Приложение
Из записок князя И. В. Долгорукова. Придворная жизнь при Петре II.
Четвёртого февраля 1728 года Пётр II торжественно въехал в Москву; три недели спустя он короновался, а через месяц после коронации участь Меншикова была окончательно решена.
24 марта в Кремле возле Спасских ворот было найдено подмётное письмо, адресованное государю. В этом письме выражалось неудовольствие по поводу ссылки Меншикова в Раненбург (337 вёрст от Москвы), осуждались поступки государя, его поведение и подавался совет вернуть изгнаннику бразды правления. Невозможно предположить, чтобы умный и хитрый Меншиков мог сделать эту несчастную ошибку и написать такое неумелое письмо. Была ли это неуместная попытка друзей, плохо знавших обычаи двора, или злостный подвох врагов павшего генералиссимуса — осталось навсегда неизвестным. Во всяком случае, Долгоруковы, боявшиеся ума Меншикова и находившие, что Раненбург слишком близко от Москвы, воспользовались этим, чтобы нанести ему последний и самый жестокий удар: все громадные богатства его были конфискованы и он с семьёй отправлен в Сибирь, в Берёзов (за 3350 вёрст от Москвы).
Князь Алексей Долгоруков и сын его, Иван, любимец Петра II, торжествовавшие победу, не предвидели тогда, что через два года и они последуют за Меншиковым, первый, чтобы умереть в Берёзове после четырёх лет изгнания, второй, чтобы провести там восемь тяжёлых лет и быть возвращённым для пытки и четвертования...
Следствие признало, что подмётное письмо написано рукой духовника царицы Евдокии. Это наводит на мысль об участии в деле врагов Меншикова, которые в этом случае не ошиблись в расчёте.
Положение Меншикова при дворе Петра I было исключительное, небывалое. Светлейший князь, герцог Ижорский, он пользовался с женой величайшими почестями, наравне с членами императорского дома и привилегиями, недоступными ни одному подданному: при его особе состояли гоф-юнкера и пажи из дворян.
Княгиня Дарья Михайловна, рождённая Арсеньева, из старой дворянской семьи, была безличная женщина, кроткая и добрая. Зато сестра её, Варвара, старая дева, маленькая, горбатая, умная и злая, пользовавшаяся большим влиянием у своего деверя, создавала ему и семье множество врагов своей надменностью, резкостью и мстительностью. Она была злым гением семьи.
Когда её племянница сделалась невестой государя и Варвару Михайловну назначили обер-гофмейстершей — придворные дамы по её требованию должны были целовать её руку!
После падения генералиссимуса она была сослана и пострижена в Вознесенском монастыре, в Александрове (в 164 вёрстах от Москвы). Там она осталась до самой своей смерти.
Меншиков жил по-царски, на Васильевском острове, в огромном доме (ныне первый кадетский корпус), за которым был разбит обширный парк с оранжереями, голубятнями и загонами для диких зверей. В то время мостов на Неве не было. Меншиков переезжал реку в огромной золочёной лодке, изнутри обтянутой зелёным бархатом. Ладью вели 12, иногда 24 гребца. На левом берегу Невы его ждала золочёная, украшенная княжеской короной карета, на низких рессорах, запряжённая шестёркой цугом, в малиновой упряжке, обделанной золотом и серебром. Впереди шли гайдуки, за ними пажи верхом, в голубых бархатных казакинах с золотыми позументами; два гоф-юнкера княжеского двора ехали у подножек кареты и шесть конных драгун замыкали шествие.
Пётр II был совершенно равнодушен к Марии Меншиковой, и она, со своей стороны, не выносила своего жениха. Рассказывают, что молодой государь на коленях умолял сестру, великую княжну Наталию Алексеевну, расстроить этот брак. Меншиков надеялся победить упрямство юного государя и был так опьянён своим могуществом, что колебался дать согласие на брак младшей своей дочери Александры с наследным принцем Ангальт-Дессауским, потому что мать его была дочерью аптекаря. Крестьянский сын, пирожник — боялся неравного брака!..
Сосланный в Раненбург в сентябре 1727 года, Меншиков имел неосторожность обставить свой отъезд небывалой роскошью и торжественностью, раздражившей ею врагов и оскорбившей императора. Он ехал по улицам города среди дня в великолепной карете, в сопровождении 127 слуг, бесчисленного множества карет, экипажей, верховых лошадей. За ним выслали курьера, велели догнать, конфисковать экипажи и заставили продолжать путь в простых кибитках.
В декабре был послан в Раненбург друг семьи Долгоруковых действительный статский советник Иван Плещеев, чтобы учинить Меншикову допрос, состоявший из следующих пунктов:
1. В чём состоял буквальный текст его переписки со шведским сенатором Дюккером, которому он дал заверение в том, «что Швеции нечего опасаться, ввиду того, что армия находится в его, Меншикова, распоряжении и в случае тяжкой болезни императрицы, при необходимости он будет ходатайствовать о помощи Швеции». О какой помощи он говорил? Кто писал эти письма? Где черновики их и где подлинники, адресованные ему Дюккером?
2. Так как он имел обыкновение сообщать о всех секретных делах шведскому посланнику барону Седеркрейцу, — что именно из вышеизложенного было известно последнему?
3. Сознается ли он в получении от Швеции денег, между прочим, 5000 червонцев за вышеупомянутое письмо, адресованное Дюккеру? Через чьё посредство были им получены эти деньги?
4. Как осмелился он лишить герцогиню голштинскую 80 000 р., из суммы в 300 000, которую она должна была получить из казны перед отъездом её из России? Он присвоил эти деньги, заставив герцогиню расписаться в получении 240 000, тогда как она получила лишь 220 ООО?
5. Когда император сделал герцогине голштинской денежный подарок из казны, при посредстве негоцианта Марсэ, Меншиков принудил герцогиню уступить ему половину суммы, и барон Стамкен, голштинский министр в Петербурге, выдал расписку в 2000 червонцев на имя Меншикова за подписью его адъютанта, барона Ливена?
Следствие тянулось всю зиму, а в марте подмётное письмо, о котором я говорил, окончательно погубило генералиссимуса. Лишённый всего имущества, он был отправлен в Берёзов с женой, сыном и двумя дочерьми. Ему позволили взять с собой десять слуг обоего пола и положили на его содержание пять рублей золотом в сутки.
Меншиков переносил своё несчастье с необычайным мужеством и редким самообладанием, но жена его не перенесла удара — она ослепла от слёз, заболела и умерла в пути, в деревне Услони, на берегу Волги, в 12 в. от Казани. Ей не было ещё 45 лет.
На скромном деревенском кладбище до сих пор сохранилась её могила.
Похоронив жену, Меншиков с детьми продолжал тяжёлый путь.
Когда за год перед тем, после обручения дочери с императором, Меншиков велел вносить в официальные документы с 1728 г. своё имя, имена своей жены, сына и дочерей рядом с членами императорского дома, он не подозревал, конечно, что этот 1728 г. он проведёт в Сибири, в Берёзове, где зима длится семь месяцев и мороз доходит до 40 с лишним градусов, летом земля оттаивает только на три четверти аршина; в ноябре и декабре заря едва занимается в 10 часов, а в три уже ночь — зато в июне солнце заходит менее чем на 2 часа; лето длится едва три недели, и весной и осенью стоит постоянный туман, поднимающийся от болот, которыми окружён Берёзов.
Как я говорил, Меншиков в несчастье выказал большую душевную силу. Развращённый во дни своего сказочного счастья, порочный, надменный, алчный, — в изгнании он превратился вдруг в образец терпения, кротости и спокойствия. На крутом берегу Сосьвы он с помощью своих слуг собственноручно построил себе маленький деревянный дом. Построил также и церковь (сгоревшую в 1765 г.); во время службы он исполнял обязанности дьякона, причетника, а после обедни иногда говорил проповеди.
Детям он диктовал свои воспоминания — к несчастью, неизвестно, что сталось с этим драгоценным манускриптом. Через год А. Д. Меншиков скончался.
Его старшая дочь, Мария, бывшая невеста императора, опасно заболела в 1729 г. Доктора в Берёзове не было; проболев неделю, она умерла на руках отца. Ей было всего 18 лет. Он собственноручно рыл для неё могилу. Ему пришлось пережить её ненадолго. Когда он заболел, в Берёзове не нашлось даже цирюльника, чтобы пустить больному кровь. Он умер 22 октября 1729 года, 56-ти лет и был схоронен возле построенной им церкви в нескольких саженях от берега Сосьвы.
Когда пришла в Москву весть о смерти Меншикова, Алексей Шаховской, женатый на дальней родственнице покойной княгини Меншиковой, приближённый Бирона, выхлопотал у последнего разрешение детям Меншикова — Александру и Александре — вернуться в Россию. Шаховской взялся за дело очень умело. Лондонский и Амстердамский банки, в которых хранились огромные капиталы генералиссимуса, отказались их выдать русскому правительству, заявив, что могут их вручить лишь законным наследникам Меншикова. По нравам того времени, не вмешайся Шаховской в это дело, молодого Меншикова пыткой заставили бы отказаться от своих прав. Шаховской убедил Бирона, что лучше воспользоваться случаем и женить его брата Густава Бирона на молодой Меншиковой, чтобы захватить громадные капиталы её брата. Так и было сделано.
Семнадцатилетнему князю Александру Меншикову вернули его титулы князя двух империй: Российской и Австрийской, и Высочества, но титул герцога Ижорского ему не был возвращён. Из 90 000 душ, принадлежавших его отцу, он получил только 2000, т.е. пятидесятую часть. Из капиталов и огромного движимого имущества не получил ничего. Его произвели в прапорщики Преображенского полка, после того как 13 лет он был генерал-лейтенантом, обер-камергером, кавалером ордена Св. Андрея Первозванного и Прусского Орла. Девять миллионов рублей, помещённые в Лондонском и Амстердамском банках, были отданы в распоряжение правительства: восемь миллионов частью конфисковано государством, частью украдено Бироном, девятый был передан Густаву Бирону, женившемуся на княжне Александре Меншиковой. Она была очень несчастна в замужестве и умерла 24 лет, не оставив детей, — 13 октября 1736 года.
Князь Александр Меншиков был впоследствии генерал-аншефом, гвардии майором и кавалером ордена Св. Александра Невского. Это был глупый и ничтожный человек. Спесивый в юности, во дни могущества отца, он вернулся из Сибири любезным и предупредительным. Он женился на Голицыной, единокровной сестре моей прапрабабки и умер в 1764 году 50 лет, оставив двух сыновей и двух дочерей.
В царствование Петра II при русском дворе было две партии, не считая Долгоруковых. Последних «партией» нельзя было назвать — это был семейный кружок, не более. Обязанность, не всегда приятная, быть беспристрастным заставляет нас признать, что в действиях Долгоруковых этой эпохи не было иных побуждений, кроме личных, эгоистических, имевших целью разбогатеть, удалить от двора всякое влияние, кроме своего, и пользоваться жизнью и её наслаждениями, нисколько не считаясь с правами и достоинством ближнего. Единственная их заслуга в том, что они не были жестоки; за исключением трагической истории Меншикова, все преследования и изгнания этого царствования отличались мягкостью и ни одно имущество, кроме имущества Меншикова, не было конфисковано. Надо заметить, что жестокость была чужда характеру Петра II, и ещё более характеру его сестры, великой княжны Наталии Алексеевны, которая могла бы быть ангелом-хранителем России, если бы осталась жива. В 1729 году молодой император исполнил обещание, данное им у постели умирающей сестры, и уничтожил ужасную тайную канцелярию (Преображенский приказ), которую, впрочем, императрица Анна восстановила немедленно по восшествии своём на престол.
Партия молодая, называвшаяся также немецкой, стремилась идти по пути, намеченному Петром I: охранять абсолютизм во всей его полноте и вести беспощадную борьбу со старыми обычаями, исконными устоями, со всем, что напоминало допетровский строй жизни. Эта партия была права, утверждая, что русские обычаи и устои конца XVII века были смесью монгольского варварства с византийским разложением; что Россию необходимо возродить при помощи европейской цивилизации, и возродить во что бы то ни стало; что политический строй России XVII века был гнилой насквозь, так что мы не были в силах даже вести войну с Турцией. По счастью, мы были дважды спасены фанатизмом и отсутствием политического такта польских магнатов: они помешали Владиславу надеть шапку Мономаха, не допустив его принять православие, и затем, полвека спустя, религиозными преследованиями и притеснениями магнатов заставили Малороссию присоединиться к России. Когда представителям немецкой партии ставили на вид, что нецелесообразно управлять нацией, особенно верхним её слоем, пришедшим в соприкосновение с европейской культурой, при помощи азиатских приёмов Царя Преобразователя, они отвечали, что монгольские и византийские начала так присущи русской натуре, что с этой стороны нечего опасаться; что люди, которые, несмотря на свои богатства и исключительное общественное положение, так безропотно и легко позволяют себя грабить, отправлять на поселение, стегать кнутом и изувечивать, очень ещё далеки от европейской знати; что нет такого ига, тягость которого им показалась бы невыносимой... Дальнейшая история нашего отечества доказала, увы, правоту этого приговора.
Партия русская, ошибочно называемая старорусской и мнившая себя таковой, понимала также всю невозможность и опасность восстановления обветшалого прошлого, во всём его целом; она готова была допустить развитие культурности в России на условии сохранения, однако, старинного быта в частной жизни, сделав в этом отношении одну только уступку, очень важную, так как сама по себе она создавала своего рода социальный переворот: они навсегда отказались от азиатского обычая запирания женщины, обычая, сложившегося во времена Монгольского ига и уничтоженного Петром Первым. Русская партия готова была пользоваться услугами иностранцев, понимая, что обойтись без них нельзя, но пользоваться ими она хотела с большим выбором и считала невозможным допускать их к высоким должностям, делая исключение лишь для тех, которые принимали православие и вступали в брак с дочерьми русских вельмож; последнее допускалось и в допетровское время. Наконец, большинство сановников, принадлежавших к русской партии, тяжело чувствовало гнёт царской власти и с вполне понятной завистью смотрело на независимость польских магнатов, на вновь восстановленную после смерти Карла XII шведскую конституцию... Они мечтали создать ограничения самодержавию. Влияние, которое оказали шведские учреждения на поведение русской знати в 1730 г., заставляет меня сказать несколько слов о шведской конституции. Парламент в Швеции состоял до 1865 г. из четырёх палат: 1) Палата духовенства, где архиепископ Упсальский и епископы заседали по праву, прочее же духовенство — по выборам. 2) Палата дворян, где по праву заседали старшие в роде от всех дворянских родов без исключения. Они делились на три секции, голосовавшие каждая отдельно: а) секция графов и баронов, в) секция старого дворянства, с) секция молодого дворянства. 3) Палата горожан и 4) Палата крестьян — обе выборные — Сенат, состоявший из шестнадцати пожизненных сенаторов, служил совещательным учреждением во время парламентских каникул.
Короли Карл XI и Карл XII перестали созывать парламент и захватили в свои руки неограниченную власть, превратив Сенат в своего рода канцелярию. По смерти Карла XII шведские генералы провозгласили королевой его сестру принцессу Ульрику Элеонору, супругу принца Фридриха Гессен-Кассельского. Сенат признал эти выборы незаконными, созвал парламент и сообща с ним вновь избрал принцессу Ульрику Элеонору, взяв с неё обязательство царствовать на нижеследующих условиях:
1) законодательная власть и право учреждать налоги, объявлять войну и заключать мир — должны быть разделены между королём и парламентом; 2) совершеннолетие монарха наступает в восемнадцать лет; 3) монарх управляет страной сообща с Сенатом; 4) высшие сановники выбираются Сенатом большинством голосов; 5) подданные, включая сюда армию и флот, присягают в верности королю и государству.
Эта конституция существовала в Швеции до 1772 г. Она была уничтожена Густавом III, восстановившим неограниченное правление, длившееся до 1809 г., когда вновь была восстановлена в Швеции конституционная монархия. Наиболее влиятельные русские вельможи очень определённо мечтали о введении в России конституции по образцу шведской, но большинство дворянства было гораздо более скромно в своих стремлениях: они мечтали лишь об уничтожении телесных наказаний, об уничтожении права конфискации, отмене обязательной службы и о том, чтобы ссылка и всякий иной приговор совершались не иначе, как правильным судом. Такие стремления дворянства были бы более чем законны, если бы оно добивалось этих прав не для себя только, а для всего народа.
Оно стремилось, однако, сохранить также и крепостное право, — забывая, что в Швеции, как и в Англии, политическая свобода пустила такие глубокие корни только благодаря отсутствию рабства; забывая также, что свободное дворянство, пользующееся политической свободой и отказывающее в этом праве другим классам населения, попирающее крестьянство, обречённое на рабство, идёт к неминуемой гибели, увлекая за собой всю страну. В этом именно и лежала коренная причина гибели Польши.
Нелепая и бесчеловечная претензия русской партии приобрести дворянству исключительные политические права, сохранив вместе с тем крепостное право во всей его неприкосновенности, стояла на пути к освобождению, и русское дворянство, только в очень недавнее время, и весьма неохотно, отказавшееся от своих беззаконных прав, поплатилось за это тем, что до сих пор влачит своё существование под игом унизительного и постыдного рабства.
Немецкую партию составляло дворянство Балтийских провинций и все иностранцы, находившиеся на русской службе. Из них самые влиятельные были: вице-канцлер барон Остерман, фельдмаршал граф Брюс, генерал-фельдцейхмейстер граф Миних и обер-шталмейстер Ягужинский. В эту партию входили также и русские, возвысившиеся при Петре I и по своему скромному происхождению не имевшие права рассчитывать на соответственное положение в русской партии. Среди этих «новых» людей, как их называли, самым выдающимся по своим заслугам, уму и энергии был, несомненно, архиепископ Новгородский Феофан Прокопович, первоприсутствующий св. Синода, личный друг и один из главных сотрудников Петра I. Затем шли Головкины, Румянцевы, Чернышев и другие.
Русская же партия состояла из всей русской знати за исключением — во время царствования Петра II — семьи Долгоруковых, которые нисколько не заботились о благах государства, были заняты своими личными расчётами и поставили себя в очень невыгодное, совершенно обособленное положение.
Самым выдающимся человеком в русской партии, признанным её главой и руководителем, был старый князь Дмитрий Михайлович Голицын, старший брат фельдмаршала, князя Михаилы. Князь Дмитрий Михайлович, такой же безупречно порядочный, как и его брат, имел все преимущества широкого ума, большой энергии и несокрушимой твёрдости.
Был ещё в русской партии человек большой ловкости и ума — бывший вице-канцлер, барон Шафиров. По своему иностранному очень скромному происхождению и выдающимся заслугам перед Петром I он должен был бы занимать одно из видных мест в рядах « новых» людей, но он был отодвинут в русскую партию ненавистью к Остерману, своему бывшему секретарю, обошедшему его, и которого он, в свою очередь, надеялся сместить. Его большой политический опыт, глубокое знание людей были очень полезны его новым друзьям. Породнившись через свою невестку с Измайловыми и через зятьев с Долгоруковыми, Салтыковыми, Хованскими и Гагариными, он был свой в кругу старой русской аристократии. Хитрый и вкрадчивый, он — бывший министр и любимец Петра I — сумел войти в доверие и милость царицы Евдокии... Долгоруковым Шафиров часто давал мудрые и осторожные советы, которые, к несчастью, были бесполезны... Если бы Пётр II жил дольше, старый барон, несомненно, сместил бы Остермана и вновь сделался бы вице-канцлером...
С этого дня Голицын и Репнин стали близкими друзьями. После блестящей финляндской кампании в 1714 г. князь Михаил Михайлович получил от Петра крупную сумму. Он тотчас заказал зимнюю обувь для своих солдат. Доброта его, скромность и крайняя умеренность в еде (редкое в ту пору явление) были известны всем, и Пётр настолько уважал его, что никогда не заставлял пить. Князь Михаил Голицын, Репнин и Шереметев имели мужество не подписать приговора над царевичем Алексеем. Михаил Михайлович дожил и пережил царствование Петра II, который оказывал ему очень мало внимания, тогда как мачеха несчастного царевича Алексея, Екатерина, поспешила произвести популярного князя Михаила Михайловича в фельдмаршалы.
Младший брат, тоже Михаил, до смерти фельдмаршала, т.е. до 45 лет, назывался молодым князем Михайлом Михайловичем. Он был человек средних способностей, но очень порядочный. При Екатерине I он был президентом юстиц-коллегии. При Елизавете — посланником в Персии, откуда он вывез персиковые деревья, неизвестные до тех пор в России, и развёл их в своём подмосковном имении. В ту пору персики были такой редкостью, что в приезды императрицы Елизаветы в Москву и во время коронования императрицы Екатерины II Голицын, тогда уже генерал-адмирал, являлся во дворец с двумя-тремя корзинами персиков, которые очень высоко ценились тогда.
Образ жизни, в который Долгоруковы втянули молодого государя в Москве, отвлекал его от всякого серьёзного занятия и быстро расшатывал его здоровье. Он любил охоту; этим пользовались и увлекали его в далёкие охотничьи поездки, длившиеся по несколько недель. Обширные леса, окружавшие тогда Москву, были соблазнительны для охотника, и этим воспользовались, чтобы заставить его утвердить резиденцию в Москве, что приводило в отчаяние немецкую партию и «новых» людей, чувствовавших себя неудобно и неловко в старой столице, сердце старой России. Частые и продолжительные отлучки из Москвы, в которые вовлекали молодого государя, были средством оградить его от всякого постороннего влияния. Долгоруковы одни были постоянно при нём, окружали его, следили за ним, не спуская с глаз, и подчиняли своему влиянию совершенно.
Боязнь какого бы то ни было влияния была так сильна, что даже свиданья Петра с бабкой его, царицей Евдокией, которую он глубоко почитал и окружал ласками, казались опасны. При этих свиданьях всегда кто-нибудь присутствовал.
Остерман говаривал со слезами на глазах: «Государю точно умышленно хотят расстроить здоровье и привести его к смерти!» Остерман был известен своей способностью плакать по желанию, но в этом случае он был более чем прав и говорил как умный и преданный человек.
Всю зиму 1728—1729 года молодой император ежедневно с раннего утра отправлялся на санях в Измайлово с любимцем своим Иваном Долгоруковым и его отцом. Там он проводил весь день, окружённый одними только Долгоруковыми и их друзьями, выслушивая бесконечные жалобы на немцев, захвативших, благодаря преобразованиям его деда, Петра I, большую часть власти в свои руки. Молодой государь становился игрушкой в руках небольшого кружка жадных эгоистов, отдалявших от него лучших советников и эксплуатировавших его для личных своих выгод.
Он привязался было к одному из камергеров, старшему сыну Дмитрия Голицына, князю Сергею, человеку лет 30, прекрасно воспитанному и в высшей степени порядочному. Чтобы отдалить этого опасного соперника, Сергея Голицына поторопились отправить в Берлин представителем России.
Я нашёл в бумагах моего деда список охотничьих поездок Петра в течение 1728—1729 гг. с заметкой, что охоты, продолжавшиеся менее четырёх дней, в нём не отмечены, так как бывали слишком часты:
В 1728 г. — от 7 мая — до 19 мая 12 дней.
» » 21 мая — » 14 июня. ... 24 »
» » 30 июня — » 10 июля .... 10 »
» » 7 сент. — » 3 октяб 26 »
» » 14 окт. — » 7 ноября ... 24 »
(Эта охота продлилась бы больше, если бы он не получил известие о тяжёлой болезни сестры Наталии Алексеевны, умершей 22 ноября).
В 1729 г. — от 1 марта — до 23 марта. ... 22 дня.
» » 20 апр. — » 24 апр 4 »
» » 5 июля — » 29 авг 55 »
» » 31 авг. — » 4 сент 4 »
» » 8 сент. — » 9 ноября ... 62 »
Итак, с февраля 1728 до начала 1729 г., в течение 21 месяца — 243 дня, т. е. восемь месяцев, не считая мелких охот в 2 и 3 дня! — Где же тут думать об ученьи и о занятиях государственными делами. Члены дипломатического корпуса почти не видели государя и очень на это жаловались. Только хитрому интригану герцогу де Лириа, угодливо втиравшемуся в доверие к Долгоруковым, удавалось иногда видеть государя, невидимого для всех, кто не принадлежал к интимному кружку фаворита. Увлечение охотой доходило до того, что Пётр не только присутствовал лично при кормлении собак, но иногда собственноручно варил им пищу — а ему уже было 14 лет и он был очень умён и развит не по летам.
В семье Долгоруковых шли серьёзные разногласия. Старый фельдмаршал, князь Василий Владимирович, человек отсталый, но честный и прямой, очень преданный царице Евдокии, из-за несчастного сына которой ему пришлось много пострадать, хотел подчинить молодого императора влиянию его бабки, т.е., другими словами, влиянию барона Шафирова, т.к. престарелая царица была неумна и ничего не понимала в делах.
Князь Василий Лукич, человек очень умный, ловкий и двуличный, ухаживал за своим двоюродным братом Алексеем и сыном последнего, Иваном, любимцем царя. Понимая ничтожность отца и сына, он надеялся подчинить их своему влиянию и при их помощи осуществить свои честолюбивые мечты.
Опасным соперником он считал брата Алексея, князя Сергея Григорьевича, который имел хорошего руководителя в лице своего тестя Шафирова. При помощи герцога де Лириа и иезуитов Василий Лукич затеял целую сеть интриг, из которых самой крупной был план восстановления патриаршего сана, с тем чтобы возвести в этот сан князя Якова Петровича Долгорукова (брата моего прапрадеда), круглого дурака, которым надеялись вертеть по желанию.
Но удивительнее и непонятнее всего была глупая зависть князя Алексея Григорьевича к возвышению своего собственного сына Ивана! Отношения отца и сына испортились со времени приближения последнего к императору.
Князь Иван не всегда сопровождал государя на охоту; иногда он оставался в Москве и вёл самый непристойный образ жизни. По ночам, окружённый сбродом негодяев, вооружённый, он разъезжал по улицам Москвы, вламывался в дома, совершал самые гнусные насилия, и никто не смел ни оказать сопротивления, ни пожаловаться на царского фаворита. В то же время отец его, нисколько не огорчавшийся его гнусным поведением и называвший такие подвиги «молодечеством», старался умалить его влияние на государя и снискать милость младшему своему сыну Николаю, пустому и глупому пятнадцатилетнему малому.
Иван Долгоруков забывался совершенно; он был в связи с женой Никиты Трубецкого, дочерью канцлера Головкина. Как-то раз в доме Трубецких, будучи навеселе, он поссорился с мужем своей возлюбленной — по-видимому, весьма предупредительным — ив припадке ярости выбросил бы его из окна, если бы Степан Лопухин не вмешался в это дело.
Смерть великой княжны Натальи Алексеевны (22 ноября 1728 г.), горячо любимой государем, уничтожила последнее препятствие к его полному подчинению влиянию Долгоруковых. У последних зародилась мысль женить императора на сестре Ивана, княжне Екатерине Алексеевне. Ей было восемнадцать лет — Петру четырнадцать. Она была очень хороша собой, высокая, стройная, с прекрасными выразительными глазами и тучей тёмных чудесных волос. В ней было много ума, но чрезвычайная надменность, резкость искажали её характер — цельный, энергический, но злой. Позже, в Берёзове, её резкость и несдержанность навлекли немало бед на всю семью. Она любила графа Миллезимо, секретаря австрийского посольства, родственника посланника графа Братислава. Этот брак был почти решён, но, к её несчастью, отец и брат её лелеяли другие планы.
Во время последней охоты Петра II, длившейся около двух месяцев, местом отдыха для охотников служили Горенки, имение князя Алексея Долгорукова. Семья его находилась там же. Зачастую и дамы сопровождали государя на охоту. Как-то в сентябре, в одну из этих поездок, после весёлого ужина, за которым было много выпито, государя оставили с княжной наедине...
Пётр II был рыцарь и решил жениться. Слухи о помолвке распространились быстро. Вскоре вся Москва об этом говорила. Все были недовольны, враги Долгоруковых пришли в ужас. Наконец, девятого ноября государь вернулся в Москву и 19-го объявил генералитету о своём намерении жениться на княжне Екатерине Долгоруковой. Два дня спустя обер-церемониймейстер барон Габигшталь был послан к представителям иностранных держав, чтобы объявить им эту новость, а на следующий день дипломатический корпус принёс свои поздравления государю и его невесте. Граф Миллезимо не присутствовал под предлогом болезни, а через две недели австрийский посланник граф Вратислав отправил его курьером в Вену.
Двадцать четвёртого ноября, в день именин невесты, двор, дипломатический корпус и вся московская знать приносили поздравления в Головинском дворце, предназначенном для резиденции невесты и её семьи. 30 ноября состоялось обручение в Лефортовском дворце, где жил император.
Царским указом повелевалось именовать княжну государыней-невестой и императорским высочеством. Ко двору её назначены были фрейлины.
Долгоруковы очень хорошо понимали тяжёлое впечатление, которое должна была произвести эта помолвка, знали о всеобщем раздражении и приняли все меры предосторожности ко дню торжественного обручения 30 ноября 1729 г. Целый батальон Преображенского полка в двести человек был в этот день введён в Лефортовский дворец и расположен частью в торжественном зале, где происходила церемония, частью в прилегающих покоях. Все эти меры были приняты Иваном Долгоруковым без ведома старшего подполковника Преображенского полка, старого фельдмаршала, князя Василия Владимировича Долгорукова, который был немало удивлён, увидев во дворце солдат своего полка. Князь Иван отдал это приказание, не имея на то никакого права, младшему из подполковников Преображенского полка Григорию Юсупову, и этот низкий придворный, позволявший себя третировать и отзывавшийся на грубый окрик Алексея Долгорукова: «Эй, ты, татарин!» — поторопился исполнить незаконное требование фаворита.
В три часа дня двор, генералитет и дипломатический корпус собрались в зале Лефортовского дворца. Во всю залу был разостлан персидский ковёр и посредине возвышался стол, покрытый алым сукном; на нём стояло тяжёлое золотое блюдо с крестом и на золотых тарелках обручальные кольца, усыпанные бриллиантами.
Невеста прибыла из Головинского дворца с большой торжественностью. Все кареты были запряжены шестёркой цугом: впереди ехали камергеры в двух каретах, за ними карета обер-камергера, князя Ивана Долгорукова — за ней четыре скорохода, шталмейстер Кошелев — верхом, четыре конных гренадера и четыре фельдъегеря. Наконец карета, в которой ехали невеста, её мать и две сестры: Анна (19 лет) и Елена (14 лет). Карета была окружена пешими гайдуками, пажами, камер-пажами — верхом. Затем следовали несколько карет, в которых ехали родные невесты, её фрейлины и четыре кавалерственные дамы: баронесса Остерман, рожд. Стрешнева, Ягужинская, рожд. Головкина, княгиня Черкасская, рожд. Трубецкая, и Чернышева, рожд. Ржевская.
Когда золотая карета невесты, украшенная сверху императорской короной, въезжала в ворота дворца, корона зацепилась за перекладину, упала на мостовую и разбилась на куски. В толпе закричали: «Дурная примета, свадьбе не бывать!»
Дворцовая стража салютовала невесте, встреченной при выходе из кареты обер-гофмаршалом Шепелевым и обер-церемониймейстером бароном Габигшталем. При входе в зал её встретили: царица Евдокия, великая княжна Елизавета Петровна, царевна Прасковья, герцогиня Мекленбургская и маленькая принцесса Мекленбургская (впоследствии правительница Анна Леопольдовна).
Невеста и царица Евдокия заняли места в креслах, великая княжна Елизавета Петровна, царевна Прасковья Ивановна и принцессы — на стульях. Мать невесты, её сестра, тётки, кузины, все её фрейлины и четыре кавалерственные дамы стояли за её креслами во время всей службы, так же как и все приглашённые, не исключая и членов дипломатического корпуса (в том числе три посланника) — с их супругами.
Дипломатический корпус стоял против дам, с правой стороны кресел императора; слева стояли фельдмаршалы — Голицын, Трубецкой и Брюс, члены Верховного Совета: князь Дмитрий Голицын, князья Василий Владимирович и Михаил Владимирович Долгоруковы, действительные тайные советники граф Мусин-Пушкин и князь Ромодановский, генерал граф Матюшкин, обер-шталмейстер Ягужинский, восемь сенаторов; все Долгоруковы, находившиеся в Москве, и все генералы действительной службы, бывшие в Москве.
У стола, стоявшего посередине, архиепископ Феофан, окружённый архиереями и архимандритами, собирался начать торжественное богослужение; за два с половиной года перед тем, не менее торжественно, он совершал обручение Петра II с княжной Марией Меншиковой, о смерти которой только что пришла весть из Берёзова.
Император, прибытие которого было возглашено обер-камергером, вошёл в сопровождении фельдмаршала Долгорукова, Алексея Григорьевича Долгорукова, канцлера Головкина и вице-канцлера Остермана. Он занял место в предназначенных для него креслах, насупротив невесты, и, пробыв так несколько мгновений, встал и подвёл княжну под торжественный балдахин, поддерживаемый шестью генералами: князем Барятинским, Венедигером, Бибиковым, Измайловым, Кейтом и Еропкиным. Архиепископ Феофан совершил богослужение и благословил обручальные кольца.
Обручённые подошли под благословение царицы Евдокии, и затем началась долгая церемония целования руки императора и государыни-невесты. Цесаревна Елизавета Петровна, герцогиня Мекленбургская, её дочь, царевна Прасковья должны были почтительно подходить к руке княжны Долгоруковой.
Бледное, усталое лицо княжны сохраняло всё время выражение надменного презрения. Церемония целования руки сопровождалась пушечными выстрелами. По окончании последовали фейерверки, затем начался бал, длившийся недолго, благодаря крайней усталости невесты.
Государыня-невеста отбыла в Головинский дворец с тем же церемониалом, с каким прибыла к обрученью. Но теперь обер-шталмейстер Ягужинский лично эскортировал ту, которая, казалось, должна была вскоре стать императрицей.
Свадьба была назначена семь недель спустя — 19 января 1730 г.
Молодой император казался грустным, подавленным. Как ни хороша была его невеста, он её не любил, не имел ни малейшего желания жениться и, несмотря на свой четырнадцатилетний возраст, действовал, как действовал бы человек взрослый, решившийся ценой своей руки покрыть минутную потерю самообладания...
Отношение Петра II к своей невесте было тем более достойно, что княжна его не заслуживала, он был к ней безупречно почтителен, хотя говорил мало и казался рассеянным. В эти последние пять недель, протёкшие между обручением и его болезнью, он казался утомлённым, говорил часто о предчувствии близкой кончины, о том, что он равнодушен к смерти. Это говорилось четырнадцатилетним мальчиком, развитым не по летам, и умственно и физически, сильным, здоровым, неограниченным властителем обширнейшего государства Европы...
Народ любил Петра II, знал его доброту, любовался его благородной красотой; любил в нём последнего отпрыска Романовых, царствовавших более ста лет, радовался его любви к Москве белокаменной и отвращению к нелюбимому Петербургу. Народ не знал ни придворных интриг, ни характера княжны Долгоруковой и её родных, и искренне радовался, что государь, «наше красное солнышко», как называли Петра II, женится, как встарь, на своей, на русской, православной, и переносит опять столицу в Москву...
В обществе, напротив, недовольство росло; довольные перенесением столицы в Москву не могли примириться с мыслью о предстоящем браке императора с княжной Долгоруковой.
Долгоруковых знали и опасались за ближайшее будущее правительства, руководимого ими; высокомерие их раздражало, приводило в отчаяние окружающих, тем сильнее, что приходилось прятать горькие и злобные чувства, казаться любезным и довольным...
В семье невесты царила радость и торжество неописуемые, которых не считали даже нужным скрывать. Князь Алексей Григорьевич получил от императора 12 000 крестьянских дворов, т. е. около сорока тысяч душ. Австрийский посланник, граф Вратислав, желавший сохранить добрые отношения Австрии с Россией, обещал выхлопотать отцу невесты вместе с титулом герцога и князя священной империи — герцогство Козельское в Силезии, когда-то обещанное Меншикову.
Каждый Долгоруков выражал свою радость по-своему, в зависимости от степени своего ума, — с большей или меньшей заносчивостью: Алексей, всегда и во всём глупый, заставлял гостей своих целовать себе руку...
Катастрофа надвигалась быстро... Во вторник, 6 января 1730 г., в день Крещенья при обычной церемонии водосвятия, два полка, Семёновский и Преображенский, под командой фельдмаршала Долгорукова, были выстроены на льду, на Москве-реке. Государыня-невеста приехала в раззолоченных санях, запряжённых шестёркой цугом; государь стоял на запятках. Их сопровождал эскадрон кавалергардов и многочисленная свита. Император был на лошади и стал во главе Преображенского полка. Богослужение и парад длились долго; был сильный мороз, дул резкий ветер.
Накануне Пётр II произвёл Ивана Долгорукова в майоры Преображенского полка. Эта была последняя милость, оказанная фавориту.
По возвращении во дворец государь жаловался на головную боль. На следующее утро, в среду, у него открылась оспа, сначала очень лёгкая.
Через неделю, в четверг, 15 января, бюллетень на имя дипломатического корпуса и депеши, посланные представителям при иностранных державах, объявляли болезнь благополучно разрешившейся и здоровье государя — вне опасности. Но в тот же день он совершил ужасную неосторожность, подошёл к открытому окну, чтобы подышать морозным воздухом. Болезнь возобновилась, и на спасение не стало никакой надежды.
Народ был поражён. Двор озабочен и встревожен будущим. Долгоруковы приходили в отчаяние.
Днём в субботу, 17 января, Долгоруковы: Алексей с сыном Иваном, два брата Алексея — Сергей и Иван и Василий Лукич — сидели в нижних покоях Головинского дворца, в спальне Алексея Григорьевича, и смущённые, встревоженные обсуждали положение. Алексей первый высказал громко вопрос, который был у всех на уме: «Кого следует возвести на престол?» Хитрый Василий Лукич ответил неопределённым: «Как ты думаешь?» Тогда Алексей Григорьевич заявил, что, по его мнению, следует составить завещание в пользу его дочери, невесты государя. Осторожный Василий Лукич колебался, находя это опасным, но когда Сергей Григорьевич присоединился к мнению брата, Василий Лукич, боясь возражениями скомпрометировать себя в глазах братьев, переменил тон и показал письмо, полученное им от датского посланника барона Вестфалена. В этом письме Вестфален писал: «...Говорят о безнадёжном положении императора. Если бы он скончался, кому перейдёт престол? Воцарение великой княжны Елизаветы было бы неприятно его королевскому величеству. Вы должны были бы позаботиться о возведении на престол племянницы Вашей, невесты императора. После смерти Петра I Меншикову и Толстому удалось короновать Екатерину...»
Это письмо уничтожило последние колебания. Решено было составить фальшивое завещание, и, если бы не удалось заставить государя его подписать (и таким образом узаконить), Иван, умевший имитировать почерк Петра, должен был его подписать. Василия Лукича просили составить текст завещания, но он был слишком тонок и хитёр, чтобы согласиться своей рукой написать такой компрометирующий документ; он сослался на свой неразборчивый почерк, и завещание, составленное словесно им самим и князем Алексеем, было написано в двух экземплярах Сергеем Григорьевичем.
Во время заговора в Головинский дворец приехал фельдмаршал Долгоруков. Узнав, в чём дело, он был вне себя от негодования. Алексей с уверенностью глупости уверял его, что можно увлечь весь Преображенский полк ввиду того, что Иван — майор этого полка, а князь Василий Владимирович — старший подполковник, что к Преображенскому полку можно привлечь и Семёновский и обратиться также к князю Дмитрию Голицыну и канцлеру Головкину... «Что вы, ребячьё, врёте!» — закричал фельдмаршал; по его мнению, не только увлечь полк на такое дело было нельзя, но и говорить с полком об этом значило рисковать жизнью. К тому же он напомнил, что княжна не жена императора, а только его невеста, что присягать ей никто не станет, начиная с него самого. В заключение своей речи он сказал, что предпочитает высказать всё это сейчас, не вводя их в грех, так как лгать и обманывать не в его привычке. Высказав это всё, старик встал и уехал. Его разумные слова не привели ни к чему. Князь Василий Лукич и князь Сергей, люди умные, не могли не понимать опасности той страшной игры, которую затеяли, но, ослеплённые честолюбием и жаждой власти, катились по накатанной плоскости.
Иван подписал под одним из завещаний «Пётр», совершив явный подлог. Он поехал во дворец, надеясь ещё заставить государя подписать второй экземпляр и быть избавленным от необходимости предъявлять фальшивый. Ему ничего не удалось сделать. Весь вечер в субботу и всю ночь Остерман не выходил из спальни больного. На следующий день, в воскресенье, Пётр потерял сознание. Смерть приближалась быстро. Минула полночь. Настал понедельник, 19 января — день предполагавшейся свадьбы. В половине второго ночи Пётр скончался, не приходя в сознание. Остерман и Иван Долгоруков были при нём.
Петру было четырнадцать лет и три месяца; царствование его продолжалось два года и восемь месяцев. С ним пресеклось мужское поколение дома Романовых в прямой нисходящей линии.
Вступление на престол Анны Иоанновны и верховники
Пётр II скончался в половине второго, в ночь с 18 на 19 января. Многие из сановников всю ночь не покидали дворца; другие ежечасно засылали гонцов узнавать о состоянии государя. К пяти часам утра дворец был полон народа.
Князь Алексей Григорьевич попробовал было заявить присутствующим о завещании государя, но встретил самый единодушный отпор. Верховный совет удалился во внутренние покои, чтобы обсудить положение дел.
Верховный тайный совет состоял из шести членов, обыкновенно называвшихся верховниками. Это были: канцлер Головкин, вице-канцлер Остерман, князь Дмитрий Голицын и три Долгорукова — Василий Лукич, князь Алексей Григорьевич, отец фаворита, и князь Михаил Владимирович, сибирский губернатор, брат фельдмаршала. Остерман остался у тела государя, присутствовал при омовении и облачении его, сам распорядился уложить в гроб и выставить в торжественном зале дворца. Члены Верховного совета собрались на заседание. Решено было послать ещё за фельдмаршалом Голицыным; — ни он, ни князь Василий Владимирович Долгоруков не были членами Верховного совета, но оба фельдмаршала были подполковники, один — Преображенского, другой — Семёновского полка, и их содействие было необходимо новому правительству.
Пошли просить и Остермана, но тот пришёл только на минуту и со своей обычной тонкостью заявил, что он как иностранец не считает себя вправе принимать участие в совещании, в котором будут располагать короной Российской империи, прибавив, что подчинится мнению большинства. Сказав это, он опять ушёл к телу императора.
Верховники разместились вокруг большого стола под председательством старого канцлера Головкина, кашлявшего, дрожавшего и боящегося остановиться на каком бы то ни было решении. Правитель дел Верховного совета, Степанов, готовился писать протокол. Я опишу это историческое заседание согласно записке, найденной мною в бумагах моего деда и составленной им по сведениям, полученным от князя Василия Михайловича Долгорукова (Крымского), племянника фельдмаршала.
Заседание вёл князь Дмитрий Михайлович Голицын. Смысл его речи был следующий: несколько часов перед тем угасла мужская линия императорской династии; законных наследников у императора Петра I больше нет; считаться с его незаконными детьми нечего; завещание Екатерины недействительно; Екатерина сама, как женщина низкого происхождения (выражения его были крайне резки), не имела права занимать престола и тем менее располагать Российской короной. Завещание покойного императора, только что предъявленное, — фальшиво.
Здесь Василий Лукич хотел его перебить, но фельдмаршал Долгоруков остановил его, заявив, что завещание это действительно фальшиво, что справедливее всего было бы возвести на престол царицу Евдокию (фельдмаршал был личный друг царицы и предан ей всецело).
Голицын продолжал. Довод в пользу царицы Евдокии он отклонил, заявив, что, отдавая должное достоинствам царицы, не может не признать, что она только вдова государя, тогда как есть три дочери царя Ивана, за коими все законные права. Выбор Екатерины Иоанновны — затруднителен; за ней он признавал все достоинства, но супруга её герцога Мекленбургского считал злым и опасным глупцом. Кандидатура герцогини курляндской Анны Иоанновны, по его мнению, была наиболее желательна.
Князь Василий Лукич поспешил согласиться. Он был одно время резидентом в Митаве, был в течение нескольких недель очень близок с герцогиней и надеялся возобновить дружбу, подчинить её своему влиянию.
Совет согласился на избрание Анны Иоанновны. Тогда Голицын заявил, что на ком бы выбор ни остановился, «надобно себе полегчить — чтобы воли себе прибавить». Осторожный Василий Лукич усомнился: «Хоть и зачнём это, но не удержим». — «Неправда, удержим!» — воскликнул Голицын.
Постановлено было избрать герцогиню курляндскую, ограничив императорскую власть. Заседание кончилось, и члены Верховного совета отправились в зал объявить всем присутствующим великую весть. Большинство встретило с сочувствием проект ограничения самодержавной власти; иностранцы и немцы хмурились; архиепископ Феофан напомнил верховникам о завещании Екатерины в пользу малолетнего герцога Голштинского и его тётки в. к. Елизаветы Петровны — и вызвал резкое замечание Дмитрия Голицына, сказанное им в непередаваемых выражениях, по адресу «незаконных детей Петра I».
В тот же день в 9 часов утра, все члены генералитета, бывшие в Москве, высшее духовенство, двор и вся московская знать — были собраны, по приглашению, в Лефортовском дворце.
Дмитрий Голицын произнёс речь, достойную и не лишённую красноречия. Он объявил решение Верховного совета избрать герцогиню курляндскую на условиях ограничения самодержавия. Это не встретило сочувствия членов немецкой партии и «новых людей», но молчаливое недовольство их прошло незамеченным, при бурной радости большинства людей старой русской партии. Из них приверженцами неограниченной власти оказался только небольшой кружок лиц, лично преданных герцогине курляндской: Салтыковы, Трубецкие, Головкины, старый князь Ромодановский; все остальные жаждали свободы, и нам теперь совершенно непонятны неосторожность и ослепление членов Верховного совета, задумавших заменить самодержавную власть одного лица властью ещё более тяжёлой и беззаконной — властью двух княжеских фамилий: Голицыных и Долгоруковых: на восемь членов Верховного совета (включая двух фельдмаршалов, приглашённых на заседание 19 января) было четыре Долгоруковых и два Голицына.
В то же утро Верховный совет собрался вновь и составил конституционный акт, подлинник которого утерян, или во всяком случае, о существовании его ничего не известно. Несколько текстов его были извлечены из донесений иностранных резидентов и напечатаны. В примечании я привожу эти варианты.
Дмитрий Голицын предложил послать эти «Кондиции» герцогине курляндской в Митаву, при депутации, состоящей из одного члена Верховного Совета, одного сенатора и одного генерала. Предложение фельдмаршала Долгорукова присоединить к депутации и архиепископа вызвало резкое возражение Голицына, ненавидевшего попов и объявившего, что духовенство опозорило себя участием в возведении на престол Екатерины, не имевшей на то никаких прав. Выражения его при Этом были опять крайние. Он предложил избрать кн. Василия Дукича и сенатора князя Михаила Голицына, своего младшего брата. Канцлер Головкин предложил ещё родственника своего, генерала Леонтьева; оба предложения были приняты. В этом же заседании составлена была и инструкция трём депутатам. Как оригинал, так и копии этой инструкции затеряны, но по сведениям, достойным доверия, известно, что в ней особенно настаивалось на том, чтобы герцогиня курляндская удалила от себя своего фаворита Бирона. Депутация отъехала вечером того же дня, 19 января 1730 года.
О подложном завещании Петра II больше не было и речи. Князь Алексей Григорьевич поторопился сжечь оба экземпляра.
Как только стало известно олигархическое содержание «Кондиций», сосредотачивавших всю власть в руках Верховного совета и дававших ему даже право избирать своих членов, — поднялась целая буря негодования.
По случаю предстоявшего бракосочетания Петра II в январе 1730 года в Москве были собраны все представители высшей администрации и знати. Собралось и дворянство, гвардейское, армейское, и даже отставное.
Москва была переполнена, и волнение поднялось сильное. Приверженцев самодержавия было немного среди русских, но к ним примыкала вся немецкая партия, все иностранцы и, под влиянием Феофана, всё духовенство, за исключением только двух митрополитов (Лопатинского и Дашкова), личных друзей, один — Дмитрия Голицына, другой — семьи Долгоруковых.
Духовенство, пренебрежённое Верховным советом, открыто стало во враждебное к нему отношение. Тайные депутации были отправлены из Москвы в Митаву Феофаном, графом Рейнгольдом Левенвольде, Семёном Салтыковым, Ягужинским.
Посланный последнего Пётр Спиридонович Сумароков, гвардии офицер (позже обершталмейстер при Елизавете и Екатерине II), имел неосторожность показаться на улицах Митавы. Князь Василий Лукич, узнав о его пребывании в Митаве, арестовал его и завладел доверенными Сумарокову письмами.
Все эти тайные петиции советовали герцогине курляндской подписать на время «кондиции» Верховного совета, но по приезде в Москву совершить переворот, участие и содействие в котором ей обещалось. Все советовали ей ехать в Москву немедленно.
Салтыковы, Трубецкие и Головкины решили воспользоваться всеобщим неудовольствием, вызванным действиями Верховного Совета, а также и горячими стремлениями широких слоёв дворянства к ограничению самодержавия, — и вошли с последними в сношения.
Задача этого сближения и соглашения была возложена на высшей степени умного, но совершенно беспринципного человека — Василия Никитича Татищева. За несколько месяцев перед тем он хлопотал о чине действительного статского советника и звании сенатора и обращался с этим к Ивану и Алексею Долгоруковым. Ему было грубо отказано. Долгоруковы ненавидели его, не за недостатки, которых сами были полны, но за европейское воспитание, за знания и работоспособность — здесь Азия ненавидела Европу.
Татищев стал заклятым врагом Верховного Совета и сблизился с Салтыковым, с которым был связан дальним родством.
Партия самодержавия, поняв, что конституционные стремления очень сильны в дворянстве, особенно в богатых его кругах, решилась на крупные уступки, в надежде в будущем суметь воспользоваться обстоятельствами и, отняв уступленное, утвердить за новой государыней самодержавные права. К партии самодержавия примкнули два молодых человека, деятельных и энергичных, сыгравших крупную роль в ближайших событиях: князь Антиох Кантемир и граф Матвеев. Первый был движим расчётом, второй — личной ненавистью и враждой к Долгоруковым.
Антиох Кантемир, младший из четырёх сыновей бывшего молдавского господаря, князя Дмитрия Кантемира, от первого его брака с княжной Кантакузен, родился в 1708 году. Отец его умер в 1723 году, когда действовал закон о принудительном майорате, без обеспечения на то права перворождённого (1724— 1730). Принуждённый этим законом оставить своё огромное состояние (10 000 душ) одному из сыновей, по выбору, и ненавидевший своего старшего сына Матвея, бывший господарь вставил в своё завещание следующие слова: «Умоляю Его И. В. утвердить моим наследником одного из моих трёх (сына моего Матвея исключаю) сыновей, на котором остановится всемилостивейший выбор Его И. В. Признаю моего сына Константина лучшим из трёх, сына же Антиоха наиболее умным и способным...»
При этом он оставил всё своё состояние в пожизненное владение второй своей жене, рожд. княжне Трубецкой, на что не имел никакого права. После его смерти разгорелся процесс между вдовой (при содействии Трубецких и Нарышкиных; последние были ей родня по матери) и Константином и Антиохом Кантемирами — каждый из троих хотел захватить богатое наследство.
В царствование Петра II Константин Кантемир женился на кн. Анастасии Голицыной, дочери Дмитрия Михайловича, члена Верховного Совета. Это усилило его шансы, и он выиграл процесс. Антиох, взбешённый неудачей, принуждённый жить на маленькую пенсию младшего члена семьи, в скромном чине гвардии поручика, умный, энергичный, чувствующий своё превосходство, стал злейшим врагом Верховного Совета. Энергия его удвоилась, когда он задумал жениться на княжне Черкасской, единственной дочери и наследнице огромного состояния в 70 000 душ. Для этого ему было необходимо войти в милость и снискать доверие матери её, рождённой Трубецкой.
Графу Фёдору Андреевичу Матвееву было двадцать пять лет. Внук боярина Матвеева, друга царя Алексея Михайловича, наследник большого состояния, Матвеев был умён, горяч и всегда деятелен. Воспитанный иностранным гувернёром, детство проведший за границей, по взглядам своим он был культурнее большинства своих современников. Он был один из первых русских, вызвавший на дуэль. Каков бы ни был взгляд на дуэль, ей приходится отдать предпочтение перед кулачным боем, не вышедшим ещё тогда из обычая в России.
В июне 1729 г. граф Матвеев и герцог де Лириа повздорили как-то за званым обедом и публично наговорили друг другу резкостей. Матвеев вызвал де Лириа на дуэль. Посланник пожаловался канцлеру, тот довёл дело до Верховного Совета. По распоряжению последнего Матвеева посадили под арест и заставили извиниться перед герцогом де Лириа. Верховный Совет не мог действовать иначе, но обер-камергер Иван Долгоруков, друг герцога, позволил себе послать сказать графу Матвееву, что тот заслужил несколько добрых ударов кнута. Матвеев стал заклятым врагом Долгоруковых. Семён Салтыков поручил Татищеву составить записку. В этой записке, после обсуждения различных форм правления, беглого очерка событий за последние два столетия и довольно слабых доводов, направленных против ограничения императорской власти, — доводов, среди которых был забыт единственный, имеющий серьёзное значение: факт существования крепостного права, — автор приходил к заключению, что в России самодержавие необходимо. Эта записка была выражением идей Салтыковых, а для Татищева служила заручкой в будущем. На случай восстановления самодержавия он подготовил себе репутацию человека, преданного этому образу правления. В конце записки, однако, было вставлено предложение, сформулированное в десяти параграфах, явно стремившееся ограничить царскую власть, уничтожить существующий Верховный Совет и переместить власть в руки дворянства.
Вот содержание этих десяти параграфов:
1) Учредить Сенат, долженствующий служить опорой Е. И. В. в управлении Империей, Сенату состоять из 21 пожизненного члена. В число сенаторов принять восемь членов ныне существующего Верховного Совета.
2) Для внутреннего управления, учреждения налогов, объявления войны — учредить Совет, состоящий из ста пожизненных членов. Совету собираться три раза в год; в промежутках между сессиями заседать постоянно третьей части членов Совета.
3) Свободные вакансии в Сенате и Совете, так же как и вакансии на пост президента и вице-президента различных коллегий, губернаторов и вице-губернаторов различных губерний, должно замещать по выборам, в общем, соединённом заседании Сената Совета и совета президентов различных коллегий. Назначение на высшие военные посты — по выборам в общем соединённом заседании Сената, Совета и совета военных генералов.
В этих заседаниях каждому писать на билетах имя своего кандидата, дабы собранию удобно было предоставить на выбор Е. И. В. трёх кандидатов, получивших большинство голосов, или самому Совету переизбрать одного из этих кандидатов, предоставив выбор на утверждение Е. И. В. «Через сей способ, — говорилось в записке, — можно во всех правлениях людей достойных иметь, несмотря на высокородство, в котором много негодных в чины происходит».
4) Проектам законов надлежит быть выработанными в различных коллегиях и представленными в Сенат, где они подлежат рассмотрению, сравнению и обсуждению, на основании которых вырабатывается закон в своей окончательной форме.
5) В Сенате, равно и в различных коллегиях, не должно заседать одновременно: отцу и сыну, тестю и зятю, дяде и племяннику. Равно не должно впредь заседать одновременно в Сенате двум членам одной фамилии.
6) Начальник тайной канцелярии должен назначаться Е. И. В. Два помощника его должны быть выбираемы Сенатом из числа дворян сроком на три месяца. Должно назначить лицо знатной фамилии для наблюдения за тем, чтобы в случае ареста у приговорённых не было похищено имущество.
7) Следующие меры надлежит принять: а) Открыть школы для дворянских детей. Ь) Дворянам не быть призываемыми к службе ранее восемнадцати лет и не быть обязанными служить более двадцати лет. с) Дворянам не должно нести службы простыми матросами, ни отбывать, будучи на службе, каких-либо чёрных работ. d) Завести дворянские книги, в кои внести все дворянские роды происхождения более давнего, нежели время царствования имп. Петра I. е) В книги отдельные внести дворянские роды, приобретшие дворянство в последние три царствования и владеющие или дворянскими грамотами, или дарственными на владение крепостными душами.
8) Составить опись имущества духовным; улучшить положение деревенского духовенства. Что касается до архиерейских и монастырских богатств — излишек их отчудить на нужды государства и благотворительных учреждений.
9) Облегчить подати купцам и внимательно следить за развитием промышленности и торговли.
10) Закон принудительного майората уничтожить. Выработать новый закон о наследовании согласно уложению царя Алексея Михайловича.
Эта записка была подписана Семёном Салтыковым и самим Татищевым и представлена на одобрение дворянства. Под ней подписались: сенаторы — князь Юсупов, кн. Черкесский и Новосильцев; генерал-лейтенанты — Чернышев и Ушаков; тайные советники — граф Иван Головкин, Иван Плещеев и Макаров; гофмаршал Шепелев, обершенк граф Андрей Апраксин и гофмейстер Елагин; шталмейстер двора Кошелев; генерал-майоры — Алабердеев, князь Барятинский, Бибиков, два Грековых, Лопухин, Пётр Измайлов, кн. Шаховский, Сукин, Тараканов, Вельяминов, кн. Вяземский, Пётр Воейков; действ, статск. советники — Баскаков, Дашков, граф Михаил Головкин, Коптевский, Кропотов, граф Платон Мусин-Пушкин, Матвей Олсуфьев, Секитов, Сухотин, Вельяминов-Зернов и Зыбин, камер-юнкер князь Никита Трубецкой, 51 гвардии офицер, 156 офицеров армии, между ними несколько полковников и бригадиров. Наконец, 42 кавалергарда, т. е. две трети эскадрона.
В то время как составлялась эта записка и собирались подписи, Верховный Совет торжествовал победу. Второго февраля Леонтьев вернулся из Митавы. Он привёз весть о принятии герцогиней курляндской предложенных ей «кондиций». Привёз также и арестованного и закованного в кандалы Сумарокова, тайного посланца Ягужинского.
Верховный Совет собрался в зале дворца и пригласил членов генералитета, чтобы сообщить им о принятии «кондиций» герцогиней курляндской. Князь Голицын, обратившись к Ягужинскому, спросил его, не имеет ли тот сказать чего против кондиций, Ягужинский смущённо отвечал, что нет. Кн. Дмитрий Михайлович, обратившись к статс-секретарю Степанову, сказал ему, чтобы он пригласил обер-шталмейстера пройти в соседний зал для объяснений. Там фельдмаршал Долгоруков встретил Ягужинского гневной речью, сорвал темляк с его шпаги и приказал его немедленно арестовать.
Известие об аресте мгновенно облетело присутствующих; старый канцлер Головкин, тесть обер-шталмейстера, побледнел и был охвачен припадком нервной дрожи. Он встал и, ни слова не сказав, уехал домой. Вечером того же дня он, его дочь, сыновья и зятья приехали к Голицыну умолять о помиловании Ягужинского, которого Верховный Совет присудил к смертной казни. Смертная казнь была отменена, но Ягужинский остался в заключении, так же как и Сумароков.
Проект Татищева-Салтыкова, о котором я говорил, был представлен в Верховный Совет через несколько дней по возвращении Леонтьева. Верховники отклонили его резким заявлением, в котором говорилось, что только Верховному Совету принадлежит право составлять проекты, обсуждать их и приводить в исполнение.
Ответ этот, составленный графом Фёдором Апраксиным, был подписан всеми членами Верховного Совета, за исключением Остермана; ловкий дипломат, чтобы не быть замешанным в дело, сослался опять на своё иностранное происхождение, прикинулся больным, запёрся у себя в кабинете и, чтобы не давать подписи, забинтовал правую руку, уверяя, что у него подагра. Канцлер Головкин, два сына которого подписали Татищевский проект, подписал ответ Верховного Совета, чтобы заручиться в обоих лагерях. Угрозами и давлением удалось собрать подписи людей малодушных, находившихся в зависимости от Верховного Совета или в родстве с Голицыным и Долгоруковым. Между другими подписались — фельдмаршал Трубецкой, старый граф Мусин-Пушкин (сын которого, Платон, подписал проект Татищева), генерал Матюшкин, сенатор кн. Михаил Михайлович Голицын, сенатор Мамонов, сенатор Наумов, князья Сергей и Иван Долгоруковы, братья Алексея. Старый барон Шафиров, князь Алексей Голицын, сын Дмитрия Михайловича, генерал Лев Измайлов и Александр Бутурлин, оба зятя фельдмаршала Голицына, московский губернатор Плещеев, обер-комендант Еропкин, правитель дел Верховного Совета Степанов, русский резидент в Варшаве Михаил Бестужев-Рюмин, находившийся в Москве. Угрозами были собраны 37 подписей офицеров гвардии и армии, 14 кавалергардов, 21 подпись мелких дворян, и то, что любопытнее всего — мы видим среди подписей подпись Ивана Колтовского, подписавшего проект Татищева и имевшего низость поставить свою подпись под ответом Верховного Совета на этот проект.
Ответ верховников вызвал большое негодование. Пятнадцатью членами генералитета был составлен новый проект и представлен в Верховный Совет. Требования нового проекта были скромны: 1. Число членов В. С. увеличить до двенадцати, с запрещением на будущее время назначать двух членов одной фамилии. 2. Вакантные места в Верховном Совете замещать:
а) или по выбору генералитета из тройного списка кандидатов, представленного Верховным Советом, Ь) или по выбору Верховного Совета из тройного списка кандидатов, представленного генералитетом. И эта скромная петиция была отвергнута. Возмущение было всеобщее.
Верховный Совет увидел необходимость пойти на уступки, но уступки, предложенные им, были недостаточны. Верховники согласились увеличить число членов Совета до двенадцати, число членов одной фамилии, имеющих право заседать в Совете, ограничили двумя, соглашались на назначение членов Совета императрицей, но лишь на том условии, чтобы государыня назначала их исключительно из числа кандидатов, представленных самим Верховным Советом. Обещали в делах важных принимать во внимание мнение Сената, генералитета и знати, и в вопросах, касающихся духовенства, советоваться с епископами (это последнее обещание дано было под впечатлением энергичного противодействия, оказанного Совету духовенством с архиепископом Феофаном во главе). Но, говоря о делах важных, ничто не было указано определённо и, по существу, не было дано никакого обещания.
Уступки более значительные были предложены дворянству и немцам. Было обещано сохранить привилегии, данные Балтийским провинциям Петром I и вместе с тем уравнять дворянство этих провинций в правах с русскими дворянами. Уступки эти были сформулированы в следующих условиях, содержавших для того времени довольно значительное расширение прав.
a) Дворяне не будут принуждаемы служить ни солдатами, ни матросами.
b) Будут открыты военные школы для дворян, после обучения в которых дворяне будут причисляться к армии в младшем офицерском чине и к флоту — в чине гардемарина.
c) Конфискации будут уничтожены. Имущества приговорённых и сосланных будут передаваться их законным наследникам.
d) Сенаторы, президенты и члены различных коллегий и главных канцелярий будут выбираться дворянством.
e) Будет оказано покровительство купцам. Патентный сбор уменьшен и монополии уничтожены.
f) Столица окончательно переносится в Москву.
g) Совет обещает облегчить положение крепостного люда, с характерной для времени оговоркой, что ни один крепостной не может быть допущен на государственную службу.
Этим уступкам недоставало только одного: гарантии, что они будут приведены в исполнение.
По существу власть перемещалась из рук государя в руки 12 неограниченных правителей. Деспотизм заменяется олигархией. Дворянство не могло, не хотело и не должно было согласиться на это.
Анна Иоанновна выехала из Митавы 29 января; она ехала через Ригу, Новгород, Тверь, везде была встречена колокольным звоном, везде ей были оказаны подобающие её сану почести, но всё время пути она была под строгим надзором Василия Лукича. С ней ехали дети Бирона, но Бирон остался в Митаве. Верховный Совет поставил это своим главным условием. В Митаве, во время первой аудиенции трёх депутатов, Бирон, единственный из всех приближённых герцогини, позволил себе остаться в её кабинете. Князь Василий Лукич приказал ему выйти. Бирон отказался, тогда Долгоруков, взяв его за плечи, вывел из комнаты. Долгоруковы дорого заплатили за это оскорбление.
Императрица приехала 10 февраля во Всесвятское, под Москвой, где была встречена двумя своими сёстрами. На следующий день 11-го были похороны императора Петра II, а 15-го, в воскресенье, Анна Иоанновна торжественно въехала в Москву. Впереди кортежа ехали верхом: фельдмаршал Долгоруков с братом, фельдмаршал Голицын и Дмитрий Мих. Голицын, канцлер Головкин, князь Алексей Григорьевич Долгоруков. Около ста лиц знатнейших фамилий с кн. Шаховским во главе; кавалергарды, с поручиком сенатором Мамоновым во главе; наконец императорская карета, запряжённая восьмёркой цугом; справа ехали князь Василий Лукич и генерал Леонтьев, слева сенатор Михаил Голицын и генерал-майор граф Шувалов.
По всему пути от Всесвятского и по Тверской до часовни Иверской Божьей Матери были расставлены восемь пехотных полков, а от Иверской, на Красной площади и в Кремле выстроены два гвардейских полка. Всё московское духовенство, чёрное и белое, ожидало императрицу под сводами и возле Иверской часовни. Вход временно был расширен, и образ, вывешенный сбоку, несколько дней оставался снаружи, под дождём и снегом; это вызвало сильное недовольство в народе. В Вознесенском соборе императрица была встречена высшим духовенством и всеми, кому возраст или болезненное состояние не дозволяли сесть на лошадь. Недоставало только двух лиц: находившегося в заключении Ягужинского и вице-канцлера Остермана, который продолжал болеть подагрой и осторожно наблюдал ход событий из своего кабинета.
Надзор кн. Василия Лукича не ослабевал и в Москве. Он поселился в комнатах, смежных с апартаментами императрицы, и без его разрешения к ней никому не было доступа; такое положение оскорбляло и раздражало её, и становилось очевидно, что оно долго длиться не может.
Нельзя было также запретить императрице видеть своих сестёр и не допускать к ней кавалерственных дам. Герцогиня Мекленбургская, Екатерина Ивановна, царевна Прасковья Ивановна, баронесса Остерман, княгиня Черкасская, Чернышева, Ягужинская, муж которой был в заключении, графиня Головкина и другие — составляли её интимный кружок и рады были помочь полузаключённой государыне. Особенно энергично действовала молодая 22-летняя Салтыкова, рождённая Трубецкая, невестка Семёна Салтыкова. Прибегали к самым разнообразным способам. Архиепископ Феофан поднёс императрице часы. Салтыкова предупредила государыню, что она найдёт в них целый план действий, составленный Феофаном. Несколько раз в день приносили императрице маленького Карла Бирона (ему было 1 год и четыре месяца), и в его одежде она постоянно находила письма.
Времени терять было нельзя. В пятницу, 20 февраля, по распоряжению Верховного Совета присягали императрице и Отечеству. Дмитрий Голицын предлагал заставить присягать «императрице и Верховному Совету», но другие верховники на это не решились.
Дворянство обратилось к государыне с петицией, в которой просило созвать совет дворян и поручить ему обсуждение вопроса о выборе наиболее желательной формы правления. Салтыковы, Трубецкие, Головкины, Барятинские, Антиох Кантемир, словом, лица, стремившиеся из личных целей к восстановлению самодержавия, соединились с конституционалистами, решив временно воспользоваться их услугами и при первой возможности разрушить их планы. Это им, как известно, удалось. 23 и 24 февраля, в доме князя Черкасского на Никольской и у князя Барятинского на Поварской происходили многолюдные собрания. Собравшиеся у Барятинского, 24-го вечером, послали Татищева в собрание к Черкасскому, чтобы обсудить петицию на имя императрицы и прийти к общему соглашению, которое и состоялось. В этой петиции указывали императрице на нежелание Верховного Совета считаться с мнением общества, умоляли её соблаговолить созвать совет, из двух членов от каждой дворянской фамилии, поручить этому совету рассмотреть все конституционные проекты, представленные за последние пять недель, и дозволить ему выработать статус государственного устройства в России. Текст петиции был составлен Антиохом Кантемиром. Татищев вернулся к Барятинскому, где всё собрание, в числе 74 человек, подписалось под составленной Кантемиром петицией и in corpore отправилось в дом Черкасского. Собравшиеся у Черкасского, в числе 93 человек, также поставили свою подпись.
Антиох Кантемир, графы Матвеевы и Фёдор Апраксин (составлявший за несколько дней перед тем текст ответа Верховного Совета) провели всю ночь, собирая подписи. К утру петиция была подписана 58 подписями гвардии и 37 кавалергардами. Вместе с тем было дано знать дворянам прибыть лично во дворец к 8 ч. утра. Императрица была осведомлена обо всём, что происходило. Князья Барятинский и Черкасский, предупреждённые о намерении Верховного Совета их арестовать, уехали из дому и провели ночь, один у Алексея Шаховского, другой у Платона Мусина-Пушкина. В среду 25 февраля, к 8 ч. утра, дворяне начали съезжаться во дворец. В этот день солдаты Семёновского полка несли караул во дворце; Семён Салтыков, майор этого полка, пользовался их полным доверием. Собралось около 800 человек, включая офицеров гвардии, которых прибыло очень много.
Черкасский приехал к 10 часам в сопровождении своего деверя Никиты Трубецкого, Барятинского, двух Головкиных, старого фельдмаршала Трубецкого (дядя княгини Черкасской), Шаховского, Татищева и Антиоха Кантемира. Дворец был уж полон народа, и Верховному Совету было бы невозможно их арестовать. Императрица велела пригласить верховников, заседавших в это время в Совете. В сопровождении членов Верховного Совета и сестры своей, герцогини Мекленбургской, она вышла к дворянам. Фельдмаршал Трубецкой подал ей петицию, но ввиду его природного заикания Татищев должен был её прочесть. Верховники были ошеломлены; князь Василий Лукич предложил государыне пройти в её кабинет, чтобы обсудить дело. В зале поднялся шум; герцогиня Мекленбургская, со свойственной ей находчивостью, подала императрице перо, заметив: «Не время обсуждать, надо согласиться». Анна Иоанновна написала на петиции «быть по сему» и своим громким мужским голосом объявила, что не находится в безопасности, и, обратившись к Семёну Салтыкову, поручила ему командование над дворцовой стражей и произвела его тут же в подполковники Семёновского полка, приказав повиноваться только её приказам. Долгоруков и князь Дмитрий Михайлович Голицын хотели высказать своё мнение, тогда в зале поднялся страшный шум, слышались возгласы о том, что ослушников воли Её И. В. надо выбросить из окна.
По заранее обдуманному плану императрица пригласила членов Верховного Совета к обеду. Дворяне, собиравшиеся уезжать, были задержаны, и им было предложено собраться в большом зале. Там партия Салтыковых заговорила о крайнем неудобстве и затруднительности долгого обсуждения и рассмотрения различных конституционных проектов.
Несколько генералов и офицеров гвардии, заранее настроенных Семёном Салтыковым, кричали о необходимости немедленно покончить дело. Решено было составить тут же новую петицию и просить императрицу:
1. Уничтожить Верховный Совет.
2. Учредить Сенат из 21 члена.
3. Восстановить самодержавие.
4. Но разрешить выбирать:
a) сенаторов;
b) губернаторов;
c) президентов коллегии.
1. Иметь в виду облегчение налогов.
После обеда императрица опять вышла к дворянам, и Антиох Кантемир прочёл ей новую петицию.
Анна Иоанновна приказала принести «Кондиции», подписанные ею в Митаве. Бумага немедленно была принесена первым секретарём Сената советником Масловым и вручена императрице князем Черкасским. Обернувшись к Долгорукову, государыня сказала ему; «Василий Лукич, ты меня, стало быть, обманул?» и — разорвала бумагу.
Раздалось «ура!». Императрица приказала Чернышеву послать за Ягужинским и привезти его немедленно. Она приняла его очень милостиво, поблагодарила за преданность и восстановила его в звании обер-шталмейстера.
После чтения новой петиции Анна Иоанновна объявила, что восстанавливается самодержавие, и не прибавила ни слова больше: не было дано ни малейшего обещания. Салтыковы, объединившиеся с немецкой партией, превосходно повели дело. Верховный Совет был побеждён, но победа, которую конституционалисты думали одержать, досталась приверженцам самодержавия. День, начавшийся возмущением против олигархии, казалось, должен был кончиться утверждением конституции. Вместо этого было восстановлено самодержавие и дворянство оставлено в рабстве более тяжёлом, чем когда-либо. Князь Голицын, выходя из двора, сказал своим товарищам: «Пир был готов, но званые не захотели прийти. Знаю, что головой отвечу за всё, что произошло, но я стар, жить мне недолго. Те, кто переживут меня, натерпятся вволю».
В тот же вечер курьер был послан в Митаву, чтобы спешно призвать Бирона ко двору русской императрицы. Через девять дней фаворит был в Москве.
На следующий день после восстановления неограниченной императорской власти Остерман совершенно поправился. Ноги его, которым подагра мешала двигаться, носили его быстро и легко; рука, бывшая не в силах поднять перо, крепко жала руку любимцев.
Остерман Карл Густав Левенвольде и Бирон стали во главе немецкой партии. Чтобы с меньшим трудом ослабить русское дворянство, они стали искусно сеять в нём раздор.
Первыми жертвами этого страшного царствования были Долгоруковы: фаворит Петра II Иван, его отец, братья, дяди; затем Василий Лукич, позже старый фельдмаршал Василий Владимирович. После ссылки Долгоруковых настал черёд преследования Голицыных, по отношению к которым в первые дни царствования немецкая партия выказала много ласки и лести.
Это необходимо было, чтобы заставить их отвернуться от Долгоруковых. Уничтожить эти две семьи было легче одну за другой.
Также ловко и умело выбирались члены нового Сената и назначались новые лица ко двору.
28 апреля Анна Иоанновна короновалась и осыпала в этот день милостями всех, кто вёл борьбу против Верховного Совета.
Такова была неудавшаяся попытка введения конституции в 1730 г.
Ссылка Долгоруковых
Бирон и Карл Густав Левенвольде, ставши во главе немецкой партии, решили, как я говорил уже, поссорить Голицыных с Долгоруковыми с тем, чтобы тем легче было погубить их поочерёдно. Шестого марта, в день многочисленных назначений при новом дворе, Голицыны были осыпаны милостями: фельдмаршал Голицын и князь Дмитрий Михайлович назначены сенаторами, княгиня Голицына, жена фельдмаршала, — обер-гофмейстериной, князь Куракин, её брат, и Алексей Голицын, сын князя Дмитрия Михайловича, — шталмейстерами. В этот же день генерал-лейтенанты Ушаков и князь Юсупов получили приказ сделать обыск и отобрать все драгоценности, лошадей, охотничьих собак и пр., принадлежавшее двору имущество, похищенное князьями Алексеем и Иваном Долгоруковыми в дни их могущества.
Долгоруковы действительно присвоили себе великолепные бриллианты, конфискованные у Меншикова, вместе с другими, принадлежавшими казне, завладели частью дворцовой посуды и перевели в свои конюшни лучших лошадей и лучших собак царской охоты. Надо, впрочем, прибавить, что их предшественник Меншиков грабил всю свою жизнь и в очень широких размерах. Бирон, занявший недавнее положение Долгоруковых, превзошёл в своей алчности и их, и Меншикова, и всех временщиков, которые когда-либо существовали.
Было известно, что княжна Долгорукова беременна от Петра II; ждали её родов, чтобы после них начать преследование семьи. В среду, 1 апреля, она разрешилась от бремени мертворождённой дочерью, и через неделю над семьёй разразилась гроза. 8 апреля князь Василий Лукич был назначен губернатором в Сибирь; князь Михаил Владимирович, брат фельдмаршала, — губернатором в Астрахань; князь Иван Григорьевич, брат Алексея, — воеводой в Вологду; на следующий день, 9 апреля, князь Александр Григорьевич (брат Алексея) был назначен воеводой в городок Алатырь за 617 в. от Москвы, а князья Алексей и Сергей Григорьевичи сосланы в дальние вотчины. Алексею назначено было его Никольское — в нынешней Пензенской губернии.
14 апреля князь Василий Лукич был также сослан в одну из своих дальних деревень. Грозный манифест был издан против всей семьи Долгоруковых, и князь Михаил Владимирович, не уехавший ещё в Астрахань, также сослан.
Князь Алексей Григорьевич выехал со всей семьёй в своё пензенское поместье. Ехали медленно, отдыхая подолгу, в сопровождении сотни слуг и нескольких свор охотничьих собак. Недалеко от Касимова, приблизительно на полпути, решили отдохнуть и поохотиться в одном из поместий княгини. Эта остановка на несколько недель была тем более необходима, что княжна была ещё слаба (выехали на 12-й день после её родов) и здоровье её требовало отдыха.
Бирон представил императрице это временное пребывание в другом, не указанном ею имении, как акт дерзкого ослушания. 12 июня вышел новый указ: князь Алексей Григорьевич с семьёй был сослан в Берёзов. Братья его Сергей и Иван сосланы, один — в Раненбург, другой — в Пустозерск; князь Василий Лукич послан в Соловецкий монастырь. Младший из братьев Алексея, Александр, отправлен на службу во флот на Каспийском море. Сестра (бывшая замужем за Салтыковым, но разошедшаяся с ним вследствие его грубого обращения) — заточена в монастырь, в Нижнем Новгороде. На содержание её было положено 50 копеек в сутки.
15 июля — новый указ. Всё имущество князя Алексея Григорьевича, имущества его сыновей, братьев Ивана и Сергея и князя Василия Лукича были конфискованы. Каждому было назначено по 1 рублю в день на содержание, слугам также — по рублю.
Поместья их перешли в казну, за исключением подмосковных, причисленных к личному имуществу императрицы. Подмосковные эти были: Горенки, Волынское и Хотунь, принадлежавшие Алексею, и Неклюдово — имение Василия Лукича.
Барон Шафиров выхлопотал своему зятю Сергею Долгорукову, 9 ноября того же года, возвращение одного из его поместий (Замотрина).
В тот самый день, когда решалась судьба Долгоруковых, 9 апреля князь Иван Алексеевич, бывший любимец Петра II, венчался в Горенках с графиней Натальей Борисовной Шереметевой.
Наталья Борисовна родилась 17 января 1714 года. Она была дочь известного фельдмаршала графа Бориса Петровича Шереметева, тогда уже семидесятилетнего старика, и его второй жены Анны Петровны, рождённой Салтыковой. Ей было 5 лет, когда умер её отец. Четырнадцати, потеряв мать, она осталась круглой сиротой на попечении брата, Петра, который был только на год старше неё. Брат и сестра совершенно не походили друг на друга. Граф Пётр Борисович был глупый и напыщенный человек, без сердца и без правил. Сестра — была его полная противоположность. Красавица, умница, с чуткой любящей душой — она была олицетворением физической и душевной красоты. Ей было 15 лет, когда Иван Долгоруков, любимец государя, брат его невесты, обер-шталмейстер, двадцатилетний красавец, просил её руки. Она полюбила его и с радостью согласилась на уговоры братьев, сестёр и родных, которые рады были этому браку из честолюбия. Обручение состоялось в Шереметевском дворце, на Воздвиженке, в среду 14 декабря 1729 г., с большой пышностью, в присутствии государя, двора и всего московского общества. Вся семья и родня Шереметевых, гордая будущим родством с государем, на руках носила Наталью Борисовну, окружала её ласками, лестью, стараясь заранее купить её расположение и покровительство.
19 января Петра II не стало. Положение князя Ивана круто изменилось, а вскоре несчастья посыпались на всю семью. Тогда вся родня стала уговаривать Наталью Борисовну отказать жениху. Она не колебалась. Никто из семьи, кроме двух захудалых старушек из дальней родни, не приехал на её свадьбу. На другой день после венчания пришла весть о ссылке всей семьи. С молодой женщиной никто не приехал проститься, и брат её, обладавший огромным состоянием, имел низость присвоить приданое сестры, послав ей в помощь тысячу рублей.
Только старая гувернантка, воспитавшая молодую княгиню, и преданная горничная, служившая при ней давно и носившая её когда-то на руках, поехали вместе с ней в далёкий, трудный путь.
В старости Наталья Борисовна, уже тринадцать лет монахиня Фроловского монастыря в Киеве, набросала для своего сына и его жены воспоминания об обручении своём, свадьбе и ссылке.
Воспоминания княгини Н. Б. Долгоруковой
Как скоро вы от меня поехали, осталась я в уединении, пришло на меня уныние, и так отягощена была голова моя беспокойными мыслями: казалось, что уже от той тягости к земле клонюсь. Не знала, чем бы те беспокойные мысли разбить; пришло мне на память, что вы всегда меня просили, чтобы по себе оставила на память журнал, что мне случилось в жизни моей достойно памяти и каким средством я жизнь проводила. Хотя она очень бедственна и доднесь, однако во удовольствие ваше хочу вас тем утешить и желание ваше или любопытство исполнить, когда то будет Богу угодно и слабость моего здоровья допустит. Хотя я и не могу много писать, но ваше прошение меня убеждает. Сколько можно, буду стараться, чтоб привести на память всё то, что случилось мне в жизни моей.
Не всегда бывают счастливы благороднорожденные; по большей части находятся в свете из знатных домов происходящие бедственны, а от подлости рождённые происходят в великие люди, знатные чины и богатства получают. На то есть определение Божие. Когда и я на свете родилась, надеюсь, что все приятели отца моего и знающие дом наш блажили день рождения моего, видя радующихся родителей моих и благодарящих Бога о рождении дочери. Отец мой и мать надежду имели, что я им буду утеха при старости. Казалось бы так, но пределам света сего ни в чём бы недостатка не было. Вы сами небезызвестны о родителях моих, от кого на свет произведена, и дом наш знаете, который и доднесь во всяком благополучии состоит; братья и сёстры мои живут во удовольствии мира сего, честьми почтены, богатство и изобилие. Казалось, и мне никакого следу не было к нынешнему моему достоянию. Для чего бы и мне не так счастливой быть, как и сёстры мои? Я ещё всегда думала пред ними преимущество иметь, потому что я была очень любима у матери своей и воспитана отменно от них, я же им и большая. Надеюсь, тогда все обо мне рассуждали: такого великого господина дочь, знатство и богатство, кроме природных достоинств, обратит очи всех знатных женихов на себя, и я, по человеческому рассуждению, совсем определена к благополучию; но Божий суд совсем не сходен с человеческим определением. Он по своей власти иную жизнь мне назначил, об которой никогда и никто вздумать не мог и ни я сама.
Я очень имела склонность к веселью. Я осталась малолетняя после отца моего, не больше как пяти лет; однако я росла при вдовствующей матери моей во всяком довольстве, которая старалась о воспитании моём, чтоб ничего не упустить в науках, и все возможности употребляла, чтоб мне умножить достоинств. Я ей была очень дорога; льстилась мной веселиться, представляла себе, когда приду в совершенные лета, буду добрый товарищ во всяких случаях, и в печали и радости; и так меня содержала, как должно благородной девушке быть; пребезмерно меня любила, хотя я тому и недостойна была. Однако всё моё благополучие кончилось: смерть меня с нею разлучила. Я осталась после милостивой своей матери четырнадцати лет: это первая беда меня встретила. Сколько я ни плакала, только ещё всё недоставало, кажется, против любви её ко мне. Однако ни слезами, ни рыданием не воротила. Осталась я сиротой с большим братом, который уже стал своему дому господин. Вот уже совсем моя жизнь переменилась. Можно ли все горести описать, которые со мной случались? Надобно молчать. Хотя я льстилась вперёд быть счастливой, однако очень часто источники из глаз лились. Молодость лет несколько помогала терпеть во ожидании вперёд будущего счастья; думала ещё: будет и моё время, повеселюсь на свете; а того не знала, что Высшая Власть грозит мне бедами и что в будущее надежда обманчива бывает.
Итак, я после матери своей всех кампаний лишилась; пришло на меня высокоумие, вздумала я себя сохранить от излишнего гулянья, чтоб мне чего не понести, какого поносного слова: тогда очень наблюдали честь. Итак, я сама себя заключила; и правда, что в тогдашнее время не такое было обхождение в свете: очень примечали поступки знатных или молодых девушек; тогда не можно было так мыкаться, как в нонешний век. Я так вам пишу, будто я с вами говорю, и для того вам от начала жизнь свою веду. Вы увидите, что я и в самой молодости весело не живала и никогда сердце моё большого удовольствия не чувствовало. Я свою молодость пленила разумом, удерживала на время свои желания в рассуждении том, что ещё будет время к моему удовольствию; заранее приучала себя к скуке. И так я жила после матери своей два года; дни мои проходили безутешно. Тогда обыкновенно всегда, где слышат невесту богатую, тут и женихи льстятся; пришло и моё время, чтоб начать ту благополучную жизнь, которую я льстилась. Я очень была счастлива женихами;
однако то оставлю, а буду вам то писать, что в дело произошло. Правда, что начало было очень велико; думала, я первая счастливица в свете, потому что первая персона в нашем государстве был мой жених. При всех природных достоинствах имел знатные чины при дворе и в гвардии; я призналась вам в том, что я почитала за великое благополучие, видя его к себе благосклонность. Напротив того, и я ему ответствовала, любила его очень, хотя я никакого знакомства прежде не имела, нежели он мне женихом стал; но истинная и чистосердечная его любовь ко мне на то склонила. Правда, что сперва это очень громко было; все кричали: ах, как ты счастлива! Моим ушам не противно было это эхо слышать; а не знала, что это счастье мною поиграет: показало мне только, чтоб я узнала, как люди живут в счастье, которых Бог благословит. Однако я тогда ничего не разумела, молодость лет не допускала ни о чём предбудущем рассуждать; а радовалась тем, видя себя в таком благополучии цветущей. Казалось, ни в чём нет недостатка; милый человек в глазах, в рассуждении том, что этот союз любви будет до смерти неразрывный, а притом природные чести, богатство, от всех людей почтение: всякий ищет милости, рекомендуется под мою протекцию; подумайте, будучи девке в пятнадцать лет так обрадованной! Я не иное что воображала, как вся сфера небесная для меня переменилась.
Между тем начались у нас приготовления к сговору нашему. Правду могу сказать, редко кому случилось видеть такое знатное собрание: вся императорская фамилия была в нашем сговоре, все чужестранные министры, наши все знатные господа, весь генералитет, одним словом сказать, столько было гостей, сколько дом наш мог поместить обоих персон; не было ни одной комнаты, где бы не полно было людей. Обручение наше было в зале, духовными персонами, один архиерей и два архимандрита. После обручения все его сродники меня дарили очень богатыми дарами, бриллиантовыми серьгами, часами, табакерками и готовальнями и всякой галантереей; мои б руки не могли б всего забрать, когда б мне не помогали принимать. Наши перстни были, которыми обручались, его в двенадцать тысяч, а мой — в шесть тысяч. Напротив, и мой брат жениха моего дарил: шесть пудов серебра, старинные великие кубки и фляши золочёные. Казалось мне тогда, по моему малоумию, что это всё прочно и на целый мой век будет; а того не знала, что в здешнем свете ничего нет прочного, а всё на час. Сговор мой был в семь часов пополудни; это была уже ночь, и для того принуждены были смоляные бочки зажечь для света, чтоб видно было разъезжаться гостям; теснота превеликая от карет была; от того великого огня видно было, сказывают, что около ограды дома нашего столько было народа, что вся улица запёрлась, и кричал народ: «Слава Богу, отца нашего дочь идёт замуж за великого человека, восславит род свой и возведёт братьев своих на степень отцову!» Надеюсь, вы довольно известны, что отец мой был первый фельдмаршал и что очень был любим народом, и доднесь его помнят. О прочих всех сговорных церемониях или весельях умолчу, нынешнее моё состояние и звание запрещает; одним словом сказать: всё, что можете вздумать, ничего упущено не было. Это моё благополучие и веселье долго ль продолжалось? Не более как от декабря 24 дня по 18 января день. Вот моя обманчивая надежда кончилась, со мной так случилось, как с сыном царя Давида Нафаном: лизнул медку, и пришло было умереть. Так и со мной случилось: за двадцать шесть дней благополучных, или сказать радостных, сорок лет по сей день стражду; за каждый день по два года придёт без малого, ещё шесть лет надобно вычесть; да кто может знать предбудущее! Может быть, и дополнятся, когда продолжится сострадательная жизнь моя.
Теперь надобно уже иную материю зачать. Ум колеблется, когда приведу на память, что после всех этих веселий меня постигло, которые мне казались навеки нерушимы будут. Знать, что не было мне тогда друга, кто б меня научил, чтоб по этой скользкой дороге опаснее ходила. Боже мой! Какая буря грозная восстала, со всего света беды совокупились! Господи, дай сил изъяснить мои беды, чтоб я могла их описать для знания желающих и для утешения печальным, чтоб, помня меня, утешились. И я была человек, все дни живота своего проводила в бедах, и всё опробовала: гонения, странствия, нищету, разлучение с милым, всё, что кто может вздумать. Я не хвалюсь своим терпением, но о милости Божьей похвалюсь, что Он мне дал столько силы, что я перенесла и по сие время несу; невозможно бы человеку смертному такие удары понести, когда не свыше сила Господня подкрепляла. Возьмите в рассуждение моё воспитание и нонешнее моё состояние.
Вот начало моей беды, чего я никогда не ожидала! Государь наш окончил живот свой; паче чаяния моего, чего я никогда не ожидала, сделалась коронная перемена. Знать, так было Богу угодно, чтоб народ за грехи наказать: отняли милостивого государя, и великий был плач в народе. Все сродники мои съезжаются, жалеют, плачут обо мне, как мне эту напасть объявить; а я обыкновенно долго спала, часу до девятого; однако, как скоро проснулась, вижу, у всех глаза заплаканы; как они ни стереглись, только видно было. Хотя я и знала, что государь болен и очень болен, однако я великую в том надежду имела на Бога, что Он не оставит сирых; однако, знать, мы тому достойны были. По необходимости принуждены были мне объявить. Как скоро эта ведомость дошла до ушей моих, что уже тогда со мной было, — не помню; а как опомнилась, только и твердила: «Ах! пропала! пропала!» Не слышно было иного ничего от меня, что пропала! Как кто ни старался меня утешить, только не можно было плач мой пресечь, ни уговорить. Я довольно знала обыкновение своего государства, что все фавориты после своих государей пропадают: чего было и мне ожидать? Правда, что я не так много дурно думала, как со мною сделалось: потому, хотя мой жених и был любим государем, и знатные чины имел, и вверены ему были всякие дела государственные; но подкрепляли меня несколько честные его поступки. Знав его невинность, что он никаким непристойным делом не косен был, мне казалось, что не можно без суда человека обвинить и подвергнуть гневу или отнять честь или имение; однако после уже узнала, что при несчастливом случае и правда не помогает. И так я плакала безутешно. Свойственники, сыскав средства, чем бы меня утешить, стали меня (уговаривать), что я ещё человек молодой, а так себя безрассудно сокрушаю; можно этому жениху отказать, когда ему будет худо; будут другие женихи, которые не хуже его достоинством, разве только не такие великие чины будут иметь; а в то время правда, что (один) жених очень хотел меня взять, только я на то не склонна была, а сродникам моим всем хотелось за того жениха меня выдать. Это предложение так мне тяжело было, что ничего на то не могла им ответить. Войдите в рассуждение, какое это мне утешение и честна ли эта совесть, когда он велик, так я с радостью за него шла, а когда он стал несчастлив, отказать ему? Я такому бессовестному совету согласиться не могла; а так положила своё намерение, когда, сердце одному отдав, жить или умереть вместе, а другому уже нет участия в моей любви. Я не имела такой привычки, чтоб сегодня любить одного, а завтра — другого; в нонешний век такая мода, а я доказала свету, что я в любви верна. Во всех злополучиях я была своему мужу товарищ; и теперь скажу самую правду, что, будучи во всех бедах, никогда не раскаивалась, для чего я за него пошла, и не дала в том безумия Богу. Он тому свидетель: всё, любя его, сносила; сколько можно мне было, ещё и его подкрепляла. Мои сродники имели другое рассуждение; такой мне совет давали, или может быть, меня жалели. К вечеру приехал мой жених ко мне, жалуясь на своё несчастье; при том рассказывал о смерти, жалости достойной, как государь скончался, что всё в памяти был и с ним прощался. И, так говоря, плакали оба и присягали друг другу, что нас никто не разлучит, кроме смерти; я готова была с ним хотя все земные пропасти пройти. Итак, час от часу пошло хуже. Куда девались искатели и друзья? Все спрятались, и ближние отдалече меня стали, все меня оставили в угодность новым фаворитам; все стали уже меня бояться, чтоб я встречу с кем попалась, всем подозрительна. Лучше б тому человеку не родиться на свете, кому на время быть велику, а после прийти в несчастье; все станут презирать, никто говорить не хочет! Выбрана была на престол одна принцесса крови, которая никакого следа не имела в короне. Между тем приготовлялись церемонии к погребению. Пришёл тот назначенный несчастливый день; нести надобно было государево тело мимо нашего дома, где я сидела под окошком, смотря ту плачевную церемонию. Боже мой, как дух во мне удержался! Началось духовными персонами, множество архиереев, архимандритов и всякого духовного чину; потом, как обыкновенно бывают такие высочайшие погребения, несли государственные гербы, кавалерию, разные ордена, короны; в том числе и мой жених шёл перед гробом, нёс на подушке кавалерию, и два ассистента вели под руки. Не могла его видеть от жалости в таком состоянии: епанча траурная предлинная, флёр на шляпе до земли, волосы распущенные, сам так бледен, что никакой живости нет. Поровнявшись против моих окон, взглянул плачущими глазами с тем знаком или миной: кого погребаем? в последний, в последний раз провожаю. Я так обеспамятовала, что упала на окошко: не могла усидеть от слабости. Потом и гроб везут: отступили от меня уже все чувства на несколько минут. А как опомнилась, оставя все церемонии, плакала, сколько моё сердце дозволило, рассуждая мыслью своей, какое это сокровище земля принимает, на какое, кажется, и солнце с удивлением сияло. Ум сопряжён был с мужественной красотой; природное милосердие, любовь к подданным нелицемерная. О Боже мой, дай великодушно понести сию напасть, лишение сего милостивого монарха. О Господи, Всевышний Творец, Ты все можеши, возврати хотя на единую минуту дух его и открой глаза его, чтоб он увидел верного своего слугу, идущего пред гробом, потеряв всю надежду к утешению и облегчению печали! И так окончилась церемония; множество знатных дворян, следующих за гробом; казалось мне, что и небо плачет, и все стихии небесные. Надеюсь, между тем и такие были, которые радовались, чая себе от новой государыни милости.
По прошествию нескольких дней после погребения приготовляли торжественное восшествие новой государыни в столичный город со звоном, с пушечной пальбой. В назначенный день поехала и я посмотреть её встречи: для того полюбопытствовала, что я её не знала от роду в лицо, кто она. Во дворце, в одной отхожей комнате, я сидела, где всю церемонию видела. Она шла мимо тех окон, под которыми я была, и тут последний раз видела, как мой жених командовал гвардией; он был майор, отдавал ей честь на лошади. Подумайте, каково мне глядеть на сие позорище! И с того времени в жизни своей я её не видала. Престрашного была взору. Отвратное лицо имела; так была велика, когда между кавалеров идёт, всех головой выше, и чрезвычайно толста. Как я поехала домой, надобно было ехать через все полки, которые в строю были собраны. Я поспешила домой, ещё не распущены были. Боже мой! Я тогда света не видела и не знала от Стыда, куда меня везут и где я. Одни кричат: «Это отца нашего невеста!» Подбегают ко мне: «Матушка наша, лишились мы своего государя!» Иные кричат: «Прошло ваше время, теперь не старая пора!» Принуждена была всё это вытерпеть, рада была, что доехала до двора своего; вынес Бог из такого содому.
Как скоро вступила государыня в самодержавство, так и стали искоренять нашу фамилию; не так бы она злобна была на нас, да фаворит её, который был безотлучно при ней, он старался наш род истребить, чтоб его на свете не было; по той злобе, когда её выбирали на престол, то между прочими пунктами написано было, чтоб оного фаворита, который был при ней камергером, в наше государство не ввозить: потому что они жили в своём владении; хотя она и наша принцесса, да была выдана замуж; овдовевши, жила в своём владении, а оставив и его, в своём доме, чтоб он у нас ни в каких делах не был, к чему она и подписалась. Однако злодеи многие, недоброжелатели своему отечеству, все пункты переменили и дали ей во всём волю и все народные желания уничтожили; и его к ней по-прежнему допустили. Как он усилился, побрав себе знатные чины, первое возымел дело с нами и искал, какими бы мерами нас истребить из числа живущих. Так публично говорил: дома той фамилии не оставлю! Что он не напрасно говорил, но и в дело произвёл. Как он уже взошёл на великую степень, он не мог уже на нас спокойными глазами глядеть. Он нас боялся и стыдился; знал нашу фамилию, за сколько лет рождённые князья имели своё владение, скольким коронам заслужили. Все предки наш род любили за верную службу к отечеству, живота своего не щадили; сколько на войнах головы свои положили! За такие их знатные службы были от государей отменно награждены великими чинами, кавалериами, и в чужих государствах многие спокойствие делали, где имя их славно; а он был самый подлый человек, а дошёл до такого великого градуса, одним словом сказать, только одной короны недоставало! Уже все в руку его целовали, и что хотел, то делал: уже титуловали его ваше высочество; а он не что иное был, как башмачник: на дядю моего сапоги шил. Сказывают, мастер превеликий был; да красота его до такой великой степени довела. Бывши таких высоких мыслей, думал, что не удастся ему до конца привести своё намерение, он не истребит знатные роды; (но) так и сделал: не только нашу фамилию, но и другую такую же знатную фамилию сокрушил, разорил и в ссылку сослал.
Уже всё ему было покорено. Однако о том я буду молчать, чтоб не перейти пределов; я намерена только свою беду писать, а не чужие пороки обличать.
Не знал он, чем начать, чтоб нас сослать. Первое, всех стал к себе призывать из тех же людей, которые прежде нам друзья были; ласкал их, выспрашивал, как мы жили и не делали ли кому обиды, не брали ли взяток? Нет, никто ничего не сказал. Он этим недоволен был; велел указом объявить, чтоб всякий без опасности подавал самой государыне челобитные, ежели кого чем обидели: и того удовольствия не получил. А между тем всякие вести ко мне в уши приходят; иной скажет, в ссылку сошлют, иной скажет, чины и кавалерии оберут; подумайте, каково мне тогда было, будучи в шестнадцать лет? Ни от кого руку помощи не иметь и не с кем о себе посоветовать; а надобно и дом, долг и честь сохранить, и верность не уничтожить. Великая любовь к нему весь страх изгонит из сердца; а иногда нежность воспитания и природа в такую горесть приведёт, что все члены онемеют от несносной тоски. Куда какое это злое время было! Мне кажется, при Антихристе не тошнее того будет. Кажется, в те дни солнце не светило; кровь вся закипит, когда вспомню, какие столбы поколебал, до основания разорил, и доднесь не можем исправиться; что же до меня касается, в здешнем свете навеки пропала.
И так моё жалкое состояние продолжалось по апрель месяц; только и отрады мне было, когда его вижу, поплачем вместе, и там домой поедет. Куда уже все веселья пошли! Ниже сходства было, что это жених к невесте ездит! Что же между тем, какие были домашние огорчения? Боже, дай мне всё то забыть! Наконец, уж надо наш несчастный брак окончить; хотя, как ни откладывали день ото дня, но, видя моё непременное намерение, принуждены согласиться. Брат тогда был болен большой, а меньшой, который меня очень любил, жил в другом доме по той причине, что он тогда не лежал ещё оспой, а большой брат был оспой болен. Ближние сродники все отступили; дальние и пуще не имели резону. Бабка родная умерла. И так я осталась без призрения; сам Бог давал меня замуж, а больше никто. Не можно всех тех беспорядков описать, что со мною тогда были; уже день назначили свадьбы; некому проводить, никто из родных не едет, да некому и звать. Господь сам умилосердил сердца двух старушек, моих свойственных, которые меня провожали, а то принуждена бы с рабой ехать; а ехать надобно было всего пятнадцать вёрст от города; там наша свадьба была. В этом селе они всегда летом живали; место очень весёлое и устроенное; палаты каменные, пруды великие, оранжереи и церковь в палатах. После смерти государевой отец его со своей фамилией там жил. Фамилия их была немалая: я, всё презря на весь страх! Свёкор был и свекровь, три брата, кроме моего мужа, и три сестры; ведь надобно бы о том подумать, что я всем меньшая и всем должна угождать во всём; во всём положилась на волю Божью: знать, судьба мне так определила!
Вот уже, как я стала прощаться с братом и со всеми домашними, кажется бы, и варвар сжалился, видя мои слёзы; кажется, и стены дома отца моего помогали мне плакать; брат и домашние так много плакали, что из глаз меня со слезами отпустили. Какая это разница — свадьба, сговор! Там все кричали: «Ах! как она счастлива»; а тут провожают и плачут: знать, что я всем жалка была. Боже мой, какая перемена! Как я выехала из отцовского дома, с тех пор целый век странствовала. Привезли меня в дом свёкров как невольницу: вся расплакана, свету не вижу перед собой. Подумайте, и с добрым порядком замуж идти, надобно подумать последнее счастье; не токмо в таковом состоянии, как я шла. Я приехала в одной карете, да две вдовы со мной сидят, а у них все родные приглашены, дядья, тётки; и пуще мне стало горько: привезли меня как бедненькую сироту: принуждена всё сносить. Тут нас в церкви венчали. По окончании свадебной церемонии, провожатые мои меня оставили, поехали домой; и так наш брак был плачу больше достоин, а не веселья. На третий день, по обыкновению, я стала собираться с визитами ехать по ближним его сродникам и рекомендовать себя в их милость: всегда можно было из того села ехать в город после обеда, домой ночевать приезжали.
Вместо визитов, сверх чаяния моего, мне сказывают, приехал-де секретарь из Сенату; свёкор мой должен был его принять. Он ему объявляет: указом велено-де вам ехать в дальние деревни и там жить до указу. Ох! как мне эти слова не полюбились; однако я креплюсь, не плачу, а уговариваю свёкра и мужа: как можно без вины и без суда сослать! Я им представляю: поезжайте сами к государыне, оправдайтесь. Свёкор, глядя на меня, удивляется моему молодоумию и смелости. Нет, я не хотела свадебной церемонии пропустить, и не рассудя, что уже беда, подбила мужа, уговорила его ехать с визитом: поехали к дяде родному, который нас с тем встретил: «Был ли у вас сенатский секретарь? У меня был, и велено мне ехать в дальние деревни, жить до указу». Вот тут и другие дяди съехались, всё то же сказывают. Нет, нет, уже я вижу, что на это дело нету починки: это мне свадебные конфеты. Скорее домой поехали, и с тех пор мы друг друга не видали, и никто ни с кем не прощались: не дали время. Я приехала домой; у нас уже собираются; велено в три дня чтобы в городе не было; принуждена судьбе повиноваться. У нас такое время, когда к несчастью, то нет уже никакого оправдания, не лучше турков: когда б прислали петлю, должны бы удавиться.
Подумайте, каково мне тогда было видеть: все плачут, суетятся, собираются! И я суечусь. Куда еду, не знаю, и где буду жить, не ведаю, только что слезами обливаюсь. Я ещё и к ним ни к кому не привыкла; мне страшно было только в чужой дом перейти. Как это тяжело! Так далеко везут, что никого своих не увижу; однако в рассуждении для милого человека всё должна сносить; стала я собираться в дорогу; а как я очень молода, никуда не езжала, и что в дороге надобно, не знала никаких обстоятельств, что может впредь быть: обоим нам и с мужем было тридцать семь лет. Он вырос в чужих, жил всё при дворе; он всё на мою волю отдал; не знала, что мне делать, научить было некому. Я думала, что мне ничего не надобно будет и что очень скоро нас воротят. Хотя и вижу, что свекровь и золовки с собой очень много берут из бриллиантов, из галантереи, все по карманам прячут, мне до того и нужды не было: я только хожу за ним следом, чтоб из глаз моих куда не ушёл; и так чисто собралась: что имела при себе, золото и серебро, всё отпустила домой к брату на сохранение, довольно моему глупому тогдашнему рассудку, изъяснить вам хочу, не токмо бриллиантов что, оставить для себя и всяких нужд, всякую мелочь: манжеты кружевные, платки, чулки шёлковые, сколько их было дюжин, всё отпустила. Думала, на что мне там? Всего не переносить; шубы все обобрала у него и послала домой, потому что они все были богатые; один тулуп ему оставила, да себе шубу да платье чёрное, в чём ходила тогда по государе. Брат прислал на дорогу тысячу рублей; на дорогу вынула четыреста, а то назад отослала; думаю, на что мне так много денег прожить? Мы поедем на общем коште; мой от отца не отделён. После уже узнала глупость свою, да поздно было; только на утешение себе оставила одну табакерку золотую, и то для того, что царская милость.
И так мы, собравшись, поехали; с нами было собственных людей десять человек, да лошадей его любимых верховых пять. Я дорогой уже узнала, что я на своём коште еду, а не на общем. Едем в незнаемое место, и путь в самый розлив, в апреле месяце, где все луга потопляет вода и маленькие розливы бывают озёрами, а ехать до той деревни, где нам жить, восемьсот вёрст. Из моей родни никто ко мне не поехал проститься, или не смели, или не хотели. Бог то рассудит; а только со мной поехала моя мадам, которая за маленькой за мной ходила, иноземка; да девка, которая при мне жила: я и тем была рада. Мне как ни было тяжело, однако принуждена дух свой стеснять и скрывать свою горесть для мужа милого; ему и так тяжело, что сам отражает, при том же и меня видит, что его ради погибаю. Я в радости их не участница была, а в горести им товарищ, да ещё всем меньшая, надобно всякому угодить. Я надеялась на свой нрав, что я всякому услужу. Итак, куда мы приедем на стан, пошлём закупать сено, овёс лошадям. Стала уже и я в экономию входить; вижу, что денег много идёт. Муж мой пойдёт смотреть, как лошадям корм задают, и я с ним; от скуки что было делать? Да эти лошади, право, и стоили того, чтобы за ними смотреть; ни прежде, ни после таких красавиц не видала; когда б я была живописец, не устыдилась бы их портреты написать.
Девяносто вёрст от города как отъехали, в первой провинциальный город приехали: тут случилось нам обедать. Вдруг явился к нам капитан гвардии, объявляет нам указ: велено-де с вас кавалерии снять. В столице, знать, стыдились так безвинно ограбить, так на дорогу выслали. Боже мой, какое это их правосудие! Мы отдали тотчас с радостью, чтобы их успокоить; думали, они тем будут довольны, обругали, сослали;
нет, у них не то на уме. Поехали мы в путь свой, отправивши его, непроходимыми стезями, никто дороги не знает; лошади свои все тяжёлые; кучера только знают, как по городу провезти. Настигла нас ночь, принуждены стать в поле, а где, не знаем, на дороге ли, или свернули, никто не знает, потому что все воду объезжали. Стали тут, палатки поставили. Это надобно знать, что наша палатка будет всех дале поставлена, потому что лучшее место выберут свёкру, подле поблизости золовкам, а там деверям холостым, а мы будто иной партии: последнее место нам будет. Случилось и в болоте; как постель снимут — мокра, иногда и башмаки полны воды. Это мне очень памятно, что весь луг был зелёный, травы не было, как только чеснок полевой; и такой был дух тяжёлый, что у всех головы болели, и когда мы ужинали, то мы все видели, что два месяца взошло, ординарный большой, а другой подле него поменьше, и мы долго на них смотрели, и так их оставили, спать пошли. Поутру мы встали, свет нас осветил, удивлялись сами, где мы стояли: в самом болоте и не по дороге, как нас Бог помиловал, что мы где не увязли ночью, так оттуда насилу на прямую дорогу выбились.
Маленькая у нас утеха была, псовая охота. Свёкор превеликий охотник был; где случится какой перелесочек, место для них покажется хорошо, верхами сядут и поедут, пустят гончих; только провождение было время, или сказать скуке. А я останусь одна, утешу себя, дам глазам своим волю и плачу сколько хочу.
В один день так случилось; мой товарищ поехал верхом, а я осталась в слезах. Очень уже поздно, стало смеркаться, и гораздо уже темно, вижу, против меня скачут двое верховые, прискакали к моей карете, кричат: «Стой!» Я удивилась; слышу голос мужа моего и с меньшим братом, который весь мокр. Говорит мне муж: «Вот он избавил меня от смерти». Как же я испужалась! Как-де мы поехали от вас, и все разговаривали и сшиблись с дороги; видим мы, за нами никого нет, вот мы по лошадям ударили, чтоб скорее кого своих наехать; видим, что поздно; приехали к ручью, казался он мелок; так мой муж хотел наперёд ехать опробовать, как глубок. Так бы они, конечно, утонули, потому что тогда под ним лошадь была не проворна, и он был в шубе; брат его удержал, говорит: «Постой! на тебе шуба тяжела, а я в одном кафтане, подо мной же и лошадь добра, она меня вывезет, а после вы переедете». Как это выговоря, тронул свою лошадь; она передними ногами ступила в воду, а задними уже не успела, как ключ ко дну; так крутоберего было и глубоко, что не могла задними ногами справиться, одна только шляпа поплыла; однако она очень скоро справилась, лошадь была проворная, а он крепко на ней сидел, за гриву ухватился. По счастью их, человек их наехал, который от них отстал; видя их в такой беде, тотчас кафтан долой, бросился в воду; он умел плавать, ухватил за волосы и притащил к берегу. Итак, Бог его спас живот, и лошадь выплыла. Так испужалась, и плачу и дрожу вся; побожилась, что я его никогда верхом не пущу, спешили скорее доехать до места, насилу его отогрели, в деревню приехавши.
После, несколько дней спустя, приехали мы ночевать в одну маленькую деревню, которая на самом берегу реки, а река преширокая; только мы расположились, палатки поставили, идут к нам множество мужиков, вся деревня; валяются в ноги, плачут, просят: «Спасите нас! Сегодня к нам подкинули письмо; разбойники хотят к нам приехать, нас всех перебить до смерти, а деревню сжечь; помогите вы нам! У вас есть ружья; избавьте нас от напрасной смерти, нам оборониться нечем; у нас, кроме топоров, ничего нет, здесь воровское место; на этой неделе здесь в соседстве деревню совсем разорили; мужики разбежались, а деревню сожгли». Ах, Боже мой! Какой же на меня страх пришёл! Боюсь до смерти разбойников; прошу, чтоб уехать оттуда: никто меня не слушает. Всю ночь не спали, пули лили, ружья заряжали, и так готовились на драку; однако Бог избавил нас от той беды: может быть, они и подъезжали водой, да побоялись, видя такой великий обоз, или и не были. Чего же мне эта ночь стоила! Не знаю, Как я её пережила; рада, что свету дождалась. Слава Богу! Уехали.
Итак, мы три недели путались и приехали в свои деревни, которые были на полдороги, где нам определено было жить.
Приехавши, мы расположились на несколько время прожить, отдохнуть нам и лошадям; я очень рада была, что в свою деревню приехали. Казна моя уже очень истончала; думала, что моим расходам будет перемена, не всё буду покупать, по крайней мере, сена лошадям не куплю; однако я недолго об этом думала; не больше мы трёх недель тут прожили; паче чаяния нашего вдруг ужасное нечто нас постигло. Только что мы отобедали — в этом селе дом был господский и окна были на большую дорогу: — взглянула я в окно, вижу, пыль великая на дороге; видно издалека, что очень много едут и очень скоро бегут. Когда стали подъезжать, видно, что все телеги парами, позади коляска...; все наши бросились смотреть; увидели, что прямо к нашему дому едут; в коляске офицер гвардии, а по телегам солдаты двадцать четыре человека. Тотчас узнали мы свою беду, что ещё их злоба на нас не умаляется, а больше умножается. Подумайте, что я тогда была! Упала на стул; а как опомнилась, увидела полны хоромы солдат. Я уже ничего не знаю, что они объявили свёкру; а только помню, что я ухватилась за своего мужа и не отпускаю от себя; боялась, чтоб меня с ним не разлучили. Великий плач сделался в доме нашем: можно ли ту беду описать? Я не могу ни у кого допроситься, что будет с нами, не разлучат ли нас. Великая сделалась тревога; дом был большой, людей премножество, бегут все из квартир, плачут, припадают к господам своим, все хотят быть с ними неразлучно; женщины, как есть слабые сердца, те кричат, плачут. Боже мой, какой это ужас! Кажется бы, и варвар, глядя на это жалкое позорище, умилосердился. Нас уже на квартиру не отпускают: как я и прежде писала, что мы везде на особливых квартирах стояли, так не поместились в одном доме, мы стояли у мужика на дворе, а спальня наша был сарай, где сено кладут. Поставили у всех дверей часовых, примкнули штыки. Боже мой, какой это страх! Я от роду ничего подобного этому не видала и не слыхала. Велели наши командиры кареты закладать; видно, что хотят нас везти, да не знаем куда. Я так ослабела от страху, что на ногах не могу стоять.
Войдите в моё состояние, каково мне тогда было! Только меня и поободряло, что он со мной, и всё, видя меня в таковом состоянии, уверяют, что я с ним неразлучна буду. Я бы хотела самого офицера спросить, да он со мной не говорит, кажется неприступный; придёт ко мне в горницу, где я сижу, поглядит на меня, плечами пожмёт, вздохнёт и прочь уйдёт, а я спросить его не осмелюсь.
Вот уже к вечеру велят нам в кареты садиться и ехать. Я уже опомнилась и стала просить, чтоб меня отпустили на квартиру собраться; офицер дозволил. Как я пошла, и два солдата за мной; я не помню, как меня мой муж довёл до сарая того, где мы стояли. Хотела я с ним поговорить и сведать, что с нами делается; а солдат тут, ни пяди от нас не отстаёт; подумайте, какое жалостное состояние! И так я ничего не знаю, что далее с нами будет. Мои домашние собрались; я уже ничего не знаю; они сели в карету и поехали; рада я тому, что я одна с ним, можно мне говорить, а солдаты все за нами поехали. Тут он мне сказал: офицер объявил, что велено вас под жестоким караулом везти в дальние города, а куда — не велено сказывать. Однако свёкор мой умилостивил офицера и привёл его на жалость; сказал, что нас везут на остров, который отстоит от столицы на четыре тысячи вёрст и больше, и там нас под жестоким караулом содержать, к нам никого не допущать, ни нас никуда, кроме церкви, переписки ни с кем не иметь, бумаги и чернил нам не давать. Подумайте, каковы мне эти вести; первое — лишилась дома своего и всех родных своих оставила, я же не буду и слышать об них, как они будут жить без меня; брат меньший мне был, который меня очень любил; сёстры маленькие остались. О Боже мой, какая это тоска пришла! Жалость, сродство, кровь вся закипела от несносности. Думаю я, уже никого не увижу своих, буду жить в странствии; кто мне поможет в напастях моих, когда они не будут и ведать обо мне, где я; когда я ни с кем не буду корреспонденции иметь или переписки; хотя я какую нужду ни буду терпеть, руки помощи никто мне не подаст; а может быть, им там скажут, что я уже умерла, что меня и на свете нет; они только поплачут и скажут: лучше ей умереть, а не целый век мучиться! С этими мыслями ослабели все мои чувства, онемели, а после полились слёзы.
Муж мой очень испужался и жалел после, что мне сказал правду; боялся, чтоб я не умерла; истинная его ко мне любовь принудила дух свой стеснить и утаить эту тоску, и перестать плакать; и должна была его ещё подкреплять, чтоб он себя не сокрушил: он со всего света дороже был. Вот любовь до чего довела! Всё оставила: и честь, и богатство, и сродников, и стражду с ним, и скитаюсь; этому причина — всё непорочная любовь, которой я не постыжусь ни перед Богом, ни перед целым светом, потому что он один в сердце моём был; мне казалось, что он для меня родился и я для него, и нам друг без друга жить нельзя. И по сей час в одном рассуждении, и не тужу, что мой век пропал; но благодарю Бога моего, что Он мне дал знать такого человека, который того стоил, чтоб мне за любовь жизнью своей заплатить, целый век странствовать и великие беды сносить, могу сказать, беспримерные беды. После услышите, ежели слабость моего здоровья допустит все мои беды описать.
Итак, нас довезли до Касимова. Я вся расплакана; свёкор мой очень испужался, видя меня в таковом состоянии; однако говорить было нельзя, потому что офицер сам тут с нами и унтер-офицер; поставили нас уже вместе, а не на разных квартирах, и у дверей поставили часовых, примкнули штыки.
Тут мы жили с неделю, покамест изготовили судно, на чём нас везти водой. Для меня всё это ужасно было; должно было молчанием покрывать. Моя воспитательница, которой я от матери своей препоручена была, не хотела меня оставить, со мной и в деревню поехала, думала она, что там злое время переживём; однако не так сделалось, как мы думали, принуждена меня покинуть. Она — человек чужестранный, не могла эти суровости понести; однако, сколько можно ей было, эти дни старалась, ходила на то бесчастное судно, на котором нас повезут; всё там прибирала, стены обивала, чтобы сырость сквозь не прошла, чтоб я не простудилась; павильон поставила, чуланчик загородила, где нам иметь своё пребывание, и всё то оплакивала.
Пришёл тот горестный день, когда нам надобно ехать; людей нам дали для услуг 10 человек; а женщин на каждую персону по человеку, всех пять человек. Я хотела свою девку взять с собой; однако золовки мои отговорили; для себя включили в то число свою, а мне дали девку, которая была помощницей у прачек, ничего сделать не умела, как только платье мыть; принуждена я им в том была согласиться. Девка моя плачет, не хочет от меня отстать; я уже её просила, чтоб она мне больше не скучала; пускай так будет, как судьба определила. Итак, я хорошо собралась: ниже рабы своей не имела, денег ни полушки; сколько имела при себе оная воспитательница денег, мне отдала; сумма не очень велика была — шестьдесят рублей; с тем я и поехала. Я уже не помню, пешком ли мы шли на судно, или ехали; недалеко река была от дома нашего; пришло мне тут расставаться со своими, потому что дозволено было им нас проводить. Вошла я в свой кают; увидела, как он прибран; сколько можно было — помогала моему бедному состоянию; пришло мне вдруг её благодарить за её ко мне любовь и воспитание, тут же и прощаться, что я уже её в последний раз вижу; ухватились мы друг другу за шеи, и так руки мои замерли, и я не помню, как меня с ней растащили. Опомнилась я в каюте; лежу на постели, и муж мой надо мной стоит, за руку держит, нюхать спирт даёт; я вскочила с постели, бегу вверх, думаю, ещё хоть раз увижу — ниже места того знать: далеко уплыли. Тогда я потеряла пёрло жемчужное, которое было у меня на руке, знать, я его в воду упустила, когда я со своими прощалась; да мне уж и не жаль было, не до него: жизнь тратится. Так я и осталась одна, всех лишилась для одного человека. И так мы плыли всю ту ночь.
На другой день сделался великий ветер, буря на реке, гром, молния; гораздо звончее на воде, нежели на земле; а я с природы грома боюсь. Судно вертит с боку на бок: как гром грянет, то и попадают люди. Золовка меньшая очень боялась — та плачет и кричит. Я думала светопреставление! Принуждены были к берегу пристать. И так всю ночь в страхе без сна препроводили. Как скоро рассвело, погода утихла, мы поплыли в путь свой, и так мы три недели ехали водой; когда погода тихая, я тогда сижу под окошком в своём чулане; когда плачу, когда платки мою — вода очень близка; а иногда куплю осётра и на верёвку его; он со мною рядом плывёт, чтоб не я одна невольница была и осётр со мной; а когда погода станет ветром судно шатать, тогда у меня станет голова болеть и тошнится; тогда выведут меня наверх на палубу и положат на ветру; и я до тех пор без чувств лежу, покамест погода утихнет, и покроют меня шубой; на воде ветры очень проницательны. Иногда и он для компании подле меня сидит. Как пройдёт погода, отдохну; только есть ничего не могла, всё тошнилось.
Однажды что с нами случилось: погода жестокая поднялась, а знающего никого нет, кто б знал, где глубь, где мель, и где можно пристать, ничего никто не знает, а так все мужики набраны из сохи, плывут куда ветер несёт, а темно уж становится, ночь близка, не могут нигде пристать к берегу, погода не допускает; якорь бросили посреди реки в самую глубь: якорь оторвало. Мой сострадалец меня тогда не пустил наверх; боялся, чтоб в этом шуме меня не задавили; люди и работники все по судну бегают: кто воду выливает, кто якорь привязывает, и так все в работе. Вдруг нечаянно притянуло наше судно в залив; ничто не успело, я слышу, что сделался великий шум, а не знаю что. Я встала посмотреть: наше судно стоит, как в ящике, между двух берегов. Я спрашиваю, где мы — никто сказать не умеет, сами не знают; на одном берегу всё березняк, так как надобно роще не очень густой; стала эта земля оседать и с лесом несколько сажень опускаться в реку, или в залив, где мы стоим; и так ужасно лес зашумит под самое наше судно; и так нас кверху подымет, и нас в тот ущерб втянет. И так было очень долго; думали всё, что мы пропали; и командиры наши совсем были готовы спасать свой живот на лодках, а нас оставить погибать. Наконец уже столько много этой земли оторвано, что видна стала за оставшей малой частью земли вода; надобно думать, что озеро; когда б ещё этот остаток оторвало, то надобно б нам в том озере быть. Ветер преужасный тогда был; думаю, чтоб нам тогда конец был, когда б не самая милость Божья поспешила. Ветер стал утихать, землю перестало рвать, и мы избавились той беды, выехали на свету на свой путь, из оного залива в большую реку пустились. Этот водяной путь много живота моего унёс. Однако всё переносила, всякие страхи, потому что ещё не конец моим бедам был; на большие готовилась, для того меня Бог и подкреплял.
Доехали мы до города Соликамска, где надобно было выгружаться на берег и ехать сухим путём; я была и рада, думала, таких страхов не буду видеть; после узнала, что мне нигде лучшего нет: не на то меня судьба определила, чтобы покоиться! Какая же это дорога? Триста вёрст должно было переехать горами, вёрст по пяти на гору и с горы также; они же как усыпаны диким камнем, а дорожка такая узкая, в одну лошадь только впряжено, что называется гусем, потому что по обе стороны рвы; ежели в две лошади впрячь, то одна другую в ров спихнёт; оные же рвы лесом обросли. Не можно описать, какой они вышины; как взъедешь на самый край горы и посмотришь по сторонам — неизмеримая глубина; только видны одни вершины леса, всё сосны да дуб, от роду такого высокого и толстого леса не видала. Это каменная дорога; я думала, что у меня сердце оторвёт; сто раз я просилась: дайте отдохнуть! Никто не имеет жалости; а спешат как можно наши командиры, чтоб домой возвратиться; а надобно ехать по целому дню, с утра до ночи, потому что жилья нет, а через сорок вёрст поставлены маленькие домики для пристанища проезжавших и для корма лошадям. Что случилось? Один день весь шёл дождь и так нас вымочил, что как мы вышли из колясок, то с головы до ног с нас текло, как из реки вышли; коляски были маленькие, кожи все промокли, закрыться нечем; да и приехавши на квартиру, обсушиться негде, потому что одна только хижина, а фамилия наша велика, все хотят покою. Со мною и тут несчастье пошутило.
Повадка или привычка прямо ходить; меня за то смалу били: ходи прямо, притом же и росту я немалого была: как только в ту хижину вошла, где нам ночевать, только через порог переступила, назад упала, ударилась о матицу — она была очень низка — так крепко, что я думала, что с меня голова спала. Мой товарищ испужался; думал, я умерла; однако молодость лет всё мне сносить помогала, всякие бедственные приключения; а бедная свекровь моя так простудилась от этой мокроты, что и руки и ноги отнялись, и через два месяца живот свой окончила. Не можно всего описать, сколько я в той дороге обеспокоена была, какую нужду терпела: пускай бы я одна в страдании была, товарища своего не могу видеть безвинностраждущего.
Сколько мы в этой дороге были недель — не упомню. Доехали до провинциального города того острова, где нам определено жить. Сказали нам, что путь до того острова водой и тут будет перемена; офицер гвардейский поедет обратно, а нас препоручат тутошнего гарнизона офицеру, с командой 24 человека солдат. Жили мы тут неделю, покамест исправили судно, на котором нам ехать, и сдавали нас с рук на руки, как арестантов. Это столько жалко было, что и каменное сердце умягчилось; плакал очень при расставании офицер и говорил:
«Теперь-то вы натерпитесь всякого горя; эти люди необычайные; они с вами будут поступать, как с подлыми, никакого снисхождения от них не будет». Итак, мы все плакали, будто с родными расставались. По крайней мере, привыкли к нему; как ни худо было, да он нас знал в благополучии, так несколько совестно было ему сурово с нами поступать. Как исправились с судном, новый командир повёл нас на судно; процессия изрядная была, за нами толпа солдат идёт с ружьём, как за разбойниками. Я уже шла, вниз глаза опустив, не оглядывалась; смотрельщиков премножество по той улице, где нас ведут. Пришли мы к судну; я ужаснулась, как увидела, великая разница с прежним; от небрежения дали самое негодное, худое; так по имени нашему и судно! хотя бы на другой день пропасть; как мы тогда назывались арестанты, иного имени не было; — что уже в свете этого титула хуже? Такое нам и почтение! Всё судно из пазов доски вышли; насквозь дыры светятся; а хоть немножко ветер, так всё судно станет скрипеть; оно же чёрное, закоптелое, как работники раскладывали в нём огонь, так оно и осталось, самое негодное, никто бы в нём не поехал. Оно было отставное, определено на дрова; да как очень заторопили, не смели долго нас держать, какое случилось, такое и дали; а может быть, и нарочно приказано было, чтоб нас утопить; однако, как не воля Божья, доплыли до указанного места живы.
Принуждены были новому командиру покоряться; все способы искали, как бы его приласкать; не могли найти, да в ком и найти? Дай Бог и горе терпеть, да с умным человеком! Какой этот глупый офицер был: из крестьян, да заслужил чин капитанский; он думал о себе, что он очень великий человек, и, сколько можно, надобно нас жестоко содержать, как преступников. Ему казалось подло с нами и говорить; однако со всей своей спесью ходил к нам обедать. Изобразите это одно, сходственно ли с умным человеком, в чём он хаживал: епанча солдатская на одну рубашку да туфли на босу ногу, и так с нами сидит! Я была всех моложе и невоздержанна; не могу терпеть, чтоб не смеяться, видя такую смешную позитуру; он это видя, что я смеюсь, или то удалось ему приметить, говорит, смеясь: «Теперь счастлива ты, что у меня книги сгорели, а то бы с тобою сговорил!» Как мне ни горько было, только я старалась его больше ввести в разговор; только больше он мне ничего не сказал. Подумайте, кто нам командир был и кому были препоручены, чтоб он усмотрел, когда б мы что намерены были сделать. Чего они боялись? Чтоб мы не ушли? Ему ли смотреть? Нас не караул их держал, а держала нас невинность наша; думали, что со временем осмотрятся и возвратят нас в первое наше состояние. Притом же мешало много и фамилия очень велика была. Итак, мы с этим глупым командиром плыли целый месяц до того города, где нам жить...
Долгоруковы в Берёзове. Их гибель
После долгого и тяжёлого пути семья Долгоруковых прибыла в Берёзов. Их поместили в остроге, находившемся неподалёку от церкви Рождества Преев. Богородицы. В ограде острожного двора им был отведён маленький одноэтажный деревянный дом, ветхий и почти без мебели. Княгиня Наталья Борисовна с мужем, всегда обставленные хуже других членов семьи, поселились в небольшом сарае, разделённом внутри перегородкой. Наскоро им были поставлены туда две печи.
Посреди двора был прудик, где летом плавали утки и гуси, доставлявшие много развлеченья несчастным, особенно дочерям Алексея Григорьевича, не имевшим, кроме кормления птиц, никаких занятий.
Надзор за сосланными был поручен присланному с этой целью в Берёзов майору Семёну Петрову. Берёзовским воеводой был тогда некто Бобровский, добрейший человек, делавший всё возможное, чтобы облегчить положение заключённых. Под его влиянием и Петров смотрел сквозь пальцы на уклонения от суровой инструкции, присланной из столицы. Согласно инструкции, заключённых не разрешалось выпускать за ограду острога, кроме праздничных дней, когда их под вооружённым конвоем должны были водить в церковь. Им было запрещено сообщаться с кем бы то ни было; приказано было отнять бумагу и перья. Бобровский и Петров значительно облегчили надзор: позволили прогулки в городе, допускали гостей и даже позволяли иногда, Ивану особенно, посещать некоторых чиновников города. За всё это им пришлось жестоко поплатиться: впоследствии оба были сосланы.
Старая княгиня приехала в Берёзов совсем больная и умерла через несколько недель; её похоронили возле церкви Рождества Пр. Богородицы и над могилой поставили деревянную часовенку, сгоревшую в 1764 г. Князь Алексей Григорьевич в несчастье и ссылке стал невыносим; мучил придирками своих детей, особенно Ивана и княжну Екатерину Алексеевну; он часто упрекал их в том, что они не сумели вовремя заставить покойного государя написать завещание; что будь оно заявлено при жизни его, дело так легко нельзя было бы расстроить. Ивану, а иногда и княжне, приходилось терпеть от отца и побои.
В 1734 г. он умер и был похоронен возле жены. Фельдмаршала Долгорукова правительство вначале как будто щадило. Он был даже назначен сенатором. Положение его при дворе было неловкое, трудное, особенно для него, человека прямого, честного, не умевшего замалчивать правду. Императрица его не любила; Бирон ненавидел, придворные старательно избегали: чувствовалось, что гибель его близка. Нужен был предлог, и предлог нашёлся. Принц Людвиг Гессен-Гамбургский, бывший тогда на русской службе, человек очень сомнительной репутации и признанный шпион, донёс в декабре 1731 г. на старого фельдмаршала. В присутствии нескольких лиц фельдмаршал будто бы оскорбительно отзывался об императрице. Этого было достаточно. Фельдмаршала и его жену немедленно арестовали. В доносе были также названы лица, слышавшие оскорбительные речи фельдмаршала: это были племянник его, князь Георгий Юрьевич Долгоруков, гвардии капитан, князь Алексей Барятинский, и Георгий Столетов, гвардейский офицер. Они были арестованы; этих трёх при допросе пытали. Сенат и генералитет были созваны, чтобы вести судебное дело; с характерной угодливостью они всем вынесли смертный приговор. Императрица смягчила наказание: фельдмаршал и его жена были приговорены к заключению в Шлиссельбургской крепости; имущество их конфисковано. Им было, однако, разрешено жить в Иван-Городе (около Нарвы) под караулом капральства солдат. У остальных имущество было тоже конфисковано, и их самих сослали на вечную каторгу в Сибирь: князья Долгоруков и Барятинский попали в Охотск, Столетов — в Нерчинск. Князь Михаил Владимирович, брат фельдмаршала, назначенный вначале губернатором в Астрахань, затем сосланный одновременно с семьёй князя Алексея Григорьевича в одну из отдалённых своих деревень, пожалованный вскоре по ходатайству фельдмаршала и назначенный губернатором в Казань, теперь был лишён должности и вновь сослан в дальнее поместье. У него было три сына: Сергей, 36 лет, Александр 17 и Василий 9 лет (впоследствии Долгоруков Крымский). Сергей, генерал-майор, был отставлен от службы и сослан в деревню; Александр разжалован в солдаты, без права производства, а Василию воспрещено учиться даже грамоте, предписано с 15 лет служить рядовым всю жизнь. При осаде Очакова он отличился, и фельдмаршал Миних, свидетель его храбрости, не зная его имени, тут же произвёл его в офицеры. Узнав, что это Долгоруков, который был лишён права производства, фельдмаршал воскликнул: «Миних никогда не лгал! Я ему объявил, что он произведён, и он останется офицером!» Благодаря запрещению учиться, к которому он был приговорён, князь Василий Михайлович был почти безграмотен и едва мог подписать своё имя. Позже, когда он был московским генерал-губернатором, ставя свою резолюцию на бумагах, он делал самые невероятные ошибки. Его правитель канцелярии, Василий Степанович Попов, говаривал ему: «Ваше сиятельство сделали ошибку в этом слове», — Долгоруков бросал перо и с досадой говорил: «Вы даже и перьев очинить не умеете!»
Князь Дмитрий Михайлович Голицын, руководитель верховников, был вначале, казалось, в милости у Бирона и немецкой партии. Назначенный сенатором, он редко бывал в заседаниях, и когда столица в 1732 г. была окончательно перенесена в Петербург, он остался в Москве.
Он проводил большую часть года в своём подмосковном поместье Архангельском (теперь принадлежит князьям Юсуповым); там он собрал великолепную библиотеку (около 7 тысяч томов) и старательно держался вдали от двора. Но Бирону во что бы то ни стало хотелось избавиться от этого предприимчивого и умного старика. Я рассказывал уже, что зять князя Дмитрия Михайловича, Константин Кантемир, выиграл процесс о своём наследстве. Антиоха Кантемира научили поднять дело вновь и принести жалобу императрице. Это было в 1737 г. — старого князя посадили в Шлиссельбургскую крепость, где он и умер в следующем году, в апреле. Его второй сын, Алексей, избежал ссылки благодаря своим связям с Салтыковыми; старший, Сергей, был сначала оставлен на своём посту в Берлине, затем послан губернатором в Казань, где был убит молнией 1-го июля 1738 г., вскоре после смерти отца. Князь Дмитрий Михайлович перенёс несчастье с твёрдостью, мужеством и тем достоинством, которое всю жизнь было его отличительной чертой. Его политические заблуждения и олигархические тенденции не могут умалить чувства уважения, которое внушает этот большой человек, гордый, независимый среди моря человеческой низости, так энергично стремившийся к достижению личной независимости, которой большая часть его современников, равных ему по положению и рождению, не знали цены, привыкнув пресмыкаться в рабстве, унаследованном ими от отцов и завещанном потомкам, которые пресмыкаются и по сию пору.
Мой прапрадед Сергей Петрович Долгоруков не играл никакой роли в описываемых событиях: по отношению к нему и его жене ограничились поэтому только ссылкой их в деревню.
Перед их отъездом из Москвы Анна Иоанновна велела призвать мою прапрабабку и стала упрекать её за принятие католицизма. (Императрица приняла её в фрейлинской комнате, смежной со своим кабинетом). Когда княгиня нагнулась, чтобы, согласно этикету, поцеловать государыне руку, та дала ей сильнейшую пощёчину, осыпала ругательствами и закончила аудиенцию словами: «Пошла вон, мерзавка!»
Аббат Жюбе, духовник моей прапрабабки, так же, как и её горничная, фанатичная католичка, были изгнаны из России.
Герцог де Лириа, поняв, что положение его опасно, выразил своему двору желание быть отозванным и уехал через полгода по восшествии Анны Иоанновны на престол.
Но несчастья семьи Долгоруковых не пришли ещё к концу. Как это часто бывает, счастливый случай был причиной ужасающей катастрофы.
Хитрый и ловкий барон Шафиров выхлопотал у Бирона разрешение своему зятю Сергею Долгорукову вернуться из ссылки (тот был сослан в деревню). Обсуждался даже вопрос об одном дипломатическом назначении для князя Сергея Григорьевича. Но Остерман, ненавидевший Шафирова и опасавшийся его возрастающего влияния, Ушаков — враг Долгоруковых, боявшийся их мести, наконец, Волынский, быстро сделавшийся влиятельным лицом и боявшийся усиливающегося значения Шафирова, — все соединились, чтобы убедить Бирона, что нет ничего опаснее, как вернуть семью, причиной несчастий которой был он сам, Бирон; ему указали на неотложную необходимость покончить навсегда с Долгоруковыми. Начальник тайной канцелярии Ушаков обещал доставить ему для этого необходимый предлог.
После смерти отца и матери в Берёзове князь Иван стал главой семьи; поведение его не могло внушить уважения к нему ни близких, ни чужих. Несчастье поднимает сильную душу, очищает её, но оно совершенно разрушает волю слабого, дюжинного человека; оно принижает и развращает его ещё больше. Князь Иван пил, небрежно относился к жене; проводил дни в пьянстве с мелкими чиновниками, попами и купцами Берёзова. Кроткой Наталье Борисовне бывало очень тяжело ладить с золовками, надменными, капризными, требовательными. Младшие братья Ивана Алексеевича, глупые и грубые, не были способны оценить его жену, которой жизнь стала настоящей мукой. Душевно одинокая, среди семьи, которой она всем пожертвовала, терпящая постоянные мелкие обиды от золовок, заброшенная мужем, — она находила утешение только в своих крошечных детях; у неё было два мальчика Михаил и Дмитрий; она сама их кормила, несмотря на слабое здоровье своё, так как нанять кормилицу правительство ей не разрешило.
В Берёзове княжна Екатерина Алексеевна опустилась; она вошла в связь с поручиком гарнизона, неким Овцыным, одним из собутыльников князя Ивана. Среди последних появлялся иногда один подьячий из Тобольска, Осип Тишин, приезжавший в Берёзов по делам службы. Как-то раз, в пьяном виде, Тишин позволил себе по отношению к княжне какую-то непристойность. Овцын с товарищем своим Яковом Лихачёвым и ещё одним обывателем Берёзова, Кашперовым, избили Тишина. Тот поклялся отомстить.
Приблизительно в это же время Ушаков послал в Тобольск одного из своих родственников, капитана сибирского гарнизона, с тем, чтобы тот запутал ссыльных в какое-нибудь опасное дело. Капитан научил Тишина донести: 1) что князь Иван ему говорил об императрице в оскорбительных выражениях; 2) что Тишин видел у него картину, изображающую коронование имп. Петра II; 3) что у князя Николая (младшего брата) есть книга, напечатанная в Киеве, в которой описано обручение его сестры с императором; 4) что воевода Бобровский и майор Петров разрешали ссыльной семье принимать гостей, что князь Иван бывал у жителей города, кутил, роскошничал и хулил государыню; 5) что духовенство Берёзова бывало постоянно в гостях, обедало и ужинало в ссыльной семье.
Капитан, которого, если не ошибаюсь, тоже звали Ушаковым, получил этот донос, приехал лично в Берёзов в мае 1738 г., присланный будто бы правительством для того, чтобы внести всевозможные облегчения и улучшения в положении сосланных. Он каждый день бывал у Долгоруковых, обедал, гулял с ними по городу. Вскоре он уехал, и немедленно после его отъезда пришёл приказ, им самим посланный, разлучить князя Ивана с семьёй и посадить его в одиночное заключение; там приказано было кормить его настолько, чтобы он не умер с голоду. Княгиня Наталья Борисовна, с разрешения сжалившегося Петрова, ходила ночью проведать мужа сквозь решетчатое оконце и приносила ему пищу.
В сентябре, в тёмную, дождливую ночь к берегу Сосьвы причалила баржа. Из неё вышли солдаты. Тридцать один человек были арестованы в Берёзове; их повели к судну, заковали в кандалы и до зари увезли в Тобольск.
Арестованы были между другими: князь Иван, Бобровский, Петров, Овцын, Лихачёв, Кашперов; пять священников, Фёдор Петрович Кузнецов, духовник Ивана Долгорукова, Илья Прохоров и три брата Васильева; наконец, диакон Фёдор Какоулин. В Тобольске их повели на дознание, которое делал сам... приезжавший в Берёзов капитан Ушаков!
Обвинённые в сношениях с ссыльными, в том, что вели с ними дружбу, обедали с ними, они были приговорены: Лихачёв и Кашперов к кнуту и ссылке в Оренбург; Бобровский послан в Оренбург и разжалован в солдаты без права производства. Петров и Овцын сосланы на каторгу. У митрополита Сибирского Антония Стаховского хватило благородства и мужества вступиться за пятерых священников и диакона, но спасти их он не мог. Все были наказаны кнутом и сосланы на каторгу. Кроме того, им были вырваны ноздри.
Князя Ивана посадили в Тобольске в острог, где держали на цепи, прикованным к стене, в ножных и ручных кандалах. Чтобы измучить его, ему не давали спать. Доведённый до полного нервного расстройства, он стал бредить о своём прошлом и, ловко допрошенный, рассказал подробно о том, как составлено было ложное завещание Петра II. Для Бирона этого было более чем достаточно, чтобы отправить его на пытку и казнь.
Князя Ивана отправили в Новгород, привезли туда из Берёзова и остальных братьев и сестёр. Из Соловецкого монастыря был доставлен Василий Лукич. Братья покойного Алексея Григорьевича, Сергей и Иван, были также привезены в Новгород. Следователю приказано было всех на допросе пытать.
Это было в 1739 г. Вся Россия, за исключением нескольких сотен немцев, стоявших у власти, — была измучена, доведена до отчаяния правлением Бирона. Цесаревна Елизавета Петровна и её маленький племянник, принц Голштинский, о которых в 1730 г. никто не думал и о которых упоминали с презрением, теперь представлялись русскому дворянству единственной надеждой на спасение.
Приветливость, простота и ласковость цесаревны привлекали к ней всех знавших её, и в полках у неё было много приверженцев, как среди офицеров, так и среди солдат. Бирон и немцы начинали серьёзно опасаться её влияния и в каждом политическом процессе, в каждом открытом выражении недовольства искали участия преданных цесаревне людей. Так было и теперь, в деле Долгоруковых, и совсем напрасно: ни сосланные в Берёзов, ни ловкий интриган Василий Лукич никогда не имели сношений с великой княжной.
К несчастью для Долгоруковых, единственный человек в Петербурге, который мог за них вступиться, старый Шафиров, умер незадолго перед тем (1 марта 1739 г.). Умирая, он обратился к милости и доброте императрицы и доверил ей судьбу своего зятя Сергея Долгорукова и своих внуков... Но Анна Иоанновна не знала ни милости, ни доброты... Эта предсмертная просьба ещё более обострила ненависть врагов несчастной семьи.
Допрос вёлся с жестокостью, доходившей до дикости. Пытки были ужасны. Младшего брата Ивана, Александра, напоили пьяным и заставили рассказывать вещи, губившие семью.
Придя в себя, в отчаянии, он схватил нож и вскрыл себе живот. Это заметили вовремя — зашили рану, стали его лечить и спасли ему жизнь.
Императорский приказ приговорил Ивана к четвертованию, братьев его отца, князей — Сергея и Ивана Григорьевичей и Василия Лукича — к обезглавливанию. Фельдмаршала Василия Владимировича и его брата, Михаила, к заточению, одного в Соловецком монастыре, другого в Шлиссельбурге, — имущества их к конфискации. Николай, младший брат Ивана, 26-ти лет, был приговорён к каторжным работам в Охотске и к отрезанию языка, Алексей, 23 лет, к ссылке на Камчатку простым матросом на всю жизнь; Александр, 21 года, на Камчатку, в каторжные работы. Все три брата приговорены к кнуту. Сёстры заточены в монастыри. Из четверых сыновей князя Сергея Григорьевича (внуков старого Шафирова): старшие Николай и Пётр отданы в солдаты; младшие Григорий и Василий отданы в подмастерья; маленький Василий попал к кузнецу — учиться грамоте ему было также навсегда запрещено.
Казнь назначена была на 8 ноября 1739 г. В версте от Новгорода тянется болотистая местность, отделённая от города высохшим руслом реки — носящим название Фёдоровского ручья. На этом болотистом месте находится кладбище для бедных, известное под именем Скудельничьего. На расстоянии четверти версты от этого Скудельничьего кладбища был построен эшафот. Начали с кнута, к которому были приговорены три брата князя Ивана; младшему Николаю был, кроме того, «урезан» язык; затем отрубили голову князю Ивану Григорьевичу (дяде кн. Ивана Алексеевича), затем Сергею Григорьевичу, наконец, Василию Лукичу. Пришёл черёд Ивана. В эту страшную минуту он выказал поразительную твёрдость; он глядел в глаза смерти, и какой смерти! С мужеством, воистину русским. В то время как палач привязывал его к роковой доске — он молился. Когда палач рубил ему левую руку, он сказал: «Благодарю тя, Господи!» Палач отсек ему правую ногу — Иван продолжал: «...что сподобил мя...», и когда ему рубили левую ногу: «...познать тя...» — затем и он потерял сознание. Палач закончил казнь, отрезав правую руку и голову. Внук несчастного, князь Иван Михайлович, пишет в своих неизданных записках:
«Такая неожиданная и ужасная кончина, полная таких страстных страданий, искупает все вины его молодости, и его кровь, оросившая новгородскую землю, эту древнюю колыбель русской свободы, должна примирить с его памятью всех врагов нашего рода».
Внук несчастного мученика прав, утверждая, что столько страданий, увенчанных такой смертью, искупают вину молодости, но беспристрастный исторический суд не должен ничего замалчивать и, клеймя бесчеловечных палачей несчастного князя Ивана, он должен сохранить в своих анналах и тяжёлые страницы короткого царствования Петра II.
После казни были тотчас вырыты две могилы; в них опустили по гробу, с двумя телами в каждом. После восшествия на престол Елизаветы Петровны князь Николай, брат и племянник казнённых, и князь Михаил, старший сын несчастного князя Ивана, построили возле кладбища церковь Святого Николая Чудотворца. Они перенесли и похоронили в церкви оба гроба. Они стоят влево от входа, по правую руку от алтаря; вместо надгробных плит они обложены выбеленными извёсткой кирпичами. Ни надписи, ни имени, ни чисел. Я посетил в 1849 г. эту церковь и почтительно склонился перед этими двумя могилами, немыми и такими красноречивыми свидетелями человеческого тщеславия, честолюбия и шаткого счастья.
Я расскажу ещё о тех членах семьи, которые пережили эту страшную казнь. О фельдмаршале я говорил. Возвращённый, как и все Долгоруковы, импер. Елизаветой из ссылки, фельдмаршал прожил последние годы своей жизни в Петербурге, окружённый вниманием и почётом. Его брат Михаил Владимирович был назначен сенатором. Он пережил фельдмаршала и умер в 1750 г. восьмидесяти двух лет.
Жена князя Ивана, Наталья Борисовна, оставалась в Берёзове, где её задержали до воцарения императрицы Елизаветы. Она вернулась тогда в Петербург с обоими сыновьями и жила в доме брата графа Петра Борисовича Шереметева.
Старший сын Натальи Борисовны, Михаил, был женат два раза; в первый раз, в течение только одного года, на Голицыной; овдовев, он женился на Строгановой. Второй, Дмитрий, страдавший с детства нервным расстройством, умер на руках матери в Митеве, в 1757 году. После смерти сына Наталья Борисовна исполнила обет, давно данный, и постриглась в Киевском Фроловском монастыре под именем Нектарии. Накануне пострижения она сошлд к берегу Днепра, сняла с руки обручальное кольцо, поцеловала его и бросила в реку. В 1771 г. 3 июля она скончалась и была похоронена в Киево-Печерской Лавре.
Княжна Екатерина Алексеевна была увезена в ноябре 1739 г. в Горицкий Воскресенский монастырь, на Белом озере, в Кирилловском уезде, Новгородской губ. Этот монастырь, построенный среди глухих лесов, не раз служил государственной тюрьмой. Основанный княгиней Ефросиньей, вдовой князя Андрея Иоанновича Старицкого, сына Иоанна III, он сделался местом заключения своей основательницы. Она была заточена туда Иоанном IV после того, как сын её был отравлен грозным царём. Вслед за тем там была заключена невестка Иоанна Грозного, Прасковья Михайловна Садовая, жена его несчастного сына Ивана. В первых годах XVII в., после падения Годунова, царевна Ксения провела в Горицком монастыре несколько тяжёлых месяцев.
Княжну Екатерину Алексеевну держали в строгом одиночном заключении, никогда не выпуская из кельи. На заднем дворе монастыря стояла изба с небольшими отверстиями вместо окон; дверь её была всегда заперта тяжёлым висячим замком. Эта изба служила тюрьмой бывшей невесте Петра II. Ни суровое заключение, ни полная зависимость, в которой она находилась от игуменьи, не сломили её характера. К игуменье, бывшей крепостной, она относилась с нескрываемым презрением. Как-то раз грубая старуха замахнулась чётками и хотела ударить княжну; та спокойно уклонилась от удара, выпрямилась во весь рост и указала на дверь: «Ты должна уважать свет и во тьме, — сказала она, — не забывай, что я княжна, а ты холопка!» Игуменья смутилась и вышла беспрекословно. В другой раз губернатор, объезжая губернию, посетил монастырь. Его принимали с большой торжественностью. Игуменья повела его к княжне; княжна при входе гостей не встала и в ответ на замечание молча повернула вошедшим спину. В наказание заколотили единственное оконце её кельи и оставили её в полной темноте. Так томилась она в течение двух лет, до воцарения императрицы Елизаветы. Из Петербурга за княжной был прислан экипаж; игуменья и монахини почтительно её провожали, земно кланялись ей, прощаясь, и просили не забывать их милостями. Много раз впоследствии монастырь получал от неё богатые дары.
Императрице Елизавете Петровне очень хотелось выдать замуж бывшую царскую невесту, но это было нелегко: тяжёлый и властный характер княжны отпугивал женихов, да и сама она была слишком горда и разборчива. Наконец в 1745 году граф Александр Брюс, незадолго перед тем овдовевший, просил руки княжны Екатерины Алексеевны. После свадьбы молодые ездили в Новгород поклониться могилам брата и дядей молодой графини. Во время этого путешествия она простудилась, захворала и вскоре по возвращении в Петербург умерла. Говорят, что перед смертью она велела при себе сжечь все свои платья, из страха, чтобы кто-нибудь не надел их после неё. Даже близость смерти не могла заглушить в ней её надменности.
Братья княжны Екатерины Алексеевны, Николай, Алексей и Александр, были все возвращены из ссылки имп. Елизаветой, так же как и дети князя Сергея Григорьевича, казнённого вместе с князем Иваном в Новгороде.