С какого-то момента моего похода-побега стал я ощущать в себе прирастание сил, причем усталость оставалась усталостью, голод – голодом, а силы, тем не менее, прирастали необъяснимым образом, а я не спешил делать выводы, которые ну просто напрашивались на язык. И много другого странного происходило со мной. Шел ведь берегом Озера, низиной, в сущности. А казалось, будто шагаю вершинами, и земной шар по обе стороны от меня щербатыми плоскостями заворачивается книзу, что он вообще не столь уж велик, шарик наш, элементарно досягаем и постигаем, и вообще вторичен в сравнении с чем-то иноприродным, вступившим в благотворный контакт с моей душой. Казалось, что если бы захотел, то мог бы со всем миром, живым и неживым, говорить на равных, как два единственно реальных субъекта – я и мир, если мир – это все то, что не я.
Еще представлялось, что, шагая сейчас по миру, я оказываю ему честь, которой он как-никак достоин. Хотя мог бы, положим, перелететь или переместиться каким-то иным способом туда, где должен рано или поздно оказаться, и все прочие мои соприкосновения с миром совершенно необязательны для меня и являются всего лишь итогом доброй воли, потому что мне это отчего-то еще просто нравится. Нравится шагать по песку и береговым камням, перепрыгивать с одного на другой, нравится смотреть на небо и на воду, камешек иной подобрать и швырнуть подальше. Дышать чистым, прохладным воздухом – это тоже мне нравится, а не дышать можно, но неинтересно.
Мне даже нравится быть уставшим и голодным. Никто меня не погоняет, захотел – отдохнул. А голод – нужно только озадачиться, как ночью с жаждой, но еще интереснее – провериться на выносливость и в том и в другом…
Берег петлял и извивался, и я вместе с ним. Старался идти ближе к воде, особенно где песок, чтобы следы мои были видны из космоса всякому, кто мог оттуда заглядеться на землю в неземной тоске. В поисках Божества люди задирают головы к небу, а попавший туда пялится вниз. Вот уж, воистину, глупость человеческая! Об ЭТОМ я сейчас знал больше всех, и если соответствующим мыслям не давал ход, так только потому, что еще не время. И не место. Определится МЕСТО, придет и ВРЕМЯ. Сейчас же я только рождаюсь для нужного времени и места, и за спиной лишь одно мое небытие, из которого я объявился на Озере с великой целью: волей своей вмешаться в круг мирового зла, то есть моего личного зла, что одно и то же, пресечь его и спасти человечество, то есть мою маму, что одно и то же, от вечного страдания. И я на это благословлен! И ни слова больше!
Был полдень, становилось жарко, и пора было подумать о привале и еде. Вокруг все было красиво, но остановиться хотелось в особенно красивом месте, и я его высмотрел. С пологого холма к самому берегу спускалась рать прямоствольных сосен. Но три из них спустились ниже дозволенного и оказались в полосе воздействия штормовых волн. Волны вымыли из-под них песок, обнажив корни, и на этих корнях-ходулях они стояли теперь, обескураженные собственным легкомыслием, искривленные тщетными попытками взобраться назад на холм. Под ходулями самой большой из них можно было устроить неплохой балаган, чем я и занялся. Берег завален был сосновой щепой иногда метровой длины, этими щепками я сначала перекрыл солнечную сторону и получил теневую площадку, по бокам, со стороны Озера оставил вход, через который затем проник в убежище и развалился на еще не остывшем песке. Тогда напомнил о себе голод. Я начал выворачивать рюкзак, набралась полная ладонь хлебных крошек, перемешанных с явно несъедобным мусором. С целью отделить зерна от плевел, выполз из балагана, и в этот момент кто-то ощутимо ткнул меня в спину. Я дернулся, развернулся и замер пораженный… Передо мной стояла обыкновенная домашняя коза и, склонив чуть набок свою рогатую башку, умнющими глазами смотрела на меня.
– Слушай, хрущевская корова! Откуда ты тут взялась? – спросил я и ткнул пальцем ей в лоб промеж рогов. В ответ она потянулась губастой мордой к моей другой руке, в которой, сжав кулак, я сберегал последние хлебные запасы. Как только разжал пальцы, рогатая тварь мгновенно слизнула своим шершавым языком хлебные крошки вместе с мусором и мотнула мордой, не выказав при этом особого удовольствия.
– Ну, падла, – сказал я угрожающе, – за это я сейчас сначала отдою тебя, а потом пристрелю и зажарю.
Коза поняла меня с полуслова, символически боднула в плечо и кинулась прочь вприпрыжку в обход сосновбго холма, а я за ней, на ходу выковыривая из кармана куртки «пушку» с тремя неиспользованными патронами. Трудно сказать, были ли мои намерения столь серьезны, зол я, однако же, был, потому и не сразу заметил, что бегу по тропинке, не ахти как утоптанной, но очевидной. Короткий козий хвост мелькал впереди меж кустов багульника, и всего лишь через минуту преследования мы, то есть коза и я, оказались на небольшой полянке перед жалкой зимовьюшкой, сколоченной из жердей, с односкатной крышей, покрытой все той же сосновой щепой. Примитивная вставная дверца валялась рядом с еще дымящимся кострищем, сооруженным из камней, на камне – котелок с торчащей из него деревянной ложкой. Картинка была – что подарок золотой рыбки! Я приближался к кострищу, как Али-баба к сокровищам разбойничьей пещеры. С «пушкой» в руке опустился на колени, и запах настоящей ухи привел в благостный трепет всю мою физическую сущность. И тут из зимовьюхи появился человек. Когда, перешагнув через порожек, он разогнулся, я даже ахнул от удивления, столь необычен внешностью был этот владелец наглой козы. Не будучи специалистом в разного рода церковных причиндалах, я, однако же, сразу зачислил незнакомца по этому, ныне вновь обретающему популярность ведомству. Он был не в одежде, но в облачении, весьма скромном, скорее всего в рабочем варианте облачения, но ведь не спутаешь. Ликом человек был, как и положено, светел. И с этим тоже не ошибешься. Человека, не свершавшего в жизни ошибок, узнаешь, как самого близкого родственника. Ох уж эти счастливчики-безошибочники, отличники жизни! Никогда им не завидовал.
Не без раздражения ждал я, когда он начнет вещать типично проникновенным голосом, и был весьма ошарашен, услышав, во-первых, очень низкий тембр, а во-вторых, почти грубость.
– Стрелять-то ведь не умеешь. Зачем с оружием таскаешься? Оружие не для таких, как ты!
Теперь только заметил, что он молод, возможно, не старше меня, что, должно быть, очень силен. Даже хламида свободного покроя не могла скрыть атлетичности его фигуры, и отчего-то я не спешил расставаться с «пушкой».
– По-моему, тебе сейчас сподручнее в руке ложку держать.
Ах, как он был прав! Я сунул «пушку» в карман, поднялся.
– Будем знакомы! Меня зовут…
– Неважно. Садись и ешь, пока уха совсем не остыла.
Согнулся пополам и исчез в избушке. Я посчитал, что церемониальная часть так или иначе выполнена, и в течение нескольких минут бездумно наслаждался ублажением моего обидчивого желудка. Хозяин появился, навис надо мной с берестяным туесом в руках. Я поднялся и принял от него. Молоко. Конечно, от той самой, что привела… Она, между тем, стояла отдаль у края поляны, пялилась на меня и задумчиво жевала. «Бывай здорова, рогатая!» – пробормотал я вместо «спасибо».
И тут мой благодетель улыбнулся нормальной человеческой улыбкой.
– Хлеба, к сожалению, нет. Не сеем, не пашем.
– И давно… не сеете и не пашете?
Пристально посмотрел на меня, ответил уже без улыбки:
– Со дня Второго Пришествия.
– Вот так, значит? – уточнил я. – Последнее время газет не читал, не в курсе. Можно пить?
– Конечно.
Подлая утроба моя торжествовала по мере насыщения козьим нектаром. Благость распространялась от горла по всему телу, тело сладостно постанывало, голова хмелела, точнее, мыслящая субстанция в мозгах пришла в этакое прибалдежное состояние, когда все мысли в обнимку друг с дружкой, и никаких тебе антимоний, окромя всеобщего соголосия… Забыв о своем кормителе-поителе, пошатываясь, отошел подальше от кострища, сначала на колени пал, а затем развалился на траве, раскинув руки так, словно весь мир хотел заключить в благодарные, дружеские объятия. Какие-то ленивые сомнения заползали в душу и лениво окапывались там с моего ленивого согласия.
Мир физических предметов терял причинные связи: деревья свободно перемешались по холмам, Озеро облаком проплывало над землей, кролики гипнотизировали удавов, люди расходились друг от друга в разные стороны, и для каждого находилась сторона… Потом грани вещей стали исчезать, вещи растворяться в вещах, так что остались одни цвета, но взаимопоглотились и они, мир превратился в одноцветный экран, на котором медленно начало вызревать изображение самого главного, ради чего весь мир пожертвовал своим разнообразием. Сначала руки… Да, сначала это были руки, и долго были только они, а я уже трепетал, потому что узнал их. Руки были на лице. Сквозь неплотно сжатые пальцы я видел мамины глаза, а в ее глазах был ужас! Она смотрела на меня, то есть, без сомнения, я как-то присутствовал перед ее взором, ведь ни с чем не спутаешь обращенный на тебя взор. Но ужас… Словно не меня она видела, а мой разложившийся труп. Я же был жив, я не просто был жив, я был жив новой жизнью, в сущности, сейчас я был несоизмеримо лучше того, кого она родила когда-то, и если в я был таким от рождения, потусветный приговор обернулся бы для нее вечным раем, вечным блаженством… Раздражение охватило меня.
– Какого черта, мама! – закричал я, и это было ошибкой. Экран потух. Наступившая темнота была похожа на небытие, из которого меня выдернули людские голоса. В том месте, где тропа выходила на поляну, на границе зарослей багульника и поляны мой благодетель разговаривал с мужиком, что был ему по бороду, не по-таежному цивильно одет, а на фоне баса хозяина козы его голос слышался почти что бабьим визгом и показался мне знакомым. Заметив, что я встал, гигант в церковном облачении сделал какой-то жест, и его собеседник, торопливо кивнув, засеменил по тропе в сторону Озера. И тут я узнал его.
– Стой, сука! – взревел я, выхватывая «пушку» из кармана.
Вместо выстрела – щелчок. Патрона почему-то не оказалось в патроннике. Передернув затвором, я кинулся к тропе и на бегу успел пальнуть пару раз в мелькавшую меж кустов спину, но был как скалой перехвачен…
– Убийства жаждешь?
– Это «Митрич» Каблуков! Он нас всех подставил, гад! Из-за него… Не мешай!
– А ключи помнишь? – спросил громоподобно «святоша», и голубые молнии сверкнули в его небесных глазах.
– Какие еще, к черту, ключи?! – хрипел я, задыхаясь яростью.
– Ключи в замке зажигания! Об этом ты помнишь?
– При чем здесь ключи? – взвыл я вдруг осипшим голосом.
– Но ты же помнишь о них?
Я пятился, а он наступал, словно загонял в угол. Боже мой! Как он был велик и прекрасен! Почти на голову выше меня, а я – выше среднего… Легким касанием длани своей, что величиной со сковородку, он бы мог запросто сломать мне шею или… зашвырнуть на небо. Меня вдруг охватил соблазн застрелить его, не пристрелить, а именно застрелить, чтоб заткнулся и потух глазами-сверлами, и так велико было искушение, что запихал торопливо «пушку» в карман и куртку застегнул на все оставшиеся пуговицы. Опустился на траву рядом с козой, которая на радостях миролюбиво боднула меня в бок.
– Пришли великие времена, – басил надо мной ее хозяин, – а ты суетой обуян, намерениями жалок и оттого слаб душой и телом.
– Мои намерения…
– Они мне известны, – отрезал.
– Вообще бы и познакомиться не мешало, – пробормотал я, окончательно пасуя.
– Зови меня отец Викторий. А про тебя все знаю. Пошла прочь! – это он козе, которая лезла целоваться. Покорно вякнув, она отпятилась от меня на пару шагов и вперилась в хозяина заискиваюшим взглядом.
«Не уступи, не подчинись!» – вопила моя душа. «Не упорствуй, не упрямься, не капризничай!» – настаивал мозг. «Шли бы вы все…» – отвечал я.
Как небо посерело, не заметил. Как солнце затянули серые тучи, просмотрел. Как умолкли птицы и ветер зашелестел в травах, прослушал. И лишь когда первые капли дождя упали на шею и закатились за шиворот, закрутил головой в замешательстве.
– Пойдем в жилище, – сказал отец Викторий.
Если бы в этом, так называемом жилище, он вздумал выпрямиться во весь рост, то высунулся бы из крыши, как минимум, по грудь. Даже сидя на голом жердевом топчане, он почти касался головой потолочного перекрытия из тех же, как попало набросанных неошкуренных жердей. Лампадка замысловатой конструкции горела бойко, издавая слабый, но какой-то противный запах. Стол – чурка. И стул – чурка. Мы сидели друг против друга, наблюдая игру теней на наших лицах. По крыше забарабанил дождь, и я ждал, что вот-вот где-нибудь обязательно закапает, но, видимо, крыша была сработана добротнее, чем казалась с виду. Дверь, щитом вставленная в неряшливый дверной переплет, убедительно изолировала нас от непогоды, лишь иногда под напором дождя и ветра издавая едва слышимое дребезжание. В мерцаниях лампады можно было вообразить, что находимся не в избушке посередине земли, но в отсеке ковчега, скользящего сквозь мировое ненастье в поисках вершины спасения, а напротив меня – прародитель нового человечества, обреченного на счастливую вечность… Если бы не вонь от лампады…
– Божий мир бесконечен, – заговорил отец Викторий своим красивым низким голосом. – Твоему представлению доступно такое понятие?
– Худ умишком, но к уразумению сподвижен.
– Не ерничай! – сурово сказал он. – Обязан вникать в мои слова, кои ни от кого более не услышишь. Бесконечен он, то есть без начала и конца. В каждой точке творения смысл всего мира, и весь мир – во имя единой души понят может быть, и оттого всякая душа право имеет почитать себя наиглавнейшей во всем мироздании. Нет близких и дальних, поскольку бесконечно Творение. Всяк вправе почитать себя наипричастнейшим Творцу, потому что душа одного с прочими душами не соприкасается, но только знает о них, и не верит другой душе и не любит другую душу…
Я вздернул руки над головой, насколько позволил потолок.
– Стоп! Прошу прощения, но проповедь я не заказывал. Уха – да! Молоко – да! Проповедь – нет! А если принципиально, то мне больше нравится: «Возлюби… как… себя!» По крайней мере, есть чему позавидовать. Я романтик, дорогой отец…
Тут он запрокинул голову и заржал громоподобно и заразительно, абсолютно по-человечески, в лампадных бликах сверкнули слезы, и он вытирал их своими руками-лопатами. Никогда не слышал более приятного, да нет, чего там, – более прекрасного смеха, – этакий громила, облачение, лик, глас – и хохот, к которому так и хочется пристроиться хихиканьем!
Вдруг он словно маску снял, вперился в меня с прищуром, потом как-то весь осел, куда-то подевались величие и осанка, лика тоже будто не было, – обычный мужик с приятной физиономией и с предложением разговора по душам.
– Значит, возлюбить ближнего, как самого себя?
– Ну, допустим, – осторожно согласился я.
– Тогда для начала расскажи мне, как ты любишь самого себя!
– Чего рассказывать… Не скромно… И не обязан…
– Конечно, не обязан!
Пододвинулся ко мне, насколько позволяло расположение топчана и чурки, на которой я сидел. Наклонился так, что я мог, не протягивая руки, схватить его за бороду. Упер локти в колени и на уровне моего лица скрестил ладони.
– За что же ты любишь самого себя? За ум, за честность и порядочность, за трудолюбие? Назови свои достоинства, кои рождают твою любовь к себе.
– Не хуже других… – проворчал я, улавливая намеренную издевку в его голосе.
– Лукавишь! Не можешь ты любить себя, потому что всего себя знаешь. Оттого и довольствуешься сравнением, дескать, не хуже других. Это не любовь! Любовь исключительно превосходными степенями вызываема. Если любишь женщину, значит, она наикрасивейшая из всех других, о кем сравнить можешь. Мать любишь – так она единственная из всех тебе жизнь дала, и оттого важнее всех прочих. А себя-то, помилуй, за что тебе любить, просто жить хочешь по инстинкту всякого живого, ублажаешь материю свою… А материя смертна и к смерти стремится. Она не жить хочет, а прожиться скорее и исчезнуть. Чревоугодие, к примеру, что есть? Ублажение желудка, сокращающее сроки его жизни. Или сладострастие? Это как если бы не пешком шел к пропасти, а бегом бежал. Если бы ты действительно любил себя, то себя бы и соблюдал на пользу жизни и соображения имел бы такие, что приближали бы состояние материи твоей к духовной сущности. Не можешь ты любить себя, поскольку не исключителен, а всего лишь не хуже других, но ведь хуже некоторых! Это ты тоже знаешь! Разве нет?
– Без пол-литры не разберешься… – бормотал я, чувствуя, как безнадежно портится настроение.
– Разберешься, – серьезно возразил он, – потому что разум твой лукав, суть подвижен, способен постигать противоречия…
– А мне это надо?! – зло спросил я.
– Вчера, может, и не надо было. А сегодня уже не пройти мимо, как не прошел ты мимо меня. А ведь мог бы? Так я завершаю мысль: не можешь ты любить ближних, как самого себя, потому что не знаешь любви к себе.
– Выйти хочу воздухом подышать, коптилка ваша воняет… Какую гадость заливаете туда?
Я наклонился над лампадкой в форме шестилепестковой розы и отшатнулся в отвращении. Даже голова закружилась.
– Что ж, – согласился отец Викторий, – дождь утих, можно выйти. К ночи ясность будет в небе и полнолуние.
Дверь он не открывал, а просто вышиб ногой. Дневной свет ослепил, как солнце, но солнца не было. Пасмурность еще низко висела в воздухе серыми клочьями и сгустками. Зато воздух! И тишина! И лишь одна-единственная птичка где-то рядом засвистывалась до одури, да Озеро сдержанно рокотало за кустами и деревьями. Я сделал несколько шагов по мокрой траве к кострищу. Котелок был полон воды, и деревянная ложка плавала в нем. Вспомнил про свой рюкзак и телогрейку, что остались на берегу в наспех сооруженном балагане. Все промокло, поди… Теперь сушись до вечера… Ночевать придется здесь… Эта мысль не радовала, словно терял темп движения, а вместе с ним и ясность цели…
– Как я вас понял, я должен паче прочих возлюбить самого себя, дабы уметь любить этих самых всяких прочих, ближних и дальних. Тогда уж объясните, как мне приступить к самовозлюблению!
Из-за моей спины послышался его басистый говорок, в котором снова зазвучали проповеднические нотки.
– Любовь не поблажка. Любовь – требование. Любить себя – требовать. Любить ближних – требовать. Если быть не хуже других, можно жить где угодно. Живя где угодно, себя не полюбишь, оттого что вокруг такие же. Мир грязен и сам грязен. До любви ли, когда кругом равенство во грехе. Чтобы отринуть заразу, надо возненавидеть мир, то есть ближних, оттолкнуться в презрении и сказать себе. «Я в мире один! Я спаситель мира. Я грязен, и мир грязен. Я чист, и мир чист!» Чтобы отвратиться от своего греха, надо сначала возненавидеть его в других, в других он виднее. Осуди ближних, приговори их к мукам, муки других содрогнут твою душу, и тогда она начнет очищаться. Так начнется твой путь к ближним – через любовь к себе и ненависть к ним.
Я резко развернулся к нему, выхватил «пушку».
– А может быть, мне просто всех этих ближних пиф-паф, чтоб проблем не было, и возлюблюсь на отстрелянном пространстве!
Его взгляд штыком вонзился мне меж бровей.
– А разве это уже не произошло?
– Что? – разом охрип я. – Я никого не убивал…
– Но кто-то убит?
Мне во что бы то ни стало нужно было сесть. Но не на что. Пошатываясь, я крутился по поляне, не заметил, как отец Викторий вынес из избушки чурку, увидел ее у кострища, дотащился и сел. Я сидел, а он стоял надо мной, упираясь головой в небо.
– Ты, кажется, стал доставать меня, святой отец…
– Нет еще, – отвечал он спокойно, – мыслью ты ленив и характером упрям. Но достану. Мнишь себя ящерицей. Тебе на хвост наступают, а ты тешишься, что оторвешься, когда захочешь. Оторваться же не можешь, а только разорваться. Но до того дело не дойдет. Давно, поди, уже догадался, что с некоторых пор ты не просто кто-то, а некто… Догадался?
– У меня есть цель. Моя личная цель. Без подробностей. А больше я ничего не знаю и знать не хочу.
– Но разве ты знаешь, куда идешь? – вкрадчиво спросил он.
– Иду, куда приду…
– Нет, – отрезал он, – придешь, только если узнаешь, где тебе нужно быть. Сейчас иди на берег на свое место. У меня время говорить с Небом. Придешь, как стемнеет. Тебе нужно отдохнуть. Иди!
Я действительно устал. Усталость вырастила горб на моей спине, он пригибал меня к земле, вдавливал в землю, по тропе брел, шаркая, не отрывая ног, благо, сосновые корневища нигде не переползали тропу. Дурная это была усталость, гнетущая, и накопилась она не в ногах, а где-то в затылке, а в ноги лишь сваливалась по позвоночнику.
Озеро, увидев меня, выходящего из распадка, угрюмо заухало, заахало, зашипело волнами по песку, словно предупреждало кого-то об опасности моего появления. «Чьи-то страсти, – бормотал я, – сошлись на моей биографии. Я этого хотел? Мне это надо? Лично моя проблема одна – мама! Откуда наползло остальное?» Подошел к воде, с трудом присел на корточки. «Может, ты мне скажешь, мокрая субстанция, кому и что от меня нужно?» Волна откатилась от моих ног, на расстоянии десятка шагов вздыбилась, как кошка на собаку, кинулась с шипением, и хотя я был за пределами досягаемости, изловчилась-таки ужалить в лицо почти ледяным взбрызгом. Я не на шутку обиделся, вытер физиономию рукавом, хотел камень кинуть, но не было сил, еле поднялся с корточек. «Разберемся, – пообещал многозначительно, – это все интриги! Никто нас не поссорит!»
В моем скороспелом балагане оказалось почти сухо. Чуть подмок рюкзак, я вывернул его сухой стороной, подложил под голову, телогрейку постелил, ей же и прикрылся и упал в сон, как в небытие.
Проснулся от холода и тревоги. Озеро все так же занудно ахало… Я тоже ахнул, когда выполз из шалаша. Эллипсоидная луна громадным золотым подносом висела над Озером, сверкающая золотым отливом лунная дорога, где-то начинаясь, заканчивалась у моих ног. Мне оставалось только шагнуть, а потом шагать и шагать… Это была откровенная провокация, это была примитивная провокация! На что расчет? Что на золото падок? Да по мне век его не видать! Да и вообще, луна – это больше по женской части, это у женщин с луной психология повязана. Мужику солнце подай, а коли ночь, то меньше, чем на космос, не соблазнится…
На береговых отрогах лунной дороги я демонстративно проделал все известные мне физические упражнения по разогреванию, разогрелся и, сделав ладошкой «чао» желтому подносу над Озером, потопал в распадок на свидание с отцом Викторией. Тревога, с которой я проснулся, более похожая на страх, усиливалась по мере приближения к поляне, откуда уже докатывался до меня запах костра. В костровом подсвете отец Викторий, сидящий на чурке, походил на шамана, готового к магическому действу. Хотел понаблюдать за ним из темноты, но чертова коза не хуже сторожевой собаки учуяла мое присутствие и вынеслась на меня с идиотским блеянием. Я приблизился к костру походкой бездельника, проходящего мимо и заглянувшего на огонек. Отец Викторий поднялся навстречу и сразу же сделал жест следовать за ним. Я думал – в избушку, но мы обошли ее, и когда она полностью перекрыла нам костер, он остановился и задрал бороду к небу. Затем длань свою длиннющую простер туда же.
– Видишь бледное созвездие, пауку подобное? Теперь чуть левее красноватая мерцающая звезда. Видишь?
– Вижу. Красноватую и мерцающую…
– Еще несколько дней назад ее не было на небе…
– Представляю, какой балдеж у астрономов…
– Две тысячи лет назад вот так же в небе появилась звезда… И началась новая история человечества.
– Понял. Сейчас она кончается. Так?
Отец Викторий опустил руку, но продолжал стоять, вперившись в небо. У меня устала шея, и я остался присутствовать при созерцании. Когда мне и это надоело, он повернулся ко мне. Я почти не видел его лица, какой-то объект за спиной перекрыл луну, и тень, скорее всего от дерева, падала на нас, стоящих друг против друга, только теперь я задирал голову, потому что отец Викторий подошел вплотную.
– Он идет к людям… Он идет в люди… Что это значит, ОН ИДЕТ? И тогда, две тысячи лет назад, никто с неба не спускался. ОН рождался на земле человеком, по-человечески рос, от человеков неотличимый до поры до времени, а потом объявился людям с истиной, которую от рождения вовсе не знал, но познал опять же по-человечески. Героем себя не мнил, к жертве не стремился. Улавливаешь мысль?
– Не очень…
– ОН и сейчас здесь!
– Где?
– Об этом и будем говорить с тобой.
– Ну да! – возликовал я. – Дурак, но понял. ОН – это вы! А я – кандидат на первого апостола! Я должен возвестить человечеству о вашем пришествии.
Развернулся и потопал к костру, продолжая теперь уже кричать чуть ли не во весь голос:
– Благодарю весьма за честь! Но в этом доме отчего-то я не хочу ни пить, ни есть, ни слушать глупых анекдотов! Но даже если бы это не было анекдотом, так тем более, Священное писание почитывали и на арену со львами не жаждем!
Отец Викторий шел за мной, обогнал и перегородил дорогу с другой стороны костра. По внешнему виду, по крайней мере, он сошел бы за пророка или кого-нибудь еще поважнее, и никак не хотелось думать, что просто псих, потому что за такого психа в определенных условиях можно и голову положить…
– А то, что с тобой случилось за эти дни, на анекдот похоже? Ты, – он простер руку над костром, – не я, а ты, обычный из обычных, возжаждал чистоты души и мысли, ты ушел от мира в пустыню и доподлинно зрил тех, кого уже нет в этом мире, тебя я ждал здесь, среди камней и деревьев три дня и три ночи, и ты пришел и не мог не прийти, потому что взором молитвы я не только сопровождал тебя в пути, но и направлял по мере сил моих, ибо так было определено Небом…
– Приехали! – спокойно констатировал я. – «Вялотекущей» здесь уже не.отделаемся! Значит, повторнопришелец – это я!
– Словами не озорничай! Скромна моя задача: только подготовить тебя к тому, что откроется тебе скоро и покажется ношей непосильной, но когда откроется, ответ на главный вопрос уже будет у тебя в душе, а моя миссия на том и кончится.
Я подкантовал чурку ближе к костру, уселся сперва грациозно, но чурка была низковата и более удобна для позы мыслителя, каковую я и принял, отставив локоть левой руки, а на правую подбородком в ладонь водрузив свою «забубённую» голову. На фоне затухающего костра я, наверное, был хорош и киногеничен, и апостол, возвышающийся над мной по ту сторону костра, мог бы и затрепетать, но смотрел на меня сурово и скорбно, как многомудрый отец зрит своего шалопая-наследника. Голосом уставшего мудреца я вопрошал его.
– Скажи, отец Викторий, отчего человеку свойственно периодически посягать на судьбу всего человечества? Отчего не мирится он с участью щепки, заброшенной в водоворот судеб? Почему то и дело тужится он и тщится провозгласить некий главный вопрос бытия, чтобы ошарашить и озадачить род человеческий и увидеть его перед собой рядами с открытыми ртами и выпученными зенками? Откуда, наконец, у отдельного индивидуума появляется потребность объявить себя равным соборному человеческому разуму и вещать от его имени? Как рождается в человеке смелость на то и дерзость, и тяжко ведь, такую грыжу души можно схлопотать, но нет же! То тут, то там возникает некий отщепенец, и человечество забрасывает дела по хозяйству и спешит на площадь побалдеть, утром вознести, а вечером разнести на кровавые кусочки очередного мессию!
Скрестив руки ниже пояса, уложив бороду на грудь, стоял отец Викторий с закрытыми глазами и провоцировал своим видом рабскую дрожь в моем теле. Не будь он «с приветом», остался бы я при нем, пас бы козу его, мыл ему ноги, добывал пропитание, иногда убегал бы в мир и возвращался с искренним покаянием и тяжким трудом и смирением вымаливал благоволение его. Это же надо! Первый человек в моей жизни, которому мне хочется подчиниться, и у него не все дома… Думал я так, а говорить продолжал о другом, потому что не хотел тишины между нами.
– Помните, отец Викторий, вы говорили, что одна душа другую не знает, не верит… Если изменить акцент, то именно тут можно попытаться выкопать зарытую собаку… Как только человек пробует пристально всмотреться в свою душу, он начинает сомневаться в реальности других душ, потому что его собственная разрастается до размеров космоса, а космос один и един, и легко соблазниться, что все тебя окружающее – лишь интерьер… Вот небо, к примеру, синяя плоскость со звездами, луной и солнцем – это же в действительности нечто совсем иное, чем то, что видим. Обычный глаз видит только декорацию…
Увлекся я, что ли… На тлеющие угли засмотрелся. Глаза поднял, а его нет. За спиной стук. Всмотрелся – дверка в избушку закрыта. Вот так! Не вынес блаженный моего словесного поноса, ушел в затвор. Стыдно стало. Подошел, поскребся в дверь. Оттуда, как из глубокой пещеры, с резонансом уверенный голос…
– С рассветом иди дальше, куда шел. Встретишь людей, которые тебе нужны. С ними останься и жди!
И все. Не меньше пяти минут стоял я еще под дверью. Ни слова. И мои слова, что обязан был хотя бы из приличия произнести на прощание, не сложились, завязли в зубах, выплюнул их с досадой, когда брел к берегу Озера. Уже светало, хотя Озеро еще лежало во мраке. Утренняя прохлада не корежила тело, а напротив, выпрямляла меня, наливались упругостью мышцы, бред, засевший в мозгах с прошлого вечера, выветрился, голова стала легкой, все нормальные человеческие чувства и ощущения обрели готовность воспринимать мир, как им и положено, и ноги запросились в работу. Затолкав в пустой рюкзак телогрейку, закинул его за спину и уже тронулся было, но остановился, вынул из кармана «пушку», зашвырнул в кусты и тогда только воистину обновленный и вполне счастливый потопал вдоль берега, еще сумеречного, но уже неопасного движению.
Если бы на этих первых метрах моего шагания меня остановил кто-то, искренне сомневающийся в смысле жизни, я в ответил ему задорно и кратко: жить – это ранним утром идти куда-то. И все! И пусть бы он потом разочарованно смотрел мне вслед, но ведь это он смотрел бы мне вслед, а не я ему, и этим все сказано! Вообще, что такое – хорошее настроение? Спросил – ответил: совпадение биологических ритмов человека и природы, что вокруг. Раз! Совпадение намерений. Это два! У природы нет злых намерений. В природе нет умышленного зла, природа нравственна по структуре и функциям, и она в гармонии с человеком, когда он чист помыслами… Или наоборот, чистый человек изымает из природы дурные намерения и сотворяет гармонию ритмов… Или еще как-нибудь… Когда хорошее настроение, куча прекрасных мыслей в голове, и радостно выстраивать их одну за другой, безбоязненно перетасовывать тезисы с антитезисами и наслаждаться тем, что, как ни жонглируй словами и значениями, в итоге нарисуется умная или не очень, но непременно добрая мысль, и никакая другая, а ведь слова те же самые, из каких и злая мысль составляется, но вот нет! Хорошее настроение так тебе расположит слова и смыслы, что будто зла в них вообще не предусмотрено! Чудесно это и таинственно, тем более, что все это в человеке, а не вне его…
Сзади человеческий крик, и это так не к месту. Отец Викторий нагонял меня. Я остановился с досадой и пошел навстречу ему. Он протянул мне «пушку».
– Возьми. Это тебе еще пригодится. Все другое, что окажется под рукой, будет хуже… Возьми… пожалуйста…
С шизиками не соскучишься. Всю ночь апостольски вещал, а сейчас в глазах мольба, и в голосе сквозь бас хрипотца робости, и даже ростом чуть меньше стал… Я взял «пушку» за ствол, покрутил в руке, подкинул…
– Знаешь что, дорогой дядя Витя, тебе не удастся испортить мне настроение. Нет! Не получится! Что-то есть в тебе не от мира сего, но это есть в каждом шизике, в тебе просто поболее… Я даже готов признать в тебе всякие провидческие и пророческие качества, и думаю, что неспроста суешь ты мне в руки эту штуку, но посмотри-ка, что я делаю!
Размахнулся и «пушку» в Озеро. Да так далеко, как такого же веса камень ни в жизнь не закинул бы. Шлепок с брызгами, и чиста озерная гладь.
– Ты понял, да? Я свободен. И свободою велик. Что будет, то будет, но моей волею, а не твоим вещанием. Так что, бывай здоров и не чихай! Это мой путь, а не твой, сам пошел, сам дойду…
Ничего не осталось от его «лика». Жалкий, испуганный мужичок. Сгорбился и потопал назад. Не знаю чем, но чем-то я сломал его, согнул, во всяком случае, и тихое торжество посетило мою душу…