«На лестнице хлопают двери. Прощайте, прощайте…» — Мелодия кружилась в голове, звучала в такт шагам… Я шла к известному нашему барду Евгению Исааковичу Клячкину. Шла прощаться, зная, что вскоре он покидает страну, и не на месяц или на год — навсегда. Страшное слово.
Только что, рассказав об этом знакомым, услышала от молодого и интеллигентного человека:
— Да пускай едет! Подумаешь!
Наверное, так же когда-то говорили вслед Аксенову, Войновичу, Любимову… А сейчас мы встречаем их как триумфаторов, и журналисты выстраиваются в очередь на интервью. Трагично, но понятно. Они уезжали в печально известные времена.
А что гонит человека из страны сегодня?
#i_032.jpg
Фото Юрия Борисова
— Евгений Исаакович, когда мы с вами разговаривали по телефону, мне показалось, что вы очень сердиты на «Смену». В чем мы провинились?
— Когда-то давно в «Смене» появилась статья обо мне, где говорилось примерно так: «Лирический герой Клячкина не радует нас разнообразием состояний. „Отвыкну я, отвыкнешь ты…“ „Чем тебя порадовать? Зайдем в парадную…“ ну и т. д. И выходит такой, извините за выражение, певец и семеня ногами у микрофона…» Вот вам стиль того времени.
— Но это была другая газета…
— Вы понимаете, весь фокус заключается в том, что секретарь райисполкома, например, нам говорит: «Я вам такую плохую бумагу не подписывал. Это был другой». А исполком-то остался прежним. И вывеска та же самая…
— Мне кажется, мы уже подходим к причинам вашего отъезда из страны. Скажу вам честно — мне больно расставаться с вашими песнями. И думаю — не мне одной. Евгений Клячкин — так же как Окуджава, Визбор, это же символ поколения…
— Вы знаете, у меня ведь состоялись прощальные концерты, где я пытался объясниться. Объяснение — это целый концерт. Сейчас попробую это сделать без песен и стихов. Я глубочайшим образом разочарован. Нет, я могу предположить, что у нашего руководства в лучшем случае были добрые намерения. Знаете, интеллигенции свойственно очаровываться. И я был очарован, и 85-й год понял так: «Им» стало стыдно. «Они» подумали: «Хватит, наизмывались». Ну, должен был кто-то начать. И вот пришли, наконец, к власти совестливые люди — так я тогда понимал происходящее. Даже тест провел своеобразный…
— Какой тест?
— Я должен был в 88-м году ехать в Австралию. Улетел. И там, в Австралии, сказал: «Ребята! У нас теперь другая страна». Они спрашивали, не хочу ли я остаться. «Да вы что! У нас через год будет, как у вас, еще и лучше!» Такое было доверие.
Ну вот, я вернулся, весь «розовый», и… бах! — партийная конференция, и я вижу Лигачева, и он 200 миллионам зрителей говорит, что средняя зарплата партийного работника — 216 рублей… Мол, не лучше вашего живем. Но я-то езжу по стране, я все знаю. Мне хочется крикнуть: «Выйди в кремлевский буфет, посмотри, что на рубль можно купить! И что во Владимире в привокзальном буфете купишь на тот же рубль!»
Знаете, это вранье предполагает отсутствие возмездия. Я пришел к выводу, что покаяние наступает у этих людей только тогда, когда возмездие неотвратимо.
Потом мы избрали съезд, который оказался недееспособным. Маленькая межрегиональная группа уже раздирается противоречиями. Был один человек — Сахаров, который мог бы сказать и бороться, но его заклевали, его согнали с трибуны…
Вы знаете, я же не уезжаю тихой сапой. Зачем мне тогда был бы этот прощальный концерт, зачем интервью… Мой отъезд — это моя последняя политическая акция, последний мой шаг в этой стране. «Уезжают те, кто производит. Остаются те, кто распределяет». Ну, распределяйте…
— Но уезжая, вы уезжаете не только от «них». А ваши слушатели?
— Да, мне говорили: «Вас же любят…» Это была еще одна моя иллюзия. Пока мы были под прессом, я был уверен, что мы так однородны, едины в своих стремлениях. Я читал Василия Белова, такого гуманного в своей повести «Привычное дело». Читаешь ведь, и плакать хочется: господи, до чего деревню довели…
И вдруг эти митинги, эта озлобленность, антисемитские обвинения, которые звучат все громче и громче. Как? Руки падают. Это я, что ли, виноват? Куда же вы смотрите, Василий Иванович? И вы, Валентин Григорьевич? Вы же интеллигенты, вы же русские демократы! Как же так? Вас же господь талантом наделил! Утираться от плевков в пятьдесят с лишним лет? Я готов выйти на трибуну, но выйти на нее как еврей — я не хочу. Я хотел бы выйти как гражданин. Если все это расцветает у нас, о демократии речь идти не может.
Ему все время хотелось говорить о стране, о политике. Объяснять, доказывать… Я уже знала: так всегда бывает перед отъездом. Ведь там это уже никого не будет интересовать. Наши проблемы останутся с нами.
— Евгений Исаакович, это прощание для некоторых молодых читателей будет, наверное, знакомством. Не все вас знают, не все слышали песни…
— Стоп. Я вас перебью. А почему «не все слышали»? Я ведь не бросал писать песни все эти тридцать лет. Кстати, это еще одна причина моего отъезда. Как избирательны наши радио и телевидение! Они приглашают старого, седого барда Клячкина и выставляют его с тремя песнями на «Ринг». Сталкивают его с рокерами, с детьми, которые спрашивают: «А почему вы не поете нам о подворотнях, алкоголизме и наркомании?» А я отвечаю: «Почему же вы и Майе Плисецкой этих претензий не предъявляете? Что же она не идет к вам в подворотню? Может, лучше вам на балет сходить? Или ко мне на концерт…» Но они меня, не знают, потому что не видят меня на экранах.
Ну что такое три песни! Мне нужен был вот этот двухчасовой разговор, который мы с вами ведем здесь, на кухне. Мне же есть что сказать моим слушателям. Я же пишу правду. И говорю.
— И все-таки расскажите тем, кто так вас и не узнал, как все начиналось? Когда вы стали писать песни?
— Это был 61-й год. Представьте себе потрясение очень юного человека от вторжения таких категорий, о которых мы и помышлять до этого не могли. Нам раньше казалось, что ничего общего между нами и государством нет. И быть не может. И вдруг нас призвали — так нам показалось.
Предполагал ли Хрущев, что поднимется такая волна общественного самосознания? Она была на порядок выше, чем сегодня, хотя гласность сейчас выше на два порядка. Тогда мы пьянели от чувства, что можем заявить себя как личность. Твои мысли, переживания кого-то волнуют! И ты их можешь высказать! Это было упоительно. Вознесенского и Евтушенко прямо вознесло на гребне этой волны. А потом отсекло от всего остального этаким ситечком. Так мне представляется. И они стали процветать там, наверху, а мы потихонечку плесневеть внизу, в болоте застоя, вне гласности, вне всего.
Но они там, наверху, как мне кажется, не просто так сидели, а протухали немножко, что ли?
А я… Нет, меня минули грозы. Если не считать грозой того, что жизнь прошла не впустую, нет, а в таком… придерживаньи. Я до сих пор чувствую на горле этот ошейник.
Доброжелательная такая женщина из ДК пищевиков говорит:
— Женя, мы ведь вам не рекомендовали петь песню «На море» в Риге, а вы все-таки спели, и мы знаем об этом.
— Но она же лирическая. Ну, что там такого…
Она: — Но мы вам не рекомендовали, а вы — спели!
И ведь говорила, что любила авторскую песню.
У Шаламова, знаете, есть рассказ о чекисте, который занимался писателями, и стал собирателем книг, величайшим знатоком Бабеля, помните? Страшный рассказ, Он их за решетку сажал, и они умирали в отбросах, как Мандельштам. Эти отбросы, они как бриллианты, должны засиять в поколениях. Им стыдно должно быть за все это.
— Но ведь были взлеты, когда вы чувствовали, что зал — с вами?
— Ну конечно! Я ведь жил ради этого! И это великое счастье…
— Авторская песня — это ведь явление наше, отечественное. Помните кадры, где Галич поет на открытой эстраде в Париже, а мимо равнодушно идут люди, разговаривают, жуют…
— Я еду не в Париж, а в Израиль… Что меня ждет там? Не знаю. Я буду делать то, что делал, но в новых условиях. Врать все равно не буду. И, наверное, дифирамбы им петь не стану. Мои песни ведь все приземлены. Они о том, что нас тревожит и бьет. Мы ведь всё, как эвенки: что видим — о том и поем. Но я готов к худшему. Не смогу петь — что ж, двадцать пять лет моего пребывания у кульмана что-то значит. Я — инженер-конструктор, проектировщик и смогу прокормить свою семью.
Я представила себе страну без тех, чьи песни пела и пою до сих пор. Их имена исчезнут с афиш, не будет новых пластинок… Ну, на телеэкранах они и так появлялись нечасто. Новые песни будут глухо звучать где-то далеко, их, может быть, занесут нам счастливцы-путешественники…
— Из плеяды наших современных бардов вы первый уезжаете…
— Меня никто не выгонял. Мое положение в целом благополучно, можно было бы и дальше жить потихонечку с песнями для узкого круга слушателей. А я вот уезжаю. Может быть, меня там замучает ностальгия, и я буду не Лигачева вспоминать, а все лучшее, город Псков, например.
Да, Псков. Ну, обидно же, поймите, я двадцать лет назад написал песню о Пскове:
«Помнишь этот город,
вписанный в квадратик неба…»
Я тогда проникся городом. И русская старина открылась мне через Псков. Это одна из лучших моих песен. Город вспомнил о ней?
И дело не в том, что я тщеславен; а в том, что на нас плюют. Не во мне дело. Бродский гениально написал: «Но кто-то пишет далее меня…»
Были, наверное, и те, кто писали «далее» Бродского. И умерли, то ли спившись, то ли в психушке где-то… «Они» не знают, что с нами делать. Сначала прижимали, потом дают премии, потом замалчивают…
Они сменяются, как… как следователи на «конвейере». Их много, а я один. И волосы седеют…
Я вот был убежден, что «Битлз» и мы — одного поля ягоды. Я не говорю об уровне. У них уровень музыкальности потрясающий, но что бы стало с нашим уровнем, получи мы в свое время поддержку. Мы принесли в песню слова, а они — мелодию. Две культуры могли бы пересечься, и какие бы искры мы могли бы тогда высечь — кто знает.
— Но ведь авторская песня — это песня гитарная?
— Ее сделали гитарной. А должна была быть — профессиональной. Это хорошее слово. Предполагает владение ремеслом.
— Кого из бардов вы цените, любите?
— Я бы назвал Высоцкого, Галича, Окуджаву, Кима. И, наверное, никого бы рядом не поставил (из тех, кого знаю).
На себя, на свой талант смотрю достаточно трезво.
Так, уйдя от политических проблем, мы заканчивали беседу… Но слово «отъезд» не забывалось. Оно стояло перед глазами, и взгляд волей-неволей натыкался на картонные коробки, ящики, чемоданы… И мой собеседник время от времени возвращался к этой теме:
— Газета «Смена» первой в мире написала обо мне, последней. Какая-то логика в этом есть. Какая-то жизнь меня получается… завершенная.
— Первый этап ее!
— Да, первый… Длинный, правда, этап… В 72-м году про своего друга написал песню. Но это про меня.
Я поняла, о какой песне он говорит:
«Я прощаюсь со страной,
где прожил жизнь, не разберу чью.
И в последний раз пока здесь
Этот воздух, как вино, пью…»
1990