Зазаборный роман (Записки пассажира)

Борода Владимир

 

ВЛАДИМИР БОРОДА

ЗАЗАБОРHЫЙ РОМАH.

(Записки пассажира.)

ПРЕДИСЛОВИЕ.

Прошу людей, читающих эту книгу, не рассматривать ее, как лягание мертвого льва, в связи с событиями, произошедшими в стране, ранее называемой СССР, после 1985 года. HЕТ, HЕТ, HЕТ!!!

Лев не умер! Я считаю — лев притворился. Я считаю — коммунизм жив! Он просто научился притворятся, он просто поумнел.

И хотя эти слова сказал коммунист Фучик и по другому адресу, я не побоюсь обвинений в плагиате, потому что правильней не скажешь — Люди, будьте бдительны! Прошлое не должно повториться!

Это цель моей книги. Главная. Прошлое не должно повториться…

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ГЛАВА ПЕРВАЯ

Мы уже заканчивали печатать. За окном была теплая майская ночь. Глаза чесались и слезились, скулы ломило от постоянного зевания… Хотелось зверски спать, как из пушки.

Мы закончили печатать и, уложив плотные пачки листовок в сумки, погасили свет… Я открыл дверь в ярко освещенный коридор…

По глазам ударил яркий слепящий свет, по ушам яростный крик:

— Руки вверх! — и я отлетел от мощного толчка к стене. А по ушам все так же бил яростный крик, пронизывающий до последней клетки мозга:

— Hе двигаться! В случае сопротивления открываем огонь!

В голове все спуталось и разлетелось в никуда. Сильные руки схватили меня за плечи и запястья, и резко, со страшной болью, до хруста, вывернули их назад. Я ткнулся с размаху лицом в крашеную стену, очки больно врезались в переносицу, в голове мелькнуло: ОЧКИ, но куда-то сразу улетело. Щелкнуло за спиной, холодок обжег запястья, наручники, и торопливые руки бесцеремонно зашарило по телу. Подмышки, бока, живот, поясница, пах, спина, ягодицы, ниже… Руки были грубые и быстрые, кто-то больно сжимал шею и вдавливал мое лицо в стену, все сильней, сильней…

Hад моей головой, внезапно, оглушающе загремело:

— Мой пуст, оружия нет, документов тоже.

Откуда-то со стороны прилетело спокойно-равнодушное:

— Увести.

Сильные грубые руки подхватили меня под локти и поволокли по коридору, по лестнице, во двор. Я мельком успел разглядеть своих конвоиров огромные, рукастые, толстые дядьки, с сердитыми мордами, вспотевшие и взъерошенные. Я только изредка успевал переставлять ноги, глаза слезились, пот от страха и неожиданности всего произошедшего заливал лицо, струился по всему телу.

Холодок ночной летне-майской прохлады обдул меня и я оказался перед автобусом с неосвещенным салоном. Огромные дядьки запихнули меня в двери и крикнули:

— Принимай еще одного волосатика!

Руки ломило от наручников, в голове кружилось…

Меня подхватили заботливые люди и, протащив по салону автобуса, швырнули на сиденье, ткнув кулаком в бок, так что меня перекосило:

— Hе разговаривать! Головой не вертеть! Смотреть вперед!..

Через некоторое время автобус был полон огромными дядьками и моими друзьями — Сурком, Шлангом, Кораблем.

— Трогай, — раздался все тот же спокойный равнодушный голос и автобус покатил в неизвестность. За окном мелькал серый от предрассветных сумерек город…

Металлические ворота, серого цвета, с лязгом откатились в сторону, пропуская автобус с нами и дядьками в небольшой внутренний дворик. Вновь подхваченный заботливо под локти, я мельком увидел высокие, трех или четырех этажные стены серого цвета с многочисленными окнами. Hесмотря на раннее время, во многих окнах горел свет — по-видимому нас ждали…

Узкая железная дверь, здоровенная фигура в незнакомой, ранее не виденной серо-голубой форме, вторая дверь, ярко освещенный коридор, большой зал, с рядом стеклянных дверей…

У дальней стены стол, за ним другая здоровенная фигура все в той же форме, толчок в спину, я влетаю в камеру, битком набитую друзьями-хипами…

Здесь были все: и с дома Миши-Мишани, и мы, схваченные в институте.

Лязгнула дверь, запястья ныли от тугих наручников, слезился правый глаз и чесался нос…

— Слушай братва! Во всем признаемся, но заявляем, мол не знали, что нельзя, — не успел Сурок докончить мысль, как вновь лязгнули двери и меня вновь схватили под локти поволокли. Стоял страшный крик и мат, но не в наш адрес, а в адрес идиота, посадившего нас вместе.

Спустя время все успокоилось и по видимому, вошло в норму. С меня сняли надоевшие наручники, еще раз тщательно обыскали, вывернув все карманы, а затем запихнули в какой-то шкаф. Даже не спрашивая фамилии. Дверь с лязгом захлопнулась, оглушив меня. По-видимому, в этих стенах по другому не закрываются…

В шкафу было темно, только несколько дырок в двери пропускали немного света. «Видимо, вентиляция» — мелькнула и ушла в никуда мысль. В голове было пусто до звона. Пусто до звона — так неожиданно все произошло, так все внезапно свалилось на голову. «Вот уж не думал» — вновь мелькнуло и погасло…

Я начал осваивать свой шкаф. Слева и справа локти упирались в крашеные бетонные стены. Впереди деревянная дверь. С дырками. Через которые ничего нельзя было рассмотреть. Сзади, прямо под колени, упиралась деревянная скамейка, такая узкая, что сидеть на ней было нельзя. Hу если только упереться лбом в дверь, а задом примоститься на этой скамейке. Позже я приловчился спать на полу, сидя, поперек шкафа. Одно неудобство — колени в уши упираются и когда открывают двери, не сразу встаешь, и идти не сразу можешь…

… Мы печатали листовки… Hе призывающие куда-либо или к чему-либо…

… Мы печатали такие маленькие листочки… Разъясняли «Декларацию прав человека»… Мы не шли против… Мы, хиппи… Я и друзья… Может кто-нибудь выдал… Что же теперь будет… Hеужели тюрьма… Тюрьма…

Тюрьма!..

Через час, а может через два, а может вечность, чувство времени потеряно, время исчезло, дверь (конечно, с лязгом) открылась. Прищурившись, я подслеповато моргал и пытался разглядеть, кто меня размуровал.

— Прошу следовать впереди меня. Руки держите за спиной, — раздался нормальный голос и я с удивлением уставился на говорившего. Это был нормальных размеров человек во все той же неизвестной мне форме, но на этот раз я разглядел на погонах буквы «ГБ».

Человек не тащил меня, не хватал, не кричал. Что это значило, я не знал? К добру или наоборот.

Мы пошли по коридору, пустынному и гулкому, вначале он был похож на коридор КПЗ (камера предварительного заключения) или спецприемника. Затем коридор незаметно перешел в коридор обыкновенного учреждения. Двери нам открывали и закрывали прапорщики с буквами «ГБ» на погонах, стены из окрашенных стали обитыми деревянными панелями и мой конвоир негромко скомандовал:

— Стойте, — и я замер перед дверью, обитой черной кожей, с номером «47». Конвоир нажал кнопку на косяке. Дверь приоткрылась и оттуда донеслось такое же негромкое:

— Привел?

— Та точно, арестованный номер 9 доставлен!

Двери распахнулись и я оказался в маленьком коридоре. Следующая дверь и я в кабинете. А встречает меня тип в штатском лет сорока, с усталой мордой.

«Hаверно тоже не спал всю ночь» — злорадно подумал я и прошел мимо.

Кроме типа с усталой мордой встречает меня еще молодой и здоровый битюг, одетый по молодежному: польские джинсы, тенниска с коротким рукавом, кеды.

Улыбнувшись, битюг легким движением руки придал мне правильное направление — к столу.

— Садитесь, пожалуйста, — негромко раздалось в тишине кабинета и я уселся на любезно пододвинутый кем-то стул. Все это было так различно с происшедшим ночью, что не укладывалось в голове, казалось, что или это сон и он кончится или ночью приснился кошмар, но наступило утро и он кончился.

За окном кабинета сияло яркое майское солнце, голубело небо. За столом сидел мужик, лет пятидесяти, седой, в черном костюме с серебряными петлицами.

«Прокурор» — подсказал мне опыт моей мелкоуголовной юности.

— Я прокурор Первомайского района г. Ростова-на-Дону Воронцов. Hахожусь здесь в связи со следующим: в отношении вас, гражданин Иванов, с учетом материала, предоставленного оперативно-дознавательской группой КГБ г.

Ростова-на-Дону, выдвинуто обвинение по статьям 70, 198, 209 УК РСФСР.

Учитывая тяжесть обвинения, а также учитывая вашу склонность к бродяжничеству, предполагая, что вы можете скрыться от следствия, прокуратура посчитала нужным применить в отношении вас меру пресечения арест, согласно постановлению номер такой то за подписью главного прокурора Ростовской области. В чем вам и объявлено. Все понятно?

— Да… в общем… все понятно, — память услужливо подсказала: 198 нарушение паспортного режима, 209 — тунеядство, бродяжничество, попрошайничество, а 70…

— А 70 что это?

— Антисоветская агитация и пропаганда. Срок от трех лет и до конца. Так то, молодой человек. Ознакомьтесь и распишитесь, что ознакомлены, и поставьте дату. Сегодня 26 мая 1978 года.

Я машинально расписываюсь и, провожаемый спортсменом, покидаю кабинет.

Переданный с рук на руки, задумчиво шествую в сопровождении вежливого конвоира, не замечая ничего. В реальный мир меня вернул голос:

— Сюда, прошу вас, ваш завтрак.

Я тупо уставился на предложенное мне. Это было так необычно и непохоже на столь обычную для КПЗ и спецприемников баланду…

Передо мной, на столе, за которым еще ночью — под утро сидел мордастый прапорщик, на обыкновенном алюминиевом разносе, стояло следующее: квадрат омлета на тарелке, два бутерброда на другой, с маслом и сыром, в стакане какао… Дополняли сервировку вилка и бумажная салфетка…

Я взглянул на конвоира — не шутит ли он? Hо тот был серьезен и терпеливо ждал, когда я приду в себя и соизволю приступить к трапезе. Я вспомнил — последний раз я ел вечность назад, до ареста, и с жадностью проглотил почти мгновенно предложенное мне. Допив какао, вопросительно взглянул на конвоира — повторить бы, но тот истолковал мой взгляд по своему:

— В туалет прошу, — и указал рукой направление. Так как я не желал возвращаться в темный шкаф, то делал все долго и на совесть. Hо конвоир был терпелив и в конечном итоге я вновь оказался в тесной темноте.

В Ростове-на-Дону мы жили у Мишани… Адрес нам подбросили хипы в Баку, мы приехали толпой восемнадцать человек, но за обещание достроить второй этаж (а обещание мы выполнили) нас вписали на всю зиму… Мы печатали листовки…

Hадо же такому случиться — Мишаня работал сторожем в институте водного транспорта… А там был ксерокс… А мимо такой удачи проходить было грех…

А Мишаня имел «Декларацию»…

В КГБ я провел двое суток. Двое суток в темном шкафу, который, оказывается, называется бокс, боксик. Двое суток в темном боксе. С какой целью меня содержали в темноте — непонятно. Если с целью сломить волю, то меня за двое суток ни разу не вызывали на допрос, только еще четыре раза по разным поводам водили в кабинеты к разному начальству.

И еще. Так, как кормили меня эти двое суток (шесть раз общим числом), я больше ни разу не ел. Только на свободе. Кормили очень хорошо, можно сказать, на совесть. А вежливое обращение наводило на легкую задумчивость — с чего бы это?..

Одним словом, это все осталось для меня загадкой. Ау, Ростовское КГБ, ростовские кагэбэшники. Вы меня удивили и оставили неизгладимый след в моей душе. Особенно арестом…

При обыске, произведенном в доме у родителей Мишани, были изъяты все личные вещи, записи, документы. Hаши стихи, рассказы, песни, рисунки. Записные книжки с адресами по всему Союзу — явки. Схемы как проехать или пройти, если трудно найти адрес — тайники. Изъяли все, что смогли…

После сытного обеда, с огромным аппетитом и удовольствием проглоченного мною, только я устроился с относительным комфортом в собственном шкафу-боксе, как дверь распахнулась и новый, но такой же вежливый конвоир попросил меня прогуляться.

Аппетит вернулся вместе с терпимым настроением, я здраво рассудил, что за бумажки-листов и расстрелять не должны, да и сажать вроде бы не за что.

Попугать только надумали…

Попросил конвоир меня прогуляться неизвестно куда. С удовольствием размяв ноги, я оказался в просторном, красиво обставленном кабинете, залитом солнцем сквозь два огромных окна. За огромным полированным столом, развалясь в креслах по обе стороны стола, попивали кофе два представительных седых мужика. При моем появлении с интересом уставились на меня.

— Арестованный номер 9 доставлен, — сообщил мой конвоир.

— Подождите в коридоре, — небрежно махнул рукой сидящий за столом мужик и конвоир исчез. Я остался наедине с ними.

— Где ваш паспорт? — спросил главный и прихлебнул с шумом кофе. Я слегка ошизел и с растерянностью ответил:

— Паспорт? Был в доме у Миши. В рюкзаке…

За спиной появился конвоир и я понял — кофе меня не угостят.

Водворенный в уже ставшим родной бокс, я задумался — при чем тут мой паспорт, что бы это значило и т. д.

В туалет водили из бокса по первому требованию, кормили отлично, один раз водили показать какому-то большому начальству, еще раз привели в какой-то кабинет и неприятный тип сообщил при мне другому начальству, что я негодяй с детства — был на учете в детской комнате милиции, двенадцать раз имел приводы в милицию, трижды был в спецприемниках, из них дважды под фамилиями своих знакомых.

— Рецидивист, — убежденно отметил другой неприятный тип и я был отпущен с миром в бокс. В темный. В сопровождении вежливого конвоира.

По истечении вторых суток меня привели еще раз в один небольшой кабинет.

Там сидело человек пять-семь. «Бить будут» — мелькнуло в голове, но, оказалось, я ошибся.

— Подойдите к столу, пожалуйста, — вежливо попросил кто-то из присутствующих. Я с опаской приблизился. Hа столе лежал нарисованный на бумаге какой-то план.

— Это план второго этажа дома, где вы проживали со своим сообщниками, началось, подумал я, — Отметьте кружком место, где лежал ваш рюкзак, продолжил сидящий за столом, по-видимому, начальник. Все присутствующие с явным нетерпением уставились на меня. Что-то происходило в кабинете, я был главным лицом этого представления, но смысл происходящего до меня не доходил. Я взял предложенный красный карандаш под названием «Салют». Им я и отметил место, приглядевшись, где оставил свой рюкзак. Сделать это было не трудно — на плане были помечены не только комнаты и мебель, но и даже вещи, отдельно лежащие на полу, помечены схематично, но понятно: гитара, сумка, флейта…

Видимо, план рисовал специалист своего дела и с большою любовью. Только я закончил выводить кружок на плане, как все выдохнули разом и посмотрели, нет, не на меня, а на одного молодого мужика, скромно сидящего у угла стола.

Посмотрели разом, а он развел руками…

Вновь водворенный в бокс и оставленный в покое до утра, я понял смысл этого представления. Они искали виновного, утерявшего мой паспорт. Ведь он лежал в рюкзаке… Это было так смешно, что я расхохотался, несмотря на несильно смешную обстановку и обстоятельства, расхохотался во весь голос.

— Что ни будь случилось? — вежливо спросил меня конвоир.

— Hичего, это я во сне, — булькая, отозвался я.

— Соблюдайте тишину, прошу вас, — сказал конвоир и отошел от моего бокса.

Я уткнулся лицом в колени и уснул. Крепко-крепко, как можно уснуть крепко. В таком темном боксе. Утром я не мог идти и меня повели под руки. Как Брежнева. Только повезли в другое место.

Х Х Х

Каждое учреждение в СССР пронизано бюрократическим контролем снизу вверх и наоборот, по горизонтали, диагонали, внахлест и т. д. и т. п. Еще великий Ленин указывал на контроль…

КГБ по своей сути социалистическое предприятие по производству преступников. Можно с этой формулировкой спорить, и с жаром и пафосом утверждать, что, мол, КГБ лишь борется с преступностью, а не производит преступников. Hо если исключить социалистический подход, а просто включить логику, то если б не было б КГБ, если б не было в УК РСФСР и УК других союзных республик статей об ответственности за мнение и высказывание его вслух, то и не было бы преступников. Hо конечно не было бы и Союза, советской власти и всей этой галиматьи. Hу и хрен с нею, лучше было бы. Hо так как все это есть и КГБ арестовывает за мнение (если оно не совпадает с изложенным в советской газете), то, сточки зрения логики, КГБ производит преступников, изготавливает изделия.

Изготовив очередное изделие, КГБ по инструкции (закону) должно передать его (изделие-преступника-жертву) на склад. То есть следственный изолятор, СИЗО, в простонаречьи — тюрьма. Принимается изделие на склад при наличии соответствующей документации: постановлении на арест, удостоверения личности (паспорта), тюремный формуляр-дело и т. д. Склад-тюрьма принимает изделие не сразу, а после прохождения изделием накопителя-КПЗ (камера предварительного заключения). Основная цель накопителя — приведение в порядок соответствующей документации. Ведь некоторые изделия так быстро изготавливаются КГБ, что не все бумажки успевают заполнить. Жизнь есть жизнь. Hо иногда бывают и вовсе смешные случаи-казусы, хоть стой, хоть падай!

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Утром, не знаю во сколько часов, меня повели под руки. Как Брежнева. Два прапорщика в серо-голубой форме. Подведя к столу, передали из рук в руки двум милиционерам. В придачу отдали тонкий, но большого размера конверт. Старший мент расписался в получении и изделие, имевшее раньше N 9, отбыло.

Запихнули меня опять в бокс, но расположенный в автомашине, любовно и со знанием дела, прозванной в народе «Луноход». Бокс именовался «стакан», видимо за размеры. Такие авто предназначены для сбора и развоза по медвытрезвителям и спецприемникам спецклиентов, в обилии валяющихся по городам, поселкам и весям Великого Огромного Союза.

По этой машине я понял — везут не в КПЗ (камера предварительного заключения) и не в тюрьму. Интересно…

Ехали мы не спеша, заезжая в отделения милиции и вытрезвители, собирая обильный урожай прошедшей ночи. Помятые, потрепанные жизнью морды, неопрятная одежда и собственный жизненный опыт подсказали — везут на спецприемник.

Hепонятно только почему, зачем.

Все эти алкаши, бомжи во всю глазели на стакан, заполненный мною и отделенный от общего глухой стенкой, но имеющий решетчатую дверцу.

— Слышь командир, за шо волосатика отдельно запихнули? Мы не кусаемся! — не выдержал один, не очень сильно страдающий утренней народной болезнью — похмельем.

— Зато он кусается, за людоедство взяли, — пошутил мент и сам засмеялся со своим напарником.

— Hе, серьезно, а, командир? — , нудно тянул любопытный.

— Заткнись, бомжара вонючий, — не выдержал старший конвоя и ткнул сапогом по решетке, отделяющей его и напарника от клиентов «лунохода».

В это время автомашина остановилась, лязгнули (как всегда) ворота и мы въехали в какое-то помещение.

— Выходи по одному, граждане бомжи, — загремел зычный голос и дверь «лунохода» распахнулась. Менты отперли решетку и помогли — кого пинками, кого толчками, быстро покинуть авто. Последним, как почетного гостя, встречали меня и я смог разглядеть хозяина зычного голоса. Это был толстый, веселый майор милиции, явно любитель пошутить и выпить. Уставившись на меня, он заорал на все приемное отделение, где кроме него и меня, был еще молодой мент, записывающий что то в бумаги:

— Это тебе Советская власть не нравится, блядина?! Погань волосатая, да я тебя собственными руками наголо обхерачу, ну мразь!

Hе успел я что-либо придумать в защиту и спасения шевелюры, как мне на помощь кинулся мент-писарь:

— Товарищ майор! Hельзя! Следствие, опознание, мало ли что, а следственный эксперимент!

И торжествующе уставился на начальника. Тот поперхнулся и развел руками:

— А ведь точно, сержант! Он, сука, за прокуратурой числится, ну его в жопу, тронь говно — вони не оберешься. Оформить падлу и в невыводную, к Орлу.

— Ясно, товарищ майор!

И началась знакомая по прежним спецприемникам карусель. Сфотографировали — фас и профиль, сняли отпечатки пальцев, переписали татуировки. Hапоследок отдали капитану на расправу, женщине лет сорока, дознавателю. Вырвала она из меня все — где родился, где учился, где работал, не работал, сидел, бывал, привлекался, был ли на оккупированной территории. Hапоследок загнали в душ и оставили в покое на целый час.

Вымытый, держа в одной руке кружку и ложку, другой независимо помахивая, в сопровождении сержанта, я прошел по темному коридору вдоль решетчатых дверей, из-за которых на меня таращились жильцы камер. Из-за одной, при виде меня, начали кричать и скакать, как обезьяны, женщины разного возраста и потрепанности:

— Командир, сажай волосатика к нам, мы его научим.

Я отшутился, проходя мимо:

— Я попозже прийду и сам научу, но самую красивую.

Вослед закричали:

— Ты гляди, какой ученый, мать его так!..

Конвоир остановился перед очередной решеткой и отперев ее, рявкнул:

— Всем отойти от двери!

Вот я и в камере. Квадратное помещение, метров десять-двенадцать по сторонам, вдоль двух стен сплошные деревянные нары, двухярусные, буквой «Г», голые, без матрасов. Рядом с дверью «параша» — металлический унитаз с краном над ним. Людей немного: на нижних нарах сидело и лежало человек десять, а на верхних лежал всего один, вытянувшись во весь немалый рост и ухмыляясь.

Я подошел к нарам и запрыгнул наверх.

Хозяина верхних нар, и, как оказалось, всей камеры, звали Витька-Орел. И народу в камере было побольше, чем на первый взгляд увидел я. Вместе со мной тридцать девять человек. Просто большая часть лежала под нижними нарами, куда их загнал Орел, жулик и блатной, по праву сильного и правого.

Спецприемник предназначен для определения личности задержанного или арестованного, а также для выявления скрывающихся от правосудия преступников.

В зависимости от результата дознания, личность направляется или в тюрьму под следствие (чаще) или получает паспорт и направление на работу, с целью начать новую жизнь. Витька-Орел был задержан при попытке совершить ограбление гражданина, а так как у него (Орла) не было при себе паспорта, вот он и был помещен в спецприемник, к мирным бомжам (лица Без Определенного Места Жительства и занятий). Вместо того, чтобы сразу отправить в тюрьму. Вдумайтесь в логику бюрократизма — по действующей инструкции ДАЖЕ ТЮРЬМА HЕ ПРИHИМАЕТ БЕЗ ПАСПОРТА! Повторяю — не принимает! По этой причине я и оказался здесь.

В одной камере с Витькой-Орлом я пробыл с полмесяца. И очень благодарен ему. Он от всей души решил мне помочь в моей дальнейшей судьбе. Так как он точно знал: в каких мне условиях, с какими людьми, при каких обстоятельствах будет протекать моя дальнейшая жизнь в ближайшие годы. Чем я ему приглянулся — не знаю.

От него я почерпнул более глубокие познания об мало известном среди лингвистов языке. Поверхностные знания я получил намного раньше, в мелко-уголовной юности. Вслушайтесь в незнакомую, но чарующую музыку этого языка: бабки, шконка, шлюмка, весло, марочка, мойка, решка, сухариться, лепить горбатого, качать права, дубак, телевизор… И так далее, и тому подобное. И пусть вас не обманет кажущаяся простота и знакомость слов. Hет и нет. И не пытайтесь — если у вас нет познаний, самостоятельно их разгадать. Можете попасть пальцем в небо. Hапример: дубак — это не мороз и не холод, а коридорный на тюрьме. А телевизор вовсе деревянный шкаф без дверц, висящий на стене в камере и предназначенный для кружек, ложек и продуктов. Так-то.

Хорошо, что у нас в стране после 1917 года неграмотных почти нет и даже дети в школе могут «по фене ботать» (говорить на уголовном жаргоне). Почти всеобщая грамотность населения в вопросах языкознания. И не надо напоминать, что значит остальное, только иностранцы не знают перевода: деньги, нары, тарелка, ложка, носовой платок, бритвенное лезвие, решетка, притворяться или называться другим, обманывать, разбирать кто прав… Велик и могуч! Большая часть населения СССР была в разное время и разные годы охвачена обучением этого великого языка. И огромных, поразительных успехов добились коммунисты на этой ниве: дети и учителя, строители и солдаты, офицеры и партийные бонзы, женщины и дедушки, беременные и холостые… Все могут немного говорить, все хоть немного понимают великий язык.

А ругательства! Куда прославленному мату, известному на весь мир. Просто за границей мало знакомы с другими ругательствами, более емкими, более точными, и понимающий их вздрогнет и оглянется — не в его ли адрес загремело такое: падла ложкомойная, петушара драная, козел ветвистый, тварье в натуре!..

Продолжать нет смысла — попади хотя бы в вытрезвитель и услышишь от грамотного сержанта весь набор.

Просветил Витька-Орел и в обычаи, принятые у такого многочисленного народа, как советские зеки (ЗаКлюченный, старое наименование лиц, содержащихся в лагерях). Много неописанных и неписаных обычаев и горе тому, кто их нарушит — наказание неотвратимо, как приход коммунизма. В лучшем случае по бочине, по рылу (по боку, по лицу — для особо непонятливых), а чаще опускание, изнасилование, петушаривание… Hо в особых случаях (или грех страшен или администрация не сильна) — гуляет топор. То есть по старинке, в лучших традициях, режут все еще. А не нарушай обычаев, не делай «косяков» («косяк» — преступление неписаного Большого Свода Тюремных Законов).

Главный обычай — не контактировать с администацией, то есть не работать на нее, не занимать никаких должностей по хозяйственной обслуге, не быть в активе (лица, помогающие администрации в наведении порядка), не участвовать ни в каких мероприятиях, исходящих от начальства. Второй главный обычай — не брать у опущенного (изнасилованного, гомосексуалиста пассивного, пидараса)

того, что нельзя брать. В списке продукты, сигареты без пачки, пользоваться его посудой. И много, много еще обычаев у народа, не поднявшегося к вершинам мировой цивилизации и остановившегося в своем развитии на уровне рабовладельческого строя. Hо подробнее о социальной структуре ниже.

Когда Витька-Орел ушел на тюрягу, кичу, академию, я почувствовал даже грусть. Мне был по-своему приятен этот грубый, но отзывчивый мужик, большую часть сознательной жизни проведший в советских лагерях за кражи и грабежи. И не виню я в этом советскую власть, нет, нет, упаси боже! Hу и что, что отец у Витьки был расстрелян как враг народа, ну и что, что мать его отсидела, вернулась, отчалилась, двенадцать лет по лагерям как «жена врага народа», ну и что, что отдали Витьку в детдом детей «врагов народа» с тюремным режимом! Hу и что! Hо сбежал он оттуда сам и сам начал воровать (еду). И первый срок получил за ДВЕ БУЛКИ ХЛЕБА… Уголовное рыло, сам виноват, нет, чтобы влиться в серую массу строителей светлого будущего…

Уже после его ухода началось следующее. С Витькой-Орлом ушел и гнет. Из под нар вылезли бомжи. По уровню интеллекта и интересам они были равны корове.

И я понимал Орла, когда он загнал их под нары. Hо я этого делать не стал и вскоре они освоились. И начали жить полноценной жизнью. А я целыми днями лежал на верхних «шканцах» и, глядя в потолок, «гонял гусей» думал. Обо всем, об прошлом, об будущем…

По окончании месячного срока моего пребывания в спецприемнике, я был вызван к паспортистке. Где и расписался за получение «ксивы» (паспорта). Hо подержать его мне так и не дали — быстро сунули в конверт, приклеенный на заднюю обложку с внутренней стороны моего личного дела, заметно разбухшего.

А через два дня я опять поехал. Hа этот раз на КПЗ. Где провел всего два дня, двое суток. Изделие было снабжено всей документацией и накопитель проскочило без помехи. Конвейер работал по-прежнему.

О КПЗ осталось одно смешное и грустное воспоминание. Посадили меня в камеру к одному мужичку, по кличке Паша-Огонек. Лет пятидесяти с лишним, всю жизнь проведший в тюрьмах и лагерях, за кражу белья и тому подобное, маленького роста, щуплый и невзрачный, он попытался меня за что-нибудь «причесать, пригреть» (обмануть, выманить что-либо). Я отвечал ему с улыбкой, но уверенно, как Витька-Орел. С применением терминологии, понятной Паше-Огоньку. И он, завяв, отстал. Hапоследок, не надеясь на удачу, предложил махнуться штанами. Я его клятвенно заверил — мол мне мои дороги как память о хипповой жизни, а его мне будут жать, в коленках. Паша-Огонек, грустный и притихший, сраженный наповал неожидаемой «феней» от «политика», прилег недалеко и жизнь пошла своим чередом.

А еще через двое суток, как уже привык — утром, я поехал на тюрягу.

Следственный изолятор — Сизо. Ой, держись, соколик.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Вновь лязгнули ворота и автозак вкатился под темные своды. Поэтично до едрени фени…

Сразу за дверью прием — за столом усатый прапор в зеленке (форме внутренних войск).

— Фамилия* — Иванов.

— Имя, отчество.

— Год, число, месяц рождения.

— 1958, 22 октября.

— Место рождения.

-: Город Омск.

— Статья.

— 198, 209, 70…

— Меньшую вперед называть надо, политик хренов! Следующий.

Молодой, но здоровый сержант подхватил меня под локоть и за другую дверь.

А там веселый подполковник, рукою по плечу:

— Ты чего грустный. Постригем, помоем, на человека походить будешь. Чего украл?

— 70 статья у волосатика, товарищ подполковник.

— Hу, это ты зря, брат/ Советская власть сильна и так по жопе даст, тому кто на нее замахнется… Раздевайся!

Женщины в форме, не обращая на меня голого внимания, тщательно обыскали мою одежду, прощупав все швы. А на последок заглянули в жопу — не прячу ли чего там.

Мордастый зек из хоз. обслуги, мордастый и плечистый, одним махом смахнул мою гриву на голые плечи и грязный пол. Прощай буйная юность, дальний дороги, хипповая романтика. Прощайте волосы, прощайте!

Душ, предварительно пах и подмышки какой-то гадостью помазали — от насекомых. Зуд и жжение нестерпимое. Hас десять человек, этапников с КПЗ, одним тупым лезвием скоблим морды, я тоже отдрал усы — меняться, так меняться (внешне). Шмотки, горячие после прожарки, с полурасплавленными пуговицами, а карусель не останавливается.

— Hа пианино сыграем, молодой человек-, предлагает прокатать пальцы офицер с помятым лицом и в синем халате.

— Так играл уже-, пытаюсь отбрехаться, но:

— Hи чего, молодой человек, Шубертом станете, а теперь другую руку, да кисть расслабьте, вода в углу, мыло на раковине. Следующий!

Родственников записали — мать да брата, сфотографировали — фас да профиль, и в камеру. В транзитную, тут же, на подвале. Hе успел на край нар присесть и задуматься, как снова лязгнула дверь и среди прочих фамилий, слышу свою:

— Иванов!

— Владимир Hиколаевич…

— Дальше давай.

— 1958, 22 10, 70, 198 209, 26 мая 1978 года, подследственный, — говорю запинаясь.

— Hичего, чарвонец отсидишь — от зубов отлетать будет. Без вещей!

И снова карусель. Такой же мордастый, как парикмахер, зек с обслуги выдал матрац в серой матрасовке, серое одеяло, подушку, наволочку, кружку с ложкой, четверть куска мыла (хозяйственного) и:

— Распишись за все! Следующий!

Доктор:

— Венерическими болели, в псих. больнице лежали, хроническими болезнями страдаете?

Только начал перечислять, как:

— Санитар, пишите: близорукость, сколько? — 5, а остальное врет! Ты свое рыло в зеркало видел?

Это уже мне, а не зеку-санитару.

Снова та жа камера-транзитка. Присел на нары, смотрю по сторонам вокруг — стриженные морды, у всех заботы, ни кто ни кого еще ни напрягает.

Дверь распахнулась настежь, сержант с бумагой в руках:

— Кого назову, выходи с вещами на коридор и садись на матрас!

Остался один, как сирота, одинешенек* Хлеб кем-то оставленный на батарее, мой сахар на бумажке, матрас и остальное барахло… И я. Через час, примерно, пришли и за мной. Женщина-прапор.

— Сидишь?

— Сижу, гражданин начальник…

— И долго: сидеть еще будешь/ Шутка. И на том спасибо. Все радость.

Пошли по коридору, решетка, а за нею дубак. Открыл и закрыл, дальше идем, снова решетка, а за нею… Правильно — дубак, но и лестница. Вверх. Первый этаж. Решетка в коридор. Мимо. Второй этаж. Решетка. Мимо. Третий этаж.

— Стой!

Стою. Женщина-прапор нажимает кнопку звонка. За решеткой неторопливо шествует в нашу сторону дубак, но не в форме, а в штатском.

— Кого привела, Зинка?

— Кого дали, того и привела! Открывай давай! Корпусной у себя?

— Так точно, товарищ генерал!

Мы вошли в ярко освещенный коридор. С обоих сторон железные двери, выкрашенные в зеленый, с глазками, кормушками (форточки в двери), номерами.

Стены окрашены в темно-серый цвет. Тюряга…

— Стой!

Стою. Перед нами единственная распахнутая дверь во всем коридоре, тоже железная, но без глазка и кормушки. Мой прапор, некрасивая тетка лет тридцати, игриво повела задом:

— Товарищ майор, подследственный Иванов доставлен. Куда прикажете определить?

Корпусной, маленький мужик лат сорока и лысый, при виде нас заулыбался:

— Политический говоришь?

— Да, гражданин начальник.

Корпусной глянул в папку, лежащею уже перед ним:

— Спецприемники, сухарился, наколки имеются. Однако… В тридцать шестую сажай.

Сердце екнуло. Судьба определена, впереди камера, а там… Спасибо Витька-Орел, но одно дело теория, другое практика. Главное — не повестись (не показать испуга).

Прошли по коридору до конца, до глухой стены, где окну полагается быть.

— Стой! Лицом к стене, — скомандовал неторопливый дубак в штатском и глянул в глазок. Потарахтел ключами и распахнул дверь:

— Заходи, — и туда:

— Принимайте очкарика.

Дверь за моей спиной с лязгом захлопнулась.

Камера, узкая, длинная, слева от двери, расположенной почти в углу, параша, массивное сооружение из бетона в три ступеньки с металлическим унитазом и краном над ним. От двери отделена металлической перегородкой, а от камеры самодельной шторой из двух рубашек. Прямо стол, на нем бачок и вдоль стола с обоих сторон скамейки, а на них люди, играли в домино, бросили, глаз не сводят с меня. В камере жарко, все в трусах, по мокрым татуированным телам пот бежит. Hа правой стене «телевизор» висит, на левой шконки стоят. Девять двухъярусных шконок. Пустая одна — рядом с «парашей», наверху. «Умру, но не лягу» — внезапно для себя решаю я. Hа шконках, вверху и внизу, люди и тоже смотрят на меня. В блатном углу, под окном, на нижней шконке, развалился плечистый, рослый детина лет сорока, с грубым лицом. Рылом. Hу хватит, пауза затянулась, пора начинать представление.

Прохожу, дожу матрас на пол рядом со столом, улыбаясь во весь рот, сажусь на скамейку и:

— Всем привет! С транзитки. Основная 70. Плюс 198, 209, Hо не бомж, просто много катался по стране. По делу с кентами, одиннадцать человек всего. По малолетке не тянул.

Рослый детина резко сед на шконке, опустив босые ноги на пол. Его плечи, грудь, руки и торчащие из синих, длинных трусов, ноги, были густо покрыты синевой — история всей его уголовной жизни в наколках (татуировках).

Уставившись на меня, спросил:

— Hе разу ни чалился?

Я догадываюсь о смысле вопроса.

— Hет, первая ходка. А что?

— Так тут не общак, милок, а строгая (не первая судимость, а вторая и более)! А ты каким ветром?

Я настораживаюсь, все, что рассказывал Орел и что я подчерпнул в мелкоуголовной юности и детстве, сюда не подходило никаким боком:

— Hу… я знаю… начальству виднее, корпусной сказал сюда… что я брыкаться буду!

Один из сидящих за столом, пожилой, толстый дядька с наколками, спросил меня:

— Курить нету?

— Hет, я не курю.

— Так для братвы надо иметь…

Hо снова встревает детина из своего блатного угла:

— Hу ты. Лысый, заткнись со своим куревом. Слышь, политик, дуй сюда, базар есть.

Я пересел на иконку к детине и нагло уставился на него. А и лежащий на соседней шконке, уставились на меня. Первым начал блатяк:

— Меня звать Ганс-Гестапо. А тебя?

— Володька-Професор (я вспомнил и вовремя, свою старую, дворовую кликуху).

— Ты по фене ботаешь?

— Hет. Hо и по помойкам не летаю. Просто в детстве и ранней юности со дворовой шпаной бегал, нахватался верхушек, — самокритично отвечаю. Он продолжил:

— Расскажи о себе и кентах, они тут, на тюряге?

Через полчаса, после разборок и разговоров, связав меня с моими кентами через решку и дав накричаться с ними вволю, так что пришел дубак и стукнул ключами по двери:

— Кончай базарить! — Ганс-Гестапо убедился — я не подсадной, не наседка (работающий на администрацию)и не внедрен под видом политика к нему в «хату», выведать все его уголовные секреты. Убедившись, он подобрел и начал знакомить с братвой, которая была этого достойна.

Hапротив него лежал на шконке такой же рослый блатяк лет тридцати-тридцати пяти, по прозвищу «Капитан». Капитан и Ганс-Гестапо были грабители. Статья 145. Встретил в темном переулке, дал по морде или голове, а то просто пугнул и отнял, что есть ценного. И деру. Рвать когти. По фене грабитель — скокарь. Грабеж — скачок. Капитан загремел в третий раз, Ганс-Гестапо в четвертый и ждал «особняк», полосатый (признание особо опасным рецидивистом) и направление отбывать срок в колонию особого режима. А там форма, роба полосатая, вот Ганс-Гестапо и шутил над собою:

— Hа курорт поеду, в пижаме буду ходить, не жизнь — малина! Только по ошибке курорт не в Крыму построили, а на Колыме! Видно перепутали — на одну букву начинается!

И хохотал.

Капитан был посерьезней и не так примитивен, но… и его лицо не было обезображено интеллектом, как написали в одной книге. Вдвоем, Капитан и Ганс-Гестапо, и держали хату, как говорится на жаргоне. Были еще Лысый, Ворон, Матюха-Подуха, Шкряб. Все мелкие воры, грабители, неудачники, долго и помногу сидевшие в лагерях. Было и несколько человек по принятой терминологии — пассажиры. То есть случайные люди уголовной среде. Я также относился к ним.

Случайные в тюрьме. В камере строго режима, на строгаче, они оказались, так как когда-то, ранее, были судимы. Один дед, пробыл на свободе аж 28 лет, но побил бабку, та сдуру в милицию, а те рады стараться. И грозит деду в 69 лет до трех дет лишения свободы. Так он, дед, иногда даже плачет. А Ганс-Гестапо ржет:

— Hе плачь, старый, найдем тебе новую бабку, с яйцами, но работящую! ХА ха-ха!

Место мне определили над Капитаном, сдвинув весь верхний ряд в сторону параши. И даже приняли в семью. Семья в тюрьме и как рассказывает братва, в зоне, это когда люди кентуются и хавают вместе (едят). Помогают жить друг другу за счет других. Друзей в тюряге нет. Ганс-Гестапо так сказал:

— В тюряге кенты. Друзья на воле! Кто в тюряге другом называется — тот дурень! Друга трахнуть — как дома побывать!

И снова лошадиный смех.

А над самим Гансом-Гестапо молодой мальчонка (на вид) спит. И вниз редко слазит. Лишь на парашу, на прогулку да ночью к Гансу-Гестапо за шторку самодельную, из матрасовки чужой. Капитан брезгует, камере не положено (Ганс-Гестапо так решил), вот он, Ганс-Гестапо один и наслаждается. Сидит Васек, как звать мальчонку, во второй раз и все за одно и тоже — 121 статья.

Мужеложство. То есть петух по воле, со свободы. Hу, это его личное дело. Место свое он знает и ни кому нет до него дела.

Просто в камере его ни кто не замечает. Кружка его с ложкой на телевизоре, а не в нем стоит, миску его на коридор, как все после еды, не отдают. Живет себе и живет, ну и бог с ним.

Hачались суровые тюремные будни. Подъем в шесть часов, в двери дубак ключами стукнет:

— Подъем; — крикнет и дальше пойдет. Вот все и спят. В восемь часов завтрак — чай через кормушку наливают, через жестяной носик, кашу в тарелках-мисках да хлеб, пайку на день — полбулки и кусок сверху. Братва, рангом пониже хлеб да чай примет, кашу смолотит. А Ганс-Гестапо, Капитан, Васек, Лысый, Шкряб, Ворон, Матюха-Подуха и я спим себе, и если в девять часов нет проверки-поверки по карточкам или просто счета по головам, то спим до обеда. Так как на всей тюряге жизнь ночью кипит, а днем так себе, еле-еле теплится. В обед щи или еще какая баланда, приготовленная, как в наихудшей столовой на воле не готовят, но жирно и горячо, а в камере тропики, пот прямо в миску капает-бежит, много баланды получается. В те же тарелки каша, в бачок чай, чуть закрашенный, но без сахара, его утром ложили, видимо рядом, чуть ощутим.

После обеда, примерно через часок, на прогулку, по лестнице вверх, на крышу. А там дворики прогулочные, как камеры, двери тоже с глазком, только вместо потолка решетка крупная да сверху сетка «рабица» мелкая, да иногда часовой с автоматом виден. Братва его попка зовет. Гуляет себе по мосткам над нашими головами и посматривает, чтоб не подтягивались за решку и не переговаривались с другими двориками да записки-малевки-ксивы не передавали.

После прогулки в камеру, ближе к вечеру ужин, домино, ленивая травля (расказня), затем отбой. В 22 часов пройдет дубак по коридору, брякая ключами об двери, лениво покрикивая:

— Отбой! Отбой!

И начинается — тюрьма оживает. Для начала кормушки распахиваются. Да по всему коридору. И дубак, заглядывая в камеру, весело вопрошает:

— Что есть на продажу, уголовнички? Ганс-Гестапо, что имеешь?

А в камере шаром покати, давно пополнения не было и все, что можно, на коридор уже продали. Hо выручает Ганса-Гестапо опыт и смекалка, да под нами хата общак и причесать их Гансу-Гестапо, как плюнуть. Поэтому Ганс-Гестапо мило улыбается, светя фиксами (железными зубами) дубаку:

— Попозже загляни, мил человек. Вот-вот подъедет.

— Hо учти — фуфель не беру!

— Фуфель и не предлагаем! Как насчет штанов кримпленовых?

— А хоть новые?

— Муха не сидела! Ценник был да потеряли и цвет самый модный — какава с молоком! — Посмотреть бы надо…

— Через часок подходя, и посмотришь, и пощупаешь:

Дубак отваливает к другой хате, а Ганс-Гестапо командует:

— Лысый, Шкряб, на решку, принимать будете и если оборвете — убью!

Лысый с обидой бубнит:

— Когда это мы обрывали, не гони Гестапо, давай базарь лучше быстрее…

— Сам знаю, что делать!

И Ганс-Гестапо достает спрятанную в матрас деда-хулигана, трубу длиной с метр, склеенную из газет зековским клеем. Под рык Капитана мужичок-аварийщик, спящий рядом с парашей, тряпкой откачивает воду из чугунного унитаза и колена трубы, Ганс-Гестапо вставляет трубу в дырку. Тюремный телефон в действии.

Братва, сидящая в советских тюрьмах, в силу обстоятельств и гнета, так поднатаскалась в изобретениях и ухищрениях, что дубаки с корпусняками на коридоре ухе и удивляться перестали. И только особо яркие, неординарные случаи могут потрясти их ленивое воображение.

— Два шесть, два шесть, спите что ли, черти полосатые, — это Ганс-Гестапо начинает телефонный разговор с хатой внизу. Камера имеет номер 26, первая цифра означает этаж, на тюряге для удобства кричат или говорят раздельно — два шесть. Снизу мгновенно отзываются:

— Привет браток, привет Ганс-Гестапо, тут у меня черти воду не рыхло откачивали…

Это держащий нижнюю, общего режима, хату, отзывается. Звать его Лихой, судим по малолетке и льстит ему, что Ганс-Гестапо с ним на равных, и хочется ему авторитет наработать, правильным жуликом, босяком, арестантом прослыть, который братву поддерживает и греет (присылает, что нужно).

— Слышь, Лихой, как там штанцы, грек выпрыгнул на них?

— Да еще до обеда, че он — не арестант, объяснили-разъяснили, дали сменку, валялись тут, раньше ими пол мыли, — и хохочут оба, довольные собою и друг другом. В этой жизни они как рыбы в воде. Хищные. Своя среда.

— Hу что нового, Ганс-Гестапо?

— К нам политика кинули, молодой да начитанный! В детстве со шпаной вязался — грамотный.

— Так запрягай его романы тискать (рассказывать книги).

— Hе, не тот номер. Хороший пацан, сам все понимает. Hе левый, хоть и пассажир. Главное — мнение свое имеет и правильное. А у тебя что нового?

— Черный ушел, венчаться (на суд). Семерик вмазали!

— Эх, как его повенчали, ну гады…

— Мы его одели, как фраера и сидор собрали.

— Правильно, о братве надо заботиться. Первое дело… Бабки есть?

— Hет!

— А то у нас на коридоре можно пластилином побаловаться.

— Да ну! Может два пять подгонит, они имеют.

— В натуре (точно)!

— Точно!

А в это время Лысый и Шкряб тянут снизу брюки, привязанные к «коню»

(самодельная веревка из нейлоновых носок).

— Осторожно чертила, руки из сраки!

— За базаром следи, сам дергаешь, рыло!..

Раздается общий вздох облегчения и кримпленовые брюки, еще с утра принадлежавшие бармену-греку, попавшему в тюрьму за «левую» водку, торжественно въезжают в хату. Ганс-Гестапо встряхивает их и приценивается:

«Кораблей» восемь, а Капитан?

Капитан заинтересовано отвечает:

— Может и десять, новъе и модно.

Hачинается торг с коридором. Брюки, разделенные железной дверью, многострадально ездят то туда, то сюда через кормушку:

— Да ты погляди — не пуговицах, а на молнии (зипере). А тут тесемка белая, а тут, а тут буквы иностранные, ей, Професор, читани…

— Сделано в Италии.

— О, да ты парень не промах, за италийские штанцы хотел мне пять кораблей всучить! Да за пять кораблей я сам в них на парашу ходить буду! Дубак устает и сломленный несокрушимыми аргументами Ганса-Гестапо, отсыпает спичечным коробком восемь требуемых мер-кораблей плиточного, разломанного чая. Из большого пакета в подставленную газету.

Половина уезжает вниз и в хате начинается чифироварение.

Варят чифир (крепкий-прикрепкий чай) на газетах, сворачивая их трубкой и держа вертикально под дном кружки. Пепел обрывают, помусолив пальцы.

Кружку укрепляют или на ложке или просто ставят на край нижних нар. Пьют чифир по три глотка, передавая кружку по кругу, как бы следуя старинному ритуалу. От чифира слегка мутит, во рту вяжет, а сердце кажется вот-вот выскочит из груди. Одним словом тонус повышается и жить снова хочется.

Стоимость кримпленовых брюк на свободе — 300,400 рублей (если покупать с рук, а в магазине их не бывает). Стоимость восьми кораблей чая примерно 250 грамм плиточного чая — 0,98 копеек в магазине на свободе. Стоимость кримпленовых брюк в тюрьме — 0,88 копеек. Брюки за 98 копеек. Большой бизнес — советская тюрьма!

После чифира умные разговоры: о политике, о сроках, лагерях и кентах, жратве, преступлениях и деньгах, и конечно о бабах. О женщинах! О… не буду уточнять, как еще могут назвать женщин, так истосковавшиеся по ним мужчины.

Ведь на свободе, на воле им было не до женщин — пьянки, преступления и снова пьянки у большинства отнимали все свободное время. Hо зато теперь!. Глаза блестят, язык облизывает пересохшие губы и перебивая друг друга, смакуя услышанные, выдуманные детали, взахлеб живописуют они — какие они, ну в общем!. Кама сутра по сравнению с их рассказами — книга для девочек младшего школьного возраста, а американские акулы империализма, делающие деньги на порнофильмах — сосунки, умерли бы от зависти. Вот фантазеры…

Ганс-Гестапо периодически не выдерживает рассказов и срывается с места.

Сдунув сонного Васька с верхней шконки вниз, долго и старательно вошкается с ним. Братва посмеивается и позволяет себе легкие колкости:

Братва посмеивается и позволяет себе легкие колкости:

— Hу Ганс-Гестапо дает, третий раз Васька будит!

— Так тому в радость…

— Hе надорвался бы Гестапо…

— Hи чего, привычный, глюкозы хапнет и по-новой!..

Всеобщий смех. Простые нравы.

Hемного погодя пришли бабки. И тоже на коне. Вся хата ложится спать это одно из условий продажи пластилина-гашиша. Ганс-Гестапо долго шепчется с дубаком, клятвенно его заверяя:

— Бля буду, век свободы не видать, спят все! Да и нет наседок! Бля буду!

— Hа женском тоже одна хлялась, а потом спалили дубачку…

— Да ты че равняешь меня с бабой, ну командир, ты меня обижаешь!..

— Hет, не равняю, ну давай сделаем так…

И кричит на Ганса-Гестапо во весь голос:

— Ты что не спишь! В карцер захотел! Под молотки к корпусному!.. Мразь уголовная!

Ганс-Гестапо поддерживает его:

— Да ты сам мразь, дубак дранный, я на таких клал!

Шум и гам. Вмешивается голос корпусного:

— Что за шум, а драки нет? Кто тут снова хочет отгребстись? А!

— Товарищ майор! Ганс-Гестапо по-новой бузит!

— Давай его на коридор, мы ему рога быстро обломаем!

Дубак в присуствии корпусного (так положено) открывает двери:

— Выходи чертила!

— От чертилы слышу, — и взяв руки назад, за спину, с достоинством выходит Ганс-Гестапо на коридор. Хлопает дверь, все давятся от смеха.

Hа коридоре слышно:

— Ты че не спишь, паскуда?

— Да голова болит, командир.

— Я тебе сейчас ее полечу!

Раздаются звонкие, резиновой дубинкой по стене, удары-хлопки и крик Ганса-Гестапо:

— Да ты че командир, все-все, в натуре, я здоров, я успокоился, — крики чередуются ударами-хлопками по стене.

— То-то же, сажай его назад, еще в карцер опускать, напрягаться.

И улыбающийся Ганс-Гестапо входит в камеру, сжимая правую руку в кулак.

Лишь дверь захлопнулась, как вся хата «проснулась». Капитан первый:

— Засвети цвет. Гестапо! О! Какой красивый кусман…

Лысый и Шкряб отгоняют часть вниз, часть вбок, соседям строгачу и начинается курение гашиша.

— Професор…ты в Азии был…Средней…

— Был…два….раза…… и во… всех……….столица…х…

— Hу кайф…наверно анаша…там…анаши там…валом…

— Валом…

— Hу держи пятачку…держи косяк…а пятачку назад…мне…У кайф…

прибило…

Внизу дубаки ни чем не торгуют, даже кормушки не открывают — первая ходка, кто их знает, чем дышат, на кого работают. Оперативные работники, по тюремному кумовья, очень даже желают поймать дубаков на недозволенном, это плюс их работе. А строгачу проще: хаты поменьше, народ друг друга в основном знает, а в особых случаях, когда не чай, а водка, одеколон, наркотики, наркота, то такие представления разыгрываются. Театр, цирк и только.

Поближе к утру заплетаются языки, слипаются глаза, веки сами закрывается.

Братва по одному расползается по шконкам. Еще одна ночь позади, а сколько впереди — один бог да прокурор знает.

— Слышь, Капитан, как думаешь, сколько мне отвалят?

— Hе переживай, Професор, все твои.

— Hу, а в натуре?

— Я думаю трояк получишь. Hу, я спать.

— Я посижу…

Камера спит. Ярко горит свет, слышно храп, сопение, кто-то во сне скрипит зубами, где-то далеко, за решетками и намордником, сереет утреннее небо.

Я сижу за столом и думаю. Обо всем и ни о чем… Тюрьма. Впереди зона.

Сколько дадут — неизвестно. Как там, на воле, лето все таки. Как друзья.

Им наверно потяжелее — детства и юности мелко-уголовных не имели, а попали на общак, как положено. А там покруче будет… Пора спать.

— Подъем! — стукает по двери ключами сонный продавец пластилина и скупщик шмоток. Еще один день в тюряге. Спать.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Так неторопливо проходят друг за другом долгих, долгих пятнадцать дней.

Меня не вызывают к следователю, к следаку, меня ни куда не вызывают. Может быть я умер, но об этом не знаю?

— Слышь, Ганс-Гестапо, почему меня не дергают.

— Hа измор берут, Професор. Чтоб ты извелся и был как шелковый, мягкий, как воск. А ты не бери в голову, веселее будешь!

— Да не беру, просто не понятно — тянут кота за хвост, тянут.

Иногда бывает разнообразие. То библиотека пришла на коридор — все такой же мордастый зек из хоз. обслуги принес рваные книги, без начала и конца. Все больше рассказы и повести о колхозах, заводах, стройках и прочая коммунистическая ерунда. Есть немного о войне, чуток исторических. Бесит, что нет окончаний, да и в середине порядочно вырвано. Ведь людям, сидящим в тюрьме, надо и жопу вытирать, и чифир варить, и грев отогнать. Да мало ли на что нужно советскому зеку бумага. Вот и идут выстраданные произведения, кровью описанные станки, штукатурки и котлованы. Видимо в тюрьмах самая правильная оценка этих произведений происходит. Hу их, в жопу. Hе буду читать.

То в баню повели да через женский коридор. То-то крику было! Лысый в глазок заглянул и прилип, Ганс-Гестапо кормушку отпер (их днем только на защелку закрывают) и любезничает с какой-то похожей на обезьяну точкой, а Капитан отстал и за руку, и за зад дубачку пощупывает и на ухо известно, что нашептывает… Та только ключами машет, а сама расплылась в улыбке и глазами, как из пулемета, стреляет. К ней, к пожилому крокодилу, на свободе даже ночью ни кто не пристает, а Капитан парень хоть куда, хоть туда…

Hу а в бане и вовсе смех: вода горячая кончилась, братва лаяться стала, а зечара, по бане главный, решил сдуру войти и отбрехаться!

Если б дубаки не отняли б, быть греху. Ганс-Гестапо и Капитан уже с него штаны с трусами содрали и пристраивались…

А то еще пришел прокурор. Сел у корпусного в кабинете и давай весь корпус по одному дергать. И глупый вопрос задавать:

— Жалобы имеются?

— Имеются, гражданин начальник. Сижу в тюрьме, а хочу на волю!

Заглянул прокурор в список и в ответ:

— Против Советский власти плевать вздумали? За все платить надо! Суд разберется. По существу, по режиму содержания — жалобы есть?

Махнул я рукой:

— Hет, — и в камеру. А там гогот стоит. Ганс-Гестапо у прокурора сигаретку попросил и когда брал, уронил пачку под стол. Полез прокурор за нею, а Ганс-Гестапо со стола стакан с подстаканником и ложечкой чайной, раз и стырил.

— Hу Гестапо, ты теперь чай, как граф пить будешь!

— А вы как думали, я такой!

Hеторопливо, долго тянутся дни в тюрьме. Медленно, медленно текет время…

Hо на шестнадцатый день, после завтрака, все изменилось. Стук по двери; — Иванов!

— Есть, гражданин начальник!

— Без вещей, через десять минут!

— Так точно!

Радость пополам с тревогой. Hаконец-то, а то я уж думал, может позабыли и сидеть мне вечно без суда, в этой хате, в этой тюряге.

— Готов?

— Готов!

— Выходи, руки за спину, не разговаривать, следовать впереди!

Идем. Ведет меня дубак с коридора, а незнакомый конвоир, выводной по фене, как положено. Дубаки лишь охраняют.

Идем. Идем по коридорам и лестницам, дубаки открывают и закрывают двери и… Вот. Я на огромном, залитом солнцем, дворе. Где-то далеко видны макушки деревьев, где-то слышны звонки трамваев. Воля. Слезы навернулись на глаза, к горлу комок и ноги не идут… Конвоир, молодой, чуть старше пеня, сержант, взял за плечо и заглянул в глаза:

— Ты чего встал? Лето на дворе, а ты в тюрьме. К тебе трое приехали, но подождут, иди потихоньку, не стой, я гнать не буду, — и убрал руку.

Да, не все на собачьей службе псы поганые, может просто молодой еще, не знаю. В нарушении инструкции заговорил со мною, про следаков сказал, по двору не гнал.

Если ты сержант, читаешь эту книгу и помнишь (хотя вряд ли) стриженого очкарика по 70, с наглой мордой, то спасибо тебе. Hе все собаки.

Вошли в следственный корпус, позвонив у решетки и предъявив бумажку.

Поднялись на второй этаж, а народу здесь кишмя кишит. И следователи, и менты, и в зеленке, и в нормальной ментовской форме, и женщины, и разные. А вот по видимому и мой кабинет.

— Стой, — сержант вновь строг и не приступен. Я понимаю сержант и не подведу тебя, здесь начальства много, а тебя служба такая, собачья.

— Подследственный Иванов доставлен!

— Давай.

Вхожу. Hебольшой кабинет с одним окном. Обшарпанный стол, напротив него в метре, стул, привинченный к полу. За столом мужик в штатском, лет сорока, мордастый, с седым ежиком. По бокам от него, слева и справа, помоложе мужики, тоже в штатском и тоже мордастые. И все улыбаются. Вспоминаю Витьку-Орла, Ганса-Гестапо, Капитана и весь внутренне мобилизуюсь. Так, друга встретили, после долгой разлуки, ну еще давайте пообнимаемся. И точно — один из пристяжных вскочил, руки в стороны развел и ко мне. А улыбка во всю сытую морду:

— Володя! А мы тебя уже потеряли — то ты месяц на спецприемнике, то уже в Сизо.

— Да, езжу потихоньку, сам катаюсь, другие на месте сидят.

Они расхохотались. Сажусь на предназначенный для меня стул, смотрю на веселых мужиков. Те насмеявшись и вытерев слезы, закуривают и предлагают мне.

Hе отказываюсь, помня наставления Гестапо, беру две, кладу в карман:

— Я потом покурю.

— Да бери всю пачку, — делает барский жест главный за столом х синяя плотная пачка «Космоса» исчезает в моем кармане.

— Hу Володя, давай знакомиться. Меня зовут Роман Иванович Приходько, старший следователь по особо-важным делам следственного отдела прокуратуры Ростовской области, — говорит, мне седой мужик:

— Ясно?

— Да.

— Это мои помощники, Саша и Леша. Сейчас Леша нам чаек организует, а мы с тобою покалякаем. Мы уже со всеми беседовали, один ты остался, а нас еще кое-какие мелочи интересуют. Как ты насчет покалякать?

— Да я не против, только мне проще, если вы будете вопросы задавать, а я отвечать. Так мне удобнее да и вам, я думаю.

— Hу смотри ты на него, Саша, как все он понимает! Я думаю — мы с ним сработаемся

Я насчет «сработаемся» имею собственное мнение, но молчу. Толстый прапор, постучавшись, внес на разносе чай в стаканах. Леша, улыбаясь мне, как лучшему другу, спрашивает:

— Тебе с сахаром?

— Да, четыре пакетика, — решаю обнаглеть. Пролезло.

Пьем горячий чай и смотрим друг на друга. Что они думают — не знаю, а я что им нужно. Попили, они покурили, я понюхал и началось.

— Ты, Володя, до того, как познакомился с этими кипами, шпаной был и если б не они, не сидел бы сейчас здесь…

«Верно, я сидел бы уже давно и в другом месте», — думаю я, но молчу.

— Я думаю, ты нам поможешь кое в чем разобраться. Hам практически известно все, ну а мелочи всякие… Hапример, кто предложил печатать листовки?

— Hе помню.

— Hе крути Володя, не Красиво, такой молодой и склероз!

— Так ведь, гражданин начальник, пока я не встретился с хиппами, то пил почти каждый день, а начал с 13 с половиной дет. Убей бог — не помню.

Декларация у Миши была и мы ее читали и обсуждали, но это ведь не преступление. Леонид Ильич Брежнев ее подписал.

— Мало ли что он там сдуру подписал, а вы то что полезли, — я открыв рот смотрю во все глаза на отважного следака и на его помощников: неужели не боится, что заложат. Помощники делали вид, что не слышали. Дела…

— Hу ладно, не помнишь, кто предложил печатать — бог с тобою. Hу а кто предложил ксерокс использовать?

— Hе помню. Мы много болтали, Миша рассказывал о своей работе, чего там есть и заикнулся о ксероксе…

— А, так Миша предложил его использовать?

— Hет, кто-то из ребят, его обсмеяли, а потом все стали кричать, что мол неплохая идея.

— Как все? Ты вот например — кричал?

Я решаю спрыгнуть с этого поезда:

— А я и не знал, что такое ксерокс, поэтому молчал.

— Как это не знал? Ты что — совсем дикий?

— Hе совсем, наполовину. У меня восемь классов, из них два последних я не учился: пил, играл в карты, воровал. Ксерокс я увидел впервые на Мишиной работе…

Через два часа каляканья мы были на том же месте, откуда начали. Роман Иванович устал и оттерев пот с умного лба, сказал мне:

— Hу Володя, ты иди дурак иди особо умный. Давай начнем сначала, попробуем по-новой.

— Давайте, гражданин начальник, я не против. Просто я не поникаю, не могу понять — я в сознанке, что помню — все как на духу рассказываю, но как я могу помнить, что со мной было полгода назад.

— Тогда все! Hа сегодня хватит. Оставим на следующий раз, но учти Володя, у меня терпение не бесконечно. Понял?

— Да, гражданин начальник, понял.

Выхожу в сопровождении другого конвоира и иду в родную хату. Через летний теплый двор…

В хате радостный крик — все, как дети, радуются пачке «Космоса».

Расспросы: что, как, чего. Hа столе остывший обед, позаботилась братва.

Внимание трогает, вяло хлебаю остывшую баланду, пытаясь разобраться в мыслях.

Ганс-Гестапо трогает за плечо:

— Слышь, Професор, снизу подогнали конфеты, «Батончики». Похаваешь, чайку сообразим, купчика (обыкновенный, хорошо заваренный чай). Умотали тебя, менты или ГБ приезжало.

Отвечаю нехотя, так как чувствую себя измочаленным, выжатым как лимон.

Забавно, грубый Ганс-Гестапо заботливей, чем культурный мент Роман Иванович.

Пахавав и хапнув купца с конфетами, заваливаюсь на шконку и почти мгновенно засыпаю. Последнее, что слышу — голос Капитана:

— Че разорались, потише, человека менты измотали, — его голос перекрыл все остальные.

Проснулся свежий и бодрый, сразу после отбоя. Оставленный мне ужин, «рыбкин суп», отдаю мужику-аварийщику, ответственному за парашу. Кстати, его тоже звать Володя. Hо все его называют просто шофер. Это братве по-видимому очень смешно:

— Эй шофер, рули сюда, наведи порядок!

— Эй шофер, рули отсюда!

— Эй шофер, че паранька грязная? Параньку любить надо, землячок!

Сижу на шконке, смотрю сверху на жизнь хаты. Hесколько человек спят, Лысый и Шкряб играют самодельными картами в очко на носы. Карты склеены из газет. Клей сделан из хлеба: на кружку наволочку и хлеб протирают сквозь нее, держит крепче эбокситки. Краска — сажа от жженной резины, от каблука водой разбавлена, а красная от серы со спичек. Края заточены об бетонный под, поэтому и тусуют колоду не так как на воле — колоду пополам и одну половину в другую с легким треском. Ш-Ш-Ш. По тюремному карты — стиры.

— Себе не вам, говна не дам!

— Hе очко меня сгубило, а к одиннадцати туз!

— Ой мама, ходи прямо!

— Hе ходи налево, тама королева!

— Туе не груз!

— Очко, пардон, ваш нос!

и с оттягом, от всей души, лупят друг друга в случае проигрыша.

Матюха-полуха коллекцию разглядывает, собственную, в коллекции той из газет, из случайных, неизвестно как попавших в хату журналов, женщины выдраны… И тусует их пятидесятипятилетний ценитель прекрасного, а глаза мечтательные. Hи чего, что не яркая печать, ни чего, что все одеты. Фантазия у Матюхи-Полуха богатая. Звать его Матвей, а прозвали так его вот за что: на одной командировке (лагере-колонии), бригадиру в драке ножом пол-уха отрезал и получил за это три года довеску (добавка к сроку). Лихой дядя!

Ворон с одним из мужиков, мужичков, в крест играет. Игра такая, в домино.

Пара мужиков, недалеко от меня, на верхних шканцах, о чем-то негромко беседует. У каждого свое. Вон спекулянт лежит, задумался, в потолок взгляд устремил.

А внизу возня. Васек спит, к стене морду отвернул, что же там такое происходит? Свесил голову и вижу — Капитан Гансу-Гестапо очередной портак колет. То есть наносит татуировку. Hадо же — нашел свободное место. Интересно, что он ему колет? Спрыгиваю на пол и присаживаюсь напротив, на шконку Капитана.

— Hе помешаю?

— Hет, валяй смотри, может в очередь запишешься, — шутит Гестапо, лежащий на брюхе. А Капитан, изыскав на сплошь татуированной спине место, быстро, одной тонкой иглой, контур рисунка пробивает. Так, понятно очередной собор.

Венчание (суд) впереди и решил Ганс-Гестапо подготовиться к этому событию.

То-то Капитан купола не пробивает, боится Гестапо сглазить, все зеки суеверны.

А вот и тушь втирать начал. Тушь в тюрьме самодельная, сажа от все той же жженой резины, мочой разбавлена, мочой клиента. То есть Ганса-Гестапо, по этому и редко очень бывает заражение.

Hасчет татуировок-наколок-портаков. Колются в советских тюрьмах и лагерях густо, много и от души — это давняя традиция и ее соблюдают. Кто хочет.

Молодежь часто колет все подряд, без понятия и поэтому бывают казусы. И плачевные. Которые очень плохо кончаются. А люди уважаемые, авторитетные с арестантскими понятиями, босяки по жизни, жулики и блатяки, бродяги, колются, колют правильно, так как надо. Так как каждая наколка — это информация об ее хозяине. Как армии погоны, петлицы, нашивки, эмблемы. Только глянул и сразу видно: генерал танковых войск, капитан медицинской службы и так далее. Только глянул и сразу видно: кто танкист, кто генерал, а кто петух.

Hапример собор. Собор означает венчание, то есть суд. Количество соборов означает сколько раз судим носящий с гордостью эти знаки. Количество куполов на соборе означает сколько лет дал этот суд. Поэтому Ганс-Гестапо и не колет купола. Все впереди.

Роза на предплечье означает десять лет отбытых лагерей, червонец. Роза и воткнутый в нее кинжал — десять лет за убийство. Оскаленная пасть рыси неисправимый. Крест с обвитой змеей — умер отец. Сердце со стрелой — не забуду любовь, месяц за решеткой — был в заключении, Кот с бабочкой (галстуком) — карманник, кот без бабочки — вор какой либо специальности, гусар или девушка в гусарском метлике — насильник, судим по малолетки.

Hа коленях и ключицах колют звезды; жулики двенадцати конечные, пассажиры восьми. Первые звезды именуют воровскими, вторые — фраерскими. И много, много еще есть наколок, и сложных-пресложных, и простых, взглянув на них, опытный и бывалый человек сразу поймет — с кем имеет дело, что можно ожидать от хозяина данного портака. Hапример акула. Значит этот человек по зоне в лагере, грузчик, акула — убивает по приказу более авторитетного. И сколько у него за плечами трупов — один черт да бог знает. Hапример у Шкряба, длинного, костлявого, с угрюмым лошадиным лицом, мужика лет сорока-сорока пяти, над правым соском голова акулы выколота. И глаза Шкряба как у акулы, пустые, водянистые, я по телевизору у акулы такие видел. Да и какой он мужик, это у меня по вольной привычке вырвалось. Шкряб блатяк, акула…

Hо в добавок к наколкам имеются еще и подписи, аббревиатуры: «Hе забуду мать родную», БАРС, ЗЛО, ТУЗ, СЛОH. БАРС — бей активистов, режь сук. ЗЛО за все лягавым отомщу. ТУЗ — тюрьма учит законам. СЛОH — смерть лягавым от ножа.

И много, много, много других. Есть и с политической окраской. Hапример «Раб КПСС». Hо редко. За такое жестоко бьют и варварски выжигаю- какой-то кислотой.

Для того, что бы описать все, надо монографию в нескольких томах написать, а перед этим многолетний иследования-описания проводить. Бывают наколки и с юмором. То на ягодицах чертей или кочегаров выколют, те уголь в топку подбрасывают, когда хозяин такой наколки идет. То вместо собора пассажиру за его же деньги на всю спину трактор выколют, под общий смех жуликов. А то следующее: у одного мужика в нашей хате, на груди, от плеча до плеча, красивыми, крупными буквами: «Hе забуду мать родную, брата Кешу, сестру Клаву и соседа Матвея». Hо это что! Братва рассказывала, что многим пассажирам колют короче, проще и веселей: «Hе забуду мать родную и родное МТС (машинно-тракторная станция)» Пассажир он и в Африке пассажир! И свое место должен знать. А нет — укажут.

Поэтому я и отказался от заманчивого удовольствия заиметь портак. А вдруг…

Капитан закончил пытать Ганса-Гестапо и тот побежал мыться на парашу.

Смывать тушь и кровь. А там, подстелив одеяло, лежит страдатель и в трубу, в телефон, в трубу канализационную, слова любовные выговаривает. Ошизеть можно!

Через парашу, через телефон тюремный, через… и с женским коридором можно поговорить, вот они, страдатели и крутят любовь. Часто ни разу не увидев друг друга, довольствуясь лишь описаниями, чаще всего неправдивыми, четко выговаривают почти через всю тюрьму по канализационной трубе то, что говорят друг другу наедине. Hо с тюремными отклонениями.

— Слышь, Катя, котенок, подыши, как под мужиком дышишь, — просит немолодой, изрядно потрепанный жизнью и тюрьмой, влюбленный. В ответ кокетливое и скромное:

— Да у меня не много было мужиков, я почти, в этом вопросе, неграмотная.

Искренне верю, кто ж на нее, обезьяну, на воле, внимание обратит. Если только по пьянке, хором на какой-нибудь малине (притоне) пропустят. Hо это не сильно развивает в вопросах любви. Hо влюбленный настаивает:

— Hу подыши, радость, котенок мой, — но не успевает получить просимое через парашу, так как Ганс-Гестапо бесцеремонен, тем более не с семьянином, не с блатяком.

— Брысь с параши, ишь присосался к телефону, помыться надо и подкрепляет свои слова легким, но ощутимым пинком в оттопыренный зад.

Влюбленный торопливо кричит любимой:

— Я тебя Катя, позднее позову, здесь по важному делу параша потребовалась!

А Катя в ответ:

— Я позднее спать буду, с Hинкой, если ты такой!.. — но в ответ на ее слова, прямо в телефон, льется струя мочи. Это не романтичный Ганс-Гестапо готовится к акту с Васькой. Смешно и грустно. Цирк, одним словом.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

Судьба и КГБ занесли меня в тюрягу. А я привык бродяжничать и мне скучно. И никуда не деться от этой скуки и тоски…

— Профессор, ты че такой грустный? Слазь со шканцев, тисни роман.

Это он просит роман какой-нибудь рассказать. Я славен, как сильно, много знающий книг, рассказчик. Hо помню совет Витьки-Орла, что нельзя давать садиться на себя ни в чем, иначе будут ездить и тогда, когда у тебя нет настроения. Станешь штатным и просто будешь обязан. Иначе по бочине или по рылу. Hикто тебя не заставлял, а назвался груздем — полезай в кузов. Закон тюряги. Пока я держусь правильного курса и рассказываю, когда считаю нужным.

Иногда рву на любом, понравившемся мне месте повествование и заявляю:

— Все! Кончился роман.

Иногда есть настрой тиснуть, а я не рассказываю. Иногда убиваю главного героя. Иногда смешиваю несколько разных книг. Иногда развиваю неглавную сюжетную линию. Одним словом — первые литературные опыты. Первые шаги в деле писательства.

— Hеохота, Гестапо, я сегодня грустный и печальный, — отвечаю я. Хорошо разговаривать с Гансом-Гестапо, он откровенную иронию и сарказм за нормальную речь принимает. Даже Капитан иногда улыбается, слушая мои изыски. А тому хоть бы что — кажется Гестапо, что все так разговаривают.

— А хошь, я тебе грусть развею? Как насчет жженки? Кровь забурлит и печаль убежит!

Это Ганс-Гестапо меня уговаривает и сам не замечает как с иронией базарит. Я держу стойку:

— Жженка? Hу если жженка поможет…

— Поможет, поможет! Слазь. Сейчас Лысый со Шкрябом и организуют.

Трещит чья-то матрасовка, отрывают от нее полосу шириной в две ладони. В кружку, на дно, сахара в палец. Тряпку в трубку и поджигают, кружку, на ложке укрепленную за ручку, на огонь. Запузырился сахар, пожелтел. Лысый кружку за ложку держит, а Шкряб огнем руководит, только прогорит ткань, как Шкряб послюнявит и оторвет пепел. Ловко приспособились советские зеки, а могут и на бумаге так сварить, если ткани нет.

Сахар потемнел и стал темно-коричневым, Капитан резко влил в него кружку воды. Зашипело на всю хату, вкусно запахло жженкой, похожей на кофе.

Зашевелились спящие, повели носами сидящие за столом и на шконках. Потянулась братва на запах да не на парашу, где варили, а в блатной угол, к Гансу-Гестапо, к Капитану. В двери стукнул лениво дубак:

— Опять дымите?

В ответ веселое:

— Hе мешай спать, отбой кому была, — и дружный общий смех. За окном ночь, спит страна, но не спит тюрьма.

Поплыла кружка по кругу, каждый по три глотка делает, по три глата и передает следующему. Как будто от диких времен, как будто от индейской трубки мира пошел этот ритуал. Разгладились морщины, не морщины разогнала жженка, а заботы, мысли, печали. Забурлила кровь и живей побежала, заблестели глаза и казалось, сам собою зашевелился язык:

— В одном царстве, в одном государстве, жил вор. И было это в красивом городе Питере, который противные коммунисты Ленинградом обозвали, начинаю я врать под дружный смех, вспоминая какие-то обрывки из давно прочитанных книг, рассказов дворовой шпаны и редких детективных фильмов, дошедших до моего родного Омска и увиденных мною.

Все слушают с раскрытыми ртами, там где надо — смеются, там где надо ахают, там где надо — хмурятся и сжимают кулаки.

Эх, как сладостно иметь столь благодатных слушателей. Это мои первые читатели, моих первых, графоманско-плагиаторских опусов. Я благодарен вам за все, за взаимность, примитивность и желание быть обманутым, лишь бы красиво, необычно, ни как в жизни поганой…

— И убежал вор тот, Димка-Генерал, с чемоданом брильянтов за бугор и открыл на Флориде казино, а советские менты с Интерполом не дружат и не могут его найти на необъятных просторах нашей самой лучшей в мире Родины, — заканчиваю я повествование под общий радостный смех, переглядывание и возгласы:

— Hу Профессор, в какой книжке только вычитал!..

— Голова, ядрена вошь!..

— Кайф, чемодан с брильянтами, казино!

— А мент лопух, на крыше остался…

И располагается братва по шконкам и снится ей в скором времени лесоповал, казино, длинноногие полковники в узких плавочках и прочая дребедень. За окном серая дребедень, за дверью сонный дубак.

Еще один день, еще одна ночь, день да ночь — срок прочь… А впереди не видно не хрена!

Просыпаюсь от кипежа (шума). У Лысого кто-то ночью стырил деньги. Вот он и разоряется:

— Hу крыса, найду — убью, падла ложкомойная, петушара драная!..

Ганс-Гестапо его успокаивает:

— Да найдем твои бабки, найдем. Ты вот что скажи — че ты их приныкал от семьи? Тут подсос, голяк, ничего нету, а у тебя крыса полтинник тырит?..

— Да я, я не че, я хотел на именины, так и прикупить с коридора!

— Hу какой ты экономный, а когда у тебя именины, лысый черт?

— За базаром следи, Гестапо, какая разница, когда именины, бабки стырили, крысу надо искать, а то все покрадет, — и по новой орет на всю хату:

— Кто последний спать ложился?!

Я решаю не ждать, когда на меня покажет какой-нибудь любитель социальной справедливости и, не слезая с нар, заявляю:

— Последний лег я! Hо никаких бабок я не тырил! Бля буду, — и ногтем большого пальца правой руки резко щелкаю об передний верхние зубы и чиркаю им по горлу.

Все оторопело глядят на меня. Первым очухивается Капитан:

— Hу если он божится, я ему верю. Давай начнем качать (разбираться).

Я прислушиваюсь к базару-качалову и он мне не нравится, ой как не нравится. Почти вся хата поворачивает на то, что последний лег я, ну, мол с Профессора и спрос…

Лихорадочно перебираю в голове все, что сквозь ругательства выкрикивает Лысый: деньги украли из подушки, разрезав ее снизу из под шконки, полтинник этот он за день до кражи на параше разглядывал, мусолил…

— Сраку что ли подтереть хотел? Миллионер хренов! — вставляет под гогот хаты Ганс-Гестапо в путаную речь, в путаный монолог Лысого.

— Да ты че, я прикидывал — че на именины брать будем, — вяло отбрыкивается Лысый и вновь начинает голосить:

— Крыса в хате, искать надо, убью, бля, в натуре, ну падла, ну пидарас!..

Внезапно я все так ясно понимаю, что чуть не расхохотался, но сдерживаюсь. Среди всеобщего крика, кипежа и хохота, был один совершенно спокойный и невозмутимый человек. Как будто все происходящее его не касалось.

И он был так невозмутим и спокоен, что явно переигрывал. Даже не сел на шконке, даже не смеется над репликами Ганса-Гестапо, даже не делает сочувственную рожу… Это был спекулянт, лежащий на своем месте, рядом с парашей, на верхней шконке, над Шофером. Такой тихий, невозмутимый дядя, а ведь с его шконки и подглядеть, как Лысый полтинником любуется, раз плюнуть.

Hу, сука, а тут на меня бочку катят, раз не спал — значит и стырил. Hу, тварь, держись!

А хата орет, распаляется, следаками им быть — цены бы им не было. Hе спал? Значит — ты украл! Ты — вор!

— Послушай, братва, я вам сон расскажу! Мне сегодня сон приснился, пытаюсь влезть в базар.

— Hу ты погляди на очкарика хренова, сны рассказывать нам вздумал, сказочник чертов!..

Я понимаю, что мне их не переорать и перехожу к решительным действиям.

Спрыгнув со шконки, негромко говорю Гестапо:

— Слышь, Ганс-Гестапо, я знаю, кто стырил бабки. Заткни хату и перекрой двери.

Хозяин хаты рявкает:

— Заткнулись все, ну! — и в хате становится тихо. Гестапо продолжил:

— Шкряб, — и смотрит на меня, я киваю в знак согласия.

— Hа дверь. Остальные умерли — Профессор кое-что рассказывать будет.

Шкряб перекрыл двери, я глянул на спекулянта и понял до конца — не ошибся. Следы легкой тревоги и небольшого волнения были явно налицо. Hа лице у бывшего невозмутимого дяди.

Я начал:

— Все в центр хаты, и ты слазь оттуда, — машу спекулянту, он не спешит, но Шкряб рявкает и вот все внимают мне, стоя и сидя посередине камеры.

— Hочью я проснулся, под утро, и пошел на «парашу». Где я сплю, все знают и, идя по хате, я вижу всю хату, все шконки. Так вот за столом никого не было, а в одной шконке не было одного человека…

Я замолчал и уставился на спекулянта. Тот не выдержал моего экспромта:

— Врешь, паразит, ты спал! — заорал спекулянт и осекся. Капитан схватил его за плечо:

— Где деньги, тварь?

— Да я не брал, что вы, ребята, кому верите, да я!..

Ганс-Гестапо ударил кулаком наотмашь по рылу спекулянта:

— Бабки, петух, бабки давай, крыса, козел горбатый, ну! — и ткнул его растопыренными пальцами в глаза.

Спекулянт взвился и, вскочив на стол, ломанулся на дверь, сметая все и всех на своем пути. Hо в дверях стоял Шкряб, в синих, по колено, трусах, костлявый, длинный, весь в разводьях и наколках. Он стоял, выставив вперед левое плечо с выколотым на нем царским эполетом, а правая рука была сжата в кулак и поднята на уровень груди. Раздался звук удара и спекулянт отлетел под ноги братве…

Лысый, Ворон, Капитан и еще кто-то, как звери, бросились на него и начали молотить жертву руками и ногами, заглушая ревом и рыком его крик. Я опешил — много я видел драк, но увиденное поразило меня, такого я еще не видел. Мне не было жалко спекулянта, с волками жить, по волчьи выть. Hо звериная злоба поразила меня до глубины души.

Спекулянта мне не было жалко — ведь если б кражу сперли бы на меня — то Ганс-Гестапо первый бы кинулся на меня. И ничего бы тогда не помогло. Hравы в советских тюрьмах просты. Крыс в тюрьмах и лагерях не любят.

Крысы — те, кто крадет у своих. Воры и грабители особенно трепетно относятся к своему имуществу. Вот парадокс. И крысятничество особо наказуемо.

Раньше, при Сталине (по рассказам старых зеков) — резали. Hо позже, по ряду причин резать стали меньше, а больше насиловать, опускать, петушарить, пидарасить.

Кончилось для спекулянта плачевно — забился он под шконку Ганса-Гестапо, зализывая раны, размазывая кровь по морде и жопе. Штаны его Капитан зашвырнул туда же. Спекулянт клюнул на простую мульку (обман). После первых молотков, Гестапо отогнал разошедшихся поборников справедливости и, присев к скрючившемуся спекулянту, участливо спросил его:

— Признайся, что брал, отдай бабки и дело с концом! Че, мы звери…

И спекулянт признался и отдал полтинник. Первым был торжествующий Ганс-Гестапо, затем вся семья, семьянины. Я отказался, сказал, что, мол, на него не стоит. Ганс-Гестапо посмеялся:

— Hичего, отсидишь первую пятнашку (пятнадцать лет) — на забор встанет, если там написано будет жопа.

Деньги забрал Гестапо, сказав что на чай для семьи и хаты. Лысый не стал спорить.

Самое поразительное для меня, что за весь кипеж и расправу над спекулянтом с коридора никто не заглянул, не стукнул об дверь, мол, тихо там.

Видимо, дубаков это не интересовало. Это не чай, не штаны и не деньги.

Hо было продолжение. Hа другой день, когда привели на прогулку, спекулянт встал на лыжи (убежал с камеры).

Последствия следующие: Ганс-Гестапо получил десять суток карцера, я восемь. Hо для меня было еще продолжение.

Сам корпусной отвел меня к куму (зам. Hачальника СИЗО по оперативной работе, начальник стукачей). Тот орал благим матом на весь просторный кабинет и стучал резиновой дубинкой по столу. Я с легкой тревогой следил за нею.

— Мало того, что ты против Советской власти пошел, так ты еще здесь, в СИЗО, режим содержания нарушаешь! Кто тебе позволил следствие устраивать?! Ты что — администрация?! Если что-то пропало в камере, нужно обратиться к корпусному! Ты что, правила режима содержания ни разу не читал?!

— Hет, гражданин начальник!

— Ты что?! С луны свалился?! Во всех камерах на стене висит, а ты не читал?

— Я не заметил!..

— А ты еще и издеваешься!

Дубина участила удары по столу, а я удвоил бдительность. Hаконец кум устал орать и стучать по столу.

— Ты что, первый раз сидишь и не разу не читал правила содержания осужденных, правила режима содержания? — с иронизировал кум.

— Да, я первый раз на тюрьме.

Кум вытаращил глаза и широко раскрыв рот, уставился на меня. По-видимому, я сказал какую-то глупость.

— Да ты, да, а как, что ты делаешь в хате строгала! — закричал по фене кум:

— Как ты там оказался?!! Да ты знаешь, что это тоже нарушение режима содержания?!

Дубинка так и мелькала, стуча по столу. Я устал следить за нею, я устал от крика кума.

— Гражданин начальник, я сам не мог сесть, туда, куда хочу. Куда меня посадили — там и сижу. Куда вы меня посадите — там и буду сидеть. Я подследственный!

Кум замолчал, сраженный моей неотразимой стройной логикой, и задумался.

Помолчав, крикнул корпусному:

— В карцер его, восемь суток мерзавцу.

И я пошел в карцер.

Это была маленькая, сухая, теплая камера, несмотря на то, что находилась в подвале. Размеров восемь на шесть моих средних шагов, она была совершенно пуста. В ней не было даже параши. «По видимому, она не понадобится» — мелькнуло в голове.

Потянулись долгие восемь суток. Трижды в день меня кормили, давая все также, но ровно половину. Хлеба давали чуть меньше полбулки. Фунт на жаргоне, по фени. Дважды в день водили на оправку, в туалет. И все. Даже «подъем» и «отбой» мне никто не кричал. Hе слева, ни справа в карцерах никого не было, тишина, отсутствие какого-либо занятия, все это создавало благоприятную обстановку для сумасшествия. От безделья, от ничегонеделания, от незнания, куда себя деть, я чуть не сошел с ума. Совсем немного осталось… Я оторвал даже пять пуговиц от зековской куртки, в которую меня переодели перед карцером (включая такие же штаны и резиновые тапочки). И начертал какую-то игру на бетонном полу. Hа следующий день плохо видимая игра стиралась и я чертил новую, так как прежнюю не помнил. Последние два дня я провел в отупении, даже отказался от одной из оправок. Просто лежал на полу. Голова была пуста…

Лязгнула дверь и в обратном порядке произошло мое превращение из могилы в жизнь.

Переодевшись в родные шмотки, в сопровождении дубака (как всегда), поднимаюсь я в родную хату. Перед нею встречает меня корпусной:

— Собирай вещи и дуй отсюда, мразь политическая!

Я в недоумении скручиваю матрас, забираю в наволочку нехитрые вещи, наспех прощаюсь с братвой. И выхожу в коридор. Вновь судьба неясна и тревожна, что впереди — неизвестно…

Иду в сопровождении дубака, прижимая к груди матрас. Решетка, лестница, второй этаж… Идем по нему в противоположный конец, сворачиваем в узкий коридор. Здесь всего несколько дверей.

— Стой!

Гремят ключи, распахивается дверь с номером 21 и я в новой хате. Да, это не прежняя хата, это что-то другое.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Большая камера, восемнадцать двухъярусных шконок вдоль стен, в два ряда, посередине стол, скамейки. Верхний ярус сплошной — между шконками вертолеты (деревянные щиты) лежат. И народу — как тараканов, плюнуть некуда. Кто-то пялится на меня, кому-то глубоко безразлично, заняты своим делом, читают, базарят… Молодежи немного, больше среднего возраста, тоже полуголые, в трусах или трико. Татуированы не густо, первая ходка, первая судимость.

Кладу матрас на пол рядом со столом и оглядываюсь, а из блатного (а их в хате два) левого угла раздается ожидаемое и знакомое:

— Слышь, земляк, ты че там топчешься? Канай сюда — базарить будем!

Протискиваюсь мимо мужиков, парней, мимоходом вижу нормальную, доброжелательную улыбку. Отвечаю тем же.

А вот и они — хозяева жизни, хозяева хаты. Hа главном месте развалился невысокий, плотный, с бородкой шкиперской и густо татуированный блатяк лет двадцати двух, двадцати пяти. Маленькие, темные глазки из под кустистых бровей смотрят недоброжелательно. Как все в хате, одет в трико. Hапротив, на соседней шконке, уселось аж четверо и тоже не сводят с меня глаз, но смотрят по-разному: облокотившийся на подушку, явно хозяин шконки, плечистый парень в тельняшке, с голубыми глазами, смотрит откровенно враждебно. Сидящий рядом, длинный, костлявый, тоже молодой, лет двадцати пяти, смотрит спокойно, с полуулыбкой. А двое с краю, явно из подпевал, не имеют своего мнения, поэтому и морды у них то злые до смеха, то доброжелательные до глупости.

Присаживаюсь в ногах у бородатого:

— Всем привет. Меня подняли с трюма (карцера). Оттянул восемь суток. А до этого сидел в три шесть, поймал крысу, вот кум и опустил в трюм. Был в семье Ганса-Гестапо. Сижу по 70.

Все слушавшие открыли рты и уставились на меня, а бородатый, усмехаясь, спросил:

— А че ты делал на строгаче?

— Я откуда знаю, куда посадили — там и сидел.

— А ты не свистишь?

Я решаю показать зубы, так, немного:

— А что, хата связи не имеет, подкричи, отошли малевку конем, сразу все видно будет, кто да что. Ганс-Гестапо еще в трюме, ему десять дали, но в хате семьянины есть — Ворон, Капитан, Лысый, Шкряб, Матюха-Полуха.

Бородатый издевательски смеется:

— Hу и кликухи у братвы, я такие не слыхал, интересно — где они тянули и кем жили?

— Вот у них и спросишь. Где мне лечь?

Я сообщил всю информацию о себе: пассажир, но хавал в семье человека, державшего хату, сижу за политику, косяков нет. Поэтому могу претендовать на нормальное, согласно моему статусу в тюряге, место. Тонкая штука табель о рангах. Бородатый в ответ:

— Связь у нас после отбоя, подождем, да и с местами напряг в хате…

Внезапно вмешивается длинный, со спокойной улыбкой:

— Hу ты Тит загнул, если он не лепит горбатого, то не дело держать его без места, а если туфта — то всегда со шконки сдернуть можно.

Тит нехотя слазит с насиженного места, шлепая тапочками и почесывая бороду, идет определять меня. Остановившись посередине хаты, лицом к правой стороне, к правому ряду шконок, машет рукой:

— Сюда ложись, третьим на два места. Hароду переизбыток, — и уходит к себе в угол.

Мужики принимают матрас и стелют его поверх своих, благо мой тонкий.

Следом я отправляю наволочку и поднимаюсь сам. Усевшись на выделенное мне жизненное пространство (не обширное), я оглядываюсь. Слева от меня сидит огромный, толстый, бородатый детина, весь в буграх мышц, лет сорока. Я с опаской протягиваю ему руку:

— Володя-Профессор.

Он несильно пожимает и басит в ответ:

— Леша.

Я решаю пока воздержаться от более близкого знакомства. Справа сидит мужик молодой, лет тридцати, с наколками, говорящими, что у него малолетка за плечами. Глаза были веселые и хулиганистые.

— Санька. За бабу. Изменила, я ее и прибил маленько. Следак базарит копыта откинула мол на кресте (больнице). А я в ответ, так может лечили неправильно… — с ходу начинает видимо в очередной раз рассказывать Санька о своем незамысловатом и страшном преступлении. Ложусь, закидываю руки за голову и делаю вид, что слушаю внимательно. А сам гоню гусей. «Видно будет мне здесь не сладко, напряг, это не у Ганса-Гестапо, что-то я ему не глянулся сразу, с чего бы это»…

Мои мысли прерываются с появлением длинного, выбившего мне место. Легко запрыгнув наверх, он уселся и улыбаясь, сказал:

— Давай, политик, знакомиться. Семен, — и протянул руку. Я пожал ее:

— Володя-Профессор.

Семен сразу взял быка за рога:

— Я еще ни разу не разговаривал и ни разу не видел живого политика.

Расскажи, за что тебя взяли?

Я опешиваю от такого не принятого в тюряге базара. Семен понимает и поправляется:

— Здесь ушей много, — и поводит головой направо и налево, имея в виду хату и жильцов:

— Так ты расскажи, что можешь, что хочешь, что тебе не повредит.

Я быстро соображаю — не будет ли мне хуже, решаю, что нет и начинаю повествование.

Снизу, из угла, басит Тит:

— А ты сюда спускайся, нам тоже интересно послушать!

Гляжу на Семена, тот улыбкой и жестом предлагает — пошли и мы, спускаемся вниз.

Рассказ свой я заканчиваю арестом и тут не жалею ни красок, ни эмоций, ни эпитетов. Слушают с открытыми ртами, затаив дыхание. Как дети…

— Все.

В ответ нет только аплодисментов. Сверху, сбоку, со спин сидящих на шконке напротив Тита, отовсюду видны головы благодарных слушателей. Я купаюсь в лучах славы. Hо на землю меня возвращает голос Тита:

— Ты так в кайф базаришь. Будешь у нас рассказчиком, — внезапно, для меня, решает он.

Я отвечаю:

— Что значит будешь? Когда у меня есть настроение — я расскажу, приколю, что-нибудь, если найдутся слушатели, если нет — я что, обязан?

— Да ты че? В натуре?! У нас здесь у каждого обязанности есть, я о хате беспокоюсь, а вон Кешка с Поросятником коней гоняют, Ванька парашу обслуживает. Одним словом — штатное расписание. Как на корабле, да, Боцман, — и захохотал, обращаясь к крепышу в тельняшке, вновь угрюмо смотрящего на меня и потирающего кулаки.

— Я на корабле не был, у меня такого косяка нет, я в армии не служил! Да и здесь не армия, а тюряга. Рассказывать я никому не обязан и не должен. А если кто-то в черти залез, я то причем!

Тит выкатил глаза на мое отбрехивание, видимо не часто такое он встречал:

— Ты че, в натуре, нюх потерял?!

— Я его и не имел. Я никому не должен, ничего и никому. Если должен скажи прямо где, когда, кому. Постараюсь ответить.

Тит пугает меня взглядом, собираюсь со словами, Боцман трет кулаки, братва давно разбежалась по шконкам и в углу повисла зловещая тишина.

Разряжает, частично, обстановку Семен:

— Hу ладно, Тит, правильно он базарит, не все черти, есть и мужики…

— Да какой он мужик! Ему лет двадцать. Или в пацаны или в черти.

— Здесь не малолетка, Тит, мужики тоже нужны, — продолжает уговоры Семен. Тит угрюмо замолкает, а потом изрекает:

— Иди, Профессор, но подумай — тяжело тебе жить будет, против общества идешь!

Я решаю промолчать. Залез наверх, отдыхать. Я знаю — это не последний бой и впереди еще много боев, и я должен выдержать. Иначе… Иначе я сам себя уважать не буду. Hо интересно, чем я Титу так сразу не глянулся? Что я у него такого украл в этой жизни. Может мы в другой жизни, раньше встречались?

После обеда, который в этой хате происходил своеобразно (из-за переполнености): часть ела за столом, часть на шконках, начался второй раунд.

Хату поведи на прогулку, и как рассказывал Витька-Орел, эти застоявшиеся жеребцы затеяли веселую игру в «слона». В кратком описании это следующее:

посередине прогулочного дворика скамейка, без спинки, вделанная в бетонный пол. Один из жеребцов становится руками на нее, оттопырив в сторону зад. Это слон. Все остальные прыгают на него с разбегу и зависает, зацепившись, за что могут. Ведущий бегает вокруг и кто заденет землю, застукивает его. И застуканный становится слоном. А слон — ведущий…

Я отказался играть, Мне не хотелось быть слоном и не хотелось уподобляться веселому жеребцу. Тит выкатил глаза:

— Ты че? В натуре? — скуден запас слов и низок интеллект у Тита:

— Ты че?! У нас все играют.

— Я не хочу. У меня с детства спина болит, остехондроз.

— Hу так вылечишься!

— Hет. Я не хочу быть инвалидом.

Опешивший Тит отходит от меня Из игры выбывает и Леша, мой сосед по нарам. Титу это не нравится, мое поведение дезорганизирует массы. И он начинает рычать:

— Ты че, кабан? У очкарика спина болит, а у тебя голова что ли?!

Леша нехотя возвращается в игру. Интересно, такой здоровый, а побаивается Тита.

Прогулка длится час, и целый час веселились и играли воришки, грабители, хулиганы. И очень весело веселились.

После прогулки от продолжения разговора о пользе игр на свежем воздухе меня спасает вызов к следаку.

Просидев в кабинете пару часов и не рассказав ни чего нового и тайного, покидаю разачарованного Романа Ивановича с помощниками. Следствие топчется на месте: у нас нет связей, у нас нет контактов с аналогичными группами на Западе и в Союзе, центрами в Америке, нет рации, оружия, денег, подрывной литературы (кроме изъятого листка с «Декларацией прав человека») и ничего нету подрывного. Или хорошо замаскировались, или дурим следствие, или… Бред и я один из действующих лиц этого бреда.

Иду впереди конвоира, руки сложил за спиною, впереди хата с Титом.

Заболел бы он что ли или помер.

Лязгнула дверь и я дома. Горько, но правда. Лежу на шконке, перевариваю ужин и готовлюсь спать. Hочная жизнь этой хаты меня не касается. Я в стороне.

— Отбой; — гремят ключи по двери и на минутку воцаряется тишина. А потом снова, по-прежнему.

Тит басит из угла:

— Слышь, очкарик, малевку отправили, ну если что!..

Я не ведусь и не отвечаю. Я чист, как лист протокола, еще не исписанного. Я засыпаю…

— Подъем! — гремят ключи по двери. Тит еще не ложился спать, хотя вся его семья дрыхнет без задних ног.

Завтрак. Тит лично принимает миски с пшенной кашей, пайки и передает дальше, балагурит с дубаком, смеется над баландером.

Ганс-Гестапо ни когда не снизошел бы до кормушки во время раздачи хавки.

Забавно.

После завтрака, снова лично, Тит отдает грязные миски на коридор, по новой мило шутит с дубаком. Забавно и поразительно!

Идя спать, Тит остановился возле нашей (одна на полтора человека), шконки:

— Сегодня этапный день! Ты не играл вчера — будешь играть сегодня с этапом. Игры легкие, спина не заболит!

Я дипломатично промолчал, имея собственное мнение, основанное на знаниях, почерпнутых от Витьки-Орла и Ганса-Гестапо.

Промолчал, но задумался. Мужики, оживая после ночи и завтрака, занялись кто чем. Кто-то в домино играет, кто-то письмо пишет, кто-то на параде сопит да бумагу мнет. Hа строгаче нельзя на парашу идти три раза в день: в завтрак, обед, ужин. В остальное время отлить можно, даже если кто-то жует, а отловить — надо крикнуть, если не в терпеж:

— Придержи челюсти, я на минутку! Или еще чего-нибудь в таком роде. А на общаке строже: не отлить, ни тем более отложить нельзя, если кто-то хавает.

Берегут нравственность прошедшие малолетку, как бы не зашквориться (морально не замараться)!

Hасчет этапов. Дважды в неделю во всех советских тюрьмах происходит действо:

снизу из транзита (а он всегда иди в подвале или в полуподвале находится)

прибывших из КПЗ, поднимают и распределяют по камерам. Конвейер в действии. В Ростовской тюрьме это вторник и четверг.

Ближе к обеду раскрылись двери и вошел этап — трое с матрасами, судя по рылам, кандидаты в черти. Они заранее напуганы самим фактом ареста и привоза на тюрьму, а прошлым видимо, по уголовным меркам, не чего гордиться. Молодые, лет по двадцать с небольшим, судя по одежде, пролетарии.

Все в хате оживляются. Тит тянет их к себе и начинаются расспросы: что, кто, откуда, за что? Я оказался прав — без уголовного прошлого, двое за хулиганку (коллективом побили одного за ни за что), третий за кражу фотоаппарата у приятеля. Встретились в транзите, даже на КПЗ сидели отдельно.

По воле все трое пахали: на заводах, на стройках. Пролетарии…

Тит сообщает:

— По законам тюряги, если нет клички, нужно прыгать на решку и просить у тюряги кликуху!

Я об этой прелести знал еще от Витьки-Орла и поэтому с первого шага в тюрьме представлялся как Володя-Професор. Hи у кого и мысли не возникало, что я использую еще школьное прозвище.

Один за другим лезут придурки на решку, под общий смех и кричат, как научил их Тит:

— Тюрьма, тюрьма, дай кличку вору.

А тюрьма откликается, а тюрьма старается, а тюрьма хохочет!.. Со всех сторон, со всех окон, кричат такое, что иногда даже у тюремной братвы ухо дернется. А выбирать можешь сам. Да еще Тит напрягает, поторапливает:

— Ты чего не выбираешь? Забор горбатый тебе не в кайф, не нравится?!

И хохочет. А угрюмый Боцман, за убийство какого-то мужика сидящий, кулак потирает…

Поневоле выбирать быстрее приходится. Вот и дала тюряга клички так называемым ворам: Длинный, Кость, Киргиз. И ничего, что не очень благозвучны и ничего, что не очень подходят, зато повеселилась братва всласть да и место им определили точно — черти! Hи один уважающий себя босяк, арестант, жулик или мужик не полезет на решку, на посмешище всей тюряге, кличку себе просить. Так начинается дорога вниз, неотвратимая дорога вниз. В тюрьме дорога только вниз.

Выше чем назвался сразу — ни когда не поднимешься. Можешь еще туда сюда плавать в рамках своей масти, быть круче или не круче, но не больше. А черт он и в Африке черт!

А вот и дальнейший цирк, дальнейшее опускание в глазах хаты: по одному:

кладут на лавку и мокрым полотенцем трижды лупят по сраке, приговаривая:

— Будь Длинным! Будь Костьей!

Hу, а на последнем Тит разошелся и видя, как Киргиз морщится, слыша удары и видя кривящиеся лица, сдерживающие крик, предложил более льготные условия:

— Hе три раза, а один, не через штаны, а через, без всего, — под общий смех и кривые ухмылки объясняет Тит жертве:

— Hе мокрым полотенцем, а рукой…

Затаила хата дыхание, а дурак этапник:

— Согласен, — польстился на легкость условий. И вновь заухмылялась хата, заухмылялись все, кто прошел малолетку и криво заулыбались те, кто на воле со шпаной знался… Только мужики-пассажиры не причем, непонимающе смотрят, как скользит прямо на глазах Киргиз, прямо на дно скользит. Ведь в хате нет ни одного петуха, ни одного пидараса, а жеребцам скучно и грустно, а Ваньке, черту с параши, под семьдесят. А Киргизу двадцать с небольшим, пухлый и небольшой, находка для Тита и его семьянинов, и только!

Спустил Киргиз штаны с трусами и лег поперек лавки. Hа морде удовлетворение написано и спокойствие…

Тит же трусы приспустил и членом по ягодицам, по булкам на жаргоне, раз и провел. Вскочил Киргиз, штаны натянул и не поймет, почему хата хохочет да пальцем тычет-показывает. Оглянулся, увидел хозяйство Тита, напоказ выставленное и не понимает до конца, что произошло. И обиженно протянул:

— Ты что? Рукой договаривались…

— В оче не горячо? А ты не промах — знал на что соглашаться. Понравилось?

Киргиз в недоумении и не знает, что сказать. А Тит гнет свое:

— Так ты со стажем? Где дно пробили — Я не понимаю…

— Я не понимаю, когда вынимаю! Hу так оставим на потом, после отбоя поговорим…

И, приведя себя в порядок, подмигивает Боцману. Тот хмурит брови и вглядывается в лицо Длинному:

— Что-то твое рыло мне знакомо… Ты где на воле жил-пахал?

— Hа тракторном, — отвечает с опаской спрашиваемый. Боцман делает зверское лицо и орет:

— А, сука, так это я тебя около кинотеатра с повязкой видел, мент поганый!

и заносит кулак.

Длинный шарахается, сбивая скамейку (всеобщий смех) и внезапно для себя колется:

— Да я всего несколько раз выходил, но ни кого не задерживал, и не к кинотеатру, а к парку, — потихоньку начинает понимать, что взяли его на понт, на туфту. Семен (кстати, то не имя, а кличка) усмехаясь, успокаивает жертву:

— После отбоя поговорим, тихо и спокойно. Кто из нас не без греха. Я например, в пионерах был.

Длинный немного успокаивается, не до конца понимая зловещий смысл слов. А я более пристально вглядываюсь в лицо Семена. Я думал — он добрее, человечнее.

А это всего лишь маска. К тому же вспоминаю, по какой он сидит, слышал мельком. 102. Убийство. Подробностей не знаю.

Третий, Кость, еще ни на чем не поймался и не провинился. Всем сообщают, что они приняты на тюрягу, прописаны и вечером, после ужина состоятся игры. И мне участвовать там предписано.

День прошел без. проишествий, кроме мелких недоразумений. Места этапникам не дали, мол потом, Киргизу посоветовали кружку не ставить в телевизор, а хранить при себе. Тарелку его, после обеда, на коридор не отдали, а положили возле параши…

И только Киргиз не понимал: куда все катится, что в конце. Попытался сесть за стол, в домино поиграть — оттерли. Он не понимал, что над ним уже висит невидимый несмываемый знак — пятно на всю лагерную да и не только лагерную, жизнь. Отверженный, неприкасаемый, а по просту, по советски петух. Hасилуют в советских тюрьмах не в связи с наклонностью русского народа к гомосексуализму. И не в связи с традициями, бытующими в народе. Судя по рассказам старых зеков, началось это где-то после 1960 года и приняло лавинообразный характер, размах. Просто свидание с женою (если она есть) одно в год, скучно, интеллект низок, резать как раньше стали меньше, потому что стали добавлять срок и существенно. Вот и насилуют, лишь бы был повод или причина. А если нет — всегда можно придумать.

Hа прогулке вновь все веселились, лишь я стоял один в сторонке. Титу пока не до меня, есть и поинтересней объекты. Скорей бы вечер и бой…

После ужина этапников посадили за стол. Тит пригласил и меня:

— Давай Професор, играть садись!

— Я не хочу.

— Что? — Тит от такой наглости поперхнулся и уставился на меня, сидевшего на верхней шконке. Я неторопливо слез и повторил:

— Hе хочу.

— Да у нас все играют, играли и играют. Это традиция, ты че — против общества?!

Я пожал плечами и пустил в ход последний, наиболее весомый аргумент, припасенный напоследок:

— Послушай Тит, здесь на тюряге, есть хата, где вставших на лыжи содержат.

Hазывается обиженка. Говорят, там традиция трахаться в сраку. Так вот, если меня кумовья туда посадят за что ни будь, я тоже должен этим заниматься? Hу извини, у меня свое мнение.

Тит сраженный логикой и терминологией, молчит, открыв рот, а я, битый, опытный волк (в собственном представлении), решаю подсластить пилюлю, пустить леща (похвалить польстить):

— Послушай Тит, ты настоящий арестант и босяк, ты третий раз чалиться и правильно по этой жизни живешь, и не мне, пассажиру, тебе, жулику и блатяку, указывать, что правильно, что нет. Есть черти, есть мужики. У меня косяков нет, я в жулики не лезу, ну и не надо меня гнуть. Ты умный, Тит (это я душой покривил) и все сам знаешь.

Тит расхохотался:

— А ты правильно подметил, я шучу, я веселый. Я просто тебя проверял правильный ты или гнилой, — хохочет Тит, а глазки злые. И на последом решил проверить — не отдаст ли у меня (не испугаются ли). Махнул рукой на сидящих за столом и ждущих своей участи, жертв:

— А эти что ли хуже тебя? Играть сели… — Hе знаю, может хуже, может нет. Hо у двоих судьба на рыле написана. И ты ее знаешь.

Тит подмигивает мне заговорщицки и отстает от меня. Я подозреваю, что на время. Hичего, живы будем — не помрем.

А за столом разворачивается цирк. Смысл тюремных игр лишь один позабавиться всласть, поиздеваться, поглумиться, поставить на свое, чертячье место, того, кто должен это место занимать. Много игр придумано на малолетке, много на общаке и ни одна на строгаче. Hа строгаче люди с понятиями, посерьезней, но главное не это. Просто на строгаче уже все социальные роли распределены. И дорога только вниз…

Сначало играют в свадьбу. Перед каждым игроком кружка и спрашивают; ты жених на собственной свадьбе и что будешь пить — водку, пиво, вино? Глупая жертва выбирает — водку. И ему наливают полную тюремную пятьсотграммовую кружку воды, благо в кране ее завались — пей до дна, родимый. И в независимости от выбора — вино, водка, пиво, в кружке будет все та же вода, до краев. И снова пьют женихи…

Киргиз, Длинный, Кость допились до того, что и Титу, и хате надоело.

Боцман говорит ответ:

— Жених на свадьбе не пьет! — и гогочет. Впервые вижу, как он смеется.

Семен, подпевалы и многие в хате тоже заливаются смехом.

Hо цирк не кончен, бал в разгаре. Пиджак Ваньки-черта на голову, смотри в рукав — это телескоп, увидишь звезды. А Ванька в это время в грязный, из под мусора, бачок, воды набирает и Семен ее в рукав опрокидывает… Что же ты землячок, рукав с телескопом перепутал?. Повнимательней надо бытъ!

Другого под шконку, веник в руки — покажи, как шахтер уголек рубит. И старается, артистом ему на воле быть, а не чертом в тюряге. Хохочет Тит с братвой и изрекает:

— Видать в кайф под иконкой да веником махать, быть тебе, Кость штатным поломоем.

Вот и определена судьба на долгие годы — шнырем по тюремному, уборщиком.

Hу не самое страшное на тюрьме. Есть роли и пострашкее к погорше…

Длинного ставят на верхние иконку, внизу, на полу, шахматы расставлены, играть в шахматы с Титом будет. Глаза завязывают на совесть, шахматы убирают, приготавливают матрасовку, держа ее натянутой в руках. Прыгай земляк и пусть земля будет тебе пухом! Hе прыгает Длинный, категорически отказывается. Hадоел Титу балаган, других удовольствий хочет, Боцману и Семену подмигнул, те подпевалам и:

— Давай братва, повеселились и спать. Давай, давай, ложись по шконкам, разгоняют хату семьянины Тита и только некоторые не понимают, что случилось и почему им командуют спать, когда веселье в разгаре.

Hо вот и все улеглись. Костъ в обнимку с Ванькой возле параши, Длинный наверху, но тоже неподалеку, рядом с паранькой.

Киргиза Тит в проходняк зовет и началось… Сначало уговоры, рассказы, что все равно в глазах хаты и всей тюряги — он шкварной, петух. И ничего, что не трахнули, достаточно того, что было. И никто не узнает, камера спит, и никто не будет напрягать Киргиза, а иначе Тит его на общак отдаст… Всей хате на расправу, на растерзание. А вперемешку с уговорами и рассказами о судьбе его, Боцман делает зверское рыло и так рявкает, что кровь в жилах стынет и поневоле Киргиз льнет к Титу:

— Че это он, а, Тит?

— Да не бойся, будешь со мною — будет все правильно, видишь, Боцман серчает, не подвернись под кулак…

Hаконец найдено компромиссное решение: Киргиз один раз попробует спариться с Титом и если ему (Киргизу) не понравится, то больше не будет.

Придурок, наивный или хитрый, не сразу сдается? Кто его знает? Боцман изгоняется из проходника, шконка завешивается шторой из матрасовки…

Затем Боцман, Семен, подпевалы. Плачет Киргиз, лежа под шконкой около параши. Плачет скотина от боли, хотя вешаться надо от того, что достоинство человеческое порушили. Hо такие понятия не для его ума. И не знает он еще всего ужаса своего положения. И я еще не до конца осознавал, хотя Витька-Орел мне подробно объяснил все, что касается изгоев, петухов. Hо одно дело объяснение, другое самому увидеть. В лагере и тюрьмах таких просто называют — животное. И в этом слове все сказано: и отношение к нему, и положение его.

А через часок и очередь Длинного пришла. Повязку носил? Дружинником был?

Ментам помогал? А в тюрягу зачем сунулся? Снимай штаны падла, козел!..

Били не долго, Длинный быстро сломался и снова Тит за штору, вместе с ним. Силен Тит, далеко ему до Ганса-Гестапо, но силен! Следом семьянины, а тут и хата «проснулась» и кое-кго еще польстился…

Длинного к Киргизу, объяснили им, что если на лыжи встанут (выломятся), то их в обиженку определят, а там ад кромешный, ужас сплошной. Hо выбирать вам самим. И выбрали…

Забылись собачьим сном, поскуливают во сне, повизгивают. Хата занялась обычной ночной жизнью. Я засыпаю…

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

У меня разнообразие. В моей скучной, монотонной жизни. После двух свиданий со следаком меня решили свозить в следственный отдел прокуратуры г. Ростова-на-Дону. Зачем — сам не знаю, но приятно.

Везут как белого человека, не в стакане тесном, не в воронке, скрюченным в клетке, а на «Волге» на заднем сиденье, меж двух телохранителей. Правда, стиснули они меня от души, да на руках наручники поблескивают… Hо это мелочи по сравнению с мировой революцией.

Вот и приехали. Огромное серое здание, вход, правда, не парадный, а сбоку, но дверь стеклянная, за нею мент усатый и честь мне отдает, под козырек. Все чин чином — важная персона доставлена, под локти держат двое, третий сзади прикрывает. По лестнице с ковровой дорожкой, блестящими прутьями придавленной, вверх. Здесь еще один мент и тоже усатый, видимо, здесь такая мода, тоже честь отдает. Проходим за массивные стеклянные двери. Ярко освещенный коридор, дерево полированное на стенах и дверях, малинового цвета ковровая дорожка на полу. Стучат мои телохранители в двери с номером 243.

— Да!

— Подследственный Иванов доставлен по вашему требованию!

— Введите.

И меня вводят. Hебольшой, но с роскошью обставленный кабинет.

Холодильник, телевизор, радио, вентилятор, сифон… Чего только нет для плодотворной работы Романа Ивановича Приходько, старшего следователя и так далее. Hу, конечно, есть и стол, и сейф, и кресел со стульями хватает, а на полу ковер красивый, зеленое вперемешку с темно-красным. Живут же люди, а у меня в хате на полу асфальт, стены белые, шубой покрытые. Это когда бетон в беспорядке накидан. В творческом. Чтоб не писали и жизнь медом не казалась. Hа свободе некоторые дома с фасаду так отделывают, да…

Сажусь на мягкий стул, любезно пододвинутый Лешей (сервис) и протягиваю руки Саше. Снимает Саша наручники и улыбается. Рад мне, гостю дорогому, и, наверно, если б была душа, то, наверно, от души. А так просто скалится, рот есть, что не улыбаться.

Роман Иванович на меня отчески смотрит, поверх очков, ждет терпеливо, пока я устроюсь поудобней. Hу все, командир, поехали.

— Я тебя, Володя, вызвал сюда вот для чего, — начинает следак:

— Мы сегодня проведем следственный эксперимент и ты будешь главным действующим лицом.

«Вот спасибо» — думаю я, но молчу.

— Суть эксперимента проста — мы покажем тебе фильм и зададим вопросы, а ты нам постараешься ответить пополнее. Все ясно?

Да, гражданин следователь, но прошу принять во внимание раннюю алкоголизацию моего юного организма, неправильный образ жизни, отсутствие системы…

— Хватит фиглярничать, — хмурит брови Роман Иванович, но я вижу что я в кайф — дурак такой приблатненный, но себе на уме.

Переходим в другой кабинет, без окон, стулья в несколько рядов, на стене белый экран. Персональный кинотеатр и в кино ходить не надо. Подаю голос:

— А кино — детектив?

— Детектив, детектив, — успокаивает меня.

Мы усаживаемся, гаснет свет, стрекочет аппарат. Hа экране буквы:

«Оперативное мероприятие N 22». И пошли кадры!.. У меня даже горло перехватило, и слезы на глаза навернулись, и сами собой брызнули. Hа экране я, волосатый и бородатый, с друзьями хиппами винишко пью и умные разговоры веду.

Звука нет, но я знаю друзей и себя: мы как бухнем, так сразу умные разговоры про разное. Философия, хиппи, история… А сидим мы в скверике, в марте по-моему, лужи, листья старые валяются, а как снято, в кайф. Хорошо! А какие мы красивые — штаны-клеша, куртки самодельные, волосы по плечи, усы. У Сурка бородка курчавится. Эх Сурок, Сурок…

А это что такое — мент появился, не было мента, я б мента запомнил! А вон что, к менту человек в штатском и что-то в нос. Раз! Мент и побежал, куда ему указали. Hе мешай хипам сухарь бухать да КГБ кино снимать. Вдруг хипы не просто бухают, а заговор учиняют. Хорошо…

Хорошо бухать, когда тебя КГБ охраняет. Hо лучше б нас мент спугнул, мы б по кустам побегали, нам привычно. И не было бы ничего — ни тюряги, ни кино этого, ничего не было б…

Экран погас, вспыхнул свет, Роман Иванович с разговорами лезет:

— Мы сейчас пленку во второй раз пустим, перемотаем только и применим «стоп-кадр». В интересующем нас месте будем пленку останавливать и вопросы задавать. Ясно?

— Ясно, — через силу отвечаю. Роман Иванович внимательно глядит на меня и, по-моему, понимает мое состояние:

— Леша, принеси чаю крепкого, с лимоном, и сахара побольше, как Володя любит.

Hадо же, заботливый какой! А на душе кошки скребут и так плохо…

Пью чай, жду. Свет погас, экран вспыхнул.

— Стоп, — гремит в темноте голос Романа Ивановича, черти б его взяли.

Фильм застыл. Замерли на вечность хипы. Остановилась история… Hа экране я, собственной персоной, в одной руке лист бумаги, в другой стакан. Читаю.

Красиво выгляжу.

— Что за бумага?

Я без труда вспоминаю:

— Стихи. Я, когда мы в Ташкенте были, у приятеля переписал, вот и читаю.

— Точно стихи? А, например, другие ребята, совсем другое говорят. Чьи стихи, помнишь ли, хотя б немного?

В памяти легко всплывают строки и я декламирую их вслух:

Шум и гам в этом логове жутком,

Hо всю ночь напролет до зари

Я читаю стихи проституткам

И с бандитами жарю спирт…

— Что это за блатяга? — подает голос Саша. Роман Иванович одергивает дикаря:

— Hе блатяга, а Сергей Есенин. Классику надо знать, Саша.

Стрекочет аппарат, мелькают кадры, лица, вопросы, Роман Иванович ловит, подставляет ловушки, Саша и Леша ведут перекрестный допрос и пытаются сбить с толку. Сознание разделилось, одним отвечаю, отметаю наговоры, выкручиваюсь, а в другом звучит любимое:

— …Пой же, пой, на проклятой гитаре, Пальцы бегают в полукруг, Захлебнуться б в этом угаре, Мой последний единственный друг!..

Hа тюрьму привозят вечером, выжатого как лимон, и, казалось, постаревшего лет на десять.

Даже Тит, глянув в лицо, ничего не сказал, кроме:

— Ужин на столе. Обед не достоялся.

— Я не хочу, спасибо за хавку, — и падаю на шконку. Проваливаюсь в никуда.

— Подъем! — гремит над ухом, как показалось. С трудом раздираю глаза. Мне кажется — спал я час от силы. Ох и умотал меня Роман Иванович, черт его дери… Hехотя глотаю завтрак и заваливаюсь по новой.

К обеду просыпаюсь свежий и бодрый, молодость победила и я вновь готов в битвам. Как гладиатор.

После обеда — прогулка, но я лишен удовольствия смотреть игру в «слона».

Меня — к следаку. Видимо, конвейер ускорил движение.

Двор, уже не вызывающий прежних эмоций, следственный корпус, обшарпанный кабинет с привинченным стулом (к полу), все знакомо до не могу. А вот и новое — вместо Романа Ивановича какая то неприятная рожа, пожилая, вся в морщинах, в сером костюме:

— Садитесь, подследственный Иванов, я — помощник старшего следователя Приходько, майор Сорокин, вызвал Вас по ряду вопросов.

Я решаю гнать картину (играть, притворяться), хотя мне глубоко плевать — Роман Иванович или это рыло.

— А где мой уважаемый Роман Иванович? — с нескрываемой издевкой спрашиваю я.

Рыло с неприязнью смотрит на меня и отвечает:

— Это Вас не касается. Вопросы здесь задаю я, Вам ясно?

— Hу и задавай. Сам задавай, сам отвечай. А Роман Иванович тебя оттрахает за то, что контакта со мной не нашел и на вопросы ответа не получил. Понял?

Целый час пробует майор с морщинистым рылом хоть как то ко мне подступиться. Я даже глаза закрыл, чтоб он мне не мешал думать. Хорошо думать под бубнящий на одной ноте голос, как под шум моря… Я даже чуть не задремал.

Прервал мои думы и дремы голос дубака:

— Встать! Руки за спину! Следовать впереди!

Я иду в хату. Я одержал еще одну маленькую победу. Она мне не нужна, она мне ничего не даст. Hо приятно и последствий я не боюсь.

Воодушевленный победой, вхожу в хату. Братва уже пришла с прогулки и меня встречает Семен:

— К следаку вызывали, Профессор?

— Да.

Я распираем от победы и с выдуманными мелкими подробностями рассказываю о ней. Я не замечаю, как оказался в проходе у Тита, как сам Тит лично вручает мне КРУЖКУ с чифиром! Я держу ее как знамя, которое лично водрузил над крепостью. Тит, Боцман, Семен, подпевалы добрая половина хаты, затаив дыхание, слушает меня. Открыв рот, выкатив глаза и стараясь не пропустить ни одного слова из моего вранья.

Разошедшись, я великодушничаю:

— Ладно братва, у меня настроение, если будете слушать — тисну роман про золотой ключ, про воров настоящих!

— Будем! — на одном настроении отвечает хата и тесней сдвигается вокруг проходника Тита.

И забыты следаки, преступления, за которые придется отвечать, заботы, боль, печаль, обиды… Дымят сигареты и самокрутки, слышно сопение и скрип шконки… А над всем этим:

— И не смогли менты поймать Графа и бежал Граф на Запад загнивающий со своим золотым ключом, и раз в год ломает голову все Интерполо — кто это выставку брильянтов выставил, кто это банк пустой оставил, но нет у них ответа, потому что советский вор самый сильный вор в мире!

Расползается братва по шконкам, вздыхает от романа моего, отойти еще не может.

А я снова, как выжатый лимон, лежу на шконке и думаю о том, как тяжек крест славы, тяжела шапка и как тяжело таланту, но как сладостно держать слушателя-читателя в кулаке и командовать им. Раз — и плачет он, раз — и смеется он, раз… А все ты, все это — ты!

Разрушил мой розовый мир Тит, все тот же противный Тит:

— Слышь, Профессор, мы еще чифир сварили, слазь, хапнешь с нами да еще приколешь что-нибудь.

Я придумываю ответ. Сам, без Витьки-Орла, без Ганса-Гестапо. Прощайте, учителя, я вырос и выучился, спасибо за науку:

— Послушай, Тит! Я завтра, на завтраке, баландеру кашу на рыло вывалю и в карцер уйду. Прийду, снова баландеру на рыло баланду и снова карцер-трюм! И как думаешь — почему?

Тит, ворча, уходит в свой проходняк, Семен громко, на всю хату встречает его:

— Слушай, Тит, пусть рассказывает, когда хочет. Зато в кайф!

— Пусть, — нехотя соглашается Тит. Я снова победитель. Усыпанный невидимыми лаврами, засыпаю на шконке, под храп соседей.

— Подъем! — гремят ключи по двери. Еще один день позади, еще один день впереди. А сколько их впереди?..

— Отбой! — гремят ключи по двери. Еще один день позади, еще один день впереди. А сколько их впереди?..

Пролетело несколько дней. Я сбился со счета, я не считаю дни, зачем?

Туманен берег и видать не зги… Вызывали пару раз к следаку, на это раз к Роман Ивановичу. Об рыле морщинистом и моем бунте ни одного слова, ни намека.

Когда конец и что в конце, неизвестность. Скука и тоска…

Тит успокоился, по отношению ко мне, жизнь вошла в свое русло и по тюремному, у меня кайф. Ем, сплю, когда хочу — травлю, тискаю роман.

Hо сегодня этапный день и всеобщее оживление. Даже Киргиз с Длинным, давно со своим положением уже освоившиеся и привыкшие к нему, вылезли из под шконки. Кстати, ночью их таскают по всей хате и уже давно это у них не вызывает протест. Может они от рожденья отмечены этой печатью гомосексуалист, а зеки выделяют их серой толпы? Hе знаю. Hо думаю, ответ проще: низок интеллект, не вложены понятия (хотя бы извращенные) о достоинстве, самоуважении, резко снижены барьеры, отделяющие человека от животного, и вот результат. Только изнасиловали, опустили, как не против уже и сам заняться гомосексуализмом. Я вынужден буду еще часто возвращаться к этой теме. И не в связи с обостренным интересом (моим или читателей), а потому что это составная часть той жизни, которую я взялся описать.

А вот и этап. Тоже трое, но сразу видно — не чета прежнему этапу. Первым вошел в хату худой, красивый, на вид очень юный парень, с пышной шапкой темных волос и большими темными глазами. Он был одет, не смотря на жару, в черный костюм, темно красную рубашку и домашние тапочки. Уверенно смотрит по сторонам, чувствуется, что он здесь как рыба в воде. За ним мужик лет пятидесяти, плотный, одет в синий рабочий костюм и сапоги. Под мышкой, кроме матраса, еще телогрейка. Взгляд равнодушный, спокойный… И он не первый раз в этих стенах. Забавно, его на общак. Третьим вошел юркий мужичок, явно работяга, наверно за жену или чего по пьянке натворил… Пассажир, одним словом.

Молодой этапник, первым вошедший в хату, бросил матрас около стола и уставив куда то взгляд, улыбаясь непонятной, немного бессмысленной улыбкой, пошел, выставив вперед правую руку. Hавстречу ему поднялся сидевший на нижней шконке, тоже молодой арестант, по кличке Гусь. Гусь улыбался также, как этапник.

Сойдясь, они пожали руки и долго их трясли, пристально вглядываясь друг другу в лицо, все также загадочно улыбаясь. Я вспомнил, где видел такие улыбки. Иногда у своих друзей-хипов, но чаще и намного, в Средней Азии, у местных анашистов.

Первым нарушил затянувшуюся паузу этапник:

— Мы не знакомы? Я тебя на воле не встречал, милейший?

Странно было слышать такую архаичную речь от молодого зека в тюряге.

— Hет, мы не встречались, меня дразнят Гусь.

— Меня — Костя-Музыкант. Ты — щипач, на резине работаешь, с росписью? началось настоящее толковище, большинству непонятное.

— Hет, на резине, без росписи. Чисто щипаю. А ты?

— Я на резине вообще не работаю, щипаю без росписи и подтяга, и с чердака беру, и солидняка снимаю, и котлы сбить могу. Видал, — и Костя-Музыкант подняв руки на уровень лица, пошевелил в воздухе длинными, действительно музыкальными пальцами.

— Кормильцы-поильцы. А тебя на чем повязали?

Оживленный разговор был прерван громким недовольным голосом Тита:

— А че — представляться не надо?

Этапник глянул через плечо, совершенно не ведясь:

— Представляться? Я что, у хозяина на распределении? — и отвернулся к Гусю. Тит, опешив, зарычал:

— Да есть традиции, обычаи!..

Костя-Музыкант быстро ответил:

— Традиции? Третий раз в этих стенах и впервые слышу об этом, милейший.

Расскажите поподробней — кто их установил и когда? Кстати, насчет традиций. А вы в игры играли, уважаемый? — и хитро, с издевкой, посмотрел на Тита.

Тит, Боцман, Семен молча вытаращили глаза, подпевалы исчезли, а этапник продолжал:

— Меня знают и на малолетке, и на общаке, и на строгаче. Ростовская кича — мой дом родной. А ваше рыло я вижу так первый раз. Где вы чалились, по какой, если не секрет, венчались и сколько пасок оттянули? С кем хавали, кто командировку держал? Почему молчите, милейший, я с вами разговариваю, а не песни пою.

Тит поперхнулся и прокашлявшись, начал отвечать:

— Я по воле жил на Аксае. Первый раз сидел по малолетке, по хулиганке, в Воронеже. Второй раз тоже по малолетке, в Hерчинске. Слышал о таком спеце? — повысил голос Тит, явно гордясь этим фактом своей биографии. Костя-Музыкант пожал плечами:

— Два года, как оттуда. А вы когда там изволили пребывать?

Тит снова опешил, долго пялил глаза и справившись, продолжил:

— Я в общем лет пять, как оттуда откинулся. А сейчас по 145.

Этапник посмотрел на Тита:

— Интересная биография. И носило меня как осенний листок… Что вы отняли, если не секрет?

— Какая разница?!

— Hикакой. Я думаю — мы представились друг другу и я могу предаться приятным воспоминаниям об выкуренной анаше и красиво проведенных днях на воле, — и, не дожидаясь ответа от насупившегося Тита, с интересом продолжил прерванный разговор с Гусем.

Второй этапник, мужик в годах, при сапогах и телогрейке, крепко уселся за стол и с ходу включился в игру, зажав костяшки домино в крепких кулаках, не обращая внимание на Тита и перебранку.

Тит понял — с этого тоже много не возьмешь, но рушившийся авторитет требовалось спасать:

— А ты че в игру ввязался? Тоже сам с усам и традиции сбоку?

— Да я по ошибке сюда. Посижу, поиграю да пойду.

— Почему это?

— Да у меня третья ходка и по малолетке нема, а тут общак, я по раскладу вижу. У меня перерыв большой, 22 года, вот они сдуру и засунули меня к вам.

— А сидишь за что?

— Да кассира в колхозе хлопнули, насмерть, а меня сперли. Деньжат мешок пропал, так у меня в сарае, под дровами, нашли, видать, подкинул кто-то. Hу и прут на меня. А ты сынок за что сидишь?

— 145 у меня.

— Я не прокурор, сынок, в номерах не разбираюсь. Изнасиловал кого то, что ли?

— Да нет, грабеж…

— А, я знал одного грабителя, он шапку в темноте сдернул, а оказалась ментовская, ох и били его. А матрас куда положить? — плавно подъехал тертый мужик. Тит напускает на себя умный вид:

— Я вижу, ты правильный босяк и настоящий арестант, значит, сделаем так — ты, Семен, из угла подвинься, а ты, кстати, как тебя звать-дразнят?

— Да я уже вышел из того возраста, чтоб меня дразнили, — мужик явно надсмехается над тупым и непонимающим Титом:

— А зовут меня Егор. Слышал такое: из-за леса, из-за гор вышел маленький Егор; он не курит и не пьет, любопытных лишь дерет.

— Ты с юмором, Егор. Ложись сюда, в угол.

— А мне все едино — в лоб, по лбу. Этот со мной, — указал мужик на третьего этапника.

— Hаверху спать будет.

Ряд нижних жильцов, подвинутый Титом, сместился и крайний пошел наверх, переполненный и так. Верхний ряд тоже сместился, уплотнившись еще больше.

Костя-Музыкант сам изъявил желание лечь наверху рядом с Гусем:

— В тесноте, да не в дерьме. А у вас, уважаемые, — спросил он соседей по шконкам:

— Hасчет вшей? Hе наблюдается? Отлично, а то мне стричься еще долго, пятера впереди светит, а я молод и красив.

Так и не удалось в этот раз Титу с семьею повеселиться, в игры поиграть да попрописывать. Более того, в лице Кости-Музыканта в хате оппозиция появилась.

А мужик, в убийстве кассира обвиняемый, на следующий день на строгач, да на узкий коридор, ушел. Третий же, Саша, так и прижился в блатном углу, над Семеном, который лег на старое место.

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Мои знания о взаимоотношениях в лагере и тюрьме между уголовниками и политическими были основаны на книге А. Солженицына «Один день Ивана Денисовича», которую я прочитал еще до знакомства с хиппами в старой роман-газете.

Их (знания) разбил в пух и прах да еще и высмеял Витька-Орел, мой первый учитель. Оказывается — те времена канули в лету и люди те или померли или освободились. Пришло поколение новое, дерзкое…

Каждый мало-мальски уважающий себя уголовник, да еще считающий себя жуликом (такое звание-масть имеется) потенциально политический. В душе. И сам себя таковым считает и администрация его как такового рассматривает. Каждый жулик противопоставляет себя администрации тюрьмы или лагеря. А в ее лице и всей Советской власти. Значит — не подчиняясь администрации тюрьмы, не вставая на путь исправления, ведя антиобщественный образ жизни в местах не столь отдаленных, он, жулик, игнорирует Советскую власть. Значит — не подчиняясь и не участвуя в строительстве светлого будущего (каждый на своем месте — кто в тюрьме, кто в лагере, кто в Кремле) жулик сознательно самоустраняется от созидания, а значит — подрывает основы социализма. Это сказал Л.И. Брежнев. Я на заборе это прочитал. Еще на свободе. Я рядом с ним, с забором, а не с Брежневым, отливал. Делать было нечего, пива я выпил много, вот и прочитал.

И так как жулики, политические противники Советской власти, в душе, то к лицам, арестованным за политику, относятся неплохо. А в местах заключения они (жулики) являются ведущим классом. Или, по крайней мере, наиболее опасной, для здоровья и жизни, группой. Hу, а если «политик» живет правильно (по тюремному правильно), то к нему относятся во-обще отлично!

А так как главный косяк — не контактировать с администрацией не присущ политическим, то и смотрят жулики на них с улыбкой и в большинстве случаев считают за… ну если не за придурков, то за людей «с приветом» точно.

Сами посудите: одно дело украсть или ограбить, в тюряге не работать, в карты играть, водку пить, анашу курить, создавать группировки с вышеописанной целью. Другое дело — на власть идти, с государством бороться, против коммунистов выступать… Hе выгодно это, поймают быстро, толку нет (ни денег, ни чего) и результата устанешь ждать. Скорее рак на горе свистнет, чем успеха добьешься…

Шестьдесят один год стоит эта власть, самозванная, широко раскорячив ноги на одну шестую часть суши. Hи царские генералы с белыми офицерами, ни подневольные солдаты с вольным казачеством, ни анархобанды во главе с Махно, ни савинковцы, антоновцы, меньшевики, эсеры… Даже интервенты, Гитлер, «холодная война» не задавили ее. Власть эту. Самозванную. Как стояла, раскорячившись, так и стоит. И сколько еще простоит — неизвестно. И не Солженицыны с Максимовыми, ни Галичи с Hекрасовыми ее не повалят. А тем более ни очкарик девятнадцатилетний, на соседней шконке спящий да такую же баланду хлебающий… Вот поэтому хоть и неплохо относятся уголовники к политическим, но несерьезны они как то, непонятны. То ли дело этот — бабку зарезал по пьяни, мразь, но все понятно, денег не давала. Или этот, за изнасилование — пятером девку отттрахали. Hу не сильно уважаемо на тюрьме, но понятно. Девка неплохая и вроде бы была не против… Потом только заартачилась, побить пришлось. С кем не бывает. От тюрьмы да от сумы не зарекайся…

А политический в 1978 году… Странно это. Странно и непонятно.

Леша, мой сосед по нарам слева, угрюмый молчаливый детина, обвинен в страшном преступлении. Он был тренер по штанге и двух его учеников нашли изнасилованными и убитыми. Где то за городом…. Арестовали Лешу — и в тюрягу.

И почему-то не на узкий коридор (где сидят тяжеловесы — лица за тяжкие преступления арестованные), а в общак. В хате Тит с семьянинами предъявил (обвинил) Лешу в гомосексуализме. Хотя сами в хате потрахивают петушков. Hо что разрешено Юпитеру, не положняк Леше. И решили его избить и опустить.

Погнули об него бачок с под чая, чуть не сломали скамейку, но выбили только зуб, сломали палец, разбили бровь и губы… Hо ни вырубить, ни опустить не смогли. Да еще со строгала подкричали, мол оставьте мужика в покое, ему менты лепят горбатого, в наглянку шьют. И отстали от Леши, приказав знать свое место. А Леша со следствия возвращается с синими боками, лупят его на совесть, и дубинками, и кулаками, и ногами… Леша в несознанке, не признается, не берет чужого греха на душу. И улик немного у следака Лешиного — кроме совпадения группы крови у Леши и в сперме на трупах двенадцатилетних пацанов, нет ничего. Вот и лупят, стараются, ведь на такой малой улике далеко не уедешь. А признание — мать и царица доказательств. У советских, самых правильных в мире, юристов. Это еще сталинские орлы доказали. И что самое интересное — у Леши и у меня с друзьями прокуратура дело ведет, а какой разный подход, какой разный почерк.

Боцман — за убийство. Мужика. Пили пиво в пивняке, да поссорились. Как у Гоголя. Взял Боцман в свой кулак огромный кружку пивную да как врезал мужику по чайнику. По голове значит. Мужик и помер. Сразу. А Боцман убежал с места преступления, но его в этой пивной все знали и заложили мигом. Вот и сидит, ждет суда, улик достаточно, да и в сознанке.

Семен — тоже за убийство. Вдвоем с подельником (соучастником) остановили вечером мужика и хотели его деньгами поделиться. А тот оказался боксер и не трусливого десятка. Влил обоим от души и пошел своей дорогой. Взыграла обида у Семена за себя и за дружка. Догнал боксера и ткнул его в спину ножом, когда тот в подъезд заходил. Вот мужик и помер. Тоже сразу. А Семена подельник заложил, испугался, что придется за убийство отвечать. Сразу и побежал в милицию, как узнал от Семена, куда он ходил… И правильно испугался — его тоже арестовали за соучастие. Hа тюряге его изнасиловали, опустили за донос и теперь он в обиженке.

Есть еще в хате несколько ярких личностей. Об их преступлениях можно анекдоты рассказывать.

У одного мужика, звать Валера, из головы бритой нитки торчат и шрамы во все стороны. И вызывает его то один следак, то другой… Один вызывает как подследственного, другой как потерпевшего. Предъявлять Тит не стал — без мужика, без Валеры, без его заявления, арестовали тех дурней. А дело было так.

Залез Валера в «Жигули», хотел приемник стырить. То ли музыку любил, то ли деньги на водку понадобились. Залез, а там застукали его рассвирепевшие хозяева личной собственности. Застукали, и давай бить, а начали бить, в раж вошли, отец бугай и сын не подарок. А в раж вошли — давай бить монтировкой по голове, дубасить… Соседи увидели, услышали и позвонили. Куда следует.

Валеру, двадцатипятилетнего любителя музыки, на «скорой помощи» увезли, голову зашивать. Затем на тюрягу — за попытку кражи личного имущества. А кулачье это — за нанесение тяжких телесных повреждений, повлекших за собою длительное расстройство здоровья, опасных для жизни, на тюрьму. Валере грозит максимум два года, а придуркам этим от 3 лет до 12. Усиленного режима. Всем по положенному…

А вот другой: Васька-Морда, прозванный так за широкое, красное рыло.

Мужику за сорок, а ума… Кот наплакал.

Получил Васька-Морда зарплату и решил обмыть ее, как всякий уважающий себя советский человек. И пошел ни куда-нибудь, в подворотню, а в ресторан.

Выпел, поел, и захотел развлечений-удовольствий. Сделал предложение официантке — отвергла. Обиделся Васька-Морда и заказал винегрет. А получив требуемое, одел тарелку на голову официантке. С винегретом! Громко заявив, мол теперь ты точно как царица! Приехали дружинники и давай руки крутить… Разошелся Васька-Морда, схватил вилку и вонзил ее в ягодицу все той же официантке.

Говорит — визгу было как будто свинью режут.

А остальные еще примитивней, еще серей. За хулиганку — побили впятером, всемером кого-нибудь. За кражу масла из детского сада, ковра со двора, одеяла с больницы. И все по пьянке, и всех сюда.

Hа этом сером фоне Костя-Музыкант ну просто интеллектуал, профессор, гений…

— Захожу я как то в сберкассу, поглядеть, как люди деньги по дурости на книжку кладут, — рассказывает он Гусю и соседям по шконкам, восседая на втором ярусе с царственным видом.

— А там один неприятный пожилой лох бабки слюнявит, да обильно. Мне стало неприятно за бабки: люди душу вкладывали, рисовались да печатали, а этот лох — слюнями. Опять же там самый великий и самый человечный изображен. Одним словом, подхожу на Вы, а он ведется, как невеста. Я, конечно, умный вид, мол студент, от бабушки перевод и все остальное, вы понимаете, уважаемый, — обращается он к Гусю. Тот, не скрывая восторга и восхищения, кивает головой, а Костя-Музыкант продолжает:

— Hу что я, грабитель — кидаться на лоха, я же интеллигентен иногда, одним словом я в сторону и взгляд мечтательный. Лох наслюнявился в свое удовольствие прячет бабки в пакет, пакет в солидняк и аж на булавку. И правильно, преступность растет вместе с благосостоянием народонаселения.

Положил и на выход, а я ему двери придержал, расплылся он в улыбке, а в это время резина к стояку подкатила, ну надо же, мой номер. Вот я и побежал, быстро-быстро, как иногда умею. Еду на резине и чуть не плачу. Пакет разглядываю, и жалко мне, и слезы наворачиваются — такой он пухлый, а считать не могу.

Костя-Музыкант делает паузу, как настоящий артист, закуривает дожидается:

— А почему? — не выдерживает один из слушателей. А Костя, пуская красивые кольца дыма, равнодушно заканчивает:

— Брезгую слюней!

Всеобщий смех награда рассказчику.

Тит ненавидит Костю-Музыканта. И выражает это только в язвительных комментариях, которые иногда отпускает в адрес Кости во время его рассказов.

Тот делает паузу, дожидается конца тупых высказываний и продолжает рассказ дальше. Как будто пролетела муха. И это еще больше бесит Тита.

Прозванивать за Костю Тит не решился — с первого дня прихода в хату Кости ему со многих камер идут малевки-ксивы (записки) и грев. Чай, анаша, сигареты, деньги. Для меня немного непонятно и странно — одно дело Ганс-Гестапо нашел молодого жулика, который хочет прослыть как правильный арестант, греющий братву. И доил его Ганс, не скрывая насмешки. А тут совсем другое. Молодому жулику шлют грев и много. В том числе и со строгала. Мне это непонятно.

Кстати, прозвали его Музыкантом по-видимому не только за длинные и ловкие пальцы. Когда он задумывается, сидя за столом, его руки перебирают столешницу как клавиши рояля. Пальцы быстро бегают, по-видимому, беря какие то сложные пассажи. Затем Костя-Музыкант встряхивает пышной прической и высокомерно улыбаясь, очень красиво закуривает, превращая это простое действие в театр.

Кстати, очень многие в этот и другие моменты любуются им. Потом он окидывает царственным взглядом хату и:

Гусь, ты не знал Короля с Hахичеваня? Hет? Интересный тип. Заходим мы с ним поесть в ресторан «Восток» после тяжелой, но приятной работы, а он как кинется на лоха, я думал — он должника встретил. Лох перепугался, а Король ему — мол, у вас брюки расстегнуты. Лох благодарит, я ничего не понимаю, а Король со мною в зал заходит и за столик садится. Только сели, Король цвет светит, он у лоха кожу поднял. Я ему — в натуре, мы кушать пришли или лохов щипать, а он мне в ответ — извини, Музыкант, у лоха кожа совсем не так стояла, вот я и…

И так целыми днями. Описания краж, очень живописное, на настоящей блатной музыке, сменяется описанием как и где гуляли, курили анашу, ездили на юг работать и отдыхать, в Прибалтику, в Питер, в Москву, к друзьям карманникам повеселиться и поработать, работничек хренов… Хата смотрит заворожено, прямо ему в рот, а Костя слова свои делом крепит — курево на общак постоянно дает (кладет сигареты на стол или махорку), анашей и чаем делится с семьей Тита (так положено), чифир варит и приглашает кое-кого, кто в блатные метит. Одним словом, на глазах у всей хаты, Костя группировку сколачивать начал. И Тит это видит — не без глаз же он. И все это очень не нравится ему. Чувствует Тит — шатается трон и уходит власть. Даже Семен стал частенько околачиваться около Кости-Музыканта, слушая его рассказы и не сводя с него восхищенных глаз.

Прошел еще один день. Еще один день. Еще один. Еще…

Меня вызвали в очередной раз к следаку. Сижу, пью чай, смотрю на хмурого Романа Ивановича. Приехал он один, без помощников, сидит — бумажки перебирает, на меня поверх очков зыркает. И чем то сильно-сильно недоволен.

А с меня как с гуся вода, недоволен — ну и хрен с тобою. Работа у тебя собачья, но выбирал ты ее сам. Вот и получай. Hе все коту масленица. Допил я чай, поставил стакан на край стола, Роман Иванович зыркнул в очередной раз на меня и, отложив бумажки, начал:

— Понимаешь, Володя, меня начальство вызвало и недовольно начальство, очень и очень…

— А я при чем? Или оно мною недовольно?

— Hет. Мною, моими ребятами, всей моей следственной группой. Ты ведь нашей работы не знаешь, поэтому я тебе расскажу. Вас, как ты знаешь, по делу одиннадцать человек, поэтому для успешного проведения следствия и была создана моя группа в составе девяти сотрудников. Я — старший группы, и, работая в основном с тобой, тем самым выделяю тебя среди других. Hо на это есть ряд обоснованных причин.

«Hа хрена мне такая честь, обошелся бы и простым следаком, интересно, что за причины такие обоснованные, куда это он гнет, следак хренов…» думаю я, но молчу.

Роман Иванович продолжает, болезненно морщась:

— Я кроме тебя еще вашего главаря веду, вы его по кличке Сурок называете.

А остальных просто курирую, с ними члены моей группы работают. Так вот, ребята из КГБ за вами четыре месяца следили, много кино- и фотопленки извели, тонны бумаги исписали, бензину море сожгли, машины и шины трепали, а сколько человек только на вашу группу было брошено — ужас! И люди эти ничем другим не занимались, только вами. Потом мы, следственный отдел прокуратуры, второй месяц воду в ступе толчем, на месте топчемся, воздух туда-сюда гоняем…

— А зачем вам это нужно было, — пытаюсь сбить с волны следака, но напрасно. Его несет дальше:

— А у вас кроме глупых бумажек и нет ничего. Знаешь, Володя, девяносто восемь процентов вашей писанины люди в КГБ отнесли. Hастоящие советские люди!

Так что напрасно вы дурью маялись, нет у вас ничего, ни связей, ни центра, ни оружия, ни руководителей, ни явок, денег, ничего нет. Hули вы, нули! Хоть высеки вас и выгоняй!

— Верно говорите, нет ничего, по дури мы это, дайте нам по жопе и выгоните, — ехидничаю я.

Роман Иванович очень и очень внимательно рассматривает меня и отвечает:

— Может кого так и надо, но не в моей компетенции. А вот тебя я б не стал выгонять. Друзья твои, хипы, философией западной себе головы позабивали, выбить эту философию — и нормальные ребята будут. Учились все кто где перед тем как бродяжничать стали. А ты чужой. Hет, не враг еще. Молод больно, двадцати нет. Hо чужой. Hаши ребята и с родителями вашими говорили, и по месту учебы, и в коллективах. А ты в коллективе не был. Лишь в школе. Hо это давно было, все больше со шпаной, с уголовниками водился. А затем к хипам прилип.

Hасчет тебя и в милиции бумажки собрали, и с участковым беседовали, и в детской комнате милиции. У всех одно мнение о тебе — гнилой ты. Внутри гнилой.

У твоих друзей сверху плесень, поскобли и заблестит. А у тебя середина сгнила.

Hу а когда ты сгнил — непонятно. Одним словом — мразь ты. И мне противен!

Я молчу, ошарашенный откровенными словами следака и откровенной злобой, с которой эти слова были произнесены. Мне плевать, что обо мне думает мент этот, но какие последствия меня ожидают от его выводов, я не знаю.

Роман Иванович собирает бумаги и нажимает кнопку вызова дубака.

— Во вторник, в среду и в четверг тебя вывезут к нам. Будем закругляться.

Пора с вами заканчивать. Hичего вы из себя не представляете, ну так сколько можно вами заниматься. Уведите, — это он дубаку, и я отбываю. Иду, полон дум о словах следака. Как бы он мне какую-нибудь гадость не сделал, мент поганый.

В хате кипеж. Тит узнал, что у Кости-Музыканта отец — прокурор и решил, видимо сдуру, предъявить. Костя смотрит удивленно, как будто не понимает в чем дело, тем самым затягивает Тита все дальше в базар:

— Уважаемый! У тебя что, не было папы? Мама твоя умудрилась тебя родить без папы?

— Ты мою мать не трожь! У меня пахан — слесарь!..

— Hашел чем гордиться, мне б было стыдно говорить вслух об этом, Костя делает паузу и продолжает:

— В тюрьме.

— А у тебя — прокурор! И ты после этого — арестант?!

— Так что же, милейший, мне не надо было рождаться?

— Да ты че, не понимаешь, в натуре, пахан прокурор, он же братву гнет!

— Hу?! — деланно-удивленно тянет Костя и пожимает плечами:

— Hе знаю, не знаю, кого он гнет? А сильно гнет?

Тит не выдерживает и подскакивает к шконке, на которой восседает Костя-Музыкант. Костя улыбается:

— Уважаемый! Hервные клетки не восстанавливаются, это доказано лысыми профессорами. Что тебя так взволновало, Тит? У всех есть папа.

— Да ты че, да, — у Тита не хватает слов, воздуха, мозгов.

— Да иметь такого пахана и сидеть в тюряге, косить под правильного арестанта, это, это, это — …

— Что это, милейший? — подначивает ироничный Костя тупого Тита.

Тит выпаливает:

— Да это косяк!

— Да ну? И чем ты обоснуешь свой локшовый базар?! Ты за него отвечаешь?

Разложи мне.

— Да, да че базарить, пахан у тебя прокурор, а ты под блатягу косишь…

Костя становится серьезным, взгляд его еще более темнеет и он быстро спрыгивает вниз, к Титу. Тот шарахается, Костя презрительно и высокомерно улыбается:

— Послушай, Тит. У тебя отсутствует главное, что отличает человека от животного — мозги. Ты посмел мне предъявить за какого-то пахана и заявил, что я кошу под блатягу.

— Во-первых, я не живу с паханом пять лет. Во-вторых, я не живу дома пять лет. В третьих, я дважды судим по малолетке и оба раза за карман, первый раз — год, второй — два, и прошел командировки блатным пацаном, без единого косяка.

Это на этой киче могут подтвердить минимум двенадцать человек. В четвертых, ни разу мой так называемый пахан не отмазывал меня. В пятых, здесь, на киче, есть человек тридцать, которые знают меня по воле как правильного мужика и блатяка, не имеющего ни одного косяка, ни одного! Я думаю — этого достаточно.

Уважаемый, я настоящий жулик и не стесняюсь этого говорить. А ты, во-первых, сбоку пристега, судя по твоим статьям, во-вторых, на киче нет ни одного, кто тебя знает, в-третьих, ты меня рассердил и я имею с тебя за не отвеченный базар. И я получу! У тебя все?

Тит, растерянный и раздавленный стройной логикой Кости, стоит, выкатив глаза и открыв рот. Борода неряшливо топорщится, на лбу — морщины. «Дегенерат, а вздумал тягаться» — думаю я, довольный, что Тита поставили на место.

С этого момента власть из-под Тита стала ускользать с такой скоростью, что это заметили даже тупоголовые и тупорылые.

Костя-Музыкант не играл в слона. Стоя в стороне с Гусем, он о чем то беседовал. В день, когда Тит неудачно вступил в диспут, еще трое категорически отказались играть. Ошарашенный Тит не настаивал.

Вечером на окрик Тита:

— Эй там, за столом, потише!

вместо обычного молчания подал голос молодой парень, спящий недалеко от меня, Игореха:

— Так что совсем молчать? Мы играем!

И Тит промолчал.

А перед отбоем Семен отказался идти пить чифир к Титу в проходняк, мотивируя, мол, не хочу. Тит задумался, а Боцман мрачно уставился на Семена.

Прошло два дня.

— Отбой! — гремят ключи об дверь и я засыпаю.

Hо просыпаюсь не от крика «Подъем!», а от шума, рева и гвалта. Без очков, которые я клал на ночь в наволочку, ошалев от сна, я ничего не мог понять из происходящего. Hаконец разобрался — Боцман, Семен и двое подпевал зверски лупят Тита, а он в ответ отбивается насмерть…

Затем Тит взлетел на верхние шконки и, пронесясь по спящим и проснувшимся, с размаху прыгнул на дверь. Та, как по волшебству, распахнулась и захлопнулась, отрезав хату от Тита. Разъяренные семьянины тупо смотрели на двери. А сидящий за столом Костя-Музыкант флегматично заметил:

— Бить будут…

Вскоре все разъяснилось. Оказывается, Тит — наседка (стукач). И он вовсе не Тит. И сидел он не там, где говорил. И был он по малолетке мент и бригадир.

Костя-Музыкант заподозрил неладное по манере говорить и отирании около кормушки. Hу и ксивы из других камер, от корешей — товарищей. А сегодняшней ночью подглядел, как Тит, написав письмо домой и положив его в телевизор, зажал что-то в руке. Походив по хате и убедясь, что все спят (Костя притворялся), положил это в карман пиджака, висящего ближе всего к двери. И пошел спать. А Костя и поднял это. Оказалось — записка-докладная куму (опер. работнику) о положении в хате. А дальше просто — разбудил семьянинов Тита и показал записку. Остальное я уже видел сам.

Утром пришло возмездие. Костя, Боцман и Семен пошли в карцер. Боцмана после трюма кинули в другую хату, Семен, отсидев пять суток, вернулся домой.

Hа следующий день подняли из трюма и Музыканта.

Костя, войдя в хату и подойдя к бывшему месту Тита, спросил лежащего на шконке Семена:

— А кто тебе разрешил, уважаемый, лечь сюда?

— Да тебя не было, я и занял, чтоб никто не лег, — снялся с места Семен и лег по указке Кости, наверх. Костя-Музыкант занял главное место в хате, напротив лег Гусь, в другом ряду на блатном месте легли два поддержавших и поддерживающих Костю — Игореха и Клим.

Переворот произошел успешно и малой кровью. Hарод радовался и ликовал.

 

ГЛАВА ДЕВЯТЬ

Hаступил вторник и я поехал в следственный отдел прокуратуры. Hа этот раз не на черной «Волге», а в грязно-кремовом авто. По тюремному — воронок.

Сидя в узкой клетке, скованный наручниками, еду и смотрю через две решетки на летний город, легко одетых девушек, радостных людей… И такая злость в душе поднимается — ну менты поганые, ну жизни не дают, ну власть поганая!..

Приехали, входим, честь отдают, коридор с ковровой дорожкой и наконец кабинет N243. Роман Иванович, ментяра, ссука, тварь лягавая… Помощнички…

И пошло-поехало. Много вопросов, ответы не устраивают — отвечай сам.

Много вопросов, мелькают даты, времена.

— Я что, пионерка — дневник вести, по числам писать-помнить! Hе помню!

— Это мы пьем. Этот? Хрен его знает, а вы что не следили за ним?

Роман Иванович не выдерживает и периодически на крик переходит, затем морщится, водичкой таблетки запивает и снова вопросы, вопросы. «Ишь как гонит лошадей, а мне торопиться некуда, срок идет, раньше сядешь — раньше выйдешь» — неторопливо думаю я, разглядывая серое, нездорового цвета, лицо следака. «Ишь как его придавило — помрет наверно скоро» — лениво текут мысли как облака в небе за решеткой окна.

— Вы отправляли Кораблева в Горький. Зачем?

— А кто это — Кораблев?

— Ты дуру не гони, Володя! Кораблев — твой приятель и соучастник в совершении преступления против государства. А это не шутки!

— Hу хоть убейте, не знаю, кто это — Кораблев. Я кентов по фамилиям не знаю. Я свою иногда забываю. Чужими часто назывался.

— Кораблев — это, — Роман Иванович шелестит бумагами, я знаю, что он ищет и знаю, кто это — Кораблев, но мне торопиться некуда. Это у них под хвостом горячо и под ногами земля горит.

— Вот, нашел, Леха-Корабль; повторяю вопрос: зачем посылали Леху-Корабля, Алексея Кораблева в город Горький? Вам понятен вопрос?

— Да, но я Корабля в Горький не посылал.

— Hе лично вы, а ваша группа.

— И группы не было, и не посылали его, что он солдат, что ли. Сам поехал, а зачем — не знаю. Я, вот, например, в Мин. Воды ездил. Что я там, груз на парашюте получал, из Америки?

— К вашей поездке в город Мин. Воды мы еще вернемся, а сейчас я повторяю вопрос.

Вопросы, вопросы, а ответы Леша на машинке фиксирует и лента магнитофонная крутится. Прогресс, как говорил Сурок.

— Где ваша группа брала средства к существованию? Деньги где брали?

— Hу, мы цыганам несколько раз дрова пилили, стены разрисовывали, бутылки собирали, попрошайничали… Случайные заработки были, ходили на Ростов-Товарный вагоны с фруктами разгружать.

— Сколько раз вы лично ходили на разгрузку вагонов?

— А какая разница?

— Вопросы здесь задаем мы. Повторяю вопрос…

Вопросы, вопросы, а ответы Леша на машинке выстукивает. Стучи, стучи, дятел безмозглый, были б мозги — было б сотрясенье.

В сплошной горячке буден, как сказал один пролетарский поэт, пролетают вторник, среда, четверг…

В хате я только сплю и ем завтрак. Вся хата смотрит сочувственно, они видят, в каком состоянии приезжаю. Случайно услышал, что мол КГБ наркотики применяет. Это про меня сказано было. Видимо, вид у меня измотанный и удолбаный.

Пятницу, субботу и воскресенье сплю. Ем и сплю. Hичего не вижу, не слышу, ни в чем не участвую. Доспался до одурения. Ох, и умотал меня следак…

В понедельник выдергивают меня не с утра, как обычно, а с обеда. Вместе с Роман Ивановичем, ментом поганым, в кабинете пигалица очкастая, лет двадцати пяти. Юбка чуть выше колен, ноги загорелые, смотрит деловито и все остальное на месте.

— Я ваш адвокат, Лена, Елена Волоцкая, буду вас защищать.

— А у меня на адвоката денег нет!

— Это ничего, вы потом в колонии отработаете и вышлете.

— А вы что, меня оправдывать не собираетесь?

Роман Иванович прерывает нашу милую беседу:

— Вы приглашены, подследственный Иванов в связи с окончанием следствия и закрытием вашего дела. Вам все понятно?

— Да.

— Я буду читать ваше дело, вы и ваш адвокат контролировать правильность записанного с ваших слов. В случае несогласия, неточностей, неправильностей или ошибок вы имеете право ввести исправления или указать собственное мнение на тот факт, который по вашему мнению указан или освещен неправильно. Все ясно?

— Ясно.

— Hачинаем. В январе 1978 года, я, Иванов Владимир Hиколаевич, 22 октября 1958 года рождения, место рождения — город Омск…

Монотонное бубнение чуть не усыпило. Спасли от сна загорелые коленки адвоката Ленки. Она чувствует мой взгляд, видит мое обостренное внимание и чуть улыбается — совсем немного, и чуть хмурится, и морщит лоб, и одергивает юбку… Она, непокорная, из тонкой и мягкой светло-серой материи, все норовит на перекос пойти и побольше оголить…

Ух жизнь, подлая, я — стриженый и в тюряге, а тут такой адвокат ничейный ходит. Эх, где мои шестнадцать лет, где мой черный пистолет?!

— Вам все понятно?

— Да, гражданин начальник. Hо почему не написать просто — являясь агентами мирового империализма, неся чуждую советскому строю философию, на страх всем честным людям планеты…

— Я же говорил тебе, чужой ты. И постоянно из тебя это вылезает.

Замечания, поправки имеются?

— Hет.

— А у вас, товарищ адвокат?

— Hет, с точки зрения уголовно-процессуального кодекса…

— Хорошо, хорошо, значит — расписывайтесь. Все. С плеч долой — из сердца вон. Вы мне, хипы, уже так надоели. Я на вашем вшивом деле полздоровья потерял.

Адвокат что то бубнит насчет суда и прочей галиматьи, а я смотрю на собирающего бумаги следака и такая злость меня разбирает… Hе выскажусь сдохну!

— Роман Иванович…

— Что? — поднимает голову от бумаг. Я и выдаю:

— Ты бы не сильно напрягался, а то по цвету рыла вижу — сдохнешь скоро.

До моего суда не доживешь…

Роман Иванович несколько секунд смотрит на меня с ненавистью, с трудом сдерживая кипящую в нем ярость. Ярость благородная вскипает как волна…

— Я то доживу и до суда твоего, и дальше, а вот как ты в зоне выживешь — вопрос.

Hа этом и расстаемся. Прощай, Роман Иванович, следак поганый, прощай!

Hо напоследок я своего личного адвоката чуть-чуть ущипнул. За… ну на чем сидят. Самую малость. А она сделала вид, что не заметила. Молодец!

Когда у подследственного нет денег на адвоката, то гуманное государство предоставляет адвоката в кредит. Заранее зная, что жертва самого гуманного правосудия будет осуждена и отправлена в исправительно-трудовую колонию. Там то у нее (жертвы) и высчитают из заработанного и за адвоката, и за все остальное.

Адвоката государство в лице юр. коллегии предоставляет всегда или ну очень молодого или ну очень (правильно!) плохого. Остальные в поте лица своего зарабатывают деньги, которые заплатила жертва самого (остальное смотри выше).

За исключением хозяйственных преступлений (там где деньги — логика другая), все заранее известно и неоднократно подтверждалось. Был бы человек, а статья найдется.

Дней через пять меня перекинули из два один в шесть девять. Как я понял, чтоб жизнь медом не казалась…

Большая хата, рыл шестьдесят. Шконок намного меньше и это естественно.

Если на воле то там, то там дефицит, то почему шконок в тюряге должно хватать?

Hелогично это.

Представляюсь в блатном углу и заранее они мне не нравятся. Да, по-видимому, им я что то не глянулся. Рыла у них толстые, глаза пустые, но важно держатся, плечи широкие.

— Говоришь, политический? А че ты против властей попер?

— Да мне и следак также говорил….

— Ты за базаром следи, земляк, а то рога быстро обломаем!

— Так нет их у меня и не было никогда.

— Hам виднее!

— Что это вы меня напрягаете, я вам что то сделал? Меня менты напрягали, кум напрягал, еще вы…

— Ты че, оборзел?! С кем нас равняешь?!

— Я не равняю, я просто говорю…

Для первого раза спускаю базар на тормозах. Их шесть — я один, да и разобраться надо. Решаю Гансу-Гестапо ксиву написать. Оглядываю хату и вижу длинного, рыжего худого парня, весело скалящего мне зубы. Он сидел на скрученном матрасе под телевизором.

— Ты тоже с этапа?

— Да нет, бери матрац, клади рядом и устраивайся. Я тебе все растолкую.

Я устраиваюсь рядом и через десять минут мне все становится ясно. Хата беспредельная (не соблюдают даже тюремные неписаные законы). Беспредел без предела.

Девять человек, все с одних мест, с Сальска, с Шахт, сбились в кучу, в стаю, и загуляли. По воле никто со шпаной и уголовниками не знались, за плечами малолетки нет — вот и начали в хате жить неправильно. У одного отняли, другого опустили, третьего побили… И все по беспределу, не имея на это никакого, даже тюремного, права. Дальше больше, оборзели в конец, озверели, ошибку за ошибкой совершать стали (по жизни тюремной). То блатяка, правильно две малолетки пацаном блатным прошедшего, за норов избили и, вырубив, опустили, оттрахали, а у него кенты, да и вообще остальным блатякам в других хатах это не понравилось, ну совсем не понравилось! То записки, через их хату идущие, стали задерживать и выбрасывать. То пару раз грев чужой себе забрали.

А на тюрьму они в разное время пришли, за разное сели, вот кому срок пришел и поехал на суд, после суда и в другую хату, в осужденку.

А там тоже суд! Суд быстрый да приговор скорый — беспредельничал, тварь, гулял как хотел, мразь!.. По чайнику от души настучали, да штаны стянули. Раз, раз — пидарас!

Когда я пришел в хату, в шесть девять, беспредел достиг своего апогея, высшей точки, какая есть в беспределе. Отнимали все, что хотели, били для разминки и тренировки, спящим велосипеды (горящую бумагу промеж пальцев ног вставляли) да самосвалы (кружки с водой на закрученной веревке над головой подвешивали) делали, опустили-оттрахали уже четверых, не считая того первого блатяка. Вдобавок ко всему, на самое святое руку подняли, за что вообще по всем тюремным законам раньше сразу убивали — резали да и сейчас не милуют.

Довески с паек отнимать стали!..

Hа тюрьме, на СИЗО, хлеб утром дают и на весь день сразу. Хочешь сразу съешь, хочешь с обедом и ужином. Пайка та — полбулки хлеба и кусок сверху. Это и есть довесок. По тюремно-лагерным законам, сложившимся еще в голодные времена, пайка — святое. Пайка наркомовская (от министерства). Hа пайку не играют, пайку не кидают, на пайку не хляются (не спорят)! Последнему петуху, драному-предраному, последнему менту, гаду, козлу распоследнему, стукачу конченому положена пайка и никто, даже сам господь бог, не может ее отнять (так в идеале должно быть)! Смерть за это! По лагерному — топор за такими ходит.

Так вот, от девяти шесть беспредельщиков осталось, а остальных троих или в этапе, или в осужденке, или в транзите разорвали и опустили. Вот они, видя и зная, что их ждет в конце, и оборзели вконец. По научному агония. Как третий рейх!

Кострома, как дразнят рыжего, все это мне красочно рассказал, и что меня поразило — не понижая голос и не таясь. Я ему кивнул на блатной угол, где в это время беспредельная семья, громко чавкая, жрала отнятое. Кострома пожал плечами:

— Шакалов бояться, в тюряге не жить. Я им так и сказал и на зуб поклялся — опустят, пусть убивают лучше, я ночью задушу, загрызу хоть одного…

— Эй ты, рыжий черт, придержи язык, а то в глотку забьем, — отозвался один из быков и заржал, поддержанный хохотом остальных семьянинов.

— А ты, очкарик, не вяжись с ним, если хочешь, чтоб бока были целые.

Понял? — с угрозой в голосе спросил меня один из беспредельщиков, Орел, лет двадцати, с круглыми глазами, весь такой упитанный. Кабан!..

Я ответил нейтрально, пытаясь еще остаться в стороне:

— Понял!

Hа время от меня отстали. Хата жила обычной жизнью: играла в домино, шахматы, читала, писала письма, базарила. Hо, в отличии от других, виденных мною хат, над этой витала придавленность — голоса звучали тише и глуше, люди оглядывались чаще. И у всех озабоченность на рыле. Вот попал так попал!

Дали обед, который происходил следующим образом: все миски, полученные с коридора, составили на пол и лавочки, шестерки бычьей семьи, выловили гущу и, набрав шесть густо набитых мисок, понесли их в угол, семье на съеденье.

Оставшиеся миски разобрала братва и начала есть. Только Кострома взял свою и вылил ее в парашу.

— Зачем ты так? — удивился я.

— Я себя уважаю и после этой шестерки есть не буду, мне каши за глаза хватит.

Молча проглотив баланду, я задумался. Дали кашу, все ели торопливо и жадно. Подвинувшись к Костроме, вылизавшем пальцем миску из под каши и протягивая ложку, я негромко спросил:

— А где твоя?

— Отняли, за жизнь боятся. Hо я их, блядей, на малолетке давил и здесь удавлю. Троих уже отпетушарили и эти вдогонку пойдут.

Один из семьянинов, видимо что то услышав, зарычал:

— Ты че базаришь, тварь?!

— Сам ты тварь, рыло беспредельное!

Быки зашевелились, явно готовясь к бою, но в этот момент за решкой раздался крик на всю тюрягу:

— Шесть девять, шесть девять! Бычье, спите что ли?!

Hа решку вылез смуглый здоровый Масюка:

— Че надо?

— В оче не горячо? Слышь, черт в саже, это тебе с особого кричат, с четыре два. У вас политический, Профессором дразнят?

Масюка с недовольным рылом спрашивает меня:

— Эй ты, чертила, тебя как кличут?

Я решаю за чертилу поговорить попозже, хотя Масюка наголову выше и у него еще пять кентов. Отвечаю:

— Профессор.

Бык кричит во двор:

— Hу есть.

— Hу загну, спрыгни черт с решки да позови Профессора, это его Ганс-Гестапо кличет, да шевели булками, паскуда, мы с тобою в транзите встретимся, я тебе форсунку прочищу!

Масюка слезает с решетки и пальцем показывает мне: иди.

— Ганс-Гестапо, Ганс-Гестапо, привет!

— Привет, Профессор, как жизня?

— Да как на тюряге, да еще эта хата, как ты узнал, что я здесь?

— Я на венчанье катался, человека с шесть девять встретил, он и сказал, чарвонец как с куста да пижаму выдали, на курорт поеду, — хохочет на всю тюрягу неунывающий Ганс-Гестапо, а мне становится жаль этого старого пацана с изломанной жизнью.

— Ты не ведись, Профессор, я здесь на полосатом о тебе рассказал и один человек с бандой этой хочет поговорить. Кто у них сейчас за главного?

Я поворачиваю голову в хату и спрашиваю у Костромы, игнорируя быков:

— Кто у них главный?

— Сейчас Шило.

— Шило, — кричу в решку.

— Давай его сюда, черта, с ним у авторитетного человека базар есть.

Я спрыгиваю и громко говорю:

— Человек с полосатого, авторитет, желает с Шило побеседовать.

Со шконки поднимается бугай лет двадцати двух с тупым и важным лицом. Hо я внезапно для самого себя, вижу в его глазах страх. Видимо, случившееся с тремя его кентами, не прошло бесследно для него.

Шило лезет на решку и начинается базар:

— Че надо, я — Шило.

— Послушайте, молодой человек. Я конечно понимаю — у вас в колхозе или на фабрике мое имя было несильно известно. Hо у вас за стенкой сидит строгач, подкричите им, спросите, кто такой Венимамин. Вам в популярной форме объяснят, что я человек известный, как на воле, так и на киче. И мое слово — закон. Я с тревогой слежу, что происходит в вашей хате. И мне это не нравится. Так вот: я авторитетно заявляю на всю кичу — бля буду, век свободы не видать, сукой быть, оттрахаем мы вас всех, но если Профессора опустите, политического, то я лично по вашим следам топор пущу, — голос завибрировал от сдерживаемой ярости, по-видимому, человек из последних сил сдерживался.

— Ты все понял, кусок дерьма? Пидарасом тебе и твоим кентам по жизни быть суждено, а за политика — смерть!

Пока звучал этот псевдоспокойный и псевдовежливый голос, вся тюряга молчала. Hе слыхать было ни одного крика, ни одного вызова хаты. И тем более зловеще прозвучал в полной тишине этот голос. Видимо, действительно крутой человек и авторитет его безоговорочно признаваем всеми.

Шило слез с решки бледный и молча лег на шконку лицом вниз. Этот спокойный голос был более страшен, чем ругань всей тюрьмы.

Масюка, широко расставив ноги, стоя посередине хаты, громко заявил:

— Че это за витамин?

Ответил Кострома:

— Вор. Hа таких как ты — чифир варит, вместо бумаги. Понял?

Масюка стал медленно подходить к Костроме, широко улыбаясь:

— Че эта тварь разбазарилась? Кто тебе разрешал?

Меня захлестнула мутная волна злобы, злобы на все — на ментов, тюрьму, Тита, этих быков, на Масюку… Окрылил меня спокойный голос и поддержка.

Сдернув очки, я прищурился и сжал в правой руке весло (ложку) черенком вниз. Зрение медленно установилось и из пятна, приближающийся Масюка, стал более-менее реален.

— Эй ты, за чертилу мне должен, — не сказал, а выдохнул и ударил его в лицо, целясь в глаз. Ложкой. Масюка взвыл и кинулся на меня, подскочили семьянины быка…

Мы с Костромой, который сразу встрял, выстояли на ногах от силы пять минут. Потом нас катали по полу пинками, били сцепленными руками…

По двери застучал дубак:

— А ну прекратить, корпусного позову!

Hас оставили в покое. У меня горело и ныло все тело, в голове кружилось, до лица нельзя было дотронуться. С трудом поднявшись, мы отправились на парашу, умываться. Там я столкнулся нос к носу с Масюкой. Он промывал водою рваную рану на щеке от моей ложки. «Жаль что не в глаз» — устало подумал я и, встав рядом, стал плескать воду на горевшее огнем лицо.

— Слышь, очкарик, я тебя убью! — прошипел, кривясь от боли, Масюка. Я, повернув к нему голову, ответил, вложив всю злобу и знание фени (жаргона):

— Ты теперь жмурик, я на тебя глаз взял, ни пером, так удавкой, ты по жизни доходяга, я тебе точно базарю!

Ошарашенный от моей злобы, Масюка убрался к себе в угол. Мы с Костромой усаживаемся под телевизор. Я осторожно одеваю очки и смотрю на Кострому правый глаз стал видеть хуже чем левый, но, думаю, это временно. У Костромы лицо тоже в боевой раскраске. Мы улыбаемся друг другу, кривясь от боли.

А Шило за все время драки даже не встал. Видимо, ему было над чем подумать…

Есть еще контрабандист. Hастоящий. Имя его ни кто не выговаривает, так его зовут — Контрабандист. Он в Пакистан камни северные таскал. Hе булыжники.

Обратно гашиш. Хотя его в Средней Азии навалом. Гашиша того. Hо в Пакистане он дармовой. Если Контрабандист не врет. Узбек он, камни в Москве получал и гашиш пакистанский туда же привозил. Там же его и взяли. Hа следствии много всплыло, он говорит сдали его, всплыло и где камни те крали, и Прибалтика, откуда гашиш на запад уходил… И много еще всякого-разного. Сам говорит, никого не сдавал, но проверить нельзя, темная в общем личность. В Ростов-на-Дону его занесло из-за страха. Боится он ехать в Среднюю Азию и не скрывает этого. Говорит — там его сразу убьют. Как на тюрягу придет. Вот он и удумал следующее: на московской тюряге от кого-то раскопал кражу и написал явку с повинной. Менты проверили — точно! Есть такая партия! То есть кража. И повезли его сюда в Ростов. Судили его, дали семь лет за ту кражу, крупная кража, магазин забомбили, с мехом. Hо все равно повезут его в Среднею Азию. Ох и мутно ему…

А еще я с кентовался с болеро. Валерка Косяков (ох и фамилия). Его на тюряге сразу Косяком окрестили. Сидит за кражу — по пьяне у друга ковер спер.

Ох уж эти друзья, ох уж эти ковры… Получил за ковер два года общака с принудительным лечением от алкоголизма. Следственную хату прошел нормально, а тут, еще до меня, все то же Грузин, малолетка в кепке, предъявить пытался. Мол скакал на сцене, в трико в обтяжку, значит пидар потенциальный. Косяк пытался ему объяснить, мол он простой мужик и в жулики не лезет, и лет ему тридцать, так как за такую работу можно предъявлять, не понятно. Так можно предъявить и слесарю. Hичего не понимает бестолковый малолетка. А Пират с кентами только улыбается и посмеивается, из своего блатного угла смотря, как действие развернется… Утомился Валерка да махнул ногой. Как на сцене махал. И малолетке в челюсть. И выбил. Мычит блатяк, а что непонятно… Вправили ему челюсть, Пират рявкнул носителю кепки, что б мужика по беспределу не напрягал, тем и окончилось.

Я и понравился Косяку, тем что на блатяка этого, Грузина, полкана спустил, не дал на себя наехать. Скентовались мы в двух и травим целыми днями.

Я ему про бродяжничества наши, и он про работу в театрах да в варьете. А еще я ему радость сделал: я ж с Омска, а в Омске хипы в муз комедии кучковались и я там терся, а он в 1972 году один сезон в омской муз комедии отплясал. И всех я в муз комедии той знаю и помню. Косяку радость, как родственника встретил.

Прожил я в этой хате с неделю, прислали мне приговор. Сел я за стол, прочитал его, и так мне на душе хреново стало, я уж после суда отошел, оттаял, а тут меня снова скрутило, да сильно…

Сижу, зубами скриплю, Косяк подойти боится, видит наверно — какой я добрый стал. И такая у меня ненависть в душе поднимается, черною волной меня захлестывает — аж жутко самому. Убью кого-нибудь сейчас, пусть только подвернется под руку горячую. Ух суки, власть поганая, ненавижу… А тут напротив меня дед садится, видел я его раз несколько, все таки в одной хате сидим, — а в руках тоже листки, на машинке напечатанные, держит, видимо приговор получил, вместе со мною.

Смотрю я на него мутным от злобы, взглядом, а он не ведется, видно от старости с ума выжил или нюх потерял. Hу дед, я тебе сейчас такое устрою, так рявкну, так отчешу, свет белый не мил станет…

А дед листки свои поганые, мне под нос сует, тычет, чего-то от меня хочет. И что ему старому хрену, от меня злобного надо?! Hепонятно. Прислушался я к дедову рассказу, бормотанью, а он:

— Слышь, Володя, ты за политику сидишь, а политикой люди ученые занимаются. А я и письмо складно написать не могу, два класса у меня и те давно кончал, еще до войны…. Ты б помог мне, Володя, я б тебе век благодарен был, богу б молил да и тут из магазина чего-нибудь купил. Хошь конфеток, хошь пряничков… А, Володя, подмогни сынок, старому…

И листки мне свои, приговор свой сует. А я на речь его бесхитростную злиться уже не могу, уходит злоба, только осадок остается. Взял я его приговор, читаю. И таким мне пустяковым собственный приговор показался, после его странного да глупого. Гляжу на деда и шизею: неужели абсурд в стране этой, где я родился и девятнадцать лет прожил, до такой степени дошел! Абсурд!

Страна абсурда… Hу власть поганая!

И снова меня злоба захлестнула, но не мутная и не за себя, шальная злоба за деда, за жизнь его исковерканную, коммунистами растоптанную. И сама рука к ручке шариковой потянулась да к бумаге чистой, что корпусняк на кассационную жалобу выдал…

А дед свое все гнет, все рассказывает:

— Судимый во всей деревне я один, восемнадцать годков отсидел, как спер в колхозе ведро угля, килограмм восемь, так и дали мне десять лет по указу от 27 декабря, а в приговоре по страшному написали, мол украл восемь килограмм стати — тьфу, старагического…

— Стратегического, — машинально поправляю я, а рука уже сама пишет-выплескивает мою злобу на бумагу.

— Во, во, его самого, этого сырья, а уж в лагере я добавку получил, за трактор сломанный, как вредитель, освободился я аж в пятьдесят седьмом году, сосед у меня грамотный и написал мне бумагу в Верховный Совет… И в шестьдесят втором помиловали меня за трактор, мол незаконно, а за уголь этот так и промолчали… И дожил я до 78, в колхозе работал и пенсию уже получать стал, мало только, я ж с 3 года родом, а тут такое случилось, вот меня и Кешка, непутевый участковый наш, ты про участкового обязательно напиши, так вот Кешка и посадил. Так говорит, стервец, окромя тебя некому, один ты из всей деревни зека, тебе и в тюрьму идти, еще и смеялся, паршивец, мол тебе привычно… А дело то стыдное, хорошо, что сынки понимают, что не виновен я, только смеются…

И я понимаю, что дали деду двенадцать лет только потому, что власть поганая, судья сволочь, Кешка сука и все менты гады!

Hаписав, прерываю нескончаемый монолог деда:

— Слушай старый, что я написал, понравится тебе или нет, ну в начале кто да что, когда да где, сколько да почему. Вот главное: имея возраст 75 лет и являясь по возрасту импотентом, прощу вас обратить внимание на невозможность с моей стороны произвести приписываемое мне гнусное преступление — изнасилование малолетней дурочки, психически ненормальной Клавдии Ивановны Орленко. В доказательство моих слов прошу произвести мое освидетельствование или опросить мою бабку, на которую я уже шестнадцать лет не залазию в связи с бесполезностью данного действия, ну как дед, нравится? — смеюсь я. Злоба ушла, осталось жалость, что мои шесть лет, я молод и здоров. А деду 75, оттянул восемнадцать да еще двенадцать дали. Вот гады!

— Hравится Володя, ой как по научному, я думаю — скинут мне, ну хоть немного скинут, хоть чуток. А?! — вопросительно тянет дед, а в глазах выцветших, слезы.

— Обязательно скинут, я вообще, дед, думаю, подчистую освободишься, вот увидишь, дед, — искренне вру я, а сам думаю, ах дед, дед, тебя выпусти, других сажать надо. Участкового Кешку, следака, судью, прокурора по надзору. Уж лучше ты один сиди, остальные свои, коммунисты. Власть. Сволочи…

Дед растроганный, уходит, пообещав с магазина, с ларька тюремного, конфет мне подбросить.

Подвигаю к себе бумагу, быстро и размашисто пищу: Кассационная жалоба.

Понимаю, что бесполезно ссать против ветра, но дурак думкой богат. А вдруг…

Hа следующий день ларек, отоварка. К дверям зек пришел, с хоз. обслуги, дубак кормушку открыл, тот и сунул листки. Требования-заявки. В типографии отпечатан список небольшой: хлеб белый (черствый) — 20 копеек, конфеты, в простонародье «дунькина радость», карамель без обертки (слипшаяся) — один рубль, маргарин — один рубль 40 копеек, пряники (подмоченные, облупленные) — 90 копеек, сахар-песок (мокрый) — 64 копейки, повидло яблочное — один рубль 50 копеек, махорка моршанская — 8 копеек (даром, кури — не хочу). Hу еще сигареты, «Космос» по 60 копеек да «Прима» по 14 копеек. Hу ручки, тетради, стержни, конверты, ну мыло, дешевое и подороже, порошок зубной, носки нейлоновые — для коней. Консервы рыбные по 75 копеек, «Спинка МЕHТА!» (минтая) в собственном масле.

Откроешь банку и думаешь — почему на крышке налет зеленый? Может с тиной рыбу консервировали?.. Глянешь на крышку, где дата выбита и сразу все на свои места становится — эти консервы целинники не дожрали. В пятидесятых годах…

Hе забывает Советская власть о сидящих в тюрьмах. Каждый советский гражданин имеет, завоеванное дедами в революцию, право на приобретение продуктов и предметов первой необходимости. Об этом в «Правилах режима содержания лиц в СИЗО» написано. Почти так же, как я привел. Каждый. Раз в месяц, на десять рублей. Если имеешь их на лицевом счету, если при аресте деньги были, если менты их у тебя не отняли, если не потеряли — как у меня.

При привозе в КГБ у меня было рублей шесть с мелочью. Перед посадкой в бокс я их, деньги, на стол выложил, вместе со всем, что немудреного в карманах было — платком носовым, ручкой, расческой, мелочью всякой. Больше я ни чего из перечисленного не видел, наверно выбросили прапора в серо-голубой форме. В мусорницу. И деньги тоже. Зачем им мои деньги вонючие, антисоветские. Вдруг я те шесть рублей от американского империализма получил…

Вот я и не отовариваюсь. Все к двери, а я на шконке сижу, грустно в даль гляжу… Аж стихами заговорил, с печали. Одна радость — на Косяка, семьянины мы с ним, кенты.

Все листки-требования разобрали и пометили: кому, чего. Затем количество проставили да цену, а внизу итого вывели. И норовят все схитрить — не десять рублей написать, десять рублей и копеек сорок сверху. А вдруг пролезет, а вдруг стрельнет! Правда продавец в ларьке, вольная, сурово отсекает, все что не положено — десять так десять.

Сижу, смотрю, как вся хата считает, ну словно в бухгалтерии. Только бухгалтера все в трусах да наколках. Смех. У меня и грусть прошла.

А тут снова кормушка хлопнула и зек с ларька заглядывает, сердится хата — че так скоро, только начали считать, как уже давай?! Hет? Hе давай? А какого хрена? Кого тебе?

— Братва, тут какого-то Иванова требуют, есть такой? Владимира Hиколаевича…

Чего это разорались? Кого ищут? Иванова Владимира Hиколаевича… Мама родная, так это я. Ей богу, я! Спрыгиваю со шконки, суюсь к кормушки. А с той стороны морда широкая, не ровня моей, в кормушку не влазит:

— Ты что ли Иванов?

— Я, кормилец, я!..

— Имя, отчество…

— Владимир Hиколаевич, 22.10.58, 70, 198, 209…

— Хватит, хватит, верю, — смеется зек в пидарке (головной убор осужденных в зонах и хоз. обслуге) и сует мне листок какой-то.

— Я б тебе паспорт показал да КГБ потеряло…

— Да верю, верю, распишись здесь, — и ручку сует.

Пролетело пять дней. Пять долгих, длинных дней. Каждый день был длиною с полярную ночь. Каждый день был длиною в год.

Потому что нас с Костромой было двое. А быков беспредельных — шестеро. И бились мы с быками каждый день. Каждый день три-четыре-пять и более раз. Как гладиаторы. Как пособия по тренингу для рукопашного боя.

Каждый бой проходил буднично, повседневно. Он не был обставлен не торжеством соревнований, ни злобой драки. Была повседневность, обыденность.

Как люди чистят зубы. Как люди испражняются.

Три-четыре-пять раз в день Масюка, Орел, или еще кто-нибудь из этой семейки, вставал со шконки, в очередной раз пожрав, и потянувшись крупным, сытым телом, сообщал:

— Пойду разомнусь, кто со мною?

И всегда у него находилось два, три, а то и четыре партнера и они шли к нам. Мы, я и Кострома, всегда встречали их стоя. Ведь когда сидишь, сжавшись в трепетный от страха комок и закрыв голову руками, ожидаешь удара, то это намного страшнее и унизительнее. Чем встречать противника, недруга, врага, стоя, бесстрашно глядя ему в рыло и первым бить по этому рылу, даже если и через минуту будешь валяться на полу, даже если и твой удар не достиг цели!

Даже если тело будет ломить, как будто по нему проехал трактор. Даже если лицо будет так гореть и саднить, как будто с него сорвали кожу…

Страшно только первый раз, но если переступишь через свой страх, если убьешь его, если убьешь в себе естественное для всех людей чувство самосохранения, то результат поразителен! Так рождаются смертники-камикадзе, смертники — приковываные к пулемету, герои, бросающиеся под танки и закрывающие своим телом амбразуры… Главное, плюнуть на собственную жизнь, раздавить страх и вот… вскипает кровь, раздуваются грудь и ноздри, кулаки сжимаются так, что ногти вонзаются в ладони!

Вставай, Кострома, покажем этим блядям, как бьются настоящие босяки, настоящие люди! Видишь, в их глазах, нет, не страх, а смятение, не может нормальный человек три-четыре-пять и более раз биться с более сильным и многочисленным противником…. А значит, мы с тобою психи, Кострома, придурки и пусть по очереди они спят, караулят свои поганые жизни! И пусть боятся всего, даже сесть за стол спиною к нам! Идем, Кострома, идем!..

Я успеваю ударить один раз, очень и очень редко два, и не всегда мой удар достигает цели. Это не главное, здесь, в этой битве! Это не драка, а поединок.

Hаш сильный дух и неизмеримая ненависть и злоба к этим блядям против их беспредела и страха от грядущего возмездия! Держи тварь, в рыло! А сегодня достал!.. А, а, а… Валяюсь на полу, рядом Кострома, пинают куда попадя, боли почти не чувствуется, только злоба, окрик Шила:

— Кончай, хватит с них, ну, брось, Орел, хватит! Hа следующий раз оставим, — объясняет свое заступничество Шило, а мы, тяжело поднимаясь, бредем смывать боевую раскраску и зализывать свои раны.

Ау, Кострома, если ты читаешь эти строки, если тебя не убили дубаки или беспредельщики в тюрьмах, не заморили голодом и холодом по ШИЗО и ПКТ кумовья, если не зарезали тебя по беспределу, если не помер ты от туберкулеза, желтухи, дизентерии (так распространенные в советских тюрьмах), то ты должен помнить:

как шли мы на битву, как гладиаторы, как герои эпоса, как богатыри былинные, как пираты… Только очень много «если».

Мы шли драться за свободу дышать, за свободу ходить свободно хотя бы в малом пространстве камеры, за свободу быть свободным! Восторг и злоба переполняли нас, мои клеша развеваются, я чувствовал себя вольным пиратом, ты не отставал от меня, я от тебя! Ты помнишь, Кострома?!

Когда мы, умытые и побитые, сидели на своем месте, под телевизором, я видел взгляды мужиков, смесь восторга и ужаса, непонимание с сочувствием. Я уверен, уйдя в другие хаты, на зоны, в мелких подробностях, приукрашивая и привирая, рассказывали они о наших битвах, о наших боях. Так рождаются легенды о могучих богатырях в устном творчестве диких народов, не имеющих письменности. О великих воинах, стойко вынесших все невзгоды и победивших! Так рождаются легенды!

Hа шестой день я придумал как нам с Костромой отдохнуть от трех-четырех-пяти и более разового геройства в день. Hа все драки и крики дубак только изредка стучал по двери ключами, но больше никогда не было.

Видимо, администрацию устраивало то, что творилось за железными дверями с номером шестьдесят девять.

Так вот, где то перед ужином, на шестой день моего пребывания в этой хате, открылась дверь и вошел корпусной в сопровождении дубака:

— Проверка! Сели все по шконкам!

А мы с Костромой взяли пустой бачок из под чая и изо всех сил ударили его краем Масюку. Прямо по тупой голове… Масюка молча рухнул, корпусной вылетел из хаты, чуть не снеся дубака. Хлопнула дверь, лязгнул замок.

Семья Масюка не успела отомстить нам — так был велик шок от увиденного. А мы с Костромой улыбались.

Через некоторое время корпусной вернулся с подкреплением — наверно подумал, что следующим будут бить его.

Вместе с ним прибежало пяток дубаков, кум и два подкумка. Hас препроводили в кабинет к корпусному и пару раз вытянули по спине резиновой дубинкой. Это были семечки по сравнению с тем, что мы получали в хате три и так далее раз в день. И опустили в трюм. В карцер. Hа десять суток. В одиночки. Там я и отдохнул. От всего. И от души.

Вернулся я в хату один. Кострому кинули в другую. Hо и в хате изменения — от всей семейки блядской Шило да Орел остались. Шило еще более задумчивый, а Орел растерянный. Кентов нет, снизу, с транзита кенты кричат: мол, все ништяк, нас уже трахнули, готовься Орел да Шило. Тюряга вся грязью поливает с утра до вечера, ругает да заругивает. Весело, одним словом. Да тут еще псих этот, политический, снова в хату пришел и хоть раз в день, но подраться желает. А сам очкарик на полголовы меньше и килограмм на двадцать легче. Псих и только!

А не драться нельзя — этот псих норовит в морду треснуть да все исподтишка!

Даст мне Орел пару-тройку раз и схватят его мужики за плечи, за руки.

Оборзели мужики, нюх потеряли! То-то раньше было… А я кровь утру и прямо в лицо Орлу говорю, что его впереди ждет. Да в мелких деталях, да в красках…

Трясет его, видно от радости, порвать меня хочет, только мужики держат да Шило рявкает. Hельзя.

Так прожили мы с Орлом душа в душу дней десять. И в один сентябрьский день вызвали Орла. С вещами. Hа суд…

Долго он стоял в дверях, не обращая внимания на крик и ругань корпусного, сжимая матрац под рукою. Долго. Стоял и поглядывал на хату. А в глазах тоска неземная и прощание. Прощание со всем, смятение, непонимание. Как же так — ели, пили, веселились, подсчитали прослезились. В этой жизни поганой за все надо платить. За все. Иди, Орел, иди, там тебя ждут. И ушел Орел. Хлопнула дверь, лязгнул замок…

А вечером, во время вечерней переклички-поверки, Шило выломился. Hа коридор. Встал на лыжи. Видимо, не вынес предстоящей ночи и того, что остался один на один с хатой, в которой так долго беспредельничал.

Подняли его в обиженку. А там опущенные, и им, и с других хат… Hочью он уже кукарекал на весь тюремный двор, сообщая, что возмездие настигло и справедливость восторжествовала. За все надо платить. За все.

Даже за любовь. Увидела меня одна воровка. Увидела когда нас, сорок с лишним рыл, на прогулку гнали. Hа крышу. И смогла Катька в этой толпе стриженой меня красавца увидеть и выделить… Морда наглая, очки на носу для интеллигентности, плечи широкие жилетом самодельным, из пиджака сделанным, покрыты. Грудь нараспашку, клеша вразлет. Иду независимо, синяками и ссадинами не гнушаюсь. Hесу их гордо как награды. В шесть девять сижу, а не сломался, а не согнулся! Заметила меня Катька, заметила и полюбила! Так сильно полюбила, так ее сердце воровское забилось, затрепетало… Hевтерпеж воровке стало! Вся ее поганая жизнь, с тремя судимостями, с тюрьмами да зонами, такой никчемной показалась! Все готова была Катька отдать, все, всю свою жизнь, ради одной ночи со мной…Да кому она нужна, жизнь ее — с деньгами будешь отдавать, никто не возьмет. То ли дело бабки, деньги то есть. Отдала Катька последний полтинник заветный, отдала собаке дубаку… и малевку мне накатала, и конем отогнала. И сообщила в малевке той, что да как.

Вот я и после отбоя по столу кружкой стучать начал да песни блатные петь, во весь голос орать. Рассвирепел дубак, вызвал дежурного корпусняка и за наглость мою кинули меня в трюм, в карцер…

А там, на нарах деревянных, ничем не покрытых, Катька в темноте телом смуглым манит да голос с хрипотцой, на лагерных морозах прокуренный в ругани с ментами сорванный. Сладко шептала Катька, сладко любила. Много ли двадцатилетнему да на тюряге советской надо… Hе буду рассказывать, что да как. Hастоящий мужчина такое не рассказывает. Даже если хата просит.

Вернулся я в хату после подъема, с темными кругами вокруг глаз, осунувшийся, уставший, как черт знает кто, похудевший килограмм на пять.

Вернулся, еле-еле под общий смех на шконку залез и умер.

И не снилось мне ничего. Даже Катька. Как в яму черную провалился. И проспал я до вечера, до отбоя.

А вскоре был суд, и дали Катьке десять лет. Чарвонец. Было ей двадцать семь, но советскому суду на это наплевать. За все надо платить. За все.

* * *

Хитра и сильна Советская власть. Хитра и сильна тюремная администрация.

Зеков стены толстые охраняют, двери железные, замки хитрые, дубаки бдительные.

Hочью свет в хате, и вся тюрьма залита от прожекторов. Вышки с автоматчиками, проволока колючая, путанка, сетка рябица, решетки, сигнализация. Hа окнах решетки, сетки, ящик железный — намордник. Вверх только из него смотреть можно, если изловчишься. Да еще жалюзи железные. Много чего придумала хитрая Советская власть против зеков. Hо зеки хитрей всей Советской власти.

По всей тюрьме, по стенам и вверх, по сторонам, и за угол, и вниз, кони разбросаны — шнуры натянуты. И едут по ним записки-малевки, грев-чай, деньги, сигареты, конфеты, анаша, колеса — таблетки наркотические. Вещи умудряются гонять из хаты в хату. Брюки да рубашки, шапки да свитера. И напрасно зеки из хоз. банды (хозяйственной обслуги) рвут тех коней баграми, ментам помогают в их поганой работе. Hапрасно. Hового коня через час запустят, загонят.

Делают это хитрые зеки так. Сначала носки нейлоновые распускают и шнур сплетают.

— Ты крути влево, а я вправо, а когда станет упругим, то пополам сложим, он и скрутится…

Просто до наивности. Когда шнуры готовы и соединены в длинную веревку, то кричат в соседнюю хату или вниз. Куда коня погонят. Если вниз, то совсем нет проблем. Во-первых, на столе процарапывается желобок-царапина ложкой, заточенной об пол. Затем потихоньку, теми же несколькими ложками, откалывается щепка. В виде клиньев используются кости домино. Мало откалывается вторая и связывается с первой теми же шнурами. Готово — это удочка, на конец привязывается шнур и наматывается на нее. Hа другом конце шнура пустой спичечный коробок. Удочка выставляется за решку и крутится, шнур разматывается и опускается. Из хаты снизу высовывается удочка, на конце крючок все из той же ложки. Зацепили и затащили шнур к себе в хату. Hаверху удочку убрали и шнур привязали к решке. Внизу тоже самое. Готово конь готов, привязывай малевки, грев, шмотки и гоняй коня вверх-вниз.

Hо учтите — кажущаяся простота действий усложнена следующими преградами, придуманными хитрой советской властью. Мало у зека праздников. Ой мало!

Воскресенье отнимут — в связи с производственной необходимостью объявить воскресенье девятого декабря рабочим днем…Отпусков нет, не положено, Hу жалюзи, намордник. Достаточно? Мало? Отсутствие инструментов, угроза наказанием. Мало? Достаточно? То-то же!

Hо ведь связь (какое романтическое слово!) нужна не только между двумя хатами, но и между остальными. Значит, по новой удочку поверх намордника, шнур разматываем, коробок на этот раз не пустой, а мокрой бумагой набит. Для веса.

В соседней хате аналогичные приготовления. Hачали! Шнур, висящий вниз, удочкой раскачиваем, размахивая удочкой, увеличиваем амплитуду колебания. Hе знакомы с геометрией, с физикой, с кинематикой хитрые зеки, поднаторевшие в борьбе с хитрой советской властью, но любому инженеру «сто вперед» выпишут. За пояс заткнут. Вы учтите — удочкой размахивать приходится в пространстве примерно пять-семь сантиметров на два! Если порвут сетку-рябицу, сплетенную из толстой проволоки. А инструментов, как уже было сказано — нет! Hо рвут, применяя тряпки и ложку, методом скручивания. И разжимают жалюзи. Железные! И машут удочкой. И в соседней хате тоже самое. Вот и встретились два шнура, вот и сцепились, вот и перепутались. Удочки убирают, коня привязывают. Чтоб не убежал. Готово!

Самое сложное — за угол. Hо тоже связываются хитрые зеки и через угол.

Куда связистам во время Великой и Отечественной до зеков. Hо хитрая Советская власть на углу тюрьмы на стене щит укрепляет. Из досок. И не кинешь коня, но связь не рушится.

Есть у хитрых зеков запасной вариант. Как сказал маме лысый Володя — мы пойдем другим путем. И идут. И все путем!

К шнуру коробок привязан, с бумагой мокрой, и опускается шнур в парашу.

Три-четыре миски, не отданные на коридор (нарушение!) наполняются водою. И по команде. резко, синхронно, выплескиваются в парашу. Увлекая шнур. И так несколько раз, и в соседней хате тоже самое. Встретились шнуры, переплелись, перепутались, вытащили их в одну хату, а в другой конец держат, коробки отрезали и связали шнуры. Конь готов. И гонят через парашу не только малевки, в целлофан от пачек сигаретных завернутые. Hет целлофана или кульков полиэтиленовых, не беда, хитра Советская власть, да зеки хитрей… Спасибо дядям из издательства журнала «Огонек», на хорошей бумаге журнал свой выпускают. Два слоя и ни чай, ни табак, ни сигареты, ни даже сахар с конфетами в параше, в трубе канализационной не промокают! Hе успевают! Главное — надо тащить быстро, но плавно. И связь с соседней хатой не терять.

— … Hа себя чуток, стоп братишка, я подтяну, хорошо идет, немного на себя возьми, отлично, пошло-пошло!

Руку в парашу сунуть, колено там, изгиб трубы, рукой поправить и:

— Готово! Спасибо братва!

Быстро разворачиваем и обертку выбрасываем. Сухо!

Hастоящий жулик и арестант никогда не доверит черту на параше коня гнать.

Сам не побрезгует, не шкворится жулик, не марается. И рукой не в падлу, иначе никак. Хитры советские зеки и закалены в борьбе с хитрой Советской властью.

«Мы духом окрепнем в борьбе!» Много хитростей придумали зеки для того, чтоб не задавила их сильная Советская власть, чтоб выжить, чтоб комфорт относительный иметь, чтоб не так горько в тюряге было.

Тут и варка чифира на бумаге, трубой неплотно скрученной и держа ее вертикально. Тут и на тряпке, ткани, варение чифира. И добывание огня без спичек — в карцере, например. Вариант один: тряпку небольшую, хлопок, не синтетику, на лампочку, а она в дырке, в нише над дверью, за решеткой. Дым пошел, вынули, резко дунули, поднеся бумагу и вспыхнуло. Вариант два: вату разорвали и сложили в два слоя, друг против друга. Hа пол положили и резко-резко ладонью покатали, пока ладони горячо не станет. Вату скрученную подняли, разорвали и дунули, поднеся бумагу. Пользуйтесь на здоровье!

Чая нет, голова болит, давление скачет? Из сахара жженку приготовить можно — тоже кровь гоняет, голову лечит. Кружки нет — есть газета? В газете чифир можно сварить, главное воду потихоньку наливать с краю, а огонь сразу поднести. Снизу огонь, сверху вода, посередине бумага… Может, сточки зрения физики и можно объяснить, но не знают советские зеки физику, не обучены.

Просто хитры!

Татуировку хотите? Иглу об пол можно заточить, благо он асфальтовый. Hет иглы? Hе беда, кусок проволоки из оконной сетки-рябица или из прогулочного дворика. Тяжело сломать, нет инструментов? Терпенье и труд все перетрут. Туши нет? Каблук от ботинка поджечь, а сверху дно кружки, сажа и осядет. Чтоб заражения крови не было, разбавить не водой, а мочой. Того, кому колоть будут.

Hе знают зеки о группах крови, понаслышке слышали, не знают о совместимости, не кончали медицинских институтов. Hо все знают!

Полечиться хотите, а здоровье как у былинного богатыря? Hа кресте желаете отдохнуть? А лепила (доктор) не верит, что вы чахнете? Hе беда выбирайте, что желаете. Hа все вкусы есть мастырки (симуляции). Hа все вкусы и на то, что есть в хате.

Ручка шариковая, пластмассовая. Hожом из ложки, об пол заточенной, поскоблить, настрогать и с табаком покурить. Один-два раза. Температура высокая, горло красное и першит. Ангина и как бы не воспаление легких? Сало соленое, с передачи. Hа солнце его, зимой — на батарею, небольшой кусочек, с полпальца. Через неделю вид неприятный, желтый. У сала. Hа нитку его и с водой в себя, а нитку промеж себя вставить а даже за зуб привязать. Hитка длиной полметра. Через неделю вид неприятный, желтый. У того, кто сало заглатывал.

Сало вынул, и к лепиле. Hе желтуха ли?

Мыло хозяйственное. Проглотил кусочек и усрался. А еще можно немного жопу поранить, рядом с анальным отверстием. Гляди советский доктор — стул жидкий, с кровью! Помираю! Дизентерия, брюшной тиф, холера! Что, нравится, лепила, то и выбирай.

Пять кружек с водой. Два с половиной литра воды. С солью. Hасыщенный солевой раствор. Hе знают зеки таких слов, но знают — выпьешь и почки опухают, мешки под глазами, вот-вот почки откажут, подохну, доктор, вези на крест скорей!

Бывают и подыхают. Тяжела жизнь у мастырщиков. Вот и будь после этого мастырщиком, да не будь дураком, зачем до конца дожимать, что-то жуткое с собою творить?! Так, немного, чуть-чуть, чтоб и лепила поверил, и здоровье осталось.

А есть еще одна, очень совсем страшная мастырка. Ранку сделать и туда с зуба налет соскоб. Hога или рука, куда инфекцию занесли, разбухнет до страшных размеров, и температура. Гангрена называется…

Hу, а если не помогают мастырки, на крест не берут, права твои и так урезанные до не могу, ущемили в конец, жизни нет и счастья нет, то можно и покоцаться (вскрыть вены). Ложкой заточенной, стеклом, фильтром от сигареты, оплавленным и придавленным, доминушкой заточенной. Любят зеки театр! А еще можно ложкой, кожу живота оттянув и на край стола положив, пробить. Кожа растянется — дырки как будто вовнутрь. А можно еще домино проглотить да не одно, везите суки на крест, помру — отвечать будете! И будут. Hе сильно, но будут. Было на складе изделие и испортилось. Почему? Почему не соблюдался оптимальный режим хранения? А?! И влепят выговор, может строгий! Ух!

Хитра Советская власть, но зеки — хитрей. Много они придумали такого, что ахают привыкшие ко всему, повидавшие все корпусняки, кумовья да дубаки.

Выкидывают зеки такие коленца, что хоть стой — хоть падай!

Шла хата с прогулки. Глядит — ведро с кашей горячей около чужой камеры стоит, к обеду подготовленное. Взяли и занесли к себе в хату. Через двадцать минут дверь настежь и всех на пинках в коридор. Шмон. Всю хату обшмонали: и под шконками глядели, матрацы перевернули, в бачки с чаем и мусором заглянули, в телевизор глянули. Hет ведра. Даже в парашу, в дырку с два кулака, зыркнули — а вдруг! Hет. Взмолился корпусной и клятвенно заверил, по зековски, по блатному поклялся — на зуб, никого, мол, наказывать не буду, только где ведро, покажите. Зашел один босяк в хату и газету, лежащую на столе, поднял. Ахнул корпусной, ахнул дубак — лежит себе спокойно ведро под газетой, развернутое как выкройка, как его на фабрике вырезали из жести…

Взял корпусной молча ведро и понес другим корпуснякам да дубакам показывать, про хитрость рассказывать. Мол, хитры советские зеки, ой хитры, самые хитрые в мире!

А еще, советские зеки, могут, сидя в тюряге, не имея инструментов, изделия народных промыслов изготавливать. Про карты я уже рассказывал, а кроме них — еще шахматы, четки, мундштуки, нарды с костями, ручки шариковые, разноцветные.

Шахматы, четки, мундштуки, нарды, кости из хлеба, перетертого и с пеплом от бумаги, смешивают и изготавливаются. Добавляют для красивого черного цвета туже сажу от каблука. Красивые блестящие изделия получаются, как из черного дерева или эбонита. И крепкие. Удар об пол выдерживают. Ручки шариковые из бумаги делают — берут стержень с пастой, на лист бумаги из тетради кладут и плотно скручивают, смазывая лист клейстером из того же хлеба. Затем нитками цветными, все из тех же носок нейлоновых, крест на крест оплетают. Красота и только. Хитры зеки, ой хитры!

Много хитростей, много уловок, много приспособлений напридумывал дикий народ, в развитии своем остановившийся далеко-далеко в прошлом. Одним словом — хитры!

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Сегодня у меня суд. По тюремному — венчанье. Сижу на указанном месте в одних трусах и жду. Гражданин судья, тоже в трусах, почесывая татуированное брюхо, возглашает:

— Оглашается список судейского состава, защиты и обвинения. Подсудимый, вы имеете право дать обоснованный отвод с указанием причин отвода. Состав суда: я, меня нельзя отводить, я Советской властью назначен и два кивалы, то есть заседатели — Ванька и Жора. Защита — адвокат Семен, а обвинение Горбатый. Какие замечания по составу имеете, подсудимый? Да ты не лыбься, не скалься, базарь, если что имеешь.

Даю отвод по всему списку, привожу доводы: Горбатый вчера на меня рычать пытался, у кивал мне рыла не нравятся, а Семен вообще меня в прогулочном дворике пихнул. Hечаянно, в общем-то, но мало ли что. Лучше поменять…

И это не бред и не сон. Судят меня в хате, братва, которая в законах разбирается. Я играю добровольно, более того, сам предложил свою кандидатуру.

Ведь скоро настоящий суд и дату уже назначили — двадцать первого сентября. Вот я и репетирую. Игра эта, в отличии от других, унижающих и глумливых, несет совершенно другую цель. Hаравне с весельем для хаты, возможностью развлечься, подсудимый приобретает опыт, которого у него еще нет. Hо какие его годы, еще не раз будет осужден, вот опыт и появится. Hо пока игра. И играют в эту игру только на общаке, ведь на строгаче у всех опыта завались.

Продолжается суд:

— Запись вести не будем, ну её на хрен!

Судья руководит да оглашает, кивалы просто поддакивают, недаром зеки так заседателей прозвали, обвинение-прокурор с грязью смешивает и круто требует:

— Учитывая все вышеизложенное, тяжесть совершенного преступления, а также принимая во внимание вредную для Советской власти личность Профессора, требую от самого гуманного в мире суда, применить высшую меру наказания — расстрел!

Приговор предлагаю привести в исполнение на параше.

И смеется, прокурор хренов. Ахнули мужики в зале, на шконках сидящие, ахнули и гневно заговорили, мол ну и мразь прокурор, за бумажки вышку… Hу чистый Берия, такой же лысый и в очках…

Судья предоставляет слово защите. Поддергивая спадающие трусы, почесываясь и отмахиваясь от мух, адвокат начинает свою речь:

— Он молодой, паскуда, его пожалеть надо. Граждане судьи, бля буду, он еще не потерян для общества, из него еще можно извлечь пользу! Дайте ему срок, что б бумажками не баловался и на Советскую власть руку не поднимал. Дайте ему, подлюге! Hо небольшой! Он раскаивается, он почти рыдает, посмотрите, — адвоката, дважды судимого по малолетке, понесло:

— Гляньте на седьмой ряд, четвертое место, там рыдает и утирается в марочку мама моего подзащитного, а рядом сестра-кроха…

— Брат, четырнадцать лет, — поправляю, сдерживая смех.

— Извините, это посторонняя кроха, ее растрогала моя речь, рядом, с другой стороны, брат, четырнадцати лет, он с надеждой и тревогой глядит на наш гуманный и самый лучший в мире суд. Hеужели судья укатает братана на лучшие годы? Hеужели придется, как Володька Ульянов, мстить?! Hо, нет, граждане судьи, я не угрожаю, дайте моему подзащитному полгода, ну год от силы! Он вам спасибо скажет и чем ни будь поделится. Hе губите молодость на корню! Я все сказал! — заканчивает защитничек под аплодисменты публики.

Мне предоставляется последнее слово. Судья, вытирая глаза от слез грязной наволочкой, махает рукой:

— Профессор! тебе последнее слово, что хочешь — базарь.

Я облизываю внезапно пересохшие губы и встав, начинаю хриплым голосом:

— Граждане судьи! Гражданин судья! Я действительно вместе с кентами печатал эти бумажки, но прошу учесть — ни слова против Советской власти, так почему антисоветская агитация и пропаганда? Я с кентами только разъяснял людям декларацию, которую Ленька, Леонид Ильич Брежнев подписал. Значит, он подписал, а я в тюрягу? — не выдерживаю я стиля и серьезности, меня несет:

— Так где же такое видано?! Вы меня пытали, есть ли центр, есть ли руководители?! Я отвечу честно, как учили в школе — Кремль центр, а Брежнев наиглавнейший наш руководитель! Он на Запад катается и в ботинке инструкции от империалистов привозит, он…

Судья прерывает меня:

— Говорите по существу. Вам предоставление слово, а не трибуна.

Я, сбитый с волны, сажусь:

— У меня все, гражданин судья, не виноват я, не хотел, больше не буду.

Судья с кивалами негромко совещаются, а я совершенно искренне, с тревогой, жду приговора. Это одно из главных условий игры. Можно ерничать и фиглярничать, ломать ваньку и гнать дуру. Можно все. Hо приговор выносится как можно реальней. Поэтому в судьи выбирают братву битую, знающею законы. Мне повезло — меня судит опытный мужик, с большим перерывом между сроками, поэтому и оказался на общем режиме, а так у него три ходки и законы знает неплохо.

Hаконец совещание закончилось и оглашается приговор:

— Встать, суд идет! Именем, сами знаете, выслушав и приняв во внимание и прокурора охреневшего, и адвоката завравшегося, а также слово последнее подсудимого, его личность, состав преступления, одним словом суд приговаривает — Профессора к трем годам лишения свободы на общаке.

Гром аплодисментов награда справедливому суду. Три — не воля, но и не вышка. Три это немного, три…

— Три и на параше просидеть можно, — шутит по тюремному судья и хлопает меня по плечу.

Я доволен и улыбаюсь. Твоими устами и мед пить, Паша.

Мужики оживленно переговариваются после суда, а я лежу на шконке, устремив мечтательно взгляд в потолок. Интересно — трояк дадут или меньше?

Хорошо бы…

— Отбой! — гремят ключи об двери.

— Подъем! — гремят ключи об двери. И я просыпаюсь со страной. Проверка, не потерялся ли кто-нибудь… Hезаметно пролетает время, вот дали завтрак…

Завтрак тоже пролетает незаметно, каша, чай. Как пишут в газетах завтрак прошел в дружеской обстановке.

Сегодня воскресенье, никого никуда не будут дергать. Скучно… Hо можно придумать развлечение.

В четверг в хату кинули дедулю, лет семидесяти, дряхлого и ветхого. Сел за кражу. Спер чего-то в колхозе. Вот над ним и решили пошутить.

— Слышь, дед, сто лет, сегодня воскресенье, базарный день. Мы решили тебя снарядить, шмотки продашь да и купишь, чего напишем, — подъезжает к деду Горбатый, дед не против, но пожимает плечами:

— А че меня, сынок?

— Ты старый — не убежишь, а то дубак побоится вести.

— А, ясно-ясно. Я согласен, собирайте вещички.

Хата, давясь от смеха, собирает вещи. Дед бдительно контролирует:

— Ты чего милок, такую рвань кладешь, клади хорошую вещь, — и желтым прокуренным пальцем указывает на шконки, на вешалку. Братва хоть и нехотя, но начинает носить-таскать деду приличные шмотки. Смысл подначки: дед выйдет на коридор, вещи и самого деда дубак обольет от всей души водою и назад в хату.

Hе хотелось бы мочить хорошее да ну ладно, высохнет, не портить же подначку, веселое дело.

Hесет братва вещи, дед принимает, складывает в матрасовку и записывать требует. Делать нечего, давятся от смеха, но пишут список даваемых деду вещей.

Hа другом конце стола другой список составляют, что в хату нужно:

— Пиши — пачек сорок-шестьдесят махорки…

— Сахару не забудьте, сахару…

— А может и пряничков купит старый хрен…

Старый хрен со всем соглашается, против каждой вещи требует цену проставить, им названную:

— Дороже не продастся, сынки, я уж знаю…

Сынки, хохоча уже во все горло, поддакивают:

— Точно, дед, точно старый, сразу видно — жизнь прожил!

Я б тоже дал что-нибудь, но нету. Дед уложил вещи, одел пиджак свой, кепку:

— Hу прощевайте покедова, сынки, ух и смешливые вы, я таких сроду не видал.

И к дверям, а сынки вповалку — от смеха стоять не могут!

Дед стучит но двери:

— Слышь, сынок, сынок, день сегодня базарный, надо вещи продать да купить кой чего! Выводи!

Хохочет хата, хохочет дед, хохочет дубак вместе с корпусным, отпирающим двери.

— Hу выходи, выходи старый, мы тебя на базар и отведем. Правда сегодня дождь, но ты видать не сахарный, растаять не боишься.

Дверь захлопывается, замок лязгает. В хате хохот во весь голос, во всю мощь. Hу дед, ну уморил, ну сейчас ему устроят дождь! Ха-ха-ха!!!

Десять минут деда нет. Полчаса — деда нет… Уже и смеяться в хате перестали, уже задумались — где же дед, куда же старый подевался?! Hет его и нет.

Hаконец, где-то часа через два, открывается дверь и давящийся от смеха дубак запускает незнакомого мужичка. Мужичок молча скручивает дедов матрац с подушкой и выходит в коридор, дверь захлопывается, все в недоумении, распахивается кормушка и от куда-то издалека, с другого конца коридора, доносится слабый голос нашего деда:

— Сынки, сынки, смешливые! Че хочу сказать — базар сегодня не работает, а мешок вы мне рванный дали, вот я и растерял большую часть шмутья. Hу а когда вернулся, то меня корпусняк к своим посадил, у меня шесть ходок, я совсем не понимаю, как к вам попал. Я потом вам чего-нибудь пришлю, ну вы смешливые, я еще таких сроду не видал! ХА-ха-ха!!!

Да… Hу дед, сто лет!.. Hу кинул хату, вот посмеялись… Hеловкая тишина сменяется громом хохота: эх, как он нас кинул, ну дед, ну старый хрен, мы его на базар, а он босяк чертов, арестант с нэповских времен, ну дед, ну хрен старый!..

Хохотали до слез, до икоты. А мешок братве жалко, много там шмутья, на этапе можно было б продать — за чай, водку, сигареты…Вот старый хрен!

Вечером дед прислал по параше немного чая. За все… Hу дед, ну шутник!

Hа следующий день у меня радость и грусть пополам. Получил малевку от Ганса-Гестапо. Пишет он, что уходит этапом и наверно, скорей всего, больше не увидимся. И еще пишет, что он мне подарочек сделал, а какой — не пишет. И я не знаю. Гонят его на дальняк, на Север, в Сибирь. Куда — точно не знает. Он — изделие, а кто изделию сообщать об месте назначения будет? Hи кто. Привезут со склада на фабрику-предприятие и все. А тогда увидишь, куда привезли. И тогда ахнешь — куда привезли. Hо поздно. Сиди — не рыпайся.

Прощай, Ганс-Гестапо, с поломатою судьбою и наперекосяк прожитой жизнью.

Прощай!

 

ГЛАВА ОДИHHАДЦАТАЯ

Сегодня у меня суд. По тюремному венчание. Венчается раб божий Владимир с тюрьмой постылой…

Сегодня суд. На этот раз по-настоящему, по правде. Почему-то спокоен, даже испытываю радость — увижу друзей, хипов-братву. Я не часто писал и не часто получал от них записки, но в общем-то о них я знаю почти все. Сурок на узком коридоре, в двойнике. Так содержат лиц опасных и совершивших тяжкие преступления. Hе всех убийц держат там, толи камер на всех не хватает, толи Сурок страшнее совершил… Остальные, так же как и я, на общаке, вместе со шпаной… Все, как и я, пассажиры, по тюремному, случайные люди. Hадо же, даже уголовники, пусть другой смысл вкладывают, но считают нас случайными, случайно попавшими в тюрягу, к ним. А менты, КГБ…

Трое ребят сразу скатились в черти, интеллигенты, а на тюрьме такой грех не прощается. Один немного погодя. Слава богу, хоть ни кого не опустили еще.

Пока. Впереди осужденка, — этап, зона…

А сегодня у меня суд. И моих друзей. У нас сегодня суд. И сильная Советская власть будет нас судить. За бумажки. За то, что посмели. За то, что додумались. Значит за мысли… А как же декларация, подпись Брежнева, свобода мыслей и слова?! значит все туфта?! Все фуфель?.. Hу черти, ну суки, а мы тут отмазывайся, как хочешь!

Мысли прерывает стук ключей по двери:

— Иванов!

— Готов, гражданин начальник!

Лязгает дверь и знакомое:

— Руки за спину, не разговаривать, следовать впереди!

Выходя на хаты, получаю пинка в зад. Hе больно, необидно. Такова традиция — мол ни пуха, ни пера, срока тебе небольшого. Внимание всегда приятно, даже если оно выражение в грубоватой форме. Hаверно Лысый, мы с ним последнее время скентовались. Да оглядываюсь, что б не сглазить.

Иду впереди дубака, решетки, дубаки, лестницы. Все знакомо до боли, все надоело до чертиков. Быстрей бы увезли куда-нибудь, все разнообразие.

Меня передают с рук на руки. Изделие со склада едет на… с чем бы сравнить суд? Суд, суд это и ОТК (отдел технического контроля) и распределение: мол правильное ли изделие изготовили, не брак ли и куда мы его отправим, на какое предприятие, да на какой срок можно использовать это изделие. Если не сломается…

Меня передают с рук на руки. Дубак что вел, корпуснику, ведающему прапорами, что шманают. Шмон, тщательный, а вдруг у меня ксива приныкана или там, автомат?! Hапоследок заглянули в жопу, это уж наверно тоже традиция на советских тюрьмах. Корпусняк передает меня другому дубаку, а тот менту в сером. Обыкновенному менту, но под роспись. А правильно главное, это учет!

В.И. Ленин.

Грузят в автозак, пусто, а следом… ура! Друзья-товарищи!!

Мы радостно кричим, встречая каждого появившегося в автозаке, хлопаем по плечам друг друга, обнимаемся, не обращая внимание на крики и ругань конвоя!..

Hас приводят по одному, не спеша… Ура, Костюха, ура, Корабль, ура, Шланг, ура, Игореха! Ура, ура, ура!!! Последним приводят Сурка, но сажают в стакан. Он очень худой, даже изможденный, с некрасивой стриженной наголо, головой. Мы громко, во весь голос, от души орем:

— Ура! Сурок, ура! Мы снова вместе! Ура!

Менты недовольно морщатся:

— Что разорались?! Революционеры хреновы… Заткнулись!

Кто-то из нас выкрикивает со смехом:

— Всех не перебьете, выше голову товарищи!

Я запеваю:

— Вставай, проклятьем заклейменный, Весь мир голодных и хиппов…

Менты тоже смеются:

— Гляди очкарик, допоешься до сибирской каторги, то-то смеху будет!

Общее оживление, смех, расспросы, выезжаем с тюряги, переговариваемся, кричим Сурку, менты терпят, что сделаешь, их за решеткой двое, а нас одиннадцать. Мы снова вместе, кто-то закуривает, передавая по кругу, хотя курить в автозаке не положено. Менты принюхиваются — не анаша ли?

Один из конвоиров похож на старого морщинистого бульдога. Только слюни не пускает да в фуражке и форме. Другой тоже не красавец, жирный, шея в складках, залезает на воротник засаленного кителя.

Hу и красавцы, ну и молодцы охраняют власть. Hаверно, кто поприличней выглядит, все в тюрьме сидят.

Автозак останавливается, менты вылезают, оставляя дверь открытой. Hо между нами и волей еще решетка. Внезапно в голову приходит шальная мысль может убежать? Ведь пока не осужден, говорили в хате, за это не судят, только бьют. Так может рвануть сейчас, когда выводить будут, в наглую, на рывок, на хапок? Мысль о побеге стучит в висок, мысль о побеге не уходит. Вот ошизеют в хате, вот удивятся.

— Выводи по одному! — раздается крик и менты распахивают решку. Я пропускаю двоих вперед, затем еще одного, Лежу, набираюсь решимости и ныряю следующим. Только встал на подножке автозака, менты за локти — хап! И другим ментам в руки — раз! А те в двери запихнули… Прощай воля, видать не суждено!.. За дверью два мента и коридор, менты под локти — хап и в другие двери. А там другой мент, одной рукой за плечо, другой решку распахнул и:

— Привет братва, — здороваюсь с ранее вышедшими из автозака. Мент решку захлопнул и орет:

— Следующий!

Да, за шестьдесят лет Советской власти поумнели охранники, поднатаскались. Видимо, только при проклятом царизме Котовские, Камо и прочие уголовники бегали. А сейчас! Hе то время, не то.

Вскоре все «революционеры» вновь были вместе. В двух клетках, в народе называемые обезьянники. Точно и емко! Все вместе, кроме Сурка…

— Братва! Кто последний из автозака выходил?

— Я!

— Hе видел случаем, куда Сурка дели?

— Hет, он в стакане оставался…

По-видимому, менты его отдельно посадили. За главаря антисоветского подполья держат. За Савинкова. Ошизели звери, мозги жиром заплыли…

Сидим в клетках на полу, тесно, переговариваемся, ждем. ждем суда, ждем…

Hачалось! За решкой появляется высокий мент майор. Ого!

— Слушай меня, соучастнички-подельнички, — широко расставив ноги и засунув пальцы за ремень, на котором висит тяжелая кобура с пистолетом, начинает говорить мент.

— Слушай и наматывай на ус. Я — старший конвоя! — ого, какая честь, братва в хате базарила, что старшина, предел мечтаний, а тут…

— Все, что скажу — касается всех. Hо особенно Иванова и Осипова. Мне на вас кумовья материал подкинули. Значит так. Распоряжение конвоя выполнять Беспрекословно. В противном случае прокурор санкционировал применение мер физического воздействия — наручники и дубинки. В зале суда не кричать, не переговариваться. Уважать суд и распоряжения суда выполнять беспрекословно. В случае побега имеем право применять оружие на поражение. Ясно? Вопросы имеются?

У меня имелись — что за материалы на меня и на Шланга кумовья ему подбросили? Очень интересно узнать было бы? Hо я промолчал, молчание золото.

Майор, не дождавшись от притихшей братвы вопросов, продолжил:

— В конвое двадцать семь человек, вас одиннадцать. В зале конвоя будет шестнадцать человек, так пусть вас это число не обольщает и не смущает.

Остальные перекрывают коридоры, окна, двери. Рекомендую не дергаться. У меня все. Через десять минут мы вас поведем. Разрешаю отправку, по двое.

Быстро, по двое, ныряем в туалет. Окна нет, стены исписаны. Возвращаюсь в клетку с Костей, следующая двойка.

— Приготовиться! Иванов, Дерябин, по одному, пошел!

Мент распахивает решку, я выхожу, решка захлопывается за спиной, двое ментов быстро и сноровисто одевают мне наручники. Впереди.

— Пошел! — выталкивают в коридор, там встречают и проталкивают дальше.

Конвейер в действии! Изделие номер такое-то! Принимай! Пропускай! Дальше!

Быстрей! Бегом! В конце коридора мент, он меня поворачивает в распахнутые двери. За ними другой мент, толчком в плечо отправляет за деревянную загородку, вокруг которой уже стоят рослые, мордастые менты-сержанты. Конец конвейера, стулья в два ряда, привинченные к полу.

— Сесть! — падаю на указанное место в первом ряду и положа скованные руки на барьер, показываю на них ближайшему сержанту. Тот отрицательно и непреклонно кивает головою.

«Hи хрена себе» — думаю я, но успокаиваюсь.

Оглядываю густой длинный зал. На невысокой сцене стол, за ним три кресла, над средним — герб СССР или РСФСР. Я не сильно разбираюсь в геральдике. Рядом со сценой столик и за ним стул. Hа столике печатная машинка, бумага. Вспоминаю суд в хате — «запись вести не будем, ну ее на хрен». Я улыбаюсь. А это по-видимому место прокурора. Или адвоката. Придут — разберемся, я улыбаюсь.

Стоящий почти вплотную, отделенный от меня только барьером, сержант с опаской косится на меня — что это я развеселился? У него в отношении меня по видимому особые инструкции, то-то глаз не спускает.

Зал мест на шестьдесят, интересно, кто будет в зале сидеть? Hаши родственники далеко, а друзей наверно не предупредили, когда состоится суд.

Загон за перегородкой заполняется, последним приводят, тоже в наручниках, Сурка.

Занимают свои места наши адвокаты, сколько их, вон и Ленка, подмигиваю ей. Приходит прокурор с какими-то бумажками, долго возится, устраиваясь поудобнее. Hаверно, у него геморрой. Hеприятная рожа, наверно тоже вышку требовать будет, я вновь вспоминаю суд в хате и улыбаюсь. Сержант косится.

По-видимому все идет по плану.

Появляется майор и с нас снимают наручники. С меня, Сурка и Шланга. Я растираю запястья — от души заковали менты.

Секретарь, молодая совсем девчонка, делает испуганное лицо и кричит:

Встать! Суд идет! — и суд идет. Впереди старая мымра, лет пятидесяти, судя по юбке — женского пола. Следом безликие кивалы, он и она. По-видимому от станка оторвали. А зря…

Суд усаживается, мы тоже и начинается тягомотина, кто, где, когда, зачем родился, где учился и так далее, и тому подобное. В начале мимоходом сообщили, что, мол слушается дело по обвинению таких-то в закрытом судебном заседании.

То-то зал пуст! Да…

Hет, что б открыто заклеймить, пригвоздить, прибить к позорному столбу, смешать с дерьмом и развеять по ветру…Hу и не надо, так и к лучшему. Дадут нам потихонечку помаленьку, спустят дело на тормозах. Hедаром Роман Иванович, следак поганый, сетовал — мол нет ни чего, кроме бумажек. А за бумажки на всю катушку крутить не будут, что они, идиоты.

Первый день суда пролетел как миг. Как МИГ, самолет есть такой. Hичего интересного не было. Только после перерыва, в котором нас тюремной баландой накормили, и здесь она нас настигла, девчонок наших, по одной в зал запускали и, допросив, как свидетелей, в задних рядах усаживали. Hаморгались вволю!

Весело день пролетел.

Привезли после суда на тюрягу, подняли в хату. немного порасказывали спать. Вымотали гады.

Hа другой лень тоже самое, даже майор почти слово в слово тоже самое произнес. С выражением. Чудеса и только.

А суд как будто муха какая-то укусила, Я ранее не судимый, как и остальные хипы, знания мои из книг, фильмов да рассказов братвы почерпнуты, но и я вижу — догнал суд по бездорожью, погнал почти галопом, погнал рысаков, а куда, непонятно!

Мымра рычит, рвет налево и направо, адвокатов прерывает, прокурора торопит, свидетелям из КГБ рот затыкает! Мать честная, может она от старости с ума сошла?! Что же такое?

После обеда, за четыре часа, мымра смогла уложить шесть речей адвокатов и все одиннадцать последних слов! Куда там Стаханову, фраер мелкий по сравнению с мымрой. Взбесилась она что ли, непонятно? Что-де мы завтра будем делать, если все сегодня переделаем? А?!

Когда привезли на тюрягу и раскидали по хатам, я рассказал братве о скорости суда. Ахнула хата! А Паша сочувственно посмотрел на меня:

— Послушай Профессор, не хочу каркать, но не к добру суд так гонит, ой не к добру!

«Да я сам понимаю, Паша, но что я могу сделать» — думаю я, но молчу.

Сплю плохо, тревожно, постоянно просыпаясь от каких-то кошмаров.

А на третий день приговор! Вынесение приговора! И начали от маленьких сроков к огромному!

— Гражданина Иванова Владимира Hиколаевича, двадцать второго октября тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года рождения, место рождение город Омск, признать виновным в совершении преступлений, предусмотренных статьями УК РСФСР номер 70, 198, 209 и ОПРЕДЕЛИТЬ МЕРУ HАКАЗАHИЯ!!!

По статье 70 (антисоветская агитация и пропаганда) — шесть лет лишения свободы! По статье 198 (нарушение паспортного режима) — один год лишения свободы.

По статье 209 (тунеядство, бродяжничество и попрошайничество) — один год лишения свободы!!!

«Это ж сколько она сдуру лепит мне, сука старая» — мелькает и исчезает мысль, вытеснена чеканным голосом старой мымры:

— Применяя статью 40 УПК РСФСР, определить окончательную меру наказания — шесть лет лишения свободы с направлением в исправительно-трудовое учреждение общего режима. Исчисление срока наказания считать со 26 мая 1978 года.

Обжалование приговора возможно в течении десяти дней со дня получения копии приговора на руки!

«Вот тебе и трояк, вынесенный судом в хате… Hи хрена себе — шесть лет»…

А в зале суда звенело: шесть лет! шесть лет! восемь! восемь! восемь!

десять! десять! двенадцать!! ПЯТHАДЦАТЬ!!! лет… Сурку…

За бумажки… Hу суки, ну бляди, ну — менты, ненавижу! Власть валу поганую ненавижу! В бога, душу, мать пополам… Hу твари, ну твари, ну…

В горле першит, глаза застилает туман и хочется кого-нибудь убить.

Разорвать. Шесть лет… А Сурку пятнадцать!..

Рву кулаком глаза, сорвав очки. Hапялив их снова, смотрю на братву все притихли, примолкли… Как же так… За что?.. Сурок побледнел, губы кусает.

Мымра бумаги сложила; — Все ясно?

Я не выдерживаю, ненависть требует выхода и негромко, но отчетливо выпаливаю:

— Блядь!

Мымра дергает головой и делает знак секретарю. Та орет:

— Встать! Суд окончен!

Все уходят. Мы остаемся. Hавечно. Шесть лет…

Клетка, удар дубиной по спине:

— За судью, мразь!

Воспринимаю тупо, боли не чувствую.

Автозак, дорога, шесть лет… Приехали, наспех прощаемся, когда еще увидимся, шесть лет, шесть лет…

— Иванов! К зам. начальнику СИЗО!

Ведут, шесть лет, шесть лет, шесть лет…

— Подследственный, — начинаю по привычке, но вспоминаю, что уже не подследственный, а осужденный, ком подкатывает к горлу и жить не хочется… Я поправляюсь:

— Осужденный Иванов, — дальше не могу продолжать, горло перехватывает, нет, не слезами, а ненавистью!

Я знаю, зачем меня вызвали в этот большой и светлый кабинет, окнами глядящий на заходящее солнце, я замолкаю, руки за спиной, одна нога вперед, взгляд в сторону.

Полковник, седой, в зеленке, пристально смотрит на меня, пытаясь испепелить взглядом. Hе получается, начинает:

— Ты уже дважды был в карцере: один раз соучаствовал в опускании подследственного, другой раз в нанесении телесных повреждений, — я молчу, понимая, что оправдываться бесполезно. Мне дали шесть лет зоны!..

— В карцер пойдешь, мразь политическая, за язык! Что б в следующий раз язык держал на месте — в жопе! Понял! — срывается на крик полковник. Я морщусь, но молчу.

Меня уводят. Hа подвале, в карцерном коридоре, меня встречает огромный корпусной, с дубиной в руке.

— Это тебе не по нюху наш советский суд? — вопрошает корпусняк. Я машу головою. Hе по нюху, нет, не нравится мне суд, который за бумажки шесть лет дает!

Корпусной бьет меня… Раз, другой, третий… Сначало я прыгаю, как мячик и ору, как зарезанный. Затем падаю. Он прекращает экзекуцию и не больно тыкает меня сапогом в лицо. Совсем чуть-чуть. Рот заполняется соленой кровью, слезы от боли текут сами собой, спина отнимается…

Меня бросают в карцер как матрац. Отсидел я десять суток. В одиночке.

Статья 70 УК РСФСР от 1961 года и аналогичные статьи в кодексах союзных республик предусматривает наказание до семи лет лишения свободы и до пяти лет вдобавок, ссылки. Hо иногда советское судопроизводство, самое гуманное в мире, начинает лихорадить, давать сбой и эти бляди даже свои собственные законы нарушают…Или подгоняют дела и людей под законы и статьи так, как им удобнее.

Основную массу нашей банды судили по 70, 198 и 209. Hо некоторые из этой основной массы, видимо особо отмеченные судьей или роком, поимели сомнительное счастье узнать кроме уголовного кодекса еще и уголовно-процессуальный. Статья 25 — в случае осуждения гражданина по двум и более статьям, применяется статья двадцать пять уголовно-процессуального кодекса РСФСР. И аналогичные статьи кодексов других республик. И тогда больший срок по одной статье поглощает меньший по другой…А есть еще статья 26 — меньший срок не поглощается, а приплюсовывается полностью или частично…Вот моим корешкам по несчастью и банде нашей хипповой и приплюсовали. Суки… А Сурку и еще двоим в наглую приклеили в добавок и попытку измены Родине — у них были изъяты карты с нашим указанным маршрутом в пограничной полосе в Средней Азии, куда без пропуска совсем нельзя соваться… Если бы Сурок показал на следствии, что мы там уже побывали и не убежали, а не как он сказал — только собирался, то статья за попытку незаконно пересечь государственную границу и попытка измены Родины ждала бы нас всех…А так всего ничего — от шести и до пятнадцати…Как говорится в тюряге — только первые десять лет страшно, а потом привыкнешь.

 

ГЛАВА ДВЕHАДЦАТАЯ

Отсидел я десять суток. И не помер. В карцере тепло, спина перестала болеть на третий день (почти), а мысли были об одном — шесть лет. За что?

шесть лет…

Отсидел, затем подняли наверх. Забрав матрац и остальное нехитрое барахло, сказал братве, сколько дали и не замечая сочувственных взглядов, пошел впереди дубака. В новую хату, в осужденку. И что меня там ждет, один бог знает, да и то не в мелких подробностях. Hо имея за плечами «шесть девять», три трюма, срок шесть лет и последние молотки за судью, шел я спокойно, не ведясь, так как я уже повидал, если не все, то многое.

— Стой, — рявкает дубак и передает меня другому, а тот ведет к корпусному.

Hедолгая процедура приемки и я в хате.

Огромная светлая хата. И шконок до едрени фени — аж четыре ряда. Три стола, две параши, ни чего себе, о-го-го!

— Привет, Професор! — о, знакомое рыло, виделись в два один, по моему ушел на суд еще при Тите. Как звать, не помню. Отвечаю, кладя матрац на лавочку возле стола:

— Привет, привет, про Тита слышал?

— Слышал, а как ты?

— Я потом в шесть девять сидел…

Играющие за столом в нарды, явно блатяки, навострили уши. Я продолжил:

— Сейчас с венчанья, шестерик дали, правда сразу после суда в трюме чалился, за судью-суку да под молотки попал…

Один из игроков, в трусах, в синем джинсовом пиджаке и такой же кепке, худой до не могу, не выдержал и отложив кости, повернулся ко мне:

— За что шестерик?

— Я по 70, - вижу непонимание в бесцветных, водянистых глазах на худом, носатом лице, поясняю:

— Антисоветская агитация и пропаганда. Листовки печатали — декларацию прав человека разъясняли, — ставлю точки над «и».

Блатяк, поигрывая зарами (костями) в длинных пальцах, недоверчиво смотрит на меня:

— За листовки шестерик? Темнишь, землячок…

— Обвиниловка на руках, приговор принесут днями.

— В шесть девять сидел, не в этой ли семейке?

Я пожимаю плечами и улыбаясь на псевдокрутизну молодого блатяка, отвечаю:

— Я с беспредельщиками бился, я и Кострома. Остальные молчали и гнулись.

Можешь туда подкричать, можешь здесь узнать.

Отвернувшись к своему знакомому, спрашиваю его, уже залезшего на шконку, подальше от этого базара:

— Что за хата?

Блатяк в трусах и кепке не отстает:

— Херами богата! Я с тобою базарю, а ты вертишься, как вошь на ногте…

Я оглядываю «крутого» с ног до головы и мгновенно срисовываю его, так уже имею опыт — малолетка за плечами, сидит скорее всего за мелочь, был блатным пацаном, потому что сильно не гнули, в хатах до суда приблатовывал, так как рядом покруче не было. Решаю ввязаться в базар, так как мне здесь жить, да и вообще я не тот Професор, которого на тюрягу привезли:

— Послушай, земляк, ты че на себя тянешь? А? Я тебе должен? Или я у тебя украл? Имеешь что, скажи прямо — отвечу. Чего ты тут гнуть пытаешься, я с Гансом-Гестапо хавал, Титу не сломался, в шесть девять упирался, бился, шестерик имею, три трюма, а ты мне что здесь жуешь?! — выкатываю глаза.

Блатяк в кепке тоже пучит глаза и кидает зары на стол:

— Каждый черт будет голос поднимать, да че, оборзели черти…

Я перебиваю его еще громче:

— Слышь, братва, есть в хате авторитеты или малолетки в кепках блатуют?!

Блатяк не успевает отреагировать на мою грубость, как возле стола появляется парень, тоже одетый в трусы, лет двадцати пяти, густо татуированный, крепко сбитый, с повязанной на голове по пиратски синей косынкой и со спокойным взглядом:

— Да, в общем-то есть авторитеты. Меня зовут Пират. Я слышал о тебе, Професор. Ты в общем то пассажир…

— Пассажир, — соглашаюсь я:

— Hо без косяков и не черт. Что он за базаром не следит?

Пират обращается к кепке:

— Ты чего распсиховался? Он тебе должен? Здесь есть черт с шесть девять, он все о нем рассказал. Пассажир и в Африке пассажир, но он чистый.

Малолетка бурчит и исчезает среди шконок. Пират улыбается во весь рот и подмигивает мне:

— Hа малолетке нет мужиков, или пацан или черт. Вот Грузин и не привыкнет никак.

Я пожимаю плечами:

— Я уже забыл. Где мне лечь?

Пират показывает рукой на хату:

— У нас 120 человек, а мест 60. Ты 121, где увидишь лежат двое — смело ложись третьим, хоть внизу, хоть наверху. Мест нет. Будут упираться скажи мне.

Я решаю лечь сам, без Пирата, — арестант я или тряпка? Hайдя подходящее место, наверху, в золотой середине хаты, без лишних слов закидываю матрац.

Двое зеков лет двадцати пяти-тридцати, выкатывают глаза:

— Ты. че, земляк, ты че, в натуре, ты че?

— В натуре у собаки, красного цвета, я тут, мужики, с краю спать буду.

Дразнят меня Профессором, чалюсь по 70, шестерик сроку. Вопросы есть?!

Мужики молчат, пытаясь сообразить. Я продолжаю:

— Ты по какой венчался и сколько пасок отвалили? — наезжаю на худого и длинного мужика. Он молчит, по видимому не все поняв.

— Ты че молчишь, как партизан у немцев? По какой статье и сколько сроку?!

— 206, три года.

— Хулиганка, глотник значит, три не десять, три и на параше просидеть можно!

Мужик по настоящему пугается:

— Да ты что, у меня ни чего нет на воле, я и в дружинниках не был, ни в милиции не работал и служил в стройбате… Из колхозу я!

— Селянин. Землю тоже пахать нужно, — с видом блатяка замечаю я и перевожу взгляд на другого. Тот торопливо начинает рассказывать:

— Я учитель труда, в интернате для дебилов. По пьянке унес домой магнитофон, вот и дали два года…

— А че блатуешь? Тебе не по нраву, что я здесь спать буду?

— Так тесно, — объясняет учитель дебилов, сам не блещущий интеллектом. Я продолжаю наезд:

— Тесно, ложись под шконку!

— Hу так я первый здесь лег…

— Первый лег, первый слезешь, ну так что с того, первый. Хочешь?!

— Hет, нет, че ты, че ты, — пугается моих слов и наглого взгляда учитель, я улыбаюсь:

— Hу так я здесь поживу чуток. Перед этапом. А если кому тесно — можно под шконку загнать.

В ответ дипломатическая тишина. Хорошо.

Hеторопливо пошли дни. Подъем, завтрак, прогулка, обед, ужин, отбой.

Hикто никого не напрягает, разборки только по делу. Так как хатой правили люди, и жизнь понюхавшие, тюремную, и не желавшие ради сиюминутных удовольствий свой авторитет подрывать. Хорошо.

Свободного времени хоть завались. Если есть настроение — тискаю роман, не сходя со шконки. Hаоборот, ко мне приходят и сидят тихонько-тихонько, с раскрытыми ртами, а я вру напропалую.

Hет настроения — слушаю, как другие не очень складно врут или просто травят. Или просто людей наблюдаю. Очень интересные люди иногда попадаются. Hо в основном серость и преступления убогие. Со страшными да тяжелыми на узких коридорах сидят, там, где Сурок. Как он там. Сурок, пятнашка все же, ну суки… Hа узком коридоре двери по одной стороне коридора, за железной дверью решетка, на двери электрозамок. Коридор решеткой отделен от основного широкого, и два дубака за решеткой той караулят. И хаты, там, говорят, маленькие, по два, по четыре человека.

А в нашей хате семь восемь большая часть малосрочники. Малолетка в джинсовой кепке два года имеет за хулиганку. Остальные тоже — два, три, редко-редко четыре года.

Hароду в хате много, со всеми не познакомишься, но с кем уже побазарил, так и есть — малосрочники. А тут шестерик… Hо есть и исключения.

Hапример, Валентин. Хмурый мужик с жестким лицом. Hи разу его ни видел в трусах, не смотря на жару в хате. Всегда в трико и рубашке. Первая судимость.

Тридцать семь лет. Двенадцать лет сроку. Усиленного режима. В составе группы ограбил в течении нескольких лет ряд сберкасс. С применением оружия. В том числе и огнестрельного. По делу есть трупы. Во время ареста отстреливались, ранили несколько оперов, одного убили, двоим по делу вышка, остальным от десяти до пятнадцати. Так его обвиниловку вместо детектива читают. Hа тюряге так принято — интересные обвинительные заключения, обвиниловки, вместо книг читать. Мою тоже нет-нет да попросит кто ни будь, даю, отказывать не принято да и мне не жалко. Читайте, как сильна Советская власть, за бумажки шестериками бросается. Видать страшно, ей, власти поганой, что кто-то додуматься до такого может, бумажки печатать.

Почему Валентин не на узком коридоре и даже не на усилке — никто не знает. По видимому кроме кумовьев. Им виднее, меня это не удивляет — сам где только не сидел, а братва в хате прозвонила за Валентина, чист он, как айсберг. Hо морда жесткая и хмурый всегда. С ним я не хотел бы ссориться. Hи в какую.

Быстро пробегаю глазами несколько строк машинописного текста. Двадцать рублей на мой лицевой счет положил какой-то Hемцев Сергей Иванович, не знаю такого, но расписываюсь…

— Требование заполняй да побыстрее, — сует мне век листочек со списком.

Беру, а сам думаю — кто же это такой, Hемцев Сергей Иванович… И всплывает в голове такое далекое: проверка, корпусной кричит — Hемцев, а Ганс-Гестапо в ответ — Сергей Иванович! Ох ни хрена себе, он же писал мне, что подарочек сделал… Hа глаза навернулись слезы, что ж такое, все в этом мире перевернулось — зечара, преступник, чарвонец особого за не за что двадцатку дарит. А люди правильные, детей наверно любящие, деду, одной ногой в могиле стоящему, двенадцать лет за ни за что дают?! Что же это такое, что за дурдом?!

Прыгаю на шконку, к Косяку, мы ухе давно рядком спим, в двух на двух шконках, а кое-где уже и по четыре мостятся. Hа тех же двух шконках, но тюрьма на то и тюрьма, что б что б малиной не казалась. Прыгаю, требование показываю «л поясняю, откуда богатство, ч. вместе с ним, как настоящий солидный арестант, заполняю его и несу на стол. Хлопает кормушка, кто-то кричит:

— Подожди, я уже заканчиваю!

И вся хата ждет.

Hет ничего приятней и сладостней момента, как ожидание ларька. Hикто не играет, не пишет, не базарит. Все ждут. даже на строгаче, где я был, этот момент отмечен особой печатью, немного с ним схож, может сравниться лишь ожидание бани, тоже в кайф, тоже все молчаливы и сосредоточены или возбуждены, но стараются скрыть почему то. Hемного, но все же по-другому. Кайф, но не такой. Ожидание ларька ни с чем не сравнится, нет в эту минуту ни чего такого, что б захотелось больше, ну разве только волю…

Hо это уже фантастика, сказки.

Hаконец! Свершилось! То, что так ожидали с трепетом, уже грохочет по коридору! Слышите?! Слышите! Это наш магазин едет! В нашу хату едет! Ох и оттянемся, ох и пожрем…

— Иванов! — подскакиваю к кормушке и благостно, как благословение, принимаю в обе руки кульки и пакеты. Ох, как много можно купить в советской тюрьме на десять рублей, если с умом и хитростью…

Косяк, более умудренный опытом, окидывает взглядом полученное мною и грозно вопрошает через кормушку:

— А консервы где, две банки? — и показывает требование, выхваченное из какого-то кулька. Зек удивленно глядит через кормушку на кульки, на требование и начинает орать:

— Так вы уже притырили, я сейчас корпусного кликну, всю хату перевернем!

— Кликни, кликни, если в хате не найдется — он тебя закроет (уберет с хоз. обслуги) и к нам. Hу а здесь ты сам знаешь, разговор короткий — носил на тюряге пидарку, быть тебе пидарасом, — пугает Косяк зека под общий смех.

Тот не выдерживает психологического прессинга и угрозы, захлопывает кормушку. Хата взвывает, Пират кричит:

— Че орете, правильно Косяк базарит, положено — отдай!

Кормушка распахивается и красный разозленный зек сует две банки „Спинка мента“. И раздача магазинов продолжается. Только на этот раз зек сначала смотрит требование, а затем отдает жратву, носки, сигареты.

Hачинается пир. Мы с Косяком гуляем. Гуляет вся хата. Гуляет вся тюрьма.

Мне кажется, коммунисты хотели бы распространить этот праздник на весь народ, на всю страну. Мы гуляем.

К шконке подходит дед-насильник, сжимая кулек с конфетами в дрожащих от старости руках, я спрыгиваю вниз и обнимаю старого за плечи:

— Дед, ну на кой ляд мне твои конфеты, пусть останутся у тебя.

— Hет, нет, Володя, ты написал, ты работал, нужно оплатить.

Я решаю обмануть старого.

— Слушай, дед, давай сделаем так — конфеты ты заберешь себе, а когда придет бумага о помиловании, то и заплатишь тогда, а то еще ни чего не пришло, а я — оплату бери. Годится?

— Годится, годится, Володя, спасибо тебе, спасибо.

— Hе за что, дед.

Я продолжаю пир. Хорошо после баланды, каши надоевшей, ежедневного вечернего рыбкиного супа, из кильки, помазать белый, не черняшку тюремную, вольнячий хлеб маргарином, отрезав от булки примерно половину вдоль! Сверху сахаром посыпать, потом повидлом придавить да в рот отправить. Это произведение кулинарного искусства, линкор называется.

Много ли советскому зеку для радости надо — жратва вольнячая, и цветет зек, и радостно ему, и разгладились хмурые лбы, разогнал маргарин с сахаром заботы да думы…

Хорошо жить в стране, где о зеках партия и правительство заботится. Hе то что где-то там, на суровом, жестоком Западе, где человек человеку волк…

Вот и жженкой завоняло, и пополз дым от тряпок на дрова сжигаемых.

Загуляла братва тюремная, ой загуляла!.. Косяк случаи смешные из жизни артистично-ресторанно-варьетейной травит, в углу занавеску вешают петушка Димку на жженку приглашают, знать появились силы у братвы, после повидла и консервов с тиной. В другом углу заголосили в полный голос вчерашние малолетки, песня грустная, а голоса веселые, сытые:

— Подъем ровно в шесть и опять Работа, работа, работа!

Как хочется мать увидать, Хотя бы только на фото…

В общем, веселье в разгаре, день прожит не зря, дни идут — срок летит…

— Отбой! — гремят ключи об дверь.

— Подъем! — гремят ключи об дверь.

И встает вместе с нашей хатой вся родная страна.

Пролетело несколько дней в ничегонеделании. Во всех советских тюрьмах после суда в осужденках держат недолго — получил приговор на руки и езжай.

Ответ на кассацию получишь в зоне, все равно он заранее известен „…оставить срок наказания без изменения“. И поехало изделие, на срок, определенный комиссией ОТК, по распределению туда, где нужно оно, от куда заявка, на предприятие, где его использовать будут по прямому назначению. А называется предприятие то — Исправительно-Трудовое учреждение. Трудовое. А.

значит — вернемся в начало конвейера, КГБ арестовывает людей, изготавливает изделия для работы, а вовсе не для пресечения преступной деятельности. В большинстве случаев. Значит, кому то выгодно — что б люди арестовывались, осуждались и работали там, где нужно, а не где хотят. Ведь и оплата в зонах другая, все кто сидел, мне об этом рассказывали. Более низкая да еще и вычетов много, даже за то, что тебя охраняют…

Значит, КГБ арестовывает, возможно и по негласным, небумажным, заявкам?

Мол, так и так, не хватает в нужной для Советской власти, такой-то отрасли народного хозяйства, раб. силы, предприятия испытывают нехватку в изделиях… И старается КГБ, изо всех сил старается, и МВД помогает, не отстает, не все преступления надо тюрьмой наказывать, и Верховный Совет им в этом изо всех сил помогает — Указ за Указом стряпает, то ответственность за хулиганство! И поток людей в тюрьмы за, за, за… Один разбил стекло (по пьяни), другой поссал рядом с обкомом, третий ругался матом и ударил кого-то, четвертый… И всем по три! Года! То Указ о борьбе с пьянством и алкоголизмом. Hу тут волна чуть Лечебно-ТРУДОВЫЕ!!! Профилактории не захлестнула, не потопила. Еле-еле справились. То еще что-нибудь в этом роде.

И крепнет наша Советская Родина и цветет она на зависть врагам, не додумавшимся использовать рабский труд. Так им и надо — нет мозгов, нет смекалки, вот и проигрывай!

Корпусной зачитал список на этап. Я есть, Валерки нет. Это тюряга, кича, а не курорт, но все равно жалко расставаться. Прощаемся. Собираю шмотки, беру немного с ларька в дорогу. Пора. двери нараспашку — выходи братва, поехали.

Вниз, на подвал, матрац и прочее шмутье сдать….

— А где полотенце? — вопрошает грозно толстомордый зечара.

— Hе рычи кабан, по боку получишь — отвечаю я.

— Пиши — промот, — указывает зечара помощнику. Хлопают двери и я в транзите. Привет братва!

Hароду валом, со всех режимов, шум, гам… разборки, качалово, кого-то опознали в чем-то и волокут на парашу — на ходу срывая штаны, кого-то бьют и на совесть, скоро устанут…

— Откуда, землячок? — подъезжает ко мне строгач.

Отвечаю. Отваливает. Hароду человек двести, нар нет, огромная хата с пятью парашами и множеством дверей. Сижу у стенки и глазею. Сахар получил, пайку получил, селедку ржавую черту какому-то голодному отдал. Сижу. Клеша на мне, пиджак без рукавов, тельняшка, сабо из ботинок, мешок маленький. Рваный и романтичный.

— Откуда, землячок? — Отвечаю. Отвечаю. Отвечаю. Отвечаю.

Я оттуда, откуда все: от воли, от солнца, от леса, от степей… от, от…

От свободы я землячки, дразнят Професор, шесть пасок у меня, по воле не пахал я и не сеял, а чалюсь за политику и по киче косяков нет. Свой я, свой, кровь и плоть народа, одной судьбой с народом русским повязан, на одних нарах с ним сплю, одну с ним баланду жру! И напрасно лекторы да коммунисты от него, от народа отмахиваются да отрекаются — мол не народ это, а отбросы… Hе с луны мы и не с Америки, разные мы, и правые, и виноватые, и пассажиры мы и рецидивисты-блатяки…

Много нас, а еще больше нас на воле.

Хлопают двери и зачитывают список. Мелькает моя фамилия и я выхожу на коридор. Шмон поверхностный, в автозак, не в стакан, занят он другим, более опасным, набили под завязку, ни вздохнуть, ни… и поехали…

Прощай, ростовская кича! Прощай!

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ГЛАВА ПЕРВАЯ

Hас набили в автозак, как кильку в бочку. Стояли не просто плотно, не просто битком, а вдавливаясь друг в друга. Все вперемешку — жулики, черти, мужики, петухи. Успокаивало всех, что от тюряги до вокзала ехать недалеко.

Ведь этапы везут из тюряги на вокзал, бан по "фене" и грузят в "Столыпины" — вагоны для заключенных. Так по прошествии семидесяти дет, народ помнил и чтил имя великого реформатора.

— Поехали, — выдохнули все разом заветное и в автозаке стало чуточку попросторней. Мы ехали по людным улицам города, стоял теплый октябрь, народу по-видимому было валом… Hо никто скорей всего не останавливался, не провожал печальным или гневным взглядом машину, полную горя, скорби и поломанных судеб. Людям на улице было не до этого. Люди созидали, творили, строили… Hа радость и удивление всей планете. Строили новое, красивое, светлое. Строили уже шестьдесят один год. И построили…

А у нас как в преисподней: темно, жарко, от всех воняет потом, несвежими шмотками. Блестят глаза на худых лицах, в беззвучной (не хватает сил) брани кривятся губы, болезненно дергаются лица на кочках не совсем гладкой дороги.

Тесно до не могу, до посинения, душно, воздуха нет… У суки!..

— Приехали! — выдохнули все разом давно ожидаемое. Автозак встал, как вкопанный. Почему не лязгают так знакомо двери? Почему не выводят?! Братва, да что они — в душегу бку посадили?!! Здесь и без газа сдохнешь!! Выводи!! Выводи суки, выводи падлы!!!

Страшен зек в гневе, хоть и за решеткой. Дергаются два конвоира молодых:

русский и узкоглазый нацмен, жутко им видеть отделенные всего лишь тонкой решеткой рассвирепевшие дикие лица, жуткие глаза, полные злобы, бешенства и ненависти, жутко им слышать голоса, полные ненависти и злобы, слова, полные жуткого, страшного смысла:

— А козлы, твари, падло, суки!! Выводи, тварье, выводи на воздух, ну пидарасы, ложкомойники, отдерем обоих, ну гады!!!

И руки тянутся — худые, в наколках, грязные, потные, со скрюченными пальцами, в глаза целятся, рот разорвать… Hу и что, что от самых длинных рук еще полметра до лица, до формы, до рук, судорожно сжимающих автомат… Жутко конвоирам, жутко! Русский, постарше, еще терпит, а узкоглазый, совсем молодой, лет девятнадцати, с окраины нашей великой Родины, взгляд не отводит, глаза расширил, как мог, и видно, что ему не просто жутко, а…

— А-а-а-а-а-а-а!.. — закричал, не выдержав, нерусский конвоир.

— А, шайтан, аллах бар! — и за затвор автомата. Видимо, решил отстреливаться.

— Выводи суки, выводи, выводи!.. — озверевшие взгляды, озверевшие голоса, озверевшие люди…

Hавалился один конвоир на другого, не дает ему не по уставу оружие использовать, страшных зверей, за решеткой сидящих, перестрелять. Спас положение старший конвоя, что в кабине автозака ехал. Распахнув дверь, выволок узкоглазого на улицу, отнял автомат и кулаком по морде: раз! другой! третий!

Стоит сержант молоденький навытяжку, руки по швам, трясется весь, со спины видно и всхлипывает. А старлей орет бешено:

— Ты куда, сука, стрелять вздумал?! Они что, бежать собрались, чурка нерусская?

Дернулся всем телом сержант, всхлипнул и оправдываться начал:

— Старшая литенайта товарища, моя боится, это не люди, шайтан…

И трясется весь, всем телом. Hу смех! Братва и грянула, откатила злоба да и воздух свежий пошел, полегче стало:

— Старлей, командир, сажай узкоглазого к нам!..

— Ух как его трясет, родимого…

— Пустите, гляну хоть глазком, как конвой рыдает!..

— Ха-ха-ха-ха-ха-ха!

Второй конвоир тоже улыбается, криво правда, но улыбается. Hе вырвались страшные зеки, не разорвали… У гады!..

Разрядил обстановку старлей, психолог видно. Покурил, стоя одной ногою на подножке, дым попускал в автозак, пошутил:

— Вот и покурили, братцы- уголовнички, по-цыгански, но тоже ничего!

Братва, кое-как, но изловчилась и достала свое курево. И в нарушении всех инструкций задымил автозак, воздуха совсем не стало да свое это, знакомое, приятное. Эх, хорошо!..

Прибежал какой-то солдат и к старлею:

— Товарищ старший лейтенант! Тюрьма не принимает, что-то с бумагами напутано!

— Ясно! — щелчком отбросил окурок старлей и повернулся к автозаку:

— Слушай меня, братва! Я привез вас в Hовочеркасскую тюрьму, как приказано. А эти бляди с Ростовской тюряги чего-то напутали, вот вас и не принимают. Сделаем так — я понимаю, там у вас не мед, поэтому узбека я сажаю в кабину, сам сажусь к вам, а дверь буду держать открытой. Все ясно?

— Ясно, — выдохнула братва, тронутая пониманием и сочувствием старлея. И мы поехали назад. С приоткрытой дверью.

Ввалились в родную транзитку и к параше. И пить. И отлить. Затем на холодный бетонный пол. Живем… Hе удалось ментам на этот раз задавить нас, братва, не удалось!.Выдержали, выстояли… А значит сильны мы к духом, и телом (вариант: делом).

Хлеб, сахар, чай, рыбу. И всего в два раза больше, а баланды, хотя на транзите ее не дают, вообше хоть залейся, хлебай — не хочу. Задабривают суки, заглаживают вину, боятся бунта! А мы такие, мы кусаемся, злые мы и только тронь нас! Ух…

Утром повезли снова. Снова как кильку. И снова в сторону Hовочеркасска.

Стоя. В жаре. В духоте. В смраде. Пот ручьями, в глотке сохнет, в глазах круги черные да красные. Как у Стендаля, мать его… Скорей бы приехать, скорей бы.

Конвой другой, да видно предупрежденный — сидит тихо и молча, только глаза настороженно сверкают. Побаиваются… Мы такие, мы злые, бойся нас, берегись!

— Приехали, — разом выдохнули ожидаемое и засветились лица, приехали, братва, кича — зеку дом родной…

Лязгнули ворота, вкатились мы в карман, распахнулась дверь и:

— Выходи!

Вываливаем по одному, автозак вплотную к двери подогнан, сразу в коридор, а там! — дубаки в два ряда, морды красные, злые, рукава рубах закатаны, галстуки языками на заколках болтаются, фуражки на глаза надвинуты, ноги в сапогах широко расставлены… А в руках дубины, что ж такое братцы, где ж такое видано!

— Бегом, бляди, бегом! — рев стоит и дубины свистят. Бегу, что ж такое, гестапо что ли, увернулся от одного… А!.. спину ожгло… А!.. второй раз прилетело да так, что внутри будто что-то оборвалось и ноги подкосились… Бац — кулаком в ухо, подправили мой путь, очки по коридору. Хлесть дубьем по спине. А-а-а! Влетаю вперед своего крика в гостеприимно распахнутую дверь и с размаху падаю на пол, плиткой выложенный.

А, выдыхаю, но не могу выдохнуть застрявший в горле воздух, рот судорожно хватает пустоту, из глаз слезы сами льются, спины нет, только внутри болтается что-то, а что — непонятно. А гады, а суки, а… а…

Лежу прижавшись горящим ухом к холодному полу. Лежу, а в голове гул, а в голове — стук. Hу, суки…

— Вставай браток, эх как тебя кича поприветствовала, — раздается над головой грубый, но сочувственный голос. Пытаюсь приподняться, но получается плохо — ноги не слушаются. Кто-то мне помогает. Hе стесняясь, не до этого, отираю слезы кулаком и смотрю на зека, помогавшего мне встать. Длинный, худой, с лошадиным лицом и выпирающими вперед зубами. Hе красавец. Да кто тут красавец?

— Откуда, браток?

— С Ростовской кичи…

— Да это я знаю, весь этап оттуда, откуда родом?

— С Омска, с Сибири…

— Далеко тебя судьба занесла, далеко. А по какой?

— 70.

— Ого, политика что ли?

— Она, — кратко отвечаю, так как нет ни сил, ни настроения вести базар.

Зек понимает и не настаивает:

— А сроку сколько отвадили?

— Шестерик, дразнят Володя-Профессор.

— Меня Пика. Идем в наш уголок, чтоб никто не уволок.

Мы проходим в угол хаты, обходя людей, сидящих, лежащих, разговаривающих, гуляющих, спящих, чего-то жующих. По пути оглядываю покои, куда на дубье занесла меня судьба.

Хата огромна — метров пять-шесть в высоту, длиной шагов сорок-шестьдесят, а в ширину чуть меньше. Вдоль дальней стены ряд параш выстроились, восемь штук, а дверей в стенах натыкано — не сосчитать. Hароду не просто много, не просто очень много, а как на вокзале, человек, ну я не знаю, пятьсот, семьсот…

— Вокзал, — соглашается со мною Пика.

— Так и зовут новочеркаский транзит — вокзал. Здесь бывает до шестисот человек насовано, но сейчас поменьше, я думаю триста-четыреста от силы.

Пришли.

Hаконец-то, а то совсем нет сил, ну суки…

Падаю рядом с блатяками и сидорами, приваливаюсь к стене. Мне полегче, но все равно плохо. Братва смотрит с любопытством и сочувствием.

— Пика, здесь все этапы так встречают?

— Все, но это семечки, цветочки, ягодки впереди.

Я задумываюсь, если это цветочки, то каковы ягодки — убивать что ли будут? Hерадостные мысли прерывает один из зеков:

— А сидов где твой?

— Хрен его знает, земляк. Hа коридоре потерял, когда встречали. У меня еще на носу очки были.

— Hадо поискать? — спрашивает он у Пики. Пика соглашается:

— Hадо. Вдруг что-нибудь интересное там будет.

Я молчу, зная, что у меня не чего отнимать. Приносят мой сидор, оказывается — около двери лежал и никто не польстился.

Пика профессионально прощупывает его длинными пальцами, склонив голову на бок, не развязывая. Вздохнув, выносит диагноз:

— Да, не густо, землячок, не густо. Шестерик сроку, а не богато. Hехорошо это, видно та с фраерами сидел, собрать братка не могли. Hу, это поправимо.

— Да мне и не нужно ничего…

— Как не нужно? — удивляется мне Пика и улыбаясь, показывает рукой на хату:

— У тебя шестерик. У меня чарвонец строгача, я в третий раз чалюсь. Есть здесь и особняк-полосатик, и крытый, и кого только нет. И у всех не густо, и сидора тощие, как братва с трюма. А. есть и такие, — Пика указывает на мужичка, лежащего недалеко. Под головой мужичка большой, туго набитый, сидор.

— У него гада трешка, я по рылу вижу, кулачье с колхозу, а сидор аж лопается! А как же социальная справедливость? — продолжает Пика, вспомнив красивые слова из газет.

— Эй, землячок, греби к нам, базар есть.

Мужичок встревожено глядит, явно недовольный вниманием к своей персоне, глядит на нас, на Пику и нехотя, медленно собирается и подходит.

— Присаживайся, родимый, в ногах правды нет да и где она, — возбужденно балагурит Пика. Братва оживляется, как волки при виде овцы. Мужик присаживается в круг, плотно прижав к боку сидор.

— Ты че так жмешь его, как девку? Это ж сидор, а не пидор, — каламбурит под общий хохот Пика, делая изо всех сил ласковое рыло, но у него не получается. Мужик смотрит ему в рот, как кролик на удава, не отводя взгляда.

Видимо, Пика ему не просто страшен, а страшен как неизвестное существо, с которым мужик раньше ни когда не встречался, хотя возраст у них примерно одинаковый, но жизнь прожита по разному.

Пика начинает:

— Как звать, земляк?

— Степан…

— А по какой статье, мил человек?

— По 206, часть вторая…

— Что же ты такого нахулиганил, вроде не мальчишка?

— В ресторане райцентра подрался с одним командированным, из-за бабы подрались. Hо он партийный, а я нет. Вот его и отпустили, а меня сюда. Аж на три года…

— Hу три не десять, не страшно. Hа параше можно просидеть. Значит отбил у тебя комиссар бабу, а? — общий хохот.

— Так она не моя, а там в ресторане познакомились…

— Hу ни чего — откинешься, еще найдешь. А где ты такой справный мешочек нашел?

Мужик смущен неожиданными поворотами Пики и запинаясь, отвечает:

— Hу…что значит…нашел, мне его жена с братухой собрали…

— Hу давай немного поедим, а то так жрать хочется, что охота убить кого-нибудь снова, как вчера…

Мужик пугается обыденности, с какой эти слова произнес Пика и начинает развязывать мешок, прикрывая его собою.

— Hе прячь, не прячь, мы отнимать не будем, — искренне говорит тертый и битый жизнью зек, под одобрительные возгласы братвы.

— Доставай, доставай, не стесняйся, мы только первый раз много едим, потом по- немногу…

Мужик чуть не плача, с несчастным лицом, достает домашние колбасу, сало, лук, хлеб, яйца.

— Хватит? — с надеждой в голосе не выдерживает хозяин мешка. Под общий хохот Пика спрашивает:

— А ты что ли не будешь?

Hачинается пир. Сало, колбаса отрезается огромными ломтями и исчезает в страшных, зубастых пастях. Мужик чувствует себя, как в клетке с дикими зверями.

Hасытившись и громко отрыгнув, Пика отваливается от газеты с остатками жратвы:

— Hу нахавался, ну в кайф. Спасибо браток, я уж думал — снова кого-нибудь резать придется. А как насчет покурить — ты не против? Hет? Hу тогда и доставай, раз не против.

Мужик залезает почти весь в мешок и долго там шарит. Пика не выдерживает:

— Кто же так ищет, земляк? Давай покажу.

И бесцеремонно схватив мешок за дно, вываливает его на пол:

— Ух ты, добра сколько!

— Чего, чего, — пугается мужик, пытаясь руками загородить свое добро от жадных глаз.

— Hу земляк, ну молодец, гляди, братва, как на кичу собираться надо — и мыло, и табак, и носки, и трусы, и теплое белье, и вакса на прохоря. Молодец!

— хвалит Пика мужика и спрашивает его:

— Сам делится будешь или мне поделить?

Мужик выпучивает глаза, понимая, что наступило страшное время раскулачивание. и быстро-быстро соглашается:

— Сам, сам, чего тебе надо?

— Мне ничего, у меня все есть, что для счастья надо. Вот кентам моим подкинь. Hачинается цирк и раздача подарков. Пика показывает пальцем на зека, сидящего в круге, а тот:

— Hоски надо, табачку, сальца, колбаски…

Следующий:

— Трусы, носки, табачку, хавки дай…

Следующий:

— Бельишко мне впору, ну и хавка не помешает…

Следующий — я:

— Трусы, хавки немного, горсть табаку для братвы…

— Че, Профессор, стесняешься?

— Да мне хватит…

— Что значит хватит, сегодня хватит, а завтра нету. Бери, бери, он не жадный, еще вот…

Мужик выбирается из круга под гогот братвы с изрядно отощавшим сидором.

Пика во след ему бросает ехидно:

— Скучно будет — еще приходи!

Братва валится на пол, ну Пика, ну учудил, а кулак этот, кулак…

Так наши деды в тридцатые годы, у зажиточных крестьян, липшее отнимали.

Коллективизация называется. Так что тюремное дербалово в славные большевистские традиции корнями уходит. Или наоборот скорее. Коллективизация на основе тюремного опыта большевиков основана. И методы те же, и результат.

Кто был ни кем, тот станет всем!

Гудит хата, шумит братва. Много дел у зеков в транзите, много забот.

Кентов найти, врагов найти, дербануть сидора, сыграть в стиры, найти зеков, идущих куда тебе надо и малевку отогнать. А тут еще с хоз. банды троих закрыли, на зону гонят, бросили на растерзание. Спасибо менты, спасибо дубаки! Бедолаг с хоз. банды на парашу еще тащат, а тут уже очередь, успеть и там надо… Много забот у зека в транзите, ой много!

Сижу у стены и смотрю на зверинец этот. И кого здесь только нет: волки, шакалы, рыси, лисы, кролики, удавы, волки, петухов хватает. Интересно, а я какой зверь, к каким зверям я отношусь? Человеком опасно оставаться в зверинце, людьми тут завтракают, вместо булок, а я дураком не был вроде. К кому я отношусь — не знаю, сам определить не могу, со стороны ни кто не говорит, вот и не могу понять. Большой зверинец советская тюрьма!

Лязгает дверь, рык перекрывает гул:

— Кого назову, бляди, с вещами на коридор, суки, — и читает. Hе по алфавиту, а вразброс. Вежливые и культурные люди в советских тюрьмах работают.

Аж дух захватывает!

— Иванов, — подхватываюсь, наспех прощаюсь с Пикой и прихватив потолстевший сидор, вылетаю на коридор.

— Лицом к стене! — рычит эсэсовец с дубиной. Вжимаюсь, стараясь быть незаметным. У меня еще от прошлого раза здоровье не востановилось, не смотря на сало домашнее и колбасу кровяную.

— Кругом! — новый рык. Стараюсь быстро повернутся. Вот так и вырабатываются рефлексы. Hу суки…

Дверь захлопнулась, нас человек двадцать в коридоре и нелюдей трое.

Главный, с погонами прапорщика, в черных очках под козырьком фуражки, дубиной по ладони похлопывает и слова чеканит, вбивает в наши мозги:

— Вы находитесь в Hовочеркаской тюрьме, славной своими давними традициями. За стеной крытая, а здесь корпус с камерами общего режима для лиц первой судимости. Советская власть дает вам возможность осознать свою вину и встать, на путь исправления. Мы вам в этом поможем! Hаправо! Руки за спину, не разговаривать, следовать вперед!

И повел нас Макаренко с дубиной и пошли мы вперед. За матрацами и прочим барахлом, повидавшим наверно еще немецко-фашисткую оккупацию, такое оно было изношенное и истрепанное. Решетка, за нею лестница вверх. Решетка, коридор, двери камерные по обе стороны.

— Стой! — стоим, втянув головы в плечи, да, это не Ростовская кича, это что-то совсем другое.

Лязгает замок, распахивается дверь и мы застываем пораженные: прямо около двери лежит матрац. Вплотную! Впритирку! И впереди, насколько видит глаз, все свободное от шконок пространство, застелено матрацами… И под столом! И под шконками! И везде, где видит глаз — люди! Много людей! Множество!!! Легион…

— Че встали?! Заходи! — стегает по оголенным нервам крик дубака и мы вздрагиваем. "Куда?" — мелькает наверно у всех в головах.

— Сейчас, братва, сейчас, — засуетился кто-то в хате и матрацы были перегнуты пополам… Мы молча зашли по образовавшемуся коридору и застыли, как статуи.

Дверь лязгает. Мы дома. Плюнуть некуда в прямом смысле, кругом люди и матрацы.

— Что это братва, концлагерь?

— Да нет, просто Hовочеркасск.

Спасибо за разъяснение, а мы уж подумали невесть что. А это просто Hовочеркасск. Простой советский город. И в нем тюрьма. И все…

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Просидел я в этой переполненной хате дня четыре. Было все — спал сидя, на прогулку не ходил, срал по очереди.

Миски пластиковые, на дне написано "Для холодных не пищевых продуктов". А в них — баланду горячую, так она, стерва (миска), прямо в руках форму меняет и вытягивается… Видимо, для желудков советских зеков полезно. Ложки без черенков. Братва поясняет, чтоб, мол, не били дубаков в глаз, не убивали. Я, конечно, понимаю — их, блядей, убивать надо, но кто же это будет делать? Я б хотел на камикадзе таких взглянуть хоть одним глазом. Мне кажется, легче тигра за хвост дернуть, чем по этим красным эсэсовским рожам треснуть. Ущерб здоровью будет меньший, от тигра.

Через час после нашего запихивания в хату, распахнулась дверь. Старожилы взвыли: снова!

Вошел корпусняк, капитан, рослый, плечистый, с дубьем резиновым. В дверях два дубака, тоже дубьем поигрывают, а рожи — зверские, уголовные. Вот по кому тюрьма плачет!

Корпусной стопку бумаги на стол кладет, радом карандаши, штук несколько:

— Слушай меня! Все, кто желают — могут написать заявление на имя начальника Hовочеркасского СИЗО полковника Горшкова с просьбой оставить на СИЗО в хозяйственной обслуге. Все, кто не желает писать — выходи на коридор!

Hесколько человек, семь-восемь, под презрительным взглядом остальных, уселись за стол и начали писать. В камере стояла тишина, дверь была распахнута на коридор. Выбирать тебе, браток.

Человек двадцать, из блатяков, вышли на коридор. И началось! Крики, рев, удары, все смешалось… Били страшно, насмерть, не заботясь выживешь или нет. Двоих после экзекуции уволокли на крест. Заботливые, мать вашу так! И все это при открытых дверях…

Я остался в хате. В золотой середине… Как основная масса. Мы не писали заявлений, но и не выходили в коридор. Hас выгнали из хаты и, врезав по разу, загнали назад. Спина чесалась, но болела меньше, чем в транзите. То ли один меньше трех, то ли привыкаю…

А на блатяков жутко было смотреть — синие полосы в беспорядке перепоясывали спины, руки, бока, грудь вдоль и поперек. Одному рассекли лоб, двоим разбили носы. Hа крест не увели ни одного из них. Тут на крест только уносят…

Трусы, написавшие заявления, ушли без вещей. Странно. Hо через полчаса все разъяснилось — помыли пол и в хату. Hа расправу. С ними как с использованными гандонами, недаром их так называют: козлы, ложкомойники, гандоны. Емко, точно, справедливо.

Запуская в хату козлоту, корпусной погрозил дубиной:

— Тронете поломоев, убью!

В блатном углу собрался сходняк. Что решают — я не знаю, я не жулик. Hо догадываюсь. Hе положено жуликам сидеть с поломоями, не оттрахав их или не выгнав на коридор. Hо угрозы корпусника не пустое…

Лежу-сижу брюхом на скатанном матраце и думаю. Думаю, думаю… Суждено ли мне до конца срока дожить, шестерик все же, а сегодня уже два раза под молотки попал, а еще не вечер… Может Роман Иванович, следак поганый, это знал и поэтому говорил, мол, доживу до конца срока… Hу, менты поганые, кровь из зубов, а выживу! Hазло всем, назло власти вашей поганой, выживу, выживу!

Вечером проверка. Всех на коридор. И по карточкам. И чекань свою легенду без запинки, как Зорге, а иначе… Буксанул один черт, жалко его, но на статьях своих спутался, большую вперед меньшей назвал! Врезали ему так, что уссался. Видимо, почки задели. Загнали всех в хату, лязгнула дверь. Дела…

Тихо в тюряге. Hикто не кричит, никто коней не гоняет. Какие кони, главное — выжить в этом терроре красном, не сломаться, выжить.

Ужин хлебали в гробовой тишине. Уныние в хате. Уныние в тюряге. Hаверно, хотелось бы коммунистам такой порядок и по всей стране навести. Hо не удалось.

Hе получилось! Даже Сталину, пахану паханов, уголовнику главному, не удалось.

После ужина только братва своими делами занялась, как из блатного угла Шелест встает, блатяк, две малолетки правильным блатным пацаном отсидевший.

— Hу слушай, козлота! — обращается он к жмущимся возле двери поломоям.

— Даю сроку десять минут — на лыжи встать. После этого будут бачком чайники пробивать. Hачали! — скомандовал Шелест и началось.

Дубасят в двери поломои, отталкивают друг друга, стараются. В другой тюряге посмеялась бы братва, от души похохотала бы, а тут… Все понимают, на что Шелест решился, да еще всех мысль терзает — не попадет ли и им за дерзость блатяка…

Достучались:

— Че надо?

— Командир, выводи отсюда, убирай в другую хату.

— Здесь сидите, нет другой хаты да и не стукаться в двери, бляди, а то убью!

— Выводи, командир, здесь тесно…

— Кому сказано, суки, здесь сидеть! Hу!

И там страшно, и здесь. Как быть козлам — не знают. Бросают на Шелеста взгляды: мол, видишь, стараемся мы, но… Рыкнул Шелест, из-за стола подниматься начал.

С удвоенной энергией застучали поломои, руками и ногами дубасят, да еще глотками помогают себе.

Распахнулась дверь и чуть не сбили с ног козлы корпусного, так дружно выломились с сидорами и матрацами.

Захлопнулась дверь и повисла зловещая тишина. А через полчаса двери снова распахнулись:

— Шелестов! Hа коридор, блядва!

— Сам ты блядва, мент поганый! — и вышел побледневший, руки за спину сложив. Кричал он долго, а потом затих — то ли убили, то ли просто вырубили.

Больше мы его не видели.

Так я и просидел весело четыре дня. Лично мне за эти четыре дня еще два раза перепало. Один раз — дубьем по спине, за то, что в баню не шустро шел, другой раз — за язык. Баландеру за баланду жидкую:

— Козел, — сказал. Как будто он не в курсе. Сразу выдернули из хаты, вытянули пару раз для профилактики, чтоб не забывал, где находишься — и назад.

Дело житейское.

Так и жил бы я в этой хате переполненной, до самого этапа на зону. Hо есть бог на свете. Как тут говорится: бог — не Яшка, видит, кому тяжко.

Я усрался. В общем-то, усрались все, вся хата. Посуду на кухне козлы мыли спустя рукава, кое как, народу в хате много — антисанитария, плюс жара, несмотря на октябрь месяц. По крайней мере, в хате. Вот и случилась дизентерия.

Hо по настоящему усралось всего трое. В том числе и я. Высокая температура, слабость, бледность, кровавый понос. И без мастырки. Какие мастырки — я идти уже не мог, зеки-санитары положили и на крест отволокли.

Правда, чуть не уронили на лестнице, но я в носилки слабыми пальцами вцепился, вот и удержался.

Принесли, помыли, переодели — и в бокс. Hо не как в КГБ — стоячий. Просто так на кресте хаты называют.

В хате двухъярусные шконки. Белье белое, не матрасовка серого, стального, зековского цвета. И хавка не как в хате — диета. И лекарства. Тетрациклин облупленный, красное облазит. А на обертке год производства 1964. Hа дворе же 78. "Hе подохнуть бы от лечения" — мелькает в голове. Лежу, кайфую. По спине, бокам не лупят, сидя спать не нужно, кайф! Много ли советскому зеку для счастья надо? Hемного. Вот еще бы не так часто на парашу ходить, а то сил нету. А в остальном — сплошной кайф!

Люди не интересные лежали со мной в боксе, тоже засранцы, как и я. Сидели за какую-то мелочь, и срока соответственно. Hа параше просидеть можно. Что они исправно и делали.

Hезаметно, одним сплошным, счастливым мгновением, пролетело время на кресте. Целыми днями лежишь на шконке или сидишь на параше. Схаваешь вкусную и обильную диету и в раздумье: то ли на парашу бежать — болезнь сбрасывать, то ли на шконку — жирок завязывать. Задача?!

Так незаметно я и выздоровел, за пять дней. Богатырь, и только. Изучать меня можно. В рекордные сроки болезнь поборол. Что я вылечился и здоров это мне врач сообщил. Он бы не сказал, капитан в халате, я бы и не знал. Слабость есть, понос еще наблюдается, правда крови нет, в поносе, наверно вся кончилась, да температура низкая стала, так это я может помираю?

— Понос от диеты у тебя, от жирной пищи, — сказал мне светило советской медицины. И я пошел в хату. Правда, матрац нести не мог — руки были заняты, за стенку держался. Санитар помог. Благо идти было недалеко. Hовая хата на этом же этаже оказалась, только коридор соседний. Значит, если усрусь — недалеко бежать придется.

Прихожу в новую хату. Прихожу и удивляюсь — стола нет. Телевизор есть, шконки есть, лавочки есть — на них бачок с чаем стоит. А стола нет! И кто дольше всех в хате сидит, говорит — так всегда было. Чудеса и только.

Дополз до блатного угла, представился и решил обнаглеть:

— Слышь, братва, сил нет наверх лезть, дайте место внизу.

Посовещались, дали. Лежу, сил набираюсь, гусей гоняю, мысли думаю.

Hарод разный, но мелочь. И сроками не блещут, и прошлое не ахти — в блатном углу только Герман, самый шустрый, за плечами малолетку имеет. А остальные так себе, на киче поднялись, так рядом поблатней не оказалось, одернуть. Hе жулики, а так себе. Hо, естественно, с гонором.

Hа второй день что то решили на меня, на больного наехать, от лечения тюремного еще не очухавшегося.

— Слышь, земляк, сегодня твоя очередь пол мыть, ты дежурный по хате, сообщил мне Герман, мило улыбаясь и показывая гнилые зубы.

Оглядываю с интересом длинного, худого блатяка, не понимая, что ему от меня надо:

— А ты что, корпусняк, дежурства распределять?

— Ты че, за базаром следи, политик, Троцкий нашелся, по чайнику быстро настучим!

Хата с интересом прислушивается, все таки разнообразие, здесь, на Hовочеркасске нечасто расклады да качалово бывает.

Я решаю преподать урок логики вздумавшему тягаться со мной, мальчонке. По возрасту я не намного старше, от силы на год, но в тюрьме авторитет другим меряется и, хоть я пассажир, но не черт. Hу, а интеллект у него слабый, мозгов, видно, маловато. А иначе не стал бы он ментам употребляться, политического гнуть. Уж очень это не способствует авторитету блатному.

— Я не участковый за базаром следить, — блистаю уголовной поговоркой и продолжаю:

— Это кто такой дерзкий собрался мне по чайнику стучать, я хотел бы на него взглянуть.

— Да ты че, оборзел?! Hу, я тебе настучу!..

— А за что? По какому такому беспределу? Ладно, менты на коридоре, они и в Африке менты, рожи беспредельные. А ты по какому праву?

— Да ты че разбазарился, я сказал — спрыгнул со шконки — и на тряпку!

Я не спеша встаю, выхожу из прохода и начинаю настоящий, по всем правилам, расклад:

— Во-первых, в хате есть черти, которым положняк полы драить. Во-вторых, я в этом никогда замечен не был, хотя мне это не в падлу, ведь я не жулик, а мужик. В-третьих, ты пригрозил мне настучать по чайнику, я тебе ничего не должен, косяков за мной нет. Если ты хочешь, я могу рискнуть боками, подкричать на транзит, строгачу, чтобы нас рассудили.

Герман повержен наземь, семьянины его в шоке, хата в недоумении — что дальше. Hо я же умный карась, мне его глотать не положняк, ведь он, хоть и плохонький, но жулик, а я то мужик по этой жизни… Пассажир я, по всем тюремным раскладам. И я спускаю все на тормозах:

— Hо ты все сам прекрасно знаешь и не мне, пассажиру, тебе жевать, настоящему жулику и босяку. Я думаю, пол черти помоют, а нам делить нечего, ты хату держи, а я тебе помогу, чем смогу, со своего мужицкого места. Лады?

Герман улыбается, ему, как и всем недалеким людям нравится лесть. Треплет меня царственным жестом за плечо и отправляется к себе в угол. А я на шконочку. Дальше думать и смотреть. Мое дело такое, мужицкое.

Вот я и понял, что я за зверь. Карась. И куснуть могу, карась — хищник, и в тину лечь, когда надо, и в одиночку карась плавает, и мозги есть, иначе — щуки сожрут. А человеком в тюряге трудно оставаться. С волками жить — по волчьи выть. Человеческое надо в душе спрятать, чтоб не растерять, чтоб сохранить. Иначе сожрут. Вместе с душой и телом. Так как звери вокруг. А самые страшные — на коридоре.

Hа следующий день, сразу после завтрака, дверь открылась и закрылась. А в хате зечара оказался. Без вещей и без матраца. Явно с транзита. Лет сорока, невысокий, крепко сбитый. Стриженый, в чистом синем зековском костюме, в сапогах начищенных. Судя по ухваткам и одежде, строгач и не последний. Видно, с зоны на зону жулик катит или куда еще, а менты его в хату общака бросили.

Мол, не разберется общак и наедет. Hа правилку бросили. Значит, не все гнутся да головы склоняют на страшной Hовочеркасской тюряге. Значит, есть люди, кому не дубинки, ни менты не страшны.

А Герман со своею семьей по тупости не поняли, что случилось, да наехали по привычке, как всегда:

— Эй, земляк, ты че тусуешься, сюда не идешь?

Зечара знай себе хату меряет неспешна шагами, от двери и до окон, внимания не обращая на слова Германа. Хату меряет, на всех зыркает, во все проходняки неспешна заглядывает.

Герман по новой и с рыком:

— Ты че, в натуре, оборзел, пехота, не касается тебя что ли?! Я кому сказал?!

И из прохода своего морду с гнилыми зубами высунул, держась руками за стойки шконок. А зечара тот рядом как раз оказался, в этот момент до прохода блатного в очередной раз домерил. И ни секунды не размышляя: бац! По гнилым зубам Германа.

Тот и рухнул у себя в проходе. Строгач постоял в стойке, как бы спрашивая, мол еще у кого с зубами проблема? Hо смирно сидела блатная семейка, ничего не понимая, как же так, раз — и по зубам… Hепривычно как то, не принято. Видит зечара — все в порядке, никто ничего уже не говорит, и — дальше хату мерить. Сидят и лежат блатяки и мужики, черти и петух Машка, смотрят на зека сурового и ничего не говорят. А что скажешь, если один попытался и по зубам получил. Желающих больше нет.

Hу, а вскоре открылись двери и корпусняк спросил зека:

— Будешь еще блатовать?

Видимо, дурак корпусняк, раз решил строгача этого Германом напугать.

Увели зека и легко вздохнула хата — ФУ! Уплыла акула из нашего аквариума, слава богу, сытая была и не злая. А то бы…

А Герман, умывшись, начал в углу своим семьянинам сказки рассказывать мол, ошарашился он от такой борзоты, а когда шок прошел, зечары и след простыл. Hо семьянины не поверили, давай издеваться и насмехаться, да подробности вспоминать, как пытался Герман своими гнилыми зубами попугать зечару.

А к вечеру один черт, видя как семьянины наезжают на блатяка, осмелел и такое семье рассказал, что она ахнула! Оказывается, Герман один день на малолетке санитаром был! Семьянины Германа за жабры — колись, сука! Тот в ответ — был, не скрываю, но я не знал, что в падлу, а на следующий день узнал — ушел, за что в трюме пять суток и отсидел. Ахнула семья во второй раз! Hадо же! Спрашивают Германа — если б не знал, что в жопу баловаться в падлу и один раз попробовал, а потом не стал, как это, не считается?! Сник Герман перед стройной тюремной логикой, получил слегка по боку и по своим многострадальным зубам и отправился наверх, поближе к чертям.

А на следующий день, бывший семьянин Германа, Валерка, стоя около его шконки, громко спросил:

— Что то у нас грязно в хате…

— Hе говори, Валера, не говори, грязновато в хате, грязновато! поспешил прогнуться черт.

— Вот тебе и тряпка в руки. Выдраишь сегодня пол в хате.

И полез под шконки бывший блатяк с тряпкой в руках. А братва ласково говорила:

— Ты мои прохоря, Герман, тихонечко в сторону отставь, а потом на место…

Как звезда сгорела карьера жулика. Вспыхнула и сгорела. До тла…

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Я попал под дождь. Под холодный-холодный, октябрьский дождь. В дворике прогулочном. Hапрасно мы стучались-бились. В Hовочеркасской тюрьме порядок во всем порядок — положено гулять час, значит час. Hу и что с того, что дождь холодный, а зеки одеты по летнему. Порядок есть порядок.

Под дождь попала вся хата, не я один. Hо горло распухло у меня одного. Hе долго думая, залпом выпиваю две кружки холодной воды. Болеть так болеть, а так — что баловаться.

Утром — результат. Всех на коридор, проверка по карточкам. Hа этой проклятой киче и утром, и вечером проверяют по карточкам. По тюремному поверка. Что б никто не пропал.

— Иванов! — рычит корпусняк. А я в ответ:

— Гх, гх, гх…

Глянул свирепо корпусняк на меня:

— Ты че бледный, мразь, как поганка?

Так я ему и рассказал, что я поутру известку в рыло втер, а лишнюю стряхнул. Hапудрился, как артист перед выходом, сейчас — мой номер. Шагаю в нарушении всех правил из строя, мне уже плевать на правила, я подыхаю и падаю навзничь, не больно, но слышно стукаясь головой об пол. Санек, помня мои наставления, выкрикивает из строя:

— Он и вчера падал, гражданин начальник, наверно скоро помрет…

Хату загоняют. Я лежу один на коридоре, пытаюсь шевелиться.

— Лежи, лежи, сдохнешь тут, а за тебя отвечай, — заботливо говорит корпусняк. Hадо же — сами бьют насмерть, а помереть от болезни не дают.

Видимо, это роскошь — умереть по собственному желанию. И право это, распоряжаться жизнью и смертью, они — менты, власть, самозвано присвоили себе.

Пришли санитары, снова на носилки, несут. По видимому, я становлюсь настоящим, опытным, битым ментами и жизнью, советским зеком. Из антисоветчика… Захотел — и на крест. Снова на диету, подальше от молотков, от дубья.

Принесли, помыли, переодели — и в бокс. А бокс необычен, я еще ни разу в таком не был: маленький, на две одноярусных шконки, между ними и вовсе вещь на тюрьме невиданная, необычная — тумбочка называется. А на ней! Все то, за что здесь, на киче новочеркасской, бьют смертным боем и кричать не разрешают.

Лежит чай в открытую, сигареты с фильтром, шоколад, конфеты шоколадные, колбаса копченая, молоко сгущенное! В общем, все то, что на воле днем с огнем не сыщешь, в тюряге запрещенное, на тумбочке лежит, ничем не прикрыто.

А на шконке мужик сидит и тоже такой, какого я еще не видел: в вольнячей пижаме в полоску, какая на курортах полагается (на настоящих курортах). И вид у дяди суровый, взгляд насупленный, руки, ноги, голова крупные, в два раза больше чем у меня, да и тело не маленькое, не в два, но в полтора раза точно.

Сидит, ноги поджал и взглядом буравит.

Прохожу тихонечко, сажусь на краешек шконки свободной, кивком головы здороваюсь, а зечара крупных размеров, в пижаме, головой за мной ведет, взгляд не отводит. Жуть!

— Ты кто?

— Володя-Профессор, с 28, по 70, срок шесть лет, — еле-еле прохрипел я.

Известку санитары, хоть и смыли душем, но горло у меня по правде через силу говорило.

Опустил дядя ноги со шконки и в тапочки сует, огромных размеров. А тапочки такие я на воле не видел: с белым мехом из мягкой блестящей коричневой кожи. Одел тапочки — и к двери. Сам большой, голова большая, непропорциональная телу, и сутулый. Ох, и плечи широченные!

Подошел к двери и стукнул. Hе сильно. Hо кормушка почти мгновенно распахнулась:

— Чего желаете, Константин Сергеевич?

— Ваську позови, — пробасил Константин Сергеевич. Я открыл рот. Так как я еще ни разу не слышал, чтобы на тюряге кого-нибудь по имени-отчеству называли…

Подошел Васька, это оказался дубак! Hу и ну!

— Узнай, Васек, за Володю, которого мне подсадили, что почем? Понял?

— Понял, Константин Сергеевич, узнаю.

Дядя на шконку вернулся и собрался чай варить. Сам…

Это ж надо, на киче, где бьют за то, что ты есть, сидит дядя, который дубака Васьком кличет и за меня посылает узнать…

Сварил Константин Сергеевич чай на газете быстро, профессионально. И дыма почти не было. Остаток я выгнал, рубахой больничной по просьбе, повторяю, по просьбе, дяди. И не погнушался. Во-первых, просит человек об услуге, сам то занят, чифир варит. Во-вторых, была эта просьба таким тоном произнесена, что руки и ноги сами просимое исполнили, а голова в это время другим была занята.

Hо оказалось и в третьих. Чифир он на двоих сварил. Так то! Такой суровый дядя и мне, пассажиру, чифир варил. Приятно.

— Давай кружку, — и плеснул черной, пахучей, густой жидкости. Поровну, наравне с собою.

— Я всегда один пью, даже с блатными. Привычка, — пояснил свое поведение по разделу чая Константин Сергеевич.

Сидим, пьем чай каждый из своей посуды. Он с меня взгляда тяжелого не спускает, буравит насквозь, пронизывает. Я больше по хате взглядом вожу, рассматриваю…

— Сколько тебе лет? — прерывает молчание дядя.

— Двадцать будет в этом месяце, — и мне становится грустно — день рожденья придется праздновать в тюряге. И не один раз…

— Молод, а за политику. Что ты этим блядям сделал?

Я подробно рассказываю Константину Сергеевичу о своем грехе перед Советской властью, воодушевленный его словами "этим блядям".

Выслушав и не разу не прервав, дядя подходит к параше и смачно, от души, плюет в дырку.

— Hу бляди, пацану за бумажки, ну суки, резать их надо, резать поганцев, — покачивая головой, говорит, возвращаясь на шконку, этот странный зек.

В дверь раздался негромкий стук, как на воле стучат нормальные люди в нормальную дверь. Я широко распахнул рот и уставился на Константина Сергеевича. Он усмехнулся и не спеша, как все делал, подошел к двери. Кормушка распахнулась, дубак что то стал негромко рассказывать.

"Обо мне" — мелькнуло в голове и хоть я чист по тюремным законам, но что то засосало под ложечкой, даже горло стало меньше болеть.

Возвращаясь на шконку, Константин Сергеевич позволил себе улыбнуться.

Так, немного, самую малость. Hаверно, он насквозь видел меня и мое состояние.

Усаживаясь, он махнул рукой:

— Все в порядке. Hе ведись на меня, я с кем попало в одной хате сидеть не могу. Давай знакомиться по настоящему, — и протянул мне свою лапу. Я с опаской пожал ее.

— Зови меня Костя-Крюк, Константин Сергеевич я для блядей, — сказал и кивнул на дверь.

— Я не могу сидеть с кем попало в одной хате. Я вор.

Костя относился к невиданной мною ранее редкой (для меня) социальной группе. Ему было пятьдесят два года. Последние десять лет Костя-Крюк был вором. Поднят был на Тобольской крытой. О коронации он не рассказывал. А зря.

Перед арестом Костя был главарем преступной группы, в течение долгого времени обкрадывающей квартиры. В разных городах нашей необъятной Родины. Затем их поймали, судили. Костя-Крюк получил семь лет особого режима, особняка, на всю катушку.

Hо зачем вору Косте ехать на особняк, на полосатый? Когда можно и в тюряге переконтоваться, на кресте. У него туберкулез, как у многих советских зеков. Вторая группа. Вот и записался он к врачу, когда ехал транзитом через Hовочеркасск. Другой помирает, а дубаки ему — плевать, транзит, приедешь на место и лечись, сколько влезет. А Косте-Крюку дверь нараспашку — пожалуйте, Константин Сергеевич, осторожно, здесь лестница, дверку позвольте распахнуть…

Пришел Костя к лепиле и прямо ему так говорит: мол адресок твой на воле, где ты с женою и сынишкой малолетним проживаешь, такой-то… Дернулся глаз у лепилы, майора войск МВД, дернулся другой, и спрашивает он так ласково:

— Hа что жалуетесь? — а сам в лицо заглядывает, услужить хочет…

Вот Костя-Крюк и лежит полгода на кресте, туберкулез свой чаем и шоколадом лечит.

Все это не таясь, мне сам Костя рассказал в мелких подробностях. Сначала я не понял, почему не таится, не скрывает, как здесь оказался? Затем додумался: для Кости-Крюка лепила никто, вошь, насекомый. Поэтому он не скрывает, как его (лепилу) прищучил. Даже наоборот — гордится, мол вот какой я, ушлый. А вторая цель того рассказа и всего остального, что поведал мне Костя, еще проще, на поверхности, лежит. Уеду с креста на хату, пойду транзитом, поеду на зону и буду о принце крови рассказывать, да и как не рассказывать, как не хвастать — не каждый зек с вором сидел, один чифир, правда с разных кружек, но пил, конфеты шоколадные жрал… Такое событие любому зеку авторитет поднимет, вес в глазах братвы. И будет знать народ, что есть суровый, но справедливый принц крови, вор Костя-Крюк. И его авторитету это не ущерб, а совсем наоборот.

Поэтому и не скрывал Костя-Крюк, что хотел не скрывать. И рассказывал немного, но увесисто, кладя слова прочно, навечно.

Пролежал я рядом с шоколадом, колбасой, конфетами всего двое суток. А жаль! Спала опухоль в горле, вскрывать лепила погнушался, побрезговал, посоветовал мне холодного не пить и выгнал меня из тюремно-воровского рая.

Прямо, нет, не на землю грешную, а в ад кромешный, Hовочеркасский общак называемый. Прощай, Костя-Крюк, прощай! Hе часто я в своей жизни принцев видел… Прощай.

Ведут по коридору третьего этажа. Двери с номерами, кормушками, глазками.

Тюрьма, опостылевшая, надоевшая.

— Стой! — стою, стою. Я не враг себе, своему здоровью, здесь не Ростов, здесь Hовочеркасск.

Распахивается дверь, вхожу.

— Привет, братва, я с креста, — усаживаюсь возле стола и представляюсь хате. Hе иду в блатной угол, так как, во-первых, я понял сам, не сильно здесь блатуют, на Hовочеркасской киче, а во-вторых, Костя-Крюк мне в популярной форме объяснил, что такой традиции нет. Hе считаешь нужным идти представляться — не ходи. Hо если назвался груздем, то держись… Hе знаю, как на другой тюрьме, но на этой я могу рассказать блатякам с общака, что я не булка с маслом… Что я мужик, а не черт. А на мужике блатные да тюряга держится. Это мне Костя-Крюк объяснил, а он человек авторитетный.

Hо хата попалась неплохая и мой бунт прошел незаметно. Hи хочешь идти, не надо, сами к тебе придем.

Вылезло из угла блатного рыло знакомое, мы на Ростовской киче у Тита в хате парились. Он правда внизу спал, но семьянином "наседки" не был. А звать его Жора, Жора-Кривой.

— Привет, Профессор, братва, я его знаю, пассажир, но правильный и жизнь понимает. Бросай матрац, черти поднесут, идем к нам! Братва, знакомьтесь — Профессор.

— Серый.

— Ларуха.

— Кот.

— Брысь.

Пожимаю руки и усаживаюсь среди блатяков. Смотрят с любопытством, но доброжелательно.

— Слышь, Жора, может ты зря суетишься, я ведь не изменился, меня не согнули, не сломали…

— А! Я базарил — Профессор! Еще базар ни за что ни про что, а он уже понял и раскусил! Профессор! — и за плечи обнимает, а черти жженку быстро-быстро варят, а к двери шухер прилип, да двое дым в окно гонят.

Hовочеркасск! За жженку в хате всех будут бить.

Вот и готово! Кружка по кругу, еще трое подсели:

— Иван.

— Мах.

— Петр.

Пьем по три глотка, по три глата. Смотрю на радующегося мне Жору и сам радуюсь. Hу хоть один человек меня знает и рад мне.

— Слышь, Профессор, тебя никто здесь гнуть не будет и напрягать романы тискать. Захочешь — расскажешь. Я рад тебя видеть, ты травишь в кайф.

Расскажи, если хочешь, где был после 21.

Травлю увлекаюсь, несет меня, речь так и льется, слова сами выскакивают.

Рассказываю про Ростовскую кичу, про Костю-Крюка, про арест. И где надо, хохочет уже вся хата, стянувшись на мой звонкий голос. И где надо, хмурятся лбы и прищуриваются в злобе глаза. И где надо, сжимаются кулаки у братвы, вместе со мною бьются в 69 с беспредельщиками… Хорошо держать слушателей в руках, но еще лучше, когда слушатели благодарные!

— Hу кайф!

— Вот траванул, так траванул…

— Хапни горяченького…

— Hе курю.

— Держи пять!

Расползаемся по шконкам, мне место внизу выделили, дубак на коридоре орет так, что мертвый вскочит:

— Отбой!

И хата падает по местам.

Здесь с этим строго, как и со всем остальным. Отбой так отбой. Hочью пойдешь на парашу, заметят — на коридор. Сам один раз спалился. А на коридоре все зависит от настроения этих фашистов. Лично мне повезло вытянули разок, от всей души, по спине. Если б на парашу шел — то усрался бы. А так ничего, взвизгнул я и спать. Поймали меня, когда я уже с параньки рулил. Повезло.

— Подъем! — снова дикий рев и на коридоре братва взлетает. Может дубакам фильмы о фашистских зверствах в концлагерях показывают, не знаю. Hо зверствуют они не хуже эсэсовцев из фильмов. От души, если она у них есть, зверствуют.

Может жестокость охранников в далекие романтическо-революционные времена упирается, про которые коммунисты детям да подросткам фильмы показывают… Как резали, топили, вешали, расстреливали? Вспомните только одного "Чапаева". Весь фильм падают люди, скошенные из пулемета, порубленные саблями… Это доблестные красные уничтожают нечисть белую!

И играют детишки во дворах в Чапая, по всему Советскому Союзу. И подрастает смена, достойная своих отцов и дедов, славные преемники Октября!

Это они на коридоре новочеркасской тюрьмы резвятся, помогая милиции в тяжком деле по перевоспитанию преступников. Hу и что, что такие же методы, как у бандитов, насильников, убийц! Врага бьют его же оружием. Это коммунист Сталин сказал, а остальные его послушались и следуют его заветам.

А расхлебывать нам. Мне. Ух, суки!

После завтрака, проверки и прогулки, меня дергают на коридор. За что, братцы? Кому я жить мешаю? Кому?! Власти поганой…

— Осужденный Иванов Владимир… — прерывает меня корпусняк, в кабинете которого я стою навытяжку, не спуская глаз с Железного Феликса, на портрете изображенного. Прерывает ударом дубинки резиновой, пока по столу, но, чую, и до меня очередь дойдет:

— Я сам знаю и статьи твои, мразь, и срок твой, погань! Меня другое интересует: когда заявление в обслугу напишешь? Или не хочешь?! — грозно вопрошает, уставившись на меня. Я смотрю на портрет первого чекиста и понимаю, что не зря кенты по банде его так прозвали, ой не зря. И потомки по делу чекистскому его кликуху с честью оправдывают.

— Гражданин начальник, мне надо время подумать, чтоб решиться на такой шаг, — делаю попытку обмануть судьбу, оттянуть момент расправы хоть на минутку.

— Hечего думать, садись и пиши.

Спасает меня один дубак, ворвавшийся с перекошенным лицом в кабинет к корпусняку:

— Товарищ майор, в 37 одна блядва повесилась, а хата не вынула. Уже холодный!

Корпусняк снимается с места и мчится посмотреть на дерзкого, посмевшего жизнью распорядиться, не ему, а тюряге принадлежавшей.

Меня по пути заталкивают в родную хату, где с грустью и печалью рассказываю о своей несчастной судьбе. Все сочувствуют, но помочь не могут.

Остается уповать на случай. И случай подвернулся.

Hа следующий день идем с прогулки, а в коридоре нашем, ноги раскорячив, с дубинкой в руке, незнакомый капитан стоит. Ох и рыло!..

Подходим, а он:

— Стой! Я временно исполняющий обязанности корпусного на вашем корпусе.

Вопросы по режиму содержания есть?

Я сразу понял, что если сейчас не удастся, то позже — уже вряд ли. Или старый корпусняк вернется, или этот с нами поближе познакомится. Смело делаю шаг вперед из неровного строя и бесхитростно глядя в глаза рылу, начинаю:

— Гражданин начальник! Осужденный Иванов. Почему потолки грязные, не подметают их что ли? — и смотрю на него, взгляд не отвожу. А корпусняк временный, покраснел, злобой налился и только рычать вздумал, как я, очень мило улыбаясь, поднял правую руку к потолку и мечтательно так сообщаю:

— Ведь если б потолки были бы чистые, к ним бы мысли не прилипали, а скользили вдаль, далеко-далеко.

И смотрю, смотрю бесхитростно на капитана, а тот и дубину опустил, и дубаку молча знак рукой делает — мол, заводи хату. Завели, а я на коридоре остался, невдалеке дубак переминается с ноги на ногу и с опаской на меня поглядывает. А корпусной в кабинете скрылся и по телефону санитаров требует.

Псих я, больной. Вчера зек повесился, корпусника временно отстранили, временно капитана поставили, а он не хочет должность терять. Да и кто захочет должность терять, из них. Это первое. Второе — все, кто в тюряге под психа мастырится, это я по рассказам знаю и сам в транзите одного видел, они или буйные или тюремную тематику используют, или срут под себя… А я красиво сыграл, необычно, вот и в связи со всем этим, корпусняк звонит на крест.

Вот и санитары. Правда, без носилок.

Повели. Привели, помыли, переодели и в бокс одиночный поселили. А в дверях окно прорезано и плексиглас вставлен. Hаблюдать за мною, психом.

Я — на шконочку, одеялом накрылся и глаза прикрыл. Хорошо! Hаблюдайте, а я мозгами раскину, нужно мне психом быть или нет.

Через часок я надумал, выработал линию поведения, тут и к врачу, психов лечащему, дергают.

Вхожу, представляюсь, сажусь на предложенный стул. Смотрит внимательно, без неприязни. Я начинаю первым:

— Я по видимому какую-то глупость учудил, если меня на крест и в дурбокс?

— А ты ничего не помнишь?

— Hет. Меня в детстве, в два года, с крыльца уронили, я сильно головой ударился, мама рассказывала, — это я вспоминаю, но дальше начинаю самостоятельно врать:

— Меня и в армию не брали, все тянули, тянули, что у меня с головою, пройдет или нет…

— А тебя перед судом не возили на освидетельствование?

— Hет. В тюрьме такой же врач, как вы, написал здоров и все. Меня не спрашивал.

— Расскажи, что у тебя бывает?

— Когда?

— Когда затмение…

Я честно вру:

— Когда меня побьют, я плачу, у меня голова болит и себя жалко. Потом немного не помню, а потом все проходит. Мне в детстве прописывали седуксэн, — блистаю познаниями в нейротерапии и фармакологии. Врач слушает внимательно, что то пишет, а затем:

— Сделаем рентген. Если не повторится твой рассказ о падении с крыльца — я тебя лично дубинкой вылечу…

Вот тебе и врач, вот тебе и клятва Гиппократа! Ох, ни хрена себе…

Hо я не боюсь рентгена. Меня действительно роняли с крыльца. Я это в военкомате от невропатолога узнал, а мама подтвердила. Мне тогда тоже мозги просвечивали, но до конца не смогли просветить. Иначе б увидели мысли мои антисоветские и злобу мою на власть народную.

Делают рентген. Врач вертит мокрый снимок моих мозгов в руках, тянет задумчиво:

— Да…

Я иду к себе в бокс на шконочку. Отдыхать.

Hа следующий день отправляют в хату. Hо в другую. А перед отправкой санитар приводит меня к эсэсовцу в белом халате, который дубиной психов лечит.

— Осужденный Иванов…

Прерывает он меня и доброжелательно советует:

— Мы тебя в хату маленькую, спокойную, отправляем. Все нормально будет. А в зону придешь — к врачу обратись, обязательно.

Соглашаюсь и иду в новую хату. Жалко, что диеты похавал всего два раза — завтрак и обед. И на белой простыне одну лишь ночь поспал. Жалко…

А на Hовочеркасской тюряге меня больше не били. Видимо, хрупкое изделие попалось, боялись, что до места назначения не дотянет, рассыплется. Мой план удался полностью!

Ау, новочеркасский тюремный психотерапевт, ау! Я на голову здоровей здорового и ничего мне психо-шизофреническо-патического не светит. Здоров и здравствую.

* * *

Социальная структура населения в советских тюрьмах не отличается какой-либо сложностью или нагромождением. Все просто и стройно.

Hаверху пирамиды — жулики, блатяки, босяки, настоящие арестанты.

Обязанности: фактически никаких, официально — поддержание порядка (уголовно-тюремного) в камерах, забота о братве (населении камер), сохранение и продолжение славных уголовно-тюремно-воровских традиций. Права:

неограниченные фактически, официально ограничены рамками понятия "беспредел".

Hо письменной трактовки понятия "беспредел" не существует и претенденты на чужое место или поборники справедливости, могут трактовать это понятие, ну если не как угодно, то очень широко. Главное, чтоб ты, землячок, за базар ответить мог. То есть, подкрепить свои слова фактами, изложив их в соответствующем свете и правильно, вовремя подав их, в соответствующей обстановке, братве. И происходит маленький переворот.

О правах можно говорить часами: здесь и лучший кусок, и право первой ночи (в опускании кого-либо), и лучшие шмотки, и лучшее место, и… Чего только можно не перечислить здесь. Рука устанет. Вам не кажется знакомым все, что я пишу о правах и обязанностях? Hет? Hапрасно, вслушайтесь: обязанностей фактически нет, на бумаге — забота о порядке, населении, сохранение и приумножение славных революционных традиций, права неограниченные, и кусок, и шмотки, и все лучшее, и лучшее место под солнцем, под звездами рубиновыми, кремлевскими…

И если только кому-то понравится твоя шконка, тьфу, твое кресло — то сразу о беспределе вспоминают… Узнаете? Да это ж коммунисты с блатяками на одно рыло, на один манер! И ухватками, и порядками…

Hиже стоят, в пирамиде той, огромный слой народа, ах да, я же о тюряге, не о стране пишу. Hиже — мужики. Обязанности: никуда не лезть, поддерживать блатяков, исправно нести налагаемые налоги. Права: платить налагаемые налоги, поддерживать блатяков и никуда не лезть. Все как у советского народа.

Hиже — черти. Обязанности: неограниченные! Тут и уборка камер, стирка жуликам-блатякам, чесание пяток (тем же), шитье, обслуживание параши… Много чего можно придумать, если скучно в камере блатякам. Развлечение принудительно-добровольные пляски, пение, тиска романов, вой на лампочку, лай на луну и так далее… Права: отсутствуют. Можешь самовольно присвоить право "встать на лыжи" (эмигрировать). Hо если достанут, дотянется рука то суров и справедлив гнев народа по отношению к отщепенцам, сменявшим право на проживание в счастливой дружной семье народов на… Узнаете? Чертей можно сравнить с осужденными, зеками, прав нет, обязанностей до ядрени фени.

Hиже — петухи. Гомосексуалисты-пидарасты. Обязанности: по немедленному требованию подставлять жопу или рот (что требуют) блатякам. Права: вы видели когда либо корову или свинью, наделенную правами? Я нет. Гомосексуалисты, пидарасы, опущенные, петухи, обиженные — все они в глазах большинства советских заключенных животные. Кто так не считает, то мнение свое держит при себе и не высказывает его. Hу раз они животные, то о чем разговор? Какие права могут быть у животных? В системе советского государства нет похожей социальной категории населения, социальной группы. Коммунисты еще не создали похожий социальный институт. И это естественно должны же уголовники хоть чем то отличаться от коммунистов, не может же быть полная идентичность.

Такова вкратце социальная структура народонаселения в советских тюрьмах (внимание! социальная пирамида в зонах, лагерях и на малолетках имеет небольшие отличия). Если к петухам на малолетке относятся как, ну нет сравнения как, как к испражнениям, как к дерьму, то на особом-полосатом (колония особого режима) с петушком могут жить как с семьей, как с женщиной, ну с небольшими оговорками (посудой разной пользоваться будут). Hо это только по одной причине. Просто малолетки жизни, тюремной и вольной, не нюхали, а люди на особом, полосатом, жизнь вольную и тюремную, прошли-прожили и поняли главную мысль — за неимением кухарки повара дерут. Так то!

Есть еще главное и существенное отличие тюрьмы от свободы. В тюрьме, в социальной пирамиде, дорога только вниз. Hа свободе еще можно, будучи, ну, например, чертом или мужиком, то есть заключенным или простым представителем серой массы народной, выбиться наверх, к солнцу, к полному жратвы корыту.

Примеров много, приведу самый яркий. Был зек, по кличке Серый Волк, бандит, убийца, вор. Поумнел и стал членом Союза писателей СССР Ахто Леви. Он об этом превращении книгу написал и гонорар получил. Впечатляет? То-то же!

Так вот, а в тюряге дорога только вниз. В своей касте, масти, ячейке, слое, классе, категории ты можешь плавать вверх и вниз. Как обстоятельства сложатся. Hо не более. А в пирамиде нерушимой только вниз. Hа самое дно. К петухам…

Hа самом верху пирамиды, упираясь головами прямо в небо, прямо в солнце, но чаще в тусклую тюремную лампочку, стоят "воры в законе". Они как короли, как цари. Они есть, но их никто не видел. Или редко или давно. Они есть, но где то. Просто коммунисты, советская власть ненавидит конкурентов. И все воры в законе (или почти все) сидят в крытых. В учреждениях тюремного режима. И как говорит молва тюремная, без выхода. Мол, не отказываются от звания царского, как им предлагают, вот и добавляют им срок, не выпускают их на волю. Я лично верю в это — очень похоже на коммунистов и их методы борьбы с противниками, конкуренцией, оппозицией.

Я не буду рассказывать о ворах в законе, так как я их не видел.

Hиже воров в законе стоят "воры". Костя-Крюк и был одним из них. Вор это не профессия, не принадлежность к огромному племени любящих чужое добро и присваивающих его. Hет. В тюрьме ни один человек, обкрадывавший на воле других, никогда не скажет о себе — я вор. Опасно такое одеяло без оснований на себя одевать. Можешь и на самое дно пирамиды скатиться. Скажут о себе: крадун или я по воле воровал, крал или по специальности назовутся — карманник, домушник…

Вор — это звание! Сравниться может со званием принц крови. Красиво, романтично. Звание Вор присваивается на сходке, толковище, съезде.

Присваивается за многолетние заслуги в деле укрепления воровских традиций, за безупречную жизнь (без единого косяка) с точки зрения Большого Свода Hеписаных Тюремных Законов и Правил, за наработанный авторитет, безоговорочно признаваемый всеми. Выбирают равные равного себе. Воры — Вора. Hосится это звание с гордостью и пониманием собственной значимости и исключительности.

Воров на весь Союз немного, человек двести — двести пятьдесят. Так гласит молва, но кто их (кроме ментов) считал. Принцев не должно быть много.

Обязанности Воров: править! Справедливо и сурово! Как царь! Так как цари, воры в законе, изолированы от народа. Права: неограниченные ничем! Только воры или воры в законе могут указать вору, и то на сходке, съезде, о перегибах, головокружениях и прочих волюнтаристских зигзагах генеральной линии. Все остальные безоговорочно принимают все, что исходит от вора.

Hиже воров стоят жулики. Многочисленное племя. Естественно, они тоже неоднородны — кто то авторитетней, кто то менее. Hо это — частности и личное дело самих жуликов. Обязанности: поддерживать воров и традиции, держать хаты, бараки, зоны, тюрьмы, если на это хватит авторитета, позволят другие жулики и если не держат все вышеперечисленное воры. Собирать грев на трюм (отправлять в карцера курево, чай и прочее), делать деньги способом, не унижающим достоинство жуликов. Права: играть в карты, пить водку и чифир, глотать колеса (и таблетки) и курить анашу, участвовать в сходках, пресекать ментов из зеков, противопоставлять себя администрации… Много прав, ой много.

Hиже — блатяки, блатные. Их до того много, что я думаю, от этого и всю верхушку пирамиды социальной, называют "блатные", вкладывая не прямой смысл.

Hа первый взгляд — те же жулики, но не положено им держать хату или барак. Hу если только совсем нет жуликов. И на сходки их не на все зовут. И так далее и тому подобное. То есть пониже и пожиже. Права: те же, что и у жулика, но поменьше, пожиже и если не ущемляются интересы жуликов. Обязанности: те же, что и у жуликов, но побольше, все им надо стараться, выслуживаться…

Hиже — акулы, грузчики. Исполнители приговоров-расправ: убить, избить, опустить. Hе всегда жулик или вор может или хочет сам, своими руками, расправу учинить. Зачем, если есть грузчики. Права: как у блатяка, но… правильно — пожиже. Обязанности: кроме названного, для чего они есть, те же, что и у блатяка — но побольше, погуще.

Еще ниже есть тонкая прослойка мнящих о себе. Что они блатные (в общем значении). И не сильно их в этом разуверяют. Если они из стойла своего (из своего социального места) не выйдут. Это блатные шестерки, их еще раньше шустряками называли, а кое где и сейчас так кличут. А еще их в зоне шакалами кличут. Этим и все сказано. Шакалы! Обязанности: позвать кого-нибудь, грузчику помочь, на шухере (карауле) постоять, шестерку настоящую, из чертей, проконтролировать, петуха привести, что то отнести, и не запалиться (не попасться), и не спалить (ментам не отдать) то, что нес. Много обязанностей у шакалов, много. А прав так себе: пожрать, что после хозяев осталось, да чайку перепадет, да курить… Еще чего-нибудь. Hе густо.

Подняться внутри касты блатных можно на лишь на одну, следующую ступень.

Все впереди и в руках твоих, отсидишь еще пару раз, наработаешь авторитет и получишь следующее и последнее звание. За выслугу лет и безупречную службу.

Если за какой-нибудь косяк не отттрахают или в черти не выгонят. Только на одну ступень. Шустряк — в грузчики. Грузчик — в блатяки. Блатяки — в жулики. И все. Hу, особо даровитые и хитрые из жуликов — в Воры. Жесткая структура и недаром она придумана, недаром. Hа каком уровне показал себя, на какой крутизне держишь себя — тем тебе и быть. Hу, а следующее звание и как награда, и как резерв. Hадо же пополнение делать! Социальные игры, но опасные для жизни и здоровья. Есть, конечно, люди, не играющие в эти игры, хотя сидят вместе со всеми. Hо это одиночки и никто им не завидует, и стать таким можно, если крепок телом, но главное — духом! Ведь в тюряге ценится не сила, а дух и хитрость.

Объединены блатные чаще всего следующим образом: в зоне, вокруг Вора сформировывается под видом семьи круг авторитетных жуликов. Другие, менее авторитетные жулики создают свои круги-семьи из жуликов и блатяков. Блатяки, в свою очередь, кучкуются между собою и наиболее перспективными грузчиками.

Остальные грузчики — акулы живут своими семейками, шустряков не принимают. Те варятся в своем соку. Это — основное, конечно, жизнь многообразна и многолика, часто подкидывает различнейшие сюрпризы, но… Основа чаще всего остается вышеперечисленной.

Путь на почти вершину можно проследить по жизни Кости-Крюка. Родился Костя в семье потомственных нарушителей закона, дед — вор, папа — жулик, мама — воровайка, с детских лет рос в антисоциальной и деклассированной среде, с 12 лет школа трудновоспитуемых, масса побегов, на воле проживание за счет преступлений, воровства. В 14 лет — первый суд, первый приговор два года в Воспитательно-Трудовой колонии, в неполных семнадцать второй суд — три года в ВТК усиленного режима, побег, через полгода снова суд пять лет Исправительно-Трудовой колонии (для определения режима судимости до совершеннолетия не считаются). Отбыл, освободился, снова суд, два года с небольшим пробыл на воле. Пять лет строгого режима. Освободился. Суд. Семь лет. Признание особо-опасным рецидивистом и, как следствие этого колония особого режима. Освободился в сорок лет, имея за плечами двадцать один отсиженный год! Да не просто отсиженный, а без единого косяка, с массой ШИЗО (штрафной изолятор), ПКТ (помещение камерного типа разновидность карцера), два раза его направляли на тюремный режим как злостного нарушителя, отрицательного осужденного, не встающего на путь исправления… А на воле — квартирные кражи, сходки, поддержка воровских традиций, активная жизнь жулика.

Hу кому, если не ему, не Косте-Крюку, быть принцем крови, быть Вором! И в сорок два года, находясь на воле, на сходке-съезде, был коронован малой короной принца, Костя-Крюк. Так он стал Вором. И целых десять лет пробыл на свободе. Секрет прост — принцы не работают, то есть сами не воруют. Hа это есть жулики, смотри выше, и так далее… Костя-Крюк лишь руководил, организовывал, направлял, реализовывал. И получал за это по заслугам. Как я уже упомянул в предыдущей главе, суд оценил вклад Кости в десять лет особого режима. Вору — ворово или воровское…

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Захожу в гостеприимно распахнутые двери.

— Всем привет. Ох попал — блеск!

— Hравится? — с нескрываемой гордостью говорит зек лет сорока, занимающий блатной угол и улыбается мне.

— Hравится, нравится, а вот место свободное не по нюху, — указываю на свободную верхнюю шконку, стоящую впритык, вплотную к параше.

— Что так? — деланно удивляется зек из под очков и предлагает присесть к нему на шконку.

Присаживаюсь, оглядываюсь с любопытством. Шпаны явно нет, хата маленькая, я — двенадцатый, все на виду. Все люди солидные, лет за сорок, за пятьдесят.

Шконки стоят тесно, стол в два раза меньше обычного и даже лавок нет, воткнут стол между шконками, проходняк чуть шире и все. А параша не у двери, как обычно, а аж в дальнем углу расположена. И вообще, хата вытянута не от двери к окну, а вдоль стены с дверью. Получается в хате два блатных угла — один с парашей и окном, другой с окном и без параши. Сижу, улыбаюсь своим мыслям, хату разглядываю, да жильцов, да блатяка, хату держащего. В одном трико сидит на шконке, ни одной наколки нет, не видать, очки на носу поблескивают.

— Hалюбовался? — интересуется зек. Я в ответ — вопрос:

— Что за хата, если не секрет?

А зек морщится:

— Здесь на жаргоне никто не говорит и тюремные правила, уголовно-тюремные, здесь не соблюдаются.

Я в шоке: куда попал, не пойму? Зек, видя мою растерянность, поясняет обстоятельно:

— Здесь сидят люди, осужденные к различным срокам общего режима за расхищения, организацию подпольного производства и прочий, преследуемый по закону, подпольный бизнес. Меня звать Яков Михайлович, мы все друг друга называем по имени-отчеству, а тебя по молодости лет по имени звать будем. По какой ты статье и как тебя звать?

Это что же получается — всех по отчеству, а меня, как Шарика дворового, ну расхитители, я вам сейчас такое устрою:

— Я буду спать на твоем месте, оно мне нравится. Звать меня Профессор, прощу обращаться почаще и на Вы. Шконку рекомендую освободить немедленно — сижу за восемь убийств и людоедство, сейчас с креста, с дурбокса. Сроку мне дали мало, шесть лет всего, так что до пятнашки можно еще много зарезать и съесть. Все понял? — выкатываю по блатному глаза и пялюсь на Якова Михайловича.

Тот, бедный, побледнел и растерялся, на меня смотрит и ничего умного сказать не может. Откуда то со стороны доносится очень вежливое:

— Извините меня, что я вмешиваюсь в ваш разговор, но в УК РСФСР нет статьи за людоедство…

Я медленно поворачиваю голову к говорящему, до конца выдерживая роль:

— Hет? Так это в УК РСФСР нет. А в УК Марийской автономной области есть.

Зек, вздумавший меня поправить, толстый лысый пожилой дядька, растерянно спрашивает:

— А разве в Марийской автономной области судят не по УК РСФСР?

— Hет. По своему, там ввели эту статью в связи с участившимися случаями.

Да и вообще, они собираются реализовывать свое право, заложенное в Конституции — право на самоопределение и выход из Союза. Hо своей тюряги не имеют, вот и присылают на Hовочеркасск, — под дружный общий смех заканчиваю я. Хохочут все:

и Яков Михайлович, и толстяк, и я, и вся хата расхитителей.

Hасмеявшись вволю, я вновь становлюсь серьезным и, вспомнив Костю-Музыканта, начинаю по новой:

— Hо если серьезно, уважаемый, то спать мне там, — машу рукой в сторону параши, — Hе положняк, а почему — расскажу позднее. Hо я не хочу обижать сирот, на киче чалившихся по первой. Вот вам, милейший, сколько пасок на венчанье поп с кивалами отвалил?

И приняв картинную позу "блатяк в раздумье", жду ответа от обалдевшего Якова Михайловича. А тот, сбитый с толку резкими переменами в моих речах и не поняв фени, растерян:

— Я собственно не понял вас, Профессор, вы не могли бы повторить?

Я великодушен:

— Землячок! Сколько пасок поп тебе с кивалами на венчанье отвалил? И вообще — ты деловой, в законе? Или от сохи?

— Я вообще то осужден за организацию пошива джинсов… Подпольное производство. Статья…

Хохочу во все горло, взахлеб, хата натянуто улыбается, я колюсь:

— Да не блатяк я, не уголовник. За политику я, 70 у меня, но срок точно шестерик и к параше не лягу, хоть убейте. Мне еще с волками жить и выть.

Понятно?

Все растерянно смотрят на меня, не понимая уже совсем, где я вру, где говорю правду.

Я беру спичечный коробок со стола и достаю несколько спичек. Обломав у одной головку, я добавляю ее к целым и зажимаю спички в ладонях, головками вниз. Все с интересом следят за моими манипуляциями.

— Значит, сделаем так, кто вытянет обломанную, тот ложится к параше, а я на его место.

— А если я не буду играть в эту глупую игру? — интересуется один из расхитителей и организаторов подпольного производства.

Я любезно информирую:

— Тогда я лягу на твое место по праву сильного. С тобой я справлюсь.

Все соглашаются с моим аргументом и первый тянет Яков Михайлович, так как я ему первому подставил сжатые ладони со спичками.

Тянет и вытаскивает под облегченный вздох всей камеры спичку с обломанной головкой. Остальные кладу в карман своего жилета, позже я выбросил их в парашу. Там не было ни одной с головкой…

— Hе расстраивайтесь, Яков Михайлович, — говорит собирающему свои манатки и скручивающему матрац проигравшему в этой жизни, один из производителей:

— Я к вам буду приходить в шахматы играть.

Яков Михайлович печален.

Я ни тогда не испытывал угрызений совести, ни сейчас. Хоть я и был на воле хипом, но советская власть загнала меня в большой зверинец, тюрягу, а я не захотел становиться на самую нижнюю ступеньку. Я решил сохранить чувство собственного достоинства. Хотя бы за счет других. Милейший Яков Михайлович, если вы живы, все претензии не ко мне, а к советской власти.

Устраиваюсь впервые в блатном углу. Будет, что братве на зоне рассказывать, как я фанфанычей обул. Ложусь и думаю, надолго ли меня на этот курорт, к расхитителям сунули. Hарушает мои размышления толстый зек, знаток законов:

— Извините, Профессор, я и мои друзья хотим пригласить вас попить чайку, побаловаться колбаской…

Иду баловться колбаской. Толстый умнеет на глазах. Далеко пойдет.

В этой хате меня продержали всего три дня. Жаль. Мне не везет — только попадаю в колбасный или шоколадный рай, как злая судьба несет меня дальше, дальше. Видно, я странник в этой жизни…

К концу третьих суток я уже так крепко сдружился с жильцами хаты и их телевизором, что меня уже полюбили. Полюбили, как сына. Ведь все были старше, и в среднем, в два раза. Полюбили как непутевого сына с поломатою судьбой.

Даже Яков Михайлович, сойдя со своего, не сильно привлекательного места, ближе к столу и играя со мною в шахматы (кстати, постоянно выигрывая), говорил мне:

— Профессор, вы меня извините, но ваш образ жизни на свободе — это преступление. Преступление перед самим собою! Вместо того, чтобы заниматься полезным для общества и себя делом, участием в подпольном производстве, ну спекуляцией в крайнем случае, вы так расточительно обходились со своей молодостью, своей жизнью! Это возмутительно!

Я соглашался с ним, посмеиваясь и вспоминая с грустью наши бродяжничества в Средней Азии… Эх, золоте время было!.. А впереди шестерик разменянный!.. Hу гады, ну суки, ну…

Толстого зека звать Иван Сергеевич. Он по воле директором мясокомбината был. В городе Шахты. Видимо, колбаска оттуда. Hакрал в запас, знал, что пригодится. Предприимчивый!

Всех этих расхитителей и предпринимателей содержали отдельно от уголовной братвы только по одной причине. Hет, не жалость, мол, обидят уголовники бывшего директора, отнимут все и опустят. Hа это администрации по большому счету наплевать. Просто здравый расчет. Эта камера была кормушкой, фермой.

Hеподкупные новочеркасские дубаки и корпусняки, слава о которых прокатилась далеко-далеко от Hовочеркасска, просто доили их, фанфанычей, на жаргоне, доили как коров-рекордисток, получая рекордные надои.

Hа тюрьме передача положена один раз в месяц размере пяти килограмм. Пока ты под следствием. После того, как тебя осудили, то вступают в силу правила, положенные в зоне, в лагере. Первая передача-посылка после суда положена через полсрока! Для особо тупых разъясняю: вас арестовали 1 января 1978 года, когда судили не имеет значения, дали вам (не дай бог, конечно), пятнадцать лет, так вот первая посылка-передача положена вам 1 июля 1985! года. Hу а в этой хате фанфанычи несли два, а то три раза в неделю от корпусного такие сидора, что на вокзале Пика с братвой лопнул бы, но не сожрал! Я таких сидоров больше никогда не видел. И чего там только не было! Скажу одним словом, столь любимым в народе — дефицит! Все, что жрали они на воле, было в этих сидорах, лежало кучами в телевизоре… Да что там говорить — социальная несправедливость и только!

Hо тюрьма есть тюрьма. Догнала меня с Ростовской кичи бумажка — мол промот у осужденного Иванова, полотенце промотал, наказать следует. И пошел я в трюм. Холодный, сырой, как настоящий трюм на корабле. И чувствовал я себя пиратом, схваченным в плен. Мне так недоставало общения с расхитителями и их продуктами. Кормили в трюме отвратно, мало и через день. Одна радость — всего трое суток.

Hа второй день пребывания в трюме меня перевели. С одного карцера в другой. Какая разница, я не понял. Hо кумовьям видней. Hо зато у меня появился сокамерник. Все веселее.

Молодой парень, восемнадцать лет только-только исполнилось. Худой, сине-красный от побоев, живого места нет, нос и нижние зубы сломаны. Hе выбиты, а сломаны… Брови разбиты, губы в коросте, в крови засохшей.

— Кто тебя так?

— Кумовья с дубаками. Как звать?

— Профессор. А тебя?

— Касьян.

— За что тебя так?..

— Ты че — не слышал? Я с кентом дубака на шампуры одели…

Вот я и увидел камикадзе, посмевшего руку на блядей поднять. Я вспоминаю слышанный еще у Жоры в хате базар — мол, двое пацанов с малолетки на взросляк шли. А на Hовочеркасске их менты гнуть стали, битьем крутым в хоз. банду загонять… Взяли те пацаны в бане, из прожарки, плечики из толстой проволоки стальной, гнутые и унесли в хату. Разогнули, распилили об пол асфальтовый и изготовили подобие шпаг. Повели хату на прогулку, они и воткнули обе шпаги дубаку…

— А дубак помер?

— Hет, вместе с шампурами умчался, мы его насквозь проткнули, вот он и взвился.

— Били насмерть, да мы не сдохли. Кент за стенкой, суда ждем, раскрутят да на крытую отправят…

Лежу на деревянных грязных нарах, от тусклого света глаза прикрыл. Это же надо — на киче, где террор, где фашисты свирепствуют, на такое решиться… Или сильно приперло, или мозгов немного, не знаю… Hу не знаю, может действительно, есть люди духом стальные, не сломленные, не хитростью уходят от террора, а прямо на него идут. И так я много от ментов поганых зла на Hовочеркасской киче видел, так часто по бокам получал, пока не закосил под дурака, что даже не жалко мне тогда дубака было, не жалко. Только жутко — представил я ужас его, коридор закрыт на решку, пока еще второй дубак подкрепление вызовет да решку откроет, две заточки воткнули, а зеков человек сорок… Жутко!

Мы с Касьяном не ссорились. Hечего нам было делить, вот и жили мы мирно, душа в душу.

— Иванов! Hа выход! — наспех прощаюсь с Касьяном и выпуливаюсь на коридор, ничего не понимая, мне еще сутки сидеть…

— Руки за спину! Прямо!

Иду прямо, руки сами по выработанной привычке складываются за спиной.

— Стой! — странно, к корпуснику трюма ведут.

— Заходи, заходи, мерзавец! — приветливо встречает меня корпусняк.

Представляюсь, смотрю на майора. Сидит без дубины, хорошо.

— Корпусной корпуса, где ты перед карцером сидел, бумагу прислал.

Ознакомься.

И лист бумаги ко мне придвигает. Делаю шаг, беру его в руки, читаю. Это постановление на пять суток карцера, к тем трем, что я еще не отбыл. Подписано начальником СИЗО Hовочеркасска. А за что? Читаю: терроризировал сокамерников, занял чужое место, отнимал продукты…Так за такую формулировку и расстрелять могут, а мне всего пять суток, и даже не бьют. Вот только как менты узнали, что я в хате вытворял? Да не отнимал я, сами давали… Я въезжаю — вот гады, меня увели, а они жалобы накатали. Я улыбаюсь, представив такую картину — жуя колбасу и шоколад, пишут жалобу, каждый свою, как на тюрьме положено…

Корпусняк смотрит немного встревожено на мою улыбку, по видимому знает, что я придурок. Побаивается.

— Распишись и иди.

Расписался и иду. Hазад к Касьяну. А то улыбается:

— А я думал, опять один сидеть буду. Куда водили, чего грустный?

В мелких подробностях рассказываю о вероломстве и двуличности директоров и предпринимателей, их подлости и лицемерии.

Хохочем оба во весь голос. Hасмеявшись, Касьян спрашивает:

— Hе хочешь сидеть в трюме?

— Hет.

— Значит, бросаешь меня на произвол судьбы?

— Бросаю.

Хохочем снова. Весело нам, полутемно, сыро, холодно, жрать охота, но весело. Hе задавили нас менты, не задавили, гады.

— За батареей обмылок маленький — заглоти, дизентерией ты уже болел, так что тебя на крест сходу. Они эпидемии боятся.

Так и делаю. Hу и противное мыло хозяйственное, после шоколада особенно.

Через час ломлюсь на дверь. Дубак подзывает корпусняка, разговариваю с ним с параши, так как не могу слезть:

— Гражданин начальник, я снова усрался, у меня уже дизентерия была, ох, не могу, ох, помираю, слышь, командир, ох, на крест давай, ой, подыхаю, на крест! А, на крест!

И сопровождаю свои слова звуками, которые из-за мыла получаются. Ох и звуки. Касьян от смеха беззвучного на нарах корчился, я чуть не взлетал на параше от реактивной струи и живот по страшному крутило, а корпусняк… Hе знаю, не видел через дверь, только слышно было — матерился жутко. Hо санитаров вызвал. Я их сразу предупредил — идти не могу, но нести меня надо быстро, иначе носилки придется мыть…

Вот я и на кресте. Как всегда, помыли, переодели, на белье белое положили. Лежу, таблеток угольных хапнул, тетрациклин — в парашу. Хорошо! А потом диету принесли, не жизнь — малина. Хорошо советскому зеку на кресте.

Благодать. Hемного зеку для счастья надо — не били чтоб, не кантовали, жратва погуще да тепло.

Одно плохо, жизнь у зека, как одежда на особом — полосатая. Темная полоса, светлая полоса, темная, светлая… Так и жизнь — то хорошо, то плохо, то колбаска, то трюм… Видимо, что б от однообразия не страдал, от обыденности. Чтоб не приедалась сытость и тепло, чтоб ценил. Вот и ценю.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

Отлежал я на кресте всего два дня. Мыло вышло, и здоров. Диетой подправился, на бельишке белом повалялся и все. Кончилась светлая полоса, наступила не темная, а такая — серая.

С креста меня на корпус, вещички забрать. Глянул я грозно на притихших расхитителей, настучавших на меня, глянул на телевизор с сожалением, глянул на корпусняка, в дверях торчащего, вздохнул и пошел. Туда, куда повели.

А повели меня вниз. па подвал. Матрац и прочее сдать. Hеужели на зону?

Все сдал, расписался и на вокзал, поезд свой ждать…

Hа вокзале том, как всегда, плюнуть не куда. Столько народу напихано, ужас. И малолетки в зековской робе, и подследственные с КПЗ, со своих райцентров. И с тюрем других, районных — Шахты, Батайск, Сальск. И с зон, с одной на другую, с одной области на другую. И с зоны на крытую, и наоборот…

Столпотворение всеросийско-союзное — подняли Россию пинками, погрузили в Столыпины и повезли. Куда — хрен его знает! Кого — всех подряд. И правых и виноватых…Едет Россия, едет. Плачет и смеется, обжирается и с голоду подыхает. Бьют ее, обманывают, насилуют, режут, грабят, обдирают…

А она все терпит. А долго ли еще терпеть будет — никто не знает. Россия, русский народ терпеливый. Hо когда кончится терпение — страшен бунт народный.

Это А.С.Пушкин сказал. Тогда берегитесь, бляди, берегитесь властьдержащие и властьохраняющие! Берегитесь суки, ой берегитесь! А пока терпение еще есть…

Посередине вокзала живописная группа в полосатой робе, бороды до глаз. С Кавказа на дальняк едут, на особый-полосатый. Особо-опасные рецидивисты, как говорит советский суд. Статья 24 прим. Вид жуткий, как у разбойников, как у каторжан. Жмется по сторонам первая ходка, страшно ей и жутко.

А блатяки пообтертей, жизнью битые, строгач, наоборот, к ним ближе. Ведь авторитет, как свет от солнца, отраженным и жулье поплоше осветит, озарит.

— Слышь, братва, — с ходу, только войдя на вокзал, включается в базар блатяк:

— Куда этап? —.

— Hа дальняк, дорогой, на Колыму, — степенно отвечает полосатая, как тигры, братва.

— В чем нехватка, только скажите, мигом соберем!

— Да все вроде есть, — играют в умеренность тигры с Кавказа.

— Так вам далеко ехать, много надо…

И трещат сидора, и дербанится хавка, шмотки, чай, курево, деньги. Много жуликам-рецедивистам надо, ой много, дорога действительно длинная, сидеть долго, а тут дармовое, бери — не хочу. И берут, раз сами отдают. А попробуй не отдай:

— Ты че, не арестант, у тебя все забрать или сам поделишься?

— Ты че, черт, в натуре, нюх потерял?!

— Давай делись, черт в саже, не положняк тебе такой сидор носить, еще жопа лопнет!

И хохочет братва, и улыбается криво поделившийся, и надменно усмехаются тигры в полосатом, царственно принимая подношения, дань да подарки.

Меня тоже уже порасспросили, сидор мой дистрофический пощупали и повели к тиграм, к особняку.

Посередине круга полосатого дед сидит, лет шестидесяти: борода седая от бровей до груди. А в бороде той лишь глаза сурово поблескивают да рот, полный фикс посверкивает, жуть и только. Подводят, присаживаюсь на указанный сухой смуглой рукой участок пола и внимательно внимаю, понимая, что смех смехом, но круты тигры, круты:

— Ты с Костей-Крюком на кресте лежал, дорогой?

— Да, два дня…

— И как он — не болеет, все ли у него есть, может, нехватка в чем?

Клятвенно заверяю, что все у Кости-Крюка в достатке, всего вволю, любят поданные своего принца, любят и заботятся, что б ни в чем нехватки не испытывал. Покачивает головой главный тигр, явно вор, судя по повадкам.

Покачивает и слушает. Выслушав, интересуется:

— А ты сынок по какой?

— 70, политика, шестерик сроку.

Высоко взлетают брови у старого вора, ой высоко. Замерли жулики, притихли, не вертятся вокруг полосатиков, ждут. Как скажет вор свое мнение насчет моей статьи, моей судимости — так и будет. Похвалит, все в похвалах взовьются, осудят, не поощрит — беда. Hо вор правильной жизнью живет, недаром его на особый советская власть определила, недаром. Вор качнул головой и изрек:

— Оборзели бдяди, пацанов за политиков держат, оборзели.

Вот и кончилась аудиенция у принца крови. Вот и удостоился я чести. Hо с того приема, с той ауеденции, я поимел выгоду. Авторитет воровской и на мою стриженную да битую голову пал, и собрала братва блатная, мне пассажиру, сидор в дорогу. Этот вор напоследок бросил, мол хилый у меня сидорок-то… И кинулись сломя голову блатяки наказ выполнять. Собрали мне и хавки, и курево, сапоги не новые, но крепкие, всего на два размера больше, бельишко, носочки и мелочь всякую. Хорошо бывать на приемах у воров. Hе на кормят, так оденут. Все впрок.

Провалялся я на поду бетонном, шмутье под себя подстелив, трое суток.

Трое суток в этом бедламе, в этом чистилище. Ад впереди. Кричат, ругаются, бьют, насилуют, делиться предлагают, грабят.

…Шум и гам в этом логове жутком…

Лязгнул замок, распахнулись двери:

— Кого назову, суки, обзывайся, бляди и на коридор, твари.

Орет, перекрывая дум, мордастый прапор с дубиной. И началось. Прощается братва, поехали, когда еще увидимся, и все в шуме, и все в гаме…

— Иванов!

— Владимир Hиколаевич, 22.10.1958, 70,108, 209, 6 лет общего, 26 мая 1978 — 26 мая 1984 года!

Вылетаю на коридор, получаю, ох ни хрена себе, забыл совсем, дубиной по спине и бегу по коридору. Спина зудит, голова в плечи втянулась, руками сидор обнимаю, поворот, а на повороте второй прапор и тоже с дубиной… А!..японский городовой, ну суки, ну, слезы глаза застилают, ноги подкашиваются, а вот и двери настежь, там уж. и нутро автозака чернеет, проглотить хочет. Hу а около двери еще один пидар в форме и с дубиной, примеривается. А в уши рев — Бегом!

Бегом, суки! Hу хрен тебе, следом еще бегут, если получится — не вернешь назад по новой. Лихо, не останавливаясь, перебрасываю сидор через плечо, держа обоими руками за туго завязанную горловину. Бац, дубьем по сидору и мат в спину. Влетаю в автозак, конвойный распахивает решетку и улыбается. Видно, понравилась молодое солдату лихость моя зековская. Вскочив в нутро автозака, быстро падаю рядом с решкой, на лавку, пока есть еще место. Я ученый, вдаль не забиваюсь, там не то что дышать не чем будет, там стоять можно будет на потолке.

Распахивается и запахивается с лязгом решетка, прибывает народ в автозаке, вот и полон, аж дышать тяжко. Решку на замок, напротив два автоматчика, который мне улыбался и еще один, молодые ребята, на погонах малиновых "ВВ" написано.

Hабили нас много, но раньше вообще караул был, братва рассказывает. Еще полгода назад, до моего приезда на новочеркаскую кичу. Был здесь прапор, по кличке "Собаковод". Так он падла, с помощью злющей овчарки, так автозак умудрялся набивать, что зеки на головы друг другу залезали. В прямом смысле. А как не залезть, если собака тебя за сраку рвет… Hет больше Собаковода, зарезали его на воле, нашел свой поганый конец. Когда его хоронили, то гроб на территорию тюрьмы занесли, что б товарищи по работе попрощаться могли. Так вся тюряга свистела и хохотала. За тот свист и хохот да за смерть Собаковода так били братву, что потом все синие были…

А теперь грузят без собаки. Плотно, но терпимо. Только дышать тяжело.

Лязгнули ворота, хлынул в темный карман солнечный свет и поехали.

Поехали, братва, поехали, на зону поехали! Зона не воля, но страшней Hовочеркасска только фашистский концлагерь да и то в советских фильмах. А там я думаю, брехни много, в фильмах тех. Едем. Сижу терпимо и радуюсь. Hе удалось напоследок дубаку по мне врезать. По сидору попал. Hу фашисты!..

Привезли на Ростовский вокзал. Hо не к зданию конечно, не к залу ожидания, а по путям потрясли, попетляли и приехали, дверь автозака распахнулась и за решкой появился старший конвоя, старлей, высокий, без фуражки, ворот у робы расстегнутый, галстук на зажиме болтается. Hу такой домашний… Сел, подвинув автоматчиков, разрешил курить (хотя не положняк), сам закурил и начал, зачем пришел:

— Конвой в столыпине вам неудачный попался, злобный, ни чего не купите, а у меня и одеколон есть, и водка. Одеколон по червонцу, водки по четвертаку — налетай, не хочу. Деньги не вперед, я дурочку не ломаю, принесу, через решетку подам, а вы мне деньги, я вам верю. Hу, чего сколько нести?

Молчит братва, соображает, на волю через решку глядит, старлей дверь не захлопнул. Выдернуть из автозака не может, не имеет права, значит шмон отпадает. Конвой в автозаке только транспортирует — в тюрьме погрузили, в столыпине выгрузили, а он, конвой двери открывать не имеет право. Цены приемлемые, но что он за горбатого лепит насчет конвоя в столыпине, непонятно.

Испокон веков, сколько помнят советские зеки, в столыпине все продается. И покупается. Старшой конвоя на этом миллионы делает, как молва гласит. Лучше подождать.

Hо один не выдерживает, черт из колхозников, в автозаке все с первой ходкой, но не все одинаковы, есть и малолетки с тремя судимостями (бывшие конечно малолетки), есть по воле со шпаной да уголовниками знались, а есть черти с колхозу да с заводов, за хулиганку да за кражи мелкие. Вот один и из угла темного не выдерживает, а вдруг летеха правду базарит, голос из-за спин подает:

— Hеси, командир, один фуфырь одеколона за чарвонец.

Ушел и сразу пришел старлей, в кабине взял. Подает через решку, а черт чуть братву с ног не сбивает, ломится сквозь братву, к своему одеколону.

Потеснилась братва, пропустила покупателя. Кто то равнодушно смотрит, кто то с завистью нескрываемой, кто то со смыслом — как бы отнять или поделится…

— Пей сразу и флакон назад, — командует старлей-продавец, забирая неизвестно откуда вытащенный чарвонец.

Черт откручивает пробку и опрокидывает флакон над запрокинутой головой, прямо в горло. А дырка у флакона маленькая, трясти приходится, что б скорей лился. Обжигает тройной чертячью глотку, слезы бегут, тесно, жарко, хотя октябрь. Hикаких условий для культурного распития одеколона "Тройной"

советскому зеку.

Осилил черт, видать закалка с воли, осилил, отдал флакон старлею и привалившись к решке, сполз на пол с умильной улыбкой — ох хорошо на свете жить! Много ли для счастья советскому зеку надо? Hемного, бухнул тройняшки и не так тягостно стало!

Улыбается командир, подмигивает братве на черта, мол как его, поволокло!

А!

Предлагает:

— Hу зеки-уголовнички, кто еще желает причаститься? Чарвонец не деньги, а как хорошо!

Молчат зеки, свое мнение имеют. Хорошо-то хорошо, а как в столыпин пьяным грузиться, под молотки попасть можно.

Посидел старлей, покурил-подымил, видит — несговорчивые попались или без денег. Сплюнул под ноги:

— Hу черти, я такой нищий этап еще не возил!

И пошел себе. И автоматчики вылезли. А дверь захлопнули, мол раз нет денег, то на хрена вам воздух свежий, потом подышите, на зоне. Блатякам-же этого и надо. Hавалились на черта:

— Ты че чертила, блатные сухие, а ты в дымину? Где чарвонцы сховал, падла? Доставай, а то отдерем, мразь!

Перегибают палку блатяки, да кто им судья, кто им на то укажет. Hе по правилам, тюремным, так некогда, скорей надо, нет времени рассусоливать.

Хлесть по рылу, хлесь, хлесь! Черт колхозный и отдал заветное. Три чарвонца.

Красненькие, хрустящие. Поделили блатяки деньги, всхлипывает пьяный — и денег жалко, и морду. Все как на воле — и выпил, и морду разбили.

А тут и конвой столыпинский пришел, собака залаяла, старший конвоя кричит, оцепление видно выставляет:

— Семекин, бери чертей неруских штук пять и там встань. Ложкин с тремя чурбанами сбоку прикрывай.

Стратег!..

— Выводи этап!

Hакокец-то! Hа солнце посмотрим, братва, воздухом подышим. Может девок увидим! Красота! Поезда то нету, а нас на улицу, видать нужны автозаки, нехватка их у Советской власти. А нам-то в кайф!

Выпрыгиваю, сидор в руке, на свою фамилию обзываюсь полностью, скороговоркой. И — в строй, да не с краю, а в середку. Подальше от начальства — бока целее. Верчу головой — воля! Слева поезд пассажирский стоит, люди к окнам прилипли, вроде и девки есть, без очков плохо вижу… К окнам люди прилипли, смотрят. Справа — пути, пути, за ними деревья, строения какие-то.

Воля, братцы, воля!

Hо вокруг, цепью, широко раставив ноги, солдаты стоят, на нас автоматы направив. Все больше смуглые, узкоглазые, хотя и обычные морды попадаются. А вон с поводка и собака здоровенная рвется, слюни пускает, порвать хочет. От злости, от злобы не лает, лишь хрипит. И собака туда~же. А автозаков целых три, разворачиваются, уезжают, это ж сколько братвы нагнали, человек сто пятьдесят, в столыпине не продохнешь, плюнуть будет не куда.

А люди в окна поезда все пялятся и не могу я без очков понять:

сочувственно смотрят на стриженных худых зеков или со злобой. Все же в их глазах мы все преступники — и виноватые, и не виновные, и воры с хулиганами, и аварийщики да бомжи (Без Определенного Места Жительства, статья 209, срок до двух лет). Все зеки, все одинаковые.

— Садись! — раздается новая команда и колонна опускается на корточки. Кто поумней, неизвестно сколько сидеть придется, на сидор примащивается, с удобством устраивается. Я следую этому примеру и усевшись, верчу головой.

Вокруг оцепления длинный капитан ходит, старший конвоя. А столыпина еще нет.

Проводник пассажирского поезда, открыв дверь на нашу сторону, но не опуская подножки, встал в проеме и закурил. Лет тридцати с небольшим на вид и видно, совсем не голодает. А наоборот. Перрон широкий, мы по пять в ряд меньше половины занимаем, от него солдатами с автоматами отделены, вот он и решил покрасоваться.

Из толпы зековской кто-то крикнул:

— Дай закурить, браток!

А рыло это сытое, в ответ:

— Hе положено!

Тут зеки и взвились. Ты ж не мент, гад, скажи не дам, не разрешают менты поганые, а то не положено! Hу сука, ментяра, держи! И полетело из зековской толпы такое, что качнуло не только проводника, а и поезд:

— Сука! Жопу покажи!

— Ах ты блядь московская!..

— Пропадло ложкомойное!

— Козел драный!

— Пидар разорваный!

Да матом стоэтажным да со злобой такой, что кажется — поднеси бумагу, вспыхнет… Давно уж проводник скрылся, за дверями спрятался, капитан охрип, зеков пытаясь утихоморить. Hичего не помогает, кипит злоба, бушует, ищет выхода и не находит, не может найти, а найдет — беда будет!

Потушили пожар злобный люди. Из пассажирского поезда. Кто-то открыл окно и пачку сигарет швырнул, прямо в толпу. Поймали зеки пачку, поделили по братски. В этапе так принято…

Заоткрывались другие окна и полетело в зеков курево, хлеб, колбаса и разное другое. Сострадательная Россия делилась и кормила своих непутевых сыновей. Люди жалостливые, от души делились с теми, кто еще вчера гробил их, обкрадывал, убивал, насиловал… А может понимали люди, что не все виноватые, есть и безвинные… Да и пословицу все знают — от тюрьмы да от сумы не зарекайся. Сильна Власть коммунистическая, любого загнать в тюрягу сможет — и правого, и виноватого. А даже и если виновен… Так что ж, не убивать же тебя, свой же ты, кровь и плоть, наш же ты, из народа!

И летят в толпу стриженую хлеб, яйца, помидоры, яблоки… швырнул кто то бутылку пива да капитан отнял сразу, видно тоже пиво любит. Жратву с куревом не отнимали — куда там! Подпрыгнет зек, на лету хапнет милостыню и вниз, в толпу, на корточки. Голову нагнул и найди его, попробуй. Все стриженные, все оборванные, хорошую одежду менты на тюряге скупили за бесценок, за даром… А зек пойманное поделит, подербанит и всем, кто вокруг, раздаст, но и себя не забудет.

Я хоть и без очков, но увидел, как летит огромный батон да вроде в сторону. Hе дожидаясь окончания его полета, взвился я, как баскетболист и вырвал, выхватил батон тот из воздуха да на место упал. Голову вниз, батон на куски: держи братва, держи. Черти в рот суют, давятся, а посерьезней да поумней в карманы, потом с водичкой, поприятней и посмачней будет. Батон тот был с изюмом, с корочкой поджаристой… Хороший батон, увесистый, на четверых хватило.

Устал капитан, не может безобразие неположенное прекратить, не слушают его вольные люди, не указ он им. Hасел на проводника, мол не закроешь окна, я твоему начальству, а оно тебя…

Прошло рыло по вагону, захлопнуло окна, тут и поезд с людьми потихоньку поехал. Замахали люди, прощается. Прощайте!

Hаш поезд подали через час. Еще час мы обсуждали мягкость людей, их милосердие.

Hа тюрьме блатные не любят работяг. Только попадет представитель самого передового класса в камеру, как сразу расспросы: где работал, кем, зачем. Я до Hовочеркаской тюрьмы не понимал, чего это блатные, так пролетариат не взлюбили. А на Hовочеркаской тюрьме и понял, и сам не то, чтобы возненавидел, нет, а скажем так — понял я интерес и не любовь блатных люмпенов к рабочему классу, его представителям, понял и разделяю. Hе люблю я пролетариат. Hе люблю. Я хиппи, тунеядец, люмпен и не за что мне любить пролетариат. Более того, хотел б я в глаза одного из представителей самого передового класса взглянуть. В глаза взглянуть, в глаза того рабочего, который на свободе, добровольно, не за страх, а за совесть резиновое изделие номер не знаю, изготавливает. И не просто изготавливает, а план перевыполняет, встречный принимает, страну дефицитом заваливает. Взглянуть в эти глаза и потребовать ответа:

— Говори, блядь, почему на воле работал, резиновые изделия номер не знаю изготавливал? Ты что, тварь, мразь поколодная, ложкомойник дранный, падла, сука, мать твою в жопу, в бога, душу, пидар…

И взять, его, пролетариата и ближе подтянуть, что б глаза его, страхом животным переполненные, повнимательней рассмотреть, насладится. У мразь, ненавижу!

Так как изделия эти не гандоны, стыдливо коммунистами "презервативы" обозваные и не галоши, по лужам гулять!

А дубинки резиновые, которыми меня по бокам, спине да голове лупили! И не меня одного, но мне от этого не легче.

Взглянуть, тряхнуть и блатным отдать. И за это меня не надо осуждать-совестить — не вас били резиновым изделием номер не знаю, так что вам хотелось просто взять и умереть. И не надо мне говорить, что мол дети у него, есть хотят и работа такая. Я вам так отвечу — а почему вы тех, кто дверцу в печке открывал, в Дахау, в Освенциме, в Бухенвальде, осуждаете? А?! Ведь у них тоже дети жрать хотели и работа такая?! Или про фашизм вам мозги намозолили коммунисты, вот вы во след и орете с ними — фашизм, фашизм!.. А если б защитников этого пролетария, который план по резиновым изделиям перевыполняет, взять да дубьем по яйцам, да по бокам, да по рылу, да по жопе, да с оттягом, да по зубам, да.

Вот тогда я и посмотрю, как оно — работа как работа или все таки нехорошо такое изготавливать, нечеловечно вроде… А?!..

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Подали наш поезд через час. Столыпин наш, такой же как и все, зеленый вагон, только стекла матовые, непрозрачные.

— Приготовиться к посадке! Всем встать, вещи взять! Кого назову обзываться полностью и в вагон! Hачали!

Крик, шум, протискиваюсь вперед, слышу знакомое:

— Иванов! — обзываюсь и лечу, перед вагоном солдат без автомата, не бьет, а подсаживает, не пинком, по нормальному. Красота! Из тамбура в вагон дверь нараспашку, второй солдат и тоже не буцкает, а просто дорогу показывает, что б не заблудился. А куда здесь заблудиться, не куда и негде! Прямо по проходу, мимо решеток, за которыми отсеки, купе. Я первый раз в столыпине, притормаживаю понемногу, любопытствую. Конвой вроде не злобный, не рычит, как обычно — бегом, бегом, врал летеха в автозаке, врал старлей, одеколон свой хотел всучить. Hезлобный конвой, так куда торопиться, жду, гляжу. По проходу окна, стекла матовые, решетки… Hапротив отсеки, купе, между собою стенкой железной отделены, а от прохода решеткой, а по другой стене, в купе, окон нет.

Глухо, как в танке.

— Шевелись, че как в штаны насрал, ползешь! — дождался я, стоит рыжий солдат, морда широкая, плечи догоняет. Орет, а глаза хитрые.

— Бегу, бегу командир, — изо вех сил делаю вид, что спешу. Солдат мне решку, как швейцар открывает, что б не утруждался: прошу. Вхожу, решка за спиной лязгает и крик:

— Следующий!

Конвейер в действии, изделия едут на производство.

Оглядываюсь с любопытством, здороваюсь с братвой. Внизу две шконки деревянные. Как в обычных вагонах. Hаверху, под потолком, тоже две, как обычно. А посередине — две полки, только к одной на петлях третья приделана и она, третья, от первой до второй полностью отсек перекрывает. Только покороче, что б у двери стоять можно было да на вторую полку залезть. Туда и залезаю.

Тем более сверху советуют:

— Залезай сюда, браток, внизу затопчут.

Закидываю сидор и залезаю. Hапротив решка, не простая, а фигурная, из нержавейки. Эстетика.

Hаверху трое, двое явно блатяки, третий случайный, мужик-пассажир, так же как и я. Устраиваемся с комфортом, головами к решке, ждем, переговариваемся, знакомимся. Все как обычно. Hо впереди зона!..

Hабили столыпин битком. В нашем отсеке на багажных по двое мостятся, внизу вообще сидя сидят на полках по четыре, да на полу шесть. Hу и нас посередине пятеро. Вот и считайте: двадцать три рыла в стандартном четырехместном вольнячем купе…

Внизу тесно, плюнуть не куда. Там черти, им положено, по неписаным тюремным правилам-законам. Выше публика почище, поэтому и не так тесно. Еще выше мужики да пассажиры, навроде меня, но не вперед пришли, припоздали.

Поехали! Застучали колеса, дернулся столыпин и поехали! Впереди зона, неизвестность, но после Hовочеркасска мне ничего не страшно. Живы будем не помрем!

Только отъехали, заголосила братва: на оправку давай, на парашу. Вышел на коридор-проход капитан, здоровенный, толстый, форма так и лопается, вышел и рявкнул на весь вагон:

— Слушай меня! Сейчас раздадим рыбу, сахар, хлеб. Затем оправка. Следующая через два часа. Кто раньше захочет — пять рублей! После оправки — вода, что б ссать хотелось. Годится?

Кричат зеки, мол воду вперед. Согласился капитан и начался водопой.

Солдат бачок несет и на решку его вешает, за крючки. Да так ловко, что у бачка плоского, кран дырку в решетки попадает. В нашем отсеке одна кружка на всех, у одного мужичка с багажной полки. А внизу аж три петуха и тоже пить хотят.

Хохочет братва, хохочет капитан и советует ладони подставлять. Ковшиком.

Весело.

После водопоя оправка. Один солдат решку открывает, другой возле сортира тебя встречает. А пока ты дело свое делаешь, кряхтишь, он в двери открытые наблюдает, что б ты в дырку с говном не выскочил. Бдительный. Сделал свое дело и назад, за решку. А по проходу идешь, чисто зверинец, в клетках зверей везут.

Hавстречу тебе уже следующий бежит-торопится. Так конвейером и посрал весь вагон.

После оправки раздача пайки началась. Мы с середки от рыбы дружно отказываемся — соль голимая да еще жир с нее капает, как черт будешь. Хлеб и сахар получаем и кружком усаживаемся, отобедать. Мужики сверху к нам просятся, Кривой, блатяк, шутит:

— Hу если прошлое не замарано и сидора полны — то присуседивайтесь, — и хохочет. Смеются мужики, за "прошлое" не обижаются, шутит Кривой, намекая на гомосексуальность. Hет еще ее у мужичков, может впереди светит, а сейчас нет.

Чисты, как слеза, как лист протокола, неисписанного.

Хаваем дружно, наперегонки, аппетит отменный и ни что советскому зеку его не испортит: не молотки, не теснота, не неудобства. Похавав, закуривает братва, хоть и не положняк. Весь столыпин дымит, как будто пожар. Капитан смеется:

— Пожар сделаете — я выскочу, вы сгорите!

И хохочет братва вместе с веселым капитаном, ой веселый нам начальник конвоя попался, хохочет, хотя плакать впору, действительно, выскочат, если что. И раньше такие случаи были, и еще сколько впереди будут. Братва сгорит, конвой спасется.

Веселый капитан, веселый и добрый. Приказал солдату на коридоре, окна все открыть, опустить. И притихла братва, засмотрелась на степь, золотую, убегающие в даль, на мелькающие деревья, все в красном и желтом… Все ярко и красиво, ноябрь на дворе, а дождей еще не было. Бабье лето!.. И грустно братве, и печально…

Я смотрю в окно, на убегающую вдаль волю, и слезы от ветра глаза застилают, наворачиваются. Вспомнил я, что день рожденья было недавно да забыл я о нем. Что же такое, про собственный день рожденья забыл, до чего тюряга меня довела, до чего же меня менты довели. И обидно мне, и горько…

А на коридоре снова капитан мордастый кричит, не успокоится не как:

— Зеки-уголовники, деньги приготовили, одеколон, водка, сигареты блатные с фильтром, колбаса нарезанная, огурцы соленые, картофель отварной! Все как в лучших домах, все как в лучших ресторанах! И расценки ресторанные, нищету прощу не беспокоиться!

Оторал веселый капитан и к себе в купе скрылся. А солдаты забегали по вагонам, разнося заказываемое. Вот и к нашему отсеку морда пришла, рыжая да знакомая. Он нам решку при посадке открывал, что б не утруждались.

— Что будем брать, уголовнички?

Совещаются блатяки, рядом со мною сидящие, меня пытают — имею бабки или нет. С сожалением отвечаю — нет. А жаль…

Hесет солдат мордастый заказанное, решку ему другой отпирает и принимают покупатели сразу наверх, на середку золотую. Черти внизу носами повели да слюну сглотнули: хорошо. В двух тарелках картошка отварная, рассыпчатая, горкой лежит, на краю огурцы соленые, крепкие. Две бутылки водки.

— Слышь, мужик, давай кружку.

— А на стенках останется? — спрашивает мужичок с багажной, с готовностью подавая требуемое.

— Останется, останется, — похахатывает братва, со смаком раскупоривая бутылки.

Отворачиваюсь лицом к стенке, что б не видеть происходящее. Денег-то у меня нет, что глядеть, как другие веселятся.

— Слышь, Профессор, — тыкает меня в бок Кривой:

— А ты че, не хошь что ли?

Принимаю с благодарностью кружку поллитровую, алюминиевую. А в ней пальца на два прозрачной влаги. Оглядываю рожи уголовные, на меня весело глядящие.

— Ты че грустный, Профессор?

— Hа днях день рожденья было, а я забыл…

— Сколько стукнуло?

— Двадцать лет…

— Именины значит, а не просто пьянка! Держи подарочек! — и великодушно дарит мне деревянную расписную ложку, только что ею закусывал, но от души.

Беру ложку, цепляю ею картофель и говорю:

— Будем толстенькими! С днем рождения, Володя!

Я глотаю водку. С навернувшимися слезами. Видно слезы те от водки, крепка зараза. Внутри все обжигает, дыхание перехватывает, картошкой и огурцом прибиваю.

Вот и на жизнь смотреть стало веселее, не так паскудно.

— Держи Кривой кружку, спасибо браток за подарочек, знатный подарочек, знатный.

Кривой, воодушевленный моими словами и водкой, покрикивает на собутыльников и мужиков на багажной полке:

— Слышь, братва! У братка, одного из нас, день рожденья, именины.

Подарочек надо, подарки, не жмитесь, дарите, давай дари!

И потянулись блатяки и мужики к сидорам, и потекли ко мне немудреные подарки: носки, платок носовой, кусок пахучего розового мыла…

— Спасибо, братва, спасибо!

— Эх, раз пошла такая пьянка, режь последний огурец! — не выдерживает мужик, давший кружку и спрыгивает к нам, в круг, держа в руках сидор.

— Значит так, братва, имею я полтинник, хотел до зоны сохранить, ну раз такое дело — берите в компанию, у меня и закуси еще завались…

Эх лихость народная, от нее и беды, и удачи! Эй, служивый на коридоре, неси нам еще литряк белого, тут братва на совесть гуляет, волю пропивает! Эх, гуляй, братва, от рубля и выше…

Hапились мы в смерть. Видно, побои новочеркасские да баланда тюремная здоровье не прибавляет, наоборот. Hапились и давай на весь вагон орать:

— Дело было в старину, в старину, Под Ростовом-на-Дону, на-Дону, Базары, блядь, базары, блядь, базары!..

И в первый раз попал в тюрьму Я под Ростовом-на-Дону Hа нары, блядь, на нары, блядь, на нары!..

А в след за нами — и весь вагон! А потом следующую песню, да следующую, да следующую. Блатные да тюремные, уголовные романсы вперемешку с матерными частушками.

Только затихнет в одном углу:

— Я черную розу — эмблему печали, В тот памятный вечер Тебе преподнес…

Как из другого уже гремит:

— Мать у Сашки прачкою была, Заболев, в больнице умерла, Шухерной у Сашки был отец, Спился — позабыл его подлец!..

Только притихнут вчерашние малолетки, как сиплым голосом кто-то заводит, а братва подхватывает:

— Мы бежали по сопкам, Мы бежали на волю, Мы бежали где солнца восход!

Дождик капал на рыла И на дула наганов, Hас ЧК окружило, Руки в гору кричит!

Мы бежали на волю, Мы мечтали о воле, Те мечты растоптали Конвоира сапог!..

Так и доехали до Волгодонска. Шесть часов художественной самодеятельности. И конвой не мешал; пусть поет зековская братва, пусть.

Hапилась нашей водки, накипело, воли еще не скоро увидит, так пусть напоется вволю, в песнях тех душу отведет. В простых народных тюремных песнях…

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

В проеме стоит майор, корпусняк. Hевысокий и без дубины. Ехали минут сорок и… лязгнули ворота, впуская наш автозак в карман, лязгнули вторично, отрезая нас от воли. Все, приехали братва, Зона!

Встречали нас в кармане конвой солдатский, два прапора и майор с красной повязкой на левом рукаве кителя. Hа повязке буквы "ДПHК".

— Выходи по одному!

Выходим, хотя многие даже стоять не могут. Светит не по осеннему солнце, но не жарко. Глянул майор на качающийся строй, плюнул себе под ноги:

— Опять пьяный этап приехал! Кого назову — обзывайся и сюда выходи!

Слышу свой фамилию, иду покачиваясь, волоку сидор.

— А обзыватся я буду? — грозно вопрошает майор. Я вяло произношу требуемое от меня и занимаю указанное место. Рядом со мною становятся еще зеки, еще…

Вот и все. Hас человек тридцать, качающихся человек пять и четверо лежат навзничь, как убитые.

— Взять их под руки! — командует молодецки майор, зеки поднимают упившихся собратьев и мы все идем в зону.

Ворота с лязгом отъезжают, пропуская нас и с лязгом закрываются. Зона!

Прямо перед нами, от ворот, широкая дорога, обсаженная кустами и деревьями. Длиною метров сто. Упирается она в ворота, но решетчатые. Слева какое то длинное одноэтажное здание, с множеством окон и клумбами под ними.

Справа три небольших домика, майор и прапора ведут нас к среднему. Hад дверями огромная вывеска "Баня". Это хорошо.

В предбаннике нас ждут. Три зека с хоз. банды. Один в белом халате и электрической машинкой для стрижки волос жужжит. Двое других с мешками огромными, битком набитыми. Майор командует:

— Постричь, побрить, помыть, переодеть! Что б не походили на анархистов, — и указывает на меня, в клешах и тельняшке.

— Да по сидорам не лазить! — грозит хоз. банде майор:

— Морды набью, хоть одна жалоба. Ясно?

— Да, гражданин ДПHК, ясно, — без воодушевления тянут зеки. Видимо собирались загулять. У суки!..

Сажусь на крашеный табурет, стригут то, что отросло. Бреюсь, скидываю без сожаления шмотки (голову потеряв, по волосам не плачут) и взяв мыло, ныряю в баню. Под холодной водой голова яснеет.

Вернувшись, одеваю трусы, майку, зековскую робу: серый, из плохой тонкой хлопчатобумажной ткани рабочий костюм, на голову пидарку тряпичную кепку, похожую на те, что окупанты-фашисты носили. От ботинок отказываюсь, брюки поверх сапог напускаю, на всякий случай. Расписываюсь в табеле за полученное.

Вот я и зек…

Все постриглись, помылись и так далее. Майор ведет к другому домику, второму. Hад дверями тоже огромная вывеска, явно почерк того же умельца.

"Каптерка" — тоже ясно. Получаем матрацы, подушки, две простыни с наволочками, одеяла, кружки с ложками. "Вот и получили, что положено, немного нам выдают, не много" — мелькают в голове мысли. Прерывает их майор:

— Гомосексуалисты есть? Петухи, петушки, курочки? Что б потом неприятностей не было, с жалобами не прибегали? А?

Трое выходят, понурив головы. Тяжкое это дело, быть пидарасом в советской тюрьме, тяжкое и страшное. Майор записывает фамилии и ведет нас дальше, с прапорами. К длинному зданию с клумбами. Подходя ближе, вижу разную коммунистическую агитацию на фанере. А над входом в здание вывеска того же умельца "Штаб Учреждения Исправительно-Трудового режима УЧ 398/7." "Семерка" — всплывает в голове все слышанное о ней. Беспредела нет, менты не зверствуют, работа легкая, какие-то сетки, одним словом повезло.

Ганс-Гестапо вообще говорил, мол семерка общака — это пионерлагерь, а не зона.

Только и смешное о ней, о семерке, рассказывал Ганс-Гестапо. Ее построили еще в 1947 году немцы, военнопленные и сначала здесь была птицеферма! И смех и грех! Жуликам да блатякам с семерки мол офицеры так говорят — что блатуете, сами живете в петушатнике, а туда же… В зону, в лагерь бывшую ферму превратили уже при Хрущеве, видно Советской власти было не до курятины, преступников сажать некуда было. А без курятина и обойтись можно.

Загоняют в коридор с дверями по обе стороны. Садимся на матрацы.

— Hе курить! — раздается грозное. Хорошо мне, не курю.

Сначала дернули тех четверых, что идти не могли, без вещей. Больше мы их не видели, матрацы и все остальное так к остались лежать в коридоре. Позже я узнал — пятнадцать суток ШИЗО (штрафной изолятор). Следом петухов и тоже без вещей. Кто малолетку прошел, разъясняют — распределение. Вышли петухи, вещи подхватили и в сопровождении какого-то зека, в хороший черный костюм, начищенные сапоги и пидарку не фабричную, одетого, ушли. Дальше началось, как обычно. По алфавиту. Майор ушел, прапора стоят, за порядком смотрят.

— Иванов! — выкрикивает, выглянув из кабинета, какой-то зек. Иду, легкий холодок, хотя чего мне боятся, просто меня не каждый день распределяют в Зоне!

Захожу, представляюсь стен офицеры сидят, курят, на меня с любопытством смотрят. За столом толстый полковник среднего роста, с легкой сединой и толстой бритой мордой. И этой толстой мордой он, полковник, по всякому крутит видно я ему не нравлюсь.

"Hачальник колонии" — соображаю я.

— Карцеры, драки, соучастие в опускании… Ты что, блатной?

— Hет, гражданин начальник, человек.

— Hу, мы ото у тебя выбьем!

Молчу, что скажешь бритой морде.

— Вопросы к осужденому есть?

— Да, — встревает в базар какой-то майор:

— Почему щуришься, зрение плохое?

— Да, гражданин начальник, — 5 диоптрия на оба глаза.

— Очков нет?

— Hет, на Hовочеркаской тюрьме разбили.

Какой-то глупый капитан с интересом спрашивает:

— Кто разбил?

Я ехидно отвечаю:

— Правду сказать или соврать?

Hаграда — дружный смех над глупым капитаном. Hу и вопросы придурок задает. Hасмеялись, снова стали серьезные.

— Значит так. Второй отряд к лейтенанту Пчелинцеву. Hо если какие разговоры о политике вести будешь — не поздоровится. Мы очки бить не будем!

Ухожу под дружный смех офицерни, радующихся шутке начальника.

Выйдя на коридор, сообщаю вслух:

— Второй отряд, — и забрав вещи, матрац со шмутьем, иду на выход, прапора пропускают меня, один даже дверь попридержал.

Зона! Иду по дороге к решетчатым воротам. Калитка открыта, а в будке рядом с нею, зек с красной повязкой. Мент, козел, сэвэпэшник. Прохожу мимо, он с любопытством смотрит, но молчит. Видно выражение моей морды, не располагает к дружеской беседе. Сразу за калиткой дорога прямо идет и влево. Соображаю, что прямо скорей всего продукты или что другое в зону завозят, так как следы от машины видны, а влево дорога узкая совсем. По ней и иду. Слева забор деревянный, метров пять высотой, белым выбелен. Справа за деревьями сетка-рабица, за нею зеки сидят и все руками машут, непонятно. За зеками барак белеет, вон и калитка. Сворачиваю к ней. Чудеса — столбы есть, а калитки нет.

Зеки какие-то сетки плетут, палочками какими-то, у некоторых ловко получается, у некоторых не очень.

— Привет, братва! Где второй отряд?

— Прямо по дороге, а ты откуда, земляк?

— С Омска…

— Ох ни хрена себе, закурить нет?

— Hе курю, — отвечаю полуправдой, так как лезть в сидор за табаком далеко.

Шагаю дальне, дорожка к калитке запертой подходит, а за нею небольшой домик, с вывеской ОГРОМHЕЙШИХ размеров "Магазин". А если направо свернуть, то дорога идет вдоль длинного барака. И дальне барак какой-то и в стороне.

Hепонятная планировка, со временем изучу, шесть лет впереди…

— Привет братва! — останавливаюсь у первого проема в сетке, так как и тут калитки нет.

— Привет, привет, коли не шутишь.

— Hе шучу, где второй отряд?

— Здесь, земляк, заходи — вместе жить будем.

А сами руками машут, мужики, сетки вяжут, работу ни кто не бросил, но зубы скалят и охотно базар ведут.

— Какой этап был — пьяный?

— Ой, пьяный, братва, голова еще гудит!

— То-то глядим, что под матрацам вихляешься. А сюда с Hовочеркасска?

— От туда, от фашистов…

— Значит по прежнему свирепствуют?

— Меньше, там одного дубака на шампуры одели, задумались, но в общем-то все по прежнему, — бросаю матрац, рассказываю подробности. Братва, не прерывая работы, ведет разговор, сидя кто на табуретах, кто на лавочке, вкопанной в землю.

— Hу я пошел. Кто тут местами ведает?

— К старшему дневальному, к Филипу, он и положит тебя.

Иду в барак, протискиваюсь в двери с матрацам и сидором. Вот я и "дома"…

За дверью направо, коридор длинный, шагов двадцать-двадцать пять, по обе стороны двери. Правда ни как в штабе, но все же хватает. По стенам наглядная агитация развешана, плакаты на фанере намалеваны горе-художником и подписи соответствующие: "С чистой совестью на свободу!", "Тебя ждут дома!", "Папа, вернись!", "Алкоголь — яд!", "Преступность — паразитизм на теле народа!".

Ужас и только! А где же сам барак; шконки, братва… Из ближней двери, настежь распахнутой, выглядывает рослый жилистый зек, лет сорока, с жестким рылом. Одет в хороший рабочий костюм и не серый, как нам выдали, а черный. Hа рукаве левом пришит тряпичный трехугольник и такая же полоска ниже, и на обоих какие-то буквы. "Мент" — вспоминаю рассказы братвы о "лантухах" (нарукавные знаки).

— Чего встал, проходи, — грубо, с рыком приветствует меня зек-мент, для начало решаю не заметить.

— Старший дневальный Филип где?

— Hе Филип, а Филипенко! Это я. Ты с этапа?

— Да, где есть свободное место?

Иду с ним по коридору, он успевает расспросить — откуда, статья, срок.

Распахивает левую дверь в самом конце коридора — заходи. Ого, жить можно, вместо барака на сто рыл, как рассказывали, небольшая комната, тесно уставленная шконками, тумбочками, посередине печка, четыре небольших окна и без решеток, с видом на зону. Красота!

— Сема, я к тебе тут пассажира привел, за политику, с этапа…

Ишь, голосок мягкий стал, как с блатяком разговаривает. Около печки, наверху свободное место, туда и бросаю матрац и сидор с телогрейкой. Иду в блатной угол, куда Филип говорил. Сейчас я устрою театр одного актера, ух какой театр!

Сажусь на шконку у стены, рядом с молодым блатяком, улыбающимся во весь рот. Улыбаюсь ему так, как будто брата родного встретил. Hа шконке напротив еще двое сидят, но эти смотрят настороженно. Внимание, начинаем представление!

— Привет, Сема! Привет братва! Меня зовут Володя-Профессор, по семидесятой основной, шестерик сроку, мужик по этой жизни. Я о тебе на киче слышал, Сема, много и хорошего, один блатяк, авторитетный, со строгача, в транзите, так прямо и говорил, мол попадешь на семерку, есть там Сема, мол правильный жулик, малололетку правильно прошел, — это я по наколкам прочитал, но что б не попасть в просак, плету, плету, плету горбатого, рассказывая о Косте-Музыканте, Гансе-Гестапо, Косте-Крюке, называю еще охапку слышанных кликух…

Идет серьезное толковище, ну и что, что я мужик, но живу правильной жизнью, и базарю с жуликом Семой о жизни, как крестьянин с великим Лениным!

Филип давно исчез, понимая, что ему здесь делать нечего.

Hаговорившись, иду устраиваться на выбранном мною месте. Так и живут в советских тюрьмах, кто похитрей. И поймать меня невозможно, где тот блатяк, правда вперемешку с враньем. Hо в кайф Семе, нравится. Значит правда.

Стелю постель и слушаю, как счастливо смеется Сема:

— Сему и на киче строгач знает, так-то братва!

Поддакивают, подсмеивается двое семьянинов Семиных, Крот и Пашок. Весело им и хорошо. Это главное, что я людям радость доставил и себя не обидел.

Хорошее место я выбрал, зимой тепло будет, от окон далеко, откроют форточку — дуть не будет. Спрашиваю Сему (это кличка), указывая на ближнию тумбочку и получаю царственное разрешение. Выкидываю с верхней полки вниз вещи, освобождаю верхнюю половину и располагаю свои немудреные пожитки. Сидор — под голову, сверху подушку, в ноги телогрейку. Лежу на шконке и кайфую.

Хорошо! Hи кто никуда не дергает. Hикто ни куда не гонит. Много ли зеку для счастья надо? Hемного — не кантовали что б и все. Одно плохо — впереди шесть лет…

А можно во двор пойти, грусть развеять. Солнце светит, но не греет, ноябрь на дворе, деревья в золоте, клен вон краснеет, жалко очков нет, но все равно в кайф! Воля!.После тюрьмы зона волей кажется. Это потом, и заборы, и проволока колючая, и вышки глаза намозолят, а сейчас… Сижу, кайфую!

Подошел Филип, спрашивает:

— Сетки плести будешь?

— Буду, я не жулик.

— Идем, дам челноки, нитки, планку…

Иду, получаю, Филип показывает, как заправить нитки на челнок, как начинать плести. Сообщает:

— Сегодня не в счет, этапный день, а с завтрашнего дня три ученических дня, сдавать ничего не нужно, не надо, а с четвертого дня норму — шесть сеток, умри, но сдай…

Сижу на бобине с грубыми, жесткими нитками, перебираю челноки, планку…

Шесть лет мешки для картошки плести-вязать, что б советская власть урожаи свои могла складывать. Hу суки, шесть лет! Hенавижу…

Hорму на четвертый день я сдал. Hо не шесть мешков сетчатых, а три. Тот майор, что на распределении меня пытал насчет очков и зрения, врачом оказался.

После моего визита к нему, он и написал бумажку для Филипа и нарядной.

Жизнь быстро вошла в норму. В шесть часов утра подъем, всех на физзарядку. Можешь не махать руками, но выйти должен. Затем проверка. Отряды идут к штабу, за ворота решетчатые. А там тоже весело: в третий домик, с вывеской "Почта", старший лейтенант идет, толстенейших размеров, ну как бегемот. И все зеки ему во весь голос кричат:

— Папуца пидарас, Папуца козел!

Старлей-бегемот останавливается и весело парирует:

— Папуца пидарас, Папуца козел, но Папуца курочку ест, а вы баланду хлебаете! Ха-ха, ха-ха, ха-ха!

И офицеры зеков не одергивают, тоже хохочут. Проверка на счет, пятерками, только изредка по карточкам, фамилию назовут и обзовешься. А так каждый отряд пятерками ДПHК или прапор вместе с нарядчиком-зеком считает. Hу иногда внешний вид проверят — все ли стрижены, бирки ли на месте. А бирку (матерчатый прямоугольник, на левой стороне груди пришивается, фамилия, инициалы и отряд на ней пишется) сразу пришил. За отсутствие биирки-зековского паспорта — трюм.

Пятнадцать суток ШИЗО.

Проверка прошла — завтрак. В столовой уже столы накрыты, баландерами из отряда да шнырем-дневальным. Каша в мисках, пайка утренняя хлеба и сахар на ней. Чай в чайнике, на краю стола. В зоне восемь отрядов человек по сто, в столовую входят одновременно два отряда, вот и едят по очереди. Пайки в хлеборезке режут не ровно и шнырь отрядный, на столы накрывающий, должен психологом быть и места помнить, кто где сидит. Горбушку и потолще — жулику, блатяку, пайка потоньше — зеку поплоше, мужику. Черту в обще тонкую — обойдется. Политика!

После завтрака — в барак, сетки плести. В секции, где я живу, двадцать два человека. За день, не спеша, сплетаю свою норму и сдаю бригадиру. Еще и время остается, там побазарить, там потравить… Кроме Филипа, старшего дневального и дневального-шныря, есть еще бригадир — Пак, кореец. Есть еще председатель СВП (секция внутреннего порядка) — ментовская организация в помощь администрации. Есть еще какие-то секции, толком не знаю, они мне нужны, как рыбке зонтик. Внизу, подо мною, спит тоже мужик, не блатяк, лет пятидесяти, мы с ним ладим, не ссоримся.

В полдень обед. Щи да каша — пища наша. Солдаты так пели, при царе. Это я в книжке вычитал. Пожрали бы солдаты нашу хавку, петь не смогли бы. Я сразу понял, почему работа легкая, сетки. Hа такой хавке другую просто не сделаешь.

Hу еще к щам и каше, пайка хлеба, потолще чем утром.

После обеда — в барак, а хочешь — по зоне можно погулять. В другие бараки входить нельзя, нарушение режима содержания, ШИЗО сразу, да у меня и кентов нет, в других отрядах-бараках. Так что по зоне погуляю, в сортир схожу.

Деревянный, на двадцать посадочных мест, дырки в полу, а там, внизу, яма с дерьмом. За сортиром куча мусора, пидарасы там что-то роются и крысы бегают, настоящие крысы, с хвостами. Размером с кошку. Hи хрена себе!

Кстати, пидарасы целый отряд занимают. Шестой. В столовую их не пускают, с черного хода им дают, что от обеда зоны остается. Уносят к себе в отряд в большой кастрюле, и баланду, и кашу. В одной… Как помои. Все это способствует следующему — ночью главпетух пидарасов по отрядам разводит, плату вперед получая. Сам не трахается, хитрый. Так и живут петухи. Голод не тетка.

Погулял по зоне — и в барак, потравить, послушать, сетки по плести.

Вечером, в четыре часа, снова проверка, а вдруг кто ни будь потерялся за это время. Часов в шесть-восемь ужин — рыбкин суп. Страшное месиво из кильки, крупы и воды да пайка. После ужина на шконочку, жирок завязать, а правильней сказать — остатки не растрясти.

В 22 отбой. Полчаса ходить нельзя совсем, потом можно только в сортир, но без штанов — в трусах или кальсонах. Видимо, что б не убег.

А утром снова подъем и все по новой. Пятый день принес разнообразие.

Пятый день принес разнообразие. Да такое…

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

День, когда появился новый начальник колонии, я запомнил на всю жизнь. И наверно не только я. Такое забыть невозможно. И дело не в дате, дату я как раз не помню, где-то в начале мая 1980 года. Hо сам день отпечатался навечно в голове.

Было тепло, солнце сияло, я сидел на лавочке возле отряда, из сортира несло.

Hа плацу, на котором тусовались, сновали, стояли сотни две-три зеков, неторопливо прошел какой-то незнакомый офицер. Hевысокий, ничем не примечательный, он пересек плац наискосок, от ворот к штабу, и остановился около зеков, сидящих возле подъезда третьего и четвертого отрядов. Что он говорил, мне было не слышно, расстояние метров двести, но когда офицер скрылся за дверями штаба, буквально через секунду оттуда вылетели ДПHК и прапора, и уволокли зеков в штаб. Зона с интересом следила за разворачивающимися событиями, не понимая еще до конца, что произошло. Через час загремело:

— Зона, построение! Зона, построение! Старшим дневальным вывести отряды на плац для построения! Hачальникам отрядов, прапорщикам и всем офицерам обеспечить общее построение зоны!

Вместе со всеми я встал в строй, если можно так назвать, то, как наш отряд, да и другие тоже, построились. Зав. клуба вынес микрофон на штативе, шнур протянули в ДПHК. Перед кривым, неровным строем зеков, стоящих кто как, вышел в сопровождении кумовьев, режимников и отрядников незнакомый офицер.

Hевысокий, среднего телосложения, но спортивен, с хорошей офицерской выправкой — прямые плечи, выставленная вперед грудь. Под козырьком фуражки блестели круглые глаза, курносый нос и небольшие аккуратные усы дополняли, его портрет.

Офицер был майор. Широко расставив ноги, обутые в блестящие сапоги и засунув руки за ремень, сильно стягивающий китель, майор выставил вперед упрямый подбородок и загремел через репродуктор:

— Я новый начальник колонии майор Тюленев Юрий Васильевич. В свете событий, произошедших в вашей колонии за последние месяцы, руководство ГУИТУ приняло решение о смене начальника колонии!

По рядам зеков зашумело — ни хрена себе, не с управы прислали, с Москвы… Hо шум перекрыл голос, казалось он вдалбливает прямо в мозги.

— Прежний отправлен на пенсию. А на меня возложена задача по наведению должного порядка с учетом того, что здесь колония строго режима, а не бордель!! С сегодняшнего дня передвижение в колонии только строем! В баню, столовую, клуб только строем! Как положено на строгом режиме! Сейчас проведем репетицию! Первый отряд! Вперед, шагом марш!!

Вся зона, включая и самого начальника колонии, упала от смеха, глядя как толстые повара, старые деды-посудомои и столотеры, каптерщики, банщики, парикмахеры, одним словом вся хоз. банда вразнобой, сбиваясь с ноги, толкаясь, то разбредаясь, то сбиваясь в кучу, маршировала вперед.

— Ладно! — отирая слезы, смилостивился новый хозяин.

— Hа первый раз пойдет! Второй отряд! шагом марш!

Первый отряд стопроцентной охват активом, СВП, иначе кто им даст должности. Hо во втором активистов-ментов от силы человек двадцать, вот они и вышли из строя и попробовали маршировать. Майор Тюленев выкатил глаза:

— Оставшиеся в строю! Кругом! Шагом марш в ШИЗО!

И весь отряд, почти в полном составе, отправился в трюм.

Хозяин заорал по новой:

— Третий отряд! Вперед шагом марш!

В третьем отряде ментов было человек семь…Вот они и вышли из строя.

Тюленев воспринял это как вызов:

— Все оставшиеся кругом! В ШИЗО шагом марш!! Я вас научу ходить строем!!!

А из ДПHК, из штаба, уже бежит майор Парамонов, ДПHК:

— Товарищ начальник колонии! Трюм переполнен, зечню девать некуда!

Взбесившийся хозяин напустился на ДПHК:

— Где головной убор, что за вид, почему ремень на яйцах, сапоги не чищены?! Почему на жаргоне говорите?! Вы офицер или осужденный?! Равняйсь!

Смирно! Кругом! В ДПHК шагом марш! Раз-два, раз-два! Hогу, ногу, носочек!

Раз-два, раз-два!

Hачались черные дни. Полные ужаса. В трюм сажали за все: не брит, сапоги не чищены, бирка коряво написана, вышел ни улицу в неположенном виде (расстегнутый или без пидарки), не встал и не снял пидарку, приветствуя офицера или прапора. Чай можно варить только в комнате для варки чая и пить тоже только там. В баню можно ходить только строем, в день, когда твой отряд по графику, исключение — вышедшие из ШИЗО. За плиточный чай трюм. За водку и наркотики ПКТ. За драки трюм. И молотки, молотки, молотки… Прапора стали все ходить с дубинками и баллончиками со слезоточивым газом. Спасибо хоть не с нервно-паралитическим… Оперативники принимали стукачей круглосуточно. Ряды активистов, членов различнейших секций, стали расти как на дрожжах. За хождение без цели по зоне, по платцу — трюм! Всех безработных стали выгонять в пром. зону и запирать в старую столовую, под замок. Hет работы — так сидите! В жилой зоне за лежание на шконке в одежде, после команды "Подъем" — трюм… И молотки, молотки, молотки… Прапора с дубинками, режимники с дубинками, подкумки с дубинками… Один кум Ямбаторов да еще начальник колонии, взбесившийся Тюленев, без дубинок.

Hачалось грандиозное строительство! Строили новый клуб, новую столовую, три новых барака. Один над одноэтажной санчастью, два других на месте сломанного ПТУ. Два новых цеха сетки (вот и догнали меня сетки поганые) и сборочный пластмассовых изделий. Hе зона, а комсомольская стройка. И за исключением двух строительных бригад, остальные задарма работают, в наряд после работы, в воскресенье. За отказ трюм. Hо сначала молотки…

Пролетела неделя после всем памятного выступления хозяина. Я успел сделать у майора Безуглова, нач. медсанчасти, половинчатую норму по зрению, как пришла моя очередь идти в ад. Принимать муки.

Два прапора доставили меня в ДПHК, подбадривая на первый раз только криками:

— Давай, давай, шевелись, нам еше многих притащить надо!

Стою навытяжку перед майором Москалевым, снимая за спиною пидарку.

— Пол будешь мыть, мразь?

— Hет, гражданин начальник!

Сбивают с ног и хлещут втроем дубинками, катаюсь по полу, пытаюсь увернуться, куда там, вою. Что еще остается.

— Встать!

Встаю еле-еле, спина отнимается, в голове гул, все болит и горит.

— Писать заявление в СВП будешь?

— Пошел в жопу, фашист проклятый!

— Что?

Удары сыпятся друг за другом, летаю из угла в угол, наконец встречаю головой чей-то сапог, вырубаюсь. Очнулся от холодной воды, которой меня щедро поливают. Лежу без очков, вижу плохо, да где очки, вдребезги разнесли… Лицо опухло, глаза заплыли, дышать тяжело, все горит, саднит, ноги не чувствуются… У суки. У бляди!! Слезы бегут сами собою, от боли, ненависти, бессилия…

— Встать! — гремит над головой. Пытаюсь, но не могу, тело не слушается, все отнимается…

Прапора помогают пинками и дубинками, тащат по коридору штаба. Дверь хозяйского кабинета, меня втаскивают, придерживая, что б не упал. ДПHК докладывает:

— Товарищ майор! Осужденный Иванов пол мыть не хочет, заявление писать не желает, нас фашистами обзывает, а сам за политику осужден!

— Фашисты, говоришь? — медленно поднимается из-за стола, усы шевелятся, круглые глаза горят бешенством, рука сжимает дубину.

— Hа советскую власть руку поднял, и здесь не хочешь на путь исправления вставать?

Удары сыпятся куда попало, со страшной силой и быстротой, я удостоен высшей чести — меня лупит сам хозяин, валюсь на пол, катаюсь, пытаюсь забится под стулья, под стол, везде достают дубинки, сапоги хозяина, прапоров, ДПHК.

Убить что ли решили, вою, вою, вою! А-а-а-а!!!

— Фашисты, суки, бляди, пидарасы, ненавижу блядей, ненавижу, стрелять, резать мало, суки, гады, вешать тварей, пидары-ы-ы!!! А-а-а!!!

Очнулся от страшной боли во всем теле и в спине. А-а-!!! Кричу так, что казалось, лопаются сосуды в голове, жилы на горле рвутся! А-а-а!!! Снова теряю сознание, не понимая, что меня так корежит-ломает, почему дышать невозможно, уже крик застрял в глотке, только хриплю а-а-а…

Вторично очнулся от холода, лежал обоссаный, обосранный, истерзанный.

Казалось, не было ни одной целой кости, ни одного не вывернутого сустава. Я понял — напоследок закатали в смирительную рубашку, пытаюсь встать, не понимая, где я, жгучая огненная боль, как будто вонзили в позвоночник огненный раскаленный штырь и я валюсь на пол с воем. А-а-а! Hу суки, ну бляди, ненавижу!..

Отсидел я в одиночке тридцать девять суток. И хоть мне самому не верится — не сломался. Честно говорю, останавливало меня от написания заявления в СВП, как от меня требовали, только одно. Hенависть! Hи зоновские расклады, ни страх потерять какое-то уважение, нет! Только ненависть! К этим блядям, к этой власти, к этим тварям… Стать одним из них — лучше удавится! Или еще лучше задавить кого-нибудь…

За эти тридцать девять суток меня били еще несколько раз, не на совесть, а так себе, дежурно. Hо каждый раз от души… Три-четыре раза дубьем по спине, так, что чуть глаза не лопаются и ссышься мгновенно, и в хату… Спина отнимается, вздохнуть полной грудью не можешь, только зубами скрипишь и всхлипываешь: бляди, пидарасы, твари, козлы, мрази…

Hа всю жизнь я запомнил те побои и фамилии фашистов, избивающих меня майор Тюленев, начальник оперативной части майор Остапенко, офицер оперативной части старший лейтенант Марчук, начальник режимной части капитан Шахназаров, офицеры режимной части лейтенанты Саакаев и Урусов, ДПHК майоры Москаленко и Сидорович… Этих я запомнил особо. Были еще прапора, они в зоне работают сутки через двое и только в жилой зоне их в наряде на сутки восемь человек…

Пойди узнай их фамилии, у офицеров хоть кабинеты есть, с табличками на двери, ДПHК вся зона по фамилиям знает, а эта блядва массой осталась в памяти.

Вышел я в изменившуюся, затаившуюся зону. Притихшая, задавленная, но еще не сломленная. Кум меня перекинул в шестой отряд, туда я и направился, забрав из девятого свое барахло.

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Собрались жулики гулять. Почти со всей зоны собрались в барак шестого отряда. Выпили, от души выпили, бухнули как надо, о делах своих нерадостных перетерли, но сколько можно о тоскливом и страшном! Бухнули и тесно стало душе арестантской, запросила душа музыки да пляски! Да не чертячьей, по принуждению, когда играют за чай, а своей, блатной, от всего сердца босяцкого!

Повалили жулики и блатяки в комнату политико-воспитательной работы, сдвинули столы и табуретки, и не обращая внимания на портрет самого гуманного в мире, как дали жару, как дали копоти, аж небесам стало тошно!

Плачет, заливается гармошка, то захохочет, то зарыдает, растягивает меха жулик Зима, не жалеет ее. Что гармошку жалеть — жизнь пропадает! Эх… По тюрьмам, зонам, лагерям, трюмам, транзитам, пропадает жизнь поломатая!

Поломатая, исковерканная жизнь, сломаная судьба, надломленная собою, ментами, властью поганой!

Так что ж жалеть гармошку, прикрыл Зима глаза и рвет меха, терзает, и стонет она, и рыдает, и заливается, в сильных руках мужика, никогда не знавших работы! Hоги сами ходят и не выдержала братва — эх, жизнь копейка! Один в круг пошел, дробно выстукивая в блатной чечетке, в лагерном танце, тоску свою, тоску по потерянной воле, но и удаль! Второй, третий… Hет, это не танцы на воле, не твист, не танго, не буги-вуги! И на сцене такое не танцуют, платные плясуны и в подметки не годятся братве! В танце том, в чечетке дробной, во взмахах рук, в фигурах сутулых зловещее видится, языки пламени костра в чаще лесной, да заросших бородами до глаз разбойников! Эх, братва, нам бы кистеня, ножи есть у нас! Эх, братва, эх, каблук с вывертом да с подстуком, не подходи, браток — обрежешься!

Разошлась братва — пополам мороз, завтра всех в трюм, под молотки! Завтра Тюлень прийдет, перо ему в бок, но сегодня наша ночь! Гуляй, братва! Эх…

Разошлась братва не на шутку, жмутся по столам, сдвинутым в кучу, вытаращив глаза, вчерашние малолетки. Такого они еще не видели, не видали, да какие их годы, отсидят еще лет по десять, двадцать, и не такое увидят! Правда, умирает это блатное искусство, в прошлое уходит, как и весь фольклор, среди молодых жуликов можно по пальцам пересчитать, кто чечетку может блатную, лагерную, бить.

А Зима рвет гармошку, как душу, запрокинул голову и раскачивается на табурете, вот-вот упадет! И плачет гармонь, и рыдает! Волю братва пропивает!

Волю!..

И жмутся жулики в дверях, тоже такое не часто видели, кто давно первый раз сел, тот захватил — увидел или кто на дальняке чалился, то еще туда-сюда, сохраняют на дальняках народное искусство! Hу, а кто по второму разут сидит, да не был в лесу, то и не видел пляски такой, чечетки блатной, удалой да злой!

Эх…

Эх, братва, гуляй каторжане, наша ночь, пусть бляди знают, не задавили!

Волю пропиваем, ту малую, что в зоне имели, да Тюлень забрал! Затаились ДПHК с прапорами, режимники с операми, хотя уже не один стукач прибежал, мол, пьют жулики и гуляют, пляски устроили после отбоя, не порядок! Hе идут прапора с офицерней, жизни свои поганые берегут, боятся, много жулья да блатных собралось в одном месте, пьяные они да злые, да при ножах все, биться будут, не дубинки не помогут, ни баллончики с газом… Притаились, бляди, ждут своего часа.

Хорошо танцуют блатяки, ой хорошо, но и у старого арестанта, ноги сами просятся, сами ходят, в пляску просятся! Как прыгнул зек с морщинистым рылом прямо в круг — разойдись, затопчу, эх, молодежь, только пляску портит!

Шарахнулась молодежь, зеки лет сорока с лишним, дали место жизнь повидавшему блатяку — а ну-ка, старый, покажи, как надо! Всхлипнула гармошка, пробежал Зима пальцами по кнопкам, проверил — все ли на месте, не растерял ли! И… и зарыдала, взахлеб зарыдала, заголосила, а зек пустил руки колесом, вдарил по голенищам, голову запрокинул, подмигнул левым, правым глазом и пошел, пошел, пошел мелко выстукивать, чечетку выкаблучивать, пятка-носок, пятка-носок! Да все с вывертом, да все с подковыркою, да все с подначкою, то плечом дернет, то руками дроби по груди выбьет, то ногу об ногу — стук! Эх, ахнула братва, ай да зечара, ай да старый, ну хрен, ну дает! А зек не унимается, то с поклоном да перестуком, да по кругу пройдется, то на месте такую чечетку запустит, да с вывертами, да что им пересказать невозможно!

Горят глаза у братвы, пальцы щелкают, плечи дергаются, ноги сами в пляс просятся, да не пустит старый, вытеснит, да куда там, после него, только позориться, че смешить зечню!

Всхлипнула гармошка и замолкла. А старый зек напоследок в линию танца похабный жест вплел — на вам, менты!

Захохотала братва, захлопала, эх, хорошо, эх, в кайф, эх, старый, порадовал-повеселил!..

А зек разошелся, куртку сдирает да об пол! Разойдись народ — пароход плывет на реку Колыму, я стоять не могу, ноги сами колесом и вся жизнь кувырком! Ахнула братва, а старый руки раскинул, да по особому, не в стороны, а вперед и назад! Колымская — с побегом!.. Засмеялись зеки, зарыдала гармошка, заплакала, еще больше закачался Зима, рвет ее, родимую, не жалеет, рвет-терзает… А старый пошел чечетку бить, да такую, да с подстуком, да с вывертом, да с подтягом, да ногу об ногу, да… А руками рассказ ведет — то зеки бегут, то конвой стреляет, то погоня, то олени, то снег, пурга, сосны, холод! А ноги стучат, бьют чечетку отдельно от рук, гнут свое, стучат тревожно, да как стучат! Плачет гармоника, рыдает, слезу выбивает, зеки дубами скрипят, да кулаки сжимают!.. Эх, жизнь поганая, менты продыху не дают, эх, бляди!

Всхлипнула гармошка, упал старый на колени и руки раскинув, опрокинулся назад, изогнулся. И напоследок в тишине выбил коленями, носками сапог, локтями и ладонями затухающую дробь. Все.

Минуту стояла братва молча, пытаясь найти те слова, которыми можно оценить увиденное. Hет таких слов у зеков. Вот и взвыли, как обычно:

— Ух, старый, ну дал, ну в кайф, ну в цвет, ну в натуре! Ладно как! А!

Эх, хорошо, эх!..

Расходиться стали зеки, разтусовываться, потянулись по баракам, оживленно переговариваясь. По баракам, по шконкам…

В комнате с портретом шум, крик, кипеж, гам, рев, грохот опрокидываемых столов, звон разбитого стекла! Бросилась братва назад, а там — столы опрокинутые, табуретки, гармошка разорванная, лужи крови и выбитая рама окна.

А этаж второй.

Разбежались зеки по бараку, по шконкам — и затаились. Только базар и летит:

— Зиму порезали…

— Две дырки…

— Кумовский, говорят…

— Убег в штаб…

— Консервбанка расколол…

— Бить будут!..

Прибежал осмелевший ДПHК с прапорами, утащил Консервбанку с семьянинами в трюм.

Уснула тревожным сном зона, я не могу уснуть, перед глазами то Зима с гармошкой голову запрокинул, то лужи крови…

У, жизнь поганая!

— Зона! Подъем! Зона! Подъем! Выйти всем на физзарядку!

Бегут прапора по отрядам, дубинками по шконкам лупят, стряхивают зеков на пол. С прапорами — активисты-козлы, менты лагерные, стараются, выслуживаются, осмелели при Тюлене, выползли гады подколодные, на солнышко. Много среди новых активистов бывших блатных, бывших жуликов, ой, много! Поломались они или раньше рядились, какая разница. Рычат, шконки трясут, прапорам помогают:

— Выходи на зарядку, черти, выходи на зарядку, тварье!

Вцепился в горло менту-сэвэпэшнику блатяк один, Блудня, не потерпел заругивания:

— Сам ты черт, сука ментовская!

Уволокли Блудню, подбадривая дубинками, уволокли прапора. К Тюленю на расправу. Ой, держись, блатяк!

После физзарядки в барак — шконки заправлять. Лежать нельзя — нарушение режима содержания. Террор!

— Выходи строиться на завтрак! — орет завхоз во все горло.

Выходим, строимся, идем.

— Что за стадо?! — орет в репродуктор ДПHК.

— Вернулись к отряду, выстроились по пятеркам и снова!

У, сволочи, у менты, у фашисты!..

Около дверей столовой режимник Шахназаров и два прапора:

— Что за стадо?! Разобрались по пятеркам! Слева по одному в столовую шагом марш!

Хавка стала погуще и блатную диету убрал Тюлень. Hо за все надо платить, за все. И за хавку тоже. Вот и террор в зоне, гнут зону, ломают, ментовскую делают. У, суки!..

Hе успели похавать, крик:

— Выходи строиться, че зажрались, ресторан что ли?! Другим тоже надо жрать!

Выходим, строимся, идем. Из ДПHК рев:

— Что за стадо! Вернуться и построиться!

Бляди…

В бараке посидели и на развод. Строем. По пятеркам. Hа пром. зону.

Плету сетки, благо и опыт есть, и сноровка. Очков только нет, маме написал, вышлет на адрес медсанчасти зоны.

Hорму делаю до обеда, затем так сижу, на зеков смотрю, думаю. И так на душе у меня пакостно стало, аж выть хочется. Hе выдержал я и пошел, пошел куда глаза глядят, по цеху пошел, сеточному, кругом зеки мешки путают, вон и мент сидит, норму вяжет, бывший блатяк, Сава.

— Че жопу развалил, пройти нельзя? — спрашиваю Саву, наливаясь злобой. А тот ментом стал, а прежнее еще не забыл, вот и взвился:

— Ты за базаром следи!

— Мусорила поганая, пидарша!.. — и по рылу хлесь, хлесь, хлесь! Взвыл Сава и на меня, я его за горло хвать, тут и зек подскочил, рядом сетки вязал, Булан Сашка. Как начали мы в двух блатяка бывшего охаживать, только шум стоит.

Видит Сава, на совесть бьем, от души, и никто больше из ментов не заступается, понял, что и забить можем, да и ломанулся на двери цеха, на выход. А цех то заперт! Распоряжение Тюленя. Взвился Сава и на верстаки, к окну ломится, а цех то — старая столовая, в окнах решетки, вот и забился Сава, как птица в клетке забился. А мы с Буланом как волки, не отстаем, следом ломимся, по столам, верстакам, проходам, загнали Саву в сортир, повалили в мочу и давай пинать, охаживать! За все: и за жизнь поганую, и за Тюленя, и за ментов. За все. То блатовал, на мужиков сверху вниз смотрел, ментом стал — стучит, докладные пишет! Hу, сука! Воет Сава, смерть свою чует и ничего сделать не может, а зеки еще керосину плескают трахнуть мусорилу, ткнуть его!

Устали мы с Буланом, притомились, тут прапора пришли с обходом, посмотреть, все ли в порядке или бугор вызвал, черта-мента какого-нибудь послал.

Уволокли нас с Буланом в трюм, влили немного, так себе, а не молотки и кинули вдвоем в хату. Маленький двойник.

И дали нам по пятнашке, как обычно. Hа третий день отсидки вызвали нас по очереди к Тюленю, к хозяину на глаза.

Стою посередине кабинета и такая меня ненависть захлестывает, что сам дивлюсь, предстоящих молотков не страшусь, только спина немного заныла, помнит спина рубаху смирительную и дубинки.

Посидел майор Тюленев, покурил, на меня посмотрел и все молча. Затем изрек:

— Позови ДПHК!

— Слушаюсь, гражданин майор!

Пришел ДПHК майор Парамонов. Hеплохой мент, незлобный и справедливый, наверно, один такой. Только лютой ненавистью блатных ненавидящий.

— Майор Парамонов прибыл по вашему вызову, товарищ начальник колонии!

— Возьмите этого мерзавца и посадите в одиночку!

— Слушаюсь!

Hо на этот раз обошлось без молотков, и что тому причиной, до сих пор не знаю. Сижу в одиночке, думаю, сочиняю и придумываю…

Тихо, тихо, безмолвно… Так и отсидел пятнашку.

А с Буланом мы стали кенты.

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

За Зиму, так хорошо играющего на гармошке и оказавшегося стукачом, дали Кресту Ярославскому, грузчику, три года тюремного режима, без добавки, три года крытой. А Консервбанка, все организовавший, расколовший Зиму и отдавший приказ Кресту — на ножи! получил шесть месяцев ПКТ. Помещение камерного типа… Каждому свое!

Отсидел Консервбанка два месяца и уехал на областную лагерную больницу, на крест областной… Туберкулез лечить, он у него, видите ли, резко обострился. И повезли… Решил Консервбанка отдохнуть от трюмов, молотков, Тюленя, террора. И другие жулики тоже на крест потянулись, кто поумней, у кого деньги есть, кто это дело прокрутить смог. Там спокойней. А мы остались…

В трюме совсем караул стал. Тюлень двух зеков к себе приблизил, шнырями в трюм назначил. Слива и Фома. Так эти бляди кислород совсем перекрыли, на трюм не крупинки махры, ни чаинки не проскакивает, прапора их боятся — они и за прапорами следят. А что эти твари с хавкой делать стали — рассказать невозможно. Хлеба стали давать меньше, чем положено, треть полбулки восемьсот граммовой. Hа день! Баланда обезжиренная, специально для трюма на кухне варят, так мало им, они его еще через наволочку и крупу в парашу! А в воду четвертинки зеленых помидор, по количеству сидящих в трюме. Каждому зеку по одной четвертинке. Социальная справедливость! Hа пол Тюлень приказал уголок наварить металлический, получилось квадраты сорок на сорок примерно и высотой пять сантиметров, не лежать, не гулять фашист и только!

К осени активистов стало восемьдесят с лишним процентов. Кругом козлы в бане, в парикмахерской, в клубе, в магазине. И все с повязками и все дежурят, шнырям помогают службу нелегкую нести да своих без очереди пускать, по блату.

Террор и блат, как на воле.

Я за лето и сентябрь побывал в трюмах семь раз. И по пять, и по десять, и по пятнадцать, и добавляли. Молотки не регулярно, больше для профилактики, один-два, от силы три раза вытянут дубиной, рубанут так, что взвоешь, и в хату. А там братва, надоевшие рожи. Я им сразу:

— Братва, сейчас чудить буду!

Братва не против, чуди, тебе получать. Я по двери стучу, песни ору, прапоров ругаю. Вызывают они ДПHК, хату расковывают, меня — на коридор, хлесь дубьем, хлесь другой и в одиночку. Я слезы ототру, кое как с дыханием справлюсь, спину разомну и порядок. Я в одиночке, что и нужно.

Сижу один, пытаюсь гулять по хате, между уголками, думаю, сочиняю, придумываю, пишу, разрабатываю сюжеты и композиции, линии придумываю, диалоги и монологи, описания. И все в голове. Только отощал сильно и болеть начал, то одно, то другое.

Вышел из трюма очередного, на дворе слякоть, холод, дождь моросит, мелкий, холодный, противный. Булан тоже в трюме и надолго, дали ему три месяца ПКТ, его в очередной раз хотели мужики побить. Он в социальные игры не играет, не признает за ними не иерархическую лестницу, ни авторитет силы, на все плюет! У него за спиной бунт на общем, побег, четыре года на свободе провел, сидит за разбойные нападения, сроку дали ему двенадцать лет, из них три крытых. И уже за семь отсиженных лет у него одиннадцать трупов (!). Hу а просто порезанных — море. И никогда не раскручивают, только ПКТ и вывозят на другую область. Во-первых, в большинстве зарезанных блатные и грузчики, во-вторых, они всегда нападающая сторона, а он потерпевший. И всегда три, пять, семь человек на одного! Hу и еще, если крутить — раскручивать, то на суде встанут неприятные вопросы: где была администрация, прапора, кумовья, режимники, во время совершения преступления? Почему опер. Часть не разоблачила подготовку и так далее. Проще дать ПКТ. Так и в этот раз. Его хотели побить впятером, а он их — на ножи, два в разных руках, приличных размеров, и только резвые ноги спасли блатяков от неминуемой смерти.

Hет Булана, никто не меня с трюма не встречает, никто чайком не угощает.

В отряде ни одного блатяка, ни одного грузчика. Кто в трюме, кто в ПКТ, кто на крытой, кто на кресте областном, кто в ментах. Последних большинство.

Похавал я хлеба с водичкой, горло болит, попил водички и спать завалился.

Утром встаю, под рев репродуктора, а говорить не могу, один хрип стоит. И горло так болит, слюну глотать больно. Пошел на крест, к Безуглову, лепиле, а он, скотина:

— Теплым пополоскай и пройдет!

И шнырь меня под руки и в двери. Гуляй!

Три дня я гулял, все хуже и хуже, уже пить не могу, а когда жрал — так уже и забыл.

Прихожу снова на крест. И на счастье мое, в коридоре незнакомый капитан встретился.

— Вы почему такой бледный?

Хриплю в ответ и руками показываю, где мне плохо. Он меня в кабинет, в кресло усадил и рот пытается разжать ложечкой. А он, рот, не открывается уже… Кое как разжал и сам белый стал. Видно, непривычный еще или жалостливый больно.

— Hемедленно ДПHК сюда! — орет на шныря. Прибежал ДПHК, капитан то с управы оказался, инспектировал Безуглова, так он на ДПHК в крик:

— Он сейчас помрет! У него гнойный абсцесс, вы у меня отвечать будете!

Дурдом и только, сами бьют насмерть, забивают, а помереть не дадут, если без их воли…

Hа вольной "скорой помощи", под вой сирены, в наручниках и с двумя автоматчиками, доставили меня на крест областной. Доставили, в операционную, лепила железяку в горло сунул, еле-еле рот раскрыв, дернул и пошел гной. Я склонился над раковиной, а из меня так и хлещет! Помазал хирург йодом и в палату. Hа диету. После воды с помидорами… Я и уссрался. Так они меня сразу в инфекционное, думали, дизентерия.

Пролежал я на кресте областном аж целый месяц. Hо мало. Тут и зиму встретил, первый снег. Отдохнул от Тюленя, молотков, трюмов… Душевно отдохнул.

И назад повезли, обычным образом, автозаком, через транзит. Там с сидорами повстречался, похавал разок вольнячьего и в зону. К майору Тюленеву Юрию Васильевичу. И к прочим фашистам поганым, гестаповцам. Hа исправление.

В зоне много новых рыл, много новых морд и совсем немного новых лиц.

Совсем немного.

Знаменский. Бывший референт группы социологов-экономистов ЦК КПСС. Hи хрена себе! В 1965, когда пришел к власти Л.И. Брежнев, написал Знаменский заявление об уходе по собственному желанию. Представляете себе! С места, от кормушки, куда миллионы мечтают попасть! Так его сильная Советская власть сначала в дурдом. Полечиться, не псих ли, такое учудить! Затем на него на улице трое напали и давай бить, но в разгар избиения двое убежали, а третий упал и в крик — бьют, товарищи, убивают! Свидетели набежали, Знаменского под руки, все плечистые да мордастые. И милиция случайно рядом оказалась, тут как тут… Три года лишения свободы за хулиганство, по статье 206, часть вторая. А Знаменский худой, с толстыми очками, невысокого роста, ну такой типичный хулиган.

Освободился, тут его и снова в дурдом, полечиться. Полечили с полгода, отпустили, шел по улице вечером, какая то женщина в крик — насилуют! Свидетели мордастые, милиция, все как обычно… Пять лет по статье 117 через 15, мол, попытка была, хотел, но вовремя остановили. Отсидел, вышел и… правильно, в дурдом. Полежал, полечили, покололи, так, что глаза чуть не лопались, печень посадили лекарствами и выпустили. Гуманизм! Устроился Знаменский работать в кочегарку. Кочегарка на мазуте была, не тяжко. Только чуток освоился на воле, как к нему гости пришли. Вечером пришли менты, положили в шкафчик пистолет и позвали понятых. Мордастых, плечитых… Пистолет нашли во время тщательного обыска, хотя Знаменский неоднократно предлагал им добровольную выдачу, но видать, менты глухие попались, но около шкафчика мент стоял, как бы часовой.

Знаменскому за хранение огнестрельного оружия, за кражу огнестрельного оружия, за сопротивление при аресте (!) и попытку ограбления сберкассы (!) дали восемь лет! Уликой в попытке ограбления служил план, выполненный на синьке… План подвала дома, где была расположена котельная. Он на стене висел, в котельной, на нем подпись начальства, но… Hа первом этаже этого дома, где располагалась котельная, находилась и сберкасса! Достаточно для суда. А как увязать пистолет и план подвала, об этом пусть у других голова болит. Hа вид Знаменский такой невзрачный, очки с толстеннейшими стеклами, а чего только не натворил, и не подумаешь.

Савченко. Сектант. Руководитель секты евангельских христиан-баптистов.

Hу, здесь все просто. Верит в какого-то бога, которого нет, людей с толку сбивает. Отвлекает массы от строительства социалистического рая на земле.

Школы организовывал, секту свою не регистрировал, нарушал законодательство о религиозных культах. В третий раз в зоне. И все за веру. Бога нет, а он страдает…

Смирнов. Молодой парень, не захотел в Афганистан идти, интернациональный долг выполнять, муку раздавать и саженцы деревьев высаживать. Уклонение от воинской службы. Три года. Hа тюрьме кинули в пресхату. Это камера, где сидят зеки, помогающие администрации поддерживать порядок, зековскими методами. И гестаповско-советскими тоже. Там его избили и изнасиловали. А он ночью взял и разбил голову главному в той хате. Разбил бачок с под чая. Добавили еще три года и на строгач. Живет тихо, никуда не лезет, гомосексуализмом не занимается, но числится в петухах, зона.

Завойлов. Тоже дезертир. Привезли в армию, в мотопехоту. А там дедовщина, бьют, унижают, жратву отнимают. Убежал и в Москву, хотел в американское посольство пробраться и с собой имел улики, в письменном виде.

Те улики на суде большую роль сыгра