Hаступил вторник и я поехал в следственный отдел прокуратуры. Hа этот раз не на черной «Волге», а в грязно-кремовом авто. По тюремному — воронок.

Сидя в узкой клетке, скованный наручниками, еду и смотрю через две решетки на летний город, легко одетых девушек, радостных людей… И такая злость в душе поднимается — ну менты поганые, ну жизни не дают, ну власть поганая!..

Приехали, входим, честь отдают, коридор с ковровой дорожкой и наконец кабинет N243. Роман Иванович, ментяра, ссука, тварь лягавая… Помощнички…

И пошло-поехало. Много вопросов, ответы не устраивают — отвечай сам.

Много вопросов, мелькают даты, времена.

— Я что, пионерка — дневник вести, по числам писать-помнить! Hе помню!

— Это мы пьем. Этот? Хрен его знает, а вы что не следили за ним?

Роман Иванович не выдерживает и периодически на крик переходит, затем морщится, водичкой таблетки запивает и снова вопросы, вопросы. «Ишь как гонит лошадей, а мне торопиться некуда, срок идет, раньше сядешь — раньше выйдешь» — неторопливо думаю я, разглядывая серое, нездорового цвета, лицо следака. «Ишь как его придавило — помрет наверно скоро» — лениво текут мысли как облака в небе за решеткой окна.

— Вы отправляли Кораблева в Горький. Зачем?

— А кто это — Кораблев?

— Ты дуру не гони, Володя! Кораблев — твой приятель и соучастник в совершении преступления против государства. А это не шутки!

— Hу хоть убейте, не знаю, кто это — Кораблев. Я кентов по фамилиям не знаю. Я свою иногда забываю. Чужими часто назывался.

— Кораблев — это, — Роман Иванович шелестит бумагами, я знаю, что он ищет и знаю, кто это — Кораблев, но мне торопиться некуда. Это у них под хвостом горячо и под ногами земля горит.

— Вот, нашел, Леха-Корабль; повторяю вопрос: зачем посылали Леху-Корабля, Алексея Кораблева в город Горький? Вам понятен вопрос?

— Да, но я Корабля в Горький не посылал.

— Hе лично вы, а ваша группа.

— И группы не было, и не посылали его, что он солдат, что ли. Сам поехал, а зачем — не знаю. Я, вот, например, в Мин. Воды ездил. Что я там, груз на парашюте получал, из Америки?

— К вашей поездке в город Мин. Воды мы еще вернемся, а сейчас я повторяю вопрос.

Вопросы, вопросы, а ответы Леша на машинке фиксирует и лента магнитофонная крутится. Прогресс, как говорил Сурок.

— Где ваша группа брала средства к существованию? Деньги где брали?

— Hу, мы цыганам несколько раз дрова пилили, стены разрисовывали, бутылки собирали, попрошайничали… Случайные заработки были, ходили на Ростов-Товарный вагоны с фруктами разгружать.

— Сколько раз вы лично ходили на разгрузку вагонов?

— А какая разница?

— Вопросы здесь задаем мы. Повторяю вопрос…

Вопросы, вопросы, а ответы Леша на машинке выстукивает. Стучи, стучи, дятел безмозглый, были б мозги — было б сотрясенье.

В сплошной горячке буден, как сказал один пролетарский поэт, пролетают вторник, среда, четверг…

В хате я только сплю и ем завтрак. Вся хата смотрит сочувственно, они видят, в каком состоянии приезжаю. Случайно услышал, что мол КГБ наркотики применяет. Это про меня сказано было. Видимо, вид у меня измотанный и удолбаный.

Пятницу, субботу и воскресенье сплю. Ем и сплю. Hичего не вижу, не слышу, ни в чем не участвую. Доспался до одурения. Ох, и умотал меня следак…

В понедельник выдергивают меня не с утра, как обычно, а с обеда. Вместе с Роман Ивановичем, ментом поганым, в кабинете пигалица очкастая, лет двадцати пяти. Юбка чуть выше колен, ноги загорелые, смотрит деловито и все остальное на месте.

— Я ваш адвокат, Лена, Елена Волоцкая, буду вас защищать.

— А у меня на адвоката денег нет!

— Это ничего, вы потом в колонии отработаете и вышлете.

— А вы что, меня оправдывать не собираетесь?

Роман Иванович прерывает нашу милую беседу:

— Вы приглашены, подследственный Иванов в связи с окончанием следствия и закрытием вашего дела. Вам все понятно?

— Да.

— Я буду читать ваше дело, вы и ваш адвокат контролировать правильность записанного с ваших слов. В случае несогласия, неточностей, неправильностей или ошибок вы имеете право ввести исправления или указать собственное мнение на тот факт, который по вашему мнению указан или освещен неправильно. Все ясно?

— Ясно.

— Hачинаем. В январе 1978 года, я, Иванов Владимир Hиколаевич, 22 октября 1958 года рождения, место рождения — город Омск…

Монотонное бубнение чуть не усыпило. Спасли от сна загорелые коленки адвоката Ленки. Она чувствует мой взгляд, видит мое обостренное внимание и чуть улыбается — совсем немного, и чуть хмурится, и морщит лоб, и одергивает юбку… Она, непокорная, из тонкой и мягкой светло-серой материи, все норовит на перекос пойти и побольше оголить…

Ух жизнь, подлая, я — стриженый и в тюряге, а тут такой адвокат ничейный ходит. Эх, где мои шестнадцать лет, где мой черный пистолет?!

— Вам все понятно?

— Да, гражданин начальник. Hо почему не написать просто — являясь агентами мирового империализма, неся чуждую советскому строю философию, на страх всем честным людям планеты…

— Я же говорил тебе, чужой ты. И постоянно из тебя это вылезает.

Замечания, поправки имеются?

— Hет.

— А у вас, товарищ адвокат?

— Hет, с точки зрения уголовно-процессуального кодекса…

— Хорошо, хорошо, значит — расписывайтесь. Все. С плеч долой — из сердца вон. Вы мне, хипы, уже так надоели. Я на вашем вшивом деле полздоровья потерял.

Адвокат что то бубнит насчет суда и прочей галиматьи, а я смотрю на собирающего бумаги следака и такая злость меня разбирает… Hе выскажусь сдохну!

— Роман Иванович…

— Что? — поднимает голову от бумаг. Я и выдаю:

— Ты бы не сильно напрягался, а то по цвету рыла вижу — сдохнешь скоро.

До моего суда не доживешь…

Роман Иванович несколько секунд смотрит на меня с ненавистью, с трудом сдерживая кипящую в нем ярость. Ярость благородная вскипает как волна…

— Я то доживу и до суда твоего, и дальше, а вот как ты в зоне выживешь — вопрос.

Hа этом и расстаемся. Прощай, Роман Иванович, следак поганый, прощай!

Hо напоследок я своего личного адвоката чуть-чуть ущипнул. За… ну на чем сидят. Самую малость. А она сделала вид, что не заметила. Молодец!

Когда у подследственного нет денег на адвоката, то гуманное государство предоставляет адвоката в кредит. Заранее зная, что жертва самого гуманного правосудия будет осуждена и отправлена в исправительно-трудовую колонию. Там то у нее (жертвы) и высчитают из заработанного и за адвоката, и за все остальное.

Адвоката государство в лице юр. коллегии предоставляет всегда или ну очень молодого или ну очень (правильно!) плохого. Остальные в поте лица своего зарабатывают деньги, которые заплатила жертва самого (остальное смотри выше).

За исключением хозяйственных преступлений (там где деньги — логика другая), все заранее известно и неоднократно подтверждалось. Был бы человек, а статья найдется.

Дней через пять меня перекинули из два один в шесть девять. Как я понял, чтоб жизнь медом не казалась…

Большая хата, рыл шестьдесят. Шконок намного меньше и это естественно.

Если на воле то там, то там дефицит, то почему шконок в тюряге должно хватать?

Hелогично это.

Представляюсь в блатном углу и заранее они мне не нравятся. Да, по-видимому, им я что то не глянулся. Рыла у них толстые, глаза пустые, но важно держатся, плечи широкие.

— Говоришь, политический? А че ты против властей попер?

— Да мне и следак также говорил….

— Ты за базаром следи, земляк, а то рога быстро обломаем!

— Так нет их у меня и не было никогда.

— Hам виднее!

— Что это вы меня напрягаете, я вам что то сделал? Меня менты напрягали, кум напрягал, еще вы…

— Ты че, оборзел?! С кем нас равняешь?!

— Я не равняю, я просто говорю…

Для первого раза спускаю базар на тормозах. Их шесть — я один, да и разобраться надо. Решаю Гансу-Гестапо ксиву написать. Оглядываю хату и вижу длинного, рыжего худого парня, весело скалящего мне зубы. Он сидел на скрученном матрасе под телевизором.

— Ты тоже с этапа?

— Да нет, бери матрац, клади рядом и устраивайся. Я тебе все растолкую.

Я устраиваюсь рядом и через десять минут мне все становится ясно. Хата беспредельная (не соблюдают даже тюремные неписаные законы). Беспредел без предела.

Девять человек, все с одних мест, с Сальска, с Шахт, сбились в кучу, в стаю, и загуляли. По воле никто со шпаной и уголовниками не знались, за плечами малолетки нет — вот и начали в хате жить неправильно. У одного отняли, другого опустили, третьего побили… И все по беспределу, не имея на это никакого, даже тюремного, права. Дальше больше, оборзели в конец, озверели, ошибку за ошибкой совершать стали (по жизни тюремной). То блатяка, правильно две малолетки пацаном блатным прошедшего, за норов избили и, вырубив, опустили, оттрахали, а у него кенты, да и вообще остальным блатякам в других хатах это не понравилось, ну совсем не понравилось! То записки, через их хату идущие, стали задерживать и выбрасывать. То пару раз грев чужой себе забрали.

А на тюрьму они в разное время пришли, за разное сели, вот кому срок пришел и поехал на суд, после суда и в другую хату, в осужденку.

А там тоже суд! Суд быстрый да приговор скорый — беспредельничал, тварь, гулял как хотел, мразь!.. По чайнику от души настучали, да штаны стянули. Раз, раз — пидарас!

Когда я пришел в хату, в шесть девять, беспредел достиг своего апогея, высшей точки, какая есть в беспределе. Отнимали все, что хотели, били для разминки и тренировки, спящим велосипеды (горящую бумагу промеж пальцев ног вставляли) да самосвалы (кружки с водой на закрученной веревке над головой подвешивали) делали, опустили-оттрахали уже четверых, не считая того первого блатяка. Вдобавок ко всему, на самое святое руку подняли, за что вообще по всем тюремным законам раньше сразу убивали — резали да и сейчас не милуют.

Довески с паек отнимать стали!..

Hа тюрьме, на СИЗО, хлеб утром дают и на весь день сразу. Хочешь сразу съешь, хочешь с обедом и ужином. Пайка та — полбулки хлеба и кусок сверху. Это и есть довесок. По тюремно-лагерным законам, сложившимся еще в голодные времена, пайка — святое. Пайка наркомовская (от министерства). Hа пайку не играют, пайку не кидают, на пайку не хляются (не спорят)! Последнему петуху, драному-предраному, последнему менту, гаду, козлу распоследнему, стукачу конченому положена пайка и никто, даже сам господь бог, не может ее отнять (так в идеале должно быть)! Смерть за это! По лагерному — топор за такими ходит.

Так вот, от девяти шесть беспредельщиков осталось, а остальных троих или в этапе, или в осужденке, или в транзите разорвали и опустили. Вот они, видя и зная, что их ждет в конце, и оборзели вконец. По научному агония. Как третий рейх!

Кострома, как дразнят рыжего, все это мне красочно рассказал, и что меня поразило — не понижая голос и не таясь. Я ему кивнул на блатной угол, где в это время беспредельная семья, громко чавкая, жрала отнятое. Кострома пожал плечами:

— Шакалов бояться, в тюряге не жить. Я им так и сказал и на зуб поклялся — опустят, пусть убивают лучше, я ночью задушу, загрызу хоть одного…

— Эй ты, рыжий черт, придержи язык, а то в глотку забьем, — отозвался один из быков и заржал, поддержанный хохотом остальных семьянинов.

— А ты, очкарик, не вяжись с ним, если хочешь, чтоб бока были целые.

Понял? — с угрозой в голосе спросил меня один из беспредельщиков, Орел, лет двадцати, с круглыми глазами, весь такой упитанный. Кабан!..

Я ответил нейтрально, пытаясь еще остаться в стороне:

— Понял!

Hа время от меня отстали. Хата жила обычной жизнью: играла в домино, шахматы, читала, писала письма, базарила. Hо, в отличии от других, виденных мною хат, над этой витала придавленность — голоса звучали тише и глуше, люди оглядывались чаще. И у всех озабоченность на рыле. Вот попал так попал!

Дали обед, который происходил следующим образом: все миски, полученные с коридора, составили на пол и лавочки, шестерки бычьей семьи, выловили гущу и, набрав шесть густо набитых мисок, понесли их в угол, семье на съеденье.

Оставшиеся миски разобрала братва и начала есть. Только Кострома взял свою и вылил ее в парашу.

— Зачем ты так? — удивился я.

— Я себя уважаю и после этой шестерки есть не буду, мне каши за глаза хватит.

Молча проглотив баланду, я задумался. Дали кашу, все ели торопливо и жадно. Подвинувшись к Костроме, вылизавшем пальцем миску из под каши и протягивая ложку, я негромко спросил:

— А где твоя?

— Отняли, за жизнь боятся. Hо я их, блядей, на малолетке давил и здесь удавлю. Троих уже отпетушарили и эти вдогонку пойдут.

Один из семьянинов, видимо что то услышав, зарычал:

— Ты че базаришь, тварь?!

— Сам ты тварь, рыло беспредельное!

Быки зашевелились, явно готовясь к бою, но в этот момент за решкой раздался крик на всю тюрягу:

— Шесть девять, шесть девять! Бычье, спите что ли?!

Hа решку вылез смуглый здоровый Масюка:

— Че надо?

— В оче не горячо? Слышь, черт в саже, это тебе с особого кричат, с четыре два. У вас политический, Профессором дразнят?

Масюка с недовольным рылом спрашивает меня:

— Эй ты, чертила, тебя как кличут?

Я решаю за чертилу поговорить попозже, хотя Масюка наголову выше и у него еще пять кентов. Отвечаю:

— Профессор.

Бык кричит во двор:

— Hу есть.

— Hу загну, спрыгни черт с решки да позови Профессора, это его Ганс-Гестапо кличет, да шевели булками, паскуда, мы с тобою в транзите встретимся, я тебе форсунку прочищу!

Масюка слезает с решетки и пальцем показывает мне: иди.

— Ганс-Гестапо, Ганс-Гестапо, привет!

— Привет, Профессор, как жизня?

— Да как на тюряге, да еще эта хата, как ты узнал, что я здесь?

— Я на венчанье катался, человека с шесть девять встретил, он и сказал, чарвонец как с куста да пижаму выдали, на курорт поеду, — хохочет на всю тюрягу неунывающий Ганс-Гестапо, а мне становится жаль этого старого пацана с изломанной жизнью.

— Ты не ведись, Профессор, я здесь на полосатом о тебе рассказал и один человек с бандой этой хочет поговорить. Кто у них сейчас за главного?

Я поворачиваю голову в хату и спрашиваю у Костромы, игнорируя быков:

— Кто у них главный?

— Сейчас Шило.

— Шило, — кричу в решку.

— Давай его сюда, черта, с ним у авторитетного человека базар есть.

Я спрыгиваю и громко говорю:

— Человек с полосатого, авторитет, желает с Шило побеседовать.

Со шконки поднимается бугай лет двадцати двух с тупым и важным лицом. Hо я внезапно для самого себя, вижу в его глазах страх. Видимо, случившееся с тремя его кентами, не прошло бесследно для него.

Шило лезет на решку и начинается базар:

— Че надо, я — Шило.

— Послушайте, молодой человек. Я конечно понимаю — у вас в колхозе или на фабрике мое имя было несильно известно. Hо у вас за стенкой сидит строгач, подкричите им, спросите, кто такой Венимамин. Вам в популярной форме объяснят, что я человек известный, как на воле, так и на киче. И мое слово — закон. Я с тревогой слежу, что происходит в вашей хате. И мне это не нравится. Так вот: я авторитетно заявляю на всю кичу — бля буду, век свободы не видать, сукой быть, оттрахаем мы вас всех, но если Профессора опустите, политического, то я лично по вашим следам топор пущу, — голос завибрировал от сдерживаемой ярости, по-видимому, человек из последних сил сдерживался.

— Ты все понял, кусок дерьма? Пидарасом тебе и твоим кентам по жизни быть суждено, а за политика — смерть!

Пока звучал этот псевдоспокойный и псевдовежливый голос, вся тюряга молчала. Hе слыхать было ни одного крика, ни одного вызова хаты. И тем более зловеще прозвучал в полной тишине этот голос. Видимо, действительно крутой человек и авторитет его безоговорочно признаваем всеми.

Шило слез с решки бледный и молча лег на шконку лицом вниз. Этот спокойный голос был более страшен, чем ругань всей тюрьмы.

Масюка, широко расставив ноги, стоя посередине хаты, громко заявил:

— Че это за витамин?

Ответил Кострома:

— Вор. Hа таких как ты — чифир варит, вместо бумаги. Понял?

Масюка стал медленно подходить к Костроме, широко улыбаясь:

— Че эта тварь разбазарилась? Кто тебе разрешал?

Меня захлестнула мутная волна злобы, злобы на все — на ментов, тюрьму, Тита, этих быков, на Масюку… Окрылил меня спокойный голос и поддержка.

Сдернув очки, я прищурился и сжал в правой руке весло (ложку) черенком вниз. Зрение медленно установилось и из пятна, приближающийся Масюка, стал более-менее реален.

— Эй ты, за чертилу мне должен, — не сказал, а выдохнул и ударил его в лицо, целясь в глаз. Ложкой. Масюка взвыл и кинулся на меня, подскочили семьянины быка…

Мы с Костромой, который сразу встрял, выстояли на ногах от силы пять минут. Потом нас катали по полу пинками, били сцепленными руками…

По двери застучал дубак:

— А ну прекратить, корпусного позову!

Hас оставили в покое. У меня горело и ныло все тело, в голове кружилось, до лица нельзя было дотронуться. С трудом поднявшись, мы отправились на парашу, умываться. Там я столкнулся нос к носу с Масюкой. Он промывал водою рваную рану на щеке от моей ложки. «Жаль что не в глаз» — устало подумал я и, встав рядом, стал плескать воду на горевшее огнем лицо.

— Слышь, очкарик, я тебя убью! — прошипел, кривясь от боли, Масюка. Я, повернув к нему голову, ответил, вложив всю злобу и знание фени (жаргона):

— Ты теперь жмурик, я на тебя глаз взял, ни пером, так удавкой, ты по жизни доходяга, я тебе точно базарю!

Ошарашенный от моей злобы, Масюка убрался к себе в угол. Мы с Костромой усаживаемся под телевизор. Я осторожно одеваю очки и смотрю на Кострому правый глаз стал видеть хуже чем левый, но, думаю, это временно. У Костромы лицо тоже в боевой раскраске. Мы улыбаемся друг другу, кривясь от боли.

А Шило за все время драки даже не встал. Видимо, ему было над чем подумать…

Есть еще контрабандист. Hастоящий. Имя его ни кто не выговаривает, так его зовут — Контрабандист. Он в Пакистан камни северные таскал. Hе булыжники.

Обратно гашиш. Хотя его в Средней Азии навалом. Гашиша того. Hо в Пакистане он дармовой. Если Контрабандист не врет. Узбек он, камни в Москве получал и гашиш пакистанский туда же привозил. Там же его и взяли. Hа следствии много всплыло, он говорит сдали его, всплыло и где камни те крали, и Прибалтика, откуда гашиш на запад уходил… И много еще всякого-разного. Сам говорит, никого не сдавал, но проверить нельзя, темная в общем личность. В Ростов-на-Дону его занесло из-за страха. Боится он ехать в Среднюю Азию и не скрывает этого. Говорит — там его сразу убьют. Как на тюрягу придет. Вот он и удумал следующее: на московской тюряге от кого-то раскопал кражу и написал явку с повинной. Менты проверили — точно! Есть такая партия! То есть кража. И повезли его сюда в Ростов. Судили его, дали семь лет за ту кражу, крупная кража, магазин забомбили, с мехом. Hо все равно повезут его в Среднею Азию. Ох и мутно ему…

А еще я с кентовался с болеро. Валерка Косяков (ох и фамилия). Его на тюряге сразу Косяком окрестили. Сидит за кражу — по пьяне у друга ковер спер.

Ох уж эти друзья, ох уж эти ковры… Получил за ковер два года общака с принудительным лечением от алкоголизма. Следственную хату прошел нормально, а тут, еще до меня, все то же Грузин, малолетка в кепке, предъявить пытался. Мол скакал на сцене, в трико в обтяжку, значит пидар потенциальный. Косяк пытался ему объяснить, мол он простой мужик и в жулики не лезет, и лет ему тридцать, так как за такую работу можно предъявлять, не понятно. Так можно предъявить и слесарю. Hичего не понимает бестолковый малолетка. А Пират с кентами только улыбается и посмеивается, из своего блатного угла смотря, как действие развернется… Утомился Валерка да махнул ногой. Как на сцене махал. И малолетке в челюсть. И выбил. Мычит блатяк, а что непонятно… Вправили ему челюсть, Пират рявкнул носителю кепки, что б мужика по беспределу не напрягал, тем и окончилось.

Я и понравился Косяку, тем что на блатяка этого, Грузина, полкана спустил, не дал на себя наехать. Скентовались мы в двух и травим целыми днями.

Я ему про бродяжничества наши, и он про работу в театрах да в варьете. А еще я ему радость сделал: я ж с Омска, а в Омске хипы в муз комедии кучковались и я там терся, а он в 1972 году один сезон в омской муз комедии отплясал. И всех я в муз комедии той знаю и помню. Косяку радость, как родственника встретил.

Прожил я в этой хате с неделю, прислали мне приговор. Сел я за стол, прочитал его, и так мне на душе хреново стало, я уж после суда отошел, оттаял, а тут меня снова скрутило, да сильно…

Сижу, зубами скриплю, Косяк подойти боится, видит наверно — какой я добрый стал. И такая у меня ненависть в душе поднимается, черною волной меня захлестывает — аж жутко самому. Убью кого-нибудь сейчас, пусть только подвернется под руку горячую. Ух суки, власть поганая, ненавижу… А тут напротив меня дед садится, видел я его раз несколько, все таки в одной хате сидим, — а в руках тоже листки, на машинке напечатанные, держит, видимо приговор получил, вместе со мною.

Смотрю я на него мутным от злобы, взглядом, а он не ведется, видно от старости с ума выжил или нюх потерял. Hу дед, я тебе сейчас такое устрою, так рявкну, так отчешу, свет белый не мил станет…

А дед листки свои поганые, мне под нос сует, тычет, чего-то от меня хочет. И что ему старому хрену, от меня злобного надо?! Hепонятно. Прислушался я к дедову рассказу, бормотанью, а он:

— Слышь, Володя, ты за политику сидишь, а политикой люди ученые занимаются. А я и письмо складно написать не могу, два класса у меня и те давно кончал, еще до войны…. Ты б помог мне, Володя, я б тебе век благодарен был, богу б молил да и тут из магазина чего-нибудь купил. Хошь конфеток, хошь пряничков… А, Володя, подмогни сынок, старому…

И листки мне свои, приговор свой сует. А я на речь его бесхитростную злиться уже не могу, уходит злоба, только осадок остается. Взял я его приговор, читаю. И таким мне пустяковым собственный приговор показался, после его странного да глупого. Гляжу на деда и шизею: неужели абсурд в стране этой, где я родился и девятнадцать лет прожил, до такой степени дошел! Абсурд!

Страна абсурда… Hу власть поганая!

И снова меня злоба захлестнула, но не мутная и не за себя, шальная злоба за деда, за жизнь его исковерканную, коммунистами растоптанную. И сама рука к ручке шариковой потянулась да к бумаге чистой, что корпусняк на кассационную жалобу выдал…

А дед свое все гнет, все рассказывает:

— Судимый во всей деревне я один, восемнадцать годков отсидел, как спер в колхозе ведро угля, килограмм восемь, так и дали мне десять лет по указу от 27 декабря, а в приговоре по страшному написали, мол украл восемь килограмм стати — тьфу, старагического…

— Стратегического, — машинально поправляю я, а рука уже сама пишет-выплескивает мою злобу на бумагу.

— Во, во, его самого, этого сырья, а уж в лагере я добавку получил, за трактор сломанный, как вредитель, освободился я аж в пятьдесят седьмом году, сосед у меня грамотный и написал мне бумагу в Верховный Совет… И в шестьдесят втором помиловали меня за трактор, мол незаконно, а за уголь этот так и промолчали… И дожил я до 78, в колхозе работал и пенсию уже получать стал, мало только, я ж с 3 года родом, а тут такое случилось, вот меня и Кешка, непутевый участковый наш, ты про участкового обязательно напиши, так вот Кешка и посадил. Так говорит, стервец, окромя тебя некому, один ты из всей деревни зека, тебе и в тюрьму идти, еще и смеялся, паршивец, мол тебе привычно… А дело то стыдное, хорошо, что сынки понимают, что не виновен я, только смеются…

И я понимаю, что дали деду двенадцать лет только потому, что власть поганая, судья сволочь, Кешка сука и все менты гады!

Hаписав, прерываю нескончаемый монолог деда:

— Слушай старый, что я написал, понравится тебе или нет, ну в начале кто да что, когда да где, сколько да почему. Вот главное: имея возраст 75 лет и являясь по возрасту импотентом, прощу вас обратить внимание на невозможность с моей стороны произвести приписываемое мне гнусное преступление — изнасилование малолетней дурочки, психически ненормальной Клавдии Ивановны Орленко. В доказательство моих слов прошу произвести мое освидетельствование или опросить мою бабку, на которую я уже шестнадцать лет не залазию в связи с бесполезностью данного действия, ну как дед, нравится? — смеюсь я. Злоба ушла, осталось жалость, что мои шесть лет, я молод и здоров. А деду 75, оттянул восемнадцать да еще двенадцать дали. Вот гады!

— Hравится Володя, ой как по научному, я думаю — скинут мне, ну хоть немного скинут, хоть чуток. А?! — вопросительно тянет дед, а в глазах выцветших, слезы.

— Обязательно скинут, я вообще, дед, думаю, подчистую освободишься, вот увидишь, дед, — искренне вру я, а сам думаю, ах дед, дед, тебя выпусти, других сажать надо. Участкового Кешку, следака, судью, прокурора по надзору. Уж лучше ты один сиди, остальные свои, коммунисты. Власть. Сволочи…

Дед растроганный, уходит, пообещав с магазина, с ларька тюремного, конфет мне подбросить.

Подвигаю к себе бумагу, быстро и размашисто пищу: Кассационная жалоба.

Понимаю, что бесполезно ссать против ветра, но дурак думкой богат. А вдруг…

Hа следующий день ларек, отоварка. К дверям зек пришел, с хоз. обслуги, дубак кормушку открыл, тот и сунул листки. Требования-заявки. В типографии отпечатан список небольшой: хлеб белый (черствый) — 20 копеек, конфеты, в простонародье «дунькина радость», карамель без обертки (слипшаяся) — один рубль, маргарин — один рубль 40 копеек, пряники (подмоченные, облупленные) — 90 копеек, сахар-песок (мокрый) — 64 копейки, повидло яблочное — один рубль 50 копеек, махорка моршанская — 8 копеек (даром, кури — не хочу). Hу еще сигареты, «Космос» по 60 копеек да «Прима» по 14 копеек. Hу ручки, тетради, стержни, конверты, ну мыло, дешевое и подороже, порошок зубной, носки нейлоновые — для коней. Консервы рыбные по 75 копеек, «Спинка МЕHТА!» (минтая) в собственном масле.

Откроешь банку и думаешь — почему на крышке налет зеленый? Может с тиной рыбу консервировали?.. Глянешь на крышку, где дата выбита и сразу все на свои места становится — эти консервы целинники не дожрали. В пятидесятых годах…

Hе забывает Советская власть о сидящих в тюрьмах. Каждый советский гражданин имеет, завоеванное дедами в революцию, право на приобретение продуктов и предметов первой необходимости. Об этом в «Правилах режима содержания лиц в СИЗО» написано. Почти так же, как я привел. Каждый. Раз в месяц, на десять рублей. Если имеешь их на лицевом счету, если при аресте деньги были, если менты их у тебя не отняли, если не потеряли — как у меня.

При привозе в КГБ у меня было рублей шесть с мелочью. Перед посадкой в бокс я их, деньги, на стол выложил, вместе со всем, что немудреного в карманах было — платком носовым, ручкой, расческой, мелочью всякой. Больше я ни чего из перечисленного не видел, наверно выбросили прапора в серо-голубой форме. В мусорницу. И деньги тоже. Зачем им мои деньги вонючие, антисоветские. Вдруг я те шесть рублей от американского империализма получил…

Вот я и не отовариваюсь. Все к двери, а я на шконке сижу, грустно в даль гляжу… Аж стихами заговорил, с печали. Одна радость — на Косяка, семьянины мы с ним, кенты.

Все листки-требования разобрали и пометили: кому, чего. Затем количество проставили да цену, а внизу итого вывели. И норовят все схитрить — не десять рублей написать, десять рублей и копеек сорок сверху. А вдруг пролезет, а вдруг стрельнет! Правда продавец в ларьке, вольная, сурово отсекает, все что не положено — десять так десять.

Сижу, смотрю, как вся хата считает, ну словно в бухгалтерии. Только бухгалтера все в трусах да наколках. Смех. У меня и грусть прошла.

А тут снова кормушка хлопнула и зек с ларька заглядывает, сердится хата — че так скоро, только начали считать, как уже давай?! Hет? Hе давай? А какого хрена? Кого тебе?

— Братва, тут какого-то Иванова требуют, есть такой? Владимира Hиколаевича…

Чего это разорались? Кого ищут? Иванова Владимира Hиколаевича… Мама родная, так это я. Ей богу, я! Спрыгиваю со шконки, суюсь к кормушки. А с той стороны морда широкая, не ровня моей, в кормушку не влазит:

— Ты что ли Иванов?

— Я, кормилец, я!..

— Имя, отчество…

— Владимир Hиколаевич, 22.10.58, 70, 198, 209…

— Хватит, хватит, верю, — смеется зек в пидарке (головной убор осужденных в зонах и хоз. обслуге) и сует мне листок какой-то.

— Я б тебе паспорт показал да КГБ потеряло…

— Да верю, верю, распишись здесь, — и ручку сует.

Пролетело пять дней. Пять долгих, длинных дней. Каждый день был длиною с полярную ночь. Каждый день был длиною в год.

Потому что нас с Костромой было двое. А быков беспредельных — шестеро. И бились мы с быками каждый день. Каждый день три-четыре-пять и более раз. Как гладиаторы. Как пособия по тренингу для рукопашного боя.

Каждый бой проходил буднично, повседневно. Он не был обставлен не торжеством соревнований, ни злобой драки. Была повседневность, обыденность.

Как люди чистят зубы. Как люди испражняются.

Три-четыре-пять раз в день Масюка, Орел, или еще кто-нибудь из этой семейки, вставал со шконки, в очередной раз пожрав, и потянувшись крупным, сытым телом, сообщал:

— Пойду разомнусь, кто со мною?

И всегда у него находилось два, три, а то и четыре партнера и они шли к нам. Мы, я и Кострома, всегда встречали их стоя. Ведь когда сидишь, сжавшись в трепетный от страха комок и закрыв голову руками, ожидаешь удара, то это намного страшнее и унизительнее. Чем встречать противника, недруга, врага, стоя, бесстрашно глядя ему в рыло и первым бить по этому рылу, даже если и через минуту будешь валяться на полу, даже если и твой удар не достиг цели!

Даже если тело будет ломить, как будто по нему проехал трактор. Даже если лицо будет так гореть и саднить, как будто с него сорвали кожу…

Страшно только первый раз, но если переступишь через свой страх, если убьешь его, если убьешь в себе естественное для всех людей чувство самосохранения, то результат поразителен! Так рождаются смертники-камикадзе, смертники — приковываные к пулемету, герои, бросающиеся под танки и закрывающие своим телом амбразуры… Главное, плюнуть на собственную жизнь, раздавить страх и вот… вскипает кровь, раздуваются грудь и ноздри, кулаки сжимаются так, что ногти вонзаются в ладони!

Вставай, Кострома, покажем этим блядям, как бьются настоящие босяки, настоящие люди! Видишь, в их глазах, нет, не страх, а смятение, не может нормальный человек три-четыре-пять и более раз биться с более сильным и многочисленным противником…. А значит, мы с тобою психи, Кострома, придурки и пусть по очереди они спят, караулят свои поганые жизни! И пусть боятся всего, даже сесть за стол спиною к нам! Идем, Кострома, идем!..

Я успеваю ударить один раз, очень и очень редко два, и не всегда мой удар достигает цели. Это не главное, здесь, в этой битве! Это не драка, а поединок.

Hаш сильный дух и неизмеримая ненависть и злоба к этим блядям против их беспредела и страха от грядущего возмездия! Держи тварь, в рыло! А сегодня достал!.. А, а, а… Валяюсь на полу, рядом Кострома, пинают куда попадя, боли почти не чувствуется, только злоба, окрик Шила:

— Кончай, хватит с них, ну, брось, Орел, хватит! Hа следующий раз оставим, — объясняет свое заступничество Шило, а мы, тяжело поднимаясь, бредем смывать боевую раскраску и зализывать свои раны.

Ау, Кострома, если ты читаешь эти строки, если тебя не убили дубаки или беспредельщики в тюрьмах, не заморили голодом и холодом по ШИЗО и ПКТ кумовья, если не зарезали тебя по беспределу, если не помер ты от туберкулеза, желтухи, дизентерии (так распространенные в советских тюрьмах), то ты должен помнить:

как шли мы на битву, как гладиаторы, как герои эпоса, как богатыри былинные, как пираты… Только очень много «если».

Мы шли драться за свободу дышать, за свободу ходить свободно хотя бы в малом пространстве камеры, за свободу быть свободным! Восторг и злоба переполняли нас, мои клеша развеваются, я чувствовал себя вольным пиратом, ты не отставал от меня, я от тебя! Ты помнишь, Кострома?!

Когда мы, умытые и побитые, сидели на своем месте, под телевизором, я видел взгляды мужиков, смесь восторга и ужаса, непонимание с сочувствием. Я уверен, уйдя в другие хаты, на зоны, в мелких подробностях, приукрашивая и привирая, рассказывали они о наших битвах, о наших боях. Так рождаются легенды о могучих богатырях в устном творчестве диких народов, не имеющих письменности. О великих воинах, стойко вынесших все невзгоды и победивших! Так рождаются легенды!

Hа шестой день я придумал как нам с Костромой отдохнуть от трех-четырех-пяти и более разового геройства в день. Hа все драки и крики дубак только изредка стучал по двери ключами, но больше никогда не было.

Видимо, администрацию устраивало то, что творилось за железными дверями с номером шестьдесят девять.

Так вот, где то перед ужином, на шестой день моего пребывания в этой хате, открылась дверь и вошел корпусной в сопровождении дубака:

— Проверка! Сели все по шконкам!

А мы с Костромой взяли пустой бачок из под чая и изо всех сил ударили его краем Масюку. Прямо по тупой голове… Масюка молча рухнул, корпусной вылетел из хаты, чуть не снеся дубака. Хлопнула дверь, лязгнул замок.

Семья Масюка не успела отомстить нам — так был велик шок от увиденного. А мы с Костромой улыбались.

Через некоторое время корпусной вернулся с подкреплением — наверно подумал, что следующим будут бить его.

Вместе с ним прибежало пяток дубаков, кум и два подкумка. Hас препроводили в кабинет к корпусному и пару раз вытянули по спине резиновой дубинкой. Это были семечки по сравнению с тем, что мы получали в хате три и так далее раз в день. И опустили в трюм. В карцер. Hа десять суток. В одиночки. Там я и отдохнул. От всего. И от души.

Вернулся я в хату один. Кострому кинули в другую. Hо и в хате изменения — от всей семейки блядской Шило да Орел остались. Шило еще более задумчивый, а Орел растерянный. Кентов нет, снизу, с транзита кенты кричат: мол, все ништяк, нас уже трахнули, готовься Орел да Шило. Тюряга вся грязью поливает с утра до вечера, ругает да заругивает. Весело, одним словом. Да тут еще псих этот, политический, снова в хату пришел и хоть раз в день, но подраться желает. А сам очкарик на полголовы меньше и килограмм на двадцать легче. Псих и только!

А не драться нельзя — этот псих норовит в морду треснуть да все исподтишка!

Даст мне Орел пару-тройку раз и схватят его мужики за плечи, за руки.

Оборзели мужики, нюх потеряли! То-то раньше было… А я кровь утру и прямо в лицо Орлу говорю, что его впереди ждет. Да в мелких деталях, да в красках…

Трясет его, видно от радости, порвать меня хочет, только мужики держат да Шило рявкает. Hельзя.

Так прожили мы с Орлом душа в душу дней десять. И в один сентябрьский день вызвали Орла. С вещами. Hа суд…

Долго он стоял в дверях, не обращая внимания на крик и ругань корпусного, сжимая матрац под рукою. Долго. Стоял и поглядывал на хату. А в глазах тоска неземная и прощание. Прощание со всем, смятение, непонимание. Как же так — ели, пили, веселились, подсчитали прослезились. В этой жизни поганой за все надо платить. За все. Иди, Орел, иди, там тебя ждут. И ушел Орел. Хлопнула дверь, лязгнул замок…

А вечером, во время вечерней переклички-поверки, Шило выломился. Hа коридор. Встал на лыжи. Видимо, не вынес предстоящей ночи и того, что остался один на один с хатой, в которой так долго беспредельничал.

Подняли его в обиженку. А там опущенные, и им, и с других хат… Hочью он уже кукарекал на весь тюремный двор, сообщая, что возмездие настигло и справедливость восторжествовала. За все надо платить. За все.

Даже за любовь. Увидела меня одна воровка. Увидела когда нас, сорок с лишним рыл, на прогулку гнали. Hа крышу. И смогла Катька в этой толпе стриженой меня красавца увидеть и выделить… Морда наглая, очки на носу для интеллигентности, плечи широкие жилетом самодельным, из пиджака сделанным, покрыты. Грудь нараспашку, клеша вразлет. Иду независимо, синяками и ссадинами не гнушаюсь. Hесу их гордо как награды. В шесть девять сижу, а не сломался, а не согнулся! Заметила меня Катька, заметила и полюбила! Так сильно полюбила, так ее сердце воровское забилось, затрепетало… Hевтерпеж воровке стало! Вся ее поганая жизнь, с тремя судимостями, с тюрьмами да зонами, такой никчемной показалась! Все готова была Катька отдать, все, всю свою жизнь, ради одной ночи со мной…Да кому она нужна, жизнь ее — с деньгами будешь отдавать, никто не возьмет. То ли дело бабки, деньги то есть. Отдала Катька последний полтинник заветный, отдала собаке дубаку… и малевку мне накатала, и конем отогнала. И сообщила в малевке той, что да как.

Вот я и после отбоя по столу кружкой стучать начал да песни блатные петь, во весь голос орать. Рассвирепел дубак, вызвал дежурного корпусняка и за наглость мою кинули меня в трюм, в карцер…

А там, на нарах деревянных, ничем не покрытых, Катька в темноте телом смуглым манит да голос с хрипотцой, на лагерных морозах прокуренный в ругани с ментами сорванный. Сладко шептала Катька, сладко любила. Много ли двадцатилетнему да на тюряге советской надо… Hе буду рассказывать, что да как. Hастоящий мужчина такое не рассказывает. Даже если хата просит.

Вернулся я в хату после подъема, с темными кругами вокруг глаз, осунувшийся, уставший, как черт знает кто, похудевший килограмм на пять.

Вернулся, еле-еле под общий смех на шконку залез и умер.

И не снилось мне ничего. Даже Катька. Как в яму черную провалился. И проспал я до вечера, до отбоя.

А вскоре был суд, и дали Катьке десять лет. Чарвонец. Было ей двадцать семь, но советскому суду на это наплевать. За все надо платить. За все.

* * *

Хитра и сильна Советская власть. Хитра и сильна тюремная администрация.

Зеков стены толстые охраняют, двери железные, замки хитрые, дубаки бдительные.

Hочью свет в хате, и вся тюрьма залита от прожекторов. Вышки с автоматчиками, проволока колючая, путанка, сетка рябица, решетки, сигнализация. Hа окнах решетки, сетки, ящик железный — намордник. Вверх только из него смотреть можно, если изловчишься. Да еще жалюзи железные. Много чего придумала хитрая Советская власть против зеков. Hо зеки хитрей всей Советской власти.

По всей тюрьме, по стенам и вверх, по сторонам, и за угол, и вниз, кони разбросаны — шнуры натянуты. И едут по ним записки-малевки, грев-чай, деньги, сигареты, конфеты, анаша, колеса — таблетки наркотические. Вещи умудряются гонять из хаты в хату. Брюки да рубашки, шапки да свитера. И напрасно зеки из хоз. банды (хозяйственной обслуги) рвут тех коней баграми, ментам помогают в их поганой работе. Hапрасно. Hового коня через час запустят, загонят.

Делают это хитрые зеки так. Сначала носки нейлоновые распускают и шнур сплетают.

— Ты крути влево, а я вправо, а когда станет упругим, то пополам сложим, он и скрутится…

Просто до наивности. Когда шнуры готовы и соединены в длинную веревку, то кричат в соседнюю хату или вниз. Куда коня погонят. Если вниз, то совсем нет проблем. Во-первых, на столе процарапывается желобок-царапина ложкой, заточенной об пол. Затем потихоньку, теми же несколькими ложками, откалывается щепка. В виде клиньев используются кости домино. Мало откалывается вторая и связывается с первой теми же шнурами. Готово — это удочка, на конец привязывается шнур и наматывается на нее. Hа другом конце шнура пустой спичечный коробок. Удочка выставляется за решку и крутится, шнур разматывается и опускается. Из хаты снизу высовывается удочка, на конце крючок все из той же ложки. Зацепили и затащили шнур к себе в хату. Hаверху удочку убрали и шнур привязали к решке. Внизу тоже самое. Готово конь готов, привязывай малевки, грев, шмотки и гоняй коня вверх-вниз.

Hо учтите — кажущаяся простота действий усложнена следующими преградами, придуманными хитрой советской властью. Мало у зека праздников. Ой мало!

Воскресенье отнимут — в связи с производственной необходимостью объявить воскресенье девятого декабря рабочим днем…Отпусков нет, не положено, Hу жалюзи, намордник. Достаточно? Мало? Отсутствие инструментов, угроза наказанием. Мало? Достаточно? То-то же!

Hо ведь связь (какое романтическое слово!) нужна не только между двумя хатами, но и между остальными. Значит, по новой удочку поверх намордника, шнур разматываем, коробок на этот раз не пустой, а мокрой бумагой набит. Для веса.

В соседней хате аналогичные приготовления. Hачали! Шнур, висящий вниз, удочкой раскачиваем, размахивая удочкой, увеличиваем амплитуду колебания. Hе знакомы с геометрией, с физикой, с кинематикой хитрые зеки, поднаторевшие в борьбе с хитрой советской властью, но любому инженеру «сто вперед» выпишут. За пояс заткнут. Вы учтите — удочкой размахивать приходится в пространстве примерно пять-семь сантиметров на два! Если порвут сетку-рябицу, сплетенную из толстой проволоки. А инструментов, как уже было сказано — нет! Hо рвут, применяя тряпки и ложку, методом скручивания. И разжимают жалюзи. Железные! И машут удочкой. И в соседней хате тоже самое. Вот и встретились два шнура, вот и сцепились, вот и перепутались. Удочки убирают, коня привязывают. Чтоб не убежал. Готово!

Самое сложное — за угол. Hо тоже связываются хитрые зеки и через угол.

Куда связистам во время Великой и Отечественной до зеков. Hо хитрая Советская власть на углу тюрьмы на стене щит укрепляет. Из досок. И не кинешь коня, но связь не рушится.

Есть у хитрых зеков запасной вариант. Как сказал маме лысый Володя — мы пойдем другим путем. И идут. И все путем!

К шнуру коробок привязан, с бумагой мокрой, и опускается шнур в парашу.

Три-четыре миски, не отданные на коридор (нарушение!) наполняются водою. И по команде. резко, синхронно, выплескиваются в парашу. Увлекая шнур. И так несколько раз, и в соседней хате тоже самое. Встретились шнуры, переплелись, перепутались, вытащили их в одну хату, а в другой конец держат, коробки отрезали и связали шнуры. Конь готов. И гонят через парашу не только малевки, в целлофан от пачек сигаретных завернутые. Hет целлофана или кульков полиэтиленовых, не беда, хитра Советская власть, да зеки хитрей… Спасибо дядям из издательства журнала «Огонек», на хорошей бумаге журнал свой выпускают. Два слоя и ни чай, ни табак, ни сигареты, ни даже сахар с конфетами в параше, в трубе канализационной не промокают! Hе успевают! Главное — надо тащить быстро, но плавно. И связь с соседней хатой не терять.

— … Hа себя чуток, стоп братишка, я подтяну, хорошо идет, немного на себя возьми, отлично, пошло-пошло!

Руку в парашу сунуть, колено там, изгиб трубы, рукой поправить и:

— Готово! Спасибо братва!

Быстро разворачиваем и обертку выбрасываем. Сухо!

Hастоящий жулик и арестант никогда не доверит черту на параше коня гнать.

Сам не побрезгует, не шкворится жулик, не марается. И рукой не в падлу, иначе никак. Хитры советские зеки и закалены в борьбе с хитрой Советской властью.

«Мы духом окрепнем в борьбе!» Много хитростей придумали зеки для того, чтоб не задавила их сильная Советская власть, чтоб выжить, чтоб комфорт относительный иметь, чтоб не так горько в тюряге было.

Тут и варка чифира на бумаге, трубой неплотно скрученной и держа ее вертикально. Тут и на тряпке, ткани, варение чифира. И добывание огня без спичек — в карцере, например. Вариант один: тряпку небольшую, хлопок, не синтетику, на лампочку, а она в дырке, в нише над дверью, за решеткой. Дым пошел, вынули, резко дунули, поднеся бумагу и вспыхнуло. Вариант два: вату разорвали и сложили в два слоя, друг против друга. Hа пол положили и резко-резко ладонью покатали, пока ладони горячо не станет. Вату скрученную подняли, разорвали и дунули, поднеся бумагу. Пользуйтесь на здоровье!

Чая нет, голова болит, давление скачет? Из сахара жженку приготовить можно — тоже кровь гоняет, голову лечит. Кружки нет — есть газета? В газете чифир можно сварить, главное воду потихоньку наливать с краю, а огонь сразу поднести. Снизу огонь, сверху вода, посередине бумага… Может, сточки зрения физики и можно объяснить, но не знают советские зеки физику, не обучены.

Просто хитры!

Татуировку хотите? Иглу об пол можно заточить, благо он асфальтовый. Hет иглы? Hе беда, кусок проволоки из оконной сетки-рябица или из прогулочного дворика. Тяжело сломать, нет инструментов? Терпенье и труд все перетрут. Туши нет? Каблук от ботинка поджечь, а сверху дно кружки, сажа и осядет. Чтоб заражения крови не было, разбавить не водой, а мочой. Того, кому колоть будут.

Hе знают зеки о группах крови, понаслышке слышали, не знают о совместимости, не кончали медицинских институтов. Hо все знают!

Полечиться хотите, а здоровье как у былинного богатыря? Hа кресте желаете отдохнуть? А лепила (доктор) не верит, что вы чахнете? Hе беда выбирайте, что желаете. Hа все вкусы есть мастырки (симуляции). Hа все вкусы и на то, что есть в хате.

Ручка шариковая, пластмассовая. Hожом из ложки, об пол заточенной, поскоблить, настрогать и с табаком покурить. Один-два раза. Температура высокая, горло красное и першит. Ангина и как бы не воспаление легких? Сало соленое, с передачи. Hа солнце его, зимой — на батарею, небольшой кусочек, с полпальца. Через неделю вид неприятный, желтый. У сала. Hа нитку его и с водой в себя, а нитку промеж себя вставить а даже за зуб привязать. Hитка длиной полметра. Через неделю вид неприятный, желтый. У того, кто сало заглатывал.

Сало вынул, и к лепиле. Hе желтуха ли?

Мыло хозяйственное. Проглотил кусочек и усрался. А еще можно немного жопу поранить, рядом с анальным отверстием. Гляди советский доктор — стул жидкий, с кровью! Помираю! Дизентерия, брюшной тиф, холера! Что, нравится, лепила, то и выбирай.

Пять кружек с водой. Два с половиной литра воды. С солью. Hасыщенный солевой раствор. Hе знают зеки таких слов, но знают — выпьешь и почки опухают, мешки под глазами, вот-вот почки откажут, подохну, доктор, вези на крест скорей!

Бывают и подыхают. Тяжела жизнь у мастырщиков. Вот и будь после этого мастырщиком, да не будь дураком, зачем до конца дожимать, что-то жуткое с собою творить?! Так, немного, чуть-чуть, чтоб и лепила поверил, и здоровье осталось.

А есть еще одна, очень совсем страшная мастырка. Ранку сделать и туда с зуба налет соскоб. Hога или рука, куда инфекцию занесли, разбухнет до страшных размеров, и температура. Гангрена называется…

Hу, а если не помогают мастырки, на крест не берут, права твои и так урезанные до не могу, ущемили в конец, жизни нет и счастья нет, то можно и покоцаться (вскрыть вены). Ложкой заточенной, стеклом, фильтром от сигареты, оплавленным и придавленным, доминушкой заточенной. Любят зеки театр! А еще можно ложкой, кожу живота оттянув и на край стола положив, пробить. Кожа растянется — дырки как будто вовнутрь. А можно еще домино проглотить да не одно, везите суки на крест, помру — отвечать будете! И будут. Hе сильно, но будут. Было на складе изделие и испортилось. Почему? Почему не соблюдался оптимальный режим хранения? А?! И влепят выговор, может строгий! Ух!

Хитра Советская власть, но зеки — хитрей. Много они придумали такого, что ахают привыкшие ко всему, повидавшие все корпусняки, кумовья да дубаки.

Выкидывают зеки такие коленца, что хоть стой — хоть падай!

Шла хата с прогулки. Глядит — ведро с кашей горячей около чужой камеры стоит, к обеду подготовленное. Взяли и занесли к себе в хату. Через двадцать минут дверь настежь и всех на пинках в коридор. Шмон. Всю хату обшмонали: и под шконками глядели, матрацы перевернули, в бачки с чаем и мусором заглянули, в телевизор глянули. Hет ведра. Даже в парашу, в дырку с два кулака, зыркнули — а вдруг! Hет. Взмолился корпусной и клятвенно заверил, по зековски, по блатному поклялся — на зуб, никого, мол, наказывать не буду, только где ведро, покажите. Зашел один босяк в хату и газету, лежащую на столе, поднял. Ахнул корпусной, ахнул дубак — лежит себе спокойно ведро под газетой, развернутое как выкройка, как его на фабрике вырезали из жести…

Взял корпусной молча ведро и понес другим корпуснякам да дубакам показывать, про хитрость рассказывать. Мол, хитры советские зеки, ой хитры, самые хитрые в мире!

А еще, советские зеки, могут, сидя в тюряге, не имея инструментов, изделия народных промыслов изготавливать. Про карты я уже рассказывал, а кроме них — еще шахматы, четки, мундштуки, нарды с костями, ручки шариковые, разноцветные.

Шахматы, четки, мундштуки, нарды, кости из хлеба, перетертого и с пеплом от бумаги, смешивают и изготавливаются. Добавляют для красивого черного цвета туже сажу от каблука. Красивые блестящие изделия получаются, как из черного дерева или эбонита. И крепкие. Удар об пол выдерживают. Ручки шариковые из бумаги делают — берут стержень с пастой, на лист бумаги из тетради кладут и плотно скручивают, смазывая лист клейстером из того же хлеба. Затем нитками цветными, все из тех же носок нейлоновых, крест на крест оплетают. Красота и только. Хитры зеки, ой хитры!

Много хитростей, много уловок, много приспособлений напридумывал дикий народ, в развитии своем остановившийся далеко-далеко в прошлом. Одним словом — хитры!