Хлеб Победы
Цветок живой, благоуханный
[1]
Эти пушкинские строки всплыли у меня в памяти в одном из залов подмосковного краеведческого музея, где среди военных экспонатов я увидела нечто удивительно нежное, поэтичное и бесконечно далекое от суровой прозы войны – увядший букет майских ландышей.
И сразу же услужливая память подсказала следующие строки знакомого с юных лет стихотворения:
Тайну увядшего букета наверняка могли бы поведать эти двое близких друг другу людей, боевой командир Красной Армии и молодая миловидная женщина, смотревшие на меня с портрета из глубины музейного зала. Фронтовой художник запечатлел углем на солдатской портянке волнующий момент их «нежного свиданья» накануне тяжелых боев. Оба они тогда еще не знали, что видятся последний раз в этой жизни, и что «нежное свидание» обернется для них «роковой разлукой».
Я всматривалась в лица, изображенные на портрете, и мне чудился живой голос поэта-фронтовика:
говорил он от имени всего военного поколения.
Так неожиданно в лирику «золотого века» вторгся пронзительный мотив «свинцовых» сороковых годов двадцатого столетия.
вопрошал лирический герой эпохи романтизма.
обнажала фронтовая поэзия жестокую правду войны. И уже как заклинание звучали прощальные строки:
Что еще могли завещать своим детям и внукам солдаты, погибшие за Родину? Они оставляли в наследство будущим поколениям не по шесть соток, а шестую часть Земли, заплатив за нее самую высокую цену. Покидая зал музея, я еще раз взглянула на увядший букет майских ландышей, на какое-то мгновение вдруг ощутила свежее дыхание весны, и губы сами собой прошептали:
Цветок живой, благоуханный!
Петров день
(рассказ)
Жарким июльским полднем 1941 года по пыльной проселочной дороге брели под конвоем изнуренные долгим переходом люди в мокрых от пота защитных гимнастерках. Среди них были потомственные хлеборобы с мозолистыми привыкшими к крестьянскому труду руками, мастера-производственники, пришедшие на завод еще подростками, дипломированные специалисты, прошедшие курс наук на рабочих факультетах, выпускники средних школ, едва успевшие сдать экзамены на аттестат зрелости. Все они еще вчера бодро распевали на праздничных демонстрациях «Если завтра война, если завтра в поход…», твердо веря, что Красная Армия всех сильней, и коль доведется воевать, то «малой кровью на территории противника».
И вот теперь на третью неделю войны их гнали на запад в плен по родной земле, ставшей вдруг вражеской территорией, а они, пряча исхудавшие лица от жалостливых бабьих взглядов, украдкой принимали из женских рук хлеб и вареную картошку, посоленную горькой вдовьей слезой. Чья вина была в том, что сугубо штатские, семейные люди, мобилизованные в первые дни войны, и мальчишки неполных восемнадцати лет, прорвавшиеся на фронт прямо с выпускного бала, получали винтовку на двоих и после первого боя, не успев стать солдатами, пополняли ряды военнопленных. Их командиры, вооруженные одним наганом, поднимая в атаку плохо обученные, наспех сформированные батальоны, оставляли последний патрон для себя, твердо помня из военной науки только одно – «мертвые сраму не имут».
Что проку было искать виновных в разыгравшейся трагедии, когда военным театром становился твой родной дом, и только ты сам мог защитить и спасти его. Это начинал понимать каждый попавший в плен солдат, стараясь найти выход из унизительного рабского положения.
В колонне военнопленных, бредущих на запад безликой серой массой, одна пара, несмотря на всю серьезность положения, выделялась своей комичностью. Это были невысокого роста мужичок лет сорока, быстрый и ловкий в движениях, и нескладный долговязый парень, совсем еще пацан. Они старались держаться вместе, и не будь между ними так мало сходства, их наверняка приняли бы за отца с сыном. Разбитной солдатик был из породы неунывающих. Казалось, что все на свете ему нипочем: и изнуряющая жара, и долгий путь, и вооруженная до зубов охрана. Он катился колобком по выжженной земле, подгоняемый окриками конвоиров и приговаривал как бы про себя:
Его юный напарник жался к нему словно кутенок, хотя был на целую голову выше. «Шнель, шнель», – покрикивали на пленных охранники. «Ты, тезка, наверное десятилетку закончил, по-немецки понимаешь?» – спросил юркий мужичок у долговязого парня.
– Понимаю. Гутен морген, гутен так, шлеп по морде вот так так, – пробормотал парнишка.
– Это ты к чему? – насторожился колобок.
– Да уроки немецкого вспомнил. Пацаны у нас в классе заводные были. Все время учителя разыгрывали, – виновато оправдывался паренек.
– Вот и доигрались, – вздохнул бывалый солдат и процедил сквозь зубы, ненавидяще глядя на вооруженный конвой. – Дай срок. Мы им еще припомним эти уроки немецкого!
Пленных пригнали к разрушенному железнодорожному переезду и в ожидании приказа свыше устроили короткий привал. Изнуренные голодом люди с темными от усталости лицами сидели на сырой земле, окруженные плотным кольцом охраны и вполголоса переговаривались между собой.
– Ну, что, земляки, отвоевались? – первым подал голос неунывающий солдат.
– Повоюй тут! У них пистоли, а у нас дубины христовы, – хрипло отозвался кто-то.
– Тяга слабовата, – вздохнул мужичок-бодрячок.
Разговор задел пленных за живое. Со всех сторон послышались раздраженные голоса.
– Какая у нас тяга? – лошадиная. Немец, он чем берет – мотором. Где же нам с ним тягаться? – сокрушался один.
– И на конной тяге, когда все в одной упряге, воевать можно, – возражал другой.
– Немец, он командой берет, а у нас все вразброд пошло, кто в лес, кто по дрова, – негодовал третий.
– Тяга слабовата, копоть одна кругом. Все как угорелые мечутся, – не унимался бравый солдатик.
– Заладила сорока Якова одно про всякого – тяга да тяга.
– Ты что, печник, что ли? – полюбопытствовали у него.
– Так точно. Печник и есть, – с гордостью подтвердил печных дел мастер и стал как будто выше ростом. – Про меня в деревне даже поговорку сложили – «Наш кулик невелик, а знатный печник».
– Кулик? Вон ты что за птица! Ну, тогда ясное дело – всяк кулик свое болото хвалит. А к тебе что за птенчик жмется? Только что из гнезда выпал, что ли? – пошутил какой-то весельчак. Долговязый парнишка залился ярким румянцем.
– Эх, землячок, фронтовичок! Все мы теперь из одного гнезда выпали, – невесело отшутился Кулик и охотно пояснил: – Тезка это мой, обоих Петрами кличут.
– Ну, ты, по всему видать Петр 1, а он 2-й, – не унимался зубоскал. Зашелестел смешок. Охрана насторожилась, вздернула автоматы.
– Чего ржете, жеребцы? С какой радости? – рассердился Петр Кулик и добавил с тоской, – Под Витебском вместе в окружение попали. Вот тебе и первый, второй. Смех мгновенно стих.
– Под Витебском? А город как, держится? – на лицах пленных, обращенных к Кулику, застыло тревожное ожидание.
– Вчера сдали, одиннадцатого июля, – чуть слышно проговорил тот и отвернулся.
– Значит, дорога на Смоленск открыта, а там и… – начал было кто-то и осекся на полуслове, как бы испугавшись собственных мыслей.
«Ахтунг, ахтунг!» – пронзил наступившую тишину окрик старшего конвоира. Пленных выстроили в одну шеренгу вдоль железнодорожного полотна, выдали каждому по лопате. Прибывший немецкий офицер четко и кратко разъяснил через переводчика бывшим красноармейцам сложившуюся обстановку. С сегодняшнего дня все они – рабочая сила на трудовом фронте Великой Германии. Их ближайшая задача – восстановить железнодорожный путь для беспрепятственного продвижения доблестных немецких войск на восток. Основные силы Красной Армии, находящиеся в Западной России, уничтожены. Дальнейшее сопротивление окруженных группировок бесполезно. Бывшие красноармейцы могут сохранить себе жизнь только беспрекословным подчинением новому порядку. За малейшее неповиновение расстрел на месте. «Арбайтен, арбайтен», – по хозяйски распорядился герр офицер уверенным, не терпящим возражения голосом. Глухой ропот пробежал по шеренге военнопленных. «Угораздило, тебя Кулик, на свои именины в силки попасть. Сегодня же 12 июля – аккурат Петров день», – сказал острый на язык солдат, посуровев лицом. «Еще не вечер. На моих именинах незваным гостям не праздновать», – спокойно отозвался Петр Кулик. «Гутен морген, гутен так, шлеп по морде – вот так так», – раздался вдруг звонкий мальчишеский голос. «Что есть «шлеп по морда?» – удивленно спросил немецкий офицер у переводчика.
Переводчик, воевавший в России в первую мировую войну слишком хорошо помнил еще с семнадцатого года, что значит «шлеп по морде» и не спешил с переводом. Он лишь недоуменно пожал плечами, но на лице его мелькнула тревога. «Что есть шлеп по морда?» – повысил голос офицер. В потухших глазах пленных солдат засветился насмешливый огонек. Это вызвало ярость немца. «Кто объясняйт, что есть «шлеп по морда?» – заорал он, хватаясь за кобуру. Дело принимало серьезный оборот. «Вот отсохни язык! Дошутковался, балаболка», – проворчал Петр-старший и сделал шаг вперед. «Господин офицер! Я объясняйт, что есть «шлеп по морда», – услужливо предложил он. Немецкий офицер смерил презрительным взглядом похожего на сморчка солдата. «Ты есть храбрый зольдат, Рус Иван. Карашо, карашо», – с иронией проговорил он, коверкая русскую речь. «Погоди хвалить, Ваше благородие, спробуй сперва мое угощение. Я сегодня именинник», – твердо сказал Петр Кулик и нанес «гер официру» страшный удар в челюсть крепким крестьянским кулаком. Здоровяк офицер пошатнулся от поднесенного гостинца и разрядил в Кулика всю обойму своего пистолета. Это послужило сигналом к атаке. Пленные, вооруженные одними лопатами бросились на немецкий конвой, выбивая, а то и вырывая автоматы из вражеских рук. Короткие автоматные очереди, глухие удары прикладами, хруст раздробленных костей, последний всхлип человеческой плоти – все слилось в один пронзительный звук войны, бросившей миру свой смертельный вызов. Тишина наступила внезапно, но она не успокаивала, а тревожила и пугала, эта мертвая тишина. Переводчик, рухнувший на землю при первых звуках стрельбы, прислушался, немного приподнялся и опасливо огляделся. Вокруг не было ни победителей, ни побежденных – одни окровавленные тела, застывшие в смертельных объятиях друг друга. Так закончился этот короткий, противоречащий всем законам войны бой, чудом уцелевший свидетель которого впервые с начала войны усомнился в легкой победе на восточном фронте.
А день спустя, 14 июля, под Оршей батарея капитана Флерова, мстя за всех безымянных героев, потчевала незваных гостей огнем из минометных установок, прозванных со временем «богом войны» или ласковым женским именем «Катюша».
Перчатки
[4]
(повесть-быль)
Сестра и брат
(расставание)
Сестра и брат расставались надолго, может быть, навсегда, но они старались гнать от себя грустные мысли – оба были еще слишком молоды, чтоб всерьез думать о смерти, да и война, громыхавшая уже третий год, приучила их сдерживать свои чувства. Брату едва минуло восемнадцать. У него нежно, еще совсем по-детски круглилось покрытое юношеским пушком лицо, на котором озорно блестели крупные серые глаза. У сестры было такое же круглое, как у брата, лицо и те же серые глаза, но в них уже притаились недетская грусть и тревога. Брат посматривал на сестру свысока, он вымахал на целую голову выше нее, хотя был на пять лет моложе. Сестра с детских лет привыкла опекать младшенького, как называли в семье последыша. Мальчишка рос озорным непоседой, известным на всю улицу задирой и неслухом. Оба эти прозвища не случайно прилипли к нему. Он вечно ввязывался в уличные драки, и сестре частенько приходилось вытаскивать сопливого задиру из кучи нещадно лупящих друг друга мальцов то с разбитым носом, то с подбитым глазом, то с оторванными от пальто пуговицами. Зимой, играя в снежки, неслух к великому негодованию матери без конца терял шарфик и рукавички, и старшая сестра из жалости отогревала его розовые от холода ладошки в своих теплых вязаных варежках. Так велось с детства: он младший, она старшая, и не только годами, но и умом, и поступками. А теперь все перепуталось на белом свете. Сестра с братом как будто менялись местами – младшенький становился старшим в семье и уходил на фронт защищать сестру, мать, отчий дом.
Сестра недоумевала:
– Как же это? Ведь несмышленыш еще совсем. Зачем таких на фронт берут? Война – не игра в солдатики. Полезет на рожон задира, и поминай, как звали. Кто там за ним присмотрит? – сокрушалась она, с жалостью глядя на несмышленыша снизу вверх.
– Давай прощаться, Лизуха, – бодрым голосом сказал брат. – Скоро отправление.
Сестра протянула ему небольшой сверток.
– Чего еще? – насторожился брат.
– Это тебе в подарок от меня. Смотри, береги! Сбережешь – живым вернешься. Я загадала…
– Только бы не шарфик с варежками. Ребята-сослуживцы засмеют, – со страхом думал задира, опасливо разворачивая сверток. Нет, это был не шарф и не варежки, а пара длинных до локтей мужских кожаных перчаток.
– Дуреха, ты Лизка! – громко возмутился брат – ну зачем мне на фронте перчатки, да еще такие фартовые? Что я, в перчатках воевать буду?!
– Может быть, пригодятся, – с трудом выговорила девушка, пряча глаза. Задире стало жаль сестру, захотелось чем-то утешить ее на прощание.
– Помнишь, Лизка, как я в детстве папиросами на вокзале торговал? Кричал во весь голос, сильно картавя: «По люблю, по люблю, по люблю», – широко улыбнувшись, сказал он, передразнивая свой детский картавый говорок. Сестра сквозь слезы улыбнулась ему в ответ.
– По вагонам, – разнеслось по перрону.
Брат и сестра застыли на месте, на мгновение глаза их встретились.
– Вот и все уже, – сказал ее растерянный взгляд.
– Ничего ни уже, а все еще впереди, – возразил его упрямо дерзкий.
Состав медленно тронулся. Лиза ахнула, вцепилась в брата обеими руками и что есть силы потянула к себе, будто старалась оттащить его от края обрыва, как в детстве.
– Пусти, Лизка! – завопил тот, – сдурела совсем.
С трудом высвободившись из цепких Лизкиных рук, он на ходу вскочил в поезд и крикнул сестре уже из вагона:
– Мать береги! Ждите, вернусь Ге-ро… – голос его потонул в свисте паровозного гудка. Лиза оцепенело смотрела вслед уходящему составу.
– Вот тебе и по люблю, по люблю, – вырвалось у нее.
– Не грусти, красавица. Вернется, полюбит, – услышала она за спиной чей-то хриплый голос. Лиза вздрогнула, обернулась. Фронтовик-калека с гармошкой в руках подмигивал ей уцелевшим глазом. Рыдания подступили к горлу девушки. Зажав ладонями рот, она быстро пошла, потом побежала по опустевшему перрону.
– Вернется! Жди… – неслось ей вслед.
Сестра
Лизке на всю жизнь запомнился сон – отец входит в комнату с двумя парами черных валенок и говорит ласково ей и «задире»:
– Теперь вам мороз не страшен, обуты на зиму. Она просыпается – рядом ни отца, ни матери. Младший брат пригрелся на печи и крепко спит, посапывая во сне. Старуха-соседка дремлет, сидя у окна.
– Где мама? – громко спрашивает Лизка. Старуха вздрагивает, открывает глаза.
– Проснулась, касатка – глухо бормочет она, – ну и, слава богу. А малец спит без просыпу.
– Где мама? – почти кричит Лизка, чего-то испугавшись.
– Что шумишь? Брата разбудишь, – ворчит бабка.
– Известно где мать – чуть свет к отцу в больницу побегла.
– Бабушка, мне валенки черные приснились. Лизка пересказывает старой женщине свой сон до мельчайших подробностей. Старуха слушает очень внимательно.
– Нехороший сон, – говорит она в раздумье, – то, что отец две пары валенок принес, – не диво. Болит сердце за вас с братом. Вы несмышленыши еще. Старшие уже своим умом живут. А вот черный цвет нехороший. Как бы с отцом беды не случилось.
Беда пришла наяву, а не во сне. Сон оказался вещим. Вернувшаяся из больницы мать сказала каким-то чужим голосом, что отца больше нет. Без отца пришлось хлебнуть и сестре, и брату. Мать, овдовев, растерялась перед нежданной бедой, долго не могла прийти в себя, понять, как ей быть дальше – одной поднимать двух малолеток.
Старшие дети, учившиеся в областном городе, сами еще крепко не стояли на ногах, и помощи от них ждать не приходилось. Но жизнь продолжалась, доставала везде: со станции днем и ночью доносились тревожные звуки паровозных гудков, в сарае призывно мычала корова, торопя хозяйку на утреннюю и вечернюю дойку, в осиротевшем без хозяина доме малые дети просили есть – надо было жить дальше.
Когда Лизке исполнилось двенадцать лет, мать стала посылать ее на станцию к поездам с топленым молоком, печеными пирожками, жареными котлетами. Лизка сначала побаивалась людской толпы, незнакомых лиц, но со временем привыкла к новой для нее жизни, приноровилась предлагать пассажирам на перроне домашнюю снедь и, получая деньги, пересчитывать их точно до копейки. Время было голодное. Жареное, печеное, вареное – все расхватывалось мгновенно, и Лизка, принося домой уйму медных денег, гордо сознавала свою значительность и важность. Но однажды на вокзале какой-то сильно исхудавший, давно небритый бродяга налетел на нее, чуть не сбив с ног, сгреб с лотка все котлеты и стал жадно запихивать их в рот. Девочка в страхе закричала, на ее крик оглянулись. Бродяга погрозил Лизке кулаком и исчез в толпе пассажиров. На лотке остались какие-то крохи. Зареванная и испуганная Лизка прибежала домой. Мать накинулась на нее с попреками.
– Дуреха ты Лизка, дуреха-непутеха, – ворчала она на дочь.
Девочка зашмыгала носом и снова заплакала уже от обиды на мать.
– Лева-колова, – стал дразнить сестру младший брат, долго не выговаривавший букву «р». Утром следующего дня по дороге в школу он, заговорчески подмигнув Лизке, сказал шепотом, что сам теперь будет зарабатывать большие деньги, и они скоро разбогатеют.
– А школа как же? – удивилась Лизка.
– В школу ты ходи, а мне шибко некогда. Меня пацаны ждут. Смотли, мамке скажешь – в нос получишь. «Задира» погрозил сестре кулачком и юркнул за угол дома. Забросив учебу, неслух стал играть с уличными мальчишками на деньги. Ловкий, смекалистый, он почти всегда выигрывал и покупал в табачном ларьке коробки папирос, а потом продавал их оптом и в розницу на вокзале с небольшой наценкой.
– По люблю, по люблю, – предлагал пассажирам свой товар картавый пацаненок, шмыгая по перрону в больших не по росту валенках. Пассажиры смеялись и охотно разбирали папиросы у бедового мальчишки. Может, «задиру» и затянула бы улица, и он без отцовского глаза сбился бы с пути, но на его счастье в жизни семьи произошла резкая перемена.
Старший брат, закончив учебу, получил диплом инженера и направление на работу на уральский металлургический завод и забрал с собой мать и младшего брата. Лизка уехала учиться на рабфак в Воронеж, старинный живописный город срединной России. Жизнь стала понемногу налаживаться. Неслух, совсем отбившийся от рук без отца, при старшем брате выправился, пристрастился к книгам и стал хорошо учиться. Лиза, закончив два курса Воронежского пединститута, перевелась на заочное отделение и попросила направить ее на работу в школу, так как на одну стипендию жить было трудно. Учителей в сельских семилетках не хватало, и ей быстро нашлось место в школе большого поселка неподалеку от родного Ельца. У бывшей непутехи Лизки началась новая, уже вполне взрослая жизнь. Несмотря на молодость и отсутствие опыта, девушка очень быстро освоилась в школьной работе. Ученики слушались ее с полуслова, хотя она была не намного старше их. Никто бы уже не узнал в этой хорошо одетой, стройной и строгой на вид учительнице прежнюю Лизку, торговавшую на станции топленым молоком и печеными пирожками.
В июне сорок первого года в сельской семилетке был очередной выпуск, а для молодой учительницы – первый. Три года назад погожим сентябрьским утром Лиза приняла под свою учительскую опеку пятиклашек, закончивших весной начальную школу. Время пролетело так быстро, и ученики, повзрослев вместе со своей учительницей, а некоторые даже обогнав ее по росту, сдавали выпускные экзамены за седьмой класс и шли кто работать в колхоз, кто в город поступать в техникум. Экзамены прошли успешно, ребята были неплохо подготовлены по всем предметам, и об их молодой классной наставнице даже написали в районной газете. Лизка была на седьмом небе от счастья. Вот вам и дуреха-непутеха, почитайте-ка, порадуйтесь вместе со мной, – горделиво думала девушка, посылая газету с заметкой родным на Урал. Вскоре Лизе пришел ответ. Мать и старший брат приглашали ее приехать к ним в отпуск повидаться и отдохнуть. Может, девушка и не решилась бы ехать в такую даль одна, но она очень соскучилась по родным, особенно по задире и, получив отпускные, стала собираться в дорогу. Но приехала на Урал Лиза только осенью и уже не в отпуск, а в эвакуацию.
* * *
Так она и началась, та далекая теперь от нас, давно ставшая историей Великая Отечественная война. Как напишут потом военные историки, первый удар по стране Советов противник нанес с воздуха. Уже бомбили Брест, Гродно, Киев, Севастополь и другие мирные города, рушились дома и человеческие судьбы, гибли дети, а Лиза еще досматривала сны о сказочной горной стране Урал, куда она на днях собиралась ехать в отпуск. В полдень по радио передали правительственное сообщение о вероломном нападении Германии. Услышав страшную весть, Лиза с каким-то несвойственным ей ожесточением подумала: «Вторглись, все-таки они вторглись… отблагодарили нас за хлеб-соль». Неподалеку от сельской семилетки находился элеватор, и Лиза вспомнила, какую отборную пшеницу грузили в вагоны и посылали в Германию еще совсем недавно согласно мирному договору. Мирный договор остался на бумаге, а по родной земле шла война. В стране была объявлена мобилизация военнообязанных, отпуска отменялись. Жизнь потекла дальше уже по законам военного времени.
Из писем от матери Лиза знала, что старших братьев в самом начале войны призвали в армию, и от них нет никаких известий. Сама мать сильно хворает, а неслух все рвется на фронт. Девушка показала материнские письма школьному начальству, и ей разрешили уехать к родным на Урал, записав адрес, по которому она отбывала на новое место жительства. Война требовала порядка во всем. С нелегким сердцем отправилась Лиза в дальнюю дорогу.
Ох, и тяжкими были эти пути-дороги 41-го года. Казалось, что вся Россия стронулась с места. Эшелоны, эшелоны – на Запад к фронту военные, на Восток в глубокий тыл – санитарные, переполненные тяжело раненными и пассажирские составы с женщинами и детьми. Лизе необходимо было сначала добраться до Москвы, до площади трех вокзалов, а там уже сесть в поезд, идущий на Урал. Легко сказать: добраться до Москвы. Это в мирное время от родного Ельца до белокаменной всего ночь пути, а у войны свое расписание. На станции скопилось много составов. В первую очередь пропускали военные эшелоны, где право проезда имели только военнослужащие и члены их семей. Лиза в нарядном красном платье в белый горошек, которое очень шло к ее темным густым волосам, стояла на перроне, ежась от утреннего холода. Мимо нее проходил состав за составом, и она снова, как когда-то в детстве чувствовала себя совершенно потерянной в этом нескончаемом людском потоке. Вдруг чьи-то сильные руки подхватили ее и буквально внесли в тамбур вагона набирающего ход поезда. Состав с военными моряками следовал в сторону Москвы. Черноморцев перебрасывали с юга на защиту столицы. Братишки зубоскалили, оглядывая симпатичную попутчицу, самые решительные норовили познакомиться, поухаживать. Девушка, оказавшись под прицелом десятка молодых смелых глаз, совершенно растерялась:
– Что ты вырядилась, как на бал? Война ведь! – накинулась на нее женщина-санинструктор с утомленным серым лицом. По вагону, проверяя документы, шел патруль.
– Это моя жена, – услышала Лиза за своей спиной. Патруль прошел дальше. Девушка оглянулась.
– Григорий, можно просто Гриша, – представился ей молодой моряк, очень серьезно и в то же время по-доброму глядя на нее.
– Елизавета, можно просто Лиза, – чуть смутившись, негромко ответила девушка.
– Правда, в детстве меня все Лизкой звали, а теперь по имени-отчеству – я в школе учительницей работаю, – вдруг разоткровенничалась Лиза, сразу проникаясь доверием к незнакомцу.
– Ну, по отчеству вас звать еще рано. А Лизка к вам не идет. Я буду называть вас Лиза, просто Лиза.
Удивительно, как быстро они познакомились, разговорились.
– Вот я и Лиза наконец-то, не Лизка, не Лизуха, не Лизавета, а просто Лиза, – с радостью думала девушка, забывая про войну, про родных и чувствуя, что в ее жизни произошло что-то значительное, важное только для нее одной. Но война безжалостно вторгалась в девичьи мечты, напоминала о себе гулом вражеских самолетов над родным подстепьем.
– Хлеб горит, хлеб! – послышались со всех сторон тревожные голоса. Лиза впилась глазами в окно вагона – над пшеничным полем клубились тучи черного дыма. У Лизы защемило сердце. Ей вспомнилось детство, отец, живой и сильный, поездка с ним к Черному морю. В ту зиму она тяжело заболела, долго не могла поправиться, и летом отец решил повезти дочь в Одессу показать хорошим врачам.
– Смотри, Лизок, какая пшеница выросла! Вот он, хлебушек, только бы погода постояла, – говорил он, нежно гладя девочку по таким же темным, как у него, волосам и лаская взглядом желтеющую за окном вагона ниву. Отец был родом из деревни, рано осиротев, ушел в город на заработки. Он всю жизнь проработал на железной дороге, но его как потомственного крестьянина всегда тянуло к земле. Лизка тогда мало что смыслила. Ей просто было уютно возле отцовского плеча, мелькавшие за окном яркие картины лета радовали глаз. Только много позже, уже после смерти отца, она поняла, что колосящаяся в поле пшеница и живой отец рядом – и есть самое обыкновенное счастье, вернее, было.
– Хорошо, что отец этого не увидит, – сказала Лиза, тяжело вздохнув.
– Ваш отец погиб? – участливо спросил Григорий.
– Он давно умер. Я тогда еще совсем девчонкой была, – тихо ответила девушка и задумалась, что-то припоминая. Григорий долго молчал и только курил папиросу за папиросой, стоя у открытого окна вагона. Вдруг он резко повернулся к Лизе и, в упор глядя на нее, серыми со стальным отливом глазами быстро и решительно спросил:
– Вы совсем одна? Кто-нибудь из родных у вас остался? Где они?
– Старшие братья в армии, я о них ничего не знаю. А мать и младший «задира», – по грустному лицу девушки скользнула улыбка, – далеко, на Урале. К ним и еду.
– На Урале… далековато.
Григорий не спускал с попутчицы глаз.
– Мне бы только до Москвы добраться, до площади трех вокзалов, – не очень уверенно проговорила Лиза.
– Доберетесь. Москву не сдадим. Устоит Белокаменная, – спокойно и твердо сказал моряк.
– Устоит, – повторила про себя девушка, уже ничуть не сомневаясь в этом.
Утром они расстались. Их дороги разошлись навсегда. Лиза с большим трудом, но все же добралась до маленького уральского городка, что на реке Чусовой, где ее заждались мать и младший брат, и прожила в эвакуации почти три года. Ее попутчик, черноморский моряк Григорий, навечно остался в полях под Москвой. А Белокаменная устояла. Устояла Россия.
Спустя годы Лиза, будучи уже замужней женщиной, вспоминая молодость, с грустью думала, что та короткая встреча осенью 41-го года в вагоне военного эшелона и была ее судьбой, так и не состоявшейся, как у многих ее сверстниц, из-за войны.
В эвакуации
Приехав на Урал, Лиза пошла работать в детский дом воспитательницей и получила рабочую карточку – восемьсот граммов хлеба. По тем временам это было целое богатство. Круглосуточная работа врачей, медсестер, воспитателей по спасению детей-сирот от войны приравнивалась тогда к труду сталевара, льющего дульную сталь для фронта. Да и вряд ли эта работа была легче. Смоленские, ленинградские, московские девчонки и мальчишки, не помнящие подчас ни своего имени, ни фамилии, не хотели признавать законов военного времени и настойчиво требовали маму и папу. Лиза догадалась, как успокоить эти маленькие тоскующие сердечки и вернуть улыбки на испуганные лица детей. Она купила на почте недорогие открытки, подписала их красивым учительским почерком и раздала каждому из малышей, сказав, что это привет от мамы. Как загорались глаза ребятишек, когда они прижимали к груди простенькие почтовые карточки, целовали их, гладили, просили воспитательницу еще и еще раз перечитать мамино послание. А ночью, спрятав драгоценный подарок под подушку, осиротевшие дети впервые за время войны засыпали без слез и счастливо улыбались во сне, совсем как в мирное время.
А война продолжалась. Редеющий строй бойцов год за годом пополнялся все новыми безусыми солдатами. Пришел черед и младшенького Задиры. Мать, узнав, что у нее забирают последнего сына, только всплеснула руками и долго не могла вымолвить ни слова. Сестра помчалась в военкомат. Она так растерялась, что от волнения говорила бессвязно, голос ее дрожал:
– Отца давно нет. Старшие братья ушли на фронт, и один пропал без вести. Зачем же забирать последнего, малолетку? Ведь ему еще восемнадцати не исполнилось. Пусть хоть школу закончит, тогда и…
Минутой позже здоровяк-малолетка влетел в кабинет к военкому и стал умолять его не слушать глупых Лизкиных речей:
– Женщина – что она может понимать в военном деле?! – возмущался Задира. – Я все равно сбегу на фронт, не останусь один среди девчонок, – решительно заявил он.
– Орел, ничего не скажешь. Только что ростом вышел, а по уму дите совсем. Сколько таких желторотиков, отчаянно рвавшихся на фронт, заглотнула ненасытная утроба войны. Скольких не дождутся их матери, сестры, невесты, – с горечью думал военком, сочувственно глядя на брата с сестрой.
– Ты-то сам всю военную науку постиг? – обратился он к Задире, хитровато прищурясь. Тот смущенно опустил глаза.
– То-то, вояка, – военком перевел взгляд на сестру и сказал уже более мягким голосом, – учиться направим вашего малолетку в военное училище. Армии грамотные бойцы нужны. Не сразу на фронт попадет. Иди, успокой мать.
Задира
Задира полз по чужой неласковой земле, и каждое движение причиняло боль его изможденному телу. Ему мучительно хотелось пить, пересохшие от жажды губы были бы рады соленой слезинке, сползшей по щеке, но глаза оставались сухими, внутри как будто все окаменело. Задире хотелось уже не плакать, а выть от боли, но он не мог позволить себе ни стона, ни оха. Силы покидали его. Сознание уплывало на время и снова возвращалось к нему, а он все полз и полз, упорно цепляясь за землю израненными руками. Когда стало совсем невмоготу, Задира вспомнил слова командира, прозвучавшие как напутствие перед вылетом их группы на задание в тыл врага.
– Мы крылатая пехота. Рождены летать и ползать. Так что придется не только штурмовать небо, но и принимать грязи на Европейских курортах.
– Насчет курортов загнул командир, шуткой решил подбодрить необстрелянных новичков, вроде меня, – подумал тогда Задира, но поспешил с выводами. Командир вовсе не шутил. Все оказалось очень серьезно ранней весной 45-го года в знаменитом на всю Европу курортном районе Венгрии (зоне выброски их группы) на побережье большого и теплого озера с нерусским названием Балатон. Контрнаступление немцев в районе озера Балатон захлебнулось, отбросить русских за Дунай не удалось. Элитные эсэсовские части под напором мощного огня катюш откатывались к австро-венгерской границе, оставляя за собой минные поля и заслоны. Это был самый жестокий враг – отступающий, и надо было остановить его, не дать уйти в горы. Взрывать мосты, минировать узлы дорог, отрезая противнику пути к отступлению – такая нелегкая, уже не учебная задача со многими неизвестными была поставлена перед боевой группой, в которую входил вчерашний курсант по прозвищу Задира.
На войне как на войне, а в тылу врага вдвойне – эту премудрость Задира усвоил быстро. Времени на раздумье не было. Принимать решение приходилось сразу, единственно верное решение – иначе смерть, а погибать весной в самом конце войны, на пороге своего двадцатилетия ох как не хотелось. Командир оценил смекалистого и ловкого новичка и, когда их группа, выполнив операцию, оказалась в окружении, именно его послал для связи с главными силами, прорывавшими вражескую оборону с фронта.
– Доползи, Задира! Доложишь о нас командованию, – скорее попросил, чем приказал командир, – всем нам уйти не удастся, а тебя мы прикроем. И подобрев лицом, спросил совсем уже не по уставу:
– Ждут, поди, дома девчонки-то?
– Ждут. Мать и сестра ждут.
– Ну, значит дойдешь. Прощай… прощай, Задира, Победу встретишь за нас.
Но последних слов командира Задира уже не слышал. Под покровом темноты ему удалось выскочить из вражеского кольца, не наследив. Боевые друзья отвлекли противника на себя, дав шанс Задире уйти незамеченным. Но самое трудное новоиспеченному разведчику еще только предстояло – пробираться всю ночь по вражеским тылам, где пешком, где ползком и к утру выйти к своим с ценными сведениями. Задира по-кошачьи крался в темноте, прислушиваясь к ночным звукам. Его чуткое ухо улавливало малейший шорох, и он замирал на месте, напряженно всматриваясь в ночь.
Взошла луна, и мир предстал пред Задирой сказочно нереальным. Вдали на фоне звездного неба отчетливо проступали очертания гор. Над головой светились кроны деревьев, а трава под ногами серебрилась.
прошептал девятнадцатилетний разведчик знакомые со школьной скамьи строки, и ему показалось, что они родились только сейчас в его собственной душе. Тишина уже не настораживала его, а успокаивала и умиротворяла.
продолжал шептать он как зачарованный.
Последние слова Задира, забыв осторожность, проговорил в полный голос, и сразу же из зарослей кустарника раздалась автоматная очередь. Задира мгновенно рухнул на землю и ящерицей отполз за пенек, росший на поляне. Нащупав на поясе гранату, он пришел в привычное для него боевое расположение духа. К нему вернулась способность быстро принимать решение. Оставив гранату про запас, он метнул в заросли увесистый камень, подвернувшийся ему под руку, и мгновенно, спружинив всем телом, отскочил от опасного места. Противник ответил огнем. От пня, за которым секундой раньше по-детски прятался Задира, остались одни головешки.
– Отдыхал бы сейчас на том свете, раззява! Нашел время стихи читать, – зло проворчал он на самого себя и, вскочив, метнул лимонку в густой кустарник и снова упал в траву. Раздался взрыв. Потом внезапно наступила полная тишина.
– Надо уходить. Нечего здесь отлеживаться. Всюду враг. Нашумел, дал себя обнаружить, значит, наверняка станут преследовать, прочесывать местность, – подумал Задира.
– Главное теперь выйти к озеру, – решил он и тут же возразил себе. – Выйти? Шалишь! Выйти как раз и не выйдет. Теперь только ползком на локтях, прижимаясь к земле, что называется, по-пластунски. И он пополз быстро и ловко, как ящерица, повторяя про себя слова командира как заученный урок:
– Мы рождены и летать, и ползать… и летать и ползать…
У него в голове мелькнула мысль, что ползать ничуть не легче, чем летать, а пожалуй, и потруднее. Впереди заблестела водная гладь озера.
– Вот и курорт. С прибытием, – обрадовался Задира, но, поразмыслив, сообразил, что радоваться еще рано и надо искать укрытие понадежней. Он заполз в заросли тростника, темневшие на краю озера и, сидя по горло в воде, услышал в предрассветной тишине приближающийся лай собак. Ему стало отчетливо ясно, что укрытие у него не такое уж и надежное, и шансов уцелеть на этот раз практически нет.
– Затравят овчарками. Псы натасканные, учуют и под землей. Стоп! Почему под землей? Под водой! Под водой не учуют. Выход один – отсидеться под водой, – рассудил Задира. С трудом стащив с себя намокший комбинезон, он закинул его подальше в озеро, срезав тростинку, зажал ее во рту и нырнул поглубже. Задира не помнил, сколько времени провел он в озерных глубинах, дыша через трубочку. Когда опасность миновала, его как будто кто-то вытолкнул на поверхность, и он, жадно вбирая в легкие свежий воздух, поплыл к берегу. На волнах качался его комбинезон, прошитый в нескольких местах автоматной очередью.
– С днем рождения, покойничек! Второй раз на свет народился, – с горькой усмешкой поздравил он сам себя. – А из ребят, видно, никому так не подфартило. Остались на той высотке меня прикрывать, а сами… Хватит хныкать, уже светает. Надо ползти, – приказал себе Задира. И он снова пополз. Смертельно уставший, голодный, продрогший он полз к своим по чужой неласковой земле. Каждое движение давалось ему с трудом. Кожа на локтях была ободрана и свисала клочьями, израненные кисти рук кровоточили. Когда сил уже не осталось, Задира достал из-за пояса последнюю гранату, положил рядом с собой и приготовился к своему последнему бою.
– Ну что, Лизка! Вот теперь действительно уже все. Только не реви. Мать береги, – мысленно попрощался он с сестрой, вспомнив их расставание на перроне. У него защипало в глазах. – Этого еще не хватало, разнюнился, – рассердился Задира, и, стараясь взять себя в руки, стал расстегивать ослабевший ремень, чтоб затянуть его потуже на поясе. Из-под ремня выпал какой-то сверток и покатился по траве. Обстрелянный боец неполных двадцати лет, с чисто детским любопытством потянулся к загадочному свертку, развернул… и чуть не вскрикнул от неожиданности. Его ободранные в кровь, ноющие от боли пальцы сжимали пару новых кожаных перчаток.
– Лизкин подарок! Как я мог забыть о нем. Погоди, погоди… Как это она сказала на прощание:
– Сбережешь мой подарок, живым вернешься.
– Теперь вернусь, обязательно вернусь! – он с трудом натянул длинные до локтей перчатки на израненные руки и снова пополз к своим по чужой неласковой земле, которая уже не казалась ему такой жесткой.
Задиру подобрали утром наши танкисты и отправили в санбат. Он был настолько плох, что его как тяжелораненого перевели в прифронтовой госпиталь.
– Что делать с новеньким? Живого места на парне нет, – сокрушалась медсестра.
– Ему мешать не надо, – сказал военврач. – Лучшее лекарство – полный покой. Такие либо сами выкарабкиваются с того света, либо…
Хирург отвернулся, махнув рукой. Спустя сутки он спросил у дежурной санитарки:
– Пришел в себя мальчишка-десантник?
– Пришел. Лизуху какую-то все вспоминает.
– Лизуху? Ну, значит, жить будет, – уверенно сказал врач и не ошибся в прогнозе. Задира пошел на поправку, и ему даже разрешили прогулки на свежем воздухе. Пошатываясь от слабости, он с трудом передвигался по двору госпиталя, часто присаживаясь на скамью, чтобы передохнуть. Однажды к нему подсел разбитной солдатик средних лет с гипсовой повязкой на руке и, добродушно улыбаясь, спросил:
– Ты откуда, герой, к нам прибыл? Все сестрички заглядываются на такого удальца.
– С курорта европейского… приполз, – хрипло сказал Задира.
– Оно и видно. Вон ты почернел весь. Жарковато пришлось на курорте-то?
– Жарковато, – чуть слышно ответил удалец и, вспомнив своих погибших товарищей, отвернулся, чтобы скрыть слезы.
– Эх, парень, молод ты еще на таких курортах загорать, – с отцовской жалостью глядя на плачущего героя, вздохнув, сказал солдат.
День Победы Задира встретил в госпитале. За участие в Балатонской операции его представили к ордену Красного Знамени и присвоили ему звание офицера.
– Ты что, не рад, что ли? – удивлялись фронтовики, глядя на его грустное лицо.
– Война быстро кончилась. Героя не успел получить, – сетовал Задира. – Обещал Героем вернуться. Выходит, трепался.
Бывалые немолодые солдаты, слушая его глупые речи, только усмехались в усы. Да и то сказать, можно ли было судить Задиру слишком строго? Боевому офицеру, орденоносцу в самый канун Победы исполнилось всего двадцать лет.
Интуиция
(рассказ)
Прочитав в журнале «Космоград» в рубрике «Фантасты третьего тысячелетия» рассказ Александра Белякова «Цена Загадки», я вспомнила вполне реальную историю, услышанную мной много лет назад от родного дяди, военного инженера. Вернувшись из очередной длительной командировки, он приехал к нам в гости и по обыкновению завел с мамой скучный взрослый разговор. Я, тогда еще совсем девчонка, от нечего делать стала напевать слова модной песенки из кинофильма: «И от города вдали мне всегда поможет ли? Эрудиция, эрудиция!» Дядя неожиданно замолчал, прислушался, потом повернулся ко мне и в раздумье произнес: «Эрудиция вещь полезная, но полагаться на нее в жизни нельзя. А вот интуиция действительно поможет всегда; и вблизи от города и вдали, и на земле и в небе без нее не обойтись».
Я вся превратилась в слух, надеясь услышать захватывающую историю о покорителях вселенной. В 60-х годах прошлого века эта тема была главной для обсуждения и на телестудии, и за семейным столом. Но речь пошла совершенно о другом. Дядя стал вспоминать свою военную молодость, Сталинградский фронт. Я ловила каждое его слово, стараясь запомнить все до мельчайших подробностей. Судите сами, насколько мне это удалось…
Летом 1942 года фашисты, стремясь взять реванш за Москву и отрезать Центральную Россию от Юга, рвались к Волге. Старинный русский город на берегу великой реки в полной мере испытал на себе всю силу ненависти врага и всю силу любви своих защитников.
На поддержку наземных войск гитлеровцы по приказу Геринга бросили цвет своей авиации. Схватка в воздухе была серьезной. Мы несли большие потери. Учиться воевать приходилось на лету. В такой сложной обстановке очень важно было как можно быстрее возвращать в строй покалеченные в бою машины, отремонтировав их надлежащим образом. Военпред (военный представитель) Сибирского авиационного завода получил очередное задание вылететь на Сталинградский фронт и там, на месте, определить, какие вышедшие из строя машины нуждаются в капитальном заводском ремонте, а какие можно подлатать на аэродроме силами техников и механиков. Лететь пришлось ночью, что осложняло полет, да и погодные условия оставляли желать лучшего, но медлить было нельзя. Военпред уже летал этим маршрутом к линии фронта и почувствовал, что на этот раз полет затягивается.
– Мы уже давно должны быть на месте. В чем дело? – обратился он к летчику, стараясь скрыть нарастающую тревогу.
– Да вы не волнуйтесь, товарищ инженер – немного покровительственным тоном начал успокаивать тот, – я ведь не курсантик, кое-какой опыт в летном деле имеется.
– А семья у вас, товарищ «некурсантик» имеется? – спросил инженер. Летчик изменился в лице и отрапортовал строго по уставу: «Машина следует намеченным курсом согласно показаниям приборов».
– На приборы надейся, а сам не плошай! Это я тебе как инженер говорю. Я ведь тоже в своем деле не новичок, – спокойно возразил военпред, переходя на ты.
И вдруг, вопреки всем уставам, повинуясь только своему внутреннему голосу, он, резко отстранив изумленного летчика, крутанул штурвал самолета. Машину завернуло. Несколько секунд летчик находился в оцепенении, потом, усилием воли взяв себя в руки, пошел на снижение. Самолет приземлился в чистом поле.
Не стоит долго рассказывать, как два заплутавших на дорогах войны человека наконец-то добрались до места назначения, где их уже заждались. Обо всем происшедшем в воздухе знали только они двое, для всех остальных это была просто вынужденная посадка из-за плохих погодных условий.
При расставании летчик, пытливо глядя в лицо инженера, спросил:
– А почему вы тогда, – он на секунду замялся, – в ту минуту спросили о семье?
– В ту минуту?! Еще минута, и самолет пересек бы линию фронта. И наша гибель была бы не самым страшным исходом этого полета.
– А что страшней?
– Плен, постыдный плен… Помнишь арию князя Игоря «О дайте, дайте мне свободу, я свой позор сумею искупить». А в нашем случае позор лег бы на головы близких нам людей.
– Но показания приборов, – начал было опять летчик, как-будто стараясь оправдаться перед самим собой.
– А чутье у тебя, парень есть?! Ты что, не чуял, что к фашисту в лапы летишь?! – возмутился инженер.
– Чутье? Что я, зверь какой, чтобы на чутье полагаться, – несколько даже обиделся летчик.
– У человека это называется интуиция. Без нее не обойтись ни на земле, ни в небе. Запомни это, браток! Война еще не завтра кончится, да и в мирное время интуиция может нам пригодиться… Если доживем.
– Доживем! Нюхом чую, интуиция подсказывает, – весело отозвался летчик, подмигнув инженеру. Они оба рассмеялись и крепко пожали на прощание друг другу руки, как старые друзья.
Летчик вернулся в свой полк, а военпред еще долго, не зная отдыха, осматривал, выстукивал, выслушивал, как опытный врач, израненные самолеты и, если определял, что мотор в порядке, давал обнадеживающий прогноз: «Будет жить и летать!»
Отцовская яблонька
(рассказ)
Посадил отец яблоньку в саду под окнами родного дома и ушел на войну уходя, дочке Нине наказал: «Береги деревце, ухаживай за ним. Приживется яблонька в нашем саду, перезимует, зацветет весной – тут и войне конец, и я с фронта домой вернусь живым и невредимым».
Глубоко запали в душу Нине отцовские слова. Стала она ухаживать за яблонькой и ждать весточки от отца-солдата. Редко приходили с фронта короткие письма. Коротки передышки между боями – некогда бойцам длинные письма домой писать. В каждом письме отец про сад расспрашивал, особенно тревожился за молодую яблоньку. «Помни, Нина, – писал он дочери, – сад – это жизнь. Жизнь – это мир. Спасти сад, значит, спасти мир. Я на фронте мир спасаю, а ты помогай мне в тылу, тогда нас никакой враг одолеть не сможет». Исполнила Нина отцовский наказ – сберегла яблоньку, выходила ее. Прижилось деревце в саду, зацвело весной, но вместо радости в дом беда пришла вместе с казенным пакетом.
Не поверила дочь в гибель отца. «Без вести пропал – не значит, что убит, просто весточки о себе подать не может, – думала Нина и шептала, глядя на отцовский портрет, – жива твоя яблонька, отец. Ждет тебя, и я жду. Возвращайся скорей. Вместе урожай антоновки в саду собирать станем».
Прошли трудные военные годы. Наступил долгожданный мир на земле. Солдаты, те, кто в живых остался, с фронта домой вернулись мирную жизнь налаживать, а Нинин отец так и не пришел с войны.
Шло время. Выросла Нина. Родились и выросли ее дети, потом внуки. В темных, как у отца, волосах Нины заблестели серебряные ниточки, а сам отец навсегда остался в памяти дочери молодым и сильным, таким, как на довоенном портрете, который она бережно сохранила.
Отцовская яблоня каждую весну расцветает вновь, как невеста, а осенью плодоносит вовсю, радуя всех богатым урожаем антоновки. Крупные антоновские яблоки падают с веток со стуком на землю, и немолодая уже Нина распахивает, как в детстве, окно и выглядывает в сад в надежде, что стукнула калитка, и отец наконец-то вернулся с войны.
Заметки
За други своя
5-го декабря исполняется 205 лет со дня рождения великого русского поэта Федора Ивановича Тютчева. Тютчев родился в усадьбе Овстуг Орловской губернии в стародворянской семье. Осенью 1819 года он поступил в Московский университет на словесное отделение. По окончании университета Тютчев был зачислен на службу в Государственную коллегию иностранных дел и вскоре уехал за границу. За границей Тютчев провел более 20-ти лет. За несколько месяцев до своего возвращения на родину он выпускает в Мюнхене брошюру «Россия и Германия». В этом сочинении Тютчев в противовес Западной Европе выдвигает Европу Восточную как особый мир, живущий своей самобытной жизнью, где «Россия во все времена служила душою и двигательного силою».
Знаменательно, что день рождения поэта совпадает со славной датой в нашей истории. 5 декабря отмечается как День Воинской Славы России. В этот день началось контрнаступление советских войск против немецко-фашистских захватчиков в битве под Москвой в 1941 году.
Как здесь не вспомнить строки Тютчева, написанные в 1867 году:
В XXI веке поэзия Ф. И. Тютчева звучит очень современно, она поддерживает нас духовно, напоминая о тех,
Как рождаются звезды
В 1964 году на Северо-востоке Москвы в Останкино появился Звездный бульвар, а у станции Лосиноостровская – улица героя Советского Союза Жени Рудневой. Женя до войны жила здесь с родителями. Вблизи Звездного бульвара был торжественно открыт монумент «Покорителям космоса», а в сквере рядом с улицей Жени Рудневой был установлен ее бюст. Между этими событиями есть прямая связь. Женя Руднева, студентка механико-математического факультета МГУ, мечтала стать астрономом и открыть свою звезду, но началась война, и вчерашняя студентка стала штурманом легендарного женского полка ночных бомбардировщиков, в короткий срок овладев аэронавигацией и бомбометанием. В свободные от боевых вылетов минуты Женя делилась с подругами-летчицами своими планами на послевоенное будущее: «Сегодня мы летаем на У-2 между разрывами фашистских зениток, а когда разобьем врага, придет время, и мы обязательно дадим старт воздушным кораблям. Они полетят вокруг земли, на Луну на Марс… Вообще-то без звезд скучная бы жизнь была на земле. А если бы вдруг звезды исчезли? Страшное дело. Словно кто-то взял да обокрал душу».
Гвардии старший лейтенант Е. М. Руднева погибла в ночь на 9 апреля 1944 года при выполнении боевого задания. Это был ее 645-й вылет. Указом Президиума Верховного Совета СССР от 26 октября 1944 года ей посмертно присвоено звание Героя Советского Союза.
Из письма родным: «А уж если что и случится, так что ж – вы будете гордиться, что ваша дочь летала».
Всемирное географическое общество назвало Жениным именем вновь открытую звезду.
Памяти Жени Рудневой и ее боевых подруг
Октябрь 41 года
С 25-го года мальчишка
Письма отца
«Он родом не из Витебска…»
Птенцы гнезда Суворова
2009 г.
«Елец – город русский, старинный…»
Из цикла «Сеятели и хранители»
Сеятель и хранитель
«Солдаты засевали пашню…»
Рейхстаг взят
Хлеб Победы
Защитникам Москвы посвящается
Защитники Москвы
«Нет, не пошла Москва моя…»
Пояс Богородицы
«Рыцарский костюм надела Жанна…»
Ополченец
Фронтовик
Весна 45-го года
Полководцы в отставке
(Генералам 1812 года посвящается)
На Кавказе горячо
(К 165-летию гибели М. Ю. Лермонтова на дуэли)
Молитва
Когда-то давно, еще в юности, на концерте в зале Чайковского я услышала романс, слова которого поразили меня:
«Что за чудная молитва? Кому мог молиться автор этих строк, мятежный поэт-изгнанник?» – задавалась я невольным вопросом, в раздумье внимая «звукам чудных песен».
звучала молитва, наполняя душу покоем и радостью. Глубинный смысл этих божественных строк мне открылся много лет спустя и не в концертном зале, а на «смиренном кладбище» ясным весенним утром.
По загородному шоссе мимо могильных плит вихрем проносились иномарки. Из отрытого окна «Тойоты» гремело:
«Приехали, дальше, как говорится, ехать некуда», – подумалось мне с какой-то отчаянной безнадежностью. «Как будто не было ни золотого века русской поэзии, ни серебряного. Не было ни «четы белеющих берез» М. Ю. Лермонтова, ни цветаевской «жаркой рябины». Только один бамбук, пустой московский бамбук – и все».
Из соседнего леса потянуло дымком походного костра, и донеслись звуки незатейливой мелодии. Звучала гитара и чей-то несильный, но приятного тембра голос пел, как будто разговаривал сам с собой:
На душе сразу отлегло, и мне вспомнились слова лермонтовской Молитвы, услышанные когда-то давно еще в юности:
На Кавказе
Имя поэта
Поручик
(Посвящается 190-летию со дня рождения М. Ю. Лермонтова)
Дуэлянт
Миша Пензенский
Пока звучит в России Пушкин
Святые горы
День Вознесения
(К 170-летию со дня гибели А. С. Пушкина на дуэли)
Крылов и Пушкин
(К 210-летию А. С. Пушкина и 240-летию со дня рождения И. А. Крылова)
Голубка
Программа курса по выбору «Пушкин и религия»
Пояснительная записка к курсу по выбору «ПУШКИН И РЕЛИГИЯ»
Цель курса «Пушкин и религия» – приобщить молодежь к общечеловеческим ценностям на основе национальных культурных традиций. Сложнейшие философские проблемы человеческого бытия, которые всегда были в центре внимания русских писателей и поэтов, невозможно постичь, не овладев основами христианской культуры. А. С. Пушкин, будучи одним из умнейших людей своего времени, чувствовал, что без идеи Божества, твердой православной веры его мировоззрение становится зданием без фундамента. Священные тексты христианства послужили одним из важнейших источников поэтики Пушкина. Поэт обращался к священному писанию на протяжении всего своего пути – сначала с духом отрицания и сомнения, затем с духом смирения и любви, с надеждой и верой.
Духовный путь А. С. Пушкина чрезвычайно важен для современного человека. Получив прозападное практически атеистическое воспитание, постепенно великий поэт обретает веру и становится могучим борцом за самобытную русскую культуру.
Содержание курса раскрывается в 6 темах программы. К программе курса прилагается список рекомендуемой литературы.
ПРОГРАММА
Тема 1. Религиозные искания молодого А. С. Пушкина.
Двойственность христианских воззрений поэта в Александровскую эпоху. / «Ум ищет божества, а сердце не находит» – стихотворение «Безверие» (1817 г). / Безверие – настроение, а не убеждения. «Безумные шалости» юности в поэме «Гаврилиада» (1817 г.). От легкомыслия к глубокомыслию.
Ощущение поэтом трагизма безверия / «Мне страшно!… И на жизнь гляжу, печален вновь» – «Надеждой сладостной младенчески дыша…» (1823); «Демон» / Преодоление безверия / «На тихих берегах Москвы…» (1822); статья «По смерти Петра» (1822 г.); «Вечерня отошла давно»; отрывок «Из письма к неизветному» (1824 г.).
Тема 2. Духовное преображение поэта в сельском уединении Михайловского.
Обращение к священным книгам. Чтение Корана и Библии – / религиозно-поэтический цикл «Подражание Корану» (1824 г.).
Прикосновение к земле. Хождение в народ. Тяга поэта к эпосу и русской истории. Святогорский монастырь и работа А. С. Пушкина над народной драмой «Борис Годунов». Сближение с людьми духовного звания. Изучение Летописей. Постижение непрерывности вековой православной традиции в русской истории и культуре. Молитвенный пласт трагедии «Борис Годунов».
Поэтическое переложение годуновской молитвы; сцена летописателя с Григорием; сцена с Юродивым / Мотив молитв – сквозной мотив пушкинской трагедии. Приговор Пушкина Борису Годунову с позиций религозной нравственности. Глубинный смысл народной драмы «Борис Годунов» в свете вечных истин христианства.
Тема 3. Вторая половина двадцатых годов XIX века эпоха нравственного прозрения поэта и окончательного преодоления юношеского атеизма.
История создания стихотворения «Пророк» (1826 г.). Осмысление поэтом сущности и предназначения творческого гения, данного Богом. Мотивы покаяния и духовного очищения в поэзии Пушкина этих лет. / «19 октября 1827 («Бог помочь вам, друзья мои…»); И. И. Пущину (1826); «Воспоминание» (1828 г.); поэма «Полтава» (1828 г.); «Брожу ли я вдоль улиц шумных» (1829 г.); «В начале жизни школу помню я…» (1830 г.); «Воспоминания в Царском селе» (1829 г.).
Высокая поэзия священных книг – религиозно-духовный источник произведений поэта. Поэтическая переписка с митрополитом Филаретом / «Дар напрасный, дар случайный» (1830 г.); «Стансы» (1830 г.).
Тема 4. «Апокалиптические песни» Болдинского периода.
Болдинская осень в жизни и творчестве поэта. Философские размышления о судьбах современного мира. Обращение к священным книгам / Книга Екклесиаста; Апокалипсис / Образы «Откровения св. Иоанна Богослова» в лирике и драматургии Болдинской осени.
Маленькие трагедии – философское осмысление смертных грехов: сребролюбия («Скупой Рыцарь»), зависти («Моцарт и Сальери»), блуда («Каменный гость») и гордыни («Пир во время чумы»).
Тема 5. Творчество зрелого А. С. Пушкина воплощение основ русской Православной культуры.
Отношение А. С. Пушкина как православного христианина к семье, отечеству, государству.
Пример патриархальных семейных добродетелей – семейство Лариных («Евгений Онегин»); семейство Мироновых, Гриневых («Капитанская дочка»).
Небесное и земное в стихотворении «Мадонна» (Икона Божьей матери – символ семейного очага).
Верность супружескому долгу – заключительная сцена романа «Евгений Онегин».
Верность отечеству. Отечество – домашний очаг целого народа («Два чувства дивно близки нам»; «Бородинская годовщина»; «Клеветникам России»; поэма «Полтава»; письмо к П. Я. Чаадаеву от 19 октября 1836 г.).
Пушкин – певец русской государственности (поэмы «Медный всадник», «Полтава»; стихи «Бородинская годовщина», «Клеветникам России», «Стансы»).
Христианский взгляд поэта на пути и способы усовершенствования человеческого общества («История Пугачевского бунта»; из статей и заметок «Мысли на дороге»).
Поэтическая исповедь поэта (1831–1837 гг.) / «Осень»; «Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит…»; «Песни западных славян» (Янко Марнавич); «Странник»; «…Вновь я посетил…»; «Мирская власть»; «Молитва»; «Не дорого ценю я громкие права…» / Тема сельского кладбища в стихотворении «Когда за городом задумчив я брожу».
Отношение А. С. Пушкина как христианина к смерти и бессмертию (стих. «Памятник»; «Брожу ли я вдоль улиц шумных…»). Современники Пушкина о его кончине / В. А. Жуковский. Письмо к С. Л. Пушкину, 15 февраля 1837 г.; письмо кн. П. А. Вяземского – А. Я. Булгакову, 5 февраля 1837 г.
Неосуществленные замыслы Пушкина – драматический замысел об Иисусе Христе (план «Повести из римской жизни»); намерение переводить кн. Иова.
Тема 6. Пушкин-историк о религии и Церкви.
Признание поэтом самобытного характера исторического развития России и ее высокого предназначения в спасении христианского просвещения от варваров.
Уважение государственной мудрости Петра I и Екатерины II и отрицательное отношение к их реформам в духовной сфере.
Высокая оценка поэтом подвижнической деятельности русского духовенства в деле просвещения и нравственного воспитания народа /статья «По смерти Петра…» (1822 г.); ст. «О втором томе «История русского народа» Полевого» (1830 г.); «Очерк истории Украины» (1831 г.); ст. «О ничтожестве литературы русской» (1834 г.); «История Петра» (1835 г.); письмо к П. Я. Чаадаеву (1836 г.).
Литература
Васильев М. Е. Музей «Святогорский монастырь». – Л., 1984.
Гордин A. M. Пушкин в Михайловском. – Л., 1989.
Русские священники о Пушкине / сост. М. Д. Филин, B. C. Непомнящий. – М., 1999.
Друзья Пушкина: Переписка; Воспоминания; Дневники: в 2 т. / сост. В. В. Кунин. – М., 1986.
Заветы Пушкина. Из наследия первой эмиграции / сост. М. Д. Филин. – М, 1998.
Непомнящий B. C. Поэзия и судьба. – М., 1987.
Основы социальной концепции русской православной церкви // Юбилейный Архиерейский Собор Русской Православной Церкви 13–16 августа, Москва, 2000.
Последний год жизни Пушкина / сост. В. В. Кунин. – М., 1990.
Пушкин А. С. Поли. собр. соч.: в 10 т. – Л., 1977–1979.
Юрьева И. Ю. Пушкин и христианство. – М., 1999.
Памяти Сергея Есенина
Поют в Японии Есенина
(110-летию со дня рождения Сергея Есенина посвящается)
Сергею Есенину
Памятник
Осенний букет
Белая береза
Мне пела реченька
Просто Венера
(рассказ)
Девочка родилась на заре перед восходом солнца, когда в небе появляется утренняя звезда Венера, самое яркое после Луны светило. Мать, как бы уступив свое место на земле новой разгоравшейся жизни, сама быстро угасла. Отец, астрофизик по профессии, оставшись с крохотной дочуркой на руках, должен был сделать выбор: либо серьезное занятие наукой, либо родное дитя. Он выбрал дочь, дав ей имя Венера. Мечты об открытии внеземных цивилизаций, о кандидатской и докторской степенях остались в прошлом. Земная Венера остепенила отца-астронома, став для него целой неизведанной планетой, требующей постоянного изучения и наблюдения. Оставив науку, отец пошел работать в среднюю школу рядовым учителем физики и астрономии, стараясь все свободное от уроков время проводить с дочерью. Когда Венера подросла, отец во время школьных каникул стал брать ее с собой в многодневные походы по родному краю. Учил Венеру находить дорогу по Солнцу, ставить палатку, разжигать костер, даже удить рыбу и варить уху в походном котелке, а ночью при свете Луны читал ей стихи Маяковского, слегка переделав их на свой грустный лад.
Венере стихи казались очень забавными, она смеялась, слушая их, и засыпала со спокойной улыбкой на лице. А отец с грустью смотрел в звездное небо и чуть слышно, чтобы не разбудить спящую Венеру пел:
Дочери полюбились походы с отцом. Целый мир звуков и красок открывался ей и в весеннем лесу, пробуждающемся к новой жизни, и в опустевшем осенью поле, над которым с прощальным курлыканьем пролетали журавли. «Куда они летят, папа?» – спрашивала Венера отца. «На зимние квартиры. Осенью птицы улетают зимовать в теплые края», – отвечал отец. «А люди?» – не унималась дочь. «А люди остаются ждать их возвращения у теплого очага». «Вот бы и нам полететь вслед за птицами, побывать на их зимних квартирах», – мечтала Венера. «Ты везде еще успеешь побывать», – обещал ей отец. «А ты?» – пугалась дочь. «Ну и я конечно, вместе с тобой. Куда же мы друг без друга?» – успокаивал ее отец, отводя глаза в сторону. Он знал о притаившейся в нем болезни. Ранняя смерть жены подкосила и его силы, и только безграничная любовь к дочери, смешанная с тревогой за ее судьбу, поддерживала отца, помогала сопротивляться недугу.
Шли годы. Из смешной маленькой девочки Венера превратилась в очень живую, спортивного вида девушку с лукавинкой в карих глазах и белозубой улыбкой. Внешне ничем не примечательная (подруги даже считали ее дурнушкой), но веселая и общительная, она быстро становилась душой компании и пользовалась успехом у мужской половины человечества ничуть не меньшим, чем ее красивые неприступные с виду сверстницы. Учеба давалась Венере легко. Отец с детства приучил ее беречь время, и она успевала решительно все: и танцевать на школьных вечерах, и готовиться к выпускным экзаменам, и ходить с одноклассниками в туристические походы. Жизнь улыбалась Венере во всем, а она, согретая любовью отца и вниманием друзей, улыбалась жизни в ответ. Да и о чем было грустить в ее годы?
Но беда уже подстерегала Венеру. Вернувшись с выпускного вечера, как полагается, под утро, она нашла родной дом опустевшим. Соседи сообщили ей печальную весть – ночью отца увезла карета скорой помощи с острым сердечным приступом. Дочь как была в бальном платье и белых туфельках, так и помчалась к отцу в больницу, думая только об одном: «Успеть, успеть».
Но она опоздала. Отец умер на заре, перед восходом Солнца, когда в небе появляется утренняя звезда Венера.
Птицелов
Смерть отца стала первым серьезным ударом судьбы для совсем еще юной девушки и неизвестно, как смогла бы она одна пережить такую потерю, но в это время в ее жизнь вошел новый человек. Оставшись без отцовской поддержки, Венера поступила на вечернее отделение биофака и пошла работать на кафедру лаборанткой, где и познакомилась с молодым аспирантом-орнитологом, «птицеловом» – как представился он ей при первой встрече. На Венеру пахнуло детством, счастливым и безоблачным. Она впервые после смерти отца улыбнулась, а вскоре к ней вернулись ее обычная жизнерадостность и общительность. Жизнь взяла свое.
Птицелов постоянно напевал, чуть фальшивя:
Он объяснял лаборантке сложный механизм миграции птиц и необходимость их кольцевания, а вскоре окольцевал и саму Венеру, поселившись в ее опустевшей после смерти отца квартире. Защитив диплом с отличием, Венера с головой ушла в научную работу мужа, став для него и домашним, и ученым секретарем: ездила с ним в научные экспедиции, помогала обрабатывать собранный материал, переводила статьи по орнитологии из иностранных журналов, а в свободное от научной работы время вила гнездо, устраивая семейный быт.
«Повезло нашему птицелову. Птица-секретарь в сети попалась», – шутили на кафедре. Мужа забавляла эта шутка, а Венеру задевала и огорчала. «Птица-секретарь – хищница», – всерьез возражала она против такого сравнения.
– Так устроен мир – сильный поедает слабого, – напоминал ей муж-зоолог.
– Так устроен животный мир, а мы же люди, – не сдавалась Венера.
– Люди – человеки, – начинал напевать птицелов любимую песню Венеры о раненой птице, безбожно перевирая мелодию. Венера затыкала уши, чтобы не слышать всей этой фальши, и спор прекращался сам собой.
Так в разъездах по стране с экспедициями, в научных трудах и в житейских заботах незаметно проходила жизнь. Венера помогала мужу писать уже докторскую диссертацию, а сама так и числилась на кафедре старшей лаборанткой, хотя имела диплом с отличием. Муж принимал ее заботы как должное, называл ласково хозяюшкой, умницей, Венерочкой, но дома стал бывать крайне редко, ссылаясь на занятость в работе. В научные экспедиции он уже ездил один без Венеры, и даже отпуск они теперь проводили врозь. Венера осталась верна увлечениям юности – походному рюкзаку и песням под гитару у ночного костра, а муж предпочитал отдыхать с комфортом в санаториях и пансионатах. Что-то разладилось в их семейной жизни, но все друзья и знакомые по-прежнему считали союз научного светила и его верной спутницы на редкость удачным и готовились поздравить счастливых супругов с двадцатилетней годовщиной свадьбы. Семейное торжество совпало с защитой мужем докторской диссертации, и решено было отметить два события вместе.
Птицелов, как обычно, задерживался в очередной командировке, и Венере пришлось одной приводить квартиру в порядок, впрочем, она никогда не запускала дом, но по случаю двойного праздника ей хотелось обновить что-то из мебели, поменять обои, гардины на окнах. Женщина торопилась, надеясь все успеть к возвращению мужа, и даже отключила телефон, чтобы никто не отвлекал ее от генеральной уборки.
Был уже поздний вечер. Уставшая от нескончаемых домашних дел, Венера присела отдохнуть на краешек дивана и сама не заметила, как задремала. Резкий звонок дверь разбудил ее и чем-то встревожил. «Кто бы это мог быть в такой час?» – удивленно подумала она и поспешила в прихожую. Открыв дверь, Венера застыла на пороге. Перед ней стояла очень красивая и очень молодая девушка со светлыми распущенными волосами. Венера невольно залюбовалась незнакомкой. «Совсем как я двадцать лет назад», – подумала женщина – «только выше ростом, стройнее, красивее».
«Вы Венера?» – спросила девушка и, не дожидаясь ответа, перешла прямо к делу: «Я по поводу вашего мужа». «Его сейчас нет дома, он задерживается в научной командировке, но скоро должен вернуться», – как бы в чем-то оправдываясь, ответила Венера. Легкая усмешка пробежала по лицу незнакомки. «Ваш муж давно вернулся из командировки, а задерживается он у меня и уже не первый раз. Но мне надоело разыгрывать эту комедию, я хочу поговорить с вами серьезно».
До Венеры стало что-то медленно доходить. «Вы кто?» – спросила она глухо. «Личный секретарь вашего мужа, но дело не в этом», – незнакомка сделала короткую паузу и решительно продолжала – «Вы должны отпустить человека на волю». «Разве он в клетке?» – удивилась Венера. «В известной степени да. Вашему мужу просто удобно с вами, ну скажем как с сиделкой или нянькой, но в сущности, вы ведь ему уже давно не жена». Незваная гостья явно не церемонилась с хозяйкой дома.
– Зачем вам мой муж, он же старше вас вдвое? Неужели вы его так любите? – недоумевала Венера.
– Конечно, нет. Причем здесь любовь? – удивилась незнакомка наивности сорокалетней женщины. – Просто в данный момент он лучшая кандидатура из всех претендентов: доктор наук, занимает руководящую должность, в ближайшей перспективе загранкомандировки.
– Вы что-нибудь понимаете в его научной работе? – поинтересовалась Венера.
– А зачем мне что-то понимать в научной работе? – еще больше удивилось юное создание. – Я не ученый секретарь, а личный.
– Я вижу что вы за птица-секретарь, – с горькой иронией сказала Венера и захлопнула дверь.
Вернувшись в комнату, Венера тяжело опустилась на диван и застыла в оцепенении. Она долго не могла собраться с мыслями. Поздний визит прекрасной незнакомки показался ей каким-то наваждением. «Может быть, мне это только пригрезилось? Утром проснусь, и все будет no-прежнему – успокаивала она себя. Муж не сегодня-завтра вернется из экспедиции полный новых впечатлений и научных планов, которыми поспешит поделиться с женой».
– Венерочка, хозяюшка, – окликнет он ее с порога – принимай своего блудного мужа.
– Какой же ты блудный? – возразит она. – Ты – очарованный странник. Скиталец полей, озер и рек – одним словом – птицелов.
– Замечталась ты, моя бедная, – с легкой иронией скажет ей муж-скиталец – какой уж я очарованный? Я, скорее, разочарованный. Это ты у меня очарована, околдована, с ветром в поле когда-то обвенчана, – привлекая Венеру к себе, начнет напевать он, как всегда чуть фальшивя.
«Ты же слышала все фальшивые ноты в его голосе. У тебя в детстве находили абсолютный слух», – вдруг вспомнила Венера, как бы очнувшись от многолетней спячки. Взгляд ее упал на портрет отца в простой рамке. Венере показалось, что он смотрит на нее с укором и даже гневом. «На кого ты потратила двадцать лет жизни? Разве я тебя к этому готовил?» – как бы спрашивал отец у повзрослевшей без него дочери. Да, отец хорошо подготовил ее к дальней дороге, понимая, что свой путь ей придется пройти без него. Венера многое знала и умела: могла истопить печь и разжечь камин, могла свободно говорить по-английски и петь под гитару старинные русские песни, могла приготовить вкусный обед и подготовить научный доклад. Все окружающие ее люди, начиная с мужа и кончая просто знакомыми, видели в ней только рабочую лошадку, добросовестно везущую свой воз. «У тебя, Венерочка, светлая головка и золотые руки. Без тебя, умница, как без рук», – только и слышала она со всех сторон. С ней всегда и везде было удобно и надежно. Такой воспитал ее отец, но для него дочь была путеводной звездой, целой планетой во Вселенной. Венера с детства привыкла греться в теплых лучах его взгляда, ощущать себя маленькой богиней. С уходом отца сказка кончилась, Вселенная потускнела. Венера превратилась в Венерочку. принцесса в Золушку. Как это могло случиться? Кто был виноват в таком превращении? Венера винила во всем одну себя. Она забыла сама и позволила забыть другим свое истинное предназначение на земле, предав тем самым память отца. Необходимо было что-то срочно менять в своей жизни, ей не так уж много осталось времени на этой планете. Первое, что сделала Венера, придя в себя после пережитого потрясения, собрала вещи бывшего мужа и отвезла к его матери. В квартире, доставшейся ей от отца, сразу стало светлее и просторнее. Женщина решила перебрать свой гардероб и неожиданно для себя обнаружила, что у нее нет ни одного выходного платья, кроме подаренного отцом к выпускному балу много лет назад. Венера рискнула примерить свой лучший наряд. Платье свободного покроя, скрывавшее когда-то хрупкую девичью плоть, сидело теперь как влитое. Фигура Венеры сразу преобразилась, приобрела строгие классические очертания, но надо было что-то делать с прической. Неприбранные, плохо ухоженные волосы портили всю картину. «Самой мне с этим не справиться», – подумала женщина и решилась посетить местную парикмахерскую под громким названием «Салон красоты».
Немолодой дамский мастер скучал без работы, для него наступили тяжелые времена, он терял клиентуру. Новые русские считали его слишком старомодным, а пожилые клиентки предпочитали причесываться бесплатно у девочек-практиканток. Венера неуверенным шагом вошла в «Салон красоты». С первого взгляда на ее хаотичную прическу старый мастер понял, что случай очень запущенный, может быть, даже безнадежный. «Но ведь кто-то же подарил ей такое платье, что ее фигура при всей своей обыкновенности может соперничать с мраморным изваянием богини. А все остальное – моих рук дело», – решил он про себя и пригласил Венеру занять место в кресле. Женщина пошла на голос мастера как во сне, села перед зеркалом и зажмурилась. «Делайте со мной что хотите. Хуже не будет», – говорила она всем своим видом. Венера не помнила, сколько времени провела в таком забытьи. Ее сознание как будто на время отключилось. Голос мастера вернул Венеру к жизни. «Откройте глаза!» – властно сказал он. Ресницы Венеры дрогнули. «Смелее! – сказал мастер мягче. – Теперь вам уже нечего бояться». Венера широко распахнула глаза и уставилась в зеркало. Из зеркальной глубины на нее смотрела прекрасная незнакомка с гордо посаженной головой и серебристой короной волос.
– Кто это? – удивилась Венера.
– Это вы – настоящая, – спокойно ответил мастер.
– Такой меня видел только отец. Он и дал своей дочери-дурнушке имя Венера.
– Ваш отец смотрел на вас глазами художника, – объяснил мастер.
– Он был обыкновенный школьный учитель, – возразила Венера.
– А я обыкновенный парикмахер, – вздохнув, сказал старик.
– Вы – волшебник, сотворивший чудо, – тихо произнесла Венера, с благоговением глядя на него.
– Я просто очистил вас от серых будней. Вот и все чудо, – ответил мастер. «А может быть, ту знаменитую Венеру с острова Мелоса мастер тоже просто очистил от серых будней, и вот уже на протяжении веков она поражает мир своим совершенством», – думала преображенная женщина, возвращаясь к себе домой как на крыльях. Все вокруг нее словно умылось и посветлело.
Вспомнилась ей песня мужа-птицелова. И вдруг она сама запела чисто и звонко, как в детстве:
Прохожие оглядывались на нее с улыбкой. Она улыбалась им в ответ.
Как только Венера вошла в свою квартиру раздался телефонный звонок: «Венерочка, умница, нам надо срочно поговорить», – услышала она в трубке знакомый голос. «Венерочка здесь больше не живет», – спокойно сказала Венера. «А кто же здесь теперь живет?» – удивились на том конце провода. «Просто Венера», – ответила женщина и повесила трубку.
Лесничиха
(рассказ)
В заповедных местах Горного Алтая на лесном кордоне жил лесник Иван Федорович Богатырев со своей женой Алтынай, коренной уроженкой Алтайского края. Сам Иван Федорович приехал на Алтай из срединной России в победном сорок пятом году залечивать раны войны и остался там навсегда. Было ему в ту пору чуть больше двадцати лет, но он уже успел отвоевать четыре года, заслужил на фронте офицерские погоны, боевые награды и раннюю седину, в самом конце войны был тяжело ранен, врачи потеряли всякую надежду на его выздоровление, он с трудом выкарабкался и был комиссован из армии вчистую.
До войны, учась в школе, Иван увлекался историей, занимался в краеведческом кружке и, прочитав однажды в исторических очерках Орловской губернии, что на месте его родного тихого Волхова, живописно раскинувшегося на холмах посреди огромного поля, шумел когда-то могучий лес, загорелся желанием возродить былое богатство отчего края. Сдав экзамены на аттестат зрелости в июне сорок первого года, он твердо решил ехать в Воронеж учиться лесному делу, но война нарушила его планы. Как сотни его сверстников, он ушел на фронт добровольцем и четыре долгих года постигал военную науку, но, даже, став настоящим солдатом, остался в душе верен своей юношеской мечте. Навсегда распростившись с армией после тяжелого ранения Иван намеревался осуществить давно задуманное – поступить в Воронежский лесотехнический институт, но война и на этот раз распорядилась его судьбой по-своему. Выписавшись из госпиталя, он сразу поехал домой на родную Орловщину, но не нашел там ни дома, ни родных. Повсюду безжалостно бросались в глаза только следы пожарищ. Иван ушел без оглядки от этого страшного разора, не в силах принять душой то, что его довоенная жизнь со всеми надеждами и мечтами сгорела дотла вся без остатка.
Тогда и вспомнились ему рассказы балагура-сибиряка, лежавшего с ним в одной госпитальной палате. Сибиряк был родом с Алтая и без устали приглашал всех своих товарищей по несчастью, покалеченных войной, приезжать после победы к нему в гости подышать целебным воздухом тайги. «Наш горный Алтай – настоящий курорт, не уступит Кавказским минеральным водам», – с гордостью говорил он. Выписываясь из госпиталя, сибиряк раздал многим раненым свой домашний адрес, получил его и Иван, но не придал этому большого значения: все мысли его тогда были о доме, об институте. После горестной встречи с родными местами он почувствовал, что ему необходимо сменить обстановку, уехать далеко-далеко, чтобы прийти в себя, не задохнуться под тяжестью той беды, которая обрушилась на него так внезапно в самом конце войны.
Иван списался с балагуром-сибиряком и уехал к нему на Алтай, где глубоко пустил корни: стал работать лесником в Горно-Алтайском заповеднике, женился на местной красавице по имени Алтынай, растил с ней сына Федора, надеясь в душе, что тот, повзрослев, осуществит отцовскую мечту – станет дипломированным лесоустроителем. На этот раз надежды не обманули Ивана. Окончив школу и отслужив два года в Армии, Федор поступил учиться в Сибирский лесотехнический институт по специальности инженер лесного хозяйства. Учеба давалась ему легко, он с увлечением постигал все премудрости науки, а каждое лето во время студенческих каникул охотно помогал отцу в лесничестве. «Скоро можно на покой. Есть кому передать лесное хозяйство», – удовлетворенно думал Иван, с гордостью глядя на возмужавшего сына. Сам он с годами стал заметно сдавать. Его все сильней охватывала тоска по родной Орловской земле, покинутой им много лет назад. Становясь старше, Иван острее чувствовал свою вину перед ней. Из года в год он честно работал в лесничестве, стараясь по мере сил сберечь для потомков все богатство благословенного Алтайского края: сохранял от порубки сибирский кедр, оберегал от браконьеров красавца-соболя, чтил первозданную красоту Телецкого озера с прозрачной, живой водой, но, даже став настоящим таежным жителем, остался по сути своей коренным степняком, уроженцем полевой России, неброский пейзаж которой не в силах затмить величественные картины гор и морей.
Пока сын был мал, Иван старался не тревожить сердце воспоминаниями, опасаясь предаться унынию и своей тоской замутить душу ребенка. Но по мере того, как Федор рос и мужал, крепко становился на ноги, не нуждаясь больше в отцовской опеке, Иван все чаще в памяти своей возвращался к порогу отчего дома, откуда его в первый раз проводили в школу, десять лет спустя на войну и куда через долгих четыре года он вернулся с победой, найдя там только следы пожарища. В минуты воспоминаний он ощущал тоску по родине чисто физически: у него теснило в груди, учащалось сердцебиение, становилось трудно дышать. Когда подступало удушье, Иван уходил в Алтайскую степь, раскинувшуюся по соседству с тайгой, долго лежал в высокой траве, вдыхая родной запах полыни, смотрел в высокое небо, провожая взглядом плывущие вдаль облака. Боль постепенно отпускала, дыхание становилось ровнее, он успокаивался и возвращался в лесничество к своим повседневным обязанностям. Чувствуя, что животворный воздух Горного Алтая не исцелит его душевных ран, Иван твердо решил доработать до пенсии положенный срок, передать лесное хозяйство в надежные руки сына и уехать с женой в родной Волхов доживать на покое свой век. Но его мечтам вновь не суждено было сбыться. В год окончания Федором института, в самый канун тридцатилетия Победы, он умер в районной больнице от сердечного приступа, не успев даже проститься с сыном.
Федор приехал уже на похороны отца и после поминок сразу вернулся в город – надо было заканчивать институт, защищать диплом. Все пять лет в институте он учился отлично, ему прочили блестящее будущее, он и сам всерьез подумывал об аспирантуре, о диссертации. Женившись на последнем курсе на эффектной студентке-горожанке, Федор переехал из шумного общежития в двухкомнатную кооперативную квартиру, подаренную к свадьбе молодым родителями невесты, и оборудовал себе в одной из комнат настоящий кабинет. Все, казалось, благоприятствовало его научной карьере: устроенный быт, поддержка родных, прекрасный руководитель, но внезапная смерть отца нарушила планы Федора. Осиротевшее лесничество ждало нового хозяина, да и мать, слабея день ото дня, звала сына домой. Надо было возвращаться.
Приезд Федора с женой не столько обрадовал, сколько успокоил Алтынай. Привыкнув все свои радости и печали делить с Иваном, она не в силах была после его смерти ни радоваться, ни горевать по-настоящему. Ей хотелось просто отдохнуть от житейской суеты, вспомнить прожитую нелегкую, но счастливую жизнь с любимым мужем и уйти на покой вслед за ним. Теперь она могла себе это позволить.
Похоронив вскоре после отца и мать, Федор взял на себя все заботы по дому, по хозяйству. Жена оказалась плохой помощницей, скучая в таежной глуши, уговаривала мужа вернуться к прежней налаженной жизни и сразу после рождения сына засобиралась в город, поехала показать внука деду с бабкой да не вернулась, оставив Федора одного с тоской по покойным родителям и новорожденному сыну. Первое время после распада семьи Федор особенно остро чувствовал свое одиночество, начал выпивать «с горя», но вовремя опомнился, стряхнул с себя пьяную одурь и впрягся в работу, помня из уроков отца, что тайга не прощает шальной жизни ни зверю, ни человеку.
С каждым днем у Федора прибавлялось забот в его большом лесном хозяйстве. Живой организм тайги нуждался в постоянной защите от любителей даровой поживы. Браконьерство для таких «горе-охотников» становилось не только средством, но и целью существования. Пытаясь спасти природу от поругания человеком, Федор терялся, чувствуя свое бессилие перед стихией истребления, захватившей души людей. Все, чему его учили в школе и в институте, что он сам усвоил с детства из уроков отца, все, казалось, теряло смысл, обесценивалось, столкнувшись с этой безудержной погоней за наживой. Федор не мог примириться с таким положением вещей, но боролся в одиночку, никому не доверяя после бегства жены, и часто терпел поражения. С годами он еще больше замкнулся в себе, посуровел. Люди относились к нему no-разному одни ненавидели и боялись, другие уважали, но никто не любил. Внезапно в его одинокой, бедной радостями жизни произошла резкая перемена. Как-то летом на практику в его лесничество прибыла группа учащихся Бийского лесного техникума. Это был еще совсем зеленый, без устали галдевший народ. Поначалу Федора раздражали глупые выходки ребят, их непрестанный гомон, беспричинный смех, но вскоре он привык и даже привязался к практикантам, стараясь передать им все, что сам знал о жизни тайги. Отношения между ним и молодежью установились хорошие, дружеские. Среди девушек-практиканток одна особенно привлекла внимание Федора. Звали ее Аленка. Федора поразило в ней удивительное сочетание наивной доверчивости, с какой она тянулась к людям, и недетской печали в больших серых глазах. «Сирота, наверное» – думал он, сочувственно глядя на нее. Федор не ошибся. Аленка осиротела десять лет назад.
Жила она тогда с родителями и старшим братом Иваном в поселке леспромхоза. Отец вдруг затосковал в родимой глуши и завербовался на север, обещал забрать семью, когда устроится с жильем, прислал два письма и один денежный перевод и как в воду канул. Мать поехала разыскивать отца и тоже сгинула, оставив Аленку с братом на иждивении бабушки, больной старухи, которая вскоре умерла. Окончив школу, Иван пошел работать в леспромхоз, но он был еще несовершеннолетний, и ему не доверили воспитание младшей сестры. Из органов опеки приехала строгого вида женщина с холодным лицом и одним росчерком пера решила судьбу Аленки, оформив ее в интернат.
Разлученный с сестрой Иван от тоски не находил себе места в опустевшем родительском доме и перебрался в общежитие поближе к своей бригаде. Народ в ней подобрался разный, как говорится, со всячинкой. В большинстве своем это были сорвавшиеся с насиженных мест люди, метавшиеся по жизни в погоне за длинным рублем, который сразу на «радостях» и пропивался. Ивана постепенно затягивала эта бесшабашная жизнь. Он не хотел быть белой вороной, боясь оказаться в одиночестве. Ему исполнилось уже восемнадцать лет, и было решено «прописать» его в бригаде как полноправного члена. Закончилась эта затея плачевно. Сплавщики, основательно подгуляв, подняли беспорядочную стрельбу (многие из них баловались в тайге ружьишком, и почти у каждого была двустволка). Угомонились они далеко за полночь, а утром, протрезвев, обнаружили, что один из сплавщиков, повздоривший накануне с бригадиром, был тяжело ранен в пьяной перестрелке. Он потерял за ночь много крови и умер по дороге в больницу, не приходя в сознание. Началось следствие. Иван был самым молодым в бригаде, к тому же рос без родительского глаза, и проще всего было свалить вину на него. Ему намекнули, что лучший выход в его положении – признаться во всем самому, чтобы не будоражили всю бригаду. Срок он получит небольшой, ему зачтутся его молодость и чистосердечное признание, а товарищи по бригаде возьмут шефство над Аленкиным детдомом, и его младшая сестра ни в чем не будет знать нужды. Последний довод особенно подействовал на Ивана, и он согласился взять всю вину на себя. Его приговорили к десяти годам лишения свободы с отбыванием наказания в исправительно-трудовой колонии строгого режима. Так трагически оборвалась юность Ивана, по-настоящему не начавшись.
Аленка в то время была слишком мала, и ей ничего не сказали о случившемся. Повзрослев, она узнала, где находится ее брат и за что он был осужден, но не поверила ни одному плохому слову о нем, убежденная в его невиновности. Выйдя из интерната, Аленка поступила в Бийский лесной техникум, надеясь по окончании учебы получить направление на работу в родной леспромхоз и дождаться там возвращения брата. Перейдя на последний курс, она поехала на практику в лесничество, где встретила Федора.
Первое время Аленка дичилась лесничего. Ее отпугивал его чересчур строгий, даже суровый вид, но приглядевшись к Федору повнимательней, почувствовав, как болеет он душой за каждого выпавшего из гнезда птенца, за каждое сломанное деревце, она поняла, что перед ней не угрюмый, а просто не очень счастливый человек, одинокий, как она сама. Возможно, тоска по домашнему очагу, которого они оба были лишены, и сблизила их поначалу. К концу Аленкиной практики они уже настолько привязались друг к другу, что твердо решили не расставаться и, не откладывая дела в долгий ящик, расписались в местном сельсовете. Аленке оставалось еще год учиться, она перевелась на заочное отделение и вернулась в лесничество к Федору законной женой и хозяйкой.
В дом мужа Аленка вошла легко и просто, не вошла, а впорхнула, как ласточка в сени ранней весной; скользила солнечным лучиком по горнице, наполняя светом и теплом каждый угол его холостяцкого жилища, надолго застывая перед портретами родителей Федора, висевшими на стене у окна, всматривалась в незнакомые лица, пытаясь найти в них сходство с дорогими ей чертами мужа. Вопреки опасениям Федора Аленка не затосковала в лесничестве по шумной городской жизни. Ей с детства были знакомы звуки и запахи тайги, она умела и любила слушать тишину леса, различала голоса птиц и зверей. В этом они были похожи с Федором, несмотря на значительную разницу в годах. Аленка помогала мужу в любом деле, и он полушутя-полусерьезно стал называть ее лесничихой. Так в любви и согласии прожили они первый счастливый год своей семейной жизни.
В конце июля Аленка получила из техникума вызов на госэкзамены, и Федор проводил ее в город, пожелав успешной защиты диплома. С нелегким сердцем простилась Аленка с мужем, хотя и знала, что расстаются они всего на месяц; к тревоге за мужа примешивалась тоска по брату, о котором она давно уже не имела никаких известей.
Срок заключения Ивана подходил к концу. Может быть, он и сломался бы в лагере, не выдержав в неволе столько лет, но его поддерживали мысли об Аленке. По слухам, долетевшим в колонию с воли, Иван знал, что сестра заканчивает техникум, выходит замуж за серьезного человека. Он радовался счастью сестры, хотя и не мог себе представить ту кудрявую первоклассницу, какой осталась у него в памяти Аленка, взрослой замужней женщиной. Вместе с радостью в душу закрадывалась и тревога – как встретит его сестра после долгой разлуки, признает ли в нем родного брата, не побоится ли замараться его прошлым. Ивану казалось, что вернись он к Аленке не с пустыми руками, а с дорогим подарком, она обрадуется его приходу, пусть даже притворится, что рада – только бы не отвернулась при встрече. Выйдя на волю в конце весны, он твердо решил добыть в алтайской тайге соболя Аленке на воротник. Купив по случаю охотничье ружье на пригородном базаре, Иван запасся патронами и продуктами и углубился в тайгу, знакомую ему с детских лет. Подростком он часто ходил с отцом на охоту, да и бабушка-знахарка, уходя на все лето в тайгу за травами, брала внука с собой. Иван знал, что летом лес отдыхает, залечивает свои раны. Соболь за летние месяцы нагуливает жирок, отъедаясь в таежном кедровнике, и к осени на нем отрастает густой подшерсток. Его темный мех становится пышным, ценится дороже. Иван прожил в тайге до сентября, готовясь к охоте. Среди разнотравья и многоголосия живой природы он отдыхал душой от казенной обыденности лагерной жизни. Запасов его хватило надолго, да и лес подкармливал Ивана своими дарами. С наступлением осени Иван все чаще углублялся в густой кедровник, выслеживая соболя, окрепшего за лето и облачившегося в дорогую шубу к зимним холодам. Однажды тихим сентябрьским утром Ивану сильно повезло. Добыча, казалось, сама шла к нему в руки. Зорким глазом бывалого охотника он приметил, как в вышине могучего дерева качнулась ветка и мелькнула узкая мордочка и пышный темный хвост. Иван вскинул ружье, прицелился. Вдруг резкий окрик заставил его вздрогнуть, обернуться. Перед ним стоял крепкого вида мужчина в форме лесничего. «Охота запрещена. Заповедная зона», – отчеканил он как по-писаному, сурово глядя на Ивана. Иван поежился под этим взглядом, почувствовал легкий озноб. У него учащенно забилось сердце, мгновенно пересохло во рту, по лбу заструился холодный пот. Он презирал себя за это проявление слабости и ненавидел того, кто заставил его испытать унизительное чувство страха. За свою недолгую несчастливую жизнь он слишком натерпелся от таких, как этот лесничий. Это они, всегда по форме одетые, уверенные в своем праве распоряжаться людскими судьбами, разлучили его много лет назад с родной сестрой, это они, холодные и равнодушные к чужой беде, не дав себе труда разобраться в запутанном деле, упекли его, тогда еще совсем мальчишку, в колонию на долгие десять лет. Но теперь все, хватит. Он, Иван, уже не будет покорной овцой. Он вынесет судьям свой обвинительный приговор и сам приведет его в исполнение. Иван прицелился в ненавистную ему фигуру лесничего и спустил курок…
…Отчаянный женский крик пронзил тишину осеннего леса и утонул в грохоте прозвучавшего выстрела…
Получив диплом об окончании техникума, Аленка поспешила домой в лесничество. Что-то тревожило ее, заставляло торопиться. Она была почти рядом с лесным кордоном, когда ей послышался голос Федора, резкий и властный, обращенный явно к кому-то чужому. Аленка насторожилась, прислушалась. Она знала, что в тайге Федор всегда говорил тихо, почти шепотом, боясь вспугнуть лесных обитателей и нарушить размеренное течение таежной жизни. Только с браконьером, незваным гостем заповедного леса, мог говорить он так сурово и резко в это тихое осеннее утро. Ни минуты не раздумывая, забыв про опасность, Аленка устремилась на голос Федора и в самое последнее мгновение успела заслонить его собой от роковой пули.
Когда дым от выстрела рассеялся, Иван с изумлением увидел, что лесничий стоит на коленях перед неподвижно застывшей, как бы задремавшей на траве молодой женщиной, почти девочкой и изо всех сил старается ее разбудить, без конца повторяя: «Аленка, Аленка…» Ужасная догадка пронзила вдруг сознание Ивана. Выронив ружье из ослабевших рук, он бросился в лесную чащу, завывая, как раненый зверь.
Охваченный ужасом, мчался Иван, не разбирая тропы, подальше от страшного места. Страх загнал его в самую глушь, прозванную в народе кощеевым царством. Безжалостно исхлестанный ветками таежных деревьев, вконец обессиленный, упал Иван на влажную землю и долго лежал, не чувствуя сырости, пытаясь прийти в себя, отдышаться. Потом он встал, огляделся и понял, что заблудился. Вокруг на сотни верст простирались топкие болота, выбраться из которых было почти невозможно. В памяти Ивана всплыли бабушкины сказки о кощеевом царстве, поведанные внукам долгими зимними вечерами, свисающая с печи кудрявая головка Аленки, ее круглые, горящие от любопытства глаза. Теплая волна нежности подступила к сердцу Ивана, спекшиеся губы прошептали: «Аленка»; и он сделал еще один шаг, последний в своей жизни. Болото чавкнуло и стало жадно заглатывать новую жертву в свое гнилое нутро. Зелень стоячей воды сомкнулась над забубенной головой Ивана.
В конце сентября к Федору в лесничество приехала его бывшая жена с хрупким на вид, но живым мальчиком лет десяти. Она наконец-то сделала удачный выбор – вышла замуж за ответственного работника и уезжала с ним заграницу. Ребенок от первого брака стал ей обузой, и она решила отдать мальчика Федору.
Отец и сын долго всматривались друг в друга, один с грустной нежностью, другой с настороженным любопытством. Потом Федор протянул мальчику руку и повел в свой осиротевший с гибелью Аленки дом.
В один из погожих сентябрьских вечеров Федор привел сына на сельское кладбище, подвел его к трем печальным бугоркам, окруженным молодыми елочками, и застыл перед дорогими могилами в скорбном молчании. «Кто здесь лежит, папа?» – тихо спросил мальчик, с недетской грустью глядя на поникшую фигуру отца. «Здесь все свои, родные» – глухо ответил Федор, крепче сжимая руку сына.
Ветры стихли, воды задремали
Мне пела реченька
Малые реки
Ока нас позвала в дорогу
Май не кончается
Все клады заговоренные
[5]
(рассказ)
I
В старой московской коммуналке на Чистых прудах проживали по соседству Шура-старенькая, по прозвищу «Барынька-сахарная» и Шура-маленький, по прозвищу «Шарик». Комната барыньки, просторная и светлая, выходила окнами на бульвар, где цвели летней порой старые липы. Шурик с матерью занимали комнату поменьше, третья, совсем маленькая, долго пустовала, пока в нее не вселился новый жилец, аккуратный и непьющий, ставший в скором времени отчимом Шурика.
Когда-то вся квартира принадлежала Шуре-старенькой. Досталась она ей в наследство от родной тетки, прожившей всю жизнь в Москве. Сама Шура-старенькая родилась и выросла в старинном русском городе Ельце, Орловской губернии, в семье педагога-словесника. Звали ее в то время просто Шурочкой. Имя свое она унаследовала от отца, названного Александром в честь почитаемого в их семье царя-освободителя, трагически погибшего от рук террористов.
В день рождения первенца дед ее подарил жене брошь редкой ювелирной работы – крупный овальный александрит в ажурной золотой оправе. Бабушка, рано овдовевшая, свято хранила подарок мужа, и передала семейную реликвию невестке (матери Шурочки) в день рождения Александры. Мать прикалывала брошь очень редко, и только днем, когда александрит отливал изумрудно-зеленым светом, – кроваво-красный в пламени свечей камень внушал ей суеверный страх. Скрепя сердце исполнила она волю покойной свекрови – передала фамильную драгоценность дочери в день рождения внука Александра, предчувствуя, что камень не принесет той счастья.
Опасения матери оказались не напрасны. Жизнь обрушилась на совсем еще юную Шурочку лавиной бед. В суровые двадцатые годы умер от тифа отец, вслед за ним от горя и голода угасла мать. Муж, белый офицер, не мог оставаться в красной Совдепии, хотел увезти жену с маленьким сыном за границу, но куда ей было деться от родных могил, от колокольного звона, плывущего с соборной площади, от волнующих душу звуков и запахов милого сердцу подстепья, когда весенней порой поутру пение девичьих голосов сливается с трелью птиц в цветущих яблоневых садах, окутанных белой дымкой, словно тонким елецким кружевом.
Ей в Париже снился бы Елец-городок. Отец, умирая, говорил: «Александра, помни: твоя колыбель – срединная Россия, давшая миру Великого старца и очарованного странника. Храни верность отчему дому, детям и внукам своим передай любовь к его смиренной красоте – иначе не будет моей душе покоя». Предсмертные слова отца отпечатались в ее сердце, как молитва, она не смогла уехать с мужем на чужбину, осталась в России с новорожденным сыном.
Потянулись трудные, полные лишений годы. В поисках хлеба насущного Александра перебралась в Москву к сестре матери, единственной родственнице, оставшейся у нее на родине. Тетка тоже вскоре умерла, и они зажили с сыном совсем одни. Всю нерастраченную нежность Александра изливала на свое единственное дитя, но не испортила его слепой материнской любовью. Да разве любовь может быть слепа? Слепа может быть только ненависть. Ненависть Гражданской войны отняла у нее отца и мать, мужа… и чуть было не отняла Родину. После всех утрат у нее остались три сокровища: сын Александр, завещанная отцом «любовь к родному пепелищу» и семейная реликвия – кровавый камень александрит в ажурной золотой оправе.
Ненависть новой войны отняла самое ценное из них: единственного сына и наследника. Но Александра продолжала жить и хранить два оставшихся, сама уже не зная для кого. С годами боль утраты не притупилась, а ушла вглубь израненной Шурочкиной души и затаилась до срока, с новой силой напомнив о себе, когда в ее квартире, ставшей к тому времени коммунальной, поселился очень беспокойный жилец – Шура-маленький.
Родного отца Шурик не помнил, знал только свое отчество – Александрович, из этого делал вывод, что мать когда-то любила отца, раз назвала сына в его честь, но счастье, как видно, было недолгим. Отец, по словам матери, начал пить, и они разошлись, когда Шурику не было и года. Появившийся в его жизни отчим не только не заменил ему отца, как надеялась мать, но своей унижающей опекой дал вкусить пасынку всю горечь сиротства. Шурика раздражал его снисходительно-поучающий тон, оскорбляла угодливая покорность матери, он старался как можно реже попадаться отчиму на глаза, все свободное от уроков время проводил во дворе с любимым щенком Шариком, единственным близким ему существом. Но дружба эта окончилась трагически для обоих, когда Шурик учился еще в четвертом классе. В школе задали сочинение на тему «Мой лучший друг», и Шурик написал о своем любимце, так и озаглавив домашнюю работу «Шарик и Шурик». Учительница поставила в его тетради жирную двойку за помарки и ошибки и во всеуслышание заявила, что трудно разобрать – написал ли это сочинение ученик Шурик или нацарапал песик Шарик. В классе поднялся смех, и с того самого урока Шурика стали дразнить Шариком. Следствием такого педагогического приема явилось то, что Шурик, вернувшись домой из школы, впервые пнул своего любимца ногой и, обливаясь слезами от жалости, выкинул скулящего щенка на улицу, после чего возненавидел сам себя и весь белый свет, стал драчлив с ровесниками и груб со взрослыми. Его детская душа, раненная неосторожным словом бездарного педагога, озлобилась и закрылась наглухо. Повзрослев, он превратился из Шурика-Шарика в Саньку-балбеса, по ком «колония плачет». Школьные учителя давно махнули на него рукой как на пропащего, после девятого класса открестившись, – благословили всем дружным педсоветом в ПТУ.
Так выходил Санька на большую дорогу жизни, где не уготовано было для таких, как он, ни дорожных указателей, ни светофоров, что неизбежно приводит к аварии, но в результате одного, на первый взгляд незначительного, случая для него зажегся зеленый свет. Как-то, столкнувшись в коридоре коммуналки с престарелой соседкой и чуть не сбив ее с ног, Санька услышал: «Александр, если вас не затруднит, пожалуйста, купите мне в аптеке сердечных капель». Его поразило обращение к нему на «вы», он растерялся и вместо обычной грубости, готовой в любую минуту сорваться с языка, пробормотал в ответ что-то невнятное, выхватил рецепт из слабеющих старческих рук и со всех ног помчался за лекарством.
Так они подружились – одинокая старая женщина, доживающая свой век в кругу воспоминаний об ушедших близких, и угловатый колючий подросток, неловко входящий в жизнь не с той ноги. Санька стал проводить вечера за чаем у соседки. В комнате Александры Александровны его поражало то, что все здесь: и вещи, и люди, глядевшие на него из рамочек со стен, и сама хозяйка – носило печать определенного места и времени, и только он, Санька, отражавшийся в старинном зеркале, казался непонятным пришельцем ниоткуда. Он впервые устыдился своей диковатой прически, всего своего расхристанного вида. Этот вид вполне подходил бы для разговора про жизнь с «родным» отчимом, для беседы «по душам» с «любимыми учителями», но никак не вязался с тем печальным безмолвием, которое установилось между ним и «старорежимной барынькой», когда она устремляла на Саньку-балбеса полный нежной грусти взор. От этого взгляда у него щипало в глазах, он чувствовал себя Шурой-маленьким, готовым выплакать все свои обиды Шуре-старенькой, но Шура-старенькая, как оказалось, сама нуждалась в его помощи и поддержке.
Чувствуя, что дни ее сочтены, Александра поведала трудному подростку историю своей нелегкой жизни и открыла перед ним заветную шкатулочку, хранящую самое сокровенное: старинные снимки отца и матери, последнюю фотографию сына, сделанную в июне 1943 года, личные письма и документы, казенную бумагу, датированную августом 1943-го, а на самом дне в бархатной коробочке семейную реликвию – кровавый камень александрит, так и не принесший ей счастья. Содержимое шкатулки поразило воображение Саньки, особенно привлек внимание военный снимок. С пожелтевшей фотографии на него смотрело открытое лицо молодого курсанта, почти его ровесника, с твердо сжатым, строгим ртом и по-мальчишески веселыми глазами, распахнутыми в мир с радостным ожиданием чуда. На обороте снимка были строки из Сергея Есенина, запрещенного тогда кулацкого поэта: «Я вернусь, когда раскинет ветви по-весеннему наш белый сад…», – а ниже дата и подпись – Александр-младший.
Он снялся незадолго перед выпуском из училища и, опасаясь придирок военной цензуры, послал матери весточку с оказией, но, как известно, дурные вести спешат, а хорошие опаздывают – последний привет от сына Александра получила уже после извещения о его гибели. Потрясенная мать готова была поверить в чудо воскресения, но дата на фотографии безжалостно напоминала, что чудес на войне не бывает. Единственным утешением было то, что сын лег в родную Орловскую землю, давшую последний приют ее отцу и матери.
Все последующие годы Александра жила с тревожащей ее мыслью: удастся ли ей выполнить волю покойных родителей – передать в надежные руки полученное от них наследство. Время шло, силы ее таяли, тревога нарастала…
В то утро Александра Александровна почувствовала себя лучше, но она знала, что это улучшение временное, что земной срок ее на исходе, и она приняла решение, исподволь давно вынашиваемое в ней. Весь день прошел у Александры Александровны в суетной спешке, не свойственной ей даже в молодые годы, но она торопилась – надо было успеть сделать главное.
Только к вечеру, закончив все дневные дела, она успокоилась и с легким сердцем впервые за последние месяцы крепко уснула. Знакомый до боли сон снился ей той ночью…
(Однажды летом, еще задолго до войны, маленький Александр заблудился в городском саду, казавшимся ему дремучим лесом. Он долго крепился, не звал на помощь, с надеждой вглядывался в лица прохожих, потом сел на корточки под деревом, закрыл ладошками лицо и тихонько заплакал, но мать уже спешила к нему с виноватой улыбкой. Встреча была радостной, примирение быстрым, и происшествие легко забылось ими обоими. Много лет спустя, уже после гибели сына, этот случай всплыл в памяти матери и стал часто сниться. Сон искажал реальную картину прошлого: Александра металась по саду в поисках сына, звала его, он откликался со смехом, она спешила на его голос… и просыпалась в полном одиночестве, не в силах уже заснуть до утра.)
Все тот же, знакомый до боли сон снился ей той ночью. Спала она крепче обычного, и ничто не нарушало ее сновидений: она наконец-то нашла сына и успокоилась навсегда.
Известно, что украденные камни проявляют отрицательные свойства, а купленные, напротив, становятся талисманами через много лет, но подлинными талисманами являются камни, подаренные или передаваемые по наследству.
II
К смерти старой соседки в квартире отнеслись по-разному: отчим с нескрываемой радостью – комната освободилась; мать по-житейски спокойно – пожила старушка, слава Богу; и только Саньку потрясло это событие – с уходом Александры Александровны он терял единственного по-настоящему близкого ему друга и снова оставался один с этим огромным и недобрым к нему миром. Но между живыми и мертвыми существует незримая связь, пока жива память. По завещанию, оставленному Александрой Александровной Бережковой, или просто Шурой-старенькой, заветная шкатулочка со всем содержимым переходила Александру Александровичу Соколову, или просто Саньке.
Отчим не проявил особого восторга по поводу наследства, полученного пасынком. «Бумажки да стекляшки», – небрежно обронил он, заглянув в шкатулку. Взяв в руки брошь, добавил скептически: «Наверняка искусная подделка». Санька задохнулся от возмущения, готов был броситься на отчима с кулаками, но его поразила перемена, происшедшая с александритом, – изумрудно-зеленый при свете дня камень утратил всю свою таинственную и притягательную силу. «Неужели опять обманули, – с горечью подумал Санька. – Неужели все в этой жизни только ложь и обман – искусная подделка?» Он захлопнул шкатулку и спрятал ее в темную кладовую – с глаз долой.
Несколько дней после этого Санька жил как в чаду, снедаемый сомнениями, когда же решился еще раз взглянуть в заветную шкатулочку, камня в ней не было. Обнаружив пропажу, Санька сгоряча чуть было не поднял на ноги весь дом, но шевельнувшаяся в его душе догадка охладила пыл и заставила серьезно задуматься о случившемся. Он решил сам проверить свои подозрения, не раскрывая себя.
Отчим, вдруг необыкновенно подобрев к пасынку, проявил о нем удивительную заботу – достал на работе путевку в пансионат на берегу Балтийского моря под Калининградом. Бескорыстие отчима насторожило Саньку, он не верил в его доброту, но причин для отказа не было, к тому же не хотелось огорчать мать, и Санька нехотя согласился. Поезд отходил рано утром, мать не могла поехать с сыном на вокзал – работала в первую смену, и отчим, окончательно раздобрившись, вызвался проводить пасынка, взяв на работе отгул. Прощание на вокзале было недолгим. Отчим куда-то торопился, но все-таки дождался отхода поезда, помахал Саньке с перрона, тот небрежно кивнул в ответ и отвернулся – он чувствовал, что его сознательно отсылают из дома.
Проводив пасынка, отчим сразу почувствовал облегчение. Конечно, вся эта затея с поездкой дорого ему обошлась, как говорится, стала в копеечку, но игра стоила свеч – мальчишка начал о чем-то догадываться и мог спутать ему все карты. Теперь, избавившись от слежки пасынка, он без труда осуществит задуманное. Такие мысли приходили в голову отчима, когда трамвай № 5 вез его к комиссионному ювелирному магазину «Жемчуг». На остановке «Олимпийский проспект» он вышел из вагона, на секунду остановившись, заглянул во внутренний карман пиджака и уверенно зашагал к намеченной цели. Минут через двадцать прохожие обратили внимание на солидного с виду мужчину, который вел себя очень странно – опрометью выбежав из магазина, он помчался по тротуару и выскочил на проезжую часть, когда зажегся красный свет. Все произошло мгновенно – резкий скрип тормозов, отчаянный крик какой-то женщины и растекающаяся по асфальту лужа крови. Утром следующего дня ничего не ведавший о случившемся Санька сходил с поезда на вокзале в Калининграде, и здесь его уже ждала телеграмма-молния: «Возвращайся. Дома несчастье. Мама».
После похорон отчима мать, в меру погоревав, успокоилась. Забота о сыне взяла верх над тоской по мужу, так нелепо погибшему. Ей вернули из морга его вещи, и она решила перешить на сына оставшийся от отчима костюм. Как-то вечером, вернувшись с работы, мать разложила на столе пиджак и принялась отпарывать подкладку. Санька, сидя на диване, перебирал письма из заветной шкатулочки и хмуро поглядывал на мать – он не одобрял ее затею с костюмом. Мать вдруг удивленно вскрикнула: из-под подкладки выпал какой-то предмет, соскочил со стола на пол и покатился прямо под ноги Саньке. Тот наклонился из любопытства… и пораженный отпрянул – кроваво-красный при свете ламп александрит ослепил его, как в первый раз, своим блеском. Казалось, кровь целого рода капля по капле застыла сгустком в золотой оправе.
Камень вернулся к законному хозяину на свое прежнее место, но Санька не испытывал особой радости, что-то тревожило его, не давало покоя. Он чувствовал себя виноватым, когда раскрывал заветную шкатулочку, как будто обманул чьи-то ожидания, не исполнил обещанного. Дни шли за днями, а мучительные сомнения не покидали Саньку.
Лето уже кончалось. За окнами стоял август. Срывая еще один листок календаря, Санька с грустью подумал: «Вот и осень не за горами, а там и зима – Новый год». Саньке вспомнились строки стихов: «Ремонт часов, ремонт минут, ремонт недели, месяца – отремонтируйте мне год, он прожит неудачно». Последнее время удача в самом деле часто отворачивалась от Саньки, надежды сменялись разочарованием, но, несмотря ни на что, он был благодарен судьбе за все пережитое им в этот високосный год – он узнал цену добру и злу, любви и ненависти, жизни и смерти, повзрослел сразу на несколько лет, превратился из Саньки-балбеса в Александра Соколова. Такие мысли теснились в его голове, когда он с грустью смотрел на оторванный календарный листок, как бы жалея, что уходящий год стал еще на один день короче.
Горячие лучи августовского солнца наполнили комнату светом и теплом уходящего лета. Новый день вступал в свои права. «5 августа 1992 года, среда» – прочитал Санька, взглянув на календарь. Взгляд его скользнул ниже по листку календаря, где более мелким шрифтом было отпечатано: «49 лет назад в Москве был произведен первый артиллерийский салют в честь освобождения нашими войсками городов Орла и Белгорода». И тут перед мысленным взором Саньки всплыл текст похоронки, хранящейся в заветной шкатулочке. Он выучил этот текст наизусть: «Ваш сын, младший лейтенант Александр Бережков пал смертью храбрых в боях за освобождение г. Орла 5 августа 1943 года. Похоронен в братской могиле на центральной площади города». Решение созрело у Саньки мгновенно. От былой растерянности не осталось и следа. Теперь он твердо знал, что ему следует делать: он исполнит свой долг перед ушедшими из жизни, но всегда живыми для него людьми, которым он обязан своим прозрением. Прах последней Александры ляжет в Орловскую землю ближе «к милому пределу», к родным могилам. Санька перевезет урну с прахом Шуры-старенькой на ее родину. Славную и скорбную годовщину Великой битвы, исход которой решил судьбу России и всей Европы, мать встретит подле сына, чтобы не расставаться с ним уже никогда. Заветную шкатулочку Санька вернет городу ее детства и юности, который она не променяла ни на какие столицы мира.
Себе он оставит только пожелтевшую фотографию молодого курсанта, весело смотрящего на него из военного прошлого, как бы подбадривая перед первым боем: «Не тушуйся, тезка, прорвемся!»
Пепела
(или уроки грузинского)
(рассказ)
Два грузинских мальчика нуждались в русской гувернантке. Их родители потеряли кров в солнечной Абхазии и на правах беженцев поселились в слякотной Москве в прекрасной отдельной квартире. Гувернантка нашлась очень быстро. Коренная москвичка средних лет, педагог по образованию, она отвечала всем требованиям своих новых работодателей. Как ни грустно было после десятка лет преподавательской работы сознавать себя всего лишь нянькой в чужой семье, но изменчивое время диктовало свои законы, с которыми поневоле приходилось считаться. Врачи-педиатры, учителя школ, даже кандидаты наук, страдая от мизерных окладов, устремились в домашние учителя, гувернантки, няньки к детям переселенцев с Кавказа. У беженцев, как правило, водились доллары. Они умудрялись вселяться вне очереди в отдельные квартиры и, проклиная московский климат, быстро приноравливались к ритму столичной жизни.
Чуткая и наблюдательная от природы гувернантка сразу ощутила скрытое биение пульса дружной грузинской семьи. Мужчины занимались коммерцией, успешно осваивая московские рынки. В свободное от бизнеса время они охотно стряпали на кухне грузинские блюда и радушно угощали многочисленных друзей и родных. Женщины, имея возможность не работать, за домашними делами не забывали себя: следили за модой, делали дорогие покупки, посещали кабинеты массажа. Бойкие на язык, они по характеру не уступали мужчинам, но из женской хитрости поддерживали видимость мужского авторитета в семье.
Мать Гоги, большеглазая Марина, была своенравна, как морская волна. Ей очень шло ее звучное имя. Трехлетний Гога унаследовал от матери пылкий нрав и огромные черные глаза. Марина часто называла маленького сына полным именем Георгий, как бы стараясь убедить всех в том, что она произвела на свет не сопливого Гогу а Георгия Победоносца. София, сводная сестра Марины, гибкая, как виноградная лоза, с мягким взглядом бархатисто-темных глаз, ничем не напоминала сестру. В ее жилах грузинская кровь отца смешалась с русской материнской и перелилась в Нику – хрупкого четырехлетнего мальчика.
Ника в отличие от Гоги хорошо говорил по-русски, был спокойнее и рассудительнее своего двоюродного брата, хотя бесенок сидел и в нем и время от времени вырывался наружу. Русской гувернантке добродушный Ника был ближе по характеру, чем вспыльчивый Гога. Она охотнее занималась бы только с ним одним, но Марина, хозяйка квартиры, ревниво следила за тем, чтобы основное внимание уделялось Георгию.
Этот Гога был чистое наказание. Любимым его занятием была стрельба по движущейся мишени. Мишенью, как правило, становилась бедная гувернантка. Неугомонный малыш натягивал маску тигра на ее утомленное лицо и прицеливался. В строгом учительском костюме и в маске свирепого хищника гувернантка выглядела довольно нелепо. Однажды Гогин отец, имевший неосторожность заглянуть в детскую во время занятий, испугался, увидев няню в таком экзотическом виде и, извинившись, мгновенно захлопнул дверь. «Пу – пу!» – открывал огонь Гога из игрушечного пистолета. Гувернантка, жалобно застонав, опускалась на мягкий ковер и замирала в неподвижной позе. Меткий стрелок срывал с нее маску и издавал победный крик. На шум сбегались все взрослые члены семьи и застывали на пороге комнаты, в недоумении глядя на женскую фигуру, распростертую на полу и малолетнего охотника, размахивающего звериной мордой. Гувернантке становилось неловко за переполох, учиненный ее воспитанником. Она вскакивала, словно девочка и, чтобы реабилитировать себя как педагога в глазах встревоженных родителей, торжественно произносила, указывая на Гогу: «Вот настоящий горец! Витязь в тигровой шкуре». Родители, когда-то изучавшие в школе грузинского поэта Шота Руставели, с гордостью смотрели на своего отпрыска и благодарили гувернантку за новаторский метод воспитания. Гувернантка охотно принимала похвалу и причитавшиеся ей доллары, но в глубине души считала подобный метод варварским и ломала голову над тем, как обуздать неистовый Гогин нрав, направив на созидание бьющую через край энергию ребенка.
Решив, что в благородном деле воспитания ей помогут русские народные сказки, няня предложила Нике и Гоге строить теремок. «Те-ре-мок» – четко и внятно повторил Ника. «Те-мок» – невразумительно пролепетал Гога и помчался вооружаться для очередной охоты. Ника проявил живой интерес к строительству теремка. Кто в нем будет жить?» – с любопытством спрашивал он гувернантку. «Лисичка-сестричка, зайчик-побегайчик», перечисляла няня лесных жителей, нуждающихся в приюте. Но рассудительный Ника опроверг саму возможность такого противоестественного сожительства. «Нет, – решительно возразил он, – лисичка и зайчик не живут вместе». «Тогда с лисичкой поселится ежик – ни головы, ни ножек», – уступала гувернантка. «Ни головы, ни ножек», – грустно повторял Ника и, согласно кивая головой, возводил жилье для бездомных зверюшек. А воинственному Гоге больше нравилось разрушать, чем строить. Сказочный теремок, сложенный из кубиков стараниями усердного Ники, рассыпался от одного толчка крепкой Гогиной ножки. «Почему?» – вспыхивал разгневанный Ника и набрасывался на обидчика с кулаками. Сам он не был задирой, но умел постоять за себя. Между двумя кровными братьями завязывался настоящий бой. Глядя на их искаженные злобой лица, гувернантка вспоминала древнюю легенду о двух свирепых царях Гоге и Магоге и теряла веру в свои педагогические способности.
Неожиданно отважный охотник Маугли пришел ей на помощь. Как-то раз, чтобы отвлечься от царящей в детской неразберихи и заглушить вопли дерущихся сорванцов, гувернантка включила телевизор и вздрогнула от звериного рева. С экрана на нее готов был броситься гроза джунглей тигр Шерхан. Ника и Гога, забыв про драку, мгновенно прилипли к телевизору и, затаив дыхание, следили за человеческим детенышем, рискнувшим вступить в бой с самим Шерханом. «Вперед!» – вопил Гога вслед за Маугли и грозил кулачком кровожадному зверю. К неописуемому восторгу малышей Маугли вышел победителем из смертельной схватки, но фильм на этом не закончился. На экране произошла полная смена декораций. Прекрасная бабочка, согретая теплом весеннего солнца, кружилась в танце, перелетая с цветка на цветок. «Пепела, пепела!» – обрадовались юные зрители. «Это бабочка» – поучала гувернантка. «Пепела, пепела», – упрямо твердили Ника и Гога. Музыка незнакомого грузинского слова поразила слух их русской наставницы. «Пепела», – повторила она вполголоса и задумалась: «Может быть, сказочная бабочка сможет примирить враждующих братьев?»
Смастерить прекрасную пепелу гувернантке помогли ученики из школы-интерната, где она вела внеклассную работу. Ей пришлось напрячь воображение и выступить в роли сказочницы. Школьники с неподдельным интересом слушали легенду о доброй фее Пепеле, взмахом своих волшебных крыльев разогнавшей грозовые облака высоко в горах и примирившей враждующих горцев.
Со всем рвением, на которое способны юные души, ребята принялись мастерить из картона и марли волшебную бабочку. Выбрав самую удачную из детских поделок, гувернантка купила воздушные шарики небесного цвета, прикрепила к ним бабочку-игрушку и подарила Нике и Гоге.
Когда братья затеяли очередную ссору, вцепившись друг другу в темные кудряшки, над их взлохмаченными головками неожиданно взмыли кверху синие, как небо, шары, увлекая ввысь за собой волшебницу Пепелу. Драчуны застыли на месте, провожая восхищенными взглядами порхавшую в вышине легкокрылую красавицу. Мария и София, встревоженные внезапно наступившей в детской тишиной, заглянули в комнату. «Бабочка!» – радостно воскликнули они по-русски. «Пепела, пепела!» – упрямо твердили по-грузински Ника и Гога. «Пепела», – покорно повторяла за своими учениками русская гувернантка.
В конце марта братьев увезли на родину, где уже вовсю бушевала весна, и живые бабочки пробуждались от зимней спячки. Их отцы остались в Москве зарабатывать доллары и открывать новые торговые точки на Старом Арбате. «Хачапури, хинкали!» – заманивала грузинская кухня самыми «доступными» ценами. А гувернантке вспоминались два юных горца с темными, как южная ночь глазами, и прекрасная бабочка, легкокрылая Пепела оживала пред ее взором.
Притча про двух Иванов, Ивана-честного и Ивана-чудесного
(рассказ)
Жили были два Ивана. Оба рыбу ловить любили. Одного звали Иван-рыбак честный, другого Иван-рыбак чудесный. Иван-честный закинет удочку в пруд, наловит себе на уху и спит на рыбьем меху, а Иван-чудесный закинет сети в озеро, наловит царю на уху и спит на лебяжьем пуху.
Жалко стало чудесному честного, решил научить его уму-разуму и говорит: «Пойдем со мной рыбачить, Иван-честный. Я знаю такое чудесное озеро, где золотая рыбка водится – кому она на крючок попадется, тот сам озолотеет». Сказано – сделано. Пришли два Ивана к чудесному озеру. Иван-честный закинул удочку, Иван-чудесный сети. Попалась золотая рыбка честному на крючок и спрашивает: «Чего тебе надобно, Иван-рыбак честный?» Тот честно ей отвечает: «Надобно мне икры, только честной, а не чудесной». «Что так?» – удивилась золотая рыбка. «Я в чудеса не верю, хочу, чтоб все по честному было», – признался Иван-рыбак честный. Сорвалась золотая рыбка у честного с крючка, попалась в сети к чудесному: «Чего тебе надобно, Иван-рыбак чудесный?» Тот чудесно ей отвечает: «Надобно мне икры только чудесной, а не честной». Понравились золотой рыбке мудрые речи чудесного. Наметала она ему золотой икры полную бочку и пригласила почаще закидывать сети в ее озеро, а честного послала в болото к Царевне-лягушке. «Может, лягушачья икра тебе по вкусу придется», – с насмешкой сказала золотая рыбка Ивану-честному, вильнула хвостом и ушла на самое дно. Жалко стало чудесному честного, решил не бросать его одного в трудную минуту. Пришли два Ивана в царство болотное. Честный закинул удочку, чудесный сети. Попалась Царевна-лягушка честному на крючок и спрашивает: «Чего тебе надобно, Иван-рыбак честный?» Тот честно ей отвечает: «Надобно мне икры, хоть лягушачьей, да честной, а не чудесной». «Что так?» – удивилась царевна-лягушка. «Я в чудеса не верю, хочу, чтоб все по честному было», – признался Иван-рыбак честный. «С таким Ваней век из болота не выберешься», – подумала Царевна-лягушка, сорвалась у честного с крючка, попалась в сети к чудесному и спрашивает: «Чего тебе надобно, Иван-рыбак чудесный?» Тот чудесно ей отвечает: «Я уже не рыбак из Иванов-прежних. Мне золотая рыбка столько чудесной икры наметала, что я теперь сам Царевич из Иванов Новых. Мне только царевны не хватает». «Ты жених достойный, на всякие чудеса способный», – проквакала лягушка, сбросила лягушачью кожу, обернулась царевной и согласилась выйти замуж за царевича из Иванов Новых, а рыбака-честного из Иванов-прежних послала к курочке-Рябе, проквакав по-царски на прощание: «Может, хоть Ряба снесет тебе золотое яичко».
Пришел Иван-честный к курочке-Рябе, насыпал ей корма и присел у курятника на завалинке. Склевала курочка-Ряба весь корм и спрашивает: «Хочешь, Иван-рыбак честный, я снесу тебе яичко не простое, а золотое?» Тот честно ей отвечает: «Нет, мне лучше простое». «Что так?» – удивилась курочка-Ряба. «Я в чудеса не верю, хочу, чтоб все по честному было», – признался Иван-рыбак честный. Раскинула Ряба своими куриными мозгами. «С таким Ваней весь век мокрой курицей проживешь», – решила про себя и говорит: «Не досуг мне твои честные речи слушать. Я Золотого петушка в гости жду. Пора и мне Рябе в Новые курочки выходить. А ты, Иван-честный, ступай к гадкому утенку и усынови малыша. Его бедного все заклевали, даже мать за родного не признает». Пришел Иван-рыбак честный к матери-Утке и попросил отдать гадкого утенка ему на воспитание. Та только крякнула от удивления и согласилась.
Прошли годы. Царевна-лягушка приревновала своего Ивана Царевича к Золотой рыбке и наквакала на него Водяному, водяной утянул Царевича на самое дно болотное. Золотой петушок сбежал от курочки-Рябы к Жар-птице и спекся от жары в ее перьях. А Иван-рыбак честный растил своего приемыша, честно заботясь о нем изо дня в день и совсем не считая таким уж гадким. И вот в одно чудесное утро произошло самое обыкновенное чудо. Гадкий утенок превратился в прекрасного Лебедя. «Ты же никогда не верил в чудеса», – говорили Ивану-честному, указывая на чудесное превращение его воспитанника. «Какое же здесь чудо?» – удивился Иван: «У нас все по честному».
Емеля
(рассказ)
Назвал Емеля свой банк «По щучьему велению» и стал пользоваться большим уважением у подчиненных и клиентов. Обращались все к нему по имени отчеству Емельян Наумнович, а прозвище «дурачок» забыли. Да и то сказать, разве дурак догадается деньги под проценты давать. Дураку и в голову такое не придет. Вот и выходит, что только тот, кто себе на уме, может такие банковские операции проворачивать. Зажил Емеля припеваючи в своих загородных хоромах, а в банковский офис его доставляли на ковре-самолете. Печь же свою самоходную Емеля подарил родной деревне. Земляки обещали ему деревенскую пекарню открыть «Емелино счастье» и в его печи выпекать пшеничные караваи, но дальше разговоров дело не пошло. Емеля и думать забыл о своей малой родине, сидючи в банковском офисе, как вдруг в один прекрасный день с шумом и треском въезжает к нему в кабинет на печи-самоходке Иванушка-дурачок. Стражники его не задержали – подумали, что печь динамитом начинена, и в страхе разбежались. Спрыгнул Иван с печи, поразмял свои крепкие ноженьки, в лапоточки обутые, стряхнул пыль со своего малахая, окинул насмешливым взглядом Емелин кабинет и спрашивает:
– Что с тобой поделалось, Емелюшка? Совсем не похож ты стал на добра молодца. Купчина толстопузый, да и только.
Обидно стало Емеле такие речи от незваного гостя слушать. Он и говорит в ответ тоже с насмешкой:
– Сам-то ты не больно на Иван-царевича похож. Опять вырядился как дурак в малахай и в лапти. Где же твой царский кафтан и сафьяновые сапожки? Куда твоя морская царевна смотрит? Как все это терпит? Замуж она выходила за крутого парня Иван-царевича, а не за Ивана-дурака.
Но Иванушка на эти злые речи ничуть не обиделся и простодушно отвечал:
– Да я раскинул своим дурацким умом – какой из меня Царевич? Я по крови крестьянский сын, а не царский. Мне во дворце и холодно, и неуютно. Отапливать такой домино – дров не напасешься, а электрокамин по нынешним временам в копеечку станет, сам знаешь. Одну зиму только и перезимовал в каменных хоромах, а весной вернулся в родную экологически чистую крестьянскую избу. Ох, и дух же от ее бревен идет – душа радуется.
– У морской царевны тоже душа радуется от такого крестьянского духа? – недоверчиво спросил Емеля.
– Царевне я развод дал, – радостно ответил Иван-дурак. – Не ко двору она мне пришлась – ни в поле работать, ни в хате прибирать.
– Ну, а ко мне зачем пожаловал, за какой надобностью? – полюбопытствовал Емеля.
– За сельхозкредитом, – признался Иван.
Подивился Емеля наивности дурака и строго сказал:
– Я кредит под большие проценты даю, тебе, дураку, век со мной не расплатиться.
– А ты, Емелюшка, беспроцентный кредит мне выдай по старой дружбе, – ласково попросил Иван-дурак.
– Ишь чего захотел! Нашел дурака! – возмутился было Емельян Наумнович, но почему-то запнулся на полуслове, как-будто что-то вспомнив.
– То-то, Емелюшка, – назидательно сказал Иван. – Одного поля мы с тобой пахари, одной деревни дураки. Давай уж помогать друг другу без хитрости, а как бог велит.
– Бог то бог, да не будь сам плох, – проворчал Емеля.
– А я не так уж и плох, – запротестовал Иван. – Самого Змей-Горыныча объегорил, гори он ясным огнем. Всю деревню искусал ценами на горючее, вздумал мужика по миру пустить, а пшеничку себе забрать за долги. Да не тут-то было, забыл, видно, змий подколодный сказку, где сказывается, что Иван и сам не прост.
Емеля слушал речи Иванушки с возрастающим интересом, а тот продолжал похваляться:
– Сижу я как-то на завалинке, семечки лузгаю, а сам думаю – подсолнечник от солнца ясного тепло забирает, и вся солнечная энергия в семечки уходит. А что, если печь самоходную, что без хозяина сиротой посреди деревни стоит, заправить подсолнечным маслом, как горючим, и махнуть в град-столицу. К Емеле заглянуть, попроведовать и кредит на доброе дело взять – не зря ведь говориться «ум хорошо, а два – целая дума».
Призадумался Емеля:
– Чем дурак не шутит. Может, правда повезет на добром деле разбогатеть, Змей-Горынычу прикурить дать. Дуракам же везет.
Передал Емеля все банковские дела Василисе Премудрой, а сам влез на печь вместе с Иваном и помчались они вдвоем на самоходке в родную деревню открывать филиал банка «По щучьему велению».
Май не кончается
(рассказ)
Весна 1970 года. Столетие вождя, 25-я годовщина Победы, подготовка к Международному конкурсу им. Чайковского – это история. Ее семнадцатая весна: последний школьный звонок, подготовка к выпускным экзаменам – это биография. Что важнее? Что на первом месте: история или биография?
Через распахнутое окно в комнату заглядывает молодая листва. Перед зеркалом вертится выпускница средней школы, напевая что-то очень далекое от школьной программы. С кухни доносится раздраженный женский голос: «Майка, о чем ты думаешь? Ведь экзамены на носу!» «На носу, на носу, на носу веснушки, рыжие подружки», – нараспев приговаривает Майка и садится за учебники. «Ваша трудовая биография начинается в юбилейный год. 100-летие вождя, 25-я годовщина Победы – это знаменательные даты нашей истории. Вам предстоит серьезный экзамен по этому предмету», – скучным голосом повторяет Майка напутственные слова директора школы, нехотя листая учебник.
Голос с кухни: «Майка! Ты начнешь заниматься? Что у тебя на уме?» «Сговорились они все, что ли? Один и тот же вопрос без конца задают», – думает Майка. «Вот и историчка сегодня спросила на уроке: «Интересно знать, Майя, что у тебя на уме? Ведь экзамены скоро». «Всем интересно знать, что у Майи на уме в мае», – проворчала себе под нос Майка и громко выпалила: «Образ вождя!» Класс грохнул от смеха.
«Хорошо смеется тот, кто смеется без последствий», – зловеще пошутила учительница истории и пообещала на прощание притихшим ученикам: «На экзамене вам это зачтется».
«Конечно, зачтется. На экзамене она мне первой все припомнит», – думает Майка, нехотя листая учебник истории.
Голос с кухни: «Майка, ты занимаешься или дурью маешься?» Майка громко в ответ: «Занимаюсь, занимаюсь», – тихо со вздохом: «Маюсь, маюсь».
Маятник стенных часов неумолимо отсчитывает секунду за секундой, минуту за минутой, час за часом. Майке в голову приходят строчки:
За окном слышны раскаты грома.
Голос с кухни: «Майка, закрой окно. Гроза будет!» Майка подлетает к окну, распахивает его еще шире и кричит в весеннее небо:
Начинается дождь. Майка стоит у распахнутого окна, смахивает с лица то ли дождинки, то ли слезинки и сочиняет в слух:
Маятник стенных часов неумолимо отсчитывает минуту за минутой, час за часом, год за годом.
Та же комната двадцать лет спустя. Весна 1990 года. Разгар перестройки, 45-я годовщина Победы, подготовка к международному конкурсу имени Чайковского – это история.
Её семнадцатая весна. Последний школьный звонок, подготовка к выпускным экзаменам – это биография. Что важнее – история или биография?
Через распахнутое окно в комнату заглядывает молодая листва. Перед зеркалом вертится выпускница средней школы, напевая что-то очень далекое от школьной программы. С кухни доносится раздраженный женский голос: «Майка, ты занимаешься или дурью маешься? Ведь экзамены скоро». Майка громко в ответ: «Занимаюсь, занимаюсь». Тихо со вздохом: «Маюсь, маюсь».
Маятник стенных часов неумолимо отсчитывает минуту за минутой, час за часом. Майке в голову приходят строчки:
Сегодня был последний школьный звонок. После напутственных речей педагогов выпускники заложили фруктовый сад на пустыре за школой. «Хоть этим оставите о себе добрую память», – вздыхали учителя. Майка вспоминает последний урок в родной школе, тоненькую яблоньку, посаженную своими руками, и у нее в голове рождаются строчки:
Маятник стенных часов неумолимо отсчитывает минуту за минутой, год за годом. 10 лет спустя, май 2000 года. 55-я годовщина Победы, 1-я весна второго Президента России – это история.
Её седьмая весна. Вступительные экзамены в 1-й класс средней школы – это биография. Возле школы пышно цветут яблони, посаженные выпускниками 10 лет назад. Это биография, ставшая уже историей.
«Как тебя зовут, девочка?» – спрашивает директор школы будущую первоклассницу. «Майя». – «У тебя редкое имя.
Ты знаешь стихи о весне?» – «Знаю», – читает громко.
«А дальше» – «Дальше я забыла», – виновато говорит Майка, собираясь заплакать. «Я помню», – приходит на помощь бабушка Майя. Она в волнении ловит каждое слово внучки. Читает по памяти.
«А дальше?» – «Дальше я не дописала», – виновато говорит бабушка Майя. «Я дописала», – приходит на помощь мама Майя. Читает по памяти:
«А дальше?» – «Дальше я не дописала», – виновато говорит мама Майя. «Я дописала», – выпаливает Майка первоклассница.
Царевна-лягушка
Фрося
Два тополя
Стрижане
Старая новая сказка
В читальне
2007 г.
Весна
Как прекрасно бродить по свету
Никогда не была на Алтае
(К 80-летию Василия Шукшина)
Лепота
К 60-летию ЛИТО им. Д. Б. Кедрина
Покорение космоса
К 300-летию М. В. Ломоносова
Вдоль по Троицкой с колокольчиком
О Москве
Мастер на все времена
Мастер на все времена
(К 175-летию со дня рождения Н. С. Лескова)
Косцы
(К 140-летию И. А. Бунина)
Владимир Высоцкий
Высоцкому (25 января – 25 июля)
Как уходят поэты
Медвежий угол
(Посвящается Мытищинской библиотеке № 10)
Художник и поэт
Натюрморт
(Художнику Владимиру Артюшенко посвящается)
Жостовский поднос
Гитара – багаж музыкальный
Неопалимая гитара
Бродяга
Заметки
От Рима до Москвы
(К 200-летию со дня рождения Н. В. Гоголя)
В конце жизни Н. В. Гоголь определил для себя только два города, в которых хотел бы жить: Москва и Рим. «Николо Гогол» – это имя известно в Риме каждому итальянцу. Итальянцы гордятся тем, что главное произведение Гоголя «Мертвые души» создавалось в те годы, когда писатель жил в Италии. А знаем ли мы, москвичи, что Гоголь, вернувшись из Италии, впервые еще в рукописи читал все главы своей поэмы в Москве в доме Аксаковых (Смоленская – Сенная пл., 27). Когда в мае 1842 года «Мертвые души» вышли из печати, первые экземпляры были доставлены в дом Аксаковых, где находился в это время Гоголь. На одной из книг Гоголь сделал надпись: «Друзьям моим, целой семье Аксаковых». Напечатав первый том «Мертвых душ», Гоголь снова уезжает за границу, и в письме к нему Аксаков пишет: «Прочту ли я остальные части «Чичикова»? Доживу ли я до этого счастья?»
В 1848 году Гоголь возвращается на родину, а 14 августа 1849 года писатель впервые приезжает в Абрамцево, подмосковную усадьбу Аксаковых. С. Т. Аксаков вспоминал: «Гоголь много гулял у нас по рощам, по вечерам читал… Так шли вечера до 18 числа. 18 вечером Гоголь, сидя на своем обыкновенном месте, вдруг сказал:
– Да не прочесть ли нам главу «Мертвых душ»?
Мы были озадачены его словами и подумали, что он говорит о первом томе «Мертвых душ», но Гоголь сказал:
– Нет, уж я вам прочту из второго.
И с этими словами вытащил из своего огромного кармана большую тетрадь. Чтение продолжалось час с четвертью. Гоголь несколько устал и, осыпаемый нашими искренними и радостными приветствиями, скоро ушел наверх в свою комнату…»
Аксаков лучше всех других друзей Гоголя знал его и высоко ценил дар писателя. Когда Гоголь умер, СТ. Аксаков писал в некрологе: «Гоголя нет на свете. Гоголь умер… Странные слова, не производящие обыкновенного впечатления. Умереть Гоголю вдруг нельзя: тело его предано земле, но дух вошел в нашу жизнь, особенно в жизнь молодого поколения…»
В год 200-летнего юбилея великого русского писателя Н. В. Гоголя молодому поколению XXI века очень полезно если не «проездиться по России», как советовал Гоголь, то хотя бы пройтись по улицам Москвы, связанным с именем великого соотечественника, побывать в подмосковной усадьбе Абрамцево, которая была для Гоголя родным домом.
К столетию Д. С. Лихачева
(доклад на тему «Экология культуры»)
А. С. Пушкин писал:
Ту же мысль о привязанности человека к отчему дому, к родной земле, высказанную великим русским поэтом в стихотворной форме, развивает в своей книге «Заметки о русском» академик Дмитрий Лихачев, столетний юбилей которого отмечается в этом году. «Любовь к родному краю, к родной культуре, к родной речи начинается с малого – с любви к своей семье, своему жилищу, к своей школе. Постепенно расширяясь, эта любовь к родному переходит в любовь к своей стране – к ее истории, ее прошлому и настоящему, а затем ко всему человечеству, к человеческой культуре», – так начинает Дмитрий Лихачев главу «Экология культуры».
Обращаясь к своим современникам и будущим поколениям, он предостерегает их от опасности забвения культуры своих предков: «Убить человека биологически может несоблюдение законов биологической экологии, убить человека нравственно может несоблюдение законов экологии культуры. Сохранение культурной среды – задача не менее существенная, чем сохранение окружающей природы. Подлинно новая культурная ценность возникает в старой культурной среде».
Полвека тому назад на Ярославском шоссе появился новый большой и широкий Ростокинский Второй мост через Яузу с балочными железобетонными пролетными строениями, отвечающий техническим требованиям своего времени. Справа от шоссе застыл Ростокинский акведук – белокаменный многоарочный мост, построенный в 80 – 90-х годах XVIII века в системе знаменитого Мытищинского водопровода. Его строительство обошлось казне в более чем один миллион рублей, поэтому он получил в народе название миллионный мост.
Историк Н. М. Карамзин пишет в своих путевых заметках: «Я увидел недалеко от дороги прекрасный водовод. Вот один из монументов Екатерининской благодетельности! Она любила во многом следовать примеру римлян, которые не жалели ничего для пользы иметь в городах хорошую воду, столь необходимую для здоровья людей».
Поэт XIX века Н. М. Языков, друг А. С. Пушкина, вторит историку Карамзину:
Соседство двух Ростокинских мостов – Первого, архитектурного памятника Екатерининской эпохи, и Второго, ныне действующего – яркий пример того, как новое уживается со старым, казалось бы, давно отжившим. «Новое ново только относительно старого, как ребенок – по отношению к своим родителям. Нового самого по себе, как самодовлеющего явления не существует», – пишет академик Лихачев, напоминая всем нам о нравственном значении и влиянии на человека всей культурной среды во всех ее взаимосвязях.
В заключение своей работы Дмитрий Лихачев подчеркивает, что совершенно необходимо в программе средней школы ввести преподавание краеведения с основами биологической и культурной экологии, шире создавать в школах кружки по истории и природе родного края. Чтобы сохранить памятники культуры, необходимые для «нравственной оседлости» людей, мало только платонической любви к своей стране, любовь должна быть действенной.
А для этого нужны знания, и не только краеведческие, но и более глубокие, объединяемые в особую научную дисциплину – экологию культуры.
К 220-летию обретения «Слова о полку Игореве»
«Плох тот народ, который не помнит, не ценит и не любит своей истории», – писал художник В. М. Васнецов, 160-летие которого отмечается в этом году. Не случайно первой исторической картиной художника было полотно «После побоища Игоря Святославича с половцами». На создание этой «глубоко поэтической», по словам Репина, вещи Васнецова вдохновил величайший памятник древнерусской литературы «Слово о полку Игореве», 220-летие обретения которого мы будем отмечать в этом году.
«Слово – всему основа», – гласит народная мудрость, и действительно, поэтическое сказание нашей старины «Слово о полку Игореве» послужило основой для создания шедевров в области живописи, музыки, поэзии в XIX и XX столетиях.
Глядя на васнецовского воина-богатыря, словно уснувшего среди бескрайних южных степей, мы слышим плач Ярославны из оперы А. П. Бородина «Князь Игорь». Знаменательно, что в этом году исполняется 175 лет со дня рождения композитора.
Поэт Серебряного века Валерий Брюсов, 135-летие которого также отмечается в этом году, желая подчеркнуть неувядаемость «Слова» посвятил автору поэмы такие строки:
Мы с вами живем в начале XXI столетия и невольно задаемся вопросом «что век грядущий нам готовит?». Может быть, ответ на этот вопрос следует поискать в древнем и вечно юном творении «Слово о полку Игореве».
Академик Д. С. Лихачев писал: «Это поэма не только о походе Игоря Святославовича. Это поэма о мире на земле. О Русской земле, которая жаждет мира».
Из Мытищ в Греки
В Таганрог, в Таганрог, в Таганрог…
(Очерк)
Погода этим летом не баловала теплом жителей Москвы и Московской области. Солнечных деньков было наперечет. Весь июнь шли бесконечные проливные дожди, задували северные ветры и даже на юге Подмосковья, вблизи Коломны и Зарайска, местах поистине райских, было сыро, неуютно в это холодное лето 2003 года. Ну что же, успокаивала я себя, дожидаясь у Оки погоды, история повторяется дважды: ровно полвека назад лето было таким же холодным, а осень выдалась урожайной на антоновские яблоки, воспетые в русской прозе Иваном Буниным. Потомственный дворянин, уроженец срединной России, писатель с мировым именем почти забытый у себя на родине и помнивший о ней до последнего своего часа, он умер в Париже в бедности 7 ноября 1953 года. И в том же ноябре месяце, в последних его числах моя бабушка, потомственная елецкая крестьянка, никогда не слыхавшая о своем прославленном земляке, покупала на московских рынках богатые железом антоновские яблоки для своей младшей дочери, потерявшей много крови при рождении девочки, нареченной Валентиной. Неужели с той осени прошло уже полвека? Сколько же воды утекло из Оки в Волгу… Давно нет в живых бабушки, мечтавшей перед смертью хоть одним глазком взглянуть на родной Елец, навсегда успокоилась ее старшая дочь, моя чересчур боевая тетка, у которой мне довелось жить в раннем детстве. Слава богу, жива еще мама, тоже уроженка Ельца, и через нее я связана незримой нитью с этим старинным русским городом и его непростой историей. Да, жизнь не стоит на месте, это банальная истина, но оттого, что истина банальна, она не перестает быть истиной.
И вот уже на смену июню-травнику пришел июль-страдник. Погода улучшилась, вода в реке потеплела, и я даже рискнула переплыть Оку впервые за это лето. Куда тебе Оку переплывать? Унесет в Волгу-то – отговаривала я сама себя, но все же решилась на эту авантюру, о чем сильно пожалела, доплыв до середины реки. Течение подхватило меня и стало сносить. С большим трудом мне удалось переупрямить капризную реку и достичь желанного берега. От пережитого страха меня клонило ко сну, и я почти задремала на песчаном берегу под склоненными к воде ветвями плакучей ивы. Медовый запах цветущих приокских лугов опьянял и кружил голову. «Мне июль напомнил – он макушка лета, Отгуляла молодость шалыми рассветами», – вспомнилось мне сквозь легкую дрему. «Чьи это строки? Не иначе кого-то из мытищинских лириков» – предположила я. Везде достанут даже на Оке. «Мне июль напомнил о моих сединах, на ладонь упали лепестки жасмина», – вспоминала я строку за строкой. «Вот что значит поэт лирик. Вся слезами изойдешь, пока до конца дочитаешь», – расчувствовалась я. – Мне июль напомнил – скоро, скоро осень.
«Ну нет, еще не осень, еще совсем не осень!» – бурно запротестовала я, легко вскочила с прибрежного песка, нырнула в прохладную воду, как рыбка-красноперка и, вынырнув на другом берегу, в одночасье решила: «Хватит с меня этих упаднических настроений, этого слезливого неба, этой печали русских полей. Засиделась я в родном Подмосковье. Здесь от тоски раньше времени завянешь. Пора в путь дорогу к морю синему, черному, красному, на Канары, на Багамы, хоть к черту в пекло, только бы подальше от этой сырости». Итак, решено, к морю так к морю!
К морю
Легко сказать «к морю». Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Попробуйте в середине июля достать билет в южном направлении. Разумные люди все планируют заранее, а я даже еще не решила, к какому морю ехать. Море Черное в этом году холодное, негостеприимное. На Красном жарковато для жителей средней полосы России, да и далековато от родной Оки. А ведь с этой славянской реки, как называли Оку в древности арабские географы, начинались знаменитые Азовские походы Петра I, прорубившего окно в Европу и долго сомневавшегося, по признанию самой Екатерины Великой, – кому отдать предпочтение как будущей столице – Петербургу или Таганрогу? Вот она, какая непростая география России с ее еще более непростой историей. Значит, мне туда дорога – к морю синему Азовскому в град Петров – Таганрог.
Дорога от порога до Таганрога нелегка, особенно трудно с билетами, но я все-таки решаю рискнуть и еду на Курский вокзал сразу с вещами, деньгами и документами. Уверенная, что в разгар курортного сезона до южного приморского города можно добраться только транзитом, я покупаю билет до Ростова-на-Дону. «Главное, до Ростова доехать, а там уж до Таганрога рукой подать, не более часа автобусом или маршрутным такси. «Не на бричке же по степи, как в чеховские времена», – рассуждаю я, как мне кажется, вполне логично, садясь в поезд Москва – Адлер. Как хрупка женская логика, мне пришлось убедиться на следующий же день, когда из окна скорого поезда я не увидела ни земли, ни неба, а одну только сверкающую гладь воды. «Море, море!» – послышалось со всех сторон. Пассажиры прилипли к окнам вагона. «Земля надежнее, чем море. Так почему же вы туда?» – вспомнились мне чьи-то строки. «Чем так притягивает море?» – подумала. – «Может быть, жизнь действительно зародилась на дне морском». Из размышлений меня вывел голос проводника: «Подъезжаем к городу Таганрогу». «А куда же Ростов подевался?» – недоумеваю я. «В Ростове будем через час. Вам еще рано», – успокаивает меня проводник. Вот тебе и Ростов-папа, Одесса-мама, Таганрог-дядя – приехала. Очень логично брать билет до Ростова, когда тебе нужно в Таганрог. Железная логика, ничего не скажешь – ворчу я про себя сама на себя, Но раз уж женщина решила поступать логично, остановить ее невозможно и, следуя своей собственной логике, я продолжаю следовать до Ростова согласно купленному билету.
Ростов-город, Ростов-Дон
Еще немного из истории: в восемнадцатом веке императрица Елизавета Петровна подписала Указ с повелением учредить таможню русскую на Дону против урочища, называемого Богатый Колодезь, где и донские казаки могут вести торговлю с приезжими греками, турками и армянами. Бойко пошла торговля у Богатого источника. Русские купцы принимали гостей из Константинополя и Венеции и сами снаряжали торговые корабли и плавали аж до Рима с товаром. Вот так на бойком торговом месте и возник город Ростов-на-Дону – порт пяти морей. Город шумный, яркий, многоликий, воистину южнорусский. Есть, как говорится, на что посмотреть, кого послушать. Но зевать на ростовских улицах прохожим небезопасно. Пешеходов в Ростове не то что не любят, их просто не принимают всерьез. Пехи – они и есть пехи, то же самое, что лохи – слова-синонимы, близнецы-братья или сестры – это решающего значения не имеет. Поэтому переходить улицу в Ростове не рекомендуется, а следует перебегать и как можно быстрее, иначе пеняй на себя. Пехов в Ростове не пропускают даже на зеленый свет, перед ними тормозить не принято. «Здесь тебе не хуторок в степи», – наезжают на меня крутые ростовские водилы, и бесполезно доказывать им, что ни с какого я ни с хутора, а родилась и прожила полвека в Москве и прекрасно знаю правила дорожного движения обязательные не только для пешеходов, но и для водителей. На Москву реакция у ростовчан однозначная: «Москва нам не указ». Во мне уже готова взыграть столичная гордость, а вернее сказать, гордыня, что никогда к добру не приводит, как вдруг передо мной вырастает величественная фигура святителя Дмитрия Ростовского. С высокого постамента он осеняет православным крестом и воды Тихого Дона, текущие в Азовское море, и город на высоком берегу реки, и всех его жителей и гостей, призывая их к миру, любви и согласию; а рядом золотятся в солнечных лучах главы кафедрального собора Рождества Святой Богородицы, и на меня воистину нисходит благодать господня, я усмиряю свою гордыню, успокаиваюсь и с божьей помощью успеваю-таки на последнее маршрутное такси, отходящее от Ростовского автовокзала в сторону Таганрога, который я так неразумно проехала еще днем.
Дорога в Таганрог – на родину Чехова
– Вы с Ростова? – интересуется у меня водитель такси, молодой загорелый парень.
– С Москвы – отвечаю я на местном наречии и добавляю мечтательно – к морю еду.
– К какому морю? – не понимает шофер.
– Как к какому? К синему Азовскому – отвечаю я встревожено, опасаясь, что опять все перепутала. – Таганрог же порт пяти морей.
– Да разве Таганрогский залив это море? Это лужа, пешком перейти можно, – небрежно бросает в ответ водитель.
– Ну, для вас, может, и лужа, вы просто привыкли к морскому пейзажу, а для меня древнее лукоморье. Помните пушкинские строки? «У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том» – говорят, здесь было написано, на берегу Таганрогского залива, когда поэт проезжал эти места, следуя на Кавказ с семьей генерала Раевского – изрекаю я с ученым видом знатока-пушкиниста.
– Что строки? Я тот дуб помню. Рос у Александровского дворца на Греческой улице, да в него молния попала, он и сгорел, – невозмутимо отвечает шофер.
– И русалка на ветвях сидела? – любопытствую я.
– Русалок у нас в заливе полным-полно плещется. Мы к этим русалкам давно привыкли.
– И Греческая улица у вас есть? – продолжаю расспрашивать я с возрастающим интересом.
– У нас в Таганроге все есть, – горделиво отвечает истинный Таганрожец.
– Вот и хорошо. В Грецию ехать не надо, и в Таганроге теперь все есть, – искренне радуюсь я.
– А зачем нам к грекам ехать? – удивляется таксист. – Они сами к нам приплыли тысячу лет назад за красной икрой, и многие надолго задержались. Не зря же на гербе нашего Таганрога рядом с вензелем самого Петра Великого рыба осетр красуется.
Я знаю, что все, что говорит это светлоглазый паренек, влюбленный в свой город, чистая правда, вернее, исторический факт. Греки действительно проходили на судах через Боспор Киммерийский (древнегреческое название Керченского пролива) в Меотиду (мелководное Азовское море) за ценной красной рыбой. Приазовье – заповедная зона с какой точки зрения на него ни смотри – и с исторической, и с географической, и с демографической, и увы, зона экологического бедствия. Тот самый осетр, промысел которого и составил славу и богатство приазовской земли, погибает в непривычной для него соленой воде Черного моря, хлынувшей в синее Азовское, когда уменьшился приток живой воды из Дона-Батюшки, перекрытого плотинами. Я гоню прочь грустные мысли и, чтобы хоть как-то развлечь себя, начинаю посматривать в окно машины сначала безразлично усталым, а потом все более внимательным взглядом.
«Кому нужен такой простор. Непонятно и странно. Можно в самом деле подумать, что на Руси еще не перевелись громадные, широко шагающие люди вроде Ильи Муромца и Соловья-Разбойника и что еще не вымерли богатырские кони». «Эти до боли знакомые, льющиеся как песня строки – откуда они?» – задаюсь я невольным вопросом. – Не сами же собой сейчас сочинились. И где я могла раньше видеть эту бесконечную равнину? Наваждение какое-то…
В глаза мне бросается надпись на рекламном щите, маячащем на обочине дороги: «Вы подъезжаете к городу, в котором родился Антон Павлович Чехов». Этот щит как дорожный знак «Осторожно, Чехов!» – предупреждает он всех пассажиров и водителей: «Сбавьте скорость, перестаньте гудеть, шуметь, кричать и браниться, нажмите на тормоза. Вы въезжаете на родину Чехова!»
– Да это же Чеховская степь! – наконец-то доходит до меня. Сам же Антон Павлович, путешествуя весной 1887 года по Приазовью, задумал писать «повестушку о степи, которую забыли» и сообщал в письме к брату: «Главное действующее лицо у меня называется Егорушка, а действие происходит недалеко от Таганрога. «Воистину никогда не знаешь, где найдешь, где потеряешь. Моя логика все-таки меня не подвела, вывела на степную дорогу, воспетую великим писателем. Повеселев, я обращаюсь к шоферу: «А ведь на гербе Таганрога не только осетр красуется, но и якорь, и сноп золотой – символы, знаменующие мореходство и богатство земли, отправляющей за море хлеб. Еще Константин Паустовский писал в своей книге странствий, о том как весь Таганрог был засыпан тучным зерном и деньгами, заселен греческими и итальянскими негоциантами. Так что не случайно у вас есть Греческая улица. Знали греки, где селиться.
– Едут греки через реки, через реки и моря. Видят греки хлеба реки и бросают якоря, – неожиданно рождается у меня экспромт.
– Вот это да! – восхищается водитель такси. – Прямо в рифму выражаетесь!
– Больше прозой, как Чехов, – скромно говорю я.
– Так может Вас прямо к нему на Красную площадь и доставить, – услужливо предлагает мне таксист.
– К кому меня доставить прямо на Красную площадь? – немного пугаюсь я.
– К Антон Павловичу. Он на Красной площади, напротив торговых рядов в скверике сидит.
– Нет, нет, – протестую я, – к Чехову сама себя доставлю. Уж Красной площади не миную. А сейчас мне бы с жильем устроиться. Время позднее.
– Так это Вам на Греческую улицу надо к тете Гале, что у старой Каменки орехами торгует. Она всех отдыхающих жильем обеспечивает.
– И грецкими орехами тоже? – с надеждой спрашиваю я.
– Грецкие только к сентябрю дозреют. В Таганроге даже на Греческой улице климат не такой, как в Греции, – объясняет мне разговорчивый паренек.
Впрочем, я очень скоро убеждаюсь в том, что в Таганроге все жители очень словоохотливые. И та самая тетя Галя, торгующая орехами на Греческой улице и устроившая меня с жильем в день приезда, и моя хозяйка Светлана Тихая (по мужу), а сама по себе очень живая и шумная женщина, и кондукторы трамваев, и продавцы магазинов, и торговцы на привозе – все, что называется, за словом в карман не лезут: общаются легко и свободно, без лакейской фамильярности, но и без барского высокомерия. На этой земле, никогда не знавшей крепостного права, селились смелые, крепкие телом и сильные духом люди, говорившие на самых разных языках – русском и украинском, греческом, армянском, итальянском. Они ужились вместе под одним ясным небом возле теплого синего моря, нашли общий язык, смогли понять и поддержать друг друга в трудную минуту. Поэтому город выстоял, пережил и интервенцию, и гражданскую войну, и оккупацию, не сгорел в огне междоусобиц, стоит уже более трех веков, дай бог, простоит еще не одно столетие.
В Таганроге
Итак, я в Таганроге, на родине Чехова. Да простит меня Антон Павлович, но утром следующего дня я спешу не к нему на Красную Площадь, а почти бегом устремляюсь по Греческой улице к знаменитой каменной лестнице, ведущей к морю. Сооруженная почти двести лет назад на средства купца Депальдо, старая каменка видела всякое. В Таганроге до сих пор жива то ли быль, то ли легенда о том, как во время крымской кампании военные корабли интервентов были атакованы русскими казаками в конном строю именно с этой лестницы. Вода, гонимая ветром с севера, ушла из Таганрогского залива, и вражеские корабли в прямом смысле оказались на мели и были взяты на абордаж лихими кавалеристами. Определив время по солнечным часам, что установлены на верхней террасе каменой лестнице тоже почти двести лет назад, я спускаюсь вниз к морю, синему, ласковому, отсчитывая ступеньку за ступенькой. В памяти моей всплывают строки:
Далеко ты умчал меня, поезд, от земли московской, а стихи подмосковных поэтов и здесь не забываются, – думаю я, глядя на море с набережной, носящей имя Пушкина. Это одно из самых романтичных мест Таганрога. Здесь все влюбленные назначают свидание возле памятника поэту-изгнаннику, застывшему на мраморном постаменте со свитком стихов в руке. С пушкинской набережной открывается живописный вид на залив. Солнце слепит глаза, согревает своим теплом, а не жжет беспощадно, или, может быть, вблизи моря жары не чувствуется. На пляже в будний день народу не так много, есть где расположиться, вытянуть уставшие ноги и, вдыхая морской воздух, пахнущий водорослями и рыбой, забыть обо всем на свете.
В мечтательной задумчивости читаю я чужие стихи, слегка переделав их на свой курортный лад.
– Бродить-удить – удачная рифма. Бальмонт наверняка одобрил бы, тем более, что поэт сам бывал в Таганроге, жаль только, мы с ним во времени разминулись, – с грустью думаю я.
– Женщина, вы здесь еще долго мечтать будете? – возвращает меня на грешную землю хрипловатый голос какого-то биндюжника.
– А что? – спрашиваю я с легким раздражением в голосе. Меня можно понять – то Бальмонт, а то какой-то босяк, как говорят в Одессе, до которой отсюда рукой подать.
– Вы не постережете мои вещи, пока я сбегаю вон до той шаланды? – меня там народ ждет.
– До какой шаланды? – не понимаю я. Босяк показывает рукой в сторону моря, где вдали почти у самой линии горизонта покачивается на волнах рыбацкая шхуна.
– Как это сбегаете? – недоумеваю я. – До той шаланды плыть и плыть.
– Да нет, я быстро сбегаю, одна нога здесь, другая там, – уверяет меня мужчина биндюжного вида.
– По морю яко по суху? Вы что Христос, что-ли? – иронизирую я, думая, что меня разыгрывают.
– Какой там Христос! – обижается босяк и идет прочь от меня, держа в руках одежду.
Я с интересом смотрю ему вслед, а он все идет и идет и идет и уже не по песку, а по волнам воистину по морю яко по суху и довольно быстро доходит до той самой линии, где небо сходится с морем. Уже невозможно различить, где синь небесная, а где синь морская, и от этого начинает казаться, что скиталец вознесся на небеса. Я встаю с горячего песка и иду следом за ним. Волны едва достают мне до колена. Я ухожу все дальше и дальше от берега, а море все по колено.
– Так и до Турции можно прогуляться, – приходит мне в голову шальная мысль, но тут я неожиданно оступаюсь в какую-то ямину и погружаюсь в морскую пучину. Вот тебе и Турция, приплыли.
– Шо ты волны пугаешь? – слышу я знакомый хрипловатый голос, выныривая на поверхность. Передо мной тот самый мореход, послуживший мне путеводителем по заливу.
– Я сама испугалась, подумала, что тону, – оправдываюсь я.
– В нашей луже захочешь, не утонешь, спасательный катер на берегу дежурит, – успокаивает меня бывалый моряк.
– А сколько стоит прокатиться на катере по заливу? – интересуюсь я.
– Час прогулки – 1000 рублей.
– А за час далеко можно прогуляться?
– За час на катере море переплыть можно.
– Нет, я лучше пешком. Пешком по морю полезнее, – решаю я.
– А устанешь, можно на велосипеде. На велосипеде дешевле, чем на катере. Один час – 50 рублей, – обнадеживает меня всезнающий собеседник и желает счастливой прогулки. Катамараны бороздят залив вдоль и поперек, но мне хочется поплавать, покачаться на волнах, чтобы было потом о чем вспомнить, что порассказать о своей азовской одиссее на зависть всем засидевшимся под Москвой друзьям и знакомым.
Купаться в Таганрогском заливе лучше всего в шторм. В этой мелкой гавани даже в самую шальную погоду можно смело доверяться волнам. Волны укачивают, убаюкивают меня. Ветер навевает строки стихов:
С той непогоды, воспетой гонимым в южную ссылку поэтом, прошли не годы, а века. Много воды утекло из Дона в море, и не одно поколение сменилось у Лукоморья, а волны все так же бегут бурной чередой, и кажется, все повторится: вот-вот мелькнет в гуще прибрежной зелени карета, молоденькая барышня с темными локонами, носящая поэтичное имя Мария, устремится к морю и начнет бегать за волнами, а смуглый юноша будет провожать ее восхищенным взглядом и шептать что-то ведомое ему одному.
– Куда все уходит? – думаю я о быстротечности времени, покачиваясь на волнах и вспоминая строки Гейне, обращенные к морской стихии:
Красная площадь Таганрога
Приехав впервые в Москву, вы никак уж не минуете Красной площади. Исторический музей, Мавзолей, Собор Василия Блаженного, Памятник Минину и Пожарскому – все это входит в обязательную экскурсионную программу для каждого вновь прибывшего гостя столицы.
В Таганроге есть своя Красная Площадь, не такая древняя и богатая памятниками, как главная площадь России, не такая многолюдная и шумная по праздникам, но кто знает, может быть, со временем к ее скромному памятнику будет стекаться гораздо больше народу, чем к пантеону вождей мировой революции. Надо очень любить и понимать Чехова и как художника, и как человека, чтобы создать, нет, не то, слепить, сработать, смастерить – все эти слова здесь не подходят, а вдохнуть, именно вдохнуть жизнь в камень, отсекая все лишнее в нем. Памятник Чехову, открытый на Красной площади Таганрога к столетию со дня рождения писателя, воистину чеховский, то есть в нем нет ничего вычурного, пошлого, помпезного. Перед вами еще довольно молодой, полный жизни и творческих сил человек. Присев в уютном скверике с записной книжкой в руке, он всматривается куда-то вдаль, как бы пытаясь, что-то разглядеть и понять в надвигающимся на Россию новом столетии. От памятника Чехову, как мне объяснили местные жители, ведет прямая дорога к дому-музею писателя. Как мне объяснили дорогу, куда по ней послали, туда я и пошла по своей доверчивости и легкомыслию, но очень скоро убедилась в том, что прямой путь не всегда кратчайший и что иногда он может завести в тупик. На мое бродячее счастье в глухом переулке мне встретилась женщина, которая очень толково объяснила, что в Таганроге, если тебя посылают прямо, нужно вовремя свернуть налево или направо, потому что прямо пройти невозможно. Благодаря своевременно оказанной помощи мне удается сориентироваться на местности и выйти наконец к маленькому опрятному домику на улицу Чехова. Впереди меня по дорожке ухоженного садика важно плывет «мама-гусыня» со своими «гусятами». Картина воистину трогательная. Всегда приятно видеть, как родители стремятся приобщить своих чад к отечественной культуре. Но я поспешила с выводами – узнав о цене на билеты, «гусыня» разворачивает своих «гусят» на 180 градусов и со словами:
«Лучше на эти деньги я вам пирожных накуплю», – уводит их от хлеба насущного. Они покорно следуют за своей мамой в надежде получить по пирожному за послушание. Мне жалко «гусят», немного обидно за Антона Павловича, но ничего не поделаешь: материнское слово – закон.
Проводив сочувственным взглядом малолеток, я вхожу в дом, где прошли первые годы жизни писателя. Убранство комнат, даже и не комнат, а комнатушек – настолько они малы по размеру небогатое, но на всем лежит печать заботливых родительских рук. В этом уютном семейном доме дети были желанны и любимы. В родительской спальне, где в январе 1860 года появился на свет третий сын Антон, бросается в глаза поздравительное письмо, посланное дедом писателя Егором Михайловичем по случаю рождения Антония Великого. Именно в такой семье мог вырасти человек, который уже в юности с мудростью, несвойственной его возрасту, сумел постичь всю жертвенность родительской любви. Семнадцатилетний Антон Чехов писал: «Отец и мать – единственные для меня люди на всем земном шаре, для которых я ничего никогда не пожалею. Если я буду высоко стоять, то это дело их рук. Славные они люди, и одно безграничное их детолюбие ставит их выше всяких похвал».
Сфотографировавшись на память в уютном зеленом дворике чеховского дома, я направляюсь в лавку колониальных товаров, о которой раньше только читала, не подозревая, что она открыта до сих пор. Да, да не удивляйтесь! Это та самая старинная лавка, где вел не самую удачную торговлю купец 3-й гильдии Павел Егорович Чехов, и вы можете зайти в нее за хорошим чаем, как в добрые старые времена. Даже вывеска все та же, только за прилавком уже не будет стоять, помогая отцу, гимназист мужской классической гимназии Антоша Чехонте, получивший такое прозвище от учителя священной истории, сильно сомневавшегося в том, что из мальчика выйдет толк.
Одно из старейших учебных заведений юга России Таганрогская мужская гимназия построена еще в сороковых годах XIX века по проекту одесского архитектора Боффо в стиле русского провинциального классицизма. Сейчас в этом здании литературный музей имени Чехова, где можно во всех подробностях узнать о гимназических годах Антоши Чехонте. Первый раз в первый класс Антон пошел в 7 лет, но не в классическую гимназию, а в греческую школу, куда определил его отец. Павел Егорович мечтал пустить детей по греческой линии и дать им возможность получить образование в Афинском университете, так как самыми богатыми людьми в Таганроге того времени были греки. Но к счастью для русской литературы Антон Чехов не пошел по греческой линии и по настоянию матери через год был взят из греческой школы и определен в приготовительный класс городской гимназии, где проучился одиннадцать лет вместо положенных восьми. За первые пять лет учебы Антоша Чехонте дважды оставался на второй год из-за греческого языка. Не случайно мемориальная часть действующей в литературном музее экспозиции включает не только актовый зал гимназии и класс, в котором учился Чехов, но и карцер, где будущему великому писателю частенько приходилось отбывать наказание за нарушение формы. «От начальства ему постоянно влетало за несоблюдение формы, но он упорствовал в своих вольностях», – вспоминали позже одноклассники Антоши Чехонте.
– Чехов, будете в карцере! – пригрозил ему как-то директор гимназии, увидев его в клетчатых панталонах.
Но не будь у Чехова этого печального опыта в юные годы, вряд ли русская литература обогатилась бы такими хрестоматийными персонажами, как учитель греческого языка Беликов, ходивший в галошах и с зонтиком даже в солнечную погоду, или учитель гимназии Кулыгин, муж Маши Прозоровой из пьесы «Три сестры», где он произносит знаменитый монолог: «Главное во всякой жизни – это ее форма. Что теряет свою форму, то кончается».
Город театральный, город музыкальный
Всемирно известный писатель, совершивший переворот в драматургии, именно в юные годы, то есть в те дни, когда «новы все впечатления бытия» постигал в родном городе тайны сценического искусства. За Таганрогом с давнего времени закрепилась репутация города театрального и музыкального. Летними вечерами на уютных улочках приморского города звучали модные тогда мелодии из опер итальянских композиторов. По воспоминаниям старожилов, современников Чехова оперой в Таганроге увлекались решительно все. Не только высший класс, но и извозчики, грузчики, прачки, горничные – все пели Лукрецию, Лучию, Трубадура, Риголетто, Севильского цирюльника. Гимназисты, чиновники, негоцианты сходились в одном общем поприще – увлечении оперой. «Все музыкальны, одарены фантазией и остроумием, нервны, чувствительны», – так отзывался сам Антон Павлович о своих земляках-таганрожцах. В семье Чеховых тоже часто звучала музыка. Отец Павел Егорович, возвращаясь вечером из лавки, где дела у него шли из рук вон плохо (видно, в нем жила душа художника, а не торговца), разыгрывал вместе с сыном Николаем дуэты на скрипке, дочь Маша аккомпанировала на фортепиано. Антон Павлович тоже в детстве учился играть на скрипке, вместе с братьями пел в церковном хоре, руководителем которого был отец писателя. Пел Антоша и в гимназическом хоре.
Приазовская степь с ее вселенским простором, пением крестьян, манящая вдаль синева ласкового моря, цветущие каштаны городского сада, где летними вечерами играл симфонический оркестр, концерты музыкантов-гастролеров во дворце местного богача Алфераки, а главное, городской театр, завсегдатаем которого, несмотря на все запреты гимназического начальства, был юный театрал Антоша Чехонте – вот что питало воображение будущего художника слова. Антон Павлович именно живописал картины русской природы, которые при чтении его рассказов вдруг оживают пред твоим взором, полные звуков, запахов, красок. Чеховская степь дышит, звучит, живет, манит в свои просторы. Неслучайно художник Илья Репин назвал эту повесть сюитой. Сам Чехов писал в связи со Степью: «Быть может, она раскроет глаза моим сверстникам и покажет им, какое богатство, какие залежи красоты остаются еще нетронутыми и как еще не тесно русскому художнику».
Любовь к живописи, как и к музыке, Чехов пронес через всю свою жизнь. Его связывала тесная дружба с непревзойденным мастером русского пейзажа Иссаком Левитаном. Художник писал Антон Павловичу: «Я внимательно прочел еще раз твои рассказы, и ты поразил меня как пейзажист. Пейзажи в них – это верх совершенства, картины степи, курганов поразительны». Именно Чехову Таганрог обязан своей картинной галереей. По просьбе писателя Илья Репин хлопотал перед советом Академии художеств о передаче Таганрогскому музею картин и этюдов русских живописцев. Полотна Айвазовского, Репина, Шишкина, Левитана, Серова, украшавшие долгое время дом Алфераки, выставлены сейчас в галерее на Александровской улице.
Прогуливаясь по Таганрогу, невозможно не вспомнить еще одного знаменитого художника-архитектора, друга Чехова Федора Осиповича Шехтеля. По его проекту на Петровской улице города в 1914 году было построено здание городской публичной библиотеки имени А. П. Чехова. Библиотека далеко не случайно носит имя великого писателя. Антон Павлович принимал самое активное участие в комплектовании ее фондов, присылая в Таганрог свои личные книги и приобретая литературу специально для библиотеки.
Интересен тот факт, что архитектором Шехтелем в начале XX века в Москве было построено новое здание вокзала для ярославской железной дороги, по которой Чехов отправился в апреле 1890 года на остров Сахалин.
Путь его лежал сначала до Ярославля, далее по Волге и Каме до Перми. От Перми предстояло ехать по железной дороге до Тюмени, а дальше на лошадях почти через всю Сибирь – около 4500 верст. Близкие друзья поехали проводить Антон Павловича до последней пригородной станции – Сергиева Посада. А первой станцией, мимо которой проезжал Чехов, отправляясь за тысячи верст от Москвы в свое знаменитое путешествие на остров Сахалин, были Мытищи. Перед отъездом писатель поручил выслать в таганрогскую городскую библиотеку свои книги «Хмурые люди», «В сумерках», «Детвора» и издание пьесы Л. Н. Толстого «Власть тьмы» с автографом писателя. С этого дара и началась забота Антона Павловича о библиотеке родного города, на приморской набережной которого и зародилась у него страсть к путешествиям. Не случайно роман Гончарова «Фрегат Паллада» был любимым произведением юного Антоши Чехонте. Чехов всю жизнь сам мечтал совершить кругосветное путешествие. В свойственной ему полушутливой манере он писал: «Ах, будь у меня лишних 200–300 рублей, я бы весь мир изъездил». Сестра Мария Павловна, провожая брата в дальнее путешествие, говорила: «Непоседа ты, Антоша!»
На той же Петровской улице по соседству с городской библиотекой находится еще один уникальный культурный памятник Таганрога – старейший театр на юге России, построенный в 60-е годы XIX века по проекту итальянского архитектора Лондерона. На сцене театра блистали такие всемирные знаменитости: итальянский актер Томмазо Сальвини, актеры русской школы Михаил Щепкин, Мария Савина, Пелагея Стрепетова, Александр Ленский, Владимир Давыдов. С конца XIX века и по сей день с его сцены не сходят пьесы А. П. Чехова, так что городской театр, как и городская библиотека, тоже далеко не случайно носят имя писателя. К сожалению, в этот период мне не удается побывать в самом театре, так как в летнее время трупа на гастролях. Приходится поверить на слово местным театралам, что на том кресле, откуда гимназист Антоша Чехонте смотрел спектакли, висит памятная табличка.
Сын разорившегося лавочника, покинувший Таганрог 19-летним юношей без гроша в кармане (всего-то и было богатства – аттестат зрелости мужской классической гимназии, правда, дающий право на поступление в любой европейский университет) став всемирно известным писателем, но так и не нажив капитала, обогатил свой родной город как ни один таганрогский миллионер. Строки из писем Чехова разных лет очень красноречиво говорят о любви писателя к городу его детства и юности. Вот эти строки, судите сами. «Что бы я ни делал – в голове одна мысль: «В Таганрог… В Таганрог… В Таганрог…»
«Хотелось бы пожить в Таганроге, подышать дымом Отечества».
«Воздух Родины самый здоровый воздух».
«Пожалуйста, делайте из меня и со мной все, что только для Таганрога из меня можно сделать. Отдаю себя в полное Ваше распоряжение».
«Таганрог становится красивым, жить в нем скоро будет удобно – и, вероятно, в старости (если доживу) я буду завидовать Вам…»
Таганрог действительно стал красивым культурным городом. Жить в нем удобно, и самое главное – это воистину Чеховский город. В нем жив дух Чехова. В этом заслуга жителей Таганрога, бережно хранящих память о своем великом земляке.
Средь шумного бала, случайно
«Когда я разбогатею, заведу себе гарем», – мечтал в шутку Антон Павлович, а в серьез писал: «Если бы я был богат, то непременно купил бы тот дом, где жил Ипполит Чайковский». Небольшой особняк из красного кирпича, принадлежавший некогда брату великого композитора, похож на средневековый замок и выглядит очень романтично. Он расположен на высоком берегу залива неподалеку от знаменитой каменной лестницы. Сейчас в нем разместился музыкальный отдел городской библиотеки имени А. П. Чехова. На втором этаже, где жил Петр Ильич, приезжая в гости к брату, открыта комната-музей, просторная и светлая, окнами в сад. Половину комнаты занимает старинный рояль, на стенах семейные фотографии – вот и все убранство скромного жилища, но этого вполне достаточно, чтобы почувствовать волнующее прикосновение музыки, разлитое в самом воздухе дома Чайковского. Субботним вечером в музыкальном зале уютного особняка я слушаю концерт артиста орловской филармонии, приехавшего в Таганрог на гастроли. Он исполняет под гитару русские песни и романсы, в репертуаре артиста произведения Чайковского, любимого композитора А. П. Чехова. «Я готов день и ночь стоять почетным караулом у крыльца того дома, где живет Петр Ильич», – вспоминаются мне слова Антон Павловича, и чудится, будто он незримо присутствует где-то здесь рядом, вслушиваясь в чарующие звуки музыки великого композитора. Отзвенела гитарная струна на высоком берегу залива, и я уже лечу как на крыльях во дворец Алфераки на сольный концерт камерной певицы Ростовской филармонии. Дворец Алфераки – красивейшее здание Таганрога и один из старейших музеев на юге России. Как дворец он обязан своим рождением известному петербургскому архитектору Штакеншнейдеру, а как историко-краеведческий музей – Антону Павловичу Чехову. Таганрожцы называют этот старинный особняк домом Алфераки по имени его первого владельца – миллионера. Сейчас в Таганроге появились свои миллионеры из новых русских. В этот вечер они толпятся у входа во дворец, но совсем не с целью попасть на концерт или заказать экскурсию по залам музея. Платить по пятьдесят рублей за билет, чтобы очутиться в двусветном зале роскошного особняка, где юный Чехов слушал выступления молодого тогда пианиста и композитора Сергея Танеева, где бывал сам Петр Ильич Чайковский, они считают ниже своего достоинства. Эта публика не желает слушать романс «Средь шумного бала» ни в чьем, пусть даже самом виртуозном исполнении. Она жаждет устроить свой бал-маскарад в чужом дворце и согласна расплатиться валютой за такое дорогое удовольствие. Но миллионеров не пускают дальше передней, разрешив только заснять на кинопленку прихожую и мраморную лестницу, ведущую в залы музея. Поделом вам, горничные Дуняши и лакеи Яши, – будете знать свое место. Я же, купив за чисто символическую цену право на вход в мир музыки, с гордым видом прохожу мимо них и оказываюсь в огромном, залитом светом зале с прекрасной акустикой, но, увы, почти пустом. «Наверняка концерт отменят», – с горечью думаю я, но к счастью для себя, ошибаюсь. Ровно в семь часов вечера (время начала концерта) все музыканты на своих местах. Пианист за роялем перелистывает ноты, скрипачи настраивают свои скрипки, камерная певица в черном вечернем платье замирает у рояля, еще мгновение – и полились звуки музыки, наполняя собой весь зал, проникая в душу. «Средь шумного бала случайно в тревогах мирской суеты тебя я увидел, но тайна твои покрывала черты», – звучат знакомые с юных лет строки стихов А. К. Толстого, положенные на музыку П. И. Чайковским. Стеклянная дверь балкона слегка приоткрыта, из сада веет легкой вечерней прохладой. Я сижу в полупустом зале, и мне кажется, что поют для меня одной. «Средь шумного бала случайно», – чуть слышно повторяю я.
В Москву! В Москву! В Москву!
«В Москву! В Москву! В Москву!» – мечтают сестры Прозоровы в пьесе Чехова «Три сестры», а я совсем не рвусь в Москву, просто уходит лето, кончается отпуск, и надо уезжать. Но мечтается мне совсем о другом: пожить бы до зимы в Таганроге, побродить урожайным сентябрем по Садовой, Вишневой, Виноградной улицам южнорусского города. Мне бы хотелось затеряться в густой зелени его прекрасных парков, подслушивая музыку фонтанов, привезти домой к Новому году грецких орехов прямо с греческой улицы, проникнуться вольным духом приморского города, где сам Гарибальди дал клятву освободить родную Италию от поработителей, и где юный Антон Чехов, по признанию самого писателя, выдавливал из себя по капле раба.
Да, это воистину Чеховский город, во всем Чеховский! «Не болей, не хандри, а почаще хохочи», – напоминают жизнерадостные таганрожцы всем прибывающим в их город на отдых и лечение мудрый медицинский совет своего земляка доктора Чехова, автора юмористических рассказов, исповедовавшего и в медицине и в литературе философию смеха, известную еще со времен Гиппократа. Ну как можно без улыбки пройти мимо такого объявления, вывешенного на дверях местной парикмахерской: «Господ с собаками и хамов просьба не входить!». Кто может назвать магазин импортной сантехники – «Анна Ванна», а винный погребок – «Подруженьки»? Конечно, земляки Чехова, жители Таганрога. Фирма «Иваныч» гарантирует высокое качество хлебобулочных изделий, и вы, отпробовав свежеиспеченный продукт этой фирмы, сами убедитесь в том, что «Иваныч» веников не вяжет, а вяжет снопы золотой пшеницы и выпекает из пшеничной муки пышный каравай. Густейшей сметаной и вкуснейшими сливками угостит вас нежная «Офелия» (магазин под таким романтическим названием торгует молочной продукцией от фирмы «Кубанская буренка»). По соседству с «Офелией» пылкая «Аксинья» откроет вам свои сладкие объятья, заманив в фирменную кондитерскую. Чеховский, во всем Чеховский город! По его улочкам и переулкам бегают рыжие дворняги, похожие на Каштанку, по Пушкинской набережной гуляют дамы с собачками, и попробуйте только усомниться в том, что Анна Сергеевна, героиня Чеховской повести, жила в Таганроге – старожилы вам этого не простят. По глубокому убеждению таганрожцев, только в их городе встречаются такие прекрасные дамы с собачками, ради которых можно забыть обо всем на свете. И в этом есть своя правда. Женщины Таганрога народ особый, о них следует сказать отдельно. Начать с того, что они никогда никуда не спешат, не бегут, не мчатся сломя голову, они прогуливаются, именно прогуливаются с авоськами, сумками, корзинками в очень модных и дорогих платьях на высоких шпильках по тенистым городским улицам и никому не позволяют наезжать на себя. По легенде в их жилах течет кровь отважных амазонок. Захваченные в плен греками много веков назад, воительницы в открытом море напали на эллинов и перебили всех мужчин, но эта жестокость дорого обошлась им. Амазонки не умели обращаться с парусами и веслами, их долго носило по волнам и в конце концов прибило к берегам Меотиды (древнее название Азовского моря). Это была первая волна миграции прекрасного пола к древнему Лукоморью. Вторая волна прихлынула не с моря, а с Дона во времена Азовских походов Петра I. В конце XVII века на мысе Таган (город Таганрог получил свое название от маячного огня в тагане) для охраны отвоеванного у турков морского побережья Петр основал крепость и порт, которые служили базой русского военного флота. Желая удержать население, царь приказал прислать в Таганрог тысячу самых красивых девиц, жительниц Московского посада на поселение и выход замуж. Но была еще и третья волна миграции уже во времена Екатерины Великой. Морской министр турецкого султана выбрал самых красивых девушек-христианок и отправил их на корабле под охраной в подарок Тунисскому бею, но на судно напали греки-корсары и захватили красавиц в плен. Екатерина II, узнав об этом происшествии, приказала графу Орлову освободить пленниц и привезти в Санкт-Петербург. Граф исполнил волю императрицы, но девушки не пожелали оставаться в северной столице, а попросили отправить их в Таганрог, где жили греки, что и было исполнено. Отважные амазонки, бойкие московско-посадские девицы, прекрасные пленницы турецкого султана – вот кем были прапра… бабушки нынешних таганрогских красавиц. И попробуйте только усомниться в этом!
Прощай, Таганрог, вернее, до свидания. Как это ни грустно, но я прощаюсь с Таганрогом до следующего лета, последний раз прохожу по Греческой улице, мимо домика Чайковского, миную Александровский дворец, где проездом на Кавказ в 1820 году останавливался молодой Пушкин и где в декабре 1825 года скончался Александр I, что породило поговорку «Александр всю жизнь в дороге, а умер в Таганроге» (в 15 минутах ходьбы от дворца на Банковской площади стоит бронзовая фигура императора). Я выхожу на бульвар, имеющий четыре названия: Исторический, Воронцовский, Комсомольский и Приморский. Больше всего ему подходит название Исторический, так как на нем установлена во весь рост бронзовая фигура Петра I, отлитая во Франции и морем доставленная в Таганрог в начале двадцатого века. Как грозный страж, всматривается славный шкипер в морскую даль – не посягает ли кто на священные границы России. Автор этого впечатляющего своей мощью и величием памятника основателю города – скульптор Марк Антокольский, а все хлопоты по его открытию в Таганроге взял на себя Антон Павлович Чехов. Моя прощальная прогулка по городу заканчивается у храма Святого Николая Чудотворца, построенного в XVIII веке на мысе Таган-Рог, где по преданию стояла палатка Петра I. Я застываю у входа в храм перед памятной доской из мрамора, на которой выбиты имена доблестных защитников Отечества, живших в Таганроге в разное время. Здесь и георгиевские кавалеры, и Герои Советского Союза: Адмирал Ушаков и матрос Голубец, маршал Гречко и пулеметчик Ломакин. Воистину никто не забыт и ничто не забыто.
Попрощавшись с Таганрогом, я сажусь на закате дня в поезд Адлер – Москва. Поезд трогается. Посматриваю с грустью в окно и вспоминаю чеховские строки из повести «Огни»: «Поезд шел по берегу. Море было гладко, и в него весело и спокойно гляделось бирюзовое небо, почти наполовину выкрашенное в нежный золотисто-багряный закат. Кое-где на нем чернели рыбацкие лодочки и плоты. Запах поля мешался с нежной сыростью, веявшей с моря. Поезд летел быстро».
Танаис
(Сотрудникам музея-заповедника «Танаис» посвящается)
Кто сказал, что Чехов не бывал в Мытищах?
Гоголь в Абрамцеве
Похождения Дон Гуана в Мытищах
(посвящается художнице Анне Борисовой)
Приплывали ли греки в Мытищи?
(Лирико-эпическая поэма для арфы с оркестром. За неимением оркестра и отсутствием арфиста исполняется под гитару (я не арфист? я только учусь)
«Ехал грека через реку»
(Греческая народная песня. Сложена на берегах Яузы)
Сказка про Греку и мытищинскую библиотеку
Медвежий угол
(Посвящается Мытищинской библиотеке № 10)