Вторую половину дня он просидел в номере. Записка, оставленная для Хофмана, так и провалялась в почтовой ячейке у портье, он заметил это, когда вернулся в отель. С Арианой договорились созвониться вечером, он позвонит ей, если вернется не слишком поздно, не получится – значит, завтра. Он начал записывать данные, которые почерпнул из телетайпных сообщений и газет, а также то, что рассказала за обедом Ариана. Записывая, думал о Грете и детях. Что-то непонятное с временем, представления о нем смешались, пришлось буквально подсчитать часы – таким невероятным вдруг показалось, что он уехал из дому всего-то позавчера – после обеда собрал чемодан, Грета помогала: вынула сунутые на дно рубашки, уложила все как следует. На ней была длинная вязаная кофта поверх красной блузки с расстегнутым воротником, и когда она наклонялась, видна была ложбинка между грудей. Он вышел на лестницу почистить ботинки, которые брал с собой, дети прибежали поглядеть, как он их чистит, и смотрели так, будто увидели что-то запретное. Грета стояла рядом, обхватив руками себя за плечи. Потом сказала: «Холодно!», ушла и увела детей в кухню; как часто он видел ее там, в кухне, прижавшейся к теплой батарее отопления.

Уже надев пальто, он опустился на корточки и раскинул руки, дети с радостным визгом бросились обниматься. Грета нервно курила, на лице напряженное и рассеянное выражение.

Что он чувствует к детям? Точно не определишь. Изредка, глядя на их беззаботные лица, он чувствовал тревогу и думал, ведь им, беззащитным, придется претерпеть всякое, испытать несправедливость. Почему? А когда смотрел на спящих детей, то вдруг накатывало этакое удальство, в голову лезли разные глупости, вроде того, как он бы их спасал, совершал ради них подвиги. Ах, да все это лишь предлоги, поводы, которые он использовал, чтобы дарить им свое тепло, и такими пустяками все это кажется отсюда, С безопасного расстояния, и никакая это не настоящая любовь, не подлинная ответственность за детей, а в самом деле лишь тепло, симпатия, и она так легко может миновать их, пройти стороной. Наверное, он невольно подверстал детей к своим мучительным попыткам добиться любви Греты, своим стараниям, в которых такое наслаждение и такая боль. Грета и не подозревает, что его буквально трясет от приступов верности, когда он вдали от нее; нет, не то, верность – неточное слово, припадки беспомощности, вот что это такое, и от беспомощности рождается тоска по ней, когда, оказавшись от нее вдали, он совершенно перестает понимать самого себя, и эта растерянность сильнее, чем когда-либо, сокрушительнее. Он спасался от этих приступов, пытался спастись, найдя лицо какой-нибудь незнакомой женщины, глядя на ее волосы, ее кожу, улыбку; чаще всего это бывало где-нибудь в баре, даже если тут же торчал Хофман. Женщины, на которых можно хотя бы смотреть, которые хотя бы близко, рядом, а не теряются где-то вдали. Как наяву увидел себя: вот он, грузный, с застывшей на физиономии искренней улыбкой, сидит в каком-то темном помещении со стенами, обитыми плюшем. Когда прощались, он обнял Грету и прижимал к себе, пока хватило сил. Высвободившись, она долго переводила дух – притворялась.

Но тело, плоть, – нет, не из-за них тихий, долго не отпускающий, мягкий, удушливый страх сдавливает грудь и стучит в висках, а впрочем, это неизвестно. Наверное, причина – это скорей их связи на стороне, прикосновения и какие-то слова, которые они оба приносят в дом, приносят с собой; все, чем они козыряют друг перед другом и о чем умалчивают. А у детей есть свой, детский запах, и еще что-то сладкое и сдобное, холодное и теплое, и запах других детей, и замерзших щек, когда те понемногу отогреваются. Он привлек их к себе, всех троих, прижался к ним, хотелось безоглядно щедро излить на них что-то очень важное.

Он написал: «Груда человеческих костей на берегу… Люди, убитые другими людьми, облитые бензином и сожженные». Ежедневно исчезают десятки людей. Человеческая жизнь ценна лишь постольку, поскольку является товаром в меновой торговле, и еще некоторую ценность она представляет для убийц, которым нужны жертвы, чтобы рассчитаться за другие убийства. «Никаких сомнений, «тигры» Шамуна, фалангисты и Стражи кедров в совершенстве владеют подобными методами. Убийцы, прошедшие хорошую школу. Ответные же действия мусульман представляются скорей актами отчаяния, импульсивными и неорганизованными акциями мщения. Чего не скажешь о палестинцах: их лагеря, во всяком случае те, что находятся в Восточном Бейруте, каждую ночь подвергаются обстрелам и бомбардировкам. Палестинцы обращаются с врагами не намного милосерднее, чем христиане, они тем более немилосердны, чем более безысходным становится их положение, а оно несомненно таково».

Хотел же сформулировать совсем по-другому! Ну да ладно, это же сырой материал, некоторые факты, наброски для будущих комментариев. Дальше. «Карантина и Маслах, то есть кварталы мусульман и палестинцев, полностью окружены и подвергаются обстрелам, которые по временам достигают значительной силы. В качестве ответной акции мусульмане, палестинцы и друзы готовятся захватить Дамур, город с христианским населением, лежащий в 20 километрах к югу от ливанской столицы…»

Ну и кого это убедит? Да никого, в первую очередь – тебя. Надо ехать в горы, надо увидеть оттуда, с гор, горящие дома Карантины, вот тогда с полным правом сможешь написать: «Карантина в огне». Он набрал номер Хофмана. Тот все еще не пришел. Позвонил в посольство и попросил к телефону Ариану.

– Ты не знаешь, можно ли вечером доехать на такси до Баабды или Джайды?

Ариана сказала: вряд ли – насколько она себе представляет, ни один шофер не согласится вечером поехать через Старый город, а уж пытаться пересечь Рю Дамас – чистое самоубийство. Итак, единственная возможность – выехать засветло и вернуться уже на другой день.

Он позвонил в штаб ООП и попросил соединить себя с Махмудом Халебом. Махмуд сразу спросил, давно ли он в Бейруте. Только позавчера приехали? Хорошо, пишите, пишите обо всем, что творят в Карантине и Маслахе эти фашисты. Вам нужна свежая информация? Пришлю, пришлю. Где вы остановились? Наших людей убивают, наших женщин, наших детей! В лагерях уже не осталось медикаментов, нет плазмы, нет даже самых необходимых перевязочных средств.

– Пожалуйста, пришлите ваши материалы, – сказал Лашен.

Слушая Халеба, его голос, который звучал то спокойно, то взволнованно, то хрипло, то глуховато, он почувствовал тревогу. С Халебом он часто виделся раньше и не сомневался в том, что сообщения, поступающие в пресс-центр, медленно убивают этого человека. Он объяснил, что писать пристрастно, встав на чью-либо сторону, не имеет права, что обязан быть объективным, хотя, конечно, объективность это всего лишь фикция, разумеется, это так, и сам он никак не может считать свое отношение нейтральным, он-то как раз пристрастен, но одно дело – свое отношение к событиям, их освещение, оценка, и совсем другое – репортаж, вы ведь отлично меня понимаете, господин Халеб. Потом спросил, есть ли шансы снова получить интервью у Арафата, но Халеб уклонился от прямого ответа. Осталось неясным, то ли Арафат находится здесь, в Бейруте, то ли нет, и насчет возможности взять интервью Халеб тоже толком не высказался.

– Для начала я вам пришлю материалы, – сказал он. – Остановились в «Коммодоре»? Очень хорошо. Интервью… Может быть, удастся получить, но не завтра. Нужно время.

– А что, проехать вечером в Карантину, это реально?

– Об этом фашистов спросите!

Слова «фашисты» Лашен избегал не только в статьях, но и в разговорах с людьми: употреблял вместо него «фалангисты». Халеб повесил трубку. Ну ладно, пока что обождем и посоветуемся с Хофманом, куда рискнуть двинуться сегодня вечером. Он посмотрел на письмо, которое написал Грете, и, вдруг решившись, набрал номер телефонной станции. Сколько времени придется дожидаться связи с Германией? Телефонист ответил, не стоит и пытаться, дело безнадежное, хорошо уже то, что работают местные линии. Наверное, Грета опять рассматривает свои фотографии докеров, которых выставили на улицу, или о публикации этих снимков уже нет речи? Что же не устраивает в этих фотографиях? Сама проблема безработицы? Ну хорошо, безработица не устраивает. Но может быть, с любыми фотографиями, которые, по идее, должны отображать реальную жизнь, что-то не в порядке, они фальшивы, и все слова и фразы о реальной жизни тоже фальшивы. Реальность искажается, что-то с нею происходит, и с лицами безработных, глаза у них лживые, вытаращенные, во всяком случае такими они получаются на фотографиях, и слова в текстах, фразы в описаниях тоже вытаращенные, злобные, в них, словах, проступает какой-то новый смысл, потому что в них сгущены краски или, наоборот, иногда слова приукрашивают действительность, иногда в них вскользь упоминается о чем-то или они содержат намеки на то, что все-таки можно устраивать свои дела в такой – да-да, такой! – действительности. А если кто не желает – невелика беда, потому что слова воздействуют на нервы, с мгновенной быстротой приучают людей к смертям, которые их лично не касаются. Как же они отвратительны, твои репортажи, подумал он, ты их ненавидишь, хотя в первую очередь стоило бы возненавидеть себя, а больше всего ненавидишь, когда они подготовлены к печати или напечатаны, – вот тут ты обнаруживаешь самого себя за этими фразами, спокойно ухмыляющегося, делающего двусмысленные, непристойные жесты, себя, пробивающегося куда-то, лгущего и каждой новой ложью прокладывающего себе дорогу в хитросплетениях старой лжи, себя, самоутверждающегося и гордого, уверяющего, что сам, о да! – своими глазами видел чью-то смерть, чью-то страшную рану, что ты тоже умирал где-то и застывшим взглядом смотрел в лицо опасности, заглядывал в непостижимую бездну. Опять – объяснения, интерпретации и ничего другого, гибридные уродцы, написанные его рукой. Что за акробатика! Где самое важное? А как ты ненавидишь самое важное – то, что необходимо преодолевать смерть, ведь смерть сродни забвению, и необходимо претворять ее в новую жизнь, твердить, что жизнь продолжается, но на самом деле продолжается только чтение, а новая жизнь – каннибализм, присутствие, но не суть… Безвкусица. Он набросал еще несколько заметок, в которых словно пытался что-то опровергнуть, по памяти записал то, что услышал от Халеба. Пошел в ванную, побрился. Хотел еще раз позвонить Хофману, но передумал – как был в рубахе навыпуск вышел в коридор и постучал в дверь соседнего номера. Не заперто. Хофман развалясь лежал на кровати, пристроив ноги в сапогах на спинке. Лашен рассказал – едва не кусая губы, – о том, что видел на берегу, о сожженных человеческих костях. Хофман хмыкнул, да ну, разве это сюжет, не вижу картинки, фотографу тут нечем поживиться, снимок не получится, кости мертвые, значит, и снимок будет мертвый.

Лашен предложил поехать вечером в сторону Карантины, приблизиться или хоть издали посмотреть. Хофман разглядывал свои ногти.