он на коня и ударил его стеком. – Никому не говорите, мой друг, – печально и ласково обратился он к Бакстеру, – но я напрасно стал писателем… Мне нужно было родиться…

Не договорил и поскакал к берегу. Бакстер догнал его на своем Пирате, поравнялся и произнес одну укоризненную фразу, в которой, по его мнению, и заключалось то, чего не договорил его друг:

– Плохой политик вышел бы из вас, Луи…

– А вот состязание с этим – посмотрите, – Стивенсон стеком указал на стоявший неподалеку от берега немецкий крейсер, – вы тоже назовете политикой? А когда бешеная собака нападает на вас и вы пытаетесь ее убить – это тоже, по-вашему, политика? А защищать всех угнетенных, несчастных, убогих, бедных – это что? Нет, вы только взгляните, Бакстер!

Он указал ему на полуголых людей, ковырявших землю мотыгами на плантации, принадлежавшей американской торговой фирме. Среди работавших было много женщин и маленьких детей.

– А спасти бедного Матаафу и вместо романа писать гневные статьи, памфлеты, фельетоны – это, по-вашему, политика? Если это действительно политика, то…

– Ради бога, Луи, не вздумайте пускаться в авантюру! – испуганно произнес Бакстер, издали фотографируя работающих на плантации. – Я, кажется, прибыл кстати. Я пожалуюсь вашей жене, предупрежу Ллойда, я, наконец, увезу вас отсюда!

– Матаафа должен быть спасен, – сказал Стивенсон и поскакал в сторону порта. – Йоо-хо-хо, Бакстер! – озорно и громко воскликнул он, с улыбкой наблюдая за тем, как Бакстер подскакивает в седле и всем телом своим пригибается к голове Пирата. – Матаафа должен быть спасен! Сделайте милость, объявите об этом Фенни, Ллойду и всему свету! Вы плохой наездник, Бакстер! Берите пример с умирающего, погибающего Стивенсона!..

 

Глава четвертая

Под флагом Катрионы

Стивенсон поклялся себе, что он сделает всё для того, чтобы спасти Матаафу – героя подлинной жизни и трагический персонаж романа, который рано или поздно ему, Стивенсону, следует написать. Но как именно можно спасти Матаафу, что нужно сделать для этого?

Он дал себе слово спокойно выжидать, а где надо – не жалеть денег. Спасибо другу Бакстеру: он привез и книги и деньги, очень много денег. Миссис Стивенсон посоветовала сыну сделать завещание, по которому всё его состояние после смерти становится собственностью Фенни, а при его жизни – собственностью и ее, как жены.

– Для чего это, мама? – насторожился Стивенсон.

– Для того, чтобы она не смогла упрекнуть тебя в том, что ты бесконтрольно расходуешь деньги не только на свою семью, на нас, – ответила миссис Стивенсон, и ее сын попросил назвать ему фамилию законника, научившего столь хитроумной мудрости.

– Фамилия законника – сердце матери, – ответила миссис Стивенсон. – А ты, Лу, еще совсем маленький…

«… Дорогой Кольвин, дни мои на исходе. Тороплюсь работать и не знаю, теряюсь в догадках, что нужнее: мои книги или сама действительность. Начал два романа, и оба они подвигаются медленно, со скрипом; меня тревожит и зовет на службу к себе иная работа – выполнение человеческого долга. Подробности писать не буду, о них расскажет Бакстер. Я нахожусь в тугом узле. Вы спрашиваете меня о Фенни, восторгаетесь ею и называете меня (в шутку?) тиранической особой. А Фенни… это энергия дьявола; она может сделать всё, обставить дом так же хорошо, как и семейную суету. Как друг, она всецело предана мне, как враг – фурия. Довольно об этом Янусе. Бакстер расскажет Вам о моих планах. Писательские Вам известны, в них разум и логика (что не одно и то же): от романа приключений через повествование историческое к психологическому роману. Планы чисто личные… здесь Фенни абсолютная фурия. Ллойд на ее стороне. Мама в одиночестве; она только и просто обожает меня. В ее глазах я безупречен. Я поступаю по ее советам… Дни мои недолги, я тороплюсь, – но не писать, а действовать. Очень важно остаться в памяти людей, которым честно и хорошо послужил…»

В постскриптуме приписал:

«Ненавижу все три крейсера».

Работа временно была отложена. По утрам к нему приходила его падчерица и читала вслух свежие газеты. О событиях на острове писали мало и всегда где-нибудь или в хронике, или в отделе «Из внутренней почты». Немецкие газеты называли Матаафу «прирученной обезьянкой», английские – «неумелым командиром своего войска». Попадались заметки и с упоминанием фамилии «известного писателя, уединившегося на острове и подарившего миру прекрасные книги, в которых он рассказывал нерассказанное и описывал неописуемое».

«Как будто можно начинать», – думал Стивенсон, вслушиваясь в декламационную манеру чтения падчерицы. Матаафа известил Тузиталу, что он и его приближенные находятся в тюрьме на острове Джалут. И – ни слова больше. Записку эту передал Стивенсону капитан торгового судна, только что прибывшего с Маршальских островов. Стивенсону льстила техника передачи записки: его слуга Семели сказал, что Тузиталу хочет видеть какой-то джентльмен в белом кителе, что этот джентльмен сегодня и завтра будет в портовом кабачке и что ему нужно сказать одно слово: «друг», и тогда он предложит Тузитале папиросу.

Джентльмен в белом кителе раскрыл портсигар; в нем не было ни одной папиросы, только записка, которую Стивенсон взял вместе с портсигаром.

Джентльмен (капитан «Бури») немедленно удалился. Очень смешная конспирация.

Портсигар оказался подарком Стивенсона: он преподнес его Матаафе в день рождения бога Удачи и Счастья.

«Почему мне никогда не приходят в голову вот такие незамысловатые, простые сценки? – спрашивал себя Стивенсон. – Не потому ли, что всё это чрезвычайно просто и мало правдоподобно? Мы избалованы острым, пряным и абсолютно лишенным жизненности…»

Стивенсон окончательно решил отправиться на Маршальские острова 15 ноября: 13-го – день его рождения; 14-го уезжает Бакстер. Фенни, проведав о намерениях мужа, встревожилась:

– И я с тобой, Луи…

– Со мною поедет Семели. Я скоро вернусь. Мне необходимо поговорить с судьями, защитниками и прочими мистерами. Не волнуйся, дорогая!

– Возьми Ллойда, Луи! Ты болен. Ты слаб. Ты что-то задумал…

– Я болен, я слаб, – уже раздражаясь, проговорил Стивенсон. – Я задумал. И я не успокоюсь до тех пор, пока не выполню задуманного.

– Получено письмо из России, – перевела разговор Фенни на другую тему. – Художник Мельников собирается к нам в гости. Не трогайся с места, Луи!

Он вздумал шутить. Он сказал, что берет с собою две длинные веревочные лестницы, лом для того, чтобы пробить стену тюремной камеры, пилу, чтобы освободиться от решетки в окне, и складной корабль, на котором Матаафа будет доставлен домой. Кроме того, имеются две черные полусумки, костюм бандита и остро отточенные ножи.

– А деньги? – спросила Фенни.

– Целый мешок, Фенни! Тысяча дукатов. Для жены смотрителя тюрьмы я приготовил флакон парижских духов. Успех будет полный.

– Не уезжай, – умоляла Фенни. – Послезавтра день твоего рождения. Придут гости. Бакстер приготовил речь. Луи, дорогой!..

– Фенни, я верю, что я еще дорог тебе. Будь такой же и для меня!

– Хорошо, – сдалась Фенни. – Но возьми с собой и Сосиму.

– Хорошо, – сдался на этот раз и Стивенсон. – Возьму Сосиму.

Тринадцатого ноября 1893 года Стивенсону исполнилось сорок три года. С утра начались визиты. Пришел английский консул со всем семейством, поздравил, выпил немного вина, выкурил сигару, пожелал долгих лет жизни и ушел, сославшись на обилие дел. Американский консул явился вместе со Шнейдером. Разговор завязался немедленно, и дирижировал им американец, откровенно не доверяя такту своего коллеги, который хвастал тем, что именно он… спас остров от кровопролития и теперь усиленно хлопочет об амнистии заключенным.

– Так оно и должно быть, – заметил Стивенсон. – Заключенные ни в чем не виноваты. Виноваты те, кто на свободе.

Американец сделал знак своей супруге; она умело повернула ладью беседы в сторону спасительного мыса болтовни о погоде и урожае на плантациях. Шнейдер взял флейту, лежавшую на крышке рояля, и, не спрашивая разрешения, попробовал играть на ней, но флейта, инструмент деликатный, тонкий, не слушалась его, хотя и не намерена была молчать, издавая звуки мольбы и печали. Американец и его супруга отказались от обеда, обещая присутствовать на официальном съезде гостей.

Нанесли визит Моорз, капитаны крейсеров, начальник порта, хозяин гостиницы «Континенталь». В шесть часов началось празднование на площадке перед домом Стивенсона. С террасы спускалось оранжевое полотнище с вышитым именем хозяина Вайлимы. На земле были постланы циновки, на пальмовых листьях лежали зажаренные поросята, утки, фрукты и овощи из огорода Стивенсона. Гости сели на циновки – и начался пир. Бакстер произнес речь. После него говорили Сосима и Лафаэл. Завели граммофон. Приглашенные – сто двадцать островитян и сорок европейцев – приступили к насыщению.

Они ели корень таро, смешанный с кокосовым орехом, палузаму – смесь сливок из кокосовых орехов и листьев таро. Подано было некое блюдо, называемое палоло, к которому не прикоснулся ни один из европейцев, за исключением Стивенсона и Ллойда; блюдо было приготовлено из червей, выловленных в океане, вкусом оно напоминало краба и было в меру остро и внешне неприятно. Бакстер настоятельно предлагал это лакомство соседу своему – Шнейдеру; тот кланялся и говорил, что он уже попробовал. Фенни спела несколько американских песенок, после чего два самоанца торжественно чествовали миссис Стивенсон: они надели ей на голову венок из цветов кактуса и пританцовывая минуты три кружились перед нею, взбрасывая руки и скаля зубы.

Потом начались танцы. На длинных столах поставили вазы с европейским лакомством – мармеладом, тянучками, конфетами и шоколадом. От дерева к дереву протянули проволоку и повесили разноцветные фонарики. Шнейдер танцевал, что называется, до упаду, а после вздумал стрелять в цель из карабина. Иногда он попадал, и Стивенсон, рискуя быть понятым так, как и следовало, подносил стрелку в качестве премии то конфетку, то плитку шоколада. Шнейдер предложил Стивенсону выстрелить раз-другой и всадить пулю в фонарик, висевший над входной дверью.

«Глупо», – подумал Стивенсон и, не удержавшись, посоветовал гостю палить по фонарику из пушки, стоявшей на борту немецкого крейсера. Шнейдер раскрыл рот, посмотрел на Стивенсона и что-то пробормотал относительно того, что фонарик маленький, а пушка большая.

– А человек еще больше фонарика, – сказал Стивенсон и над самым ухом гостя выстрелил в воздух.

– Я промахнулся, – смеясь произнес он и вернул Шнейдеру карабин.

– Дарю его вам, – кланяясь, сказал Шнейдер и, не поднимая головы, пятясь задом, по ступенькам вошел в дом. Стивенсон должен был сознаться в своей недооценке этого человека: не так уж глуп, как кажется, хотя ум его и завернут в шкуру бегемота…

– Мой крейсер потревожил вас, сэр? – спросил Шнейдер, садясь в кресло на террасе. – Что поделаешь… Не постреляй немножко – всем было бы плохо. Послезавтра экипаж крейсера празднует день какого-то морского святого – милости прошу на борт!

– Спасибо, – нерешительно произнес Стивенсон.

– Придете?

– Приду, герр Шнейдер.

– Даете слово?

Ловушка! Шнейдер, видимо, что-то знает. Послезавтра быть на борту крейсера невозможно: послезавтра из порта на Маршальские острова уходит «Зенит», отдельная каюта уже заказана. Шнейдер шпионит; в глазах его сверкают фиолетовые искорки. Фиолетовый цвет – это синий в истерике. Хорошо бы довести Шнейдера до истерики! Шпион и трус! Спасался от расправы на борту крейсера!..

– Видите ли… – поглаживая пальцами усы, начал Стивенсон. – Завтра я провожаю моего друга; он направляется в Сидней, оттуда в Англию. Послезавтра… а подумаю, герр Шнейдер.

– Даете слово?

– Даю слово, что подумаю, – ответил Стивенсон. – Между нами – думаю я всегда. Даже и сейчас.

А почему бы и не сказать, что послезавтра на Маршальские острова уходит «Зенит», что на его борту… и так далее… Поездку не скроешь, – все узнают, что Стивенсон в сопровождении двух слуг отправился на выручку Матаафы. Нет, не надо ничего сообщать заранее, тем более такому человеку, как Шнейдер. Бог его знает, что он задумал, зачем так настойчиво приглашает на празднование какого-то морского святого…

Шнейдер закурил сигару, посмотрел по сторонам. Фенни беседует в холле с женой Моорза, Ллойд расхаживает из угла в угол под руку с Бакстером. В саду галдят и пляшут коричневые канальи – так называет Шнейдер подлинных хозяев острова.

– Как друг, должен поставить вас в известность, – доверительно шамкает Шнейдер, не вынимая изо рта сигары, – наши газеты мельком, глухо дают понять, что…

– Ваши газеты? – насмешливо перебивает Стивенсон и тотчас винит себя за неумение сдержаться в разговоре с человеком злым, опасным. – Я понимаю – вы имеете в виду газеты вашего государства?

– Совершенно верно, сэр, – прошамкал Шнейдер. Сигара в его зубах напоминает ствол орудия, направленного на Стивенсона. – Газеты дают понять, что проживающий на некоем непокорном острове известный писатель вмешательством в дипломатические отношения трех государств вызывает гнев и раздражение одной весьма могущественной державы. Ее посол принял посла другой державы, менее могущественной, и имел длительную беседу по поводу… Короче говоря, имя туземного вождя упоминается в этой беседе дважды, сэр. Поэтому дружески рекомендую, памятуя о законе, вам уже известном… – Шнейдер поднялся о кресла и похлопал Стивенсона по спине, – подумать о себе, семье и своей карьере, – закончил он и, поклонившись и поблагодарив за теплый прием, удалился, слегка покачиваясь и держась за стволы деревьев.

Какая наглость! Бестактность, грубость, невоспитанность, вероломство! Стивенсона трясло как в лихорадке. Он не умел быть дипломатом, он никогда не думал и не заботился о своей карьере. И почему-то именно в эти минуты он вспомнил о Роб Рое, Катрионе, своем отце и деде, о книгах своих, написанных под диктовку благороднейших побуждений человеческой совести…

Вайлима погрузилась в сон. Бакстер в кабинете своего друга возился с компрессами, микстурами, термометром. Дверь наглухо закрыта, на окнах спущены непроницаемые шторы. На губах Стивенсона алеют капельки крови.

– Никому ни слова, Чарльз, – хрипло шепчет он. – Ничего особенного, в моем возрасте ничто не опасно.

– Вам, Луи, только сорок три года, – говорит Бакстер и смотрит на термометр. – Вам…

– Я родился на какой-то другой планете, Чарльз, – печальным тоном продолжает Стивенсон. – Тысячу лет назад, когда люди были добрее, лучше, чище. Я очень стар. Мы все преждевременно состарились. Дорогой мой, положите мне на лоб вашу руку.

– Луи, дайте слово, что вы никуда не уедете! Вы в таком состоянии, что…

– Даю слово, что я уеду! Мы потерпели кораблекрушение… Где-то есть, непременно есть остров сокровищ… Меня ведет Катриона…

 

Глава пятая

Напрасный подвиг

На остров Джалут Стивенсон прибыл один, без слуг. Когда «Зенит» давал последний гудок в порту Уполо, Стивенсон сказал Сосиме и Семели: «Можете идти домой, друзья мои; каюта на одного, а у вас нет билетов». Слуги попросили дать им записку, которую они покажут жене Тузиталы, – без записки никак нельзя. Стивенсон написал на листке из записной книжки: «Сосима и Семели понадобятся дома, как слуги и охранители Фенни. Мне это пришло в голову в последний момент – за пять минут до отплытия. Буду сообщать о себе. Луи».

На нем был легкий плащ, на голове шляпа, в руках трость и саквояж с бельем и деньгами. Из порта в Джалуте он сразу же направился к английскому консулу; тот выслушал его и посоветовал обратиться в американское консульство. Начальник канцелярии – мистер Хэккей – оказался поклонником Стивенсона и на свой страх и риск выхлопотал ему получасовое свидание с Матаафой и ранеными повстанцами, лежащими в госпитале.

– Надеюсь, сэр, вы не поднимете у нас восстания, – пошутил мистер Хэккей. – Наши газеты, сэр, в своих сообщениях о восстании пишут, что вы явились зачинщиком и поощрителем туземцев. Простите, сэр, но к чести наших газет следует сказать, что сообщения эти перепечатаны из газет немецких. Одна небольшая статья подписана каким-то Шнейдером.

– Совершенно верно – Шнейдер именно какой-то, – кивнул головой Стивенсон. – А что в английских газетах?

– Англичане набрали в рот воды, сэр, – ответил начальник канцелярии. – Они заговорят после обнародования амнистии, не раньше. Бритты, сэр, – улыбнулся он, – предусмотрительны, хитры и…

– Осторожны, – договорил Стивенсон. – Амнистия, по-вашему, будет? Это не слухи?

– Это слухи, сэр, но из тех, которые оправдываются. Счастлив познакомиться с вами, сэр. За бриттов простите, – вырвалось…

– Я шотландец, – сказал Стивенсон. – Тюрьма далеко отсюда? Так… Могу я принести в тюрьму мясо, рыбу, фрукты?

– Заключенных кормят, сэр, но… дайте немного смотрителю тюрьмы, и он разрешит всё что угодно.

– Смотритель пьяница?

– Как все, на кого возложена ответственность, сэр. Дайте ему пять долларов, не больше. Не развращайте наших людей, сэр.

Сперва Стивенсон посетил раненых в госпитале – одноэтажном каменном доме в европейской части острова. Входные двери госпиталя были на ключе, ключ хранился у начальника охраны – сержанта американской армии. Стивенсон подумал: «Ему надо давать?» – и сунул в руку сержанта доллар. Произошел фокус: моментально в другой руке появился ключ, которым и была отперта дверь. Раненые, они же и подследственные, лежали на полу, укрытые лохмотьями. Воздух в помещении был настолько тяжел и испорчен, что Стивенсон в первые минуты едва не потерял сознания. Еще один доллар распахнул окна, забранные решетками, а обещание «не забыть и всегда помнить» немедленно привело каких-то людей с мисками, в которых дымилась похлебка. Раненые подняли головы, привстали, увидели Стивенсона.

– Тузитала! – произнес один, протягивая к нему руки.

– Тузитала пришел! – громко сказал другой; голова у него была забинтована и отнята левая рука. Он вскочил с пола; за ним поднялись и другие, не обращая внимания на еду. Спустя минуту Стивенсон был окружен ранеными воинами Матаафы; они смотрели ему в глаза, и в этих больших, широко раскрытых восторгом и радостью глазах набухали слезы; они катились по щекам, и никто не утирал их, никто их не стыдился, и вот не выдержал и Стивенсон.

– Друзья! – всхлипнув, произнес он. – Мои храбрые друзья! – и замолчал. К нему протянулись руки; он пожимал каждую и что-то говорил, что – и сам не знал и вспомнить не мог; какие-то хорошие, нежные слова, продиктованные сердцем. Только спустя несколько минут он успокоился и сказал, что все они скоро будут на свободе, их выпустят из этой тюрьмы, лицемерно называемой госпиталем.

– Я буду говорить с большими начальниками, – заявил Стивенсон. – Я буду писать моему правительству и требовать справедливости и мщения. Да, – подумав немного, сказал он, – и мщения. До свидания, друзья! Сегодня вечером вам выдадут чистое белье и хорошую еду. Я приду еще раз и проверю.

При этом он взглянул на сержанта. Американец смотрел на него и улыбался. Стивенсону очень хотелось сказать ему что-нибудь обидное, грубое, оскорбить его только за одну эту улыбку, но он сдержался, понимая силу сержанта и тех, кто стоял за ним, и полнейшее свое бессилие в данную минуту. Но он не мог не пообещать своим друзьям того, что уже обещал, и теперь, выходя из госпиталя, размышлял о дальнейших шагах своих: куда идти, с кем говорить, что делать?

Он побывал у начальника тюрьмы, и тот разрешил принести Матаафе и его свите не более одной корзины продуктов питания. Стивенсон, не желая шутить, спросил, какой величины должна быть эта корзина. Начальник тюрьмы серьезно ответил:

– По силам одного человека, сэр.

Стивенсон пожалел, что не взял с собою Семели: этот гигант и силач мог принести на своей спине тяжесть не менее ста восьмидесяти килограммов весом. Получив письменное разрешение на свидание с Матаафой, Стивенсон направился к представителю редакции английской газеты, но принят не был – по той причине, что фамилия нежданного гостя внушила представителю неподдельный ужас: Стивенсон, тот самый Стивенсон, о котором уже пишут во Франции и Австралии, чей портрет раскупается всюду нарасхват, Стивенсон, относительно которого представитель еще не имел точных инструкций от своего начальства. Бог с ним, еще наживешь неприятностей, потеряешь место, скомпрометируешь себя в глазах цивилизованного общества! О этот Стивенсон! Написал несколько превосходных романов, а потом женился на взбалмошной американке, принесшей ему целый выводок детей от первого брака, и вдруг записался в бунтовщики! О нем уже пишут в еженедельниках; карикатура на него помещена в одной бойкой лондонской газете: восклицательный знак, на нем пробковый шлем, позади кокосовые пальмы. Подле восклицательного знака угодливо изогнулся знак вопросительный – коричневого цвета… Глупо, но смешно и полно смысла. Великолепна подпись: «Стивенсон на своем острове сокровищ». Бог с ним, с этим Стивенсоном! Романтики ненадежны. Гюго, например…

Остров Джалут отличался от Уполо тем, что он почти начисто утерял свои природные и туземные, как тогда выражались, черты, – много каменных домов, парков, церквей; широкие улицы и магазины и даже рекламы, о чем позаботились американцы, себе самим напоминая о том, что каждому с детства хорошо известно. Туземное население было оттеснено к берегу океана и представляло собою своеобразную «людскую» в огромной барской квартире. Стивенсон одиноко бродил по острову, не чувствуя усталости и голода, – он весь был как натянутая струна, как тетива лука, как… подобные сравнения приходили ему в голову по привычке, он всегда и всё сравнивал, всему искал точное определение и любил наблюдать за собою, не делая себе никаких послаблений и скидок.

«Приехал – и действуй, – говорил он себе, направляясь к тюрьме, где сидел Матаафа. – Не надейся на амнистию, выручай тех, кто любит тебя и кого любишь сам. У тебя есть деньги – страшнейшее оружие в руках умелого человека. Ты уже проделал первый опыт в госпитале – умей повторить его в тюрьме!»

Ему казалось, что повторить его значительно легче: там доллар, здесь, наверное, десять, а может быть, и сотня. Большие дела – большие деньги. Тьфу, какая гадость! Но так уж устроено, организовано, принято. Матаафа в тюрьме, а Шнейдер и его коллеги на свободе. Следует подумать об этом сюжете, – его можно вставить в роман о судье и его сыне. Судья и сын… Гм… Простейшие фигуры становятся символами, сама жизнь заботится об этом. Не тот судья, кто судит, а тот, кто сидит на скамье подсудимых. Он еще молчит, он стоя слушает смертный приговор и покорно сует голову в намыленную петлю. Но…

Что «но»? А то, что обвиняемых много, судья один.

… Корзина с мясом, рыбой и кокосовыми орехами уже заказана и должна быть доставлена в тюрьму не позже пяти вечера. Сейчас пятый в начале. Стивенсон одиноко бредет по улице. По каким улицам он только не ходил! В каких городах только не побывал! И где ему еще доведется побывать!..

– Довольно, устал, – вслух произнес он и остановился.

Кажется, это здание с круглой башенкой в углу и есть тюрьма. Да, это тюрьма; и (забавно и невероятно) в квадрате из прутьев решетки в круглом окне первого этажа башенки показывается голова Матаафы. Стивенсон закрыл глаза, отступил на несколько шагов, чтобы лучше видеть то, что могло оказаться привидением, снова открыл глаза, взглянул на башенку: Матаафа обеими руками держится за прутья решетки и смотрит на Тузиталу. Если он скажет хоть одно слово – он не привидение, и то, что абсолютно невероятно в романе, естественно и обычно в действительности…

– Матаафа! – крикнул Стивенсон и, сняв шляпу, помахал ею.

– Тузитала! – ответил заключенный. – Это не сон?

Да, это Матаафа, он даже нарушил традицию: задал вопрос и ждет ответа.

– Это не сон, друг мой, – сказал Стивенсон. – Корзину получили?

Голова Матаафы вдруг скрылась. Секунд пять видны были руки, но и они исчезли. «Привидение, если не ошибаюсь, – подумал Стивенсон, – по частям не исчезает. Да и что, в самом деле, удивительного! Ведь я не в Англии, – здесь всё проще…»

Действительно, здесь всё проще, почти по-домашнему, хотя тюрьма всё же есть тюрьма, и Матаафе досталось за трехминутное удовольствие посмотреть на мир божий в окно. Стивенсона провели в камеру и закрыли за ним дверь на замок. Матаафа кинулся на шею Тузитале.

Они разговаривали ровно полчаса. Стивенсон сразу же предложил свой план побега Матаафы из тюрьмы. Матаафа отклонил его, сославшись на хорошо проверенные слухи об амнистии: Англия не желает ссориться с общественным мнением внутри своего государства и дразнить Германию. Кроме того, она не желает превращать заключенных в мучеников. С нее довольно и того, что островитяне убедились в бессмысленности своих намерений: малые дети должны жить под присмотром разумных взрослых.

Матаафа намекнул на то, что Тузитале нужно дать что-нибудь тюремщику, и тогда в камеру к Матаафе придут все другие заключенные. Что дать тюремщику? Конечно, не книгу с автографом, а хотя бы стоимость книги без автографа.

– В стане врага надо действовать его методами, – сказал Матаафа.

Стивенсон шутя заявил на это, что он не догадался взять с собою пушку с крейсера.

– Деньги сильнее пушек, – убежденно произнес Матаафа. – Мне горько и противно говорить об этом, но это так, Тузитала!

– А если это так, надо бежать, – сказал Стивенсон. – Ради этого я и приехал. Со мною много денег, Матаафа! Бежим!

Он взял его за руку и потянул к двери. Рассудительный, спокойный вождь своего племени и порывистый, нервный и легко возбудимый европеец – пришлый человек из другого, всегда враждебного Матаафе мира, долго состязались в благородстве: один умолял, требовал, настаивал, другой здраво рассуждал, стараясь уберечь своего друга от беды. Матаафа говорил о риске, которому подвергает себя Тузитала, о бесполезности и нелепости его затеи, но всё было напрасно.

– Я здесь не ради того, чтобы только увидеть моего друга, – упрямо твердил Стивенсон. – Я пренебрег всем – именем своим, здоровьем, состоянием! Надо бежать, пока законники не соорудили эшафота или виселицы! Завтра будет поздно, Матаафа!

– Тузитала романтик, – с мягкой укоризной проговорил Матаафа. – Романтика может быть матерью наших поступков на свободе, но в тюрьме нет места романтике, Тузитала! И я и мои сородичи – мы преклоняемся перед Тузиталой; его имя священно для нас отныне и навсегда. Тузитала мой брат – брат мой и моего народа. Тузитала должен ехать домой. Тузитала сделал очень много для нас. Довольно, следует подумать и о себе. Тузитала должен жить и сочинять свои удивительные истории…

Из тюрьмы Стивенсон направился в порт. Там он занял крошечную комнату в скромной гостинице «Океан» и немедленно лег в постель. Наутро он тяжело заболел и попросил врача. Вечером хозяин гостиницы забил тревогу: его постоялец умирает, необходимо дать знать его родным. Капитан быстроходного судна «Стремительный» доставил Фенни письмо, подписанное врачом и американским консулом.

Фенни за большие деньги уговорила капитана прервать рейс и на полном ходу плыть обратно. Тем временем заключенные в госпитале и Матаафа были освобождены по амнистии. «Стремительный» доставил супругов Стивенсон на Уполо. Большая толпа встречала Тузиталу в порту. На носилках его внесли в дом в Вайлиме. Миссис Стивенсон и слуги плакали от радости, а Ллойд, здороваясь с отчимом, не удержался, чтобы не упрекнуть его в бессердечном поступке по отношению к родным.

– Я предпочел тех, кто ближе сердцу моей мечты, – отозвался на упрек Стивенсон.

И эти слова навсегда остались для Ллойда загадкой.

 

Глава шеста

Воспоминания

Из окна кабинета Стивенсона открывался вид на маленький водопад Роата и гору Веа, на вершину которой никто из живущих на острове еще не поднимался. Утром, просыпаясь, Стивенсон подолгу смотрел на небо, потом опускал взгляд и задерживался на вершине Веа с двумя десятками деревьев, переплетенных лианами и цветущими орхидеями. Водопад несмолкаемо бормотал одни и те же два такта – начало музыкальной фразы: плеск воды по уступам камней и замирающая нота спокойного течения между берегов с вечнозелеными, цветущими растениями, которые носят одно общее название Темуоихэ.

По-прежнему после завтрака и умывания в кабинет входила Изабелла Стронг и начиналась работа. Роман о судье и его сыне подвигался медленно, с трудом, – иногда Изабелла, набравшись храбрости и рискуя быть дурно понятой, подсказывала отчиму две-три фразы, которые, по ее мнению, должны были следовать за теми, где произошла задержка. Стивенсон всегда забраковывал их – он говорил, что они той же интонации, что и предыдущие, но они не о том, что ему хотелось бы сказать. Спустя неделю после возвращения с острова Джалут Стивенсон попросил Изабеллу сесть ближе к его постели и внимательно слушать всё то, что он будет говорить.

– Я кое-что продиктую, – сказал он. – Всё это должно быть сохранено в тайне. После моей смерти можно только присоединить эти страницы ко всем другим, но читать их не следует. Почему? Я боюсь, что им будет придана некая многозначительность, а это всего лишь мысли вслух. Воспоминания…

– Мемуары? – спросила Изабелла. – Это хорошо. Давно пора начать их. Мама не раз…

– Я буду диктовать мысли мои, воспоминания – всё то, что приходит в голову, когда смотришь на стол, портрет, книгу, на водопад, на Фенни. Я не написал того, что мне хотелось, я написал только то, что, по существу, есть поверхность моих мыслей. Начнем? Не больше часа, я плохо себя чувствую.

– Может быть, какие-нибудь тайны? Тогда я не хочу помогать вам, – решительно заявила Изабелла.

– Тайны сообщают доверительно и всегда изустно, – улыбнулся Стивенсон, – их уносят с собой в могилу, но еще не было случая, чтобы кто-нибудь тайны диктовал! Вот, например, мой «Остров сокровищ», – с него я начал, как известно, хотя до этого я написал много стихов и мелочей по разным поводам. Я написал «Остров сокровищ» по заказу Ллойда. Записывайте, мой бесценный помощник, записывайте! «Принц Отто» написан в часы дурного настроения. «Необычайная история доктора Джекила и мистера Хайда» мне приснилась. «Черная стрела» и «Похищенный» – это… это… одну минуту, сейчас я скажу, что это такое.

Он закурил новую папиросу. Окурки в пепельнице лежали высокой кучкой. Изабелла помножила 50 на 30 – полторы тысячи папирос в месяц. В год это составит…

– Эти романы только литература, не больше, – сказал Стивенсон, демонстративно затягиваясь папиросой. – Прошу очень точно записать следующее: подлинная тема художника – его детство, в том смысле, что оно согревает всю его жизнь и дает не только содержание, но и снабжает рукопись этикой, нравственностью, чистотой. Вы записали точно, Белла? Придется переделать, – опять я сказал не совсем то, что хотелось бы. Пишите еще: воспоминания о первой любви всегда составят роман… нет, не так, – их достаточно для романа. В моей жизни была некая Кэт. Кэт Драммонд. Я сделал ее героиней романа. С него начинается подлинное мое творчество.

Печально вздохнул, сделал глубокую – даже глаза закрыл – затяжку и договорил:

– Хотел бы я знать, что с нею, с Кэт… Если жизнь мою сравнить с кораблем, то она флаг, под которым проходит плавание. Счастливое, полное удач и странного счастья плавание. Кэт – флаг моей родной Шотландии.

Падчерица отложила карандаш, внимательно вслушиваясь в каждое слово отчима, зорко оглядывая его, словно видела впервые. Стивенсон сказал, что она напрасно отложила карандаш, – диктовка продолжается, несмотря на несвойственную ей странную форму.

– Люблю себя и в то же время ненавижу, – продолжал Стивенсон. – Люблю, повторяю, за чистоту, – ее я утерял за эти годы; прошло двадцать пять лет с того дня, когда Кэт слушала юношу Луи, предлагавшего ей свое имя, будущее, сердце. Столько же лет прошло с тех пор, как тот же юноша маялся, врал и вертелся, ссылаясь на отца своего, запретившего ему жениться на Кэт. Этот юноша тот же мистер Джекил – человек с двумя личинами, двумя душами, двумя характерами. Не случайно много позднее юноше этому приснилась фантастическая история, которую вы хорошо знаете. Во сне он видел себя. Под старость так хорошо понимаешь прошлое…

Он попросил падчерицу вставить в диктовку и этот вздох.

– Какой? – спросила Изабелла.

– И мой и ваш. Так и напишите: «Они вздохнули». Потомкам любопытно будет подержать на ладони каждую пылинку с одежды Роберта Льюиса Стивенсона – особенно после того, как он снял с себя бархатный плащ романтика.

– Для чего всё это? – спросила Изабелла, оправляя свои пышные, вьющиеся, как и у матери, волосы.

– Вы плохо знаете Роберта Льюиса Стивенсона, вы невнимательно читали его книги, не наблюдали за ним, – без тени упрека проговорил Стивенсон и добавил, что диктовка еще не кончена и всё, что он говорит, необходимо записывать.

– Мальчики и ненасытные читатели займутся моими книгами. Люди взыскательные и глубину предпочитающие поверхности захотят узнать о моей частной жизни. Эпиграфом к этому труду могут служить слова моего слуги Семели: «Невыгодно быть плохим человеком». Хорошо сказано. Скажите, Белла, как по-вашему, был ли я хорошим человеком?

– Я так мало знаю вас, – ответила Изабелла. – Мне кажется, тот, кто задает подобный вопрос, уже не может быть плохим.

– Запишите и это, – оживился Стивенсон.

– Утро шуток, – рассмеялась Изабелла.

– Хорошее название для последней главы. Совершенно серьезно, моя дорогая: я нелепо провел сорок лет моей жизни. Нелепо – выражаясь снисходительно и мягко…

– Я отказываюсь записывать все ваши шутки, – заявила Изабелла. – Ведь в ответе буду я. Меня обвинят во лжи. Ваш образ неотделим от ваших книг.

– На сегодня хватит, устал. Надо бы поторопиться с «Сент-Ивом», но Ллойду не нравится конструкция этого романа. Да, запишите следующее: воспоминания противятся записи, слова искажают рисунок воспоминаний. Они, если угодно, длинный сон, который так хочется исправить! Вот почему нельзя верить мемуарам.

 

Часть девятаяПрощай, Тузитала!

 

Глава первая

«Дорога любящего сердца»

Третьего апреля 1894 года началось сооружение проезжей дороги, ведущей от дома Стивенсона до жилища Матаафы. Для этого нужно было вырубить, по выражению освобожденного вождя, «трущобы джунглей» шириной в восемь метров, утрамбовать всю дорогу на протяжении около трех километров, посадить любимые Стивенсоном цветы по обеим сторонам образовавшейся просеки.

Работа была очень сложной и трудной. Дорогу вели по прямой линии; ей противилась природа, превратившая эти три километра пути в тропические болота, непроходимые чащи, путаницу стволов, ветвей и гниющих растений, побежденных теми, кто выжил в борьбе за существование на каждом сантиметре плодороднейшей земли острова.

Стивенсону известна была затея Матаафы и его подданных; он ежедневно мог наблюдать, как всё дальше и дальше от его дома уходили землекопы, лесорубы и садовники, как много простора и ощущения новизны для глаза принесли ему старания пятисот рабочих – его верных друзей, почитателей и преданных слуг, готовых ради него отдать даже свои жизни.

Третьего мая работы были закончены. В ночь на четвертое сам Матаафа и его свита пешком направились в Вайлиму, чтобы лично убедиться в качестве проделанной работы. Закрыв глаза, Матаафа шел, не поднимая ног: дорога обязана была ничем не отличаться от паркета в богатых европейских жилищах. Так оно и было, – Матаафа и хотел бы придраться к той или иной мелочи, указать на сучок или на то, что почва под его ногами недостаточно тверда, но все три километра Матаафа прошел, как по тротуару на главной улице в Гонолулу.

Сосима заметил, что спустя месяц дорога зарастет травой, папоротниками и лианами. Главный инженер строительства – личный секретарь вождя – возразил на это, что почва, перепаханная на глубину до одного метра, перемешана с застывшей лавой и песком, что первые дни после открытия дороги следует почаще ходить и ездить по ней, чтобы как следует ее утрамбовать.

Матаафа нашел, что цветов недостаточно.

Весь день четвертого мая рабочие занялись дополнительной посадкой цветущего кустарника, который образовал живой барьер по обеим сторонам дороги. Утром пятого мая неподалеку от дома Стивенсона вбили столб и прикрепили к нему доску с каким-то текстом. Доску прикрыли холстом и приставили к столбу часового. В полдень в Вайлиму пришел Матаафа со своей свитой. Туземное население заполнило площадь перед домом Стивенсона и Ллойда.

Сосима пригласил Тузиталу на террасу. К нему подошел Матаафа и после длительных церемоний взял своего друга под руку и подвел к столбу. Часовой сдернул с доски холст. Матаафа поднял руку. Толпа по военному построилась и замерла.

– Великий друг и брат Тузитала! – громко провозгласил Матаафа. – Я прочту, что написано на этой доске. На ней написано следующее…

Матаафа дал знак, и перед Стивенсоном поставили деревянный трон – высокое кресло, на котором дома у себя сидел вождь в часы приема и суда. Стивенсон молча, чувствуя себя необычайно сконфуженным и умиленным, опустился на сиденье трона. Матаафа поднял обе руки и громко произнес:

– «Дорога Любящего Сердца» – вот что написано на доске, Тузитала! И дальше: «В память великой любви к нам Тузиталы и его забот о нас, когда мы были заключены в тюрьму и бедствовали, – мы подносим ему долговечный подарок – эту дорогу, которую мы проложили и хотим, чтобы она существовала вечно!»

Стивенсон встал с трона и обнял Матаафу.

– Я плачу, брат мой, – сказал он и поцеловал вождя в щеку, а потом прижал к себе и еще раз поцеловал – по-европейски – в губы. Толпа стояла безмолвно, ожидая ответной речи. Стивенсон встал на ступеньку террасы своего дома и начал говорить то, что было у него на сердце:

– Вам надо работать и не ссориться между собою, друзья мои и братья! Помните об этом всегда, иначе вашу землю отнимут чужие люди. Ваш маленький остров беден, вы всегда голодны, у вас недостает самого необходимого. Семьи ваши распадаются по вине белых, которые принесли вам горе и беды. Я принимаю ваш подарок, и у меня нет слов для того, чтобы…

Голос его пресекся, слезы затуманили взор. Толпа по-прежнему молчала, устремив глаза на своего Тузиталу. Справившись с волнением, он продолжал:

– Вожди, старшины и бедные люди острова! Многие и многие после вас и меня пройдут по дороге, построенной вами. Я хочу напомнить о римлянах – самых храбрых людях мира, отважных воинах и изобретательных работниках. В Европе и теперь можно видеть дороги, проложенные римлянами, – такие же прочные сегодня, как и в тот день, когда они были окончены. По этим дорогам идут и едут мужчины и женщины, и немногие вспоминают о тех, кто трудился здесь полторы тысячи лет назад, а может быть, и раньше, до пришествия Христа. Но те, кто вспоминает отважных строителей, – те благодарят их, и тем самым они связывают свои жизни с глубоким прошлым истории.

Стивенсон легко и без привычной боли в груди высоко поднял голос и еще раз назвал слушающих братьями.

– Ваша дорога не выдержит столетий, потому что здесь другая почва и климат, но долголетие не измеряется временем. Долго – значит, на хорошую, светлую память, а она у человека, почти как правило, коротка. Навсегда – значит, на жизнь вашу и ваших детей. После вас придут другие люди, новые поколения; они исправят дорогу, поддержат ее, они вспомнят нас, как мы сейчас думаем о них, и это и есть долголетие, вечность, навсегда. Позвольте мне совершить прогулку по этой дороге вместе со всей моей семьей, и, кто хочет, пусть идет с нами, а тем временем здесь приготовят вина и кушанья для пиршества.

Стивенсон позвал Фенни и свою мать.

Он взял их под руки и важно ступил на Дорогу Любящего Сердца. За ним, построившись по десяти человек в ряд, двинулась толпа его друзей.

– Ты дойдешь? – обеспокоенно спросила Фенни.

– Хоть на край света!

– Лу! Ты напрасно придумал эту прогулку, – шепнула миссис Стивенсон, бодро и в ногу с сыном шагая слева от него. – Ты очень бледен, тяжело дышишь, Лу, мой мальчик!..

– О, я еще дышу, мама! Пусть это радует и тебя и меня!

Спустя сорок минут они достигли жилища Матаафы. Стивенсон закурил. Фенни и миссис Стивенсон попросили воды, чтобы утолить жажду, после чего все двинулись в обратный путь. Дамы отдыхали дважды – старая и в самом деле устала, а Фенни сделала привал ради мужа; он был бледен, шагал с трудом и не отвечал на вопросы. Но он разговорился, когда дорога уже кончалась и впереди показался его дом.

Стивенсон занял место во втором ряду строителей дороги – это были старшины племени, люди в возрасте от семидесяти до восьмидесяти лет, сохранившие бодрость и силу, несмотря на то что они с детства работали по восемнадцать и двадцать часов в сутки и каждый мог похвастать, если только позволительно хвастать этим, не одной тысячью ударов, которые выдержала его спина. Стивенсон сказал им о другой Дороге Любящего Сердца – той, что протянулась между ними и открыта для всех, желающих работать во имя будущего братства людей.

Ни одного миссионера не слушали с таким вниманием и доверием, как Стивенсона; каждое его слово запоминалось, каждая фраза вызывала одобрительную улыбку, глаза всех шедших по дороге были устремлены на великого Тузиталу, который, к несчастью, так худ, бледен и слаб. В волосах его уже проступает седина, кожа на лице и шее пожелтела и преждевременно увяла, Тузитала говорит и держится рукой за грудь. Старшины понимают, что Тузитала скоро уйдет от них, – все хорошие люди долго не живут; впрочем, на острове до Тузиталы еще и не было хорошего человека. Может быть, самым хорошим был тот, кто бил не по лицу, а по спине, работать заставлял не с шести, а с семи утра и вместо: «Эй ты, скотина!» – называл по имени. Хороший человек Хэри Моорз, он сгоряча ударит, а потом даст бокал вина и похлопает по плечу. Очень хороший человек английский консул – он вовсе не обращает внимания на самоанцев, не видит их; они для него – то же, что пыль на камне, капля дождя на листве дерева. Но Тузитала… Тузитала послан богом для того, чтобы люди не разучились верить в него и любить своего ближнего. Ах как тяжко болен Тузитала! На него страшно смотреть…

Он едва дошел до своего дома. Он сказал Матаафе:

– Пируйте без меня, мне нехорошо; пойду лягу…

Фенни и миссис Стивенсон по очереди с Ллойдом и Изабеллой дежурили у постели больного. Был приглашен врач. Стивенсон называл его мистером Хьюлетом и совершенно серьезно спрашивал, что ему теперь делать: отправляться на острова на Тихом океане или ограничиться двухмесячным пребыванием в санатории на границе Франции и Швейцарии.

– Он бредит, – шепнул врач Фенни.

– Он шутит, – возразил Ллойд. – Когда-то я знавал доктора Хьюлета, которого любил мой дорогой Льюис.

– Мистер Стивенсон должен лежать в постели, – сказал, уходя, врач.

И – на ухо Ллойду:

– Дни его сочтены. Он может делать всё, что ему угодно, но только лежа в постели.

С этого дня Стивенсон уже не имел сил даже на то, чтобы без посторонней помощи дотянуться рукой до стола и взять папиросу и спички. Несмотря на категорическое запрещение курить, Стивенсон продолжал отравлять себя никотином. Папиросы прятали от него – он требовал их, крича и бранясь.

– Для меня уже ничто не вредно, – говорил он обычно и радовался как ребенок, закуривая.

Иногда, проснувшись, он приглашал к себе Изабеллу и пытался диктовать очередные главы «Вир из Гермистона». Было замечено, что он не особенно внимательно относится к сюжету романа, заботясь главным образом о фразе, переделывая ее по десять – пятнадцать раз.

Его друзья в Англии готовились к известию о его смерти. Кольвин писал Бакстеру о том, что Стивенсон уже потерян для литературы и, если он даже и напишет что-нибудь еще, это уже не будет художественным произведением. «Наш друг увлекся политикой, а политика уложила его в постель», – писал Кольвин.

Журналы английские, американские и французские продолжали печатать критические статьи, посвященные литературной деятельности Стивенсона. Хэнли послал несколько журналов своему другу.

– Мне очень хотелось бы быть инженером, – сказал Стивенсон, когда ему прочитали несколько статей о его романах. – Строителем маяков или мостов. Литературой я занимался бы ради развлечения. Все эти критические статьи абсолютно не объясняют меня, их анализ фальшив и притянут за волосы ради заранее придуманных доводов. Но вот маяк – он и есть маяк, и его не назовешь экипажем. Мост есть мост, и его строитель не рискует быть обвиненным в безнравственности только потому, что мост имеет три, а не четыре пролета. Уберите журналы! Накройте меня пледом, закройте окно, суньте в рот папиросу!..

Сосима и Семели ежечасно докладывали Матаафе о состоянии Тузиталы.

Консулы английский, американский и немецкий ежедневно сообщали своему правительству: «Стивенсон при смерти».

 

Глава вторая

Мистер Чезвилт сдержал свое слово

В ноябре 1894 года на остров Уполо приехала на гастроли труппа английских комедиантов, именовавшая себя «музыкально-комическим семейством Чезвилт». Труппа эта, состоявшая из пяти человек – две женщины и трое мужчин, – побывала на островах Таити, Гавайских и Маршальских, и всюду ей сопутствовал успех: туземное население островов щедро одаривало актеров, встречая и провожая их как самых именитых гостей. Репертуар семейства Чезвилт был таков, что у себя на родине оно, это семейство, не могло бы похвастать длительным ангажементом в каком-нибудь захудалом передвижном цирке или на подмостках харчевен: две молоденькие мисс весьма неискусно ходили по толстому канату, протянутому между двумя деревьями на высоте в три метра, весьма посредственно танцевали на земле под гитару, губную гармонику и барабан и очень плохо пели старинные шотландские песенки. Один из мистеров – старый, толстый Чезвилт – показывал фокусы, другой, помоложе, жонглировал смоляными факелами, третий ходил на руках и преискусно шевелил ушами.

Туземному населению островов нравилось всё, что показывали заморские гости, тем более что денег за право лицезрения своих особ и талантов они не требовали, не отказываясь от платы в тех случаях, когда зрители сами догадывались о материальном поощрении артистов, которые в течение полутора часов доставляли им редкостное удовольствие.

Семейство Чезвилт в полном составе пожаловало в Вайлиму. Оно было приглашено в гостиную, где Фенни, миссис Стивенсон и Ллойд с чувством хорошо скрытой иронии отлично воспитанных людей принялись расспрашивать гостей об их гастролях и главным образом о жизни в Англии. Старший в семействе – шестидесятилетний Оливер Чезвилт – заявил, что он в свое время хорошо знал мистера Стивенсона и был бы необычайно признателен, если бы его – только одного его, мистера Чезвилта, и никого больше – допустили к больному писателю.

– Он получит большое удовольствие от свидания со мною, – сказал мистер Чезвилт. – Мы земляки – я и ваш супруг, – обратился он к Фенни. – Я напомню ему один случай из его юности, и он, клянусь честью, встанет с постели и захочет танцевать с мисс Адой и мисс Луизой. А потом…

– Мой муж болен, – поторопилась прервать гостя Фенни. – Я, пожалуй, сумею представить вас королю Матаафе, и он сделает так, что вы и у нас не сможете пожаловаться ни на публику, ни на сборы.

– Даже больше, – вмешался Ллойд, – вы, сэр, я уверен в этом, надолго задержитесь у нас только потому, что никто из здешних жителей не умеет ходить по канату и разгуливать вверх ногами. Вы их, надеюсь, обучите этому.

– Начнем хотя бы с вас, – великолепно отпарировал мистер Чезвилт и храбро покрутил свои длинные, тонкие усы.

Ллойд, ценя ум и находчивость, решил не обижаться. За него обиделась его мать.

– Признаться, сэр, – сказала она, – я не уверена в успехе ваших фокусов, – у нас не так давно сам король выкинул такой фокус, что…

– Мне всё известно, – расшаркался и низко поклонился мистер Чезвилт-старший. – На Гавайских островах только об этом и говорят. Мистера Стивенсона – моего знаменитого земляка – чтут, любят и боготворят. Я имею в виду диких.

– У нас диких нет, – спокойно заметила миссис Стивенсон, на что земляк ее сына вежливо отозвался:

– Тем лучше для нас, леди! Мы предпочитаем зрителей образованных и воспитанных, почему нам и хотелось бы дать одно представление мистеру Стивенсону.

Ллойд посмотрел на мать, Фенни перекинулась взглядом с миссис Стивенсон, та вопросительно уставилась на Изабеллу, только что кончившую писать под диктовку отчима. Она заявила, что больному сегодня легче, он чувствует себя прекрасно и хочет знать, с кем именно беседуют его родные в гостиной.

Ллойд извинился перед семейством Чезвилт и прошел к отчиму. Беседа продолжалась. Фенни занялась письмами на имя консулов и Матаафы, рекомендуя им прибывших актеров. Возвратился Ллойд. Он сказал, что мистер Стивенсон выразил желание посмотреть на представление, которое, как ему кажется, лучше всего устроить на площадке возле столба, знаменующего начало «Дороги Любящего Сердца».

– Отлично, – сказал мистер Чезвилт. – Я видел это место; его вполне достаточно для нас.

– Мистер Стивенсон будет смотреть на ваше представление из окна, – продолжал Ллойд, крайне недовольный тем, что его отчим заинтересовался проезжими комедиантами и пожелал видеть их завтра же утром. – Сколько времени длится ваше представление, сэр?

– И полчаса, и час, и полтора, – ответил мистер Чезвилт. – Программа в своем полном объеме занимает час двадцать пять минут. Но имейте в виду бисирование, сэр, что весьма и весьма возможно.

Комедиантам был предложен завтрак. Обе мисс – Ада и Луиза – в конце концов очаровали миссис Стивенсон, и она первая исключила из своей речи иронический тон. Сдалась и Фенни, которую потешал новыми анекдотами мистер Чезвилт-младший, жонглер, умевший шевелить ушами, чему он незамедлительно принялся учить Ллойда.

– Вы хорошие люди, – окончательно расчувствовалась миссис Стивенсон. – Мой сын полюбит вас, он тоже человек с юмором.

– Не сомневаюсь, – несколько самонадеянно проговорил мистер Чезвилт-старший.

Мисс Ада и ее подруга – курносые, хорошенькие блондинки – заявили, что канат, по которому они завтра пойдут, будет поднят на высоту до пяти метров.

Вечером гастролеры побывали с визитом у Матаафы и английского консула и после полуночи водворились в одном общем номере гостиницы «Ржавый якорь».

… Стивенсон с нетерпением ребенка ждал начала представления. Он с детства любил канатоходцев, клоунов, жонглеров, фокусников, укротителей диких зверей. Когда Ллойд сказал, что один из комедиантов называет себя уроженцем Эдинбурга, Стивенсон оживился настолько, что можно было подумать: этот человек сейчас встанет с постели и заявит, что он здоров.

– Мой дорогой Льюис совсем ребенок, – сообщил Ллойд своей матери. – Эти фокусники и плясуны, я полагаю…

– Я тоже так думаю, – прервала Фенни, и сын отлично понял и то, что именно подумала мать и чего не мог думать он.

– Они бессильны, – сказал он.

– Они напомнят ему о родине, – с ревнивыми нотками в голосе заметила Фенни. Об этом Ллойд не подумал и уже не решился бы повторить своей фразы. Он только еще раз иронически отозвался об их искусстве и вульгарности семейства в целом.

Комедианты явились в десять утра. Они были в костюмах – пестрых и эксцентричных: обе мисс – в коротких плиссированных юбочках и ярко-желтых с глубоким вырезом на кофтах без рукавов. Мужчины вырядились испанцами, заменив широкополые шляпы клоунскими колпачками. От дерева к дереву протянули канат длиною не менее пятнадцати метров. Стивенсон из окна своего кабинета смотрел на бедное, примитивное, лишенное блеска и техники искусство предприимчивых комедиантов, и перед ним возникало детство в Эдинбурге, балаганы на Университетской площади, где давались такие же представления. Ллойд стоял за спиной отчима и морщился каждый раз, когда мисс Луиза с умилительной неуверенностью скользила, не поднимая ног, по канату, а ее партнерша следовала за нею в такт разноголосицы маленького оркестра, состоявшего из визгливой губной гармоники, глухо рокочущей гитары и озорного барабана, причем барабана больше всего и боялась мисс Луиза, вздрагивая и бледнея, когда били в него после каждого ее шага на канате.

– Дерзкая работа, – кривя губы и усмехаясь, сказал Ллойд.

– В ней есть стиль, – тоном похвалы заметил Стивенсон. – Не кажется ли тебе, мой друг, что эти артисты пародируют цирковые номера? По-моему, именно это они и делают, и, надо признаться, очень ловко!

– Они сами пародия, – пренебрежительно отозвался Ллойд. – Вы добрый человек, мой дорогой Льюис, вы во всем видите…

– Ты прав, я стараюсь видеть то, что мне нравится. Так с каждым из нас. Смотри, как хорошо жонглирует этот длинноногий испанец! А что будет делать старик – ты не знаешь? Я хочу выйти из дому, честное слово, – мне сегодня лучше, чем всегда!

Представление продолжалось час двадцать пять минут. По просьбе Стивенсона актеров пригласили к нему в кабинет. Мистер Чезвилт-старший, о чем-то пошептавшись с членами своего семейства, направился к Стивенсону один. Он закрыл за собой дверь и немедленно уселся в кресло подле койки больного.

– Вы не изменились, сэр, – сказал он, внимательно и жадно оглядывая Стивенсона. – Всё такой же… Конечно, что-то изменилось в лице, но…

– Вы меня где-нибудь видели, мистер Чезвилт? Курите, пожалуйста. Возьмите сигару. Папиросы очень крепкие – крепче сигар.

– Я видел вас почти тридцать лет назад, сэр, – ответил комедиант. – Имеются некоторые обстоятельства, в силу которых вы запомнились мне навсегда. Да и вы, надеюсь, меня не забыли.

– Напомните, очень прошу вас, – чуя что-то таинственное, требовательно произнес Стивенсон, вглядываясь в гостя и чувствуя, как сильно забилось сердце и чуточку закружилась голова. – Кто вы, мистер Чезвилт?

– Кто я? Гм… – гость потер руки. – Вы помогли мне в поисках клада, – сказал он и еще ближе придвинул кресло к койке. – Было это…

– Давид Эбенезер! – воскликнул Стивенсон, приподнимаясь и вскидывая руки над головой. – А где Кэт?

– Вы ее помните, сэр? – без малейшего удивления спросил гость. – Кэт Драммонд… Господи, с тех пор прошло…

– Что с Кэт? – выкрикнул Стивенсон и глухо закашлялся. – Отвечайте, где Кэт Драммонд? Вы должны это знать!

Он зажал себе рот платком, чтобы никто в доме не услышал кашля. Темная синева поползла по его щекам, глаза вдруг вспыхнули, словно в них прибавили света. Мутные капельки пота выступили на лбу.

– Последний раз я видел ее пять лет назад, – ответил гость. – Она танцевала в горах с бродячими актерами. Потом…

– Она ни на что не жаловалась? Ей живется хорошо? – спросил Стивенсон, откидываясь на подушку и вытягивая руки вдоль тела.

– Ей всегда жилось плохо, сэр, – вздохнул гость. Он что-то понял, о чем-то, по-своему и неверно, догадался и решил врать: у старого мистера Чезвилта, у пройдохи Давида Эбенезера, тоже было сердце, как у всех людей…

– Но она, Кэт Драммонд, никогда не унывала, сэр. Господь и привода подарили ей легкий характер. Кроме того, у нее была душа ребенка.

– Была? Вы сказали «была»? – омраченно спросил Стивенсон. – Кэт умерла?

– Она жива, сэр; у нее дети, она счастлива, – ответил мистер Чезвилт и тотчас спросил себя: «То ли я говорю, что надо?»

– Вы ее встречаете? Видели ее? Возьмите же сигару! Сам бог послал вас ко мне, мистер Эбенезер!

– Чезвилт, – учтиво поправил гость. – Ради бога, не вспоминайте Эбенезера!

– Вы читали мой роман «Катриона»? – спросил Стивенсон, ловя какую-то ускользающую от него мысль.

Гость кивнул головой. Он не лгал.

– Что вы скажете об этой книге, мистер Чезвилт? Ее читают? Она нравится?

– Ее любят, сэр, – задушевно и тепло произнес гость. – Вас все любят.

– Спасибо, – твердо и четко сказал Стивенсон. – Послушайте, мой друг, – он понизил голос, опасливо посмотрел на дверь, – возьмите меня к себе, в свою труппу!..

Гость рассмеялся. Грустно улыбнулся Стивенсон.

– Я не шучу, я совершенно серьезно прошу вас взять меня с собою. Я хочу перемен, новостей, радости… Хочу на родину. В самом деле, возьмите меня, дорогой Давид Эбенезер! Простите за нескромность, но – одно мое имя…

Без стука вошла Фенни, строго окинула взглядом мужа и гостя и сказала, что артисты хотят видеть «знаменитого хозяина Вайлимы».

– Пусть войдут, – недовольно произнес Стивенсон.

Мисс Луиза выпросила у него автограф на титульном листе «Черной стрелы», – книгу она купила в Гонолулу. Мужчины молча обозревали известного писателя, а мисс Ада выразила сожаление по поводу его недуга, – было бы хорошо, если бы мистер Стивенсон вместе с ними «прокатился» по океану. Стивенсон сказал на это, что так оно и будет, и даже в самое ближайшее время. Фенни обеспокоенно посмотрела на мужа: что-то он необычайно возбужден и чем-то заинтересован… Не может быть, чтобы ему понравился этот бродячий цирк. Тут что-то другое. Ага, есть способ выведать, в чем здесь дело!

– Покатайся, Луи, встряхнись, – сказала Фенни, стараясь вложить в слова свои предельную искренность, боясь, что муж примет их за то, чем они, в сущности, и были, – за шутку. – Матаафа как-то говорил о целительной силе путешествий, помнишь?

– Знаю давно и без Матаафы, – ответил Стивенсон, глядя на мистера Чезвилта-старшего вспоминающими, прощупывающими глазами. – Мы уже договорились с моим дорогим гостем, Фенни.

– Вот как! – брезгливо поморщилась Фенни, кутаясь в шелковый ярко-пунцовый платок. – Ты недурно играешь на флейте.

– Ой, мы разбогатеем! – захлопала в ладоши мисс Луиза. – Мистер Стивенсон играет на флейте!..

– Я ем огонь, – вставил мистер Чезвилт. – Две недели тренировки – и бешеный успех у диких! Заворачивать огонь в бумагу я умею и сейчас!

Фенни посидела несколько минут и без предлога вышла из кабинета.

Гости стали прощаться. Стивенсон задержал бывшего кладоискателя; он попросил его открыть верхний ящик слева в бюро, стоявшем в углу, и взять себе конверт с надписью на нем: «За представление». Мистер Чезвилт взглянул, что в конверте, и заявил:

– Это слишком щедро, сэр! Достаточно и половины!

– Столько же я пришлю вам спустя две недели, мой друг, – устало проговорил Стивенсон, не отводя взгляда от своего гостя. – Я жду денег из Англии и Америки. Горячо прошу вас принять то, что в этом конверте, – это плата за представление, которое очаровало меня.

– Но, сэр…

– Деньги, которые вы получите в декабре, предназначаются на поиски Кэт.

– На поиски Кэт… – тихо повторил мистер Чезвилт.

– Вам это легче, чем мне, – доверительно и просто произнес Стивенсон. – Дайте слово, что исполните мою просьбу. И поторопитесь, потому что…

– Немедленно извещу вас, сэр, как только… – начал мистер Чезвилт и нарочно не докончил, полагая, что его непременно перебьют и тем освободят от нехорошей, гадкой лжи. Но Стивенсон не перебивал, он неотрывно смотрел в глаза гостю и, казалось, читал в его душе. Молчание длилось долго.

– Если же Кэт нет в живых и вы это уже знаете, – решился произнести Стивенсон, – то вы сию секунду скажете мне об этом! Прошу! Требую!

– Я ничего не знаю, – солгал мистер Чезвилт. – Я давно не видел ее, мне неизвестно, где она, сэр…

– Но вы же говорили, что она счастлива, что у нее дети! – запальчиво вырвалось у Стивенсона, и глаза его сверкнули.

– Да, но это было пять лет назад, – повторил свою старую ложь мистер Чезвилт. – С тех пор…

– Берегитесь! – сквозь зубы, задыхаясь, проговорил Стивенсон и спустил с койки ноги. – Я заставлю вас поклясться, сэр! Впрочем… я боюсь правды. Может быть…

Не договорил и упал головой на подушку.

– Куда мне ехать! Куда мне, мистер Чезвилт!.. Но дайте слово, что вы сообщите мне о Кэт всё, что узнаете. Дайте слово, немедленно!

– Даю слово, дорогой сэр! – Голос у гостя дрогнул. – Как только узнаю – немедленно сообщу вам!

Мистер Чезвилт сдержал свое слово.

Он сообщил Стивенсону о смерти Кэт Драммонд, но – письмо было получено спустя неделю после того, как прах Тузиталы опустили в глубокую могилу на вершине Веа…

 

Глава третья

Накануне

Теперь у него было очень много времени на то, чтобы думать о себе – без всякого повода и причин: с утра до вечера он лежит в постели, курит; ему читают газеты, он диктует письма, но сочинять уже не может. Дар воображения еще не покинул его, – Стивенсон смотрит в окно, наблюдает за Фенни, матерью и Ллойдом, ласково разговаривает со слугами, и в голове привычно тикает с детства заведенный механизм, связывающий в одну большую картину разрозненные кусочки бытия своего и чужого. «Сент-Ив» доведен до середины. Роман о судье, приговорившем к смерти своего сына, едва начат. Томит и быстро погашает все желания страшная слабость. Порой Стивенсону кажется, что он висит в воздухе между потолком и койкой.

С утра и до вечера он размышляет о себе. Всё ли сделано? Ничего не сделано: книги не в счет, книги – это всего лишь литература. Но всё же как сделано хотя бы это? Сделано хорошо, если верить людям, – и тем, которые печатают книги, и тем, что покупают их. Грустно и досадно, что так мало было в жизни действия, службы, работы для людей. Сейчас благодарят тысячи, а нет и одного, кто сказал бы: «Спасибо, ты помог!»

Матаафа разуверяет, и то же в один голос твердят «дикие», они намерены высечь из камня памятник Тузитале и поставить его у подножия Веа.

– Ты будешь смотреть на себя, – сказали ему самоанцы, – и никогда не умрешь. Нам надо торопиться, ты почаще гляди в окно: старый Лу-Тики рисует тебя, а его сын мнет глину, и из нее показывается твоя голова. Очень похоже, Тузитала.

Роден в Париже начал когда-то отсекать от глыбы мрамора куски, и через месяц проступили очертания профиля Стивенсона. Однажды Роден чем-то был недоволен, – он с размаху ударил маленьким молоточком по левой мраморной щеке и, крепко выругавшись, кинул молоточек в угол. «Надо начинать сначала, – зло прошептал Роден, – второй раз со мною такое случается…»

«Значит, не судьба, – сказал тогда Стивенсон Родену. – Да мне и не хотелось, чтобы что-нибудь вышло. Боюсь своих изображений, – они неподвижны…»

«Такими мы все будем», – буркнул Родеа.

«Предоставим это природе и освободим искусстве от производства надгробий», – сказал Стивенсон.

«Критика всё равно будет обвинять», – шутливо усмехнулся Роден.

«Обвиняя, она находит свою жизнь», – ответил Стивенсон.

Сегодня у него много причин для того, чтобы не быть довольным критикой. В лучшем случае, почти все статьи о нем бегло или подробно пересказывают сюжет, заявляют о своем личном удовлетворении работой писателя и в конце концов уподобляются учителю литературы, который в классном журнале ставит наивысший балл. В некоторых случаях критика негодует на романтизм, как на школу и течение, и неодобрительно отзывается о книге. Анализ? Его нет. Разъяснение читателям характеров и стиля? Этого тоже нет. Недавно появились статьи соболезнующие, статьи-визитеры, ахающие и охающие по поводу тяжелого недуга, павшего на долю «романтика-скитальца»; некто Джон Хэттер назвал Стивенсона романтиком действия, но ни слова не сказал о событиях на острове. Критик-сноб Чарльз Грахам ополчился на Стивенсона за его «героические выходки лунатика, загипнотизированного Матаафой, живущего отраженным светом, исходящим от тех, кто дергает за нитку эту послушную куклу…». Французы откровенно и декламационно хвалят всё, что написал, пишет и напишет «романтик из Эдинбурга». Америка без конца переиздает. Германия изредка печатает в альманахах – и не в начале, а в соответствии с алфавитом. Россия переводит много, часто и весьма тщательно, и – с трогательной влюбленностью в экзотику – иллюстрирует. Итальянские издатели включили Стивенсона в число писателей, обязательных для внеклассного чтения. Стивенсон безоговорочно признан всюду, но литературные закройщики, номенклатурщики и выдумщики наименований спорят о деталях, мелочах и, как полагается, изрядно врут, не понимая друг друга.

Второго декабря 1894 года Стивенсон проснулся в десять утра и попросил к себе Фенни. Она остановилась на пороге, издали с глубокой скорбью глядя на мужа: он исхудал, высох, казался абсолютно невесомым, чем-то похожим на привидение с обвисшими усами и короткой острой бородкой.

– О, какая боль! – закрыв глаза и вытягиваясь, произнес Стивенсон. – Скажи, дорогая, я выгляжу страшно?

– О нет, – ответила Фенни и, не отваживаясь лгать мужу, резко повернулась и вышла.

Стивенсон потребовал зеркало. Ллойд исполнил его просьбу, но больной не в силах был держать маленькое круглое зеркальце в руках; он уронил его на одеяло и печально произнес:

– Фаса уже нет, только профиль…

– Хорошая шутка, мой дорогой Льюис, – рассмеялся Ллойд, приказывая себе запомнить это предельно серьезное наблюдение отчима.

– Уходи, Ллойд, – сказал Стивенсон. – Я хочу уснуть.

Ллойд передал эту сцену матери.

– Боюсь, что мой дорогой Льюис уже в преддверии вечного сна… Я поеду за доктором, мама.

Бальфур заржал и не двинулся с места, когда Ллойд сел в седло и тронул повод. Бальфур бил копытом по гравию дороги и скалил зубы. Ллойд громко назвал имя его хозяина, и конь навострил уши, повернул голову, словно желая еще раз услыхать это имя. Ллойд назвал его и дернул повод. Бальфур с места взял в галоп, а потом перешел на рысь и спустя десять минут остановился подле дома врача.

Обратно Бальфур нес на себе двух всадников: мистер Чезер сидел позади Ллойда. Стивенсон спал, дыхания его не было слышно. Врач внимательно посмотрел на него, приложил ухо к сердцу. Больной не проснулся. Врач молча посмотрел на Ллойда, Фенни и миссис Стивенсон, пожал плечами.

– Что я могу сказать! – заявил он, садясь за круглый стол в гостиной. – До конца года остается двадцать девять дней. Не думаю, что мистеру Стивенсону удастся встретить новый, тысяча восемьсот девяносто пятый год… Впрочем… я ничего не знаю, ничего не знаю, и не ждите от меня какого-то помилования! Я только врач, только врач…

 

Глава четвертая

Трое острят

Шнейдер нервничал: представителя Америки всё не было, хотя часы показывали двадцать минут восьмого. Шнейдер сидел в широком, похожем на кровать, кресле, под портретом кайзера Вильгельма Второго. Воинственная, откровенно-театральная поза императора Германии внушала трепет и почтение не одному Шнейдеру, любившему повиновение и солдатскую дисциплину, – консул Великобритании с нескрываемым страхом поглядывал на портрет, морщился и ежился, теша воображение свое картинами сражений, в которых английская армия гонит армию немецкую.

В семь тридцать пришел представитель американского правительства на острове. Он на ходу кинул трость на диван, а затем тяжело опустился в кресло и, подняв ноги, положил их на спинку стоявшего перед ним стула.

– Умирает, – сказал американец, ни на кого не глядя. – При смерти, – добавил он и посмотрел на Шнейдера. – Прислуга у него вышколенная, – обратился он к англичанину. – Молчат, словно воды в рот набрали. Мои черномазые слуги и так и этак – молчат!

– А что, собственно, случилось? – спросил англичанин, пожимая плечами: этому жесту он научился у Шнейдера. – Неспокойный человек умирает, только и всего.

– Этот неспокойный человек причиняет нам хлопоты и неприятности, – дымя сигарой, прошамкал Шнейдер. – Я пригласил вас к себе, джентльмены, для того, чтобы сообщить нашим правительствам о смерти Стивенсона одним и тем же текстом, чтобы…

– Одним и тем же текстом… – иронически, сквозь зубы, едва слышно, произнес англичанин. И громче: – Чтобы…

– Чтобы в одном и том же тексте наши правительства увидели единодушие наше и полное понимание того, что…

– Не согласен, – вспыльчиво произнес англичанин, приподнимаясь с кресла. – Я уже заготовил текст. Вот он – несколько слов: Стивенсон умер, хоронят туземцы.

Шнейдер наскоро записал эти слова, неодобрительно качнул головой. Не понравился текст и американцу; он глубоко вздохнул и побарабанил ногами по спинке стула. Стул заскрипел. Шнейдер насторожился.

– Внимание! – он поднял большой палец левой руки и выпучил глаза. – Четыре слова, придуманные нашим коллегой, дают колоссальный материал для газет. Тут такое можно расписать и напридумать!..

– Я отлично знаю мои газеты, наши газеты, – моментально поправил себя англичанин. – Из смерти они никогда не сделают сенсации.

– У нас, наоборот, сенсацию сделают и из воскресения из мертвых, – отозвался американец и стал хохотать, удивляясь, что делать это ему приходится соло. – Я имею совершенно другой текст – угодно послушать?

– Угодно, – тоном начальника изрек Шнейдер.

– Слушаем, – сказал англичанин.

– Внимание! В ночь на… – здесь я оставляю место – скончался всемирно известный…

– Хватили! – прервал Шнейдер, а его коллега, сидевший напротив, только махнул рукой.

– Да, хватил, – согласился американец, – но, если бы я не хватил, они там назвали бы его бессмертным, У нас на этот счет… Прошу слушать дальше: известный писатель мистер Стивенсон. Похороны принял на свой счет король Матаафа. Здорово звучит, а?

Сперва расхохотался Шнейдер, потом англичанин, а за ним залился, как дюжина колоколов, и американец.

– Для юмористического листка в субботу! – воскликнул Шнейдер, посыпая пеплом сигары свои колени. – Принял на свой счет король Матаафа! Надо же! А я только что, пять дней назад, уплатил по договору этому королю некоторую сумму!

– Львиную долю этой суммы вы получили по переводу из Лондона, – кстати заметил англичанин и даже погрозил пальцем.

– Сотня долларов падает и на мое отечество, – продолжая хохотать, выдавил из себя американец. – Три экземпляра всех наших газет…

– По три экземпляра всех ваших газет, – назидательно поправил Шнейдер.

– Всё равно, коллеги, – все газеты с таким вот извещением будут доставлены королю Матаафе. А чтобы…

В дверь постучали. Шнейдер сказал: «Да!» – и в кабинет шагнул слуга – европеец, лицом похожий на актера. Он встал навытяжку, подобно солдату в строю, и громко отчеканил:

– Положение безнадежное, больной умрет сегодня. В Вайлиме переполох. Слуги плачут. От Матаафы скачут. К Матаафе скачут.

И замолчал. Шнейдер сухо спросил:

– Ну, а дальше? Всё? Твое мнение?..

– Мне очень жаль мистера Стивенсона, – последовал ответ, по интонации совсем не похожий на солдатский, невыразительный рапорт. – Разрешите идти?

– К черту! – крикнул Шнейдер, вскакивая с кресла. – К черту с твоим красноречием! И чтобы я не слыхал подобных глупостей! К черту!

– Умирает хороший, добрый человек, господин, – мягко проговорил, опуская голову, слуга. – Разве я лишен права жалеть тех, кто умирает так рано?..

– Плевать я хотел на тебя и твое право! – хрипло произнес Шнейдер, несколько виновато взглянув на коллегу из Англии. – Марш!

Слуга удалился. Шнейдер покачал головой. С минуту длилось хорошо организованное, никому не мешающее молчание. Наконец Шнейдер поднялся с кресла и, закрыв глаза, начал:

– Прошу выслушать мой текст, коллеги. Угодно?

Шнейдер открыл глаза, уставился взглядом в некую, заранее, видимо, выбранную точку и, отчеканивая каждое слово, медленно й чуточку нараспев проговорил:

– Умер лишенный английского подданства писатель Стивенсон, прибывший на остров Уполо ради того, чтобы поправить свое пошатнувшееся здоровье. По желанию покойного его хоронит местное население. Неплохо?

– Пусть будет так, – равнодушно молвил англичанин. – Только вот относительно подданства…

– Ерунда, – сказал американец, пыхтя сигарой. – Пусть там, в Европе, поломают головы.

– Головы поломают и в Америке, сэр, – поклонился Шнейдер. – Так что же, текст принят? Посылаю!

– О, какой храбрый! – воскликнул англичанин. – Но он еще не умер!

– Мы все умрем, – отозвался Шнейдер и, подумав, добавил нечто афористическое: – Бессмертных пока что нет, но они, может быть, будут.

 

Глава пятая

Последняя

С утра третьего декабря Стивенсону казалось, что он живет последний день на земле. Чтобы разбить эту мысль, отогнать ее от себя и думать о будущем, он встал с постели, собрал все свои силы и без посторонней помощи дошел, держась за стены и спинки кресел, до столовой.

– Здравствуй, мама, – сказал он миссис Стивенсон, читавшей газету подле окна. – Сегодня, кажется, сильный ветер?..

– Сильный ветер, Луи, – покорно отозвалась миссис Стивенсон. Ее испугали худоба и бледность сына. – Сядь, мой мальчик!

– Я давно не сидел в кресле дедушки, – с трудом проговорил Стивенсон, держась за подлокотник высокого и вместительного, как трон, кресла. Ему насчитывалось чуть меньше ста лет. Оно было знаменито тем, что в нем сидели за обеденным столом Вальтер Скотт и сэр Роберт – дед Стивенсона. Два года назад в кресле поселился какой-то жучок, он прорыл в спинке и ножках глубокие ходы, оставив для выхода крохотные круглые отверстия. Их замазывали воском и смолой, но очень скоро подле них появились новые, едва заметные отверстия. Ллойд говорил, что он видел их, когда кресло стояло у Стивенсонов в Эдинбурге, но миссис Стивенсон опровергала это, настаивая на том, что здесь, на острове, портится вся мебель и даже картины и фарфор. Все вещи трещат, рассыхаются, приходят в негодность.

– Завелся жучок и во мне, – сказал Стивенсон, вспоминая разговоры по поводу порчи мебели. – Он точит мою грудь, потрескивает в спине и бегает в ногах. Где Фенни, мама?

– Пошла в порт, Лу. Получена посылка от Бакстера, – кажется, третий том твоих сочинений.

– Моих сочинений… – задумчиво повторил Стивенсон, вытягивая ноги и откидываясь на спинку кресла. – Странно, у меня сочинения… Скажи, мама, ты в состоянии считать их чем-то стоящим, интересным?

Миссис Стивенсон недоуменно посмотрела на сына. Шутит? Хороший признак, – Лу давно не шутил, не рассказывал анекдотов, не читал стихов – ни своих, ни чужих.

– Интересные, хорошие книги, Луи, – сказала миссис Стивенсон и, взяв со стола ножницы, принялась остригать ими засыхающие листья у цветов, что стояли в горшках на подоконниках и вились по трельяжу. – Твои книги, Лу, бессмертны.

– Ты хочешь сказать, что они переживут меня? Что ж, это возможно. Издатель печатает их на плотной, хорошей бумаге…

Он рассмеялся, уронил голову на грудь и долго не мог поднять ее: не было сил. Миссис Стивенсон оставила свое занятие, позвала Сосиму, жестом указала на своего сына.

– Тузитала спит; это хорошо, – сказал слуга и взглядом любящим, обожающим окинул Стивенсона. – К Тузитале приходил мистер Шнейдер, я не пустил; мистер Шнейдер ругался и поднимал руки. Я не пустил. Мистер Шнейдер сказал, что убьет меня, если я не впущу его к Тузитале. А я не пустил…

– Спасибо, Сосима, друг мой, – едва слышно произнес Стивенсон и медленно, с усилием поднял голову. Глаза его были закрыты. – Принеси мне вина, Сосима. Нет, не этого, сходи в погреб…

– Бургундского, – шепнула миссис Стивенсон Сосиме.

– Тузитале можно давать вина? – недоверчиво спросил Сосима, оправляя на голом теле своем белоснежной чистоты передник, похожий на халат, закрывавший всю его богатырскую фигуру.

Сосима несколько юмористически относился к матери Тузиталы и приказания ее выполнял только после контроля Фенни или Ллойда. Мать Тузиталы, по мнению всех слуг в Вайлиме, была умной, почтенной женщиной, но именно потому, что она являлась матерью обожаемого самоанцами человека, то есть лицом, которое руководилось только одним чувством и тем самым всегда рисковало и, возможно, вредило здоровью своего сына, – ей не особенно-то можно было доверять. Она ездила верхом на лошади и метко стреляла в цель из винчестера, громко смеялась, когда все в доме спали, кидала в окно своему сыну цветы, забывая о том, что он непременно поднимет их, а этого ему нельзя делать, – опасно для здоровья, утомительно для его слабых сил. Она любит задавать ему праздные, по-женски нелепые вопросы, когда достаточно одного взгляда, который очень часто и заменяет вопрос. Она и сейчас хочет, чтобы сыну принесли бутылку бургундского вина, а бургундское, кажется, очень крепкое, хмельное. Очень может быть, что Тузитале вообще нельзя пить вино…

– Бургундское всё вышло, – подумав, произнес Сосима.

– Принеси, мой друг; невероятно, чтобы оно всё вышло, – сказал Стивенсон, стараясь улыбнуться. – Мне это можно, мой друг.

Сосима вышел и в кухне посоветовался с Семели, можно ли давать Тузитале бургундское, – больной выглядит очень плохо, глаза у него тусклые, как запотевшее стекло, щеки ввалились, руки желтого цвета и пальцы дрожат на подлокотнике кресла.

– Поди к Ллойду и спроси, не нужно ли и ему вина, – сказал Семели. – А он спросит: а кому же еще? Ллойд знает, что можно Тузитале и чего нельзя.

– Ллойд куда-то уехал верхом, – сообщил Сосима. – В доме только мать Тузиталы.

– Тогда скажи, что бургундского нет.

– Я уже врал, – сокрушенно качая головой, признался Сосима.

– Тогда вот что… не надо вина. Тузитала забудет. Он, наверное, уже спит.

– Пузатый доктор вчера сказал, что вино можно давать, – вспомнил Сосима.

– Они все врут, они ничего не понимают, – пренебрежительно усмехнулся Семели. – Иди и развешивай на веревочке белье.

В этот день – последний в жизни Стивенсона – к нему пришел Матаафа. Все сидели за столом и завтракали. Матаафа за руку поздоровался со Стивенсоном и, ни слова не произнося, сел на стул несколько поодаль от Фенни. Стивенсон пил разбавленное водой вино – «роман с предисловием», как он называл такое питье, и, чувствуя себя лучше, чем три часа назад, задавал своему другу вопросы. Для туземного населения английское консульство открыло две лавки в центральной части острова. В этих лавках можно было покупать товары в долг без надбавки, но с одним условием: следовало оплатить ранее приобретенные вещи в момент очередной покупки. Это условие сильно затрудняло покупателей, и Матаафа решил просить Стивенсона написать по этому поводу в английские газеты. Но, побеседовав с ним минут десять, Матаафа убедился, что Стивенсон не в состоянии писать что-либо, и отложил разговор до следующего визита.

– Я приду к Тузитале завтра, – сказал Матаафа. – Прошу извинить меня.

Матаафа поклонился сидевшим за столом и, сопровождаемый своими слугами, стоявшими у дверей, удалился.

– Он сказал: завтра… – произнес Стивенсон, разрезая апельсин. – А почему он не захотел говорить со мною сегодня? Я так плохо выгляжу?

Он посмотрел на свою мать, отложил разрезанный надвое апельсин и потянулся к вазе с бананами.

– Матаафе некогда, он торопится, – сказала миссис Стивенсон, трудясь над крылышком цыпленка. – Матаафа всегда такой.

– Очень деликатен и мнителен, – добавил Ллойд, обращаясь к отчиму. – Ему показалось, что он помешал.

– Может быть, – вздохнув, уронил Стивенсон и ничего не взял из вазы с бананами.

В окно заглянул, встав на скамью, старый Галлету, – он жил в Вайлиме на положении почетного пенсионера и абсолютно ничего не делал. Он увидел Стивенсона, его четкий профиль, глубоко запавшие глаза и сказал себе: «Вайлима скоро осиротеет…»

– Что мы будем делать, когда Тузитала умрет? – спросила жена Сосимы одного из приближенных Матаафы. Тот ответил, что всем будет плохо, что все деревья засохнут, а небо потемнеет. Может случиться, что и звезды потухнут и солнце перестанет светить и греть. Жена Сосимы всему верила потому, что говоривший с нею верил в это. Всё же он не допускал, что Тузитала умрет. Во всяком случае, сегодня этого не случится. Тузитала сам знает, когда ему умереть. Тузитала не хочет умирать, ему надо работать, писать и заботиться о людях. Какая глупость – Тузитала и смерть!..

– Почему вы все так странно смотрите на меня? – спросил Стивенсон, взглядом останавливаясь на каждом, кто сидел за круглым столом. – Раньше вы иначе смотрели на меня…

– На кого же нам и смотреть? – ответила его мать, пожимая плечами.

Фенни повторила ее жест и улыбнулась. Изабелла и ее муж (он ненадолго приехал вчера) переглянулись и опустили глаза. Ллойд сказал:

– Мой дорогой Льюис становится мнительным, и совершенно напрасно.

– Ответы неудовлетворительные, – заметил Стивенсон и пожаловался на головную боль.

Его немедленно уложили в постель; он попросил Изабеллу прочесть ему что-нибудь из «Книги джунглей» Киплинга, – автор месяц назад прислал ее «самоанскому отшельнику», как писал о том на титульном листе. Стивенсон слушал внимательно, несколько раз просил дважды и трижды прочесть те страницы, которые ему особенно чем-либо нравились. В начале пятого он продиктовал письмо Хэнли и, по просьбе Фенни, просмотрел счета и расходы за ноябрь. Потом он ненадолго забылся в неспокойном, болезненном сне. В пять ему захотелось пить.

– Мне очень хочется домой, – сказал он падчерице. – Так сильно хочется!.. Что-то там, в Эдинбурге, делается сейчас…

И пробормотал полувнятно:

– Снег на крыше… роса на вереске… «Бель-Рок»… птицы…

И вдруг четко и внятно крикнул:

– Кэт Драммонд!

Изабелла боялась этого имени. Она никогда не видела Кэт и не знала, хороша она или дурна, но частое повторение короткого, как выстрел, имени пугало ее и щемило сердце. Она хотела уйти из кабинета, но отчим спросил:

– Какое сегодня число?

– Третье, – ответила Изабелла. – Третье декабря.

– Третье декабря… – повторил Стивенсон. – В Эдинбурге снег… На море шторм… Смотрителям маяков работа… Позови, пожалуйста, Ллойда. Впрочем, не надо. Кажется, мы так и не закончим нашего романа…

– Не будем торопиться, – неуверенно произнесла Изабелла. – Времени достаточно.

Стивенсон усмехнулся.

– Времени всегда много, – сказал он. – Жизнь коротка, но в ней очень много дней, часов, минут… Когда подходишь к двери небытия, яснее видишь, мой друг, сколько времени ты потерял напрасно. А его было так много!.. Посмотри на меня, не уходи.

Изабелла посмотрела в глаза отчиму, улыбнулась и под благовидным предлогом вышла из кабинета.

Так проходил последний день Тузиталы.

В семь вечера он сам, без посторонней помощи, пришел в столовую и сел на стул. Беседа началась незамедлительно – говорили о последних новостях в Европе, о Парижском салоне, о выставке Родена, о том, что через два года исполняется сто лет со дня смерти Роберта Бёрнса. Стивенсон просил напомнить ему о статье, которую он непременно напишет по поводу предстоящей даты. «А то, возможно, они там забудут», – сказал он, вкладывая в слова «они там» насмешливо-иронический оттенок.

– А завтра утром я намерен отправиться в гости, – заявил он и протянул руку к ящичку с папиросами. Фенни покачала головой, глядя на мужа, прикуривающего от уже выкуренной, но еще тлеющей папиросы. – Давно не был у коменданта порта, – сказал он, глубоко и шумно затягиваясь дымом. – Давно не был у мистера Моорза. Не сыграть ли нам в карты? – обратился он к Ллойду.

Стали играть в карты. Стивенсон выигрывал. В восемь, когда стенные часы гулко, по-башенному, начали бить, Стивенсон вдруг порывисто поднялся со стула, качнулся, ладонью потер лоб и, пятясь, дошел до кресла своих предков. Часы пробили последний, восьмой раз. Стивенсон опустился в кресло и сию же секунду сполз на пол. Миссис Стивенсон склонилась над ним с вопросом:

– Что с тобой, Лу?

Сын не ответил. Ллойд выбежал из дому, оседлал Бальфура и поскакал за врачом. Но и без него Фенни и Изабелла омраченно, с томящей болью и ужасом установили, что их Луи мертв. Прибывшему вскоре врачу оставалось только официально засвидетельствовать смерть Стивенсона, последовавшую, по его мнению, от кровоизлияния в мозг.

Остановилось сердце Тузиталы.

Слуги в Вайлиме онемели от горя. Матаафа (ему немедленно дали знать) опустился на колени перед койкой, на которой лежал его друг и защитник, и плакал вместе с матерью и женой Тузиталы. Большая толпа на площади перед домом всю ночь шумела, переговаривалась и боялась произносить имя покойного, который теперь уже совещается с душами всех хороших людей и ждет, когда ему дадут другое, новое имя: старое, земное он уже забыл, а потому нельзя живым и вспоминать его до тех пор, пока тело Друга и Брата не опустят в землю.

Его накрыли знаменами самоанских вождей, и каждый, кто приходил попрощаться с ним, как только поднялось солнце, концами пальцев касался головы усопшего, а затем подносил их к своим глазам и мысленно произносил свое имя, чтобы усопший простил его, продолжающего жить.

– Горе, горе! – восклицал Матаафа и не отводил взгляда от дорогого, неподвижного лица Друга и Брата.

Пришли консулы со своими семьями, матросы с крейсеров, служащие порта, миссионеры, купцы, хозяин гостиницы и случайные постояльцы. Хэри Моорз шепотом спросил Ллойда о похоронах.

– Матаафа сказал: он наш, – ответил Ллойд. – Матаафа сказал: он жил для нас, а теперь он навсегда с нами. Похоронами распоряжается Сосима.

Ллойд судорожно передернул плечами, закрыл руками лицо. Хэри Моорз обнял его и, желая отвлечь от тяжелых переживаний и мыслей, заговорил о насущно необходимом, обычном, земном:

– Надо дать телеграммы, дорогой сэр. Я это сделаю сейчас же, дайте только адреса.

И спустя несколько минут заторопился на телеграф. Вечерние газеты в Лондоне, Эдинбурге, Глазго, Нью-Йорке, Сан-Франциско и Париже сообщили о смерти Стивенсона. Его друзья – Бакстер, Кольвин, Роден, Хэнли, Марсель Швоб, Киплинг, Марк Твен – надели траурные нарукавные повязки. На всех судах английского флота были приспущены флаги.

А здесь, на острове, сотни самоанцев острыми кирками, топорами и ломами высекали ступени на неприступной горе Веа, на вершину которой еще никто никогда не поднимался. К вечеру четвертого декабря было выбито восемьдесят ступенек шириной в три метра и высотой в десять сантиметров. На плоской вершине горы расчистили площадку, вырыли глубокую могилу. Мастера-каменотесы отвалили у подножия Веа огромный кусок каменной породы, обтесали его в виде саркофага и на одной стороне выбили надпись:

МОГИЛА ТУЗИТАЛЫ

и под нею библейские слова Руфи к Ноэмини:

«Куда ты пойдешь, туда и я пойду, где ты будешь жить, там и я буду жить. Народ твой будет моим народом, и твой Бог моим Богом, и где ты умрешь, там и я умру и погребена буду».

Справа и слева этой надписи добрые мастера-каменотесы выбили изображение цветка чертополоха – национальной эмблемы Шотландии – и мальвы. На той стороне саркофага, что должна быть обращена к океану, на английском языке выбили эпитафию, сочиненную (много черновиков было потрачено на сочинение эпитафии) самим Стивенсоном:

1850 Роберт Льюис Стивенсон 1894

ПОД НЕБОМ ПРОСТОРНЫМ И ЗВЕЗДНЫМ ВЫРОЙТЕ МОГИЛУ И ПОЛОЖИТЕ МЕНЯ. Я РАДУЯСЬ ЖИЛ И РАДОСТНЫМ УМЕР, ЗДЕСЬ МНЕ БУДЕТ СПОКОЙНО ЛЕЖАТЬ, И ПУСТЬ НА ПЛИТЕ НАПИШУТ СТИХИ: «ВОТ ЛЕЖИТ ОН ЗДЕСЬ, ГДЕ ЕМУ ЛЕЖАТЬ ХОТЕЛОСЬ. МОРЯК ВОЗВРАТИЛСЯ С МОРЯ, ОХОТНИК ВЕРНУЛСЯ С ХОЛМОВ».

В полдень пятого декабря гроб с телом Тузиталы опустили в могилу. Орудия на борту английского крейсера ударили двенадцать раз. Когда могилу стали засыпать землей, ударили орудия на борту немецкого и американского крейсеров. Ружейная трескотня на острове не умолкала до конца похорон. Матаафа произнес короткую речь; в конце ее он сказал:

– Мы осиротели. Тузитала ушел от нас. Мы должны беречь его вечный сон. Мы запрещаем охоту в лесу на всем пространстве от Вайлимы до Веа, чтобы птицы могли спокойно жить и петь свои песни, которые любил наш Друг и Брат – Тузитала. Отправимся домой и предадимся скорби…

– Мне страшно возвращаться к себе, – сказала Фенни сыну, опираясь на его руку. – Пусто, Ллойд… Только сейчас я почувствовала, как сильно любила моего Луи. На что мне теперь дом, сад, богатство?..

– Я начну писать о жизни моего дорогого Льюиса, – пробормотал Ллойд, поражаясь тому, как странно звучит теперь такое обычное «мой дорогой Льюис»…

– Я уеду отсюда, – коротко произнесла миссис Стивенсон. – Я как под водой, ничего не вижу, ничего не слышу.

До глубокой ночи молчаливые, ушедшие в себя слуги приносили телеграммы Фенни и миссис Стивенсон. Выражения своего соболезнования прислали все друзья и хорошие знакомые покойного, редакции всех европейских журналов и газет, издательств и частные лица – читатели Роберта Льюиса Стивенсона.

«Плачу вместе с вами» – такова была телеграмма от Хэнли.

– Вот еще один добрый, хороший, свой человек, – сказала миссис Стивенсон, плача над телеграммой и без конца перечитывая ее немногословный текст. – С Хэнли мне будет хорошо в Эдинбурге…

Ллойд изумленно посмотрел на исхудавшую, состарившуюся на десять лет за эти дни мать своего отчима.

– В Эдинбург? – вопросительно проговорил он. – К себе в Эдинбург? Вы хотите сказать, что…

– Я уже сказала, – печально отозвалась миссис Стивенсон. – Здесь мне не жить; здесь самый воздух отравлен для меня; здесь, куда ни ступи, всюду мой сын.

– Вы не покинете нас, – сказал Ллойд твердо и строго.

– Орел улетел из гнезда, – ответила миссис Стивенсон и поднесла к глазам очень маленький кружевной платок. – Здесь всё для меня пусто. Здесь всё напоминает моего Лу. Поеду в Эдинбург к сестре…

В Вайлиме стало пусто для всех. Сосима и Семели ежедневно по утрам прибирали кабинет Тузиталы, ставили цветы в вазы, взбивали подушки на койке, следили за тем, чтобы всё было так, как при жизни их друга. Приходил Матаафа. Он садился на ступеньку входа на террасу и молча глядел на пустынную площадку перед домом. Проходил час, Матаафу приглашали к столу, но он с печальной улыбкой отказывался и медленно брел к себе домой Дорогой Любящего Сердца.

Летом 1895 года миссис Стивенсон уехала на родину, где и умерла в апреле 1897 года.

Фенни и Ллойд жили в Вайлиме до осени 1903 года. Ллойд поступил на службу в консульство США, где занимал спокойную, хорошо оплачиваемую должность вице-консула. Кое-какие мелочи из дней былых он напечатал в американских и английских журналах.

Кольвин в 1902 году опубликовал солидную биографию своего друга и его письма.

Годом раньше в Лондоне вышла биография Стивенсона, написанная его дядей – Бальфуром.

Вакстер приступил к публикации писем своего друга.

В 1903 году Фенни и Ллойд щедро наградили слуг Вайлимы и начали готовиться к отъезду на родину. Вайлиму со всеми службами, садом, домашним скотом и огородами купил с торгов Аким Седых – купец из Владивостока. Он поселился в доме Стивенсона, а в коттедже Ллойда устроил склад и канцелярию. Сосиме, Семели и другим слугам он предложил остаться у него.

– Нельзя, – сказал Сосима. – Совсем нельзя. Нехорошо даже и говорить об этом, сэр!

– Почему? – удивился Аким Седых – грузный, бородатый человек лет пятидесяти. – Я буду платить вам столько же, сколько и покойный хозяин.

– Совсем нехорошо говорить о деньгах, – укоризненно произнес Семели и покачал головой. – Тузитала никогда не говорил о деньгах, он…

– Что же, он вам не платил жалованья?

– Он был нашим другом и давал нам всё, что нам было нужно, сэр.

– Ничего не понимаю, – пожал плечами Аким Седых. – Выходит, что он никогда не давал вам денег!

– Никогда не давал, – ответил Семели.

– Хорош хозяин! – воскликнул Аким Седых.

– Мы сами брали, сколько нам нужно, – сказал Сосима. – У Тузиталы в столе был такой ящик, а в нем деньги. Мы брали, когда было нужно.

– Мы были как дети у Тузиталы, – пояснил Семели. – Зачем детям деньги? Он нас кормил, поил, одевал – и нас и детей наших.

– Мы уйдем к себе в деревню, сэр, – окончательно заявили слуги. – Позвольте нам пройти туда, где всегда лежал и спал Тузитала. Не надо занимать эту комнату, сэр!

Слуги прошли в кабинет Стивенсона. Здесь уже стояли новые вещи: комод, никелированная кровать, венские стулья, висели картины, портреты родных и знакомых Акима Седых. Сосима остановился подле кровати, на которой горкой лежали подушки, что-то пошептал, покачал головой и, закрыв глаза, удалился. То же сделали и другие слуги.

В Вайлиме их никто уже никогда не видел.

Фенни умерла в 1914 году в Калифорнии. Тело ее было сожжено в крематориуме. Изабелла перенесла пепел на остров Уполо и похоронила его на вершине Веа – рядом с могилой Стивенсона.

Дольше всех жил Ллойд Осборн: он умер в 1947 году, оставив после себя несколько книг – повестей и рассказов.

13 ноября 1904 года в Сан-Франциско собрался немногочисленный кружок друзей и почитателей Стивенсона, ежегодно отмечавших дату его рождения.

Здесь были Киплинг, Марк Твен, Кольвин, Хэнли, Бакстер, Конан-Дойль, Ллойд Осборн.

Ожидали Матаафу, – его заранее пригласили на торжественное собрание кружка: исполнилось десять лет со дня смерти Стивенсона.

Матаафа был болен, – годы и тяжелые испытания преждевременно состарили его. Он не мог приехать и поэтому прислал приветствие тем людям, которые знали и любили Тузиталу:

«Я стар и немощен, дорогие братья мои, – писал Матаафа, – и не в состоянии быть с вами. Но в то время, когда вы будете отмечать этот памятный день в Америке, мы делаем то же и у нас, на острове. Я, как и вы, чту память Тузиталы. И хотя рука смерти и похитила его, однако воспоминания о его добрых поступках, о его великом сердце будут жить вечно. Имя его – Тузитала – так же благозвучно для нашего уха, как другое его имя – Стивенсон – приятно для слуха его европейских друзей и почитателей. Тузитала родился героем, и таким он жил среди нас. Когда я в первый раз увидел Тузиталу, он сказал мне: „Самоа – красивая страна. Мне нравится ее климат, я уже полюбил ее людей и непременно напишу о них в моих книгах“. – „Тогда останься здесь со мною, – сказал я, – и пусть Самоа будет твоим родным домом“. – „Я останусь с вами и буду здесь даже и тогда, когда господь позовет меня“, – ответил Тузитала. Он сказал правду, – он и теперь со мною и теми, кого любил.

Тузитала учил нас: «Если вы хотите, чтобы с вами поступали справедливо и от всего сердца, – так же поступайте и вы». Мой бог – его бог, который его позвал к себе, и когда призовут и меня, я буду счастлив встретиться с моим дорогим Тузиталои и уже никогда, никогда с ним не расстанусь…»

1957 г.

Ссылки

[1] В главе первой использованы данные из книги гидрографа П. И. Башмакова «Маячное дело и его историческое развитие», Л., 1926. (Прим. автора)

[2] Стихи перевел Н. К. Чуковский.

[3] Стихи перевел Н. К. Чуковский.

[4] Перевод Н. К. Чуковского

[5] Перевод Н. К. Чуковского

[6] Перевод Д. Лихачева.

Содержание