Вокруг, куда ни глянь, холмистое, сытое, пестрое тело полей. Как незначительные, несущественные ущербинки на сильном молодом лице — у стыков холмов овраги, кривые, узкие, вспотевшие от упорной борьбы за существование. В их ложбинках и отрогах рождается и выползает на холмы кустарник-орешник, черемушник. Где-то это уже не кустарник, а гостеприимный лесок. Островки таких лесков как сторожевые посты вдоль мира плодородия. Шелест их листвы перекликается над холмами, над дремлющими полями, скатывается в ложбину, где деревня — мозг и нерв всего этого огромного, умного тела.

Деревня в одну улицу на полтора километра. Домишки с окошками, как косточки домино. По обоим краям ленты домов и палисадников взбившейся зеленой пеной — сады, между ними — квадраты и прямоугольники огородов.

В деревне — ни суеты, ни шума. Деревне нужна тишина, чтобы слушать голоса полей и колокольный звон из-за холмов. А все голоса и шумы, какие бывают здесь, — это лишь подголоски одной большой зеленой тишины, той, что своим ароматом заполняет все и вширь и вверх до самого неба, где оседает голубым, опрокинутым кристаллом.

Ночью, когда тишина уходит в темноту и небытие, этот кристалл миллионами глаз щурится вниз, в пустоту, растворившую в себе формы, цвета, звуки, потом падает на землю белым рассветом, воссоздавая заново все, что было до этой ночи, распадаясь спектром земной пестроты. Ежедневное рождение чуда начинается с косого холма, куда тупым концом нацелена деревня, куда она пытается доползти, а пока лишь замахивается на него засушенным щупальцем дороги.

На том месте, где щупальце перекатывается на другой склон холма, в тот час и миг, когда с восточного горизонта бесшумно откалывается и падает, рассыпаясь, первый пласт утреннего тумана… однажды в это самое время там появился и замер всадник…

Потоптавшись на месте, он уже через мгновение нырнул в долину, еще лежащую во мраке, досматривающую утренние сны. Галопом влетел он в темный коридор домов и заборов, встревожив дворовых собак. Где-то на середине деревни он повернул коня, метнулся было назад, но остановился, словно решая что-то. Еще раз развернул коня и снова поехал вперед, теперь уже шагом, подъезжая то к одному, то к другому дому или забору, пока вдруг чуть не врезался в молчаливую парочку, прижавшуюся к дощатой калитке.

— Где дом Петра Гнатюка? — спросил он тихо.

Ему не ответили. Люди деревни не любили незнакомых, задающих вопросы.

— Вы что, оглохли! — зло прошипел всадник.

— Четвертый дом с того краю.

Ответила девушка.

Через минуту он уже стучал рукояткой большого нагана в раму темного окна, за которым проснулись подозрительно быстро, а отзвуки возникшей суеты слышались сквозь рамы. За калиткой взвизгнула наружная дверь, и тени предметов вдруг заколыхались, закачались, сшибая друг друга, сплетаясь и расплетаясь, перемещаясь с места на место. Это кто-то вышел во двор с переносной лампой-лихтарней, с которой обычно ходят по хозяйству — скотину проведать или в погребок за выстоянной бутылью…

Вышедший был старик или казался им в перекрестках розовых языков качающейся лампы. Он подошел вплотную к незнакомцу, поднял лампу и хотел было поднести ее к лицу незнакомца, но крепкие пальцы сжали его руку выше кисти, и лихтарня подалась в обратном направлении, чуть ли не к носу старика, так что он вынужден был зажмуриться и отпрянуть. Однако старик опомнился быстро и не без угрозы, но спокойно потребовал:

— Пусти руку!

— К обеду, Гнатюк, жди гостей. А родственникам лучше убраться…

И хотя лишь мгновение потребовалось незнакомцу, чтобы вскочить в седло и бросить коня в темноту, но старик успел вскинуть лихтарню и обомлел, увидев хромовые офицерские сапоги и офицерские галифе из-под кожаной куртки всадника. Впрочем, едва ли тот хотел скрыть от взора старика свою одежду. Он мог бы переодеться заранее. Что проще. А вот лицо свое он скрывал, но недооценил цепкость глаз старого Гнатюка…

Через минуту-другую ночной гость уже вспорхнул маленькой тенью на горбу восточного холма и тотчас же упал по ту сторону его.

Тогда старик поспешно засеменил по двору, почти вбежал на крыльцо. Последний раз качнулись тени построек и заборов, и дверь поглотила старика с лампой. А через некоторое время из этой же двери вышли во двор шесть человек, одетых явно не по сезону. Четверо держали навскидку автоматы, в темноте похожие на остывшие головешки, а у двоих автоматы были за плечами, — руки им чуть не до колен оттягивали пузатые корзины. Молча, цепочкой, прошли они в глубь двора, через низкую калитку в сад. И по саду шли беззвучно. И могло показаться, что идут они по специально раскатанной, очень узкой ковровой дорожке. Уперлись было в забор, но прошли сквозь него, как тени, и исчезли в кукурузных джунглях, что начинались сразу за садом и уходили за пологий холм, на мягком животе которого уже развалилось розовощекое утро, небрежно разбросав полы своего отсыревшего плаща по склонам и соседним холмам.