Под флагом ''Катрионы''

Борисов Леонид Ильич

Часть третья

На высокой волне

 

 

Глава первая

Кэт Драммонд

еселый трубач» открывается ровно в полночь, когда бьют часы на башне собора, и закрывается ровно в шесть утра. Здесь еженощно зажигают люстру с полусотней свечей и пять висячих ламп, резервуары которых наполнены сурепным маслом. На открытой сцене, поднятой вдвое выше уровня столиков, стоит рояль справа и ширмы слева. За ширмами переодеваются и гримируются артисты. Хозяин «Веселого трубача», отроду не державший в своих руках даже пастушеского рога, на весь апрель заключил договор с баритоном Лоуренсом, тем самым, который десять лет назад пел тенором в Глазго, сопрано мисс Битти и танцовщицей Кэт Драммонд. Лоуренсу и Битти аккомпанирует жена хозяина. Кэт танцует под хлопанье пробок, звон бокалов и одобрительный гул сидящих за двадцатью столиками.

Луи увидел Кэт в тот день, когда с большим успехом сдал последний выпускной экзамен и без экзамена был принят на второй курс юридического факультета. По случаю такого беспримерного, необычайного события сэр Томас подарил сыну бумажник с новенькими кредитками, а когда Луи напомнил, что ему пять месяцев назад исполнилось двадцать лет, сэр Томас сказал:

– Что ж, делай что хочешь, но не забудь, что я хочу видеть и любить тебя чистым, умным, берегущим свои силы для будущего.

Луи увидел Кэт Драммонд, и всё тело его пронзила электрическая искра – он назвал это «впечатлением высокого напряжения». Кэт выбежала из-за ширмы, поклонилась зрителям и, что-то напевая, изогнула стан, тряхнула головой, закрыла глаза и начала какой-то медлительный, меланхолический танец. Темно-синее до колен платье ее шумело и свистело, и Луи казалось, что шумит и свистит не шелк, а парус, и сама Кэт – тонкая рея, сбитая шквалистым ветром и вот-вот готовая со стоном и всхлипом сломаться и упасть. Маленькая сцена казалась Луи палубой бригантины, а пятьдесят свечей в люстре – звездами, соединившимися в одну группу, чтобы лучше видеть ту, что называлась Кэт Драммонд.

На несколько длительных, томительно длившихся секунд танцовщица вдруг застыла в неподвижности, вытянув вперед руки, словно собираясь лететь. Луи осмотрел ее всю – снизу вверх – и вскрикнул, когда остановил свой взор на лице: Кэт смотрела на него и, наверное, сделала это случайно, – надо же на кого-то смотреть; но Луи, не обращая внимания на то, что привлек к себе взгляды всего зала, крикнул:

– Кэт Драммонд, я здесь!

И забил в ладоши. Только он один, больше никто. И тогда танцовщица увидела его, улыбнулась, а морские офицеры, сидевшие по соседству с Луи, ударили вилками о края стаканов и негромко, по неведомо кем поданной команде, запели на мотив шотландского вальса: «Мы в море широком, глубоком, как небо, и звезды над нами сияют…»

Под эту песню Кэт начала танцевать. Кто-то встал на столик и, размахивая шляпой, потушил все свечи в люстре. А когда Луи повернул фитиль в одной лампе, а его соседи сделали то же с висевшими над их головами, когда хозяин попросил прекратить безобразие, а Кэт с хохотом убежала за ширмы, когда на сцене показался коротконогий, с брюшком, человек с изрядной лысиной и возгласил: «Я Лоуренс, я буду петь старинные романсы!» – наваждение кончилось. Свечи чадили, от ламп волнами струился противный запах сурепного масла. Лоуренс уже пел:

Я победитель на турнире…

Победила Кэт Драммонд. Она оделась, ногой толкнула дверь, выходившую во двор. Луи вышел из зала и бегом кинулся из вестибюля на улицу. Кэт прошла мимо него, коварно стуча каблучками. Луи окликнул ее, она остановилась: ветер затих и всё оцепенело, прислушиваясь к тому, что сказал или еще скажет Луи и что ответит Кэт.

Луи протянул руку и пожал тонкие длинные пальцы Кэт. Она смотрела на него с любопытством, ожидая обыкновенных фраз случайного знакомства. Он смотрел на нее, как на чудесное видение, возникшее только перед ним одним. Много лет спустя он не умел объяснить себе, чем и как околдовала его Кэт Драммонд – девятнадцатилетняя Кэт Драммонд, танцовщица из ночных таверн Эдинбурга,

– Кэт Драммонд, – произнес Луи взволнованным, ликующим голосом, – я должен говорить с вами, слушать вас и навсегда остаться в памяти вашей!

– Ого! – рассмеялась Кэт. – Как по книге! Кто вы, сэр?

– Роберт Льюис Стивенсон, – ответил Луи и решил, что следует немедленно же поименовать всё, что входило в его титул: – Потомок Роб Роя, мечтатель, которому скучно на земле, человек, страдающий ностальгией и…

– Что такое ностальгия? – спросила Кэт и двинулась с места, жестом приглашая Луи следовать за собою.

– Ностальгия – это тоска по родине, Кэт.

– Ваша родина – Франция, сэр?

– Не сэр, а Луи, Кэт! Моя родина Шотландия, но не сегодняшняя, а та, что в прошлом. Я хочу вернуть ее людям, всем, кто болен, как и я. Я хочу воскресить мою родину, хочу… Откуда вы сами, Кэт?

– Забыла, сэр… простите – Луи…

– Почему я нигде не видел вас, Кэт? Вы недавно в Эдинбурге? Вы чудесно танцуете!

– Я еще и пою, и умею изображать умирающую Офелию, а еще я умею…

Она звонко рассмеялась, и Луи понял, что именно умеет она делать еще. Смех ее был подобен серебряному колокольчику, в который позвонили и вызвали к ответу Луи.

– Вы позволите взять вас под руку, Кэт? Кто же вы, в конце концов?

– Танцовщица, певица, скромная мисс, избалованный ребенок, утешение мамы и папы, круглая сирота, потерпевшая крушение Кэт Драммонд.

– Не люблю бессмысленных фраз, – поморщился Луи, стараясь идти в чогу, раздумывая, куда идти, и боясь проснуться. – Так обычно говорят в Париже, Кэт. А мы шотландцы.

– Вы были в Париже, сэр?

– Я был в Европе, мисс!

– Вы богаты?

– У моего отца есть деньги.

– Вы их проматываете?

– Я студент, мисс!

– Студент? Ну, тогда я кормилица, сэр.

– Куда мы идем, Кэт?

– Я иду к себе домой, Луи.

– К маме и папе?

– О, если бы они у меня были, Луи! Они, наверное, встречали бы меня. Доброй ночи, длинноволосый студент! Хотите видеть меня завтра?

– Кэт! Снимите маску!

– О, чего захотел! Я пришла. Немедленно возвращайтесь. Считаю до пяти – раз, два, три, четыре, пять… Не увидимся завтра, сэр!

Она вошла в подъезд трехэтажного дома на улице Рыбаков. Луи повернул обратно. Он поднес ладонь правой руки к носу: от нее резко пахло дешевыми духами..

На следующий день Луи опять пришел в ту же таверну. Кэт Драммонд выступала уже не как танцовщица, а как исполнительница песенок развлекательно-пустого характера, и платье на ней было черное – длинное и широкое. Она имела большой успех, бисируя по пяти раз каждую песенку. Луи слушал Кэт с восторгом, нетерпением и досадой: он уже любил эту певичку-танцорку (назвать ее артисткой он не решился); он ждал, когда она уйдет за ширму, а ее место займет следующий увеселитель праздной, полупьяной публики; Луи со злобой и душевной болью наблюдал за тем, как Кэт перемигивалась с моряками, делала какие-то знаки тому и этому, посылала воздушные поцелуи офицерам Королевского флота. «Что им здесь нужно? – бормотал Луи, презрительно оглядывая офицеров. – Сидели бы в своем Портсмуте или Лондоне, – моряками называются, а сами трубку в зубах держать не умеют! Арлекины, а не офицеры!»

Кэт кончила свой номер, надела шляпу, пальто и вышла на улицу. Луи стремительно подошел к ней, но его опередили офицеры, – они взяли ее под руки, услужливо подсадили в наемный экипаж. Кучер в цилиндре и рыжей крылатке взмахнул хлыстом, лошадь сразу же побежала. Луи запомнил номер экипажа, записал его и разбитым шагом направился к дому.

На следующий день он занял пост подле «артистического входа» не в полночь, когда открывался «Веселый трубач», а в начале одиннадцатого, надеясь увидеть Кэт и передать ей записку, а в ней он предъявлял ультиматум: «Или я, или сухопутные моряки! С ними, Кэт, обычная канитель, со мною – всё, что хочешь. Луи».

В положенное время открылись двери «Веселого трубача», но Кэт не явилась. Хозяин таверны сказал Луи, что мисс Драммонд отказалась выступать у него, она потребовала прибавки – такой большой, что об этом и говорить не стоит. Надо полагать, что эта взбалмошная мисс или поет и танцует за минимальнейшее вознаграждение где-нибудь на задворках города (вернуться мешает глупейшая гордость), или она уехала в Лондон.

– Почему же именно в Лондон? – чего-то пугаясь, спросил Луи.

– Не в Мадрид же ей уезжать, – насмешливо отозвался хозяин таверны. – И не в Рим и не в Лиссабон! Поищите ее в Лондоне, заглядывайте во все подвалы – найдете!

Луи затосковал, забросил занятия, друзей. Камми он сказал:

– Кэт так хороша, что нравится всем! Она танцует, и все перестают дышать. У нее крошечный голосок, но как она им владеет! У Кэт большие глаза, маленькая головка, хрупкая фигурка; она из тех очень обычных женщин, которых только и ждет наше сердце, свойство которого преображать и приукрашивать…

– Слава тебе, создатель, – ничего особенного, – утешая себя и Луи, сказала Камми.

– Кэт Драммонд я полюбил за то, что ее легко преображать, – понимаешь ты это? Тебя не преобразишь, ты драгоценна и уникальна, Камми! Папа – это готовый, отлитый в бронзе, облик. Пойми же меня, Камми, Кэт – это сама природа! Морские офицеры превратят ее в бумажку из-под конфетки!

– Скажи так, чтобы я поняла тебя, – попросила Камми.

– Я люблю Кэт, – ответил Луи. – Можешь кричать об этом всему миру. Я даже прошу, – кричи, кричи, – может быть, Кэт услышит…

– Я крикну ей: «Сгинь и пропади!» – сказала Камми.

Но, должно быть, Камми поступила иначе, – спустя неделю Луи встретил Кэт на набережной. Встречные моряки – рядовые матросы и офицеры – приветливо козыряли ей. Она в ответ прикладывала два пальца к полям своей шляпы. «Умилительно и гениально», – подумал Луи и задержал Кэт, палкой своей взяв на караул.

– Ружье трясется, десяток суток карцера, – сказала Кэт и протянула руку. – Я думала о тебе, студент. Ты обо мне думал?

– О, сырой материал! – воскликнул Луи, обрадованный встречей, боясь, что вот-вот подойдут чужие люди и Кэт уйдет с ними. – И тебе не стыдно задавать мне такой вопрос, преступница? Я тебя люблю, ты достойна того, чтобы быть преображенной, Кэт! Кем хочешь быть: королевой, женой пирата, сестрой студента или великой артисткой конца девятнадцатого столетия?

– Хочу быть женой окончившего университет, – подумав, ответила Кэт. – Не задерживай меня, я иду в портовую таверну. Написал бы несколько песенок! Мне подарили хорошие ноты, а слов нет.

– Кто ты, Кэт, откуда?

– Забыла. – Она пожала плечами и нараспев произнесла: – Ха-ха! Что с того, что тебе известно, кто ты и откуда? Разве счастье в этом?

Прощай, университет! Луи принялся писать песенки, подгоняя размер под музыку анонимных, но не лишенных дарования композиторов. Луи и сам готов был вместе с Кэт выступать в тавернах.

– От таверны до театра, от театра до сердец всего шотландского и английского народа, от них до популярности во всем мире, – говорил Луи и на предложение Кэт снять волосы и бриться хотя бы через день отвечал: – От мировой известности к космической славе, от славы к бессмертию, от бессмертия… к такому положению в жизни, когда тебя и меня будут рвать на части хозяева всех бродячих и оседлых театров Эдинбурга! Что? Снять волосы? Припомни трагический эпизод с Самсоном! Бриться через день? Я намерен отпустить бороду. Ты хочешь быть представленной моему отцу?

Ничто не могло остановить его, когда он чего-нибудь сильно хотел. Познакомить Кэт с отцом означало прежде всего скандал. «Скандал – это два часа, максимум – четыре, – рассуждал Луи. – Ввести в дом неизвестно откуда приехавшую танцовщицу и певичку из „Веселого трубача“ и „Бродячего павлина“ и назвать ее своей невестой… Это уже не скандал, это буря, обмороки и крики, судорожные рыданья и проклятия». Прежде чем дать бой, Луи предпринял разведку. После двухдневного отсутствия он пришел домой, поздоровался с отцом и матерью, сел за стол. Камми плакала в углу подле камина.

– Простите меня, я гулял с приятелями, – начал Луи. – Скажите – что тут случилось? Почему вы все такие печальные?

– Умер, – глотая слезы, ответила Камми.

Луи встал со стула. В зеркале он увидел себя: исхудавший, бледный, небритый.

– Кто умер? – спросил он, обращаясь к отцу.

– Пират, – ответила мать.

– Вчера в одиннадцать вечера, – тихо, с глубоким вздохом добавил отец. – Наш дорогой друг вздрагивал и поднимал голову, когда кто-нибудь стучался к нам. Пират ждал тебя… Сейчас будем обедать, – потерянно и некстати проговорил сэр Томас.

– Где же он? – Луи обошел вокруг стола, остановился подле матери. – Похоронили?

– В саду, – ответил сэр Томас. – Зарывали Ральф и я. Умер наш старый друг – верный, честный, преданный. Ты откуда?

– Забыл, – ответил Луи и сказал это не потому, что хотел сдерзить или оригинальничать, – Кэт, которую он намерен был преображать, уже успела преобразить его.

– Я хочу жениться, папа, – заговорил Луи о самом главном. – Позволь мне жениться, мама! Я прошу вашего разрешения принять мою невесту, – я хочу представить ее вам…

– Кэт? – с глубокой печалью вырвалось у Камми.

– Кэт Драммонд, – с достоинством произнес Луи.

– Будем обедать, – повторил сэр Томас. И когда все сели за стол, попросил Луи подробно рассказать о невесте: кто она, кто ее родители, сколько ей лет, что она делает… Луи многое привирал, но о возрасте, имени и занятии говорил правду. Сэр Томас ни о чем больше не спрашивал. Молчала мать. О чем-то вздыхала Камми.

Ели мало и нехотя. Луи понял, что к печали по поводу смерти Пирата он прибавил нечто и от себя, сообщив о намерении своем жениться на Кэт. Он уже догадывался, что именно скажет отец по окончании обеда. И не ошибся.

– Довольно шуток, Луи, – сказал сэр Томас, приглашая сына к себе в кабинет. – Тебе двадцать первый год. Я против твоего брака. Я против этой неведомо откуда появившейся Кэт Драммонд. Поставим точку, Луи. Ты даже не знаешь родителей своей невесты. Невеста! – смеясь проговорил сэр Томас. – Невеста, которой козыряют на улице! Невеста, которой аплодируют пьяные матросы в тавернах! И видеть не хочу и слышать не желаю! Вернись в университет, Луи! Если же тебе хочется поступить иначе, то…

Он не договорил. Его жест был достаточно красноречив.

– Ну, а если… – сознательно не договаривая, произнес Луи, давая этим понять, что жест его не испугал, что ему не десять лет, что он имеет право на самостоятельность.

Сэр Томас развел руками и, не глядя на сына, сказал, что в таком случае он убьет своих родителей способом наисовершеннейшим и идеально быстрым.

– Если ты этого хочешь, – выходя из кабинета, закончил сэр Томас, – то убивай скорее. Только помни, Луи: совесть замучит тебя и бог не простит.

Совесть и бог… Луи давно был убежден в том, что одно из этих понятий является синонимом другого. Совесть приказывает ему жениться на Кэт. Но…

– Да есть ли у тебя настоящее чувство к этой… как ее?.. – брезгливо морщась и щелкая пальцами, проговорил сэр Томас. И добавил нечто посерьезнее напоминания о совести и боге: – Потомок Роб Роя женится на…

Он вспомнил имя и фамилию, но Луи уже выбежал из дому. Он вел себя необычно: два часа сидел в аудитории университета и слушал и записывал лекцию, а потом пришел к дяде своему, Аллану, и у него пробыл до десяти вечера, разговаривая о погоде, занятиях, литературе и прошлом Шотландии, – дядя Аллан в который раз перечитывал Вальтера Скотта и любил поговорить о восемнадцатом веке.

В полночь Луи смотрел, как танцует Кэт, в час ночи он привел ее на пляж, сел с нею рядом на скамью и спросил:

– Откуда ты всё же, моя дорогая? Сейчас мне это вот как нужно знать!

– Забыла, – ответила Кэт. – Говорят, что меня родила женщина и у нее был муж. Я ходила в школу, и, кажется, детство мое прошло не на острове святой Елены. Почему скучный, Луи?

– Мой отец типичный пуританин, – не слушая Кэт, начал Луи. – Он может взойти на эшафот и умереть за свои убеждения. Видимо, у меня еще нет убеждений, я не хочу стоять на эшафоте. Я не намерен убивать моих родителей. Это не метафора…

– Я всё понимаю. И я взойду на эшафот вместо тебя. Будь счастлив, дорогой!

Она поднялась со скамьи, закрыла рукой глаза, потом поцеловала Луи в лоб и щёки.

– Куда, Кэт? – спросил он, не двигаясь с места. – Нет нужды расставаться, – зачем, к чему? Согласие отца не так уж важно. Я не мальчик.

– Ты мальчик, Луи, и очень хороший, чистый мальчик. Ты не лжешь, тебя никогда не загрызет совесть. Взгляни на меня, мой дорогой… От всего сердца благодарю тебя за то, что ты поверил в свое чувство, говорил о нем с родными. Для меня и этого слишком много. О, если бы ты знал, кто я и откуда!..

Она заплакала. Луи виновато, стыдясь себя, опустил голову. А когда поднял ее и огляделся, Кэт уже не было подле него. Отчаянно свистел взтер, и где-то далеко в Северном море предостерегающе гудели корабли, выла сирена. Смотрителям всех маяков было, наверное, что делать в эту ночь…

 

Глава вторая

Кокфьелд, Ментона, русские дамы

Время – надежный, но очень дорогой целитель, оно излечивает любые раны, не умея распорядиться с рубцами от швов, а они болят – долго и упорно, всю жизнь. «Я забыл», – говорят исцеленные временем, но потому-то они и заявляют об этом, что память их нерушимо бережет пережитое.

Забывший не скажет: «Я забыл».

Спустя три месяца после того, как Луи расстался с Кэт Драммонд, сэр Томас получил письмо. В нем, среди пустяков, мелочей и милых сердцу отца уверений в сыновней любви и послушании, были такие строки:

«В Кокфьелде мирно и уютно. Я живу в маленьком церковном доме, затянутом плющом с большими белыми и лиловыми цветами в форме колокольчиков. Я любуюсь тем, что называется природой, и стараюсь чувствовать себя в равновесии и мире с самим собою, что мне удается только тогда, когда я просто живу, т.е. хожу, ем, сплю, читаю. Впрочем, я стараюсь и не читать, но – в мире так много необыкновенно хороших книг… Мой новый друг Сидней Кольвин лет на десять старше меня, он уже профессор истории искусств. Внешне он худ и сух, у него почти совершенно отсутствует фас, а профиль резок и точен. Представь, папа, Данте, но Данте с маленькой, редкой бородкой, и ты получишь верный портрет Кольвина. А теперь представь Дон-Кихота в молодости, и ты будешь иметь точный портрет любящего тебя Луи…»

В постскриптуме сэр Томас не без раздражения прочел:

«Письма, приходящие на мое имя, храни в шкатулке, что на моем столе. Письма с пометкой внизу конверта: „От К. Драммонд“ – пересылай мне. Я, папа, всё забыл, но – должны же быть письма от Кэт».

– Их не должно быть, – сказал как-то Сидней Кольвин, на Данте похожий очень-очень мало, но худобы необычайной, которая подчеркивалась высоким, выпуклым лбом. – Вы должны помнить, Луи, что бархатная куртка, надетая на вас, не имеет права быть чем-то большим. Одежда, но никак не кличка.

– Я не виноват, что…

– Вы виноваты! Кличка держится не тем, что о ней часто напоминают, а тем, что она нравится тому, кто ее носит. Вы улыбаетесь! Я хотел бы улыбки по другому поводу. Далее: вам двадцать два года. У вас нет дела, вы, простите, лентяй и мечтатель.

– Это синонимы, дорогой Кольвин!

– Фраза, Луи! Фразой я называю отсутствие мысли в сказанном. Лентяй всегда мечтает о том, как он будет лентяйничать и в будущем. Мечтатель – это тот, кто видит себя в будущем, а для этого он трудится. Если угодно, Луи, вы живое воплощение синонимов, с чем не поздравляю.

– Что же мне делать, Кольвин?

– Заняться делом. Не ждать писем от этой вашей Кэт. Если письмам суждено быть, они придут и без ожидания. Ожидание некой безнадежности размагничивает. Необходимо забыть Кэт. Одна забота изгоняется другой – сильнейшей. Далее…

– Не тяните, Кельвин! Я уже забыл!

– Допустим. Сидите спокойно, Луи. Я не сэр Томас, во мне нет отцовских чувств, я не намерен потакать вашим дурным наклонностям. Я ваш друг, человек, имеющий право исправлять и указывать. Вы щедро награждены природой, вы поэт.

– Два десятка стихов, дорогой Кольвин!..

– Стихов монсет быть пять или даже три; дело не в количестве, а в том, что вы поэт, повторяю. Немедленно займитесь литературой.

– Так вот, сейчас, сесть и начать писать роман?

– Содержание, мысль подскажет форму. Что у вас за книга?

– Гюго, роман о соборе Парижской богоматери. Поразительная книга, мой друг!

– Пишите статью о Гюго. Побольше мыслей, пусть и спорных, но мысли прежде всего. Гюго в вашем понимании. Важно начать, разбежаться. Одна мысль приведет за собою другую. Вы перестанете лентяйничать, начнете мечтать о работе. Труд сформирует вас, Луи. Отныне я буду обращаться к вам в некоторых случаях не по имени, а по фамилии. За работу, Стивенсон! Сегодня же, через два часа.

Спустя два часа после этого строгого разговора Луи сидел за столом и писал. Хозяйка дома – очаровательная миссис Ситвэл, жена пастора, подбадривала Луи улыбкой, советами («…она не говорит, а воркует, – писал он отцу, – и я боюсь, что ее муж в своих воскресных проповедях вместо ада и рая заговорит о нашей грешной земле и любви, которая и есть, в сущности, рай и ад, смотря по тому, кому что больше нравится…»); миссис Ситвэл снабжала своего гостя бумагой, конвертами, марками, а Сидней Кольвин вслух читал уже написанное и однажды, похвалив Луи за его стиль и обилие мыслей, заметил:

– Ну, конечно, Кэт всё это было бы непонятно…

– Какой Кэт? – спросил Луи.

– Вот теперь я верю, что вы начинаете забывать о ней, – сказал Кольвин. – Делу время, Кэт час.

– Буду счастлив, если она придет ко мне хотя бы на десять минут! – с болезненным стоном проговорил Луи.

– Если так случится, я немедленно уеду к себе в Кембридж, – пригрозил Кольвин, и Луи сказал, что писать о Гюго ему не хочется: женщина в изображении этого француза-абстрактна; то ли дело Беранже: Мими, Жанна, Мадлена…

– Пишите о Беранже, – сказал Кольвин.

– А почему вы так озлоблены на мою Кэт?

– Потому что она явилась раньше дела.

– У моего отца были иные доводы, – не без горечи произнес Луи, и Кольвин, немного подумав, заявил, что, возможно, и он ошибается в оценке этой танцовщицы и певицы, но статьи Луи всё прояснят и уяснят: если Кэт откликнется, – значит, она читает книги и журналы, значит…

– Как она узнает, в каком именно журнале моя статья! – со смехом проговорил Луи. – Эх, Кольвин, Кольвин, вы – сэр Томас наизнанку! Боже великий, вы даже не покраснели!

– Раненая птица в чужое гнездо не залетит, – спокойно отпарировал Кольвин и долго смотрел на своего друга, а тот пожимал плечами, стараясь понять, какое отношение имеет к нему этот птичий афоризм…

Две статьи – одна о Гюго, другая о Беранже – были написаны и отосланы в редакцию лондонского журнала. Луи признался Кольвину, что у него чешутся руки – очень хочется написать об Уитмене. Кольвин победно потряс поднятой рукой и довольно улыбнулся: дело идет на лад, его молодой друг нашел себе занятие, он уже без принуждения садится за работу и отказывается от прогулок и развлечений.

«… Дорогие мама и папа, – писал Луи, – я вторично родился на свет, и на этот раз все мне кажется интереснее, глубже, лучше. Сидней Кольвин изумительный человек, и если я кем-то стану в жизни и что-то сделаю, то этим буду обязан только ему…»

Растроганный сэр Томас прислал сыну деньги и несколько писем, полученных на его имя. От Кэт не было ни одного. Луи заинтересовало странное послание, подписанное двумя буквами – «Д» и «Э».

«Вы мне светили во мраке леса, – читал Луи, – теперь я хочу посветить Вам в темноте Вашего существования. Некая, мало известная артистка Кэт Драммонд поведала мне о постигшем Вас горе. Вы ее любили и пошли наперекор своей совести. Готовый к услугам Д. Э.».

– Какие есть имена на букву «Д»? – спросил Луи Кольвина, и тот начал перечислять: Джон, Джим, Даниэль, Джордж, Давид…

– Давид! – воскликнул Луи, – Давид Эбенезер. Кладоискатель! И он готов к услугам! Но где же я его найду?..

Статья о Бёрнсе, начатая утром, осталась неоконченной. Луи попрощался с Кельвином, пастором и его женой и выбежал из дому. Он забыл свою сумку, палку и плащ. Он сел в омнибус и попросил кучера погонять вовсю. Несколько раз он выхватывал из его рук кнут и настегивал лошадей. Чинные, неразговорчивые пассажиры переглядывались и укоризненно покачивали головой.

– Этот человек опасно болен, – сказал один пассажир.

– Умирает его мать, и он торопится, – сказал другой.

Четвертый выразительно постучал пальцем по своей голове.

Луи казалось, что лошади едва плетутся. Он выскочил на ходу из омнибуса и побежал, перегоняя идущих и едущих. Ему казалось, что сердце его переместилось в голову, а вместо ног тугие пружины. Он и сам не знал, куда и зачем бежит, к кому явится, что скажет, о чем попросит. Давид Эбенезер, Кэт Драммонд, – как мухи в паутине, бились в его сознании эти четыре слова, сталкивались, путались, Луи закрывал глаза, тяжело переводил дыхание и наконец остановился. Впереди него с крутой горы спускался омнибус, неподалеку пастух играл на волынке; пышный закат потухал слева, в лицо влажной струей бил морской ветер. Луи в изнеможении опустился на траву, вытянулся, улыбнулся, назвал себя дураком и немедленно же уснул.

Сидней Кольвин поспел вовремя. Из экипажа степенно сошел доктор; он склонился над лежащим, приложил руку к потному лбу, нащупал пульс на руке.

– Отчаянный человек, – сказал доктор, обращаясь к Кольвину. – Пульс сто двадцать пять. Лоб мокрый. Вернейшее самоубийство, сэр! Всегда такой? Гм…

Сидней Кольвин хотел телеграфировать сэру Томасу, но рассудительный хозяин дома отговорил: не надо тревожить человека, – безумный юноша отойдет, устыдится и примется за работу. Ай какая горячая голова, какое бешеное сердце, какой ненормальный характер! Что? Высокая температура, бред, кашель? Пожалуй, надо дать телеграмму, но составить се следует толково и с умом, примерно так: ваш сын болен, не может вернуться домой… Нет, не годится, – мистер Стивенсон немедленно пожалует сюда. А если так: папа, прости, задержался, целую, Луи. Нельзя, это бесчестно, нельзя. Лучше всего не давать телеграммы. Безумному юноше двадцать два года. Прошли сутки, и доктор сказал:

– У больного воспаление легких.

Сэр Томас приехал в Кокфьелд и без телеграммы. Его известил письмом пастор, – он нашел верные, точные слова; они сделали как раз то, на что пастор и рассчитывал: сэр Томас был разгневан.

– Что вы наделали! – упрекнул пастора Кольвин. – Страшно впускать к больному этого тигра!

Пастор елейно сложил ладони тарелочкой и, лукаво прищуриваясь, возразил:

– Я ему написал про эту злосчастную Кэт, что и превратило его в тигра. Сейчас он узнает про воспаление легких и, возможно, телеграфирует Кэт.

– Боже, какая казуистика! – Кольвин схватился за голову, прислушиваясь к тому, что происходит в соседней комнате. Сэр Томас сурово и многословно успокаивал сына, настоятельно советуя, как только ему станет легче, уехать в Ментону, на юг Франции, на берег Средиземного моря.

– Я привез теплую одежду, деньги, благословение мамы, поклоны друзей – и Чарльза Бакстера, и Вальтера Симпсона, – перечислял сэр Томас, стараясь ничего и никого не забыть. – Дядя Аллан просил поцеловать тебя. Вот так… Приходил какой-то Эбенезер, я ему дал твой адрес. Кэт Драммонд…

– Что Кэт Драммонд? – Луи крепко сжал руку отца.

Сэр Томас неодобрительно повел глазами.

– Кэт Драммонд… – он махнул рукой. – Тебе приснилась непозволительно комическая история, Луи. Странно, что ты ее никак не можешь забыть.

– Такой дивный сон, папа!

– Желаю тебе хороших снов в Ментоне, Луи. Я тороплюсь. Извести, когда прибудешь, сообщи адрес отеля. Не стесняй себя в средствах. Дорожи дружбой с Кельвином. До свидания.

– Как долго я могу пробыть в Ментоне, папа?

– До полного выздоровления. Шесть месяцев, год, полтора.

– Я буду скучать без тебя и мамы.

– Развлекайся, Луи. Ты уже мужчина. Не кури! И – подальше от французских Кэт, – они очень опасны; даю слово, я это хорошо знаю.

Луи выздоровел и спустя месяц поселился в Ментоне.

Он писал стихи о своей милой, родной Шотландии, о таких простых вещах, как вереск, унылый голос волынки, щебет птиц, дым из труб таверн и харчевен… «Дисциплина и разум, сэр», – говорил он себе утром и вечером. Днем он забывал об этом, – слишком пестра и суетлива была жизнь в райском уголке, в трех километрах от границы Италии, куда неудержимо влекло Луи: подумать только – почти рядом Генуя, Милан, Флоренция… О, объехать вокруг света, и непременно на корабле, меняя его на вагон железной дороги только в тех случаях, когда это предписывали «устройство земного шара»! Везде побывать, всё поддать и чтобы всюду с тобой что-нибудь случалось – до кораблекрушения включительно. Луи и в двадцать два года был убежден, что только на море, на корабле возможны тайны и приключения, а если это не так, то их необходимо выдумать. Хватит, довольно суши, проспектов, загадочных домов! Короли, королевы, сыщики, убийцы, химики, чревовещатели, кудесники, фокусники, беглецы из тюрем, богачи Монте-Кристо и благородные бедняки – всей этой веселой публикой с преизбытком наполнены толстые книги мировой литературы.

Да здравствуют море и корабль!

Чувствовал ли Луи себя писателем? Сознавал ли он свои способности, видел ли будущее свое? Да, видел, но только в те дни и часы, когда болезнь укладывала его в постель, – только тогда с особенной, стереоскопической ясностью был виден ему лазурный берег его легкомысленных мечтаний, – легкомысленных потому, что он пальцем о палец не ударил для того, чтобы потрудиться во имя будущего. Дни шли, приходили, уходили, ежегодно отмечался день рождения, друзья и приятели желали здоровья, счастья, долгих лет, хорошей жизни. Здоровье? Его маловато. Счастье? А что это такое? Хорошая, обеспеченная жизнь? Но разве в этом счастье! Кроме того, хорошая, обеспеченная материально жизнь – вещь условная. Позвольте, в таком случае и счастье тоже условно? Конечно. А что, если здоровье и есть безусловное, одинаковое для всех счастье?

Луи сумел заставить себя работать ежедневно. Он уже скучал по дому. Как ни хорошо в Ментоне, но в Эдинбурге лучше. Сто лет назад в Эдинбурге было совсем хорошо. А кто сказал, что это действительно так? «Так я думаю, я убежден в этом, – говорил себе Луи. – В старину и легче жилось и люди были добрее».

Из Ментоны Луи уехал весною 1873 года. Портфель его был набит черновиками статей и очерков. В Монте-Карло он встретился с Кольвином.

– Мой дорогой друг и наставник, – радуясь встрече, сказал Луи, – у меня есть несколько лишних сотен франков, – не поставим ли их на зеленое сукно?

– Я привык расплачиваться за реальные вещи, – ответил Кольвин. – Приобретать иллюзии не в моем характере.

– Но есть возможность выиграть, Кольвин!

– Мы выигрываем только работая, Луи. Только, и так всегда. Вспомните Бальзака, – он проигрывал во всех своих предприятиях и спекуляциях, но он выиграл в работе и тем сохранил себя для потомства, для человечества.

– Но ему-то что из того, дорогой Кольвин! Бальзак умер, он ничего не видит, ничего не чувствует…

– Обойдемся без афоризмов для грудных младенцев, Луи! Бальзак, как и всякий другой хорошо потрудившийся в жизни, наверное, не допускал существования загробной жизни, но он ежеминутно, ежечасно был уверен в том, что лично он бессмертен для грядущих поколений. Жить с такой мыслью, Луи, – огромнейшее счастье!

– Но мне хочется выиграть за круглым зеленым столом, Кольвин! Что постыдного в этом желании? Поставить сто франков и снять пятьсот. Поставить пятьсот и унести домой пять тысяч. Ведь я живу на средства отца, мой друг!

– Не следует рисковать средствами отца, Луи. Как можно скорее приобретайте свои собственные средства.

– Каким образом? Заниматься адвокатурой? Не хочется, не люблю.

– Что вы делали в мое отсутствие?

– В ваше отсутствие я написал три стихотворения, начал статью, подлечил мои легкие, влюбился в одну даму.

– Скорее в Ментону, Луи! Боюсь, нет ли тут подвоха. Даму зовут Кэт?

Луи помрачнел. Кольвин посолил его рану.

На следующий день они вернулись в Ментону и поселились в гостинице «Мирабо». В доме напротив жили две женщины; одна из них и заняла воображение Луи. Выяснилось, что дамы приехали из России, и ту, что постарше, зовут Ксенией, а спутницу ее – Марией.

– Я намерен познакомиться с младшей, Кольвин. Научите, как это сделать.

– Я уже знаком со старшей. В моей власти представить вас младшей. Я это сделаю, но в благодарность за услугу вы обязаны ежедневно писать не менее двух страниц. Пишите о своей влюбленности, Луи, – в литературе очень много распустившихся, пышных роз и очень мало бутонов.

– Вы говорите, как француз, Кольвин! Вы совсем не похожи на англичанина.

– Это комплимент или упрек?

– Зависть, дорогой Кольвин. Я люблю людей остроумных, лишенных предрассудков, чуточку легкомысленных. Как хорошо, что я не англичанин!

– Кто же вы?

– Шотландец, Кольвин! Шотландец первой половины прошлого столетия.

– Ксения и Мария русские, Луи. Имейте это в виду, когда я буду знакомить вас с ними. Они откровенны, правдивы, бесстрашны, принципиальны. Но они дамы высшего света. Поэтому непременно снимите вашу бархатную куртку и облачитесь хотя бы в визитку. На фраке не настаиваю, вы не умеете его носить.

Знакомство Луи с русскими дамами произошло в концертном зале, где в тот день оркестр парижской филармонии под управлением Пьера Шануа исполнял героическую симфонию Бетховена и отрывки из опер Глинки. Луи обратил на себя внимание всего зала. Он сам пустил в обращение наспех составленную о себе легенду, по сути которой ему, с детства заточенному в монастырь, удалось бежать оттуда с помощью настоятеля монастырского собора брата Сиднея, выдающего себя теперь за профессора истории искусств. Легенда эта обросла всевозможными домыслами и фактическим комментарием, чему весьма способствовал некий враль из гостиницы «Мирабо», умевший сочинять небылицы столь же искусно, как и «брат Луи», внешне похожий на переодетого монаха. Русские дамы были заинтригованы. После музыки Бетховена, на длительное время перестроившей сознание всех слушателей, и в частности Ксении и Марии (им казалось, что над миром прошла гроза, освободившая людей от лжи и несчастий), был объявлен получасовой антракт. Кольвин подвел своего друга к возбужденным, счастливым (спасибо гению!) русским дамам и представил его:

– Будущий романист Роберт Льюис Стивенсон. Не обращайте внимания на его странности. Мистер Стивенсон долгие годы был предоставлен самому себе.

– У нас в России тоже есть монастыри, – сказала Ксения – высокого роста блондинка с красиво изогнутыми ресницами и властным профилем. Луи поцеловал протянутую руку.

– Вы нам расскажете о своем пребывании в монастыре, – сказала Мария, вылитая Кэт, и тотчас же заговорила о бесполезно загубленной молодости своего нового знакомого, о неприличии для мужчины носить столь длинные волосы, – то, что хорошо за стенами обители, плохо в обществе обыкновенных, грешных людей…

– Я великий грешник, – заявил Луи, прохаживаясь с Марией в фойе. – Совесть моя черна, как мрак преисподней. Скоро, очень скоро я снова удалюсь в мою келью. Там я буду возносить мольбы богу, чтобы он не оставил праведницы Марии…

– Вы француз?

– Шотландец, ваше ослепительное всемогущество! Я родился в середине прошлого столетия, хорошо знал вашу прабабку Анну.

– Вы путаете себя с Мельмотом! – рассмеялась Мария.

– Я никогда не лгу, Кэт! – отозвался Луи. – Не угодно ли занять место, – звонят.

Музыка Глинки, соперничая с Бетховеном, убедила слушателей, что здесь много высокого таланта и доброй, целительной силы. «Это надо запомнить», – подумал Луи. И на следующий день превосходно, без нот, на память исполнил, стоя у рояля, первую половину увертюры к «Руслану и Людмиле».

– Вторую я забыл, я невнимательно слушал ее, любуясь вашим профилем, – сказал Луи.

Мария попросила его руку, не эту, левую. Она повернула ее вверх ладонью, взяла со стола лупу и принялась рассматривать линии, узелки, бугры – все эти иероглифы, которые, как уверяют хироманты, есть раскрытая книга прошлого, настоящего и будущего,

– Правду, только правду! – чего-то пугаясь, сказал Луи. – Только то, что на ладони! Пусть оно и неприятно и даже страшно!..

– Вы талантливы, – начала Мария совершенно серьезно – тоном врача, который выслупивает больного. – Вы оставили по себе хорошую память в монастыре, но у вас много врагов, недоброжелателей Слабое здоровье…

– Чем именно я страдаю, Мария?

– Порок сердца, что-то, возможно, с печенью. Вы будете жить очень хорошо, интересно, но…

– Скоро умру?

– Не так скоро, но вот эта линия – она называется линией жизни – резко обрывается, – видите?

– Лет пятьдесят проживу?

– Может быть, и больше. Вы путешественник, кроме того. И…

– А что означает этот крестик, вот здесь?

– Духовное призвание ваше, я думаю. Ну-с, всё!

– Спасибо! Теперь я всё понял! Я и сам сумею гадать, – успокоенно произнес Луи. Эта русская нравилась ему всё больше, всё сильнее. – Дайте вашу руку, поверните ее вверх ладонью! Нет, лупы мне не нужно, я и без нее отлично вижу, что мы скоро расстанемся, вы уедете в свою Россию и там выйдете замуж за миллионера, сибирского купца. Потом…

– Не хочу, всё неправда; я знаю свою судьбу, принц! Что же касается замужества, то оно состоялось четыре года назад. У меня в Петербурге есть дочь, ей три года, она осталась с моей матерью.

– Вы замужем! – пятясь к двери, проговорил Луи. – У вас, Кэт, есть дочь?

– Дня через три я познакомлю вас с моим мужем, – сказала Мария. – Куда вы? Вам плохо? Вы вдруг побледнели! Мистер Кольвин, что с ним?..

Очень хорошие, мужественные стихи написал в эту ночь Роберт Льюис Стивенсон.

– Слушайте, дорогой мой наставник, – обратился он к Кольвину. – Я назвал эти стихи, эту короткую поэму так: «Рождество на море». В ней имеется подтекст, вы его увидите, поймете. Начинаю.

Полузакрыв глаза, слегка подавшись вперед, одной рукой опираясь о стол, другую положив в карман, Луи сделал глубокий вдох, а затем ровным, бесстрастным голосом стал произносить строку за строкой:

Обледенели шкоты, калеча руки нам, По палубам скользили мы, словно по каткам; Гоня нас на утесы, норд-вест суровый дул, Буруны были рядом, и страшен был их гул. Всю ночь шумели волны, крутилась тьма, как дым, Но лишь заря открыла, как скверно мы стоим. Мы всех наверх позвали, в работу запрягли, Поставили марсель мы, на новый галс легли. Весь день лавировали, всё испытав в пути, Весь день тянули шкоты, но не могли уйти. И ураган холодный, как милостыня, гнал Нас прямо на буруны, кружил нас возле скал. Держать старались к югу, чтоб нас отлив унес, Но, сколько мы ни бились, несло нас на утес. Дома, дороги, скалы и брызги у камней, И стражника с биноклем я видел всё ясней. Белее пены моря на крышах снег лежал, И в каждой печке алый шальной огонь пылал, Сияли окна, дымы летели к небесам, Клянусь, я чуял запах всего, что ели там!

– Великолепно! – прервал Кольвин. – Простите, Луи, но это действительно очень хорошо! Слушаю! Читайте!

– Не перебивайте, Кольвин! – поморщился Луи. – Я читаю и всматриваюсь…

Отчетливо я слышал трезвон колоколов. Ну что ж, всю злую правду я вам сказать готов: День наших бед был праздник и звался рождеством, И дом в саду на горке был мой родимый дом. Я словно видел комнат знакомых уголки, И папины седины, и мамины очки, И как огонь веселый, пылающий в печах, Бока румянит чашкам на полках и столах. И даже словно слышал их разговор о том, Что сын уехал в море, тем опечалив дом, И – ах! – каким болваном я стал себя считать: Промерзшие веревки в подобный день таскать! Маяк на горке вспыхнул, и берег потемнел. И вот поднять бом-брамсель нам капитан велел. «Нас опрокинет!» – Джэксон, помощник, закричал. «Теперь уж безразлично», – в ответ он услыхал. Но снасти были новы, и ткань крепка была, И шхуна, как живая, навстречу ветру шла. И зимний день был кончен, и под покровом тьмы, Оставив берег сзади, на волю вышли мы. И был на шхуне каждый доволен в этот час, Что море, только море, здесь окружает нас. Лишь я с тоскою думал о том, что кинул дом, О том, что папа с мамой стареют день за днем [3] .

Луи резко опустился в кресло и сидя повторил последнюю строку:

– О том, что папа с мамой стареют день за днем.

– Очень хорошо, чрезвычайно, необыкновенно! – взволнованно произнес Кольвин. – Но, позвольте, Луи, куда же вы? Что? Как вы сказали?

– Мне здесь нечего делать, дорогой друг и учитель, – печально ответил Луи. – Иду в контору, чтобы расплатиться за пребывание в гостинице. Вечером я уезжаю.

– Луи! – воскликнул Кольвин, обнимая своего друга. – Что случилось?

– Домой, к отцу, к матери, к няне моей! Меня зовет моя Шотландия, Кольвин! Я хочу работать! Мне надоело бездельничать. Спасибо, дорогой учитель, за всё!

 

Глава третья

«На всех парусах летит моя бригантина»

Луи возвратился домой нежданно-негаданно: ничто не было приготовлено к его встрече, да и сам сэр Томас только что уехал по делам службы в Глазго. Миссис Стивенсон гостила у сестры в Сванстоне. Луи вошел в свою комнату и, прежде чем идти в ванную, чтобы вымыть лицо и руки, внимательно оглядел с детства знакомые вещи: диван, круглый стол подле него, шкаф с книгами, бюро в простенке, бронзовые часы на камине, кресло перед письменным столом, а на столе… Странно – на столе лежит библия в толстом кожаном переплете, рядом с нею стоит плетенная из ивовых прутьев корзинка, а в ней очки, моток красной шерсти, альбом с дагерротипами и фотографическими карточками, медный звонок с длинной деревянной ручкой, – тоже хорошо знакомые с детства вещи; они принадлежат старой Камми. Но зачем и кто перенес их сюда, на стол?..

Луи тряхнул звонок, стоявший на маленьком круглом столике. Минуту спустя вошел Ральф; он поклонился молодому хозяину, поздравил с благополучным прибытием, спросил, что угодно. Луи взглядом указал на библию и корзинку с вещами:

– Почему всё это у меня на столе?..

– Разве сэр Томас не писал вам? – удивленно ответил Ральф.

– О чем писал? Я ничего не знаю! В чем дело?

– Так распорядилась Камми, сэр.

– Когда распорядилась, о чем? Ничего не понимаю! И, кроме того, для тебя я по-прежнему Луи, а не сэр!

– Разве вы не знаете, что Камми умерла? И что она распорядилась перед смертью, чтобы эти ее вещи были переданы вам? На память, сэр. «Это всё мое наследство», – сказала она… Не надо плакать, Луи! Ваша нянька дожила до глубокой старости.

Ральф вышел из комнаты, а Луи, забыв о ванной, опустился в кресло у стола; одну руку он положил на библию, пальцами другой стал перебирать содержимое корзинки. Трудно и больно представить себе родной дом без Камми, невозможно поверить, что ее нет на свете. «Два моих друга – человек и собака – расстались с этим миром в мое отсутствие, – вслух произнес Луи. – Два живых существа горячо и преданно любили меня, а я забывал о том, что они есть на свете… Бедная старая Камми…»

Он целовал, как священную реликвию, простой моток шерсти, сжимал в своей руке очки в потемневшей металлической оправе; рассматривал фотографии в альбоме; там было несколько дагерротипных снимков с колыбели, в которой лежал маленький Луи, десяток смешных рисунков: домик, кораблик, человечек с рогами на лбу и хвостиком за спиною, маяк, паровоз… И на каждом рисунке неумелая, крупная подпись: «ЛУ СТИВЕНСОН» – и дата: «1856 год».

«Всё помню, всё вижу; даже запахи детства, как ветерки, проносятся предо мною, – шептал Луи. – Мне было шесть лет, когда я рисовал этот домик, человечка с рогами… О, Камми, Камми!»

Он заплакал. Часы пробили шесть, потом семь раз, а ему не хотелось, трудно было расстаться с этими дорогими его памяти и сердцу вещами… Он плакал и ловил себя на том, что плачет, а радуется тому, что у него такое обычное, как у всех людей, сердце, способное жалеть, страдать и забывать о себе. Несколько раз входил Ральф, приглашая в столовую, заглянула Полли и, остановившись на пороге, издали смотрела на мистера Стивенсона-младшего, так недавно, кажется, прибегавшего в кухню посмотреть, как делается пудинг, и тайком, на ушко, просившего дать ему полтарелки сейчас, а полтарелки он съест потом, за обедом… Давно ли Луи читал слугам в кухне рассказы, сам изустно сочинял таинственные истории! И в этом ему помогала старая Камми. Как быстро проходит время! Мистер Стивенсон уже мужчина; ему пора жениться – об этом часто говорят сэр Томас и его жена; но они очень боятся, что их сын остановит свой выбор на какой-нибудь легкомысленной танцовщице, которую сухопутный и морской гарнизон Эдинбурга называет «нашей красоткой Кэт». Мистер Стивенсон плачет… «Молодой хозяин хороший человек», – шепчет Полли и спешит на кухню.

– Всё сидит и сидит, – пробормотал Ральф. – Я его зову обедать, а он: «Да, покажи, сведи меня непременно!» Это он о чем, Полли?

– Это он о Камми: хочет, чтобы ты сходил с ним на ее могилу, – отвечает Полли, удивленно глядя на садовника. Этот тоже состарился и уже не понимает самых простых вещей…

Луи побывал на могиле своей няни, две недели гостил в Сванстоне вместе с родителями своими, несколько дней бродил по окрестным полям и рощам. На полчаса заглянул он в таверну «Веселый трубач», спросил хозяина, не знает ли он, где Кэт.

Хозяин улыбнулся.

– Какая Кэт? Драммонд? В Эдинбурге так много Кэт, сэр, и каждой хочется называться Драммонд.

– Она танцевала и пела у вас, – напомнил Луи. – И все сходили с ума!

– Не дай вам бог сойти с ума от Кэт, – отеческим тоном проговорил хозяин таверны. – Вспомнил! Некто Эбенезер сколотил бродячую труппу артистов и сам показывает фокусы, а Кэт ему помогает.

– Вы его видели? – воскликнул Луи.

– Фокусы я люблю, – ответил хозяин. – Пустите меня, сэр, вы порвете мне передник!

Одно стихотворение о Кэт, короткая поэма о морских странствиях, бурях и туманах. Луи трижды переписал «Рождество на море» и взял его с собою в Лондон: только что пришло письмо от Сиднея Кольвина, в котором он приглашал Луи к себе в гости, мимоходом, но весьма многозначительно сообщая, что редактор лондонского журнала Лесли Стефан «с удовольствием принял для напечатания статьи и очерки, написанные Вами в Ментоне, и ждет, что Вы дадите ему еще что-нибудь…».

В огромном, неуютном Лондоне было дымно, туманно и сыро, когда Луи разыскивал дом, в котором жил Кольвин. К услугам Луи были омнибусы и кебы, но он нарочно шел пешком, чтобы полнее и глубже почувствовать Диккенса, а может быть, и встретить на улицах его героев. О, их тут сколько угодно! Маленькие Давиды Копперфильды и Оливеры Твисты бредут в тумане фантастическими призраками, а за ними шагают, внимания на них не обращая, мистеры Микоберы, Домби, Каркеры – вся живая галерея диккенсовских персонажей, за исключением Пиквика, который, как о том подумал Луи, наверное, еще не вернулся из путешествия. А вот вынырнул из тумана высоченный детина с пышными баками и в блестящем цилиндре, постучал тростью и исчез. Кто-то толкнул Луи, злобно буркнул: «Остановились тут!..» – и немедленно исчез, словно растворясь в воздухе. Дама в старомодном наряде перегнала Луи и также скрылась, где-то постукивая каблуками. Всё было ненастоящее, похожее на сон, когда ты болен. Внезапно Луи увидел лошадиную морду и попятился, а за ним, ругаясь и кляня погоду, сделали два шага назад и те, что шли с ним рядом. За одной лошадиной мордой показалась другая, фыркающая, с разинутой пастью, за нею третья, четвертая… Мутный рассыпчатый свет фонаря на передке омнибуса коротким мечом пронзил мглу.

Дорогу перебежала собака, и, словно свидетельствуя, что путь для пешеходов свободен, коротко пролаяла на противоположном тротуаре. Луи немедленно устремился на ее голос, но снова принужден был остановиться: справа неторопливым, сосредоточенным потоком катились кебы, кареты, повозки; храпя и отдуваясь, шли длинногривые лошади – круглосуточные чернорабочие всех городов мира. Луи наконец перешел дорогу и, ступив на тротуар, сделал шаг, второй – и уперся в стену дома. «Лево руля!» – скомандовал себе Луи. «Пробоина по шву, сэр, приготовьте помпы!» – добавил он и, ступая, как по льду, неуверенно и с опаской двинулся вслед солидно шагающим лондонцам.

«А как тут у них со свиданиями?» – подумал он.

– Жди меня там-то во столько-то, – усмехнулся Луи, вслух произнося эту фразу.

– Вы с ума сошли! – сказал кто-то рядом с ним.

Луи повернул голову, вгляделся, вздрогнул.

– Кэт! – крикнул он, протягивая руки и ловя ими встречных. – Это ты, Кэт?

Может быть – она, может быть – не она, но так похожа, особенно голосом.

– Кэт! – крикнул Луи, тоскуя и чувствуя, что у него нет сил идти дальше: в груди тяжесть, боль под лопатками. – Кэт! Остановись! Это я, Луи! Кэт! Дорогая!..

Резкий рожок, ослепительный свет фонаря, десятки спин; снова переход, только надо подождать, когда дадут сигнал для свободного продвижения через дорогу.

– Поставьте маяк на площадях! – крикнул Луи. – Осветите свой город, леди и джентльмены! Кэт?

Взглянул на часы: одиннадцать. В полдень, насколько это верно, туман становится менее плотным, солнце пробивает его, а иногда светит и даже греет. Но сегодня, как и вчера, Лондон не видел солнца, фонари горели весь день, а вечером зажгли добавочные. «Нет, на море лучше, – сказал Луи, даже и не себе, а просто так, вырвалось вслух. – Проживи я в этом городе месяцев шесть – и конец».

В два часа дня он достиг наконец района, в котором жил Кельвин, но район оказался чуть меньше половины Эдинбурга. Дома здесь были маленькие, одноэтажные, и у каждой двери лежал упитанный злой пес. «У Кольвина нет собаки, – значит, легко найти его дом», – подумал Луи.

Он его нашел, но Кольвина не оказалось дома. Служанка провела Луи в кабинет его друга. Какое счастье – огромный камин, а в нем трещат и стреляют полутораметровые поленья! Уютно, тепло, – как дома…

– Я лягу, мне нехорошо, – сказал Луи служанке.

Семь дней мучил его кашель. На восьмой показалась кровь. Кольвин побледнел. Луи рассмеялся:

– Скорее, мой друг и наставник, знакомьте меня с теми людьми, ради которых и пригласили мою больную особу в Лондон. Я не могу здесь долго оставаться, – дышать нечем…

Он не шутя сказал Кольвину, что любит его так, как если бы он был родным братом, что Кольвин для него если не мать, то в любом случае Камми: старая простая женщина воспитала в нем поэтическую любовь к родине, сообщив этому чувству романтику и присущую любви мечтательность. Камми научила питомца своего ценить народные были и легенды о прошлом Шотландии, сказки и песни, поговорки и пословицы. «Если я действительно художник и мне суждено оставить след в литературе, то этим я обязан моей нянюшке, – говорил Луи Кольвину и столь же серьезно добавлял: – А вы указали направление этой деятельности, подбодрили меня и помогли в самую решительную пору моей жизни. Без вас я остался бы дилетантом, вы пробудили во мне художника…»

Кольвин ввел своего друга в клубы и салоны, познакомил с представителями всех родов искусства, и Луи с наглядностью убедился, что кое в чем он опередил своих земляков-англичан, кое в чем отстал. Влиятельный критик Эдмунд Госс после часовой беседы с Луи сказал:

– Вам нужно определить свои наиболее сильные свойства и, как выражаются золотопромышленники, начать разрабатывать найденный вами прииск. Стихи, статьи и всевозможные опыты «по поводу» – это, как мне кажется, только левая рука ваша. А вы не левша. Поднимите нечто правой рукой!

– И правой и левой, – пошутил Луи, сославшись на рулевого, работающего обеими руками.

– И всё же только правой, – назидательно возразил Госс. – Непосредственные распоряжения от мозга принимает правая рука. Левая всего лишь ее помощник.

– Я намерен трудиться над стилем, – заявил Луи. – К этому приучили и приохотили меня стихи.

– Прежде всего необходимо трудиться, – с той же назидательностью проговорил Госс. – Сотни молодых людей погубили свои дарования только потому, что понадеялись на некую волшебную подсказку, игнорируя длительные усилия, ежедневный труд. Да и что может быть волшебнее труда!

– Вот-вот соберусь, сяду и начну работать, – пообещал и себе и Госсу Луи. – Я очень поздно нашел таких добрых наставников, как вы и Кольвин.

В Лондоне нечем было дышать, – туман, сырость, дым. Скоро Луи затосковал по синему небу, солнцу, медленно бредущим облакам. В июне 1874 года он вернулся домой.

На его рабочем столе справа и слева лежали стопки книг: Бальзак, Гюго, Дюма, Мишле, Вальтер Скотт, стихи Вийона, Роберта Бёрнса. Белых шелковых закладок у Луи было только две, и они кочевали из одного тома Бальзака и Дюма в другой. Стихи Гюго раскрывались наудачу. Вальтер Скотт, подобно реликвии, перелистывался с тем чувством благоговения, с каким Луи когда-то расхаживал по залам Лувра: количество шедевров убивало желание познакомиться с каждым. Луи не менее получаса рассматривал только одну какую-нибудь картину. Точно так же, раскрыв том Вальтера Скотта, он подолгу и вслух останавливался на одной какой-нибудь странице, вникая в стиль, изучая и анализируя фразу. После двух-трех часов чтения он принимался писать. Чужая фраза давала толчок, подсказывала интонацию, призывала к соревнованию…

«Дорогой Кольвин, я пишу, как бешеный… В течение десяти лет я кое-что понял, я знаю, что, готовясь к чему-либо, надо работать, по выражению Бальзака, подобно шахтеру, засыпанному обвалом…»

Он писал о своих путевых впечатлениях, о Париже, Лондоне, о маяках «Скерри-Вор» и «Бель-Рок», о бродячих певцах и танцорах Шотландии, Роб Рое и простом пастухе Тодде. Кстати, где он и что с ним? Никто не знает.

Сэр Томас как-то сказал сыну: «В Шотландии очень много пастухов, и нет среди них такого, ради которого можно и стоило бы всё бросить и отправиться на его поиски. Тодд должен искать тебя, а не ты его».

Сэр Томас старился, становился брюзгой, раздражительным. Миссис Стивенсон, во всем покорная мужу, чувствовала себя счастливой уже только потому, что ее сын – единственный сын – снова дома и, видимо, надолго: сидит, читает, пишет.

– У тебя, Луи, еще нет пергамента, на котором внизу много подписей, печать, а наверху несколько слов о твоем праве на звание адвоката.

– Оно мне не нужно, папа.

– А я настаиваю, Луи! Через год ты покажешь мне этот пергамент! Стихи, статьи и фельетоны могут подождать.

– Я должен торопиться, папа. Самый лживый врач сказал, что я проживу шестьдесят лет. Самый правдивый остановился на сорока пяти годах. Житейская истина всегда посередине.

– Ты говоришь глупости, – раздраженно простонал сэр Томас. – Ты должен открыть свою контору, а там пиши что хочешь! Меня часто спрашивают: чем занимается ваш сын? А я…

– Разве тебе неизвестно, чем я занят, папа? Я уже печатаюсь. Скоро меня будут знать и те, кто задает эти пустые, злые вопросы. Я собираюсь писать роман. Ты его прочтешь залпом и трижды в год будешь перечитывать.

Сэр Томас встал и, что делал в редчайших, исключительных случаях, помянул черта. Луи поглядел на отца какими-то особенными, новыми глазами, и это не укрылось от сэра Томаса. Он даже вздрогнул от испуга и спросил:

– Что ты так смотришь?

Луи продолжал неотрывно глядеть на отца, почти не моргая. Наконец он заговорил:

– Я сейчас пожалел тебя, папа. Пожалел от всего сердца. Дело в том, что ты привык видеть и понимать судьбу человека как прямую линию: некто родится, до какого-то возраста воспитывается в семье, потом поступает в школу, оттуда в университет, затем этот человек становится адвокатом, учителем, судьей, инженером, врачом… Из этого привычного порядка ты не хочешь исключить художника, который не создается учебным заведением, но необычным чудом является в мир. Кто дал нам Вальтера Скотта? Какое учебное заведение имеет право сказать, что оно выпустило из своих стен Байрона с его душой и сердцем гения? Кому из преподавателей ты пожмешь руку с благодарностью за то, что подарил миру Диккенса? Не мешай мне, папа, не печалься о моей судьбе, – я ее знаю. Вся беда в том, что я нездоров и век мой, наверное, недолог. Но я тороплюсь, я пробегаю мимо полустанков и маленьких станций. Еще год, два, три – и я возвращу тебе все мои долги. А потом…

– За что же ты жалеешь меня? – с обидой и печалью в голосе спросил сэр Томас.

– Я жалею тебя за то, что ты расстраиваешься и мучаешь себя напрасно. Ты создал смешных богов – Карьеру и Должность – и всерьез воображаешь, что они-то и есть единственные на земле. Нет, папа, есть Искусство, и тут не ты выбираешь его, а оно тебя.

– И ты считаешь себя избранником? – с пристрастием прокурора спросил сэр Томас.

Луи покачал головой:

– Не то слово, папа. Не избранником, а человеком, способным создавать произведения искусства. Я уже вижу, как на рейд, где стоят великолепные корабли под флагами всех родов искусства, на всех парусах летит моя бригантина! И ее готовятся встретить пушечным салютом. Папа, – громко и весело закончил Луи, – дорогой мой папа! Есть легкие и трудные роды! Мне нелегко, но я на пути к моему берегу!

Сэр Томас, ни слова не сказав, повернулся и вышел. Он сел за стол в своем кабинете, скрестил пальцы и надолго ушел в себя. Он думал о сыне, которого очень любил, любит и, наверное, будет всегда любить, о судьбе его, мысленно желал ему всех благ и счастья и в то же время боялся за него.

– Луи нездоров, – шептал сэр Томас, – век его недолог. А что, если он и в самом деле станет писателем? Как Вальтер Скотт! И я еще дождусь его книг, прочту их…

Сэр Томас улыбнулся. На глазах его показались слезы.

 

Глава четвертая

«Мне уже двадцать пять лет! Мне еще только двадцать пять лет!»

Лесли Стефан приехал в Эдинбург только за тем, чтобы познакомить Луи с одним из сотрудников своего журнала – поэтом Уильямом Хэнли. В пасмурный день середины февраля 1875 года они вошли в помещение городского госпиталя, поднялись на второй этаж по-тюремному мрачного здания. В полутемном коридоре, длиною не менее сорока метров, Луи боязливым шепотом спросил:

– Куда вы меня ведете? Хэнли здесь? Он болен?

Ответ был произнесен тем же взвешивающим каждое слово шепотом. В церкви, больнице и морге громко не говорят.

– Хэнли недавно отняли левую ногу… У него костный туберкулез, Бедняга щедро одарен, стихи его прекрасны, а он сам… Впрочем, увидите. Он в восторге от ваших статей, – вернее, ему нравится ваш стиль, фраза, форма, но… Мне хочется, чтобы вы полюбили этого человека.

В маленькой палате в самом конце коридора было светло, по-больничному неуютно; Луи казалось, что он в тюремной камере; он и не подозревал, что в Эдинбурге существуют так называемые лечебные заведения, поразительно похожие на тот арестный дом, в котором был заключен Джон Тодд. Стефан подошел к стоявшей подле окна кровати и вполголоса проговорил:

– Дружище Хэнли, добрый день! Я привел к вам Луи Стивенсона.

Лохматая голова приподнялась с подушки, а спустя пять секунд взору посетителей предстал рыжебородый, широкоплечий гигант с голубыми глазами. Он выпрямился во весь рост, оскалил в добродушной улыбке крепкие желтоватые зубы и, не опираясь на стоявшее подле кровати кресло, одним скачком на своей единственной правой ноге достиг окна, освободил от каких-то коробок и бутылок с лекарствами половину подоконника, а затем с ловкостью натренированного калеки-гимнаста опустился на кровать.

– Вас мистер Стивенсон, – он подал Луи руку и, назвав себя, указал на подоконник, – попрошу занять эту ложу, а вы, почтенный обладатель редакторских ножниц, садитесь в партер, вот так. Обрадован и счастлив! Выкладывайте на стол все ваши подношения!

Стефан раскрыл саквояж и стал вынимать оттуда свертки и пакеты, перевязанные цветными узенькими лентами.

– Сигары, дружище Хэнли, – сказал он, побарабанив пальцами по ящику с многокрасочной картинкой на крышке. – Спички. Ветчина. А вот здесь…

– Спичек много, ветчины мало, – пробасил Хэнли, поглядывая то на подношения, то на Луи. – Сигары – это хорошо. О! Ром! Вы недолго протянете, Стефан, – люди с таким добрым сердцем умирают обычно после сорока пяти лет!

– Ром преподносит вам Луи Стивенсон, – сказал Стефан. – А вот здесь консервированные крабы.

– Остроумно! – рассмеялся Хэнли, поглаживая свою живописную, вне конкурса, бороду. – Спасибо, Стивенсон!

– Крабы – это Стефан, – заявил Луи. – От меня пачка египетских сигарет.

– У вас тоже великое сердце, – сказал Хэнли, – Сужу по стилю вашему, мистер! Он у вас из хорошей английской стали. Всё?

– Нет, не всё, – усмехнулся Стефан. – На самом дне саквояжа банка вишневого варенья. Теперь все. Как себя чувствуете, старина?

– Хирурги собираются ампутировать и вторую мою ногу, – ответил Хэнли. – Только вряд ли удается им эта безумная затея. Они недолго думают перед тем, как сделать вас одноногим, и не скоро решаются на то, чтобы окончательно изуродовать вас. Я намерен предупредить их, я уйду отсюда. Мне здесь скучно. Я не слышу пения птиц, не вижу красивых женщин, не дышу воздухом лесов. Почему вы смотрите на меня с таким не идущим к месгу состраданием, мистер Стивенсон?

Луи не знал, что и сказать. Место для сострадания, по его мнению, было вполне идеальное. Одноногого собираются превратить в совершенно безногого. О чем можно разговаривать с этим абсолютно неунывающим, не желающим, видимо, считать себя несчастным, больным человеком?..

– А вы поговорите о своих мечтах, планах, сердечных делах, – угадывая чужие мысли, произнес Хэнли. – У вас излишне длинные волосы, сэр! Почаще взбалтывайте их на мой манер. Английские дамы любят эксцентричных мужчин.

– Написали что-нибудь за это время? – с осторожной вкрадчивостью осведомился Стефан. – Для вас я оставил пять свободных страниц, дружище!

– Сочинил нечто, похожее на канун мироздания; всё еще только угадывается, – ответил Хэнли, закуривая сигарету и заявляя своим посетителям, что в палате курить строго воспрещается. – Пяти страниц мне много. Дайте одну, но первую. Для четырех строк, только для четырех!

– Я вас очень прошу – прочтите! – невольно вырвалось у Луи.

Хэнли ответил, что его и просить не надо, – вот сидит редактор, у него в кармане чековая книжка: четыре строки по пятьдесят шиллингов составляют два фунта стерлингов.

– Извольте, слушайте! Называется это четверостишие «Окно».

Хэнли откашлялся, руки сложил на груди и низкой октавой – чрезмерно низкой для четырех строк – продекламировал:

В окно мне виден белый свет, Тот свет, где вы живете, Где вы едите, спите, пьете И где меня давно уж нет…

– Что скажете? – спросил Хэнли, одной рукой хлопая по колену Луи, другой по спине Стефана. – Какой лаконизм! А мысль! Только после опубликования этого четверостишия англичане поймут, кого им не хватает!

Он самодовольно рассмеялся. Этот человек все больше и всё сильнее нравился Луи… «Вот у кого следует учиться мужеству и уму», – думал Луи, завидуя характеру Хэнли, его умению быть самим собою в любых обстоятельствах. В палату дважды заглядывала какая-то фигура в белом халате. Луи решил, что это врач, который вот-вот заявит, что посетителям пора уходить. Так оно и случилось. Хэнли просил ординатора продлить свидание, но тот не позволил, заявив, что сегодня не приемный день, во-первых, и посетители почему-то не в халатах, во-вторых. Хэнли топнул ногой, крикнул: «Вон отсюда!» – и фигура вновь показалась только тридцать минут спустя, когда Луи и Стефан уже прощались с поэтом, дав слово навестить его на следующей неделе.

– Побольше сигар и новостей! – напутствовал Хэнли. – Немного денег; здесь все любезны, но не бесплатно.

Хэнли очаровал Луи. В обычный приемный день он пришел к нему один и принес несколько кредиток в конверте, бутылку вина, коробку сигар. Хэнли прежде всего посмотрел, сколько в конверте денег, потом внимательно оглядел этикетку на бутылке, понюхал сигару, коротко поблагодарил и незамедлительно, с места в карьер, начал критиковать статьи Луи.

– В них привлекает стиль, изложение, но суть… – Хэнли покачал своей лохматой головой, – суть устарела. Да, сэр, устарела. Нельзя в конце девятнадцатого века повторять исторические и лирические отступления Вальтера Скотта, нет нужды воспевать прошлое Шотландии, – что вам в этом прошлом? Чего вы лишились, – земли, денег, имени? Отвечайте как на экзамене, сэр! И немедленно, не думая!

Луи не ожидал подобных вопросов, никогда не думал о том, что его стихи и статьи могут кому-нибудь не нравиться, тем более что все читавшие и статьи и стихи высоко отзываются о стиле, то есть о внешности некоего внутреннего содержания. Странно… Разве не является суть всякого литературного произведения личным делом его автора? Странно… Луи деликатно дал понять Хэнли, что он не ожидал от него подобной критики, – разве можно взыскивать за «что», если безупречно «как»?

– С неба упали! – кратко резюмировал Хэнли, вкладывая в эти три слова всё свое раздражение и даже гнев. – Взгляните на меня, сэр! Небрит, непричесан, плохо воспитан и низвергнут в пучину гнуснейших неприятностей. Но есть душа и сердце Хэнли, и эти душа и сердце, только они, но никак не борода и волосатая грудь, не гигантский рост и руки гориллы принимают участие в создании бессмертия Хэнли! Вы знаете автора воскресных куплетов в лондонском «Визитере»? Красив, молод, изящен и – глуп, как леденец! Нет, сэр, человек, владеющий стилем, обязан иметь и содержание!

– Но ведь сами же вы в первое наше свидание… – неуверенно начал Луи.

– Я говорил о стиле, форме и сути, а вы обо мне, несчастном калеке, который в ближайшие же дни может оказаться на сто двадцать сантиметров короче ростом! – раздраженно перебил Хэнли и кинул дымившую сигару в угол палаты. – Вам стыдно?

– Пока еще нет, но, возможно, в будущем я всё пойму, – признался Луи, чувствуя при этом, что ему очень приятно быть предельно правдивым с этим откровенным до грубости человеком.

– Вы талантливы, мой друг, – смягчив тон, произнес Хэнли. – И не к лицу вам воспевать хрестоматийный вереск и прошлое Шотландии. А уж если уходить в прошлое, то – в пику настоящему, сэр!

– Я так и делаю, – несмело заявил Луи. – Стараюсь делать.

– Старайтесь, старайтесь, – буркнул Хэнли и раскурил новую сигару, недовольно морщась. – Никогда не покупайте тот товар, который для вас снимают с витрины! – назидательно добавил он. – Как я это узнал? Гм… я наблюдателен, и только. Извольте взглянуть, – он взял коробку с сигарами и, показывая крышку, попросил сравнить ее с тыльной стороной: от действия света надпись на коробке выцвела, краски потускнели.

– А сигары отсырели, – заключил Хэнли. – Нечто подобное мы наблюдаем и в литературе. Пишите роман! – вдруг, без всякого перехода, проговорил он, пренебрежительно кидая коробку с сигарами на подоконник. – И пусть стиль служит сюжету, интриге, интересной истории. Ваш отец строитель маяков?

– И дедушка, и дядя, – с наивной гордостью произнес Луи.

– Значит, вы знаете море?

– Немного, но люблю его. Нахожу, что корабль – самое поэтичное из всего того, что только сделал человек на земле.

– Писать следует только о том, что горячо любишь, – конфузливо опуская взгляд, проговорил Хэнли и сам усмехнулся тому, что, видимо, принужден повторять школьные истины. – И – это обязательно – следует изображать хороших людей. Ну, а для того, чтобы поверили, что мистер Хэнли, к примеру, хороший человек, нужно доказать, что он порою способен и на нечто нехорошее. Кто виноват в этом? Ага, видите! Возникает история! Завязывается узелок! А тут еще море, маяки, любовь и коварство. Почему молчите?

– Внимательно слушаю вас, дорогой Хэнли, – отозвался Луи. – Сидней Кольвин многое сделал для меня, но…

– Начал с теорем, а за аксиомами послал ко мне? – хохоча и всхлипывая, спросил Хэнли. – Ваш Кольвин был ослеплен стилем. Я его понимаю. Очень хорошо понимаю. Вы, сэр, мастер. Тренировать стиль можно только в работе. Я говорю это и себе, но… – он медленно развел руками и яростно затянулся сигарой. – Моя песенка спета.

– Я говорил с главным хирургом госпиталя, – несмело произнес Луи, – он надеется, что всё обойдется без ампутации.

– Возможно, – уныло согласился Хэнли, – но костный туберкулез всё равно со мною не расстанется. Я обречен. Долго мне не протянуть. К черту! – воскликнул он. – Будем пить вино! Из одного стакана, второго у меня нет.

– Я принесу стаканы, Хэнли.

– Принесете? О, доброта! В таком случае, мой друг, принесите и кресло, но чтобы все четыре ножки его были на колесиках. Скоро можно будет выходить в сад. Я сумею передвигаться в кресле. У вас есть такое?

– Есть, – ответил Луи, вспоминая старинное, дедушкой Робертом заказанное, кресло, стоящее в кабинете отца. – Принесу, Хэнли, непременно!

На следующий же дань он взвалил кресло себе на голову и нес его таким образом от дома до госпиталя, через весь Эдинбург. Он чувствовал себя мальчиком, стащившим из буфета дорогое лакомство для своего приятеля. Хэнли был доволен подарком; от радости он скакал по палате на своей единственной ноге, садился в кресло и, отталкиваясь костылем, ездил из угла в угол палаты.

– Добротная вещь, – сказал он, вконец утомившись. – Теперь таких не делают.

– Aral – поймал его на слове Луи. – Вы сами…

– Будем хвалить мастеров, умеющих облегчить нашу жизнь, – перебил Хэнли, – и воспевать только то, что перед нашими глазами.

– Перед нашими глазами искусство старых мастеров, – заметил Луи.

– Самодвижущееся кресло было куда лучше и удобнее, – отпарировал Хэнли. – И такое кресло сделает сегодняшний мастер, попросту говоря – столяр. Читайте, что написали вчера и неделю назад!

Луи прочел стихотворение, воспевающее вересковое пиво и былую доблесть простого человека Шотландии. Хэнли не одобрил стихотворения, назвал его имитацией, подражанием, работой, сделанной с завязанными глазами.

– Откройте глаза, снимите повязку, мистер Стивенсон! – кричал Хэнли, потрясая кулаками. – В жизни всё проще! Будьте естественны! Не губите «напрасно ваш стиль! Употребите его в дело!

Спустя несколько дней Хэнли было разрешено выходить в сад, куда перекочевало и кресло на колесиках. Однажды Луи нанял кеб и три часа подряд возил в нем Хэнли по улицам Эдинбурга. Картина была на редкость живописная: лохматый, рыжебородый гигант в больничном халате и рядом с ним впалощекий, бледный молодой человек с длинными, разделенными прямым пробором волосами. Гигант, обозревая дома и людей, громко смеется и отпускает остроты, спутник его блаженно улыбается. Один счастлив вполне, другой пытается уверить себя, что иного счастья не бывает. Дама с темно-синим зонтиком в руках останавливается на тротуаре, смотрит на сидящих в кебе и трагически опускает руки. Хэнли говорит, что это одна из его поклонниц, радующаяся тому, что видит его живым и здоровым.

– Это моя мать, Хэнли, – поправил Луи.

– Мать? Если это действительно так, то она чем-то недовольна.

– Она приняла вас за отца одной ненавистной ее сердцу девицы, – с трудом попадая в шутливый тон своего друга, произнес Луи.

– Я компрометирую вас? – спросил Хэнли.

Вместо ответа Луи обнял его и затянул песню про моряка, сбившегося с курса в океане. Хэнли, не зная слов песни, гудел октавой и дирижировал обеими руками. «В завтрашних газетах о нас напишут в городской хронике», – подумал Луи.

Газеты никак и ничем не откликнулись на не свойственную жителям Эдинбурга выходку бородатого и длинноволосого, как о том отзывались знакомые семьи Стивенсонов, желая тем указать на недопустимое поведение их сына.

– Они все пуритане, ослы! – выходил из себя Луи, выслушивая сетования отца и матери. – Хэнли достойнейший человек! Я люблю его и презираю так называемый этикет и чванные приличия! Что может быть священнее дружбы!..

Вскоре Хэнли выписался из госпиталя и поселился в ветхом домишке неподалеку от университета, а Луи исполнил наконец желание отца, получив диплом на звание адвоката. От работы в суде он все же отказался.

– Почему? – спросил сэр Томас. – Тебе уже двадцать пять лет.

– Еще год, два – и меня будут знать как писателя, папа. Аминь!

– Помилуй тебя боже, – без иронии проговорил сэр Томас. – Друг мой, – начал он не совсем уверенно, – твой дядя Аллан получил письмо от Боба. Мой племянник живет в Париже и пишет картины. Он примкнул к барбизонцам; не понимаю, как случилось, что его приняли! Или там все такие, как твой двоюродный братец Боб?

– Боб, папа, хитрый человек, – усмехнулся Луи. – Он напишет портрет и сделает глаза ярко-желтого цвета.

– Такие бывают? – изумленно спросил сэр Томас.

– Конечно, нет. Но портрет с ярко-желтыми глазами нельзя назвать бездарным, – невольно думаешь: а что, если в этом заложена некая мысль, идея? Один подумает, другой за эту некую мысль подвалит.

– Но кого же, в таком случае, обманывают? – спросил сэр Томас. – Маяк без фонаря не построишь и нельзя вместо фонаря поставить клетку с попугаем!

– В искусстве, папа, а в живописи прежде всего, это возможно, – рассмеялся Луи. – Один мой приятель изобразил на полотне огромную чайную ложку и на ней огромного взъерошенного зеленого кота. Публика хохотала, газеты бесновались, художник стал знаменитым человеком. До сих пор он малюет на полотне собачьи хвосты и синих коров с пятью ногами.

– Ничего не понимаю, – чистосердечно признался сэр Томас. – Хотел бы я взглянуть на портреты, которые пишет Боб.

– Я поеду и взгляну, папа, и доложу тебе, – немного подумав, сказал Луи. – Отпусти меня на опушку леса Фонтенбло, в деревню Барбизон! Старики барбизонцы давно в могиле, но мне очень хочется пожить среди людей моего возраста.

– Когда ты угомонишься, Луи! – с нестрогим упреком воскликнул сэр Томас и притянул к себе сына, как делал это двадцать лет назад. Руки его дрожали, взгляд выражал мольбу. – Подумай, Луи, я на пороге старости, ты уже мужчина. Ты собираешься писать романы. Помоги мне бог дожить до этого времени, и твоей матери также. О всех писателях, насколько мне известно, после их смерти пишут биографии. Что напишут о тебе? Как трудно будет тому, кто вздумает изобразить твою жизнь! Одно сплошное непостоянство – сегодня здесь, завтра там… Невеселое существование бродяги, полное отсутствие своего лица, вздорные мысли, нелепые поступки. Сейчас тебе хочется покинуть семью ради каких-то барбизонцев, бродяжить по Франции, преступно расходовать свои силы. Ты должен помнить, родной мой, что ты нездоров, что у тебя больные легкие, слабое сердце. Береги себя хотя бы ради литературы, если я и мама стали для тебя чужими людьми… Ты и не подозреваешь, как убивается бедная мама, сколько слез… А, да что говорить! Уезжай! Трудный, тяжелый человек!

Он оттолкнул от себя сына, встал, качнулся. Луи поддержал отца, обнял. Сэр Томас молча поцеловал его в лоб.

– Надолго? – спросил он, глядя сыну в глаза.

– Во мне всё кипит, папа, – ответил Луи на всё, о чем только что говорил отец. – Моя мечта – поселиться в горах Шотландии, но там понастроили себе коттеджей унылые мои соотечественники… Вот у кого, папа, ярко-желтые глаза! Да, Боб прав, если только он имел в виду англичан! В моих жилах кровь бродяги. Я и в самом деле потомок Роб Роя. Мне уже двадцать пять лет. Мне еще только двадцать пять лет…

– Женись, отыщи себе пристанище, успокойся и начни трудиться, – властно заметил сэр Томас.

– Хорошая мысль! – воскликнул Луи. – Завтра же отправлюсь на поиски жены!

– Для этого нет надобности уезжать в Париж, – невест много и у нас, в Шотландии, Луи.

– Была одна, папа, но ты…

Сэр Томас молча сунул в руки сыну чек на предъявителя и вышел, хлопнув дверью.

Месяц спустя он хлопнул дверью еще раз, когда Луи подал ему воскресную газету и обратил его внимание на восьмистишие под названием «Девушке с гор» за подписью Хэнли.

– Читай вслух, папа, – попросил Луи. – Стихи нерифмованные, ты любишь такие. Читай!

Сэр Томас начал читать:

О тебе, Кэт, мне рассказывал мой друг, И вот я вижу тебя, Девушка с гор… Ты унижена, как моя родина, И горда и прекрасна, как она.

Дальше сэр Томас читать не стал. Он кинул газету на стол, поднялся с кресла и вышел из кабинета, яростно хлопнув дверью. Луи рассмеялся. Но он был бледен, когда вслух, для себя, перечитывал стихи Хэнли…