Был закат. За деревней все лежало уже во мраке, зато она золотилась и сияла, как чудо-град в море-окияне. Особенно светились рябины. А сквозь их листву полыхали кострами окна. Все прео-бразовалось, даже проржавевшая рукоять рябининского колодца и та будто позолотой покрылась.
Селиванов сидел на ступеньке крыльца, и ему казалось, что он — один большой, немигающий глаз, видящий все вокруг, наблюдающий за всем, но никак не участвующий в жизни. Через час-другой стемнеет, люди, что воют песни в доме, разбредутся, и он останется один на один с ночью.
Собаки, привязанные около дровенника, встретившись с его взглядом, чуть шевельнули хвостами, но он никак не ответил им. «Продать их надо!» подумал он. И то, что такая невозмож-ная мысль пришла ему в голову, не удивило его. Ведь как было: когда засыпал могилу, в земле камень оказался, а когда он по гробу стукнул, Селиванов в груди боль от удара почувствовал, потому что хоронил и самого себя. А когда гроб из дому выносили, почему он подумал: «Зачем такой длинный?» — Потому что на себя примеривал! А когда гроб опустили, он долго не мог команду дать, чтоб засыпали… Разве не подумывал рядом лечь? Почему ворчал, что узка могила, — поленились мужики?
Но было в душе и нечто другое, что никак мыслью не оборачивалось и мешало додумать вопрос о своей жизни.
Шатаясь, вышел из избы Оболенский. Его перед тем вымыли, постригли и переодели. Пока рта не раскрывал, казался вполне приличным. Но ведь, сукин сын, матюгнулся, когда гроб в сенях углом зацепился за наличник. Снес бы ему башку, не держи он гроб…
Увидев Селиванова, проковылял к нему, остановился в двух шагах.
— Я на тебя, Селиваныч, теперь всю жизнь зло иметь буду!
— Ишь ты! — удивился тот.
— Пошто сразу не сказал, что отец он мне? Какое право имел?
— А ты какое право имел балбесом вырасти? Из детдома сколь хошь людей выходит, а ты свиньей выполз! Тебя отцу родному стыдно показать было! Да он, может, от тоски с твоего вида в тайгу помирать подался!
— У меня вся жись поломанная! — хныкнул Оболенский.
— Каждый свою жизнь сам ломает и чинит! — буркнул Селиванов и махнул рукой. — Иди, лакай самогон! Праздник тебе, нажраться можешь до синих белков!
— А мне, может, он сегодня в горло не лезет! Я, может, тоже помереть хочу!
— Ты-то! — презрительно сплюнул Селиванов и вдруг встрепенулся. — А может, и взаправду помереть хочешь! А?
— А чо! Запросто… — не очень уверенно подтвердил Оболенский. Селиванов вскочил.
— Слушай, паря! Нету здесь нам с тобой простору! Айда в Слюдянку! Там ресторан! Музыку закажем такую, чтоб Иван оттуда услышал! Душа-то его теперь над всем миром летает, все слышит, все видит! Нешто здесь с ней поговоришь!
Он схватил парня за рукав, и они почти побежали от дома в сторону тракта.
Громадный скотовоз заглотнул их в свою кабину и помчал прочь от солнца, которое перед заходом цеплялось за вершины сосен.
Они ехали и орали похабные песни, старик и сопляк, а шофер сначала было насторожился, но потом загоготал и стал подпевать. В тряске Селиванова развезло, он то и дело замолкал и тупо вопрошал: «Куды едем?» Оболенский орал шоферу: «Куды едем?». Тот ржал и кричал: «В вытрезвитель!». На полдороге их захватили сумерки. Шофер включил фары. Когда в их лучах рисовалась встречная машина или мотоцикл, Селиванов хватал шофера за рукав и кричал: «Дави! Дави его, гада, чтоб не отсвечивал!» Оболенский стал клевать носом, Селиванов бил его локтем в живот, тот вскрикивал, стукался лбом о дверку кабины, матюгался и снова засыпал. Селиванов же словно боялся остановиться в лихости своей и балагурстве, будто страшился собственного молчания и покоя.
Криком встречал и провожал он все, что пролетало мимо них в сумерках. Когда же дорога была пуста, бранил громко шофера и его машину.
Слюдянка вывернулась из-за поворота огнями. В кабину хлынула прохлада байкальского вечера и чуть утихомирила Селиванова. Очнулся Оболенский и невнятно замычал.
— Куда выкинуть вас? — спросил шофер.
Селиванов сказал:
— В церкву! — и сам удивился.
Оболенский икнул и дернулся. Машина проскочила по открытому переезду, обрызгала грязью несколько палисадников и прохожих, рыча проползла по хиленькому мосту и остановилась у церкви. Щедро отвалив шоферу, Селиванов вытолкал из кабины икающего Оболенского и выкарабкался сам.
— Где ресторан-то? — спросил Оболенский.
— Жди здесь! — крикнул Селиванов и направился к церковной калитке. Над крыльцом горела лампочка, на двери висел пузатый замок. Селиванов качнул его туда-сюда, почесал в затылке.
— Тебе кого? батюшку? — раздался за его спиной старушечий голос. — Так вон же дом! А служба кончилась, — охотно пояснила старушка. — Иди, иди! Постучись. Собачки там нету…
«Собачки! — подумал Селиванов. — Сам ищу, кому бы глотку порвать!..» Он поднялся на двухступенчатое крыльцо, постучал в дверь и почти сразу услышал шаги; в сенях заскрипела задвижка. «Ишь, не боится поп, не спрашивает. А ежели я с дубиной?»
— Вам что? — спросил священник, не узнав Селиванова в свете слабой лампочки.
— Это ж я!
— А-а! Не признал. Заходите!
— Нет, нет! — поспешно ответил Селиванов и замялся. — Это, значит, поминаю я друга свово… — И вдруг сунул руку за пазуху, вытащил пачку мятых денег и протянул священнику.
— Что вы! — отступил тот. — Вы и так дали более, чем следовало!
— А я не за то! Я хочу за поминание! Вечное! То есть, сколько денег хватит… Чтоб каждый день…
Священник покачал головой:
— Не могу! Не положено… У нас казначей есть, он квитанции выписывает…
— А я не ему хочу! Тебе! Не возьмешь, порву и вокруг церкви раскидаю!
Священник испугался.
— Но я не имею права!
— А я имею! Не хошь — твое дело! Раскидаю! Твой Бог поймет, потому я по совести…
Селиванов двинулся с крыльца.
— Постойте же! — крикнул священник в отчаянии.
— Берешь или нет?
— Сколько вы даете?
— Я не кошка, в темноте не вижу! Сколько даю, столько бери!
— Хорошо, я сосчитаю и все оприходую и сообщу вам…
— Не священник ты, — сказал Селиванов, — а бухгалтер с мясокомбината! Я тебе толкую, что жизни мне нет, душа из тела выпрыгивает, а ты меня оприходываешь…
Он выругался, ткнул ему деньги и, размахивая руками, зашагал к калитке. Но не дойдя, остановился и бегом вернулся назад.
— Слушай… и за меня там чего-нибудь, ну, чего полагается… Я человек порченый, но ты словечко замолви… на всякий случай…
Священник сунул в карман деньги, шагнул вплотную к Селиванову перекрестил его.
— Благословляешь? А на что? Когда сосунком был, мать таскала меня на это дело, чтоб, значит, жизнь свою праведно прожил! А теперь-то чего, когда жизнь прошла…
Священник перебил его.
— Будете в Слюдянке, заходите! В любое время! Пожалуйста!
— Поздно мне обращаться! Бывай здоров!
— Ну что? — заскулил Оболенский. — В ресторан-то пойдем?
— Без ресторана нынче никак нельзя! — сказал Селиванов. Но пройдя немного, вдруг остановился около одного дома. У двери светилась табличка. Освещенные окна были закрыты занавесками, по ним плавали тени.
— Надо же! — с удивлением и злобой процедил Селиванов. — В две смены работают! А пристроились-то — у самого Бога под боком! Стой тут! — приказал он Оболенскому.
За первой дверью был маленький коридорчик. Вторая дверь — заперта. На видном месте — кнопочка розовая. Селиванов нажал. Открыл ему высокий молодой человек в сером костюме, с галстуком, справный и подтянутый.
— Тебе что, дед? — удивленно спросил он.
Селиванов ссутулился, скособочился, морщины на лице собрал.
— Да я это, как его, то есть, значит, огепеу тута располагается?
— Что? — изумился тот.
— Я говорю, огепеу…
— Ты с луны, дед, свалился? Огэпэу уже сорок лет как нет!
— Ишь ты! — поразился Селиванов, всплеснул руками и присел даже. Нету, стало быть! Да не может такого быть, чтобы нашей власти народной без огепеу жить! Обманываешь старика?!
Чуть похолодев лицом и заложив руки в карманы, молодой человек снисходительно пояснил:
— Когда-то было огэпэу, а теперь называется — Комитет государственной безопасности, кэгэбэ.
— Кэ-э, гэ-э, б-э-э… — протянул задумчиво Селиванов. — Ить-то имечко какое себе подыскали! Бодучее!..
— Тебе что надо, дед?!
Это прозвучало уже совсем холодно.
— Дык, значит, до начальника мне бы! Дельце неотложное имеется. Он за какой дверью помещается-то?
Тот непроизвольно взглянул на дверь слева, и Селиванов тотчас направился к ней. Холеная, белая ладонь преградила ему путь.
— Начальник занят. Говори. Я передам.
— Оно можно, конечно, — жалобно простонал Селиванов. — А ты в каком звании состоишь, извиняюсь?
— Старший лейтенант.
Селиванов выпрямился и с презрением оглядел его.
— Лейтенант! — сказал он возмущенно. — И я тут с тобой время теряю? Тьфу!
Обойдя его, он толкнул дверь плечом и закрыл за собой.
В комнате, в торце длинного стола, сидел в кресле мужчина лет сорока, тоже в костюме, при галстуке, и что-то писал. Не дав ему рта открыть, Селиванов торопливо заговорил:
— Извиняюсь, конечно, шел мимо, гляжу, свет горит, сообразил, что во вторую смену работаете, вот удача, думаю, извиняюсь, конечно, но вопросик мне требуется один выяснить, потому как для жизни моей он самый первый вопрос есть! Так что не гоните старика!
— В чем дело? — сурово спросил начальник.
— Значит, знать необходимо мне, это… власть наша, советская которая, как долго она, родимая, еще нами править будет?
— Как фамилия?
— Фамилия-то? — Селиванов широко улыбнулся. — Мы свою фамилию завсегда говорим! Значит, Селиванов я, Андрей Никанорыч! А ваша, извиняюсь?
— Пьян? — отрубил начальник.
— Есть малость! — охотно согласился Селиванов.
— Документы при себе?
Селиванов будто ждал этого вопроса и тут же подскочил к начальнику с паспортом. Тот бросил взгляд на первую страницу, на прописку и вернул паспорт.
— Иди проспись, а завтра мы поговорим с тобой о советской власти.
Селиванов будто бы даже и не услышал угрозы в голосе.
— Завтра? Это можно! А не обманете? Дозарезу мне надо…
— Пошел вон! — рявкнул начальник и грохнул кулаком по столу.
Извиняясь и кланяясь, Селиванов попятился к двери. Выходя из дома, он услыхал, как начальник крикнул: «Каюров!» И косым взглядом увидел кинувшегося в кабинет лейтенанта.
Из мрака выплыл Оболенский.
— Ну чо?
— Пошли! Время уже много, а нам надо успеть нажраться до свинства!
Оболенский захохотал.
— А чего ты там делал, Селиваныч?
— Спросил, когда их власть кончится!
Оболенский будто язык проглотил — долго-долго молчал.
У дверей ресторана тасовалось с десяток парней и девок. На стекле висело объявление: «Мест нет». Селиванов пробился к двери и затарабанил. В стекле появилась важная физиономия швейца-ра в ливрее, похожей на собачью упряжку. Селиванов придавил ладонь к стеклу. Лицо стража вытянулось, а руки резво зашевелились на дверном крючке. А когда магическая ладонь со стекла легким шлепком перекочевала на ладонь швейцара, тот остолбенел, но ровно настолько, чтобы Селиванов с Оболенским протиснулись в приоткрытую дверь. Они поднялись на второй этаж. В зале нещадно грохотал оркестр, на небольшом пространстве между рядами столов тряслось несколько пар. Официантки белыми ромашками сновали сквозь пестроту и задымленность зала. Оставив Оболенского у двери, Селиванов шмыгнул за столики. И там свершились какие-то замысловатые комбинации, в итоге которых обнаружился свободный столик с двумя стульями.
Селиванов махнул рукой. Оболенский шустро подскочил к столу. В этот момент снова рявкнул оркестр. Ударник так колотил тарелками, что казалось, будто он хлопает потолком об пол, сплющивая присутствующих в немую кашу. Оболенский обалдело крутил головой. Селива-нов сидел хмурый, стучал вилкой по столу и шевелил губами, неслышно обкладывая все, что попадало на глаза. За соседним столиком сидели трое парней, почти мальчишки, и одна девица того же возраста. В ритм ударнику они дрыгали всеми своими конечностями, пялили друг на друга помутневшие глазенки и подталкивали друг друга локтями: время от времени они хватались за руки. Оболенский смотрел на них с завистью, Селиванов — с отвращением. Те не замечали их вовсе.
На столе появились графинчики с заказанными коньяком и водкой, биточки — котлеты, салаты и даже салфетки: их Селиванов брезгливо отодвинул подальше, на край стола.
Когда наполнили рюмки, Селиванов хотел произнести тост, но открыв рот, выругался, встал и направился к оркестру.
Оркестр словно нотой подавился и тихо заскулил про бродягу, который бежал с Сахалина. Только неслыханная щедрость Селиванова могла заставить оркестрантов решиться на этот подвиг.
— За друга моего, за твоего отца! Пусть ему будет после этой смерти другая жизнь, чтоб не ушел он весь в землю, а над ею поднялся и улетел от этой земли к… матери!
Оболенский живо глотал котлеты-биточки. Глядя на него, жрущего и чавкающего, Селиванов сказал угрюмо:
— А ведь тебя тоже Иваном зовут, а вот назвать тебя Иваном не могу! Ванькой только если! У мамки в пузе ты был больше Иваном, чем сейчас!
Тот улыбался, жевал, хватал графин и наливал снова. Он на глазах раскисал и весь расползал-ся. И вдруг заплакал.
— Все равно всю жись зло буду иметь! Пошто не сказал про отца?
— Заткнись! — буркнул Селиванов.
— Я с тобой, знаешь, что сделаю! — пьяно залепетал Оболенский. — Я на тебя трактором наеду и поворот включу и буду тебя гусеницей в землю втирать! Во чего я с тобой делать буду!
— Балда, — вяло сказал Селиванов.
— Я тебя трактором…
Селиванов налил ему еще.
— Я петь хочу! — заявил он.
— Пой, дура!
Оболенский вскочил, выпучил глаза и заорал дико, обращая на себя внимание соседей:
Больше он ничего вспомнить не мог, крикнул: «Э-э-эх!» и затоптал на месте, перебирая ногами: он плясал. Парни с соседнего столика окружили его, хлопая в ладоши, закатываясь в хохоте и подмигивая друг другу.
— Селиваныч! — завыл Оболенский. — Я угостить их хочу! Тот молча достал из кармана пиджака четвертак и бросил на стол.
— Всех напою! Имею право!
Мальчишки обнимали его, хлопали по спине, перетащили за свой столик, посадили на колени к девчонке, которая щекотала его и разрешала себя лапать.
Селиванов мрачно сидел в одиночестве, пил и не пьянел. Еще один четвертак улетел из его кармана за соседний столик, откуда визги и крики соперничали с оркестром. Появился админист-ратор и что-то говорил парням, показывая рукой на дверь.
Селиванов поднялся, кинул на стол еще четвертак, подошел к компании и стащил Оболенского с девчонки. Возражавших парней утихомирил коротко: «Цыц, щенки!» Те злобно переглянулись, но смолчали.
Придерживая Оболенского, он вышел с ним из ресторана. Было темно и холодно. Оболенский вырывался, кричал: «Не хочу!», получал тумака и всхлипывал.
— На вокзал пойдем, покимарим до автобуса… Не получились поминки по другу моему! Да иди ты, балда! Надоел ты мне…
Лампочка над входом в ресторан, еще несколько на столбах, а дальше темнота. Они плелись медленно, на ощупь. Торопиться было некуда. В конце проулка, около вокзала, на кривом телеграфном столбе светилась чудом уцелевшая лампочка. И здесь вот они нос к носу столкнулись с мальчишками из ресторана. Девки с ними не было.
— Ну-ка, дед, вытряхай карманы! — прошепелявил один из них, толкнув Селиванова.
— Чего-о!? — Голос перехватило. Мигом очнулся Оболенский, отступил в темноту.
— Карманы вытряхай! — повторил другой, понижая голос до баса.
— Ах вы щенки блохастые!! — задохнулся от ярости Селиванов. — Это вы на меня!? Да вы знаете, кто я есть? Да вы, мокрицы, такого в кино не видали! Ванька!
Но Оболонский растаял, как привидение. А парни стояли, криво ухмылялись и шевелили руками в карманах.
— Выворачивай карманы, старый хрыч, а то схватишь по геморрою!
Селиванова затрясло.
— Пугаешь, сопля косматая!? Да меня чекисты пугали и в землю полегли! Власть пугала да утомилась! А вы… А ну брысь отседа, недоделки!
— Санька! — с радостным изумлением завопил один. — Он — против власти! А ну врежь!
В глазах Селиванова сверкнуло. Его отбросило, но он не упал. Второй удар был по голове. Кто-то обхватил его сзади, кто-то шарил в карманах…
— Есть?
— Есть!
— Выблядки!! — заорал Селиванов. — Перешлепаю!!
— Санька, ковырни гада, чтоб не хрюкал!
От острого удара в бок Селиванов прогнулся в коленях и — отпущенный упал.
В проулке никого не было. Боль мешала подняться. Он дотронулся до бока и ощутил мокроту. И вдруг понял: ударили ножом. Конечно! По бедру потекло. И запах. Он знает этот запах… — Это что же? — спросил Селиванов. — Они меня убили? Они? Щенки?! — Обида заглушила боль. И вдруг сказал с облегчением: — Ну и слава Богу! Какого мне хрена жить! Вот и подохну сейчас под забором. Как мне и положено…
Он хотел лечь по-человечески, пока не потухнет сознание. И подохнуть спокойно. Он лежал посреди проулка, зажимал рукой рану, глядел в небо. И представлял себе: утром пройдет кто проулком, увидит его труп, испугается…
«А хоронить-то некому будет? — Мысль пришла внезапно. — В Иркутск ведь никто не сообщит… Вот до чего дожил!» — Он тихо всхлипнул. — «Господи, как обидно!..»
А смерть не шла. Не шла, сука! Помучить хотела: чтоб не от раны, а от обиды помер; чтоб жизнь свою проклял; чтоб умолял ее, смерть подлую, поторопиться; чтоб благодатью ее назвал!
Черноту хлебом не корми, дай ей о себе светлое слово услышать…
— Ай, Ваня! — шептал он. — Если ты есть где-то, радоваться должен: свидимся скоро! Хотя навряд — в разных местах находиться нам с тобой… Может, замолвишь словечко? Ведь тебе-то одно добро делал! Ту картечину что считать! От ее и следа не осталось. В ногу — это не в бок. Мне вон в бок, а и то терпимо…
И тут примерещилось ему, что он смех Иванов слышит. А Ивана не видать…
Разве справедливо Ивану смеяться над ним, когда смерть ему в глаза глядит?..
Спина меж тем заныла. На земле были камешки. Да и холод от нее шел. Селиванов поежился. И вдруг сообразил: «А рана-то, может, и не смертельная вовсе…»
Не успела мысль эта сквозь мозг пройти, как он уже был на ногах. В боку резануло, защипало, заломило. По ноге, до самой пятки, ручеек потек. Но разве ж это смерть?!
— Во жизнь собачья! — сказал он громко. — Помереть и то по своей воле не дадено…
Он озадаченно покачал головой. Зажал рукой рану и поспешно заковылял к вокзалу.