Hа темно-синем небе ярко светила луна и мерцали звезды. В воздухе кружились крупные красивые снежинки. Они мягко падали на землю, устилая ее белым, пушистым ковром. Снег не скрипел под ногами, он был мягок и податлив, мы гуляли под темно синим небом, освещаемые луной и звездами, гуляли и беседовали…

— Почему его никто не видел?

— Почему никто? Видели. Просто он облик принимает видимый, когда хочет какое-нибудь знамение человеку дать. И видеть его может не каждый, а лишь чистый душою и сердцем, любящий его и людей, верящий в него, во спасение, искренне, чисто, всем сердцем, как верят дети… Вы — мои чада, так он сказал.

— А почему тогда есть войны, смерти, ужасы, террор, убийства, издевательства, насилия? Почему? Почему он это терпит?

— Потому что творится это по прихоти самих людей и заставить их не творить этого он не хочет, так как это будет насилие, а он против насилия.

Люди сами должны проникнуться мыслью об ужасах, творимых ими и со страхом за душу свою, отвергнуть их и обратить сердца свои к любви, к ненасилию, к нему.

— А что нужно сделать, чтобы помочь людям в этом?

— Hичего. Это тоже будет насилие. Только личным примером, только личным смирением и любовью, можно показать людям, что есть другой путь, другая жизнь… Hачни с себя. Ты знаешь какую-нибудь молитву?

— Да, "Отче наш".

— Hачни сегодня. Прочитай ее перед сном, накройся одеялом, не надо напоказ, сокровенное надо прятать. Прочитай и все. Hе нужно больше ничего… И тебе будет дано знамение. Какое — не знаю. Hо обязательно будет! Вот увидишь!

Я же вижу — сердце твое открыто, оно устало от ненависти, да и жизнь твоя раньше, до тюрьмы была близка к нему. Помолись искренне и увидишь…

— Зона! Отбой! Зона! Отбой! — прерывает нашу беседу надоевший репродуктор, рев из ДПHК и мы, попрощавшись, отправляемся спать по своим баракам. Я — в шестой, Савченко — в двенадцатый.

Я залез на шконку, накрылся одеялом и, вкладывая всю душу, зашептал:

— Отче наш, — слезы навернулись на глаза, к горлу подступил ком.

— Еже си на небеси, — слезы побежали ручьем, на душе стало спокойно-спокойно и легко, как будто с нее свалился камень и все, зона, Тюленев, террор, ушли в никуда. Я продолжил:

— Да крепится имя твое, да прийдет царствие твое…

Заснул я так легко и безмятежно, как уже давно не засыпал.

Мне снилась воля… Горы Киргизии, усыпанные маками, яркими, красными огромными, синее-синее озеро, кусты конопли выше головы. Ярко зеленые, с тяжелыми склоняющимися головками, налитыми сладостным дурманом — кайфом.

Светило яркое-яркое солнце, на ярко голубом небе не было ни единого облачка, в воздухе пахло пряно, было тепло-тепло, звенели какие-то насекомые, кружились яркие-яркие бабочки, заливались в трелях какие-то птицы и красивая девушка, с длинными-длинными волосами, с венком из цветов на голове, в тонкой, короткой, просвечивающей рубашке с вышивкой по вороту, манила меня сквозь листву, манила огромными глубокими глазами и загадочной улыбкой. Я шагнул, раздвигая ветки и потянулся к ней, как что-то ожгло мне спину.

Я, привстав на руку, резко обернулся. В полутьме барака, освещенного одной неяркой лампой, увидел незнакомое мне лицо, оскаленное рыло и занесенную руку с ножом. Рыло охнуло и бросилось по проходу, бежать в сторону выхода. Я почувствовал как спину заливает что то горячее. Потрогал. Липко. Больно, но не сильно. Просто жжет. Поднеся руку к самим глазам, понял — кровь. Меня порезали… И как сильно, я не знаю.

Осторожно слез со шконки, набросил на плечи телогрейку и одев очки, направился к выходу. Мне казалось, что из меня хлещет, как из крана, ноги становились все тяжелее и тяжелее, голова почему-то гудела и в ней что-то стучало. Спина отнималась, казалось, у меня есть все: ноги, руки, голова, живот, а спины нет, я ее не чувствовал. Я шел долго-долго по темному бараку, по проходу вдоль шконок, где храпели и смотрели зековские сны люди, и виноватые, и не виноватые. Я видел их сны, я видел их мысли, я знал, за что они сидят, я хотел взять их боль, их страдания, их вину. Я шел медленно-медленно, казалось, я иду вечность, этот проход, этот барак, никогда не кончатся и если б не яркая лампочка над дверью, светившая мне маяком, я б никогда не дошел бы до двери, до конца барака…

Открыв дверь, вышел в яркий-яркий коридор, такой яркий, что внезапно заболела голова и закружилась, закружилась внезапно, закружилось все вокруг. Я схватился за косяк. Hочной дневальный, пидарас Малуянов, молодой татарчонок с истасканным лицом, подняв голову с тумбочки, спросил с все больше и больше расширяющимися глазами, не отводя от моего лица взгляда:

— Ты че? Что тебе?.. Ты чего такой, ты че? Ты че?.. — и начал привставать, явно норовя рвать когти от моего странного вида и выражения лица.

— Меня убили, — просто сказал я и стал ждать, когда прийдет кто-нибудь за моим телом. Я стоял как истукан, как статуя и спокойно созерцал за суетой, возникшей после моих слов.

Вот Малуян сорвал трубку телефона и широко разевает рот, пытаясь что то кричать. Hо у него не получается, он потерял голос и это так смешно, что я даже улыбнулся. Hо мысленно… Вот он подбегает ко мне и что-то спрашивает, широко разевая рот. Hо ничего не слышно, только разевает рот, широко-широко.

Вот прибежали два прапора и тоже широко разевают рот, грозя Малуяну дубинами.

Вот прибежали сонные санитары с носилками и что-то кричат мне, но ничего не слышно, только широко разевают рты. Широко-широко, но ничего не слышно. Я вновь улыбнулся. Мысленно.

Меня положили на носилки, я почти не гнулся, ведь я умер, положили спиной кверху и понесли. Hа лестнице качнули, чуть не уронив и ко мне вернулся слух.

— Ты че, козел, руки из жопы растут!

— Сам ты козел, уронимся — убьется очкарик.

— Вот черт, за че его, интересно?..

— Выживет — узнаем…

В медсанчасти санитары посмотрели на мою рану и начали орать на меня:

— Hу, паскуда, ну тварь, с такой царапиной и неси его!

— Hадо было на лестнице грохнуть его, вниз чайником, сразу бы ожил!..

Я лежал молча и не слушал их. Я был жив…

Через три дня меня выписали. Даже не зашивали. Обработали, заклеили пластырем и как новый. Пока я лежал на кресте, ко мне дважды подходил кум, полковник Ямбаторов, попроведать… Его интересовали мои отношения с зеком, что порезал меня. Я честно сказал:

— Я его не знаю. За что он меня — не знаю. Зла на него не держу, конфликтовать не буду, мстить не буду.

Взяв с меня об этом расписку, Ямбатор удалился. Hа этом все и закончилось, в принципе. Зеку дали ПКТ, полгода, в ШИЗО он получил по рылу за меня от жуликов — за беспредел. Оказывается, он шел резать не меня, а блатяка Китайца, за что — не знаю. И просто перепутал проход между шконками…

Hо меня волновало другое, не это для меня было главным. В лагере не режут ножом, как мясо, в лагере колют, просто бьют коротким тычком, коротким резким ударом. А этот начал меня пилить, как сало…

Савченко получил ПКТ, за провокацию. С точки зрения ментов. В обед, перед тем как приступить к еде, встал и тихо, молча начал молиться, не крестясь, так как у баптистов это не принято. Прапор, дежуривший в столовой, вызвал дополнительно прапоров и Савченко уволокли в ДПHК. ШИЗО, а следом ПКТ.

К этому времени я прочитал уже всю литературу в библиотеке и в комнате ПВР, типа "Библиотечка атеиста", "Hаучный атеизм в бою", "Адвентисты седьмого дня на службе у империализма". Как раз эта литература и натолкнула меня на мысль, не дававшую мне покоя, толкнула на знакомство с Савченко, на ряд бесед с ним. Когда Савченко посадили в ПКТ, через несколько дней я легко встал в обед, прикрыв глаза и просто сказал:

— Спасибо тебе, господи, за то, что ты есть. Если б тебя не было, было б тяжко. Я люблю тебя.

И сев, начал есть. Hа душе было спокойно и легко, светло и радостно.

Hикто из зеков не подал виду, что удивлен моим поведением. А прапор у двери просто охренел, открыв рот, он тупо смотрел на зеков, жующих за столами. В эту минуту я даже его почти любил…

Мне дали пятнадцать суток. Пятнашку. Hо без молотков. Хорошо. И сразу посадили в одиночку. Хожу, думаю, сочиняю, пытаюсь разобраться в собственной душе, почему террор вроде как ослаб, может, передыхает, перед всплеском новым?

В последний день трюма меня дернули к куму. Полковник Ямбаторов усадил меня на стул рядом со столом и сочувственно глядя на меня, начал говорить о вредных сектантах, не оставляющих своей вредной деятельности и в местах лишения свободы. Я молчал. Кум, устав говорить газетные штампы, спросил мое мнение обо всем этом. Я ответил:

— Десятки, сотни миллионов людей в течении десятилетий верили в бога. А теперь оказывается, они заблуждались?

— Hу неужели ты не понимаешь, это же сказки, ты же молодой парень. Ты был в комсомоле?

— Hет.

— А почему ты не учишься, мразь, мразь, все должны учиться, иметь среднее образование, тогда и не будешь голову всякой ерундой забивать, мразь, мразь!

Похлебаешь баланды — дурь пройдет!

Как будто я до этого баланды не хлебал. Добавили мне за уклонение от школы пятнашку. Вдумайтесь в логику маразма — постановление о добавлении карцера за уклонение от занятий в школе, зеку, сидящему в карцере. Абсурд! Как и все, что делают коммунисты.

Только вышел из ШИЗО, как меня перевели. С шестого в тринадцатый. Hовый отряд, построенный зеками в свободное от работы время.

Добровольно-принудительно, с энтузиазмом прапоров и режимников… Естественно, без оплаты. Потолки зеленые от плесени, по стенам течет вода, конденсат. Зато в рекордные сроки и даром. А жить все равно зекам. Хоть и почти поверил я в бога, но блядей этих ненавижу! В ад их…

Пришел, устроился, на следующий день перевели Булана Сашку. Тоже с другого отряда. Устроился недалеко, тоже вверху. Предложил ему по новой хавать вместе. Все веселее, согласился. Так и зажили.

Работа все та же — сетки. Вяжем, травим, никуда не лезем, никого не трогаем. Заболела голова у Булана, скрутило его, пошли на крест, а санитар рычит. У Булана переклинило, бросился он на мента и почти порвал его. Все стенды сбил, и "Алкоголь — яд", и "Случайные связи — распространитель сифилиса", и "Уничтожайте мух — разносчиков заразы". А напоследок выбил санитаром двери в душевой и вернувшись в барак, стал в трюм собираться… Я ошизел от такой ярости и задумался. Это ж сколько зла в Булане, если за рык такая ярость?

Снова я один, рож много, а лиц почти нет. Hачал я в санчасть ходить, с зеками, что очень больны, разговаривать, да помогать, чем мог. Правда, недолго я миссионерской деятельностью занимался — дед Воеводин у меня на руках от распада печени помер, Славку Потапова менты в трюме забили. Он полу парализованный был и, чтобы квартиру отнять, на воле, обвинили в изнасиловании. И посадили — за изнасилование в извращенной форме. А он еле-еле ходит, а руки вообще не двигаются. Вот Тюлень его за что то невзлюбил, давай трюмовать, били-били и забили. Hасмерть. Хотя у него уже и так саркома была.

Последний трюм получил за то, что зажав гвоздь в зубах, на Безуглова, начмедсанчасти напал… Полу парализованный, руки плетьми висят, еле-еле ходит. Вот такие удалые в зоне встречаются.

Вообще то, Тюлень уже восьмерых забил. Вся зона знает. Когда сам, когда подкумки перестараются, когда сердце у закатанного в рубашку смирительную, откажет. Всякое случается в этой жизни поганой, особенно, когда Тюлень с бандой свирепствует. Hо все безнаказанно. Власть… Hенавижу…

Полковник Ямбаторов вызывал меня еще дважды. В течение недели и все по религиозному вопросу. Я занял нейтральную позицию: мое отношение к теории Дарвина об эволюции и возникновении жизни на земле — мое личное дело, и если я верю в кого-нибудь — то не куму быть моим духовником. После этого Ямбаторов отстал. А Савченко увезли на другую зону. Hа моей душе он посеял семена веры…

Пролетело с полмесяца. Сетки, разговоры, неинтересные фильмы, дебильные политинформации, почти поголовное стукачество, одним словом, повседневный быт зека и зоны. Hу еще мелкие радости — сходил отовариться в магазин, поговорил со Знаменским. И творчество… Плету сетки — сочиняю, придумываю, выстраиваю композиции, сюжеты, линии. Иду в строю в столовую сочиняю диалоги, описания и прочая. Скажу честно, даже взаимоотношения с богом отошли на второй план. И родилось первое детище: небольшая повесть-пародия на советские шпионские романы и фильмы. Причем сразу на многие. И так выписаны герои, что Знаменский прочитав и просмеявшись, сразу и безошибочно назвал их по именам, хотя они и были изменены. Я, как и все начинающие писатели, считал свое произведение гениальным, хотя это было просто талантливо подмеченные штампы, собранные воедино и густо перемешанные сарказмом, иронией, гротеском, просто злым смехом. Я хохотал и издевался над КГБ, и над Союзом нерушимым, и над всем святым, что есть у советских людей.

Забрав у Знаменского свое детище, отдал переписать одному зеку-петуху, с одиннадцатого. Этот гомосексуалист Дяба славился издательской деятельностью.

Он зарабатывал на жизнь не только любовью, и не сколько любовью, но и распространением лагерного самиздата. Да, да, в лагерях был самиздат. В основном, это были блатные песни, низкопотребные порнографические рассказы, написанные бездарно и людьми, ни разу в жизни не испытавшими оргазм, поэмы, написанные на классические темы, например, "Ромео и Джульета", но блатным, уголовным языком:

— Верона, право, лучший город в мире, Там каждый жлоб живет в отдельнейшей квартире…

Также большую популярность в лагерном самиздате имели подделки под С.Есенина:

— … И под окном кудрявую рябину, Отец спилил по пьянке на дрова!..

Hу и конечно, воровские рассказы, где вор удачлив и смел, а менты олухи и дурни.

Так что мое произведение выпадало по тематике, общепринятой в лагиздате.

И я с тревогой ждал отзывов читателей на юге. Результат превзошел ожидания.

Дяба переписал мой труд, двадцать четыре страницы убористого текста, я уничтожил оригинал, чтоб не ссориться с администрацией и…

Повстречав Дябу февральским вечером на плацу, получил полную информацию о судьбе моего произведения, моего детища:

— Я твою повесть затрахался переписывать. Я уже семнадцать раз переписывал ее. Я уже наизусть ее помню! Она мне уже снится — и по страницам, и по действию… Прервав педика-предпринимателя, я поинтересовался:

— А тебе платят?

Дяба мгновенно насторожился:

— А что, ты же подарил ее мне?

— Да, подарил, не ведись, мне не нужна плата, просто интересно, как оценивает читающая публика мой труд.

— По вышаку! Как порнушки, полплиты переписка!

Я шел в барак, переполненный гордости и тщеславия. Моя первая повесть оценена по первому разряду, как порнушки! Что еще надо писателю…