Колька сидел у ручья на корточках на плоском камне, одним краем уходящем в берег, а другим под воду. Ладошку погрузил ребром поперек течения и смотрел, как озабоченная внезапной помехой струя топорщится, бурлит-ворчит, вздымается, намереваясь в отместку примочить рукав его рубашки.

Ручей для Кольки — тайна, с которой он никак не может разобраться. Со всем остальным вроде бы ясно: дерево, к примеру, оно стоит, тянется и качается; камень прячется; трава крадется; скала думает; облако катится; Байкал «колыхается»… А ручей… Все говорят, будто бежит, но это же неправильно. Если бы он бежал, то и убежал бы. Но он все время здесь, под рукой. Ручей торопится — это понятно. Да не совсем. Он как бы зря торопится, потому что никак не может кончиться. Колька уже знает, что земля — круглая, и если бы ручей тек через всю кругловину земли, тогда просто, тогда его было бы жалко, потому что никакого смысла… Но ведь не так. Ручей где-то начинается. А как он начинается? И если начинается, то это значит, что где-то его еще нет, а где-то вот он, уже есть и сразу торопится. Чудно! А потом, в другом конце он уходит в Байкал — вода там есть, а ручья уже нет. И это тоже чудно!

Над головой Кольки ольха свесилась, ветерок залетел в ее густоту, и тут кто с кем заговорил — сразу и не поймешь.

— Ну и че ты торопишься? — шепчет ветерок в ольховых листочках. — И куда ж ты торопишься?

— Как куда? — воркочет ручеек меж камешков. — Ясное дело, в Байкал.

— Во дурной-то! — хихикают листочки на ольхе. — Так там же тебе и конец.

— Неправда! — сердито брызгается ручей. — Я стану Байкалом!

— Как это ты станешь Байкалом, когда он уже давно есть, а тебя-то как раз вовсе и не будет? — ехидничает ветерок.

— А вот и нет! А вот и буду! Байкалом!

— Ну совсем глупый! — вздыхает ветерок в ольхе. — Если я ветерок, так я всегда — ветерок. А ты вон только дотудова ручей, а потом тебя вообще нет, потому что там Байкал. Ой, какой глупый!

— Сам такой, — отмахивается брызгами ручей, — и некогда мне с тобой по ерунде лялякать.

— Ага! Схлюздил! — радостно елозится ветерок меж листочков. — Нет, ты постой! Давай на спор! Я долечу до Байкала, а ты, как Байкалом станешь, вякни мне чего-нибудь, а я как услышу тебя, тогда с меня в причет.

— Да если хочешь знать, — отвечает ручеек в захлебе, — когда я Байкалом стану, я тебя вот такусенького в упор видеть не буду. Когда я Байкалом стану, не смогеть тебе меня услышать, ухи полопаются. Потому что там, если хочешь знать, настоящие ветры живут, у них даже имена есть: Баргузин, например, или Култук, или Сарма, с ими и говорить стану. Так что катись колбаской! Не до тебя!

— Подумаешь! — шепчет ветерок в обиде. — Он Байкалом станет! Я, если на то пошло, если б захотел, мог бы Баргузином стать. Тогда б еще посмотрели, у кого ухи полопаются! Только мне ветерком быть шибче нравится, и все тут. Мне нашей пади хватает, я тут всю жись сам по себе, и мне по фигу вылетать на Байкал.

— На Байкал… на Байкал… — без разумения шепчут листочки ольхи.

— Во! И эти задолдонили! — сердится ветерок. — И пошто таки тупые! Да ну вас!

Отшвырнулся ветерок от ольхи так, что она всеми листочками затрепыхалась, и улетел в падь разгонять комаров — тоже очень нужное дело.

Так вот, значит, что! Ручей хочет стать Байкалом! Потому и торопится. Колька вскочил с камня, подобрал сосновую щепку, кинул ее в ручей и по камням поскакал вслед за ней к Байкалу. В одном месте, где берег зеленой полянкой, даже обогнал щепку и потом так и бежал впереди, оглядываясь и рискуя споткнуться и расшибиться, но под мост железнодорожный заскочил первым, а там десяток прыжков — и Байкал, будто специально тихий, ни колышинки, знай себе сверкает на солнце от ног до самого горизонта, где беловатая дымка полосой другой берег перекрыла, отчего так и кажется, что Байкал, будто одеяло громадное, завернулся на небо и запрокинулся над головой. Но на небо заглядываться некогда. Колька рванул один шнурок, другой, оба оборвал, скинул ботинки и даже носки успел скинуть — шагнул в ледяной кипяток ручья, ойкнул громко, тут как раз щепка по лодыжке чиркнула и по крохотным порожкам ручья выкатилась в Байкал, закрутилась… Колька нагнулся и услышал, как ручей по последним камешкам и радостно, и грустно зашуршал: «Приш-ш-шел, приш-ш-шел! Прощ-щ-щай!» «Почему „прощай“?» — удивился Колька и шагнул вслед за щепкой. Ручей так долго бежал к Байкалу, что натаскал длинный язык песка. Слева и справа — синяя темнота глубины, а тут по колено. Еще шаг туда, где щепка, покрутившись, замерла в отдыхе, и вода чуть выше колен, штанины намокли…

— Ты где? — спросил Колька. — Ты уже Байкал, да? Ты уже не можешь говорить? Потому что и мои ухи могут лопнуться, да?

Конечно! Ручей стал Байкалом, и это запросто доказать. Если бы он просто сливался в Байкал, то когда-нибудь Байкал переполнился бы. А он уже сколько лет — и никак! Значит, ручей не прилился, а превратился. И все, кто раньше смотрел, думали, что он просто приливается, а он все время превращается, и, наверное, ему хорошо, хотя когда превращается, о том ничего сказать не может, за чужие ухи боится.

Вот если б он, Колька, так мог — на время, конечно — взять и превратиться в Байкал: лег, раз — и растекся, и чтоб не только в длину, но и в глубину тоже, а потом захотел бы и назад стекся! Назад обязательно. Потому что ему, как тому самому ветерку, тоже нравится жить собой. И жить вообще интересно, и мама, и дядя Саша… Это же надо, как ему повезло с дядей Сашей! Все мальчишки завидуют…

Но Колька не сразу… Он долго проверял этого самого дядю Сашу — старшину. Чего это он к маме лепится? Все его страсть как уважают, а он, длинный, над мамой аж загибается сверху, чтоб угодить. И голос совсем не такой, как когда над солдатами командует. Подозрительно. Мама, когда подозревает, что, положим, искупался без разрешения, нахмурится, и у ней меж бровей две сердитые складки образуются. Вот однажды, когда мамы рядом не было, а дядя Саша был, Колька ладонью лицо прикрыл, нахмурился, как мама делает, пощупал пальцами — две складки точно как у мамы, — чтоб складки не распрямились, только руку от лица убрал и так снизу глянул на дядю Сашу. А тот ему:

— Ты чего на меня косишься, как фриц на «катюшу»?

Присел на корточки. Тут ему Колька и врезал.

— А ты чего к мамке мылишься?

— Честно?

— Ну.

— Мамке не скажешь?

— Не скажу.

— А вот из-за тебя все.

— Как это? — ахнул Колька.

— Да вот так. Папки-то у тебя нету. Факт?

— На войне убили.

— Ну и что? Одного убили, другой должен быть. Потому что неправильно. Без папки.

Колька даже засопел от волнения.

— Присмотрелся, понимаешь, я к тебе, а ты ниче парень. Надо, думаю, стать твоим папкой. Ну, с тобой-то мы договоримся, я мужик-то, сам видишь, нормальный. А с мамкой твоей, скажу тебе, непростое это дело. Тут стратегия нужна. Знаешь, что такое стратегия?

Колька головой замотал, на голос не понадеялся: почему-то иногда противная писклявость прет, хоть ладошкой затыкайся.

— Кузнечика ловил? Ну вот, сам знаешь. Скрадываться надо так, чтоб тень от ладошки раньше на него не упала. Испугается, скок — и нету. Подход к твоей мамке нужен. Давно одни живете. Привыкла. А если я к ней без подходу — хочу, мол, стать папкой для Кольки вашего, дорогая Лизавета Матвеевна, — она гляделками хлоп-хлоп да и скажет: шел бы ты, Александр Демьяныч, по нечетной пути до самой тунели, а то и подальше. Моему Кольке и без папки хорошо. А ведь нехорошо? Ну, не совсем хорошо, так?

Тут Колька насмелился и глянул дяде Саше прямо в глаза. Если б такой папка, это ж вообще!..

— Ну так вот. Значит, разговор наш секретный. Знай сопи себе в обе дырочки и будто ни о чем ни ухом ни рылом, понял?

— Это как — ни ухом?..

— Ну, будто бы ниче не знаешь, ниче не понимаешь и вообще лопух лопухом. А я, думаю, к осени, глядишь, это дело проверну. Тогда мы ей все и расскажем, как мы с тобой загодя сговорились на доброе дело. Давай пять на секрет!

Тут они стукнулись ладошками, как на секрет положено, дядя Саша колькину пятерню всю загреб в кулак — ни один палец не торчал — и сжал до боли, но Колька даже не поморщился.

После того секретного уговора Колька уже не удивлялся, если ему предлагалось покататься на лошади, разобрать винтовку, постоять по стойке «смирно» рядом с часовым у тунели под деревянным грибком и даже — о том и помечтать не смел! — стрельнуть из пулемета на стрельбище! Чего ж удивляться-то, если все эти чудеса проделывает будущий папка? Нормально. Только вот мама иногда вела себя как-то странно. Нет, она не мешала дяде Саше счастливить Кольку, не мешала, но все одно — хмурилась. Думала, наверное, что дядя Саша просто чудачит, и никак не могла догадаться, что он хочет стать папкой. Так уж хотелось ей подсказать, ну совсем невтерпеж. Порой даже злился Колька на мамину недогадливость и рот уже раскрывал, чтоб проболтаться, да вовремя спохватывался, и тогда мама говорила: «Рот закрой, а то шмель залетит и язык прокусит». Шмелей Колька страсть как боялся. В Слюдянке, где они раньше жили, шмелей не бывало… Но там вообще ничего не бывало. Байкал, положим. Вроде бы и совсем недалеко — из окна видать. А много ли раз он бывал на Байкале? Совсем несколько и только с мамой. Чтоб до Байкала дойти, надо через столько железнодорожных путей перетопать, а поезда туда-сюда, туда-сюда, да как засвистят, аж ноги в коленках подгибаются. В этой самой Слюдянке будто вообще жизни не было, а началась она, жизнь, здесь, да еще как началась!

А мама нет! Мама этого не понимает. Вечером придет с работы, сядет на стул, руки на коленях сложит и сидит такая прямая-прямая и будто даже не моргает и вокруг ничего не видит. Потом спохватится и засуетится по комнате даже совсем не по делу или скажет что-нибудь такое, что вообще низачем. Например, почему он, Колька, с мальчишками не играет, а все с солдатами да с солдатами таскается и дяде Саше уже, наверное, надоел… Ну ниче не понимает! Будто не знает, что в ближних домах мальчишек-сверстников совсем нет, одни девчонки. А что до мальчишек, так любой из них не отказался бы у солдат потолкаться…

Как-то в середине дня сидел Колька на горе над гарнизоном и смотрел, как солдаты на турнике крутятся. Не заметил, как забрался к нему Коклов — его почему-то никто по имени не называет, а все Коклов да Коклов. Подмигнул Коклов Кольке и упал рядом на траву.

— Старшину высматриваешь? Скажу, фартовый ты парень.

— Какой?

— Удачливый. Наш старшина — мужик что надо. Если твоя мамка дурой не будет, детство тебе обеспечено.

— Мамка не дура, — обиделся Колька.

— Еще бы! Старшина, как есть, созрел для хомута. Жаль, моя маманя старая, а то я б ее выписал на перехват. Папанька-то мой еще на финской пропал, она без него совсем загнулась в колхозе. Потому ты фартовый, а я вот нет. Понимаешь, поздно родился. На меня войны не хватило, и теперь вся жизнь наперекосяк. Одна дорога — на сверхсрочку да в полковую школу. Глядишь, к другой войне взводным, а то и ротным…

— К какой другой?.. — похолодел нутром Колька.

— Не дрейфь, малый, теперь все войны будут быстрые. Америкашек последних поколотим — и тогда мировым гуртом к коммунизму… Ать-два, и там…

— А на эту другую… дядя Саша тоже?..

— А как же! Глядишь, и до генерала дослужится. А в мирное время старшине в генералы ходу нет.

Если война быстрая и если генерал — это, конечно, здорово… Ну а вдруг по нечаянности да убьют! Нет, уж лучше пусть как есть — старшина. Пусть даже лучше в гражданские уйдет и будет как все мужики, но чтоб живой… К тому же Колька вспомнил, что старшина не раз обзывал Коклова баламутом. Теперь искоса смотрел на него, развалившегося на траве и травинку жующего, смотрел и не любил его, баламутного. Заронил он в Колькино сердце тревогу, как будто крохотного змееныша за пазуху сунул. А тут еще мама вечером уперлась — ну ни в какую: не пойдешь, и все, на дяди-Сашину лекцию о международном положении, потому что дошколятам не положено! Хотел ей про кокловское баламутство рассказать, да уж больно радостно собиралась она в клуб, не решился настроение испортить. Приказал себе ни за что не заснуть, дождаться маминого возвращения и расспросить…

Но и два часа прошло, и три, как веки пальцами ни подпирал, падали. Совсем засыпая, еще вспомнил слова из песни, что мама петь любила: «Позабыл знакомый путь ухажер-забава. Надо влево повернуть — повернул направо». Так и представил себе, что, как обычно после кино провожая маму, дядя Саша, вместо того чтобы свернуть к железнодорожным путям, к Байкалу, свернул в падь. И теперь «шли они рука в руке» по пади в самый лес, и кто знает, когда мамка спохватится и скажет: «Ой, куды ж это мы забрели? Никак, за кудыкину гору! А как же там мой Колька один, ведь не спит, ведь дожидается!»

— И дождусь! — сказал Колька, рыбой заплывая в сон.