Все было просчитано старшиной Нефедовым так, чтоб копейка в копейку — ровно в десять открыть дверь в помещение сельсовета. Десять часов — это такое время, когда весь основной рабочий люд поселка уже по своим местам. Но есть еще и не основной, а вспомогательный, так сказать. И потому старшина предусмотрел, что на его пути от гарнизона к сельсовету кто-нибудь да непременно встрянет поперек дороги с каким-нибудь вопросом или просто с долгим здравствованием: это когда руки трясут со взаимным уважением, про погоду — когда ж, наконец, лед уйдет от берегов — да про здоровье присказки обычные.

Так и случилось. Только начал спускаться, а по обходной дороге, как по заказу, водовозка к гарнизону подбирается, и поперек пути. Громкое, на всю падь: тпру-у-у! Слезает с телеги, бросив на телегу вожжи, водовоз Михалыч, хромоногий, но кряжистый старичок по кличке Нерпач (это потому, что дважды по похмелью в ту самую прорубь падал, из которой воду набирал для поселковых нужд), слазит, значит, и за пять шагов уже руку тянет.

— Никак, в сельсовет собрался, Александр Демьяныч? Ну да, тебе-то сподручнее под гору, чем бабе на гору карабкаться.

Старшина понимает: водовоз Михалыч тактичное оправдание произносит старшинской уступчивости, потому что тоже понимает, что мог бы старшина бумажкой сельсоветской по самому простому попользоваться. Но старшина Нефедов на такие дешевки не покупается и выговаривает Нерпачу доброжелательно, но с поучением:

— Темный ты мужик, Михалыч. Знаешь ты, что такое советская власть? Не знаешь. А это, между прочим, если с плюс электрификацией, и есть как раз коммунизм, и я в этом масштабе рядовой человек, как и ты. Усек? То-то.

И далее под гору, не оглядываясь. Десять часов в последние апрельские дни — это такое время, когда солнце, если небо чистое, мощи набрать еще не успевает, а с байкальского льда холодина втягивается в падь без помех, так что только по браваде можно, как старшина, шинельку офицерскую нараспашку и грудью навстречу сквозняку. Глина-земля еще в ночной подморозке, сапогам скольжения нет, а главное — ущерба блеску сапоговому не учиняется, но все равно под ноги смотрит старшина и шаг выбирает так, чтоб не только носки сапог не помарать, но и края подошвы, густо гуталином промазанные, сохранить в должном виде. Но со стороны глянь — ступает старшина уверенно и вовсе не под ноги смотрит, а просто, задумавшись, идет себе, куда ему надо. Вот уже сошел он на падинскую дорогу, теперь полста шагов влево до путей железнодорожных, далее через них по дощатым мосткам промеж рельс, а там и уклон специальный с перилами вниз к Байкалу, где у самой воды на дамбе из камней береговая часть поселка, в том числе и сельсовет. Все просчитано старшиной до минуты…

Но там, где человеческие судьбы расписываются помимо их воли, там на этот день для старшины Нефедова совсем другое было запланировано. А именно было запланировано совершить Александру Демьянычу свой первый подвиг, о котором и двадцать лет спустя еще будут вспоминать те, кому определено будет жить в жизни долго, а то и до смерти.

Только ступил старшина на падинскую дорогу, как тут же и услышал выстрелы. Дорога падинская извивистая, и дома по бокам ее тоже — один видишь, а два за ним нет, выстрелы где-то за вторым извивом прозвучали. Собственно, даже не выстрелы, а дуплет из ружья охотничьего, старшина и калибр определил с ходу — шестнадцатый, самый любимый у местных охотников. Отродясь в поселке никто из ружей не палил. Однажды только, девятого мая сорок пятого, — но то ж особый случай. Даже в сентябре, когда с японцами разобрались, такого уже не было. Так что нынче не иначе как ЧП. А тут еще и визг бабий, чуть ли не хоровой, и все там, за поворотом падинской дороги. Не раздумывая, крупным шагом направился старшина в падь, но только несколько шагов сделал — увидел: вынеслась из-за поворота собака, мало того что как-то необычно вынеслась — словно заносило ее в стороны, — так еще и вся в кровище, пасть нараспашку, а в пасти — будто снегу нахваталась бело-желтого. В поселке не только все собаки знали старшину, но и он знал всех собак по кличкам и по способностям. В поселке вообще все про всех знали все. Этот пес, по кличке Брюх (от слова «брехать»), хороший бельчатник, по породе полулайка, был собственностью дорожного мастера Старкова, охотника по любительству. Как все охотничьи собаки, Брюх был безобиден, смирен и общителен. И вот на тебе!

Полста метров от поворота до места, где остановился старшина Нефедов, сообразивший, знать, что летит на него взбесившийся пес, в которого только что стреляли, да недострелили.

Кто-то, значит, видел, если уже через час все, кто был в поселке по домам, а к вечеру вообще все узнали и друг другу пересказывали, как спокойно и отважно встал старшина на пути бешанины, как не желавший никуда сворачивать пес кинулся на старшину, как взвизгнул, поддетый носком сапога старшины, как на самый край дороги отлетел, подергался на спине и издох окончательно тотчас же. Попробуйте-ка убить собаку одним ударом, хотя бы палкой какой, или колом, или жердиной! Ломом разве только… А иначе никак. После кошек собака самая живучая тварь при человеке. А тут один мах сапога — и не просто псина, а форменная бешанюга хвост откинула!

Первым подоспевшим старшина делово объяснил, что касаться собаки нельзя, что надо найти кусок толя, завернуть и закопать как можно глубже. И еще хорошо бы выяснить, отчего собака взбесилась.

Лишь в половине одиннадцатого старшина Нефедов переступил порог кабинета председателя советской власти. Ожидал увидеть… Ну, кого ожидал, это дело второе. Важно — кого увидел. А увидел белолицую молодуху в строгом сером костюме в талию, совсем как у актрисы Орловой в кинофильме «Весна». Только молодуха чернявенькая, бровки дужками, губки бантиком, а волосы темные, прическа — как у актрисы Дины Дурбин в кинофильме «Сестра его дворецкого», что прокрутили в местном клубе на прошлой пятнице. Другой какой мужик смутился бы, голосом дрогнул да в спине прогнулся — только не старшина. Прошел к столу, за которым стояла, ожидаючи его, молодая председательша, руку пожал делово, представился по имени и отчеству, с приступлением к должности поздравил, за опоздание извинился, понятно, без пояснений. Сама узнает сегодня же и еще поахает… Шинель снял, на вешалку аккуратно пристроил, чтоб беленой стены не касалась.

Она села, и старшина сел напротив, глаз не отводя: мол, прибыл, слушаю. Но силу своего взгляда знал, и не такие моргать начинали. Вот и она — моргнула раз, другой и взгляд отвела, будто по делу, на бумаги под рукой на столе глядючи.

— Вы уж извините, Александр Демьяныч, — заворковала, — что оторвала вас от дел ваших военных, да только вопрос такой, что обсудить его не спеша надо.

Голосочек у нее звонкий, как у актрисы Ладыниной в кинофильме «Свинарка и пастух», а вот ручки-то не такие, как у актрисы, погрубее чуть. Из народа в начальство выбилась, ручки не соврут.

И начался тут их первый разговор. И был этот разговор про… навоз. Жизнь везде вокруг хотя и была хорошей, потому что без войны, но все же была тяжелой, потому что после войны никто на зарплату, даже начальник дистанции, не выживал. Потому огороды держали. А в огородах известно что — картошка. Но падь, где поселок стоял, как уже говорилось, и ста шагов в ширину не будет. Потому жители устраивали-разрабатывали огороды на солнечном склоне гор, где земли как таковой вроде бы и вообще нет — глина да труха каменная, да еще крутизна такая, что когда кайлой машешь, твердь разрыхляя, ноги надо особой скобочкой держать, чтоб не скользить. И ничего б не росло на этой щебне, если б не навоз.

У старшины Нефедова в гарнизоне три лошади — всю зиму навоз скапливали в специальной пристройке при конюшне, а по весне… Тут уж кто как успел да сумел. То есть не всегда по справедливости. Пообщавшись с народом, Лизавета эту несправедливость с ходу просекла, хотя никто на старшину не жаловался, да и друг на дружку никто не жаловался, что, мол, такой-то вот подъехал к старшине да ухватил, — ничего такого в разговорах не было. Однако ж, как Лизавета выяснила, всякую весну получалось одно и то же: у кого огород в пади, то есть на настоящей земле, тому гарнизонный навоз мог перепасть, а у кого еще и на горе — тому крохи да остатки. В общем, непорядок, потому что на гору лезут, у кого семья большая и падинского огородика никак не хватает, чтоб прокормиться.

У Лизаветы под рукой на бумаге план расписан. Старшина ознакомился и ни к чему даже для формы придраться не смог. И когда только успела черноглазая все эти огородные тонкости пронюхать? Одобрил и даже великодушно признался, что иногда свою служебную корысть имел, раздавая навоз: молочко для солдат подешевле выговаривал или ту же картошку, если завоз срывался, или хариусом свежепойманным обзаводился — солдатам-то ведь некогда с удочками стоять… Короче, разговор получился ко взаимному согласию и удовольствию. Только почему-то этот разговор никак закончиться не мог. Все вроде бы оговорили — и вдруг по новой о том же самом. Навоз, конечно, важный предмет, но, с другого боку, это все ж обыкновенное лошадиное г… Задать бы какой вопрос за жизнь, но оба настроились на деловой разговор, и никто первым с этого тона спрыгнуть не решался. Однако ж старшине не впервой такие задачки решать. Нашел ход. Предложил: а не пожелает ли Елизавета Матвеевна самолично взглянуть на тех самых лошадок, которые, так сказать, обеспечивают огородные урожаи? Елизавета Матвеевна подумала и пожелала. Ну как бы только убедиться, что действительно лошадки в наличии и что им природой предписано, то они и исполняют…

Пальтишко свое, в Слюдянке на заказ шитое, в талию и с узким каракулевым воротничком в лад модным тогда трофейным немецким, накинула, не застегиваясь, и сказала вроде бы еще и делово, но уже чуть-чуть и по-свойски: «Ладно, ведите, показывайте ваших лошадок. Мне потом все равно в падь идти с людьми встречаться».

Когда на крыльцо вышли и пока постояли там немного, щурясь на солнце, что висело уже над Байкалом, пока о сроках, когда лед сойдет, говорили, пока не торопясь поднимались к железнодорожной насыпи по некрутой тропинке, проложенной-протоптанной наискось, — все это еще не имело никакого значения. Но как только объявились на путях рядышком — локоть к локтю и ее бровки на уровне его погона, так с этого момента и началось событие для поселка, потому что хотя и не- известно, кто первый заметил их, но кто бы ни заметил, любой сразу же и сказал себе, что эти двое — пара, и поскольку каждый из них сам по себе не прост, то на месяц-другой будет о чем посудачить и мужикам, и бабам, и даже шпане поселковой. К тому же словно по заказу именно в этот день совершил старшина Нефедов свой подвиг, о котором Лизавета пока еще не знала, но узнала скоро от первого, с кем встретились на дороге, перейдя железнодорожные пути.

Этим первым оказался бывший фронтовик Егор Непомилуев, по причине контузии наполовину потерявший слух, но сохранивший силушку, что от природы и породы. До войны работавший машинистом дрезины, теперь он заведовал кузней, где слух не требовался, но только глаз да сила. По росту старшине равный, но вдвое шире в плечах, завидев старшину, он еще за пять шагов раскинул громадные свои ручищи и прокричал, как обычно кричат все глуховатые:

— Ну ты и отличился, старшина! Ну молодцом! Это сколько ж бед могло случиться, ребятня ж кругом! Это ж надо — одним ударом! Повезло али опыт имел?

— Повезло, наверное, — отвечал старшина, с трудом совмещая громкость голоса и душевную скромность и крепко пожимая при этом мускулистую ладонь Егора Непомилуева. — Отродясь бешеной собаки не видел. Так что даже испугаться не успел.

— Испугаться — это ничего, это можно. А вот что не растерялся, это, я тебе скажу, не всякий…

Теперь он с запозданием обратил внимание на Лизавету, но, по глухоте не прознавший про нового председателя сельсовета, лишь головой кивнул и по новой пошел нахваливать старшину, который, чувствуя неловкость, хотел Лизавету представить как положено, да никак не мог встрять в крик кузнеца…

И тут вот как не сказать несколько слов о фронтовиках вообще, как они мне с детства запомнились. Ведь этот самый Егор Непомилуев, несколько лет проведший рядом со смертью, искренне восхищался поступком старшины, словно ничего более героического в жизни не видел. Таких, вернувшихся целыми и нецелыми, их у нас в поселке было, может, около десятка, все детство мое прошло рядом с ними, но ни одного случая в памяти, чтоб кто-нибудь похвастался или, не хвастаясь, просто пооткровенничал бы о своей фронтовой жизни. Еще удивительней, что и мы, мальцы, с упоением смотревшие фильмы про войну, большей частью фильмы «липовые», мы, все детство проигравшие «в войну», — опять же не припомню, чтоб кто-нибудь из нас обратился с вопросом: «Скажи-ка, дядя, ведь недаром…» Эти самые дяди рядом с нами сидели на лавках в клубе, вместе с нами смотрели бравые военные фильмы, фильмы про себя, в сущности, и фильмы им нравились, будто они не про ту войну… Или, возможно, была в этих фильмах некая особая, «добрая неправда», помогающая если не забыть, то хотя бы не зацикливаться душой на пережитом…

Лет через двадцать, уже сознательно не пропуская мимо себя ни одного из фронтовиков, наслушался я всякого разного про ту нашу великую и дикую войну. Рассказывали охотно, порой словно исповедуясь. Но это через двадцать лет. Тогда же, в сороковых, пришедшие с войны были так же несловоохотливы, как и те, кто в пятидесятых возвращался из других мест…

Апрельский день меж тем уже вовсю, как ему по календарю и положено, исполнял весну, насыщая воздух теплом и особыми весенними запахами. Насчет особости запахов не случайно сказано. Над самим поселком все склоны гор давно облысели. Хотя железнодорожникам и положен уголь для отопления, но на растопку все равно дерево требуется — вот и порубали березы да сосны по склонам, снег там к апрелю только в скальных щелях сохраняется, но, проникнув и туда, весеннее солнце постепенно истончает межскальные сугробы, и они даже не ручьями — просто парной мокротой сползают по склонам, и как раз по тем склонам, где разделаны вспомогательные огороды. А на огородах что? Да все тот же навоз.

— День-то какой! — говорит Лизавета, щурясь на солнце и с наслаждением вдыхая особый, весенний запах.

— Да-а… Надо же… — отвечает старшина, разглядывая Лизавету.

Лизавета не девочка, все знает о мужиковых погляделках. Говорит с притворным укором:

— Не помните вы меня, Александр Демьяныч. А ведь мы с вами и вальс танцевали, и «просо сеяли».

— Ну как же… — бормочет старшина, но разводит руками и признается: — Не помню. Вы же, извиняюсь, тогда совсем малолеткой были.

— Так мы идем лошадок смотреть или как?

В работе с комсомолом научилась Лизавета всяким пустяковым приемам, вроде того, как надо суметь вовремя сменить тон в разговоре и взглядом перемениться. А мужики вообще, как говаривала одна райкомовская тетя, они и до старости все одно — комсомольцы.

По прямой тропинке карабкаться не стали, несолидно. Прошли по падинской дороге, свернули на дорогу к гарнизону и по ней шли не спеша, молча. Молчание затянулось, но, к счастью, еще сверху завидев их, выбежал навстречу сержант Коклов и, зыркая глазами на Лизавету, браво доложил, что никаких происшествий, что солдаты с ночной смены спят как положено, что все остальные при деле согласно нарядам.

— На конюшне кто? — строго спросил старшина.

— Ефрейтор Мезенцев, — отвечал Коклов, уже с откровенным любопытством пялясь на Лизавету.

— А ну, веди нас туда.

Для сержанта происходящее — событие. Все солдаты, конечно, знали про успехи своего старшины на бабском фронте. Но чтоб приводить бабу в гарнизон — такого еще не случалось. Не дай Бог, женится да в гарнизоне осядет. Тогда прощай ночные самоволки.

Ефрейтор Мезенцев, щурясь на раскрывшуюся дверь конюшни, браво доложил старшине о полной готовности лошадиного состава «к труду и обороне». Старшина подошел к лошадям, погладил по шее каждую, наклонился около одной, мягко похлопал ладонью по ноге. Лошадка послушно выдала копыто. Убедившись, что с подковой все в порядке, старшина поднялся, предложил Лизавете:

— Как вы есть гостья, имеете право побаловать их овсом. Ефрейтор! Ведро!

Ефрейтор кинулся в пристройку, оттуда появился с ведром, полным овса. Подал Лизавете. Все три лошади по породе «монголки», приземисты, ширококопытны, длиннохвосты — обычные таежные работяги. Овес поглощали с достоинством, судорожно вздрагивая длинными, но аккуратно подстриженными гривами.

Из конюшни вышли, а тут уж и весь взвод налицо, кроме тех, кто по тунелям на дежурстве. Без команды выстроились в линеечку, сержант Коклов опять что-то доложил, а после команды «вольно!» не разошлись, стояли и пялились и перешептывались. Старшина предложил осмотреть еще и красный уголок, и Лизавета согласилась. Нигде ей такого приема не оказали. Разве только в школе, но там было все же не то, там была ласка, а здесь уважение. И не то чтоб уважение важней ласки, просто ей, нынешней, без уважения тоскливей было бы в дело впрягаться. Такая уж особенность железнодорожной жизни — все в ней расписано по пунктикам, кто на каком деле, кто перед кем ответчик, и сельсоветство, оно как бы сбоку, знай регистрируй молодоженов да покойников. В обычных поселках — там, например, по землеустройству сколько дел. А здесь все, что вокруг, есть собственность железной дороги: и земля, и дома, и постройки. И все вопросы, если где что не так, решаются в кабинете начальника дистанции пути, потому что вся жизнь железнодорожника, кроме рождения, свадьбы и смерти, приписана к рельсам да шпалам, и за то всем железнодорожникам положены разные льготы. Например, в отпуск бесплатный проезд в любой конец страны и много еще чего.

Лизавете, чтоб себя уважать, надо в деле проявиться, а это не так просто, если люди от тебя никакого дела не ждут и смысла в твоей должности не углядывают. И сейчас вот, когда бок о бок с красавцем старшиной проходила мимо солдатского строя, так-то вдруг сердчишко взыгралось гордостью, хотя и, понятно, нипричемной, но уверилась — она еще докажет всем свою нужность при железной дороге, потому что, как ни приписывай жизнь к делу, все равно жизнь человеческая больше любого самого большого и важного дела, надо только к жизни внимание иметь…

Но, может, все вот так думанное было сплошным обманом для самой себя, а не обманом, но сущей правдой было обыкновенное бабство, ведь в сей час стелился перед ней тот, о ком когда-то и мечтать не смела и постыдно нутром дрожала от одного его прикосновения на танцах да играх. Однако ж и такой поворот мыслей на поступь лизаветину не повлиял, и когда старшина ей дверь в казарму распахивал, входила павой. Но всю павность как ветром сдуло, когда огляделась в прихожей-переобувной. Вдоль стены двадцать маленьких самодельных тумбочек, на каждой вакса и щетка, а на ребрах верхних досок фамилии солдат. Но это что! Сапоги только в нескольких тумбочках — надо полагать, это обувь тех, кто с ночного дежурства и сейчас в постелях. А в остальных тумбочках самые настоящие лапти. Лизавета догадалась, что это именно лапти, спросить хотела, но, на стену глянув, совсем уж несолидно расхохоталась. По белому черными буквами в аршин было написано: «Сапоги — зеркало солдатской души!» Аж подгибаясь хохотала, припомнив давнюю страсть старшины Нефедова к сапоговому блеску.

— Это кто ж придумал-то? — спросила, обернувшись к хмурному старшине.

— Сержант Коклов, — пробурчал старшина, косясь на лозунг. — Никому не смешно, а вам смешно…

— А лапти?..

— Тоже смешно, что ли? Лапти рядовой Семякин… Мастер… Всех обучил. Так об чем смех, позвольно спросить?

— Нет, — отдышалась Лизавета, — лапти — это здорово. Обязательно запишусь в ученики. А вот лозунг, прямо скажем, не того…

— Почему ж это? — не на шутку оскорбился старшина.

— Ну, не знаю… Душа и сапоги… как-то не вяжется… А если кто-то вообще босиком, так у него и душу не почувствуешь? Зеркало души — глаза, это Чехов… Вам, конечно, виднее, но лично я бы сняла. И начальству вашему может не понравиться…

Далее, чтоб с лица старшины хмурость изъять, нахваливала все, как могла, благо порядок во всем был образцовый. Особенно в специальной полоскальне портянок. Никакого дурного запаха. И в красном уголке — на стене большая картина: Ленин и Сталин на скамеечке в Горках, иркутский художник рисовал по заказу округа, а попала не куда-нибудь, а в этот маленький гарнизончик. Ленин и Сталин оба ну такие… такие… как родные будто. Во всех учебниках эта картинка есть, но там по мелкоте не разглядеть… А здесь… У Лизаветы даже слезы подступили к глазам, и к старшине какую-то особую нежность почувствовала, за руку его взяла, к плечу прислонилась, а подумала не о нем. Другие народы… как они живут без таких вождей… Это же сиротство… Не сознают, наверное… Ведь вот прожила же она жизнь без отца и матери и даже что с ними случилось, толком не знает…

Лет семь было, маленькую родинку на плече расковырять пыталась, Глафира, тетка, по рукам отшлепала: нельзя ковырять, кровь потечет — не остановишь, помереть можно. Вот! Нельзя ковырять! Жить надо. И жить надо правильно… И в том не придурь, а закон. Самый главный. По нему всенародное счастье образуется. Но людей много, и все разные, то один не в ногу, то другой. Не по вине — по невниманию да бестолковости. Людям помогать надо. Собственным примером…

Тут от старшины откачнулась, потому что он словно закаменел от неправильного понимания ее чувств. Откачнуться-то откачнулась, но в тот же момент и подумала, что выйти б за него замуж — и вот оно, абсолютное счастье, потому что и для сына Кольки такой бы отец — в самый раз. И так нестерпимо вдруг захотелось ей этого самого абсолютного счастья, что слезы уже не подступили, а выступили на глазах. Повернулась и сквозь одни двери, другие, третьи — и на улице, а тут солнце полыхнуло из синей высоты, и старшине, поспешившему за ней, понятно, что это солнце весеннее причина ее слез, а не какая-нибудь бабская глупость.

Не специально, конечно, но только по простому стечению тропок вокруг гарнизонных помещений оказались они оба на том самом месте, где обычно по утрам старшина Нефедов являл себя жителям поселка. Теперь же явились они оба рядышком, а время было как раз обеденное, станционные рабочие и служащие спешили по домам, и всякий, проходящий падинской дорогой, вверх на гарнизонную площадку глянув, останавливался и рукой махал одобрительно, а старшина в ответ руку к козырьку: дескать, да, такие вот дела нынче, и против таких дел ничего не имею, а, наоборот, в полном согласии.

Откуда-то мне известно об этой сценке-картинке, хотя сам не видел, но в памяти есть, и чудно, что память способна на такие проделки — сотворять картинки прошлого и пристраивать сотворенные в ряд с прочими, истинно виденными так, что потом уже и не разобрать, где какие. И вот они друг за дружкой: сперва старшина один во всей свой бравости на фоне надбайкальского неба, а вот уже и не один, а с председательшей, и эта картинка так же отчетлива во всех деталях, и я готов допустить, что просто не помню своего присутствия, то есть не помню себя, смотрящего на эту сценку…