Зима в этом году выпала не вприпомин морозная. Байкал в ноябре отштормил и уже десятого декабря встал. То есть замерз. Говорили — к войне. Говорили, конечно, так, на всякий случай, по принципу: плохое всегда надо иметь в виду, а как оно не случится, тут тебе и радость, если никаких других не предвидится. Или опять же Байкал рано встал — картошка не уродится. И никакая это не примета. Так, на всякий случай. Уродилась картошка — чудо. Не уродилась — чудо в том, что предсказывали, тоже какая-никакая радость. Вот и получалось, что человек как бы сам творец своих радостей. Чего проще!
Как-то уже перед самым Новым годом, рано, еще совсем по темноте, Нефедов обстучался в полуразбитую ставню к Лизавете. Пред тем случилась меж ними размолвка, и почти неделю не встречались. А тут вдруг стучал и тарабанил, словно только что вышел и забыл что-то.
— Лиза! — кричал. — Подъем! Буди Кольку!
Сквозь разрисованное морозом окно Лизавета ничего не могла рассмотреть и, кроме стука, ничего услышать, потому, накинув на рубашку тулуп, а на ноги катанки, выскочила в сени, но наружную дверь открывать не стала.
— Кто там? Чего надо?
— Лизавета! — кричал теперь уже у двери Нефедов. — Собирайтесь с Колькой, пойдем высокий «пилот» смотреть. Я же тебе обещал! Помнишь? Сегодня «пилот» на двухсотой отметке. Сплошное кино будет! Через час подходите к шагуриной будке, я там вас встречу!
И не переспросил, поняла ли, согласна ли. «Подходите, встречу» — и все тут. Вот такой он, милый Александр Демьяныч. За неделю, что не встречались, истосковалась Лизавета, исплакалась, втайне от Кольки, конечно. Колька тоже всю неделю бука букой. На мать дулся, потому что всегда она виновата, вечно чего-то придумывает, а потом хнычет и думает, что никто не видит, как она хнычет…
Старшина Нефедов, меж тем, враз упав с высоты гарнизонной площадки и превратившись в один миг в обычного человека, в обычности прозябал не долго. Свершив свой великий подвиг с негабаритным поездом, прославившись на всю страну, духом воспрял и потребовал от своего нового, теперь железнодорожного, начальства, чтоб его немедленно обучили на взрывника, потому как махать кайлой, лопатой да катать тачку — это всякий может. Но начальство имело свои виды на Александра Демьяныча, подрывному делу его вроде бы и начали обучать, и на скалы пустили раньше положенного, и оклад положили взрывниковый, только однажды, когда надо было уже ехать в Слюдянку и техминимум сдавать по обращению со взрывчатыми веществами, вызвали в контору и сказали: а не в самый ли раз будет товарищу Нефедову бригадирство, поскольку, во-первых, прежний бригадир по причине страдания ногами — болезнь на ходьбу — уже не поспевает за делами, а во-вторых, не видит начальство другого человека, кроме товарища Нефедова, в роли начальника над бригадой срезки откосов, главнейшей бригадой во всей путейской службе. Для порядку покуражившись, Александр Демьяныч дал согласие на должность, потому что правильно знал неограниченность своих способностей к руководству над людьми.
И рабочие бригады — опытные путейцы, — и прочие жители станции и поселка ничуть не удивились старшинскому галопу: достаточно видеть, как человек ходит по земле, и, когда шаги его крупны и уверенны, как у Александра Демьяныча, идет как печатает, сразу видно, что такой человек в пешках не засидится. Да и сам Нефедов, как человек строго положительный, ошибок в поведении не допускал. Став бригадиром, не стеснялся обучаться путейским тонкостям у опытных работяг, панибратства разлагающего, однако же, не заводя, талантом понимая, когда надо сказать, когда приказать, а когда и прикрикнуть что на мужиков, что на баб, но без мату, как прежний бригадир, которого проводили на инвалидность сердечно и по-хорошему.
Лизавета по началу всех этих событий страсть как переживала за старшину: ведь он был не просто, как говорят, первый парень на деревне, но такую он придумал себе жизнь за эти годы, что, как орел, парил сам по себе, а с птичьего полету вид на землю хоть и красив, должно быть, да только масштабы-то все в искажении — как-то впишется в земную жизнь кому крылышки подпалили?.. Но старшина ответил на ее нечаянно высказанную тревогу, как и положено крепкому мужику: «Да ты че, Лизавета? Какие мои годы! Это когда война была, тогда понятно, человек сплошь в обстоятельствах. А когда войны нет, кто мне помешает жизнь построить, как хочу да как можется!» А потом, будто по заказу, эта история с негабаритом приключилась…
Еще в сентябре могли пожениться, Лизавета уже было, как на дрезине, разогналась в новую семейную жизнь, но вдруг что лопата под колесо — аж искры от торможения… Прислали из Иркутска бригаду связистов на внедрение каких-то там новых штучек в селекторную связь. А в бригаде две девахи по двадцать лет, одна другой выпендроннее. Обе, бесстыжие, кинулись наперехват старшины — и чхать они хотели на народное к ним отношение. А дорогой Александр Демьяныч, вместо того чтобы им, перманентным, ноль внимания, потому что одной ногой в загсе, он, разлюбезный, глазищами своими небесными зырк да зырк! И сапожками блестящими щелк да щелк! И по ремню гимнастерочки, уже беспогонной, складочки за спину раз да раз! И тут вдруг вспомнила Лизавета, что ей-то уже совсем не двадцать, а кругом, куда ни глянь, хоть и в поселке ихнем, подрастают невесты при критической нехватке мужиков. Да еще какие подрастают-то! Уже не на одной картошке взращенные, с ножками и фигурками. Иная вроде бы еще полный несмышленыш, а в глазах уже тревога: не засидеться бы!
Лизаветины годы катятся, а старшина только матереет да по уши мужским соком наливается, ему и через десять лет подоспевшие двадцатилетние в самую пору будут. Страх напал за муку возможную, и давай всякие оговорки придумывать, вводя старшину в недоумение.
Октябрьские праздники прошли, уже и Никола зимний на носу — люди поселковые ихней свадьбы ждать притомились, и пошли слухи дурные, что будто лизаветин мужик вовсе не сгинул на войне, а живет с полковой в Иркутске, а Лизавета, стало быть, неразведенка, да скрывает и признаться боится, потому что к старшине приросла, как шерсть к козе.
Лизавете же в толк не взять, чего это поселковые бабы к ней чувствами прониклись: одна котелок брусники сунет, другая огурчиков или рыжиков соленых баночку прямо в руки впихнет — а глаза-то прячут при этом, словно у Лизаветы в доме на столе покойник…
На прошлой неделе из-за чего разбежались по разным концам деревни? Приходит старшина и с порога:
— Лиза, мне тут натолковали, будто ты брыкаешься, потому что я чего-то про тебя не знаю. Тогда это самое… Хошь — говори, не хошь — не говори, мне все одно, я хоть прямо щас в загс…
— Это чего же такого ты не знаешь?! — вскинулась Лизавета.
И пошло, и пошло, а под конец дверь — бряц! — по переплету, с-над двери кусок штукатурки Лизавете под ноги, и целую неделю друг перед другом норов выдерживали. А теперь вот постучал как ни в чем не бывало: айда «пилот» смотреть!
«Пилотом» взрывные работы назывались, может, потому, что гнилую скалу как бы с горы спускают, а как старшина сказал, что с двухсотой отметки, это значит, что скала на высоте двухсот метров от уровня Байкала, и это очень высоко. И хотя снегу на крутых склонах гор над Байкалом немного — ветер выдувает, но с такой высоты осыпь будет мощная, а чтоб камни, чуть ли не с неба летящие, пути не покурочили, скалу надо разорвать как можно мельче, и это непросто, тут и инженеру-геологу боль головная — как взрывчатку раскидать, и взрывникам-скалолазам — как докарабкаться до какой-нибудь неподступной расщелины, и, главное, бригадиру — ведь на все про все отпущено от двадцати минут до получасу. За это время по обе стороны «пилота» поезда выстроятся хвост в хвост, так что умри, но через полчаса открой движение!
Такое ответственное дело у старшины Нефедова, самоделошного бригадира, впервые. Как любил говаривать про что-нибудь подобное японский шпион Свирский — фронтальная проверка личности на вшивость!
Лизавете «пилот» не диво — росла «со шпалами под скалами», с детства отахалась на всякие «пилоты». Ради Кольки тоже едва ли потащилась бы по утреннему морозу — шибко уж он, утренний, щипучий… Колька еще насмотрится… Но только отскрипел подшитыми катанками на крыльце милый Александр Демьяныч, засуетилась, и Кольку под бок, и решила вдруг так вот сразу и напрочь: все, хватит выдрючиваться, после Нового года распишемся, и будь что будет! Пусть хоть несколько годков счастья отвалится ей за долгое вдовство, ну а если ее семейный составчик после залетит в тупичок, переживем…
Собирались вроде бы и быстро, но больше было гоношения, чем торопления. Колька — ему что, он от радости, что увидит наконец настоящий «пилот», готов был бежать на «взрывной километр» в лаптях, специально по размеру сплетенных и подаренных еще солдатами старого гарнизона. А на шапке его оказалась оторванной одна вязка, пришлось срочно пришивать. Да и самой Лизавете что теплого под юбку надеть тоже не сразу нашлось.
Когда все же вытолкались из избы в морозные сумерки — хорошо, не было ветра, — то выглядели оба как два черных колобка на бело-сером снегу: маленький колобок и большой колобок — все, что теплого было, напялили на себя. Справа на станции резервные пути уже были забиты составами, это которые несрочные, им отстаиваться теперь до окончания «пилота», а пропускались, пока «пилот» не начался, всякие скорые пассажирские, литерные и прочие спецпоезда, которым хоть все сцепки порви, но прибыть по назначению надо по графику, минута в минуту. Еще через полчаса подходящие поезда уже не будут помещаться на станционных путях, и тогда их начнут выталкивать по нечетной вперед до самого предпилотного оцепления.
Спешили, но к назначенному старшиной времени все равно уже опаздывали. Темно, а топать по бровочке, от проходящих поездов сторонясь, откос к Байкалу ногой выщупывая. А встречный ослепит — стой на месте, пока глаза к темноте привыкнут. Когда дотопали по путям до Шагуриной будки, старшины там уже не было, но бабы из бригады, стоявшие в оцеплении, передали, чтобы ждали, что он подойдет, когда будут закончены все приготовления к «пилоту». Лизавета знала: сейчас двадцать или тридцать человек — вся бригада, в том числе и сам бригадир, за исключением взрывников-скалолазов, которые еще на скалах, вручную стаскивают со штабелей, вчера заготовленных, огромные сосновые бревна, подкатывают их к рельсам, чтобы перекрыть их со скальной стороны, а по рельсам хоть и тихо, но все время идут те самые пассажирские и литерные, и надо глядеть в оба, чтоб, не дай Бог, кого-нибудь не зацепило, чтобы бревна не подкатились к рельсам раньше положенного, чтоб кто-нибудь в спешке-торопе лом или слегу на рельсу не бросил…
Тут из шагуриной будки — так прозывался дом путевого обходчика Василия Шагурина — высыпали шагуринята — трое мальцов от одиннадцати до семи, все в соплях, одетые кто в чем, но все не по размеру — от катанок до шитых-перешитых телогреек и шапок-ушанок. Загомонив, они обступили Кольку, оттеснили его к откосу и там делились с ним своими знаниями про предстоящий «пилот»: сколько взрывчатки напихано в скале, сколько бревен привезли для накату, ну и вообще как все это будет…
На скамеечку, что с шестью ножками у завалинки дома, к Лизавете подсела Груня Андрюхина, женщина всего лишь тридцати двух лет — Лизавета уже все знала обо всех в нефедовской бригаде, — но с виду Груне можно было дать и пятьдесят. Как говорили, ухайдокала ее, солдатскую вдову, бригада срезки откосов, и теперь Груню, заполучившую на подтаске камней все, какие только существуют, грыжи, ставили в оцепление, не увольняя из жалости к четверым девкам, почти погодкам, которых она успела нарожать до войны и в первые годы, пока ее муженек, тоже рабочий бригады срезки, сидел на «броне». Чудной был парень. Когда одна за одной две девки родились, стали подразнивать его, что, мол, бракодел, что парня-то, мол, слабу сделать. Тогда говорил, что будет делать хоть десять, пока парень не получится. Не успел, сняли «броню» в начале сорок третьего, и с концами.
Для долгого стояния на морозе Груня напялила на себя все, что было теплого, а поверх одежек — тулуп путейский, казалась толстущей, хотя была доска доской… Обвешанная связками петард и путейскими флажками, еле разместилась на скамейке. А вопрос-то у Груни, как и у всех: когда поженитесь? Лизавета не раздражалась, привыкла отшучиваться, но Груня — тихая женщина, с такой можно было бы и пооткровенничать, о решении своем поведать; уже изготовилась было, но — свисток очередного по нечетной подползающего состава, и Груня, выявив проворность, метнулась навстречу с желтым флажком в руке, требующим от машиниста самого малого хода. Только состав прополз, по четной прикатила «пионерка» — железнодорожная тележка с мотором — и рассыльный со станции прокричал Груне, что четную путь закрывают для движения и будут на нее выпихивать составы — все тупики забиты. «Пионерка», верезжа, укатила на станцию, а Груня поковыляла за ней раскладывать петарды, указующие границы продвижения выпихнутого состава.
Неожиданно, как будто из мороза, возник Нефедов. Колька кинулся к нему, вцепился в полушубок: когда да когда?
— Скоро, — отвечал старшина, подходя к Лизавете. — Замерзла? Отсюда вы ничего не увидите. Будем с Байкала смотреть.
— Ой, а лед-то… — испугалась Лизавета.
— Да ты что! Такие морозы с ноября! В Слюдянке уже полуторки ходят. Зато картинка будет во всей красе. Ну, я побежал. Как рожки задудят, выходите на лед, а я по-последнему гляну и к вам. Все! Побежал!
И исчез, словно в морозе растворился. А меж тем с того, другого берега Байкала длинными серыми космами в полнеба восходил рассвет, и в ответ рассвету стали прорисовываться скалы на этом берегу. Еще не отчетливо видимые, они, казалось, зависали в опасном наклоне прямо над путями, готовые в любой момент без всякой взрывчатки обрушиться снежно-каменной лавиной и все и всех под собой похоронить навечно. Лизавета с детства знала эту утреннюю обманку. Потом, когда полностью рассветет, скалы сначала будто выпрямятся-распрямятся, а потом, как взаправду, откинутся назад, довольные, что попугали человеков, что напомнили им про их природную малость и хлипкость…
Из дому вышла беременная жена Шагурина Зинаида и заохала: дескать, чего это Лизавета мерзнет здесь, когда можно и чайку попить… На мальчишек своих накричала, что не сказали ей про Лизавету. Оправдывалась, что заспалась, проводив мужа на «пилот». Зинаида, как и муж, путевая обходчица, но по причине восьмого месяца беременности отбоярилась от «пилота», чем была ужасно довольна, словно по облигации выиграла. Лизавета смотрела на ее не вмещающийся под телогрейкой живот и ахала про себя: «Господи! О чем они думают, эти путейские бабы! Ведь в домике этом скоро не поместятся… Но рожают и рожают… То ли это какая-то странная смелость, то ли обычная бабская глупость…»
По тяжкому делу была она в этой семье пару месяцев назад. Очередная подписка на заем. У Лизаветы в инструкции все расписано: инженеры, учителя и высокооплачиваемые рабочие должны подписаться на два годовых оклада. Все остальные — не меньше чем на один. Как только объявила, с чем пришла, Зинаида в рев, по животу колотит — на жизнь жалуется… Лизавета, душу в кулак зажав, давай толковать про города и села, разоренные немцами, про детей бездомных, про солдат-калек, а Зинаида знай себе ревет, на мужа, из-за угла рычащего, ноль внимания и на бумагу подписную на столе как на змеюгу таращится. Но конец всегда один — подписываются. И на Лизавету без обиды. Еще и щей предложат.
Нет, хоть уже и пробирает мороз, входить в дом отказалась. Помнила — духота, теснотища… Да и за Колькой надо присматривать, вон они всей оравой уже который раз на пути выскакивают. Шагуринские, они-то привычные, а Колька, чуть что, может и растеряться. Поблагодарила, про самочувствие спросила. Зинаида, животом с крыльца помахав, убралась в дом.
В огромных, на сто ладов подшитых катанках, как утица, переваливаясь с боку на бок, появилась, постанывая, Груня. Только плюхнулась на скамейку, по нечетной опять поезд. Скорый Москва — Владивосток. Желтым флажком отмахала, а там, на подходе, взрывы петард. Одна, другая, третья. Вот по четной и паровоз появился, с визгом и шипением сбрасывая пары, грохоча сцепками на торможении. А Груня уже красным флажком грозится машинисту, чтоб дальше шагуриной будки ни на метр, чтоб стоять теперь до особого ее приказу. Сразу за паровозом два обычных пассажирских вагона, а дальше — теплушки с дымящимися трубами «буржуек». На окнах теплушек колючка. «Зэковский» состав, обычное дело. С зимы сорок пятого перли на запад, один за одним. Пленных японцев везли. С лета сорок шестого — на восток. Свои. Русские, украинцы — всякие… Груне не сиделось, поковыляла вдоль состава, задирая платками замотанную голову к квадратным прорезям — окнам. Это тоже всем понятно — вдовий интерес к «зэковским» поездам: дескать, а вдруг не сгинул вовсе муженек, а по несчастью попал к этим, которым не повезло по-своему. Все они, вдовушки, неравнодушны к зарешеченным вагонам, как к последней надежде один Бог знает на что…
К Лизавете подошел охранник с винтовкой на огромном тулупе с воротником по затылок, расспрашивал, долго ли стоять придется. Лизавета объяснила, как могла. Для порядку тоже спросила:
— Кого везете?
— А… — отмахнулся охранник, — всякую поднемецкую шушеру. На месте б их пострелять…
— Ну зачем же, — возразила Лизавета, — пусть хоть какую пользу дадут, столько всего надо восстанавливать…
— Да оно конечно, — вяло согласился солдат, — с умом все надо делать. Слушай, хозяйка, а кипяточком не угостишь?
— Постучите — конечно, дадут. Я-то тут чужая. Стучите.
В это время далеко, за скальным поворотом, задудел рожок, предупреждающий о начале «пилота». Тотчас же откликнулся другой, поближе. И мгновенно объявившаяся Груня тоже задудела.
— Ну вот, дождались, Колька! — Лизавета торопливо перематывала платок на голове — на Байкале-то ветерок всегда продувает. Спросила Груню, где удобнее спуститься к Байкалу.
Груня рылась в сумке, вытащила полбуханки черного хлеба, пару яиц, все это сунула за пазуху.
— Да там, за крыльцом сразу и тропка будет, Шагурины воду с Байкала носют. Только не торопься, склизко.
— А ты, никак, милостыню подавать собираешься? Кому?
— Да бабы там голодные и девки…
Лизавета сказала с укоризной:
— «Бабы, девки»… Полицайки всякие да немецкие подстилки! Ох уж эта наша доброта с короткой памятью! Тебе ли жалиться, вдове солдатской?
Груня молчала, но отчего-то топталась на месте, раз-другой кинув взгляд на Лизавету.
— Тут такое дело… понимаешь, попросили письма в ящик побросать… ты ж раньше на станции будешь, может, возьмешь, а?
Лизавета аж охрипла.
— Да ты что, Груня? Ты хоть соображаешь, чего делаешь? Они же все вражины. Если им не разрешают письма писать, значит, так положено.
— Ну да… тебе-то лучше знать. Наверно, положено… — соглашалась Груня. — А куда ж мне их девать?
— Давай сюда, я передам, куда надо. Ох, Груня, Груня! Мало тебе своих забот.
Все письма были треугольничками, без марок, адреса нацарапаны карандашами. Целая пачка, связанная накрест, не меньше двадцати. Сунула за пазуху.
— Не первый раз, поди? А?
Груня отмолчалась.
— Пойми ж ты, неприятности могут быть.
— А хлебушек… Уж отдам, ладно?
Лизавета только головой покачала. Прикрикнула на Кольку, торопившего ее, дергавшего за полушубок, схватила его за руку, и они по скользкой тропинке поспешили с насыпи вниз, где уже под первыми, белыми лучами солнца посверкивала ледяная пустыня озера. А вслед им из ближних зэковских вагонов доносилась песня:
— Ишь, распелись, бандеровцы проклятые… — прошептала Лизавета, делая первый осторожный шаг с берегового камня на байкальский лед, уже покрытый снежной коркой.
Ноги не скользили, однако ж подрагивали, чем дальше от берега, тем сильнее. Колька возмутился:
— Ну ты че, мама! Дядя Саша сказал же, машины уже ездют. Смотри, я прыгаю, и хоть бы че! Толстущий!
Метрах в ста от берега наискось открылась им наконец вся, как говорил Нефедов, картинка места действия. Последние рабочие уже отходили на безопасные расстояния, а на месте скорого обвала видны были нитки бревен, накатанных вдоль рельсовых путей. Где-то на скалах прятались взрывники, которые по третьему сигналу рожка запалят бикфордовы шнуры, и тогда…
По второму разу продудели рожки, и от берега, что левей «пилота», к ним двинулся человек… Получалось, что самый родной человек на свете. Сейчас сказать или после «пилота»… Что согласна, что самой уже невтерпеж зажить по-человечески, чтобы утром просыпаться на мужиковой руке — разве существует для бабы большее счастье?!
Таким взволнованным Лизавета старшину еще не видывала.
— Ну, Лизок, на какой риск иду, аж под брюхом маета! Уговорил я геолога нашего увеличить заряды, на себя взял. А на что расчет? Смотри! Во-о-он она, скала та самая, какую снять надо. Если ее мелко дробить, осыпь будет — не успеть за двадцать минут убрать. А что я высмотрел! Видишь, какой крутой срез скал у самого полотна. Сам лазил на скалу и камни сбрасывал. И что получается? С той высоты чем крупнее камень, тем шибче разгон, а от скального среза камень — как лыжник с трамплина: через все пути и прямо в Байкал. Вот и уговорил геолога скалу не крошить, а развалить, понимаешь? Камни по десять тонн полетят, и, если я все правильно прикинул, ни один на пути не должон попасть… Нельзя ему попадать…
— Господи, Саша! — Лизавета чувствовала, что бледнеет. — Обязательно тебе проявляться надо, да? А не дай Бог…
— Бог, Лизок, он, как известно, не выдаст… А с другой стороны, геолог, он ведь все равно в ответе и коль пошел на это дело — значит, что? Значит, есть резон в риске. А? Тебе чего, Колян? — Подхватил Кольку на руки, усадил на хребет.
— Дядя Саш! — затараторил Колька. — Ты знаешь щас кто? Ты командир партизанского отряда, который под немцами мост будет взрывать! Трах! И все вагоны кверх тормашками! А немцы с испугу: «Гитлер капут! Гитлер капут!» А ты их с пулемету: та-та-та! Сразу сорок семь штук!
— Почему сорок семь-то, а не полста сразу?
— Ну, если потом еще из пистолета… А в пулемете только сорок семь патронов, это все знают.
— Ну да, это если «козлик». А если у меня «максим», как у Чапаева?
— Не… Тогда немцев не хватит…
Но вот по третьему разу задудели рожки со всех постов оцепления, и тут уж головы к небу, где под самой вершиной горы словно напряглась в ожидании беды тупорылая скала, вся в расщелинах от дождевых промывов, без единого деревца на каменных уступах и почти без снега, оттого отчетливо видимая на фоне снежных склонов вокруг нее. Вот она дрогнула от подножья до клыкастых вершин, окуталась белым облаком, и только после раздался грохот. Не точно! Грохот раздавался, он длился, лишь перемещаясь, сперва влево метров на двести — до другой такой же скалы, потом вернулся и ушел вправо — до неглубокого распадка, по распадку будто скатился вниз, и последнее рокотание вынырнуло из-под однопролетного арочного моста и покатилось по байкальскому льду прямо под ноги… Еще не стих рокот взрыва, белое облако над скалой посерело, почернело, и родился другой грохот — грохот обвала. Из грязной тучи, что образовалась на месте скалы, стали вываливаться рваные каменные кубы, которые по мере нарастания скорости их падения превращались в черные шары… Вот первый из них, громадный, достиг скального среза, взметнулся в воздух, завис будто, и вдруг удар, треск пробитого-проломанного льда и метров на пять или более водяной фонтанище… Рядом — еще грохот, треск, фонтан… И более не уследить, глаз не поспевает, но зато теперь перед глазами вся картина: осыпь — мешанина снега и каменной трухи потоком сползала на железнодорожные пути, и казалось, поглотит, сравняет с откосом… А каменные глыбы, обгоняя осыпь, неслись вниз, будто резвясь, от скального среза взмывали вверх и, перелетая пути, врубались в байкальский лед, взламывая и круша его.
— Есть такое дело! — радостно заорал Нефедов, но рука его в торжествующем жесте застыла и сам он мгновенно переменился в лице, увидев, что по склону от взорванной скалы ползет, именно ползет, а не летит кубарем, как ему положено, огромный продолговатый скол-каменюка. Скорость его сползания возрастала медленно, и уже было ясно, что не перелетит, что свалится на пути.
Лизавета обеими руками вцепилась в рукав нефедовского полушубка… Колька как начал кричать «ура» с момента взрыва, так и продолжал, уже хрипя и захлебываясь, колотя кулачками по своим коленям и подпрыгивая на плечах Нефедова, будто в седле да в галопе.
— Колись, каменюка чертова! — бормотал Нефедов.
Каменюка услышала, развернулась вдруг повдоль склона и, знать, напоровшись на материковый камень, раскололась, слава Богу, надвое, и та ее часть, что поменьше, тотчас же закубарила, набирая скорость, и, не долетев до Байкала, в пути все же не врезалась, а лишь сорвала, как срезала, часть насыпного откоса и затем уже скатилась на кромку берегового льда.
Но другая большая «каменюка» продолжала юзить, тоже заметно набирая скорость. Вот она достигла скального среза и… Треск переломанного пополам бревна был похож на вскрик раненого изюбря. Половинки бревна взлетели, столкнулись в воздухе и рухнули на пути…
— Порядок! — твердо возвестил Нефедов. — Рельсе, конечно, хана, но заменить — пустяк. Главное — шпальная связка не вырвана. Все, братцы! Можете топать домой, а у меня сейчас самая работа.
Спустил Кольку на лед, крепко обнял Лизавету, на ухо прошептал:
— Получилось! Так что, как говорится, не пальцем деланы! Могем! Ну все, побежал. До вечера!
Что ж, с гордостью и нежностью думала Лизавета, такой уж он мужик, за что ни возьмется — ко всему свою личную смекалку приложит, в любом деле замечен будет. Ему б еще образование…
— Мамка, мамка, смотри, а камень-то не утонул! — Колька дергал мать за рукав.
И верно. Один камень, скорее всего, попал на сдвоенную льдину. Такое случается, когда шторма ломают лед, сотворяют торосы, иногда высотой в дом, потом торосовая льдина уйдет в разлом-промоину, намертво примерзает к верхней льдине, и в этом месте хоть трактор ставь, хоть самолет сажай… По следующей весне этот ледяной сплав с черным камнем на хребтине еще долго будет болтаться от берега к берегу, и какой-нибудь охотник-любитель примет камень за нерпу и в промысловом азарте долго и упорно будет подкрадываться на самодельной плоскодонке, еле сдерживая дрожь пальца на курке ружья. Когда же обнаружит обман зрения, с досады пальнет раз-другой в камень, невесть как оказавшийся на льдине чуть ли не посредь моря. Но под полуденным летним солнцем источится льдина, и однажды захрустят ледяные скрепы, державшие камень в плену, провалится он в байкальскую темь, может быть, в том самом месте, где и всю гору, с которой он свалился зимой, утопить можно так, что, как ни вглядывайся с лодки, ничего не увидишь — сущая бездна. Уж таков он — Байкал наш дивный!
В особом, почти торжественном настроении возвращалась Лизавета домой. Решили с Колькой на пути не выходить, а идти льдом до самого дома. Огибая небольшую бухточку двадцать первого километра, от берега отдалились метров на триста; и горы, и скалы надпутейские с этого расстояния совсем по-иному смотрелись, даже Колька перестал тарахтеть про взрывы да про обвалы, искрутился шеей, на открывшуюся красоту глядючи. Остановился вдруг, закричал радостно, на что-то рукой указывая:
— Вон она, видишь? Ну вон, где два дерева! Лизаветина скала.
— Что? — аж голосом задрожала Лизавета. — Чего это ты такое говоришь?
— А вы с дядей Сашей там всегда сидите, вот и говорят, что Лизаветина скала.
— Надо же…
Конечно, она, та самая. Две кривые сосенки по бокам на уступах. до самых холодов сиживали там, байкальскими штормами любуясь. А теперь, значит, — Лизаветина скала? Ну и что… Приятно. Пусть так и зовут, еще не раз посидим по весне да лету. Сегодня вечером произойдет у них главный разговор. Может, в магазин сходить да бутылочку винца взять? По такому-то случаю… Решила — не стоит. Сам побежит и хоть из-под ста замков достанет. Или с Колькой поговорить… Нет, тоже не стоит, с Колькой и так все ясно…
Ах ты Боже мой, сколько раз она потом будет горько радоваться, что попридержала язык, что ни с кем, даже с сыном, не успела поделиться своим то ли поспешным, то ли, наоборот, запоздалым решением, потому что…