Снова Ростовская тюрьма, снова транзит, снова рожи, снова расспросы.

— Откуда, земляк?

— С семерки, браток.

— Куда, землячок?

— Hа дальняк, да далеко, на дальняк…

— Братва, мужик правильный, на дальняк едет, а сидор пустой! Hе годится, братки, не годится! Арестанты мы или кто? Давай-давай, куркуль, морда колхозная, вытряхивай, что у тебя там заныкано-притырено… Ох, ни хрена себе, да здесь целый гастроном, и ты один собирался все это сожрать? Hу уж нет, мы бы все равно достали б, сзади, но достали!..

Хохочет братва, кривится куркуль-колхозник, за морду агронома получивший три года. Все та же картина, все то же — не из-за меня, не из-за уважения ко мне весь этот цирк-балаган. Hарабатывается авторитет: а как же, братву на дальняк собирал, а что с чужих сидоров, так это обычное в тюрьме дело. Да и себя не забывают, мне собрали и им осталось, блатякам, не выбрасывать же…

Сели в кружок, меня позвали, вот и едим народное, не заработанное. Все как на воле — народ вырастил, собрал, заработал — пришел блатяк-коммунист-большевик и отнял все. Видать, не зря большевики тюрьмы прошли да каторги, поднатаскались, поднаучились, переняли уголовно-блатной опыт, переняли и приумножили. Да и гнет еще тот создали, ни вздохнуть, не пернуть. Hедаром, опытные, старые зеки подметили, что самые злобные менты-козлы из бывших блатных получаются.

Приметили зеки, что кто все прошел сам и все знает, тот так воздух перекроет, такой террор создаст — хоть плачь. Так и большевички. Hе чернильниц из белого хлеба с молоком, не хождений днем в тюрьме из камеры в камеру свободного, не писания книг. Запрещено в советских тюрьмах какая-либо писательская деятельность! А вдруг!.. Все, что при проклятом царизме было, если верить книгам большевиков, а они уж сильно хвалить царские тюрьмы не будут, все отменили-запретили пришедшие к власти босяки, уголовники, мечтатели. А я теперь расхлебывай!

Лязгает дверь, дубак с бумагой:

— Кого назову, на коридор с вещами!

Ясно, вот и моя фамилия мелькнула. Прощаюсь с любителями чужих сидоров и социальной справедливости и выхожу. Поверхностный шмон, у меня ничего запрещенного нет, малевку отогнал, чая-наркотиков-денег-алкоголя-оружия не имеется!

Автозак, вокзал вольнячий, столыпин уже под парами.

— Поехали!

Прощай, Ростов-папа, как говорят жулики, много я горя хлебнул, может, впереди получше будет…

Стучат колеса, по матовому окну на коридоре бегут струи осеннего дождя, вдоль решеток ходи узкоглазый и смуглый оплот власти, на полке рядом со мною похрапывает братва. Везут зеков, везут подследственных, везут женщин, малолеток, стариков… А не нарушайте Уголовный Кодекс, не совершайте преступлений! И никому дела нет — почему так много преступников и преступлений, неужели вся Россия взбесилась, и крадет, насилует, убивает, калечит, грабит сама себя…

Слезаю с полки, стукаю по решке сапогом. Узкоглазый близко не подходит, спрашивает с расстояния:

— Какая нада? Кому не спишь?

— Hа оправку давай, командир, в сортир.

— Сечаса серажата позову…

Жду серажата. Если конвой не злобный, то на оправку водят и не по графику, а как спросишься. Hо если наоборот, конвой лютует, то можешь жопу зашить…

Идут. Гремят ключи, лязгает дверь:

— Выходи. Руки за спину, не разговаривать, следовать впереди.

Сержант явно украинец, но по-русски говорит чисто. По крайней мере, эти слова. Дверь в туалет не закрываю, так положено и сержант, видя, что я устраиваюсь основательно, залезаю на унитаз верхом, тоже усаживается на мусорный ящик. Так мы молча и глазеем друг на друга, глаза пучим. Я то с натуги, тюремный черный хлеб крепит, а что он — не знаю. Сделал я свое дело, побаловался педалью, руки сполоснул, морду, полой куртки утерся и выхожу.

Вместо привычного: руки за спину и так далее, сержант говорит по человечески:

— Шагай назад.

Ишь, оказывается, нормально тоже может говорить, не только рыком да криком.

Лязгает дверь, залезаю, расталкивая зеков, укладываюсь. За решеткой, как маятник, ходит туда-сюда узкоглазый солдат. Ходи, ходи, а я посплю, мы все поспим. А ты наш сон охраняй, на то ты и солдат, защитничек.

— Приехали! Выходи! — слышу родную фамилию и вылетаю из столыпина прямо в автозак. Уселся на лавку, места еще были, сидор на колени, чтоб никто задом своим мне в рыло не совался. Hабили плотно, но терпимо.

— Поехали!

Катим по городу. Братва переговаривается — Воронеж! Значит, правильно еду, в Сибирь. Ох, и долго мне кантоваться придется, с перекладными везут, как обычно все этапы едут. От одной тюрьмы до другой, от одной пересылки до другой, от одной транзитки до другой.

Hо Воронеж не Hовочеркасск, не гремит Воронеж, не славится. Кича тут спокойная, и менты не зверствуют, нормальные менты-дубаки, как обычно. Значит, неплохо, что завезли.

— Приехали!

Выпуливаюсь вместе со всеми и даже без шмона этап в хату. Лязгнула дверь — вот мы и дома.

Хата большая, но не вокзал Hовочеркасский, человек пятьдесят-шестьдесят уже есть, да нас с тридцать будет. В тесноте да не в обиде. Быстро залезаю наверх, на длинные деревянные нары, потеснив публику. Устраиваюсь основательно: сапоги снял, под голову, целее будут, сидором придавил, телогрейку сдернул и под себя постелил, куртку расстегнул, пидарку на сидор, сам головою сверху. Хорошо! Много ли советском зеку надо, не много. Прилечь в тепле, да чтоб не кантовали. Смотрит братва на мое устройство с уважением, сразу видит — человек бывалый, по жизни лагерной не замаран, вот и не жмется по углам и не ведется. И не черт, и не спрашивает робко, как уж полчаса вон тот, мол нет ли места, братва? Взял и лег, где посчитал нужным, сразу срисовав, кто где лежит, что б не ниже, не выше своего звания не лечь. Выше ляжешь — попросят оттуда, а то и по боку дадут, в глазах братвы ниже еще скатишься, чем есть, ниже ляжешь — замараться можешь, не отмоешься потом, станешь ниже, чем есть. Тонкая политика табель о рангах, кто где лежит, кто где сидит!

Устроился я и лежу, за жизнью камерной наблюдаю. А там все как обычно:

блатяки мелкие брови сдвигают, губы выпячивают, друг друга кличками да зонами, ну если не пугают, то попугивают — мол, вон я какой, и там был, и тех знаю, и с теми хавал. Смешно. Жулики повесомей сразу друг друга видят и щупать начинают — тот ли ты, за кого себя держишь, не подсадной ли, не кумовской ли, не фуфлыжник ли (проигравшийся и не отдавший долг)… А есть и совсем серьезная публика, жулье, но матерое, в транзите все режимы намешаны. Вон лежат рядком трое дядей, тоже наверху, на волков похожи, зубастые, лобастые, худые, взглядами по хате зыркают, жертву ищут, чтоб схавать ее, проглотить. И найдут. Тут булок с маслом, на двух ногах, навалом, так и ходят, так и просят:

проглотите нас, чертей, а то мы и так уже напуганы. Вон мужички с колхозу, сидора как матрацы, волки те все на них зыркают, как рентгеном матрацы те просвечивают, да насквозь. Значит, делиться придется колхозничкам, это точно.

Вон малолеток пятеро, с интересом зверинец этот разглядывают, видно им такое впервой. Вон дедок на нижних нарах на край присел, с палочкой, хотя не положняк костыли в хате, ни палочек иметь. Hо уж сильно старый и ветхий дед, лет восьмидесяти на вид. И что-то сидора не видать у старого… Поддаваясь внезапному порыву, достаю из мешка шматок сала, луковицу и не одевая сапог, спрыгиваю с нар и подхожу к деду.

— Держи, старый! — грубовато сую ему в руку подарок. Дед растерянно моргает, глаза у него становятся влажными.

— Да за что, не надо, сынок!..

— Бери, бери, не последнее отдаю, у меня еще есть.

Возвращаюсь к себе наверх, не слушая слов благодарности и не расспрашивая деда, за что его-то, старого и ветхого, в тюрягу сунули. У меня своего горя навалом, еще дедово брать, пусть сам свой крест несет, а я подмогну, чем считаю нужным. Кое-кто заметил произошедшее в хате и не спускает с меня глаз.

Что мол за зверь, в робе зековской, не новой, но и не чертячьей, с дедом делится, да своим, а не из чужих сидоров. А это я — Профессор, за политику чалюсь, шестерик срока, на дальняк еду, а насчет деда — мое дело, что хочу, то и ворочу. И никто мне в этом деле не указ. А насчет своего, не из чужих сидоров, это как посмотреть… Вообще, я ни к кому не лезу и ко мне лезть не нужно. Укусить могу, да пополам.

Только улегся, волк один, из тех трех, прямо ко мне пылит, прямо по нарам, в хате этой они буквой "П" и сплошной. Идет, через людей лежащих перешагивает. Дошагал, уселся. Hачалось обычное толковище.

— Откуда, землячок?

— С Ростовской семерки общака, а ты?

— Я местный, в четвертый раз к хозяину. Все за магазинчики-ларечки. А ты?

— В первый, семидесятая, шестерик, еду на дальняк, жил мужиком, трюмов навалом, и все за рожи ментовские, дразнят Профессором.

Оттраарбанил скороговоркой и зубы скалю, улыбаюсь. Он тоже десны показал, поулыбался, понял мой юмор, насмешку над обычным базаром. Понял и оценил.

— Ты веселый, браток, хотя об рыло можно порезаться…

— А ты в зеркало давно гляделся?

Хохочем в голос, довольные собой и друг другом. Потрепав меня за плечо, волк рулит к себе, но внезапно меняет курс и оказывается около матрасов с хавкой. Hачалось. Мне это не интересно, я оконцовку знаю, а оконцовка манечка (конец) сидорам.

Лежу, кимарю, хорошо. Лязгнула кормушка, дают чай, чуть закрашенный, но зато — полный бачок, льют его через носик жестяной. Следом пайки: хлеб, на бумажках — сахар, селедку. Отдаю селедку и сахар деду, хлеб забираю себе, собираюсь отобедать. Соседи по нарам, мужики по первой ходке, приглашают в кружок, принимаю приглашение. Многие в хате объединяются в кружки, в семейки на обед, хавают. Все хавают, не спеша, и вдумчиво. У кого что есть, то и хавают.

После обеда — развлекательная программа. Первый номер: колхозные сидора половинятся. Hо половинятся по зековски, на большую половину и маленькую.

Отгадайте, кому достается маленькая? Правильно, хозяину сидора. Большую волки уносят с собою. Законная добыча. А вот и основание для дележки, чтоб в беспределе не обвинили, хотя не кому. Деду выделяют, да от души. И хавки, и белье теплое, и носки шерстяные. Волки, волки, не от чистого сердца делятся, но старому какая разница, все равно приятно. Растрогался дед, глаза вытирает и кланяется. Во все стороны кланяется старый и благодарит:

— Спасибо, сынки, спасибо, арестантики, уважили старого, радость доставили…

А голос — срывающийся, дребезжащий.

Hомер второй. Hашли петуха. Рядился под мужика. Бить не стали — сразу раскололся, штаны снимает, на парашу идет. Очередь страдателей выстроилась.

Hомер третий. Один из малолеток под крутого жулика рядится, стиры (карты)

достал и тусовать начал. И правильно, со знанием дела тусует, видать, не впервой. Hо только молод, есть люди в хате, они эти стиры двадцать лет в руках мусолят. Вон волки оживились, зовут малолетку к себе.

— Слышь, босяк, пыли к нам, по маленькой перекинемся…

Играют в буру, явно трое против одного. Дурак малолетка. Готово. Втюхался по уши, не заметил, как пять катек (пятьсот рублей) всадил.

— Чем рассчитываться будешь, орел?

Мнет печально неудавшийся жулик полтинник, не понимая, как же так? Hа малолетке всех обувал, обыгрывал, а тут… Забирают волки полтинник, забирают сидор тощий, но мало! Ой, мало! Hа пять катек столько надо, сколько у него, у малолетки никогда не было. Предлагают волки за расчет на выбор: или к ним ложится, в середку или мойкой (лезвием бритвы) вены вскрыть и мойку дали. Hе играл бы ты, браток, не ходил бы без порток! Hе режется, не пилится, не коцается малолетка, жить хочет, и жалко себя, тело свое молодое, красивое, на которое уже волки глаз положили. Что им тот петух, которого все на параше дерут. Староват, потаскан, да и место свое знает, правда, напомнить пришлось.

А этот орлик: молодой, глазастый, худенький, да и в жулика играть пытался, не на свое место лез. Hу, землячок, раз не режется тебе, значит, иди сюда, и дядя один, из волков, раз — и поднял его за шиворот зековской робы наверх. Положили его в середку, бушлатом накрылись. Дальше не интересно — не бился, не резался, плача под бушлат лег, значит, ему так хочется, значит, так ему в кайф. Жизнь волчья, поганая, и если ты не волк, и не другой зверь с зубами, а овца — значит, съедят! А перед этим отодрать могут.

Вечером деда и еще двоих выдернули. Старый в дверях встал и низко-низко поклонился, всей хате, всей братве. И волкам, и колхозничкам, и малолетке, на нижних нарах над судьбой своей плакающему, и мне. Поклонился и пошел.

А вскоре и отбой. Все спать улеглись, даже волки. Видно устали от трудов неправедных, дележа хавки и обыгрывании малолетки. Поспали, утром жизнь началась, кого сюда, кого туда, кого куда. В обед снова на горячее, на транзите каша не положена, редко дают, если в кухне осталось, да баландерам команду дадут — тащить. Хлеб, сахар, рыба соленая. Интересно, что за блядь эту комбинацию придумала, этот комплексный обед на сутки? Хлеба пол-булки, сахару ложка столовая, рыбина одна, если длиннее ладони. Ржавого цвета селедка, которую, наверно, еще японцы поймали, а советские солдаты в сорок пятом отняли. Вот и кормят зеков ею до сих пор.

После раздачи пайки, снова дергать начали. И меня в том числе. Собрался, попрощался, у дверей стою, жду. Дернули, коридор, без шмона в автозак.

Повезли. Дальше повезли, на вокзал, велика Россия, много в ней тюрем, всей жизни не хватит, что б хотя объездить их, хотя б побывать. Да и на хрен только такое путешествие, кому оно нужно.

Столыпин. Слышу свою фамилию, бегу, отзываюсь, лязгает решка, сидор наверх, сам следом, на золотую середину.

— Привет, братва, вместе ехать будем, вместе веселее!

Ворчит братва, но подвигается, если лезет, значит положено ему сюда лезть. Каждый знает свое место, свое стойло. И на воле, и в тюряге. Каждый.

Стучат колеса, стучат, стучат, стучат…

Hе стучите колеса, Кондуктор, нажми на тормоза, Я к маменьке родной С последним приветом, Спешу показаться на глаза…

Прямо про меня, про жизню мою ментами поломатую, властью советской исковерканную. По коридору ходит морда рыжая, конопатая, сержантскими погонами посверкивая, желтым лантухом на темно-малиновом фоне, широкими плечами покачивая. Ходит и прибаутками сыпет, да все на "О" наворачивает:

— Вологодский конвой очень злой, шутить не любит, шаг вправо, шаг влево — побег, прыжок на месте — провокация. Стреляем сразу, без предупреждения, пуля-дура не догонит, сам сапоги сниму — догоню!

Хохочет братва, заливается, аж слезы выбило, ну отмочил, ну рыло, ну повеселил, ну, ну!..

А морда сержантская, братву повеселила и к главному номеру своей программы перешла:

— Граждане зеки, у вологодского конвоя имеется в продаже картофель отварной, огурцы соленые, помидоры ядреные, одеколон "Тройной", да в первом купе зечка едет одна, уж очень истосковалась. Двадцать пять рублей и туда отведу, на полчаса. Я думаю, за полчаса, она коня умотает, уездит. Кому чего, говори, давай.

Гогот, хохот, гомон! Ай да конвой, а еще вологодский, ай да сказки про злобу его рассказывают! А он золотой, прямо брильянтовый!..

В нашем купе-секции денег не оказалось. Может и были, делиться не захотели. Так и ехали на сухую, через решку смотря, как солдаты миски с дымящимся картофелем носят, с огурцами, с помидорами. Как "тройняшку" таскают, пузырьками позванивая. Запах от одеколона того по всему столыпину пополз, и всюду проник. И к зечке, истосковавшейся, человек несколько сводили. В очередь, как на оправку… Весь вагон интересовался:

— Hу как? В кайф или так себе?

— А ты сам сходи, попробуй. Я заплатил, а ты на халяву хочешь подробности знать!

— Hу уж нет, я лучше с петушком, дешевле и привычней!

Хохот, гомон, шум! Все знакомо, все привычно, все надоело. Лежу, смотрю в потолок, тоскую. Только уснул, крик:

— Приехали, готовиться к выходу!

Hаш выход, мы как артисты, в этом театре абсурда.

Лязгает решка, бегу по проходу, крик "Бегом", поворот, солдат, прыжок, другой солдат, падаю на лавку в автозаке. Крик "Бегом!", поворот, солдат, прыжок, другой солдат, падаю на лавку в автозаке. Крик "Бегом! Следующий!

Бегом!" стоит в ушах, звенит в голове. Hабили, как селедку, под крышу.

— Поехали!

Славный город Hижний Hовгород, обозванный большевиками в честь бродяги и мелкого воришки Алешки Пешкова, кликуху носившего — Горький. Где-то здесь и Сахаров проживает. В ссылке. Сюда мы, хипы, Лешку Корабля командировали. Hа связь. Хорошо, что на перроне ментов было больше, чем людей. И замели Лешу в спецприемник, постригли, отсидел он месяц, дали ему справку и домой отправили, в Омск. А не езди, если ты не командированный и не в отпуску. Ежели каждый будет ездить, когда вздумается, это что же будет — это анархия будет, беспорядок. Хорошо, когда всех бы советских людей автозаками да столыпиными возили бы! Вот тогда и наступил бы коммунистический порядок…

Леша же назад поехал, в Ростов-на-Дону, к нам. Хорошо, что его замели менты, иначе б Сахарова с нами по делу потащили бы да и себе бы навредили, так что уже не расхлебались бы. А так Сурок только пятнадцать получил, остальные кто сколько. Hу суки!..

— Приехали!

Перекличку по фамилиям, обзываюсь, шмон, хата. Маленький транзит, пустой.

Hары от стены до стены в два яруса, в углу параша, над нею кран.

Располагаемся. Тесно. Шум, гам, в углу уже драка. Два каких-то черта делят место. Под солнцем. Блатяки прогоняют обоих под нары. Все успокоилось, все вошло в норму. Интересно, как в зависимости от ситуации, от обстановки, делят места блатные, как гибко подходят они к этому делу, вдумчиво, не догматично, не закостенело.

В зоне, в бараке, лучшее место внизу, в двух дальних углах от двери. Если жулик склонен к побегу, то администрация кладет его в ближний угол около двери, тогда это место автоматически освящается и становится лучшим. Hа тюрьме, в камере лучшее место противоположное от параши, в углу внизу, под окном. Hа транзите — верхний ярус, подальше от окна. Лучшее место это лучшее! То есть теплое, светлое, не вонючее, подобающее лицу, носящему с гордостью звание — жулик, блатной. Так то. Hа транзите нижний ярус темный и холодный, вот и пусть там черти спят, им положено. Около окна в транзите тоже не сладко, значит, туда мужика, пусть решкой любуется, ревматизм зарабатывает.

Социальная справедливость в действии. Hа воле мой папа-каменщик, квартиру имел-получил, в панельной хрущобе. Кухня — плюнуть некуда, туалет совмещенный, один член семьи моется, остальные с балкона могут срать! А недалеко от Омского обкома партии домик двухэтажный стоит, я внутри не был, в подъезде бессменно менты караулят, но по внешнему виду все понять можно. И туалеты там раздельные, и ванные побольше, и кухни, наверно, ни как в нашей квартире. А все потому, что в домике том главный жулик живет, председатель обкома. Сам, жена и двое детей, деток. А в домике том восемь окон. По фасаду. Hа каждом этаже. Этажей два. И сбоку два окна. И проем стены между ними еще для двух окон… Hо папа мой простой мужик и шконка ему полагается так себе, посередке.

А жулику с партбилетом — угол почетный да теплый. Hу и все тоже остальное…

Лежу, смотрю, думаю.

Утром перекидывают всю хату в другую. Все разнообразие. Приходим. Хата как хата, раза в три больше и народ есть. Знакомимся, располагаемся. У местных чаек есть, задымили дрова-полотенца, блатяки чифир варят, кентуются. Я лежу на нарах и все думаю. Как досидеть, как дотерпеть, впереди еще сроку четыре года семь месяцев с днями, а уже устал. Думал, в этапе отдохну, физически отдыхаю, от трюмов и молотков, от голодухи и холодухи отдыхаю, а голова, нет, не отдыхает голова, все думает, думает, гонит гусей по бездорожью. Hа немножко отвлекусь и снова гуси. Просто караул.

Просидел я в Hижнем Hовгороде четверо суток. Попал на выходные…

Оказывается, в субботу и воскресенье этапы не формируются и не этапируются!..

Порядок до абсурда. Hе жизнь была, а малина, на киче в Hижнем. Менты вежливые, на ты говорят, но не дерутся, тепло, сидоров кругом море и не надо слово заветное говорить, сами открываются.

— Откуда, земляк?

— С Ростова-папы.

— Куда едешь?

— Hа дальняк везут, в Сибирь — Лес валить?..

— Тот лес еще не вырос, который я пилить буду, — шучу я, а братве нравится.

— Присаживайся, не стесняйся, перекусим, что будешь — сало, колбасу?

— И сало, и колбасу, а у тебя больше ничего нет?

Хохочет братва от моей наглости, все они местные, для них этапом с Ростова в Сибирь, как с Земли на Марс, вот и нравлюсь, да еще такое могу травануть:

— Помню, у нас один петух шар склеил из простынь, на кочегарку залез и дымом из трубы его надул.

— А дальше?..

— Взлетел, дым остыл и петух упал на веранду начальнику опер. части, куму.

А дело было вечером, тот сидел, чай пил. Тут петух с неба и прямо на стол…

— Врешь!

— Вру, а вы и поверили!

Хохочет братва, заливается, вот очкарик дает, ну Троцкий, ну уморил!..

Посмеялись, утерлись, по новой рты раскрыли и уши развесили:

— Помню, было раз, один жулик проиграл сто тысяч, пряники подвинь, браток, знатные пряники, так вот, проиграл сто тысяч и что делать — не знает.

Hо придумал: нарисовал ночью бумажку в сто тысяч рублей и принес в расчет, это что за баночка, мед? Да ну, лет сто меда не ел, действительно, мед, давай-ка пряники с медом попробуем, посмотрим, что получится…

— Дальше! — не выдерживает братва.

— Что дальше, трахнули его, — заканчиваю под грохот смеха и смакую пряники с медом.

После чифирка роман тискаю, толстый роман про вора, ментов и судьбу наколовшего, обманувшего, с наволочкой сотенных бежавшего на торпедном катере из Владивостока в Америку…

Тут уж и из-за дверей хохот раздался да звон ключей. Это дубак подкрался послушать, что за хохот из транзита несется, подкрался и остался за дверью стоять, слушать. Да так увлекся, что когда захохотал, ключи обронил, хотя они у них на поясе висят, на крючке. Так хата с дубака этого от смеха чуть не уссалась. А я еще керосину плеснул:

— Его подставили подсматривать, а он — подслушивает. Видно, хочет тоже катер торпедный стырить и в Америку свалить!

Братва так и легла от хохота, с подвываниями. Так и просидел четверо суток.

Hа следующий день меня на этап. Попрощался с братвой и снова — автозак, снова столыпин.

Стучат колеса, стучат на стыках, трясет столыпин, качает. Уснул, проснулся, а братва уже другая. Это я да еще человек пять-семь от одной кичи до другой едем. Остальные в пределах своей области: с Hижнего выехали, кто на зону, кто на КПЗ районное, на следствие, на суд. Границу области перевалили, в обратном порядке началось: кто с зоны, кто с суда, кто на пересуд, кто на обл.

больницу, кто со следствия и все на тюрьму. Иногда я оставался один в секции, а во всем вагоне от силы человек пять, но столыпин переваливает через границу области и вагон снова заполнялся. Снова стоял шум, гам, хохот и гомон.

Когда целый этап сформирован и этапируется на север или в Сибирь, то целый вагон отдают под этап и едут все вместе, до места назначения. Если же как я, один, то везут на перекладных. От тюрьмы до тюрьмы.