1
Я так давно хотел рассказать-написать об этой истории, что и не заметил, как устал от хотения. Но жизнь проходит. А когда она, жизнь, проходит настолько, что уже все, решительно все позади, тогда прошедшее вдруг становится равно ценным, и нерассказанная история обретает значение не меньшее, чем любое другое событие прошедшей жизни.
А мне эта давняя история — по крайней мере, как я ее захотел запомнить — чем-то странно дорога. При остром дефиците добрых чувств по отношению к современности и современникам такая, почти слезовышибательная доброта к теперь уже далекому прошлому, возможно, весьма сомнительная ценность, но она помогает доживать, она, наконец, время от времени дарует сны радости, а сны для меня всегда были второй жизнью — великим даром… Не представляю, как бы я жил без снов…
Итак, место действия моей истории. Прекрасное! Ущелье на берегу Байкала.
Время действия. Замечательное. После войны. От сорок седьмого и далее. Почему замечательное? Я даже и оправдываться не буду. Замечательное, и все тут.
Главный герой. Александр Демьянович Нефедов. Настоящий советский человек. Все люди были советские. Но некоторые так себе, а он был настоящим. Других характеристик человеческой правильности мы тогда не знали. По крайней мере, я их не помню.
Сам я в этой истории присутствую лишь условно, потому что хотя и был свидетелем всего происходившего, но свидетелем безмозглым — какие мозги в девять-одиннадцать лет. Но свойственно человекам в лучшую сторону переосмысливать события прошлого, что благодатно и чревато одновременно…
Впрочем, чтобы покончить с темой моего личного присутствия в предлагаемой истории, поясню, что сколько себя помню, всегда считал, что живу в самом прекрасном месте земного шара. Полагал, что все, кто не живет на Байкале, должны мне смертельно завидовать. Да и теперь, когда говорю кому-то, что вырос на берегу Байкала, непременно в глаза загляну — это уже по привычке, — и, ей-богу, всегда реакция, какую ожидал. В Германии однажды баварцу, весьма фанатичному патриоту действительно красивейших мест, сказал про свое байкальское детство. Та же самая реакция: «О-о!» Так что проверено.
В общем, что касается места действия, мое понимание было на уровне.
Во всем же остальном был я дурак дураком, и потому история о старшине Нефедове — не воспоминания, а именно ностальгическое переосмысление фактов, пересудов и пересказов, безмозгло зафиксированных добротной детской памятью.
Непредставимо велики российские расстояния. Как известно, мир существует в трех измерениях. Российский же — в четырех. Четвертое измерение нашей жизни — расстояние. Оно способно впечатлять, поражать, удручать и содрогаться даже, это если как посмотреть. Если посмотреть на карту и руками измерить расстояние от Москвы до места действия — так это ж почти метр наискосяк слева вниз направо. Однажды проехав на поезде от Байкала до Москвы и назад, на карту потом смотришь с особым изумлением и особым разочарованием. Правда карта таинственна, как секретный объект, специально замаскированный, чтоб только догадываться, но не видеть…
Такой объект был у нас на правой, если лицом к Байкалу, вершине ущелья. Там во время войны стояла артиллерийская батарея. Только в сорок шестом стащили пушки и увезли, но «объект» еще несколько лет сохранялся в замаскированном виде: за десять метров — ничего подозрительного, кусты да деревья. А как продерешься сквозь заросли, тут и ахнешь: бараки, склады, траншеи, вышки…
По нашему скалистому берегу еще при царе проведена-проложена была единственная железная дорога, связывающая Москву с Дальним Востоком. Десятиметровая по ширине полоска-ниточка вдоль скал… И когда в сороковых запахло войной с Японией, затащили на вершины прибрежных гор и скал пушки, чтобы, не дай Бог, какой-нибудь один японский самолетик не прорвался — многого и не надо, одна нешибко большая бомбочка могла сорвать скалу и похоронить дорогу, и тогда Москва сама по себе, а все, что за Байкалом, — бери не хочу!
Берег наш ни для какой дороги не пригоден. Горы да скалы. Ни метра береговой полосы. Но другого не было. Чтоб дорогу построить, скалы взрывали, а горы дырявили тоннелями. Полста штук надырявили. В среднем через каждые два километра — тоннель. Только у нас не говорили — тоннель. Говорили — тунель, и было это слово женского рода: за первой тунелью, за второй тунелью… И путь железнодорожный тоже женского рода: по четной пути, по нечетной пути… Та, что от Москвы, нечетная, а что к Москве — четная. И рельс у нас тоже был женского рода. Говорили мы не рельс, а рельса и: бить в рельсу, идти по рельсе. Учителя в школе поправляли нас, и мы охотно поправлялись, но промеж собой говорили, как привыкли.
Еще много чего у нас или называлось не так, или понималось по-другому. Поселок-станция наш, как уже говорил, располагался в ущелье, но такого слова мы не знали. Точнее, знали, конечно, но что ущелья на всяких там кавказах бывают, а у нас — падь. Значит, жили мы в падu — ударение на последний слог. У каждой пaди (а здесь вот ударение на первом слоге) свое название, и по ходу дела, то есть рассказа, о некоторых еще будет разговор… Или еще вот слово «равнина». Равнина — это вовсе не то место, где мы жили, равнина начиналась на вершинах гор. Ровности там, конечно, никакой не было, сплошные пади да гривы, но равнина все же именно там, на горах, где, кстати, и артиллерийские батареи стояли во время войны, чтоб дорогу и тунели охранять.
А теперь несколько слов о тунелях специально, так как — прямое отношение ко всей истории. Пусть уж мне простится, что так и буду писать — «тунель», потому что «тоннель» — это опять же где-то не у нас, в Швейцарии например, и к нам никаким боком. А свои тунели да пути железнодорожные — вечная забота взрослого населения не только нашей станции, но и всего населения Кругобайкальской железной дороги, что от станции Байкал, где Ангара вытекает, до Слюдянки, где последняя тунель из тех полста, проковыренных дореволюционными инженерами и работягами, да так добро проковыренных, что они и по сей день стоят, хотя заброшены теперь, после закрытия нашей дороги, и стоять будут еще сто лет, а то и двести…
Но опять же представьте-ка себе: одно дело, когда скала накроет путь, и совсем другое — если диверсант взорвет тунель. Вот потому и во время войны, и после нее, пока дорогу не закрыли, тунели наши строго охранялись солдатами, чьи гарнизоны рассредоточены были по всей дороге через каждые пять-десять километров.
Гарнизон — это барак, где живут пятнадцать-двадцать солдат, старшина и командир, как правило, старший лейтенант. Охраняют солдаты ближайшие три-четыре тунели по обе стороны гарнизона.
Наша станция находилась на сто двадцатом километре от Иркутска, но говорили просто: двадцатый километр. Подопечные нашему гарнизону тунели имели свои цифровые поименования, но мы опять же говорили так: тунель на восемнадцатом километре, тунель на двадцать втором…
Около каждой тунели «грибок», и под ним круглосуточно солдатик стоит — винтовка с примкнутым штыком, патрон в патроннике, — и имеет право солдат стрелять без предупреждения, если кто подозрительный попытается проникнуть в тунель или опять же подозрительно высунуться из окна проходящего пассажирского поезда. А чтоб такого не случилось, как только пассажирский поезд трогался со станции Байкал в нашу тунельную сторону, проводники замыкали тамбуры вагонов, окна вагонов тоже замыкались особым ключом и занавесками закрывались, а пассажиров предупреждали, чтоб не смели пялиться в окна и тем более пытаться открывать их.
Правда, такие суровости были только во время войны. После, то есть в те времена, какие я помню лично, ничего этого уже не соблюдалось, хотя солдаты под грибками у тунелей непременно щурились на проходящие поезда, винтовки держали в руках крепко и нас, местную шпану, через тунели не пропускали, если по рыбачьим или другим нуждам пробирались мы в места, отделенные от поселка тунелями. Мы, правда, все равно шныряли где хотели, тунели преодолевали по скалам или по подскальным переходам — такие переходы из подвешенных железнодорожных шпал сотворялись специально для проверки внешнего состояния тунельного перекрытия; короче, нам тунели не были помехой. К тому же солдаты всех нас знали «похарьно», а чужих детей или взрослых в поселке не бывало по причине того, что вся наша территория от станции Байкал до Слюдянки была запретной зоной, куда без специального пропуска ни-ни!
Теперь вот только подбираюсь я наконец, после столь многословного, но необходимого вступления, к самой истории и к главному герою ее…
Гарнизон в нашем поселке располагался высоко на скальной площадке солнечной стороны пади, на месте ее разворота к Байкалу. К нему, к гарнизону, была проложена, прорублена наискосяк по горе специальная дорога, по которой подвозили в гарнизон воду, продукты, ну и вообще все, чего на руках да на плечах не затащишь. Служило в гарнизоне около двадцати солдат — точно не помню. Над ними числился командир — старший лейтенант по фамилии Бесфамильный. Но в действительности он был не только бесфамильный, но и безымянный, для нас, мальчишек поселка, по крайней мере, потому что видели мы его редко — все время он мотался в Слюдянку, семья у него там проживала, и, по нашему пониманию, толку от его службы не было никакой. А всю положенную «службу» справлял он, наш герой и кумир, старшина Александр Демьянович Нефедов.
Представьте себе молодца лет тридцати, ростом в три пацана, стройного, подтянутого, бритого и глаженого и, что самое дивное — всегда, даже в весенне-осенние распутицы, с до блеска начищенными хромовыми, то есть офицерскими, сапогами. Конечно, и у солдат гарнизона их, солдатские, кирзухи тоже если не блестели, то, по крайней мере, поблескивали, но что до Демьяныча, то ведь мы специально подсматривали: ага! пошел к магазину… Что по своей гарнизонной дороге не умарался — не диво, сплошь камешки. Но на спуске к магазину всегда грязь. Так нет же, будто по воздуху, земли не касаясь, прошагал, чтоб продавщица тетя Галя пухлой ручкой с короткими пальцами глазки-щелочки свои прикрыла от блеска его голенищ.
Ну если честно, конечно, не от сапог щурилась тетя Галя, а от бравости старшины, потому что бравее его в жизни никого не видела, сама в том признавалась, многие слышали. Да разве только она одна? Все вдовы поселка и все старшеклассницы нашей семилетки, как у нас говорилось, сдыхали по старшине Нефедову.
Три начальника командовали жителями поселка. Начальник дистанции пути, он менее всех виден был, потому что, во-первых, жил в доме на отшибе, вдоль путей, в стороне от пади, в которой поселок. Для станции специально срезали часть горы — это когда дорогу строили, и получилась большая площадка, на которой поместились четыре рабочие пути и две тупиковые, да еще и все станционные здания. Во-вторых, командование начальника дистанции, оно как бы протягивалось вдоль дороги и самого поселка почти не касалось, хотя в действительности ему подчинялось практически все в поселке, в том числе пекарня, кузня и тот же магазин с тетей Галей. Короче, по закону начальник над участком железной дороги был самым главным начальником. Но это по закону.
Был еще директор школы Иван Захарович. Его начальственность была как бы «скрозь» того закона, потому что мог с любым рабочим, бригадиром или инженером-путейцем обходиться как с родителем: дети-то у всех были, а раз дети, значит, школьники, и тут власть особая — по уважению! Учителя наши никогда, например, не стояли в очереди в магазине — их всегда пропускали вперед, хотя которые новенькие сперва всегда смущались и старались приходить в магазин, когда народу нет. Но тогда для них все равно специально оставляли хлеб, или мандарины, или другое что-нибудь вкусное…
Но самым видным для всех начальников был, конечно, старшина Нефедов.
Солнце у нас вставало из-за Байкала, как раз из того места, где через много лет построен был вредительский для всего Байкала комбинат, что и поныне стоит и вредительствует. Так вот, если случалось в это время оказаться внизу, под гарнизонной площадкой, — говорилось уже, что гарнизон был на солнечной стороне пади, — то обязательно в это время всякий увидел бы старшину Нефедова, стоящего у самого края площадки. Руки за спиной, ноги расставлены, блестят сапоги и кокарда на фуражке, а взгляд старшины устремлен не куда-то там на восток — он вообще никуда не устремлен, он как бы над всей нашей громадной страной, в которой полный порядок, если старшина стоит на скале и не шелохнется, он специально там стоит, чтобы если кто тоже рано встал, мог убедиться, что очередной наряд на охрану тунелей отправлен и, значит, все остальное в стране тоже происходит вовремя и как положено, и всякий может спокойно заниматься тем, чем ему дано заниматься по жизни. Так же вот и Сталин в Кремле у окна… Спокойно… Курит трубку и думает…
Может, конечно, кто-то тогда все это совсем не так видел и понимал — не знаю, не слышал, потому что только своим глазам верил и только своим чувствам доверял, и пусть бы кто-нибудь попробовал меня разуверить!
Итак, диктует мне моя память, старшину Нефедова все в поселке любили и уважали. Были и две особые причины для любви и уважения, и причины эти, как бы их ни толковать, все равно вторичны относительно самой личности старшины.
Как и положено, все в поселке работали, за что получали зарплату. Но, знать, зарплата была невелика, потому что многие держали коров, но корову можно только одну, зато коз — сколько сена напасешься. А сено где? Да на равнинах гор наших, хоть и не таких, как на Кавказе, но за час до равнины не всяк доберется. На равнине лес да тайга. А сено только на полянах, потому каждая поляна на десяток километров вглубь за кем-нибудь закреплена особым решением сельсовета.
Накосить полдела. А вот вывезти… Лошадь нужна. А их в поселке — две при дистанции, одна при школе и целых три при гарнизоне. Потому, кроме законного уважения за личность, был старшина Нефедов еще и нужнейшим человеком для каждой семьи. А семьи не то что сейчас, в каждой куча детей, особенно у путевых обходчиков, что жили в специальных домах друг от друга на километр или полтора по всей дистанции, вообще в стороне от поселка. Говорили как: обходчику работа до темноты, а по темноте че делать, окромя детей, — ни кина тебе, ни танцев, ни концерта, ни лекции, ни даже бани, куда поселковые люди ходили обществом — женщины в субботу, мужики в воскресенье.
Но еще о лошадях. С конца августа начинался у нас кедровый сезон. Большинство, конечно, орех на спине таскали. Мешок с лямками за спину — а это до полста килограммов — и потопал, а топать от хорошего кедрового места до дому от пяти до восьми километров… Но это только для тех, кому мешка хватит. А для многих кедровый орешек — товар по рублю за стаканчик на станции у поездов. Ни горба, ни времени не хватит натаскать торгового ореха, и тогда к кому за помощью? Ясное дело — к старшине Нефедову. У старшины свой интерес: чем проситель отблагодарить способен. Не в личный интерес, само собой. Личный интерес Александра Демьяныча, как сам он любил говаривать, только в области женского полу, и в этом интересе он ни в чьей помощи не нуждается. А вот солдатики его от изюбрятинки не отказались бы при их небогатом довольствии или, положим, от голубичного да брусничного варенья. Короче, не простой разговор о лошадке, но деловой уговор о взаимопомощи. И бесполезно подъезжать к старшине с бутылкой или просто с хвалебными словами, потому что все хорошее о себе сам знает, а бутылка — вообще не факт.
Лошадки, это, конечно, важно, но важность, так сказать, корыстного свойства. Но было еще нечто, отчего жители поселка почитали старшину Нефедова нужнейшим человеком для общества.
Так уж была построена жизнь народная в те далекие годы, что кто кем бы ни был по профессии и где бы ни жил, хоть в трижды медвежьем углу, приучен был каждый человек переживать за весь человеческий мир, приучен был честно интересоваться всякими событиями и всякому событию цену назначать, исходя из перспектив грядущего общечеловеческого счастья, научно просчитанного еще Карлом Марксом, а Лениным и Сталиным доказанного всеми их великими делами.
Для своевременного удовлетворения общественной потребности всемирного сопереживания раз в квартал приезжал из Иркутска из «Общества по распространению…» лектор-международник, много лет подряд один и тот же, Иван Перфильевич по имени-отчеству. И хотя клуб набивался, как на «Индийскую гробницу» (был такой фильм), за годы надоел этот Перфильевич всем, особенно бабам, то есть женщинам, потому что по внешности был такой облезлый, что дальше облезать некуда, хотя говорил он как по писаному и хохмы всякие про американцев или англичан рассказывал весело вперемежку с разными подлыми фактами агрессивной натуры мирового капитализма.
Но надоел. И тогда кому-то из начальников, что жили в Слюдянке, а может, даже и в Иркутске и которые оттуда заботились о духовной пище для тружеников железной дороги и членов их семей, пришла в голову славная мысль: воспитать в коллективе поселка-станции своего лектора, который бы не только информировал жителей поселка о мировых событиях, но и соображал бы на месте о качестве усвоения информации и правильности реакции на нее конкретных индивидуальностей. Говорят, при обсуждении кандидатуры даже директора школы, доброго хозяйственника, отвергли и заместителя начальника дистанции инженера Савельева, который на фронте немецкий выучил, — и его зарубили. А выдвинули, на радость всем, кого? Да, конечно, старшину Нефедова. Согласовав это дело с его военным начальством, отправили старшину в Иркутск на две недели обучаться лекторскому искусству.
Первая лекция старшины пришлась на первый по-настоящему весенний день в самом конце апреля сорок восьмого года. Зал нашего клуба был под завязку: это когда не по местам, а по вместимости. На первом и втором рядах — начальник дистанции с директором школы, инженеры дистанции и учителя, а далее уже все без разбору, кто где успел занять. Те, что на первых рядах, они, конечно, из любопытства, ведь, по слухам, у старшины, кроме семилетки, за плечами ничего, и смущаться бы ему, недоучке, пред высшим образованием, что прямо под носом… нога на ногу… да с прищуром…
А он — хоть бы что! Боковым проходом протопал браво к сцене, миновав ступеньки, запрыгнул молодецки, развернулся красиво, восстав над трибуной, сколоченной из «вагонки» и покрашенной охрой, делово и в то же время просто сказал всеслышно:
— Здравствуйте, товарищи! — и…
Тут вот шорох по залу. В руках старшины — ничего! Даже клочка бумажки — нет! Ждали, что, может, откуда из карманов достанет, — не достал. Правым локтем оперся на трибуну, этак по-чапаевски завис над залом и сказал доверительно:
— Что касается международного положения, дорогие товарищи, то с этим делом в принципе все в порядке. О всяких проделках империалистов я, конечно, кое-что скажу, да вы и сами знаете, газеты читаете, радио слушаете, но главное… — тут он улыбнулся той самой улыбкой, от которой поселковые вдовушки оттопыривались грудями, а старшеклассницы слегка приседали, улыбнулся, значит, вот так и проговорил для каждого доходчиво: — главное в том, дорогие товарищи, что можете жить спокойно, потому что никакой другой войны больше не будет. Наш великий Советский Союз — самое сильное государство в мире. И не только потому, что у нас армия что надо. А еще и потому, что на нашей стороне трудовой народ всего земного шара. А когда, дорогие товарищи, Пятая армия вождя китайского народа Мао Дзэдуна сбросит в желтые воды ихнего океана китайских буржуев, тогда — все!
Тут старшина рубанул левой рукой наискосяк сверху вниз, как шашкой рубанул, улыбнулся, как у нас говорили, еще ширше, подмигнул залу.
— Тогда все, товарищи! Потому что Китай — это пятьсот миллионов. То есть для капиталистов полная безнадега. Я, между прочим, тут вот посчитал… — Старшина достал из кармана гимнастерки сложенный листок, распрямил его. — Если пятьсот миллионов этих китайцев выстроить в шеренгу по четыре, на одном метре, значит, четыре человека… Пятьсот миллионов делим сперва на четыре, а потом еще на тысячу, потому как в километре тысяча метров. И что получаем? А получаем шеренгу длиной в сто двадцать пять тысяч километров. Усекаете? Это три раза вокруг земного шара, если по экватору. Вот что такое, дорогие товарищи, пятьсот миллионов китайцев. А я вам расскажу еще про Индию и другие колониальные страны, которые дали под зад империалистам и встают под красные знамена.
И он рассказывал! Именно рассказывал, а не лекцию читал. И без того по природе красивое его лицо — женщины утверждали, что он вылитый «Иван Никулин — русский матрос» (фильм был с актером Переверзевым), — так вот, лицо старшины озарялось таким великим вдохновением, что даже начальник дистанции и директор школы в первом ряду если сперва улыбались себе на уме, то потом только головами покачивали и переглядывались одобрительно.
После международных дел старшина перешел к «нашенским» делам. и у приезжих лекторов про наши дела скукота бывала, слушали из уважения да чтоб потом вопросы позадавать. Но старшина словно не знал про нашенскую скукоту. Наоборот, будто еще пуще духу набрался и давай сыпать цифрами про сталь да хлопок, но не так, как это делал приезжий лектор. Вот рассказал он про открытие в кирпичном деле: что-то придумали на областном кирпичном заводе для увеличения выпуска продукции, да такое придумали, что тут же им и Сталинская премия.
— Я опять же вот рассчитал, — говорил старшина, загадочно подмигивая залу и доставая из другого кармана гимнастерки еще одну бумажку, — что если весь кирпич, что завод дает за одну только неделю, без выходного понятно, так вот если его уложить по три штуки поперек — первых три прямо от нижней ступеньки нашего клуба и дальше класть и класть по три, — нормальная конная тропа по ширине так ведь? И вот эта самая тропа, товарищи, что из недельного выпуска, дотянулась бы прямехонько до самого еремеевского зимовья, как есть в порожную колодину и уперлась бы. Вот, — потряс бумажкой над ошарашенными слушателями, — здесь все рассчитано без булды, как в бухгалтерии!
Не рукоплескания, а, наоборот, будто даже бездыханная тишина зависла в зале, потому что все знали: еремеевское зимовьe (так у нас говорили — на конце «е», туда же и ударение) — самое дальнее, за двумя кедрачами, за тремя гривами, не всякий и бывал там, но только знал да слышал. Всяк представил себе кирпичную полосу, идущую вдоль пади, где поселок до развилки, затем влево по Угольной пади (до революции, говорят, там древесный уголь добывали для байкальского пароходства) — в этой пади, конечно, и пару кирпичей ровненько не положить — сплошные камни по тропе, но представить-то можно; вот кирпичная тропа через пяток километров упирается в Сухонинскую гриву, тоже сплошь каменистую, переползает через всю хребтину гривы и дальше змеится по брусничнику уже другой пади — Остаповской, кирпичным мостиком перекидывается через ручей-речушку Ледянку и ползет почти отвесно на новую гриву… Кто-то, женщины к примеру, дальше этого места и вовсе не ходили — на другой стороне гривы брусничника нет, сплошной бадан и места медвежьи, но и они, женщины да девки поселковые да шпана, заготовляющая в этих местах бруснику на всю зиму, все знали, что до еремеевского зимовья еще топать да топать, потому для них кирпичная тропа, выстроенная старшиной Нефедовым, уходила в неведомое, не имеющее измерения.
Потом еще старшина сибирским ситцем перекрывал чуть ли не треть Байкала — от Листвянки до Мысовой, расплавленным чугуном заливал Керикиренскую падь, что напротив кривой тунели двадцать третьего километра, царапал луну столбом, составленным из деревьев, заготовленных для народного строительства сибирским лесоповалом.
Лекция, рассчитанная на час, затянулась на два, к неудовольствию только одного человека — киномеханика, который, сидя в своей будке, старшину не слышал, но устал заглядывать в квадратную дырку, ожидая команды запустить аппарат с фильмом про Максима с любимой народом песенкой «Крутится, вертится шар голубой…».
С полной ответственностью берусь утверждать, что в нашем поселке-станции жили честные, работящие и просто очень хорошие люди. По крайней мере, лично я не помню ни одного не очень хорошего. Любой мне скажет, что так не бывает и потому быть не могло. Но этот самый любой — он только скажет. А доказать? Да и вообще, устному слову против моего письменного не устоять. Как сказал один одесский хохмач, писатель, пользуясь тем, что умеет писать, может такую нарисовать картинку, против которой не попрешь. Вот я и рисую социальный апокриф на радость собственной душе, безнадежно пораженной возрастной ностальгией, а прочим душам — на сомнение. Сомнение, как известно, двигатель прогресса, я же вовсе не против прогресса, совсем нет…
Как это у Гумилева: «Упаду, смертельно затоскую…» Так вот — упал и смертельно тоскую по детству и по всему, что было при нем, и никто не смеет упрекнуть меня в эгоцентризме и уж тем более в необъективности, потому что кого ни вспомню — взрослого, одногодку или кого постарше, каждый мил, с каждым бы встретился, как с родным… Но взрослых и многих, кто был постарше, — их уже нет в жизни. А одногодки… Господи, как же широка страна моя родная!.. Кто-то пожелал: хорошо бы сузить, дескать. Сузили. Все равно широка. Ни на устное, ни на письменное «ау!» никто не откликается. То есть получается, что свидетелей нет. А на нет и суда нет.
И вообще, прежде чем перейти к дальнейшему повествованию, обязан заметить, что поселок наш был не совсем обычен — тем, что в нем было очень мало старожилов. Обслуга особого участка транссибирской железной дороги в течение предшествующих тридцати лет несколько раз сменялась чуть ли не полностью — таился в том какой-то для простых смертных непостижимый стратегический (а может, наоборот — тактический) смысл. И по более позднему моему впечатлению те немногие старожилы, каковые все же умудрились зацепиться и прижиться вопреки установочной тенденции на постоянное обновление рабочего контингента, они, немногие, практически единицы, — они свою старожилость не только не выпячивали, но от разговоров на эту тему уклонялись и при случае делали вид, будто друг друга знают не больше и не дольше, чем всех остальных привезенных и переселенных.
Много-много позже узнал я, к примеру, что путейская бригадирша Марья Косанова была когда-то в наших местах первой комсомолкой и активисткой, — ни за что б не поверил, потому что ну ничего похожего… Она даже на лекции о международном положении не всегда приходила… Или рабочий бригады срезки откосов Михал Михалыч Догузин, молчаливейший и незаметнейший мужик, — он, оказывается, когда-то был главным раскулачивателем, то есть шастал по тайге и отыскивал попрятанных коров с телятами, тех, что сверх положенной нормы иные, нарушая советскую власть, пытались откармливать в таежных загонах-схронах. И наконец, постоянный сторож нашего магазина, который никогда ни разу не был обворован, так вот, этот сторож, Яков Ситиков, оказывается, последний раз раскулачивался всего лишь за два года до приезда нашей семьи, то есть уже после войны! Было! Но я, прожив там все детство, с яковскими внуками за одними партами сидевший, — слыхом не слыхивал… Так, будто с моим появлением (именно моим, родители-то, может, что и знали) весь поселок зажил какой-то другой жизнью… Как раз такой, чтобы мне ничего дурного не знать и потом не вспомнить.
Это всеобщее притворство странным образом совпадало с одним необычным подозрением, каковое хранилось в моей душе этак лет до десяти: что весь мир, которого я не вижу собственными глазами, что он придуман взрослыми в каких-то нужных для меня целях. Москва, Америка или медведь в тайге (пока своими глазами не увидел) — это все придумано, и притом придуманное может появляться и исчезать, как, например, Иркутск. Приехали — и вот он! Дома, машины, люди… Сели на поезд, поезд развернулся вдоль Ангары; глянул в окошко — одни берега, которые меняются и исчезают, а Иркутска будто и не было вместе с домами, машинами и незапоминающимися людьми.
Более того, чем ближе подъезжали к нашей станции, тем шибче я волновался: ведь поселок-станция наш, он тоже исчезал, пока я в Иркутск ездил. Восстановится ли он в точности таким, каким я его оставлял? А для того, когда уезжал, одним глазком этак искоса цеплялся за что-нибудь такое второстепенное, что замыслом восстановления могло быть и не учтено. Например, пересчитывал количество просмоленных шпал напротив шлакосброса. Они там еще с зимы лежат. И вот, сойдя с поезда, так же одним глазком считал заново — точно! одиннадцать. «Ну здорово!» — говорил себе и обещал в следующий раз приметить что-нибудь такое, на чем он, ну тот, кто все это проделывает, обязательно попадется…
Игры эти детские, конечно же, не были моментом убеждения, но исключительно моментом фантазии, которой наделен был без меры. Возможно, потому, что книжки читать начал намного раньше, чем понимать их, то есть прочитанная книжка давала не знания, но повод, импульс к фантазии, а проще — к вранью. Истории, которые я рассказывал сверстникам, а то и кое-кому постарше, как ни странно, дурной славы мне не приносили. Помню, например, как завхозу школы, охотнику-профессионалу, пока он ремонтировал ружье на крыльце, не менее часа рассказывал, какую пещеру обнаружил на Голой скале, что над поселком, и каких чудес насмотрелся в этой пещере, и ни разу не был им остановлен: дескать, не устал врать-то еще?.. Слушал, головой мотал и советовал мне туда больше одному не ходить, а позвать кого-нибудь, его хотя бы, человека бывалого, что ему тоже интересно бы посмотреть на все эти штуки, что в пещере… А дети, те вообще иногда слушали меня рот раскрыв…
С годами страсть к беспардонному вранью незаметно подменилась страстью к пардонному, то есть простительному, сочинительству… И насочинял ведь изрядно. Но только вот нынешняя моя повесть к фантазии никаким боком, потому что, как ни порастерялись мои земляки по просторам Родины чудесной, запросто кто-то отыскаться может и уличить меня в сочинительстве. Правда и только правда. С одной оговоркой: как я ее помню. А если еще точнее — как я ее захотел запомнить.
Когда перечислялись начальники нашего поселка, неупомянутой оказалась еще одна должность — председателя сельсовета. Не по забывчивости так произошло, а по той причине, что до некоторых времен, а именно — до того времени, о котором рассказ, и должность вроде была, и человек на должности, да только вот в памяти о том ничего… Единственное, о чем помнится, это те редкие случаи, когда кого-нибудь из рабочих переводили на другое место работы, на какую-нибудь другую станцию. Тогда освобождался огород и участок для покоса в тайге. И тогда в сельсовете скандалили… Так говорилось и так запомнилось. Надо понимать, приходили в сельсовет люди и спорили, кому передать участки, но какую при том роль выполнял председатель сельсовета, про то в памяти ничего, будто его и не было вообще, председателя.
С появления нового председателя сельсовета и начинается собственно история о любви, подвигах и преступлениях старшины Нефедова. Но прежде чем перейти к рассказу о том, еще несколько общих слов о времени и месте…
Время, как уже должно было почувствоваться по предыдущим интонациям, время было прекрасное, как прекрасно время любого детства, если нет войны, если есть семья, если не умираешь с голоду. О прекрасности места действия уже говорилось: скалистое байкальское побережье с ниткой железной дороги по самому «краюшку», ущелье-падь, где станция и поселок, а за поселком или над ним — горы, скалы, кедрачи (правильно — кедровники), тайга с кабаргой, изюбрем, медведем, рысью, белкой, колонком и прочей живностью. Под горами до горизонта Байкал — славное море. Ни о каком другом море в мире не говорят, что оно славное. И слава здесь ни при чем, слава само собой. У слова «славное» нет синонима ни в нашем языке, ни в каких других. Ласковое и торжественное оно одновременно, и, знать, очень правильный был тот человек, кто первый назвал Байкал славным. Ну и, наконец, люди, живущие на берегах славного моря, сплошь хорошие и работящие — других не помню. Еще солдаты, охраняющие чудо-дорогу, охраняющие как положено. За всю войну ни одной диверсии, ни один шпион так и не пробрался в наши места, а уж старались, поди…
Единственное ЧП за все годы, кажется, в сорок пятом: на двадцать втором километре сошли с рельс несколько вагонов товарного поезда. Пока машинист тормозил, вагоны, напрыгавшись по шпалам, развалились. А в вагонах были какие-то особые породистые быки. Повыскакивали они из вагонов и распадком убрели в горы, в тайгу. Солдаты трех ближайших гарнизонов были отправлены на поиски, но где солдатам против местных охотников! Несколько ненайденных быков списали на медведей, зато холодную и, как говорили, по всей стране голодную зиму сорок седьмого некоторые особо многодетные семьи пережили легче, чем прошлую, тоже очень холодную и голодную. Порубленные вагонными колесами шпалы еще долго штабелями горбились по обочинам аварийного участка, мне их показывали мальчишки, рассказывая про всю эту историю. Потом их порубал на дрова путевой обходчик Шагурин, что жил с семьей в отдельном домике на прогоне двадцать первого километра. После ему за это так попало — чуть не спился…
А вообще-то пьяниц у нас в поселке не было, потому что все работали на железной дороге, и если б кто по пьянке прогулял или, хуже того, с балдежом в башке на работу явился — хана тому!..
И наконец, еще несколько слов о поселке. Наша падь хотя и была самой большой на всем тунельном участке, все равно это только падь, то есть не более ста метров по ширине, а тут же и речка, и дорога, что вдоль всей пади, а для домов места совсем мало. Потому половину домов понавтыкали на склоне солнечной стороны пади на специально вырубленных площадках. Так что не только гарнизон старшины Нефедова был на горе, но и одно, самое красивое, здание школы, еще до революции построенное, и детский сад, и много жилых домов громоздились друг над дружкой. Чуть ли не на километр поселок растянулся в глубину пади. Но все равно места не хватало. Потому за полотном железной дороги у Байкала на каменных дамбах тоже отстроили дома — опять же еще до революции. В них расположены были всякие службы, поликлиника, квартиры железнодорожного начальства и сельсовет. Все эти дома и дамбы строились на совесть, потому и сейчас стоят, и, наверное, всегда будут, пока там будут жить люди.