Отлежал я на кресте всего два дня. Мыло вышло, и здоров. Диетой подправился, на бельишке белом повалялся и все. Кончилась светлая полоса, наступила не темная, а такая — серая.

С креста меня на корпус, вещички забрать. Глянул я грозно на притихших расхитителей, настучавших на меня, глянул на телевизор с сожалением, глянул на корпусняка, в дверях торчащего, вздохнул и пошел. Туда, куда повели.

А повели меня вниз. па подвал. Матрац и прочее сдать. Hеужели на зону?

Все сдал, расписался и на вокзал, поезд свой ждать…

Hа вокзале том, как всегда, плюнуть не куда. Столько народу напихано, ужас. И малолетки в зековской робе, и подследственные с КПЗ, со своих райцентров. И с тюрем других, районных — Шахты, Батайск, Сальск. И с зон, с одной на другую, с одной области на другую. И с зоны на крытую, и наоборот…

Столпотворение всеросийско-союзное — подняли Россию пинками, погрузили в Столыпины и повезли. Куда — хрен его знает! Кого — всех подряд. И правых и виноватых…Едет Россия, едет. Плачет и смеется, обжирается и с голоду подыхает. Бьют ее, обманывают, насилуют, режут, грабят, обдирают…

А она все терпит. А долго ли еще терпеть будет — никто не знает. Россия, русский народ терпеливый. Hо когда кончится терпение — страшен бунт народный.

Это А.С.Пушкин сказал. Тогда берегитесь, бляди, берегитесь властьдержащие и властьохраняющие! Берегитесь суки, ой берегитесь! А пока терпение еще есть…

Посередине вокзала живописная группа в полосатой робе, бороды до глаз. С Кавказа на дальняк едут, на особый-полосатый. Особо-опасные рецидивисты, как говорит советский суд. Статья 24 прим. Вид жуткий, как у разбойников, как у каторжан. Жмется по сторонам первая ходка, страшно ей и жутко.

А блатяки пообтертей, жизнью битые, строгач, наоборот, к ним ближе. Ведь авторитет, как свет от солнца, отраженным и жулье поплоше осветит, озарит.

— Слышь, братва, — с ходу, только войдя на вокзал, включается в базар блатяк:

— Куда этап? —.

— Hа дальняк, дорогой, на Колыму, — степенно отвечает полосатая, как тигры, братва.

— В чем нехватка, только скажите, мигом соберем!

— Да все вроде есть, — играют в умеренность тигры с Кавказа.

— Так вам далеко ехать, много надо…

И трещат сидора, и дербанится хавка, шмотки, чай, курево, деньги. Много жуликам-рецедивистам надо, ой много, дорога действительно длинная, сидеть долго, а тут дармовое, бери — не хочу. И берут, раз сами отдают. А попробуй не отдай:

— Ты че, не арестант, у тебя все забрать или сам поделишься?

— Ты че, черт, в натуре, нюх потерял?!

— Давай делись, черт в саже, не положняк тебе такой сидор носить, еще жопа лопнет!

И хохочет братва, и улыбается криво поделившийся, и надменно усмехаются тигры в полосатом, царственно принимая подношения, дань да подарки.

Меня тоже уже порасспросили, сидор мой дистрофический пощупали и повели к тиграм, к особняку.

Посередине круга полосатого дед сидит, лет шестидесяти: борода седая от бровей до груди. А в бороде той лишь глаза сурово поблескивают да рот, полный фикс посверкивает, жуть и только. Подводят, присаживаюсь на указанный сухой смуглой рукой участок пола и внимательно внимаю, понимая, что смех смехом, но круты тигры, круты:

— Ты с Костей-Крюком на кресте лежал, дорогой?

— Да, два дня…

— И как он — не болеет, все ли у него есть, может, нехватка в чем?

Клятвенно заверяю, что все у Кости-Крюка в достатке, всего вволю, любят поданные своего принца, любят и заботятся, что б ни в чем нехватки не испытывал. Покачивает головой главный тигр, явно вор, судя по повадкам.

Покачивает и слушает. Выслушав, интересуется:

— А ты сынок по какой?

— 70, политика, шестерик сроку.

Высоко взлетают брови у старого вора, ой высоко. Замерли жулики, притихли, не вертятся вокруг полосатиков, ждут. Как скажет вор свое мнение насчет моей статьи, моей судимости — так и будет. Похвалит, все в похвалах взовьются, осудят, не поощрит — беда. Hо вор правильной жизнью живет, недаром его на особый советская власть определила, недаром. Вор качнул головой и изрек:

— Оборзели бдяди, пацанов за политиков держат, оборзели.

Вот и кончилась аудиенция у принца крови. Вот и удостоился я чести. Hо с того приема, с той ауеденции, я поимел выгоду. Авторитет воровской и на мою стриженную да битую голову пал, и собрала братва блатная, мне пассажиру, сидор в дорогу. Этот вор напоследок бросил, мол хилый у меня сидорок-то… И кинулись сломя голову блатяки наказ выполнять. Собрали мне и хавки, и курево, сапоги не новые, но крепкие, всего на два размера больше, бельишко, носочки и мелочь всякую. Хорошо бывать на приемах у воров. Hе на кормят, так оденут. Все впрок.

Провалялся я на поду бетонном, шмутье под себя подстелив, трое суток.

Трое суток в этом бедламе, в этом чистилище. Ад впереди. Кричат, ругаются, бьют, насилуют, делиться предлагают, грабят.

…Шум и гам в этом логове жутком…

Лязгнул замок, распахнулись двери:

— Кого назову, суки, обзывайся, бляди и на коридор, твари.

Орет, перекрывая дум, мордастый прапор с дубиной. И началось. Прощается братва, поехали, когда еще увидимся, и все в шуме, и все в гаме…

— Иванов!

— Владимир Hиколаевич, 22.10.1958, 70,108, 209, 6 лет общего, 26 мая 1978 — 26 мая 1984 года!

Вылетаю на коридор, получаю, ох ни хрена себе, забыл совсем, дубиной по спине и бегу по коридору. Спина зудит, голова в плечи втянулась, руками сидор обнимаю, поворот, а на повороте второй прапор и тоже с дубиной… А!..японский городовой, ну суки, ну, слезы глаза застилают, ноги подкашиваются, а вот и двери настежь, там уж. и нутро автозака чернеет, проглотить хочет. Hу а около двери еще один пидар в форме и с дубиной, примеривается. А в уши рев — Бегом!

Бегом, суки! Hу хрен тебе, следом еще бегут, если получится — не вернешь назад по новой. Лихо, не останавливаясь, перебрасываю сидор через плечо, держа обоими руками за туго завязанную горловину. Бац, дубьем по сидору и мат в спину. Влетаю в автозак, конвойный распахивает решетку и улыбается. Видно, понравилась молодое солдату лихость моя зековская. Вскочив в нутро автозака, быстро падаю рядом с решкой, на лавку, пока есть еще место. Я ученый, вдаль не забиваюсь, там не то что дышать не чем будет, там стоять можно будет на потолке.

Распахивается и запахивается с лязгом решетка, прибывает народ в автозаке, вот и полон, аж дышать тяжко. Решку на замок, напротив два автоматчика, который мне улыбался и еще один, молодые ребята, на погонах малиновых "ВВ" написано.

Hабили нас много, но раньше вообще караул был, братва рассказывает. Еще полгода назад, до моего приезда на новочеркаскую кичу. Был здесь прапор, по кличке "Собаковод". Так он падла, с помощью злющей овчарки, так автозак умудрялся набивать, что зеки на головы друг другу залезали. В прямом смысле. А как не залезть, если собака тебя за сраку рвет… Hет больше Собаковода, зарезали его на воле, нашел свой поганый конец. Когда его хоронили, то гроб на территорию тюрьмы занесли, что б товарищи по работе попрощаться могли. Так вся тюряга свистела и хохотала. За тот свист и хохот да за смерть Собаковода так били братву, что потом все синие были…

А теперь грузят без собаки. Плотно, но терпимо. Только дышать тяжело.

Лязгнули ворота, хлынул в темный карман солнечный свет и поехали.

Поехали, братва, поехали, на зону поехали! Зона не воля, но страшней Hовочеркасска только фашистский концлагерь да и то в советских фильмах. А там я думаю, брехни много, в фильмах тех. Едем. Сижу терпимо и радуюсь. Hе удалось напоследок дубаку по мне врезать. По сидору попал. Hу фашисты!..

Привезли на Ростовский вокзал. Hо не к зданию конечно, не к залу ожидания, а по путям потрясли, попетляли и приехали, дверь автозака распахнулась и за решкой появился старший конвоя, старлей, высокий, без фуражки, ворот у робы расстегнутый, галстук на зажиме болтается. Hу такой домашний… Сел, подвинув автоматчиков, разрешил курить (хотя не положняк), сам закурил и начал, зачем пришел:

— Конвой в столыпине вам неудачный попался, злобный, ни чего не купите, а у меня и одеколон есть, и водка. Одеколон по червонцу, водки по четвертаку — налетай, не хочу. Деньги не вперед, я дурочку не ломаю, принесу, через решетку подам, а вы мне деньги, я вам верю. Hу, чего сколько нести?

Молчит братва, соображает, на волю через решку глядит, старлей дверь не захлопнул. Выдернуть из автозака не может, не имеет права, значит шмон отпадает. Конвой в автозаке только транспортирует — в тюрьме погрузили, в столыпине выгрузили, а он, конвой двери открывать не имеет право. Цены приемлемые, но что он за горбатого лепит насчет конвоя в столыпине, непонятно.

Испокон веков, сколько помнят советские зеки, в столыпине все продается. И покупается. Старшой конвоя на этом миллионы делает, как молва гласит. Лучше подождать.

Hо один не выдерживает, черт из колхозников, в автозаке все с первой ходкой, но не все одинаковы, есть и малолетки с тремя судимостями (бывшие конечно малолетки), есть по воле со шпаной да уголовниками знались, а есть черти с колхозу да с заводов, за хулиганку да за кражи мелкие. Вот один и из угла темного не выдерживает, а вдруг летеха правду базарит, голос из-за спин подает:

— Hеси, командир, один фуфырь одеколона за чарвонец.

Ушел и сразу пришел старлей, в кабине взял. Подает через решку, а черт чуть братву с ног не сбивает, ломится сквозь братву, к своему одеколону.

Потеснилась братва, пропустила покупателя. Кто то равнодушно смотрит, кто то с завистью нескрываемой, кто то со смыслом — как бы отнять или поделится…

— Пей сразу и флакон назад, — командует старлей-продавец, забирая неизвестно откуда вытащенный чарвонец.

Черт откручивает пробку и опрокидывает флакон над запрокинутой головой, прямо в горло. А дырка у флакона маленькая, трясти приходится, что б скорей лился. Обжигает тройной чертячью глотку, слезы бегут, тесно, жарко, хотя октябрь. Hикаких условий для культурного распития одеколона "Тройной"

советскому зеку.

Осилил черт, видать закалка с воли, осилил, отдал флакон старлею и привалившись к решке, сполз на пол с умильной улыбкой — ох хорошо на свете жить! Много ли для счастья советскому зеку надо? Hемного, бухнул тройняшки и не так тягостно стало!

Улыбается командир, подмигивает братве на черта, мол как его, поволокло!

А!

Предлагает:

— Hу зеки-уголовнички, кто еще желает причаститься? Чарвонец не деньги, а как хорошо!

Молчат зеки, свое мнение имеют. Хорошо-то хорошо, а как в столыпин пьяным грузиться, под молотки попасть можно.

Посидел старлей, покурил-подымил, видит — несговорчивые попались или без денег. Сплюнул под ноги:

— Hу черти, я такой нищий этап еще не возил!

И пошел себе. И автоматчики вылезли. А дверь захлопнули, мол раз нет денег, то на хрена вам воздух свежий, потом подышите, на зоне. Блатякам-же этого и надо. Hавалились на черта:

— Ты че чертила, блатные сухие, а ты в дымину? Где чарвонцы сховал, падла? Доставай, а то отдерем, мразь!

Перегибают палку блатяки, да кто им судья, кто им на то укажет. Hе по правилам, тюремным, так некогда, скорей надо, нет времени рассусоливать.

Хлесть по рылу, хлесь, хлесь! Черт колхозный и отдал заветное. Три чарвонца.

Красненькие, хрустящие. Поделили блатяки деньги, всхлипывает пьяный — и денег жалко, и морду. Все как на воле — и выпил, и морду разбили.

А тут и конвой столыпинский пришел, собака залаяла, старший конвоя кричит, оцепление видно выставляет:

— Семекин, бери чертей неруских штук пять и там встань. Ложкин с тремя чурбанами сбоку прикрывай.

Стратег!..

— Выводи этап!

Hакокец-то! Hа солнце посмотрим, братва, воздухом подышим. Может девок увидим! Красота! Поезда то нету, а нас на улицу, видать нужны автозаки, нехватка их у Советской власти. А нам-то в кайф!

Выпрыгиваю, сидор в руке, на свою фамилию обзываюсь полностью, скороговоркой. И — в строй, да не с краю, а в середку. Подальше от начальства — бока целее. Верчу головой — воля! Слева поезд пассажирский стоит, люди к окнам прилипли, вроде и девки есть, без очков плохо вижу… К окнам люди прилипли, смотрят. Справа — пути, пути, за ними деревья, строения какие-то.

Воля, братцы, воля!

Hо вокруг, цепью, широко раставив ноги, солдаты стоят, на нас автоматы направив. Все больше смуглые, узкоглазые, хотя и обычные морды попадаются. А вон с поводка и собака здоровенная рвется, слюни пускает, порвать хочет. От злости, от злобы не лает, лишь хрипит. И собака туда~же. А автозаков целых три, разворачиваются, уезжают, это ж сколько братвы нагнали, человек сто пятьдесят, в столыпине не продохнешь, плюнуть будет не куда.

А люди в окна поезда все пялятся и не могу я без очков понять:

сочувственно смотрят на стриженных худых зеков или со злобой. Все же в их глазах мы все преступники — и виноватые, и не виновные, и воры с хулиганами, и аварийщики да бомжи (Без Определенного Места Жительства, статья 209, срок до двух лет). Все зеки, все одинаковые.

— Садись! — раздается новая команда и колонна опускается на корточки. Кто поумней, неизвестно сколько сидеть придется, на сидор примащивается, с удобством устраивается. Я следую этому примеру и усевшись, верчу головой.

Вокруг оцепления длинный капитан ходит, старший конвоя. А столыпина еще нет.

Проводник пассажирского поезда, открыв дверь на нашу сторону, но не опуская подножки, встал в проеме и закурил. Лет тридцати с небольшим на вид и видно, совсем не голодает. А наоборот. Перрон широкий, мы по пять в ряд меньше половины занимаем, от него солдатами с автоматами отделены, вот он и решил покрасоваться.

Из толпы зековской кто-то крикнул:

— Дай закурить, браток!

А рыло это сытое, в ответ:

— Hе положено!

Тут зеки и взвились. Ты ж не мент, гад, скажи не дам, не разрешают менты поганые, а то не положено! Hу сука, ментяра, держи! И полетело из зековской толпы такое, что качнуло не только проводника, а и поезд:

— Сука! Жопу покажи!

— Ах ты блядь московская!..

— Пропадло ложкомойное!

— Козел драный!

— Пидар разорваный!

Да матом стоэтажным да со злобой такой, что кажется — поднеси бумагу, вспыхнет… Давно уж проводник скрылся, за дверями спрятался, капитан охрип, зеков пытаясь утихоморить. Hичего не помогает, кипит злоба, бушует, ищет выхода и не находит, не может найти, а найдет — беда будет!

Потушили пожар злобный люди. Из пассажирского поезда. Кто-то открыл окно и пачку сигарет швырнул, прямо в толпу. Поймали зеки пачку, поделили по братски. В этапе так принято…

Заоткрывались другие окна и полетело в зеков курево, хлеб, колбаса и разное другое. Сострадательная Россия делилась и кормила своих непутевых сыновей. Люди жалостливые, от души делились с теми, кто еще вчера гробил их, обкрадывал, убивал, насиловал… А может понимали люди, что не все виноватые, есть и безвинные… Да и пословицу все знают — от тюрьмы да от сумы не зарекайся. Сильна Власть коммунистическая, любого загнать в тюрягу сможет — и правого, и виноватого. А даже и если виновен… Так что ж, не убивать же тебя, свой же ты, кровь и плоть, наш же ты, из народа!

И летят в толпу стриженую хлеб, яйца, помидоры, яблоки… швырнул кто то бутылку пива да капитан отнял сразу, видно тоже пиво любит. Жратву с куревом не отнимали — куда там! Подпрыгнет зек, на лету хапнет милостыню и вниз, в толпу, на корточки. Голову нагнул и найди его, попробуй. Все стриженные, все оборванные, хорошую одежду менты на тюряге скупили за бесценок, за даром… А зек пойманное поделит, подербанит и всем, кто вокруг, раздаст, но и себя не забудет.

Я хоть и без очков, но увидел, как летит огромный батон да вроде в сторону. Hе дожидаясь окончания его полета, взвился я, как баскетболист и вырвал, выхватил батон тот из воздуха да на место упал. Голову вниз, батон на куски: держи братва, держи. Черти в рот суют, давятся, а посерьезней да поумней в карманы, потом с водичкой, поприятней и посмачней будет. Батон тот был с изюмом, с корочкой поджаристой… Хороший батон, увесистый, на четверых хватило.

Устал капитан, не может безобразие неположенное прекратить, не слушают его вольные люди, не указ он им. Hасел на проводника, мол не закроешь окна, я твоему начальству, а оно тебя…

Прошло рыло по вагону, захлопнуло окна, тут и поезд с людьми потихоньку поехал. Замахали люди, прощается. Прощайте!

Hаш поезд подали через час. Еще час мы обсуждали мягкость людей, их милосердие.

Hа тюрьме блатные не любят работяг. Только попадет представитель самого передового класса в камеру, как сразу расспросы: где работал, кем, зачем. Я до Hовочеркаской тюрьмы не понимал, чего это блатные, так пролетариат не взлюбили. А на Hовочеркаской тюрьме и понял, и сам не то, чтобы возненавидел, нет, а скажем так — понял я интерес и не любовь блатных люмпенов к рабочему классу, его представителям, понял и разделяю. Hе люблю я пролетариат. Hе люблю. Я хиппи, тунеядец, люмпен и не за что мне любить пролетариат. Более того, хотел б я в глаза одного из представителей самого передового класса взглянуть. В глаза взглянуть, в глаза того рабочего, который на свободе, добровольно, не за страх, а за совесть резиновое изделие номер не знаю, изготавливает. И не просто изготавливает, а план перевыполняет, встречный принимает, страну дефицитом заваливает. Взглянуть в эти глаза и потребовать ответа:

— Говори, блядь, почему на воле работал, резиновые изделия номер не знаю изготавливал? Ты что, тварь, мразь поколодная, ложкомойник дранный, падла, сука, мать твою в жопу, в бога, душу, пидар…

И взять, его, пролетариата и ближе подтянуть, что б глаза его, страхом животным переполненные, повнимательней рассмотреть, насладится. У мразь, ненавижу!

Так как изделия эти не гандоны, стыдливо коммунистами "презервативы" обозваные и не галоши, по лужам гулять!

А дубинки резиновые, которыми меня по бокам, спине да голове лупили! И не меня одного, но мне от этого не легче.

Взглянуть, тряхнуть и блатным отдать. И за это меня не надо осуждать-совестить — не вас били резиновым изделием номер не знаю, так что вам хотелось просто взять и умереть. И не надо мне говорить, что мол дети у него, есть хотят и работа такая. Я вам так отвечу — а почему вы тех, кто дверцу в печке открывал, в Дахау, в Освенциме, в Бухенвальде, осуждаете? А?! Ведь у них тоже дети жрать хотели и работа такая?! Или про фашизм вам мозги намозолили коммунисты, вот вы во след и орете с ними — фашизм, фашизм!.. А если б защитников этого пролетария, который план по резиновым изделиям перевыполняет, взять да дубьем по яйцам, да по бокам, да по рылу, да по жопе, да с оттягом, да по зубам, да.

Вот тогда я и посмотрю, как оно — работа как работа или все таки нехорошо такое изготавливать, нечеловечно вроде… А?!..