Тридцать седьмая глава
МАМАЙ
Настала весна 1380 года.
Едва первая зелень покрыла степную даль, Мамай повел свои кочевья вверх по Волге.
Прошла зима, полная забот о большом походе, переговоров, посулов, задатков, даров. Не спеша шли стада в сочной молодой траве. Кони набирались сил, с верблюдов комьями отваливалась заскорузлая зимняя шерсть, на многие версты вокруг гудело блеянье овечьих стад.
За стадами следовали юрты воинов, их семьи, домашний скарб. Скрип телег, визг тяжелых колес, говоры, мычанье стад — извечный гул ордынского похода медленно, но неуклонно полз к северу.
В первые дни июня Мамай переправился через Волгу. Немало времени и труда ушло на перевоз, но и это минуло десять дней спустя. Орда уже снова медлительно и неудержимо ползла к северу. По пути начали присоединяться новые, неведомые племена и воинства. Мамай не спешил — он хотел, чтобы разноплеменные воины успели снюхаться между собой, как стадо со стадом.
При устье реки Воронежа Мамай задержался.
Отсюда он послал Бернабу по дороге на Кафу, навстречу генуэзской пехоте, чтобы торопить и горячить чужеземцев посулами и соблазном близких побед; послал молодого мурзу Исмаила к Олегу Рязанскому — напомнить об уговоре против Дмитрия, а мурзу Джавада отправил в Литву к Ягайле, с которым за зиму хорошо успел договориться.
На высоком взгорье, у впаденья Воронежа в Дон, Мамаю поставили стеганый шелковый шатер, и хан смотрел, как привольно сливаются русские реки, как жадно пасутся на тучных полях ордынские табуны — еще Чингиз завещал давать коням волю и покой, если готовишься к большому походу: «Кони — это наша поступь по времени».
Этого не знали враги, в этом была тайна быстрых переходов, нежданных ударов, заходов в тылы врага. Еще были тайны, завещанные Чингизом. Мамай их знал и хранил. Он знал, что никогда не выдерживали враги охвата со всех сторон — враги готовили удары в лицо, скопляли силу в едином месте, а татары не били в это лицо, они лишь отвлекали врага, а всю свою силу бросали на края, на оба разом, и тем рушили единство вражеских войск, сминали их и врывались в беззащитные страны. Это была вторая тайна Чингиза. Были и еще великие тайны. Их соблюдал хан Батый и побеждал неизменно. Их внимательно изучил и запомнил хан Мамай.
Он сидел на холме, среди полевых цветов. Ему сказали: из Рязани прибыла женщина, которая хочет говорить с ханом.
— Женщина?
— Так, хан.
— Из Рязани?
— Так, хан.
— От Олега?
— Нет, хан. Сама.
Он был один и послал за ближними мурзами. Когда мурзы сошлись и сели на ковер у ног Мамая, он велел ее позвать.
Она вошла и сразу поклонилась ему, словно уже видела его. Переводчик сказал:
— Это рязанская баба Овдотья называет тебя царем, и кланяется тебе, и просит, чтобы ты ее выслушал.
— Слушаю бабу Овдотью! — согласился Мамай.
— Когда ты пожег Рязань… — сказала женщина.
— Припоминаю, — сказал Мамай.
— Ты увел в полон мужа моего, брата моего, свекра моего и деверя моего. Пришла я просить: отпусти, дай откупить мне этот полон у тебя, царь Мамай.
— Не бывало еще, чтобы бабы сами по этому делу ездили.
— Мужиков в моем роду не осталось.
— Кого ж со мной поведет князь Олег, если у него мужики иссякли?
— Того, господин, не ведаю, где он таких мужиков возьмет.
— А почем ты платить за свою родню будешь?
— А почем думаешь положить?
— Восемь коней за каждого.
— Хватит у меня на одного.
— Кого ж выкупать станешь?
— Брата, царь.
Мамай удивился:
— Брата? А муж?
— Замуж выйду, муж будет; будет муж — свекор будет; муж будет — сын родится, а сын у свекра родится — деверь мне будет. А брата мне уж нигде не взять — родители мои в Рязани сгорели.
— Все ли у вас бабы в Рязани таковы? — усмехнулся Мамай.
— Все ли, не ведаю, да я не краше иных.
— С лица ты и верно не красна, шрам вон на лбу, лет тебе не совсем мало…
Мамай посмотрел на своих мурз. Ему хотелось удивить их. Он вспомнил: великие завоеватели мира всегда проявляли щедрость, чтобы потомки с удивлением вспоминали о них; потомкам надлежало также вспоминать острый и мудрый ответ, облекающий эту щедрость. Бернаба подсказал бы, но Бернабы не было. Тогда Мамай сорвал распустившийся возле ковра жесткий белый цветок и подал его Овдотье:
— Иди по моей Орде, доколе не увянет этот цветок, и тех из своей родни, кого успеешь сыскать за это время, бери без выкупа. Аллах завещал нам проявлять милость к женщинам.
Овдотья, потупившись, с горечью взглянула на цветок, но вдруг лицо ее просветлело:
— Благодарю тебя, царь, — ты сам не ведаешь меру своей щедрости.
Мамай самодовольно улыбнулся: «Глупая женщина».
Овдотья, в сопровождении воинов, не спеша пошла по Орде. Цветок в ее руке был галечник — беленький донской бессмертник.
В этот день пришли два известия.
Олег извещал, что собирает войска, что оружия у него вдосталь, что уговор свой блюдет крепко, но и Мамая просит не забывать своих слов.
В ответ ему Мамай отправил гонца и велел передать Олегу только одно слово:
— Помню.
Вторая весть была от Бернабы.
Бернаба встретил в пути черную пехоту из Кафы и возвращается с ней: через три дня они будут у устья реки Воронеж.
Мамай отослал второго гонца в Литву сказать князю Ягайле Ольгердовичу:
— Мамай помнит свое слово, но и ты, великий князь Ягайла, помни свое слово.
Хан не знал, что от самого Сарая среди его воинов идут люди Дмитрия. Хан не знал, что Дмитриевы пограничные стражи стоят и на реке Воронеже.
А в Московской страже на Воронеже в ту пору были — Родион Жидовинов, Андрей Попович и пятьдесят иных удальцов. Одиннадцать дней они объезжали Орду, едва смогли ее объехать за одиннадцать дней!
В этот, двенадцатый день один из них попался татарскому разъезду, еле успел двоих свалить, как остальные стащили его с седла, накинув аркан на шею.
На закате дня, когда тяжелое багровое солнце лениво увязло краем в степной траве, к Мамаю привели Андрея Поповича.
— Наш разъезд поймал. Откуда взялся, не ведаем.
— Откуда взялся?
— Чего откуда? Я на своей земле.
Но день прошел хорошо, давно не было у Орды столь обширных войск, и Мамай засмеялся:
— Ты не московский ли?
— Угадал: московский.
— А ведомо ль моему слуге, Мите Московскому, что я к нему в гости иду?
— А небось ведомо.
— А ведомо ль, что силы со мною двенадцать орд и три царства, а князей со мной тридцать три, кроме христианских. А силы моей семьсот три тысячи. А после того, как ту силу считали, пришли ко мне еще великие орды, тем я числа не знаю.
— Ведомо ль это, не ведаю, но прикажешь — я извещу.
— Вот, ступай извести. Да спроси, может ли слуга мой Митя всех нас употчевать?
Мамай отпустил воина: в силу свою, которой равной на свете нет, он верил, пускай Дмитрий узнает о ней из уст своего же воина — больше веры будет.
Воин спокойно прошел через весь ханский стан, вырвал узду своего коня из рук ханского конюха, влезая в седло, будто ненароком, ткнул пяткой в чье-то татарское лицо, сел и поскакал к северу. Мчался по ночи, чтобы степная трава к утру встала позади, закрыла б след.
А утром Мамай собрал обширный совет князей, мурз и военачальников. Сидя на коврах и на ковыле, они покрыли весь холм. Их великое число наполнило Мамая гордостью.
— Отдохнули мы. Со времени Бату-хана отдыхали. Пора поразмяться. Мы пройдем по Русской земле, как Бату-хан хаживал. Русским золотом обогатеем. Русские города испепелим, укротим строптивую гордость наших русских слуг!
Он вспомнил о Дмитрии, и сердце его облилось яростью:
— Казним строптивых рабов! Они забыли о великой силе Великой Орды!
Маленький, он прыгал на своем ковре, поворачиваясь на все стороны, чтобы через головы ближних рассмотреть лица дальних своих союзников.
Его охватило нетерпение. Он приказал наутро трогаться вверх по Дону — этот путь, как стрела, летел к Москве.
И каждый день прибывали и отбывали гонцы, присоединялись новые князья и племена. Шли к Мамаю его подданные, шли нанятые. Пришла лихая тоурменская конница на тонконогих, как лани, конях.
Огромное кочевое море медленно ползло вверх по Дону.
Тридцать восьмая глава
ОЛЕГ
Олег прошелся по своему каменному терему. Мягкие сапоги неслышно ступали по пушистым коврам. Снаружи зной, а внутри прохлада и полумрак.
Перед огромной иконой всех святых горела большая голубая лампада. В доме еще пахло ладаном от недавних панихид — у княгини Евфросиньи умерла мать. Умерла ко времени — новый дом всегда мертвец обновляет, но покойница умерла вдали от этих мест, и — кто знает? — очистила ль ее смерть место живым в этих стенах. А может быть, и не умерла б, если б Евфросинья не забыла в новые печи из старых жар перенести.
Он подошел к иконам. Угодники, выписанные византийской кистью, радовали глаз гибким сочетанием линий, слиянием ярких красок в единый узор.
Он смотрел в седые бороды, стекающие по ликам, как струи воды, в изможденные лики великомучеников, в смуглые, нездешние скулы древних христианок, целомудренно закрытых эллинскими покрывалами.
Он ходил один, полный тоски и смятения.
Много лет готовил он поход на Москву. Еще с Титом Козельским они однажды всю ночь разговаривали: сидели на теплой печи, была зима, смотрели, как обмерзло окно, и разговаривали… Много было надежд, и каждая казалась выполнимой: взять и уничтожить желторотого Дмитрия. С той поры минуло много лет. Но мечта осталась.
Он подготовил все. Всю эту зиму переговаривался с Мамаем. Переговаривался с Ягайлой, многое забыл и уступил ему. Сговорились двинуться воедино, и, казалось, нет в мире силы, равной их совместной силе.
Он отошел от икон, сел у окна за резной ореховый налой, на котором любил читать и временами переписывал греческую «Александрию». Пришла весть, что Мамай кочует по реке Воронежу. Зачем он спешит — не терпится? Ведь уговорились на сентябрь, а теперь лишь июнь, последние дни светлого, зеленого июня.
Он достал плотный листок бумаги и быстро написал в Литву. Он напомнил Ягайле о сроках и посоветовал готовиться прежде времени. Его охватило сомнение — не задержится ли Ягайла, не случится ли какое препятствие? Лучше раньше времени собраться вместе. А не заколеблется ли Ягайла, не припадет ли слухом к словам лукавых советников? Он быстро приписал:
«А Дмитрий, едва сведает о Мамаевой силе да о нашем союзе с ним, обезумеет, кинет свою Москву, убежит в дальние места, в Великой ли Новгород, ли на Двину, а мы сядем в Москве, ли во Владимире и, когда хан придет, встретим хана с большими дарами, упросим не рушить городов наших и, как сулился хан, получим ярлыки — ты, государь князь великий Ягайла Ольгердович, возьмешь себе к Вильне свою половину Московской земли, а я к Рязани — другую. А посему надобно нам соединиться до времени, чтобы разом по Дмитриевым следам в княжество его вступить и на стол его сесть».
Он обернул письмо шнуром, запечатал красным воском и недолго подержал в руках прозрачный желтоватый свиток.
Приоткрыв дверь, велел отроку позвать боярина Епифана Кореева. Во дворе ярко сиял день, и в окно были видны ладьи под красными и синими парусами, идущие вниз к Оке.
Боярин вошел, накланялся, остановился у двери.
— Здоров буди, государь.
— Епифан Семенович, в Литву те шлю.
— Дорогу знаю, Ольг Иванович.
— Грамоту сию Ягайле свезть. Да чтоб скоро.
— Сам ведаешь, мешкать не приобык.
— Так с богом, Епифан Семенович.
— А изустного ничего передать не велишь?
— Да коли понадобится, сам скажешь: надо, мол, не мешкать.
— Понимаю, государь. Нонче ж выеду.
Они попрощались. Но Кореев задержался.
— Там весть, государь, была. Будто Мамай уже двинулся с Воронежа. По Дону кочует.
Олег вздрогнул: началось!
— Чего ж мне не сказывали?
— То беглые баяли. А от стражи вестей нет.
— Ну, ладно, скачи.
Опять остался один.
«Что будет, если Ягайла раздумает? Мамай-то уж идет!»
Они далеко, они когда-то еще дойдут, а Дмитрий — вот он, а глаза его всюду, да еще и Софроний там… Поп, духовник, иуда!
Он захромал к иконам. Искусно написаны, но тонкая кисть византийского изографа больше не увлекала. Он постоял и пошел к налою. Быстро, со сверкающими глазами, торопливо, горячей рукой написал Дмитрию:
«Ведомо ли тебе, князь Дмитрий Иванович: Мамай со всею поганою Ордой идет в землю Рязанскую, на меня и на тебя. А силы с ним великое множество — яссы, армяне, буртасы, черкасы, фряги и твой ненавистник Ягайла с ними. Я им путь прегражу, доколе сил станет, еще рука наша тверда; бодрствуй, мужайся!»
В раздумье положил перо и медлил свертывать письмо в свиток:
«Испугается? Сбежит? Но меня уж не коснется!»
Он завязал шнур и только теперь заметил: печать все еще оставалась в левой руке. Втиснул печать в восковой комочек, посмотрел, отчетливо ли вышло имя. Но кого послать?
Он прошелся по терему.
В это время в двери появился отрок. Олег стремительно кинулся к налою и спрятал под крышкой свиток.
— Что тебе?
— Мамаев гонец.
— Ну?
— Велишь привести?
— Чего ж ты стоишь?
— Звать?
— Ты что, отроче? Что ты смотришь? Я тебе что сказал?
— Не пойму, государь. Там Мамаев гонец.
— О, господи! Зови!
Татарин, покрытый пылью поверх шершавых пунцовых сапог, в стеганом толстом халате, опоясанный домотканым кушаком, снял шапку, но остался в полосатом тюбетее поверх бритой головы. Из-под тюбетея на уши свисали две жирные косицы, и не то от них, не то от сальных, блестящих скул этого коренастого и кривоногого воина нехорошо пахло.
«Нашел гонца!»
— Царь и великий хан тебе шлет привет. А велел сказать, что он, царь и великий хан, помнит. А ничего еще сказать не сказал.
Слегка почесываясь, татарин спокойно оглядел комнату.
«Ковры, что ли, со стен содрать собрался?» — подумал Олег.
Татарин оглядел и пол, и налой, будто Олега тут и не было. Так же почесываясь, не спеша пошел вон.
«Хорош гонец!»
Злоба охватила Олега; если б умел, заплакал бы от обиды: великому князю Рязанскому, потомку святых князей Черниговских, присылают этого вшивого верблюда…
Перешагивая через пыльные следы на полу, Олег громко крикнул в сени:
— Вызови боярина Афанасия, да чтоб срядился в путь немедля же. Живей!
Он вынул письмо к Дмитрию и, держа его, сел на скамью. Когда охватывало нетерпение, всегда садился — так скорее приходило успокоение.
Афанасий Миронов пришел не сразу, пришел уже сряженный в путь.
— Отвезешь, Афанасий Ильич, в Москву, великому князю Дмитрию: самому отдашь да передашь поклон. Да о здоровье справься. Да глянь, как там у них.
Миронов удивленно принял письмо.
— Воск-то, государь, поистаял. В руке, что ль, долго держал?
Воск действительно размазался по свитку — руки, что ль, горячи? Олег снова смял воск и снова выдавил на нем свою печать.
— Так в Москву, государь, везти?
— А что?
— А я было не понял, сказал: видно, говорю, князь в Орду шлет. Их ведь гонец, сказывают, прибыл. Думал, с ним.
— Зачем в Орду? Я уже сказал: к Дмитрию, Афанасий Ильич. Да чтоб скоро.
— Да ты нетерпелив, государь, знаю. Не задержу. Только б кони вынесли. А я со своими, в семействе, прощаюсь и говорю: не иначе — в Орду. Ну, прощай, государь. Я это скоро сделаю.
— Смотри, и чтоб чисто.
— Сам понимаю. Не в Орду еду… Да только, Дмитрий-то, он человек простой, не твоей учености.
И еще кланялся и прощался, пока дошел до двери. Опять Олег остался один.
«Не моей учености? Совсем никакой учености нет! О нем митрополит Алексей патриарху Филофею писал: „Князь наш книгам не был учен, но писание сердцем разумеет!“ Разумеет! Что может он разуметь, если не учен? Достоин ли князем быть? А вот княжит, а вот под него народ, князья под него идут, Тарусские, Белозерские, книжники, книгочеи и очей с него не сводят, о великих делах советуются! Что он может? На золоте сидит, над всей Русью стал, один я противлюсь, а он в деревянной избе живет, сам на конюшне коней доглядывает. Конюх! У черного люда на поводу идет, а люд и рад!»
— Отроче!
— Слушаю, государь!
— Татарин где?
— По двору ходит, смотрит.
— С ним Мамаю отпис будет.
— Скажу, государь.
— Да чтоб завтра поутру проводить. Да скажи, чтоб кормили исправно, да положить хорошо.
— Положить думали в кметне, государь.
— В кметне и так полно. В сенях скажи постелить, на той стороне, да чтоб не тревожили попусту.
— Скажу, государь.
Опять остался один. Сел, обдумывая ласковое письмо к Мамаю.
Тридцать девятая глава
МОСКВА
Ранним утром второго июля, когда солнечный свет еще стлался по росе, Дмитрий с Евдокией, с детьми, Боброк с Анной Ивановной, Владимир Андреевич Серпуховской с Еленой Ольгердовной, Андрей Ольгердович Полоцкий длинным поездом, верхами и в расписных возках, с челядью, с отроками, с большими московскими боярами, а бояре тоже с женами, поехали в вотчину к Дмитриеву свояку Микуле Васильевичу Вельяминову в гости, на именины.
Скрипели колеса, игриво ржали лошади, рядом с возками бежала челядь, что-то кричали княжата, видя среди бегущих слуг своих соперников по голубиным гонам и по игрищам.
Великой княгини Евдокии младшая сестра Марья, именинница, и муж ее Микула Вельяминов стояли перед крыльцом на разостланных по траве коврах, держа на резном блюде хлеб да соль. И Микулы Васильевича дядя, окольничий Тимофей Васильевич, два года назад бившийся впереди всех на Воже, тоже встречал — он приехал сюда еще с вечера, помогал готовиться к гостям.
Ребята встретили ребят, кинулись вместе большой ватагою в сад, там многое было, что не терпелось показать. А взрослые долго здоровались, целовались, поднимались наверх в терем, а в тереме уже стояли яства на расставленных под белыми холстами столах — покушать с дороги: жареная дичина, да соленья, вареные да пареные меды, да рыбы, засоленные по-свейски, с луком и перцем, и пряные угорские колбасы, и от всего стоял аромат приправ и пряностей, пахучих трав и кореньев, словно в лесу.
А когда закус шел к концу, под окнами загудели сапели да дуды, девушки завели хороводные песни, и гости заторопились на крыльцо, вышли во двор, стали вокруг пляшущих, похлопывали в ладоши, подбадривали плясунов, а плясуны стеснялись раскрывать свою удаль — ведь сам Дмитрий Иванович небось глядит!
Но княжны, а за княжнами и боярыни вошли в круг, сверкнули шелковые китайские платочки, завились узорчатые фряжские сарафаны да шемаханские, персидские шали, и не смог устоять Дмитрий — сбежал с крыльца и вошел в середину круга, похлопывая ладошами, потоптывая каблуком. Ободрились и скоморохи, и дуды запели заливистей и звонче, а впереди был еще длинный день, обильный обед и покой; светлые облака предвещали долгий летний погожий день.
А в домах по Москве люди вскакивали, прижимаясь к окнам, выскакивали на крыльцо, вслушивались в проносящийся мимо затихающий конский топот, торопились взглянуть на всадника, бежали к площади разузнать: не гонец ли? Только гонцам, да и то не всем, разрешалось так мчаться по городу по пути к Кремлю.
А если гонец: с чем? чей?
Смолкли сапели, хрипло прервали свой гуд дуды, остановился недоуменно раскрасневшийся девичий круг: Дмитрий, насупившись, в отдалении внимал гонцу, и никто не решался к ним подойти, пока сам не кликнет.
Дмитрий прошел через расступившуюся нарядную толпу, через смолкший праздник прямо к хозяину.
— Микула Васильич! Где б нам подумать? Чтоб никто не мешал.
— Наверх пожалуй.
Дмитрий позвал ближних.
И впереди всех вошел в столовую палату, где слуги готовили столы к обеду. Как воробьиная стая, исчезли слуги, и один из столов остался открытым, со скатертью, брошенной посреди стола. Дмитрий молча постелил ее сам, пока ближние сходились. Испуганные женщины и потревоженные бояре столпились в соседние палатах, девушки затаили дыхание в сенях.
— Идет Мамай! — сказал Дмитрий. — Две вести зараз. Один стражник с Воронежа, Попович, Мамая сам видел. А в Кремле сидит-дожидается рязанский боярин Афанасий Миронов: от Ольга грамоту привез. Ольг нам кланяется, да опоздал: мы его землю выручать не станем. А коли хочет, пущай свои полки сюды под нас шлет. Чесаться нам некогда, собираться надо живо. По князьям слать людей сей же час! По Москве вытчиков да вестников расставить седни же, пущай народу чтут, грамоты составить живо!
Боброк спросил:
— А что гонец видел? Каков Мамай?
Дмитрий рассказал.
Боброк спросил:
— А ежли б еще кого туда послать, задержать бы, потолковать бы?
— Сейчас вышлем.
— Надо передовые отряды выслать, пущай Мамай знает, что ко встрече готовимся. Да присмотреть за Ордой.
— Сейчас вышлем! — согласился Дмитрий. — Еще что?
— Значит, народу с ним много всякого. А Ольг-то!
— Мамай нашему стражнику сам похвалялся: Ольг, мол, с нами да еще твой братец Ягайла, — Дмитрий посмотрел на Андрея Ольгердовича Полоцкого, — тоже будто с ним.
Владимиру Серпуховскому Ягайла доводился шурином.
Владимир подумал: «Вот Елене опять слезы: брат, скажет, на брата, муж тоже на ее брата».
— Кого б к Мамаю послать? — спросил Дмитрий.
— Да хоть бы боярина Захарью! — предложил великокняжеский дьяк Внук.
— Тютчева?
— Его. Он их знает.
— Я супротив не буду. Он где?
— Сейчас покличу! — кинулся к двери Микула Вельяминов.
Дмитрию незачем было возвращаться в Кремль; около него были князья и бояре, они крестили детей друг у друга, менялись крестами накануне битв, а битв у Дмитрия было много, и за годы походов перебратались все, стали покрестовыми братьями.
Тютчев вошел скромно и тихо.
— Шлю тебя, боярин, к Мамаю. Вызнать, выведать — сам знаешь. А главное, покажи — знаем, мол, о твоем нашествии, не робеем. По пути разведай, чего там в Рязанской земле деется.
— Ну дак что ж. Я, государь, с радостью.
— Тяжело мне тебя слать, Захарий Андреич. Я понимаю: к татарам едешь. И сам это понимай.
— Понимаю и радуюсь, государь.
— Выбрал бы другого, да лучше тебя на это дело никого нет.
— И не надо. Ежли что, так на тебя, государь, надеюсь — дети не заголодают.
— Это не к чему говорить.
— Только уж, Дмитрий Иванович, помни: ежели что, я у господа всегда твой предстатель, буду о даровании победы молить. Бейся крепче.
— Давай попрощаемся, Захарий.
Они крепко обнялись и поцеловались.
Тютчев, не глядя ни на кого, поклонился направо и налево и, опустив голову, быстро вышел.
В дверях повстречался Боброк, и Тютчев особенно низко поклонился князю: все чли и любили Боброка, да и побаивались его — его начитанность, его неизменные успехи в битвах стяжали ему славу волхва, чародея, способного видеть многое далеко вперед, читать в сердцах людей. И князь Боброк, в юности своей, на Волыни, знавший волхвов и кудесников, беседовавший и бродивший с ними, не отнекивался, иной раз соглашался погадать по звездам, по звездам случалось ему водить полки по ночам, а по ночам никто тогда не хаживал. По звездам он выбирался из непролазных лесов в незнакомых краях, нежданно оказывался не там, где его враги ожидали, и слава колдуна и волшебника укрепилась за Боброком даже в станах врагов.
— Пошел, Тютчев?
— Прощай, Дмитрий Михалыч.
— Не робей!
И это напутствие успокоило Тютчева: а может, и правда Боброк знает, что робеть незачем? Человек легко уверяется в том, во что хочет верить.
А Боброк вошел к Дмитрию:
— Первая стража пошла. Послал их к Быстрой Сосне.
— Кто повел-то?
— Родивон Ржевский, а с ним выпросился Волосатый Андрей да Василий Тупик. Еще много хороших ребят вызвалось.
— А как там Бренко?
— Поскакал в Кремль. Кто гож, всех разослал.
— Никого не позабыл?
— Возможно ль! Ко князьям ко всем. А по городам сейчас из Кремля разошлет. Как уговорились — велел к тридцать первому дню июля всем в Коломну сбираться.
— А ты, Владимир Андреич, Москву готовь к походу. Потом все выступим. Через Москву многие пойдут — и Белозерским, и многим ополчениям иного пути нет.
— Это приготовим! — сказал Серпуховской.
Дмитрий вдруг посмотрел на пустые столы, скучавшие под белыми скатертями, и повел носом.
«Неужели и к делам ехать не евши? — подумал Дмитрий. — Ну нет!»
Он углядел Вельяминова, взволнованного, сидевшего с краю скамьи.
— Микула Васильевич! А кормить-то ты нас будешь?
— В походе-то?
— Чего в походе? Сейчас!
— Да, братец! — не веря собственной радости, растерялся хозяин. — Государь! Давно уж готово: я все сумлевался, не уехали б так, не обедавши. Сейчас и то уж небось перепарилось!
И Дмитрий вышел в переполненные палаты, где дети и жены, иные уж раскрасневшиеся от слез, ждали их.
Будто не понимая их взволнованных, вопрошающих лиц, он сказал:
— Проголодались? И я тоже: сейчас позовут, обедать будем.
И у всех отлегло от сердца. Только Евдокия подошла и тихо спросила:
— Ничего?
— Ничего, должно быть, не перепарилось, пахнет хорошо.
И она успокоилась тоже.
Дмитрий незаметно вызвал Боброка.
— Ты, княже, последи, чтоб на Москве была тишина. Будто и нет печали. Да не спеши, не спеши, сперва пообедай.
— Потом пообедаю.
Андрей Полоцкий кивнул Боброку:
— Митя!
— Чего тебе?
— А как бы узнать, неужели брат Ягайла…
Боброк тихо ответил:
— Я уже знаю — с ними. Пойди к государю, скажи ему, что мы это знаем.
Евдокия стояла среди повеселевших женщин, глядя в сад: там под яблонями тихо шли ее Дмитрий и князь Андрей Полоцкий; чуть отставая от Дмитрия, Полоцкий что-то тихо ему говорил. Вдруг Дмитрий порывисто остановился и повернулся к Андрею. Тот потупился и кивнул головой.
И снова тревога сжала ее сердце.
Сороковая глава
СЕРГИЙ
Дмитрий, Владимир Серпуховской да кое-кто из бояр, с небольшой дружиной, поскакали в Троицу к Сергию. Ждать Сергия в Москву не оставалось времени, а на Москве митрополита не было, не у кого было спросить напутствия.
Тяжелый лес висел над их головами; кони похрапывали, чуя невдалеке зверей, шарахались от коряг и буреломов. Солнечный свет, пробираясь между стволами, стоял по лесу голубыми полосами, и одежда всадников переливалась, то погружаясь в лучи, то выбиваясь в тень; оружие то вспыхивало, то погасало. Просек был неширок, кое-где поперек пути валялись рухнувшие от ветров и ветхости неохватные стволы, и сдвинуть их не было сил. Тогда нарубали хвойных ветвей, настилали их на стволы и, ведя коней в поводу, переправлялись.
Уже день клонился к вечеру и по лесу растекалась тьма, когда с краю дороги Дмитрий увидел крест.
— Это чего?
— Тут, государь, в позапрошлом годе гонца твоего убили. Боярин Бренко распорядился о сем кресте.
Дмитрий перекрестился, боязливо оглядываясь по сторонам. Конь рванулся, приметив овраг либо почуяв волнение князя. Ворю они перешли вброд уже ночью.
Когда в предрассветном тумане увидели Троицу, в монастыре звонили утреню; монах, думая о чем-то далеком-далеком, отвернулся и мерно раскачивался вслед за языком колокола. Но движения его оборвались и колокол смолк, когда привратник впустил в монастырские стены воинов. Узнав Дмитрия, монах неистово рванулся под звонницей, и широко вокруг по лесу, захлебываясь, забился колокольный звон. Из келий выбежали монахи, и богомольцы, и паломники. В церкви осекся дьяконский бас, и дьякон, побледнев, спал с голоса. Дмитрий неодобрительно взглянул на молящихся, обернувшихся спиной к алтарю, чтобы разглядеть князя, но он увидел девчушку — любопытными глазами, не отрываясь, она глядела на него, раскрыв рот и почесывая животишко, и на сердце у него снова водворился мир.
Дмитрий прошел вперед, и богослужение возобновилось.
Как все, со всеми заодно, он опускался на колени, касался лбом пола, видел только живописные образа перед собой, расписанные, как райский сад, царские врата и позолоченного голубя над ними.
И все, видя Дмитриеву молитву, молились горячо: понимали, неспроста явился князь, что-то совершается большое в мире, и мира миру вымаливали со слезами на глазах люди, давно лишенные мирного труда, измученные ордынской данью, набегами, угнетенные страшными рассказами о вражеских нашествиях на Русь. Один Дмитрий Московский решился бить татар и побил их на Воже. Теперь он стоял здесь.
Большеглазый тонкий мальчик прислуживал Сергию: выходил впереди игумена со свечой, подавал, раздувая угли, кадило. Когда Сергий что-то шепнул мальчику и тот улыбнулся, заспешив из алтаря в ризницу, улыбка мальчика показалась Дмитрию столь печальной и милой, что защемило сердце нежностью и тоской. Мальчик принес драгоценный византийский посох и остановился у амвона, ожидая Сергиева выхода.
Наконец окончилась утреня, Сергий снял убогое холщовое облачение. В старом, порыжелом подряснике, перепоясанном кожаным ремешком, он принял от келейника разукрашенный посох и сошел к прибывшим. Он благословил князей, и следом за ним они пошли по монастырю в его келью.
Когда они проходили через сад, мальчик, идя следом за Сергием, срывал с кустов ягоды и пригоршнями подносил то одному, то другому.
Дмитрий погладил его по голове:
— Хорошо, отроче.
И мальчик поцеловал Дмитриеву руку.
— Чей это? — спросил Дмитрий у Сергия.
— А вот по зиме ко мне пришел! — И вдруг улыбнулся: — Помнишь ли, рыбу с тобой на Переяславском озере ловили? Монаха я перевез?
Улыбнулся воспоминанию и Дмитрий.
— Тот монах твоего гонца убил. И ушел, и я уж позабывать о нем стал. Но вот приходит ко мне зимой раненый разбойник, рука его иссыхает, речет, яко великий грешник: «Дозволь, отче Сергие, отмолить грехи свои, послужить твоей пречестной обители». «Много ли грешен?» — спрашиваю. «Много грешен, отче!» — и покаялся во множестве великих злодеяний. И я его принял. Эти люди в монастырях тверды, ибо иной мир им закрыт. Он с собой привел сего отрока. И при отроке от того расстриги Кирилла письмо; а в письме, оно велико, написана вся жизнь того человека, вся великая гордыня его, и просит он, дабы принял мальчика, ибо в лесах, где от гнева твоего таится, нет приюта ни больным, ни слабым, а тем паче для такого вот вьюношка. И я его взял.
Дмитрий пригляделся к Андрейше.
— Что ж, страшно в лесах?
— Не вельми, государь, но тяжко: стужа велика, а укрыться негде. Пещеры роют, людей к зиме сошлось много…
— И все злодеи, убийцы? Злой народ?
— Не злой, господине.
— Но злодеи.
— Бог им судья.
— Это отец Сергий научил беззлобию?
— Нет, не отец Сергий, а злодеи.
— Дивно сие.
— Ты, господине, сам их спроси. Пусть каждый скажет всю свою жизнь до шалаша лесного.
— Разумно речешь. А свой-то путь помнишь ли?
И Андрейша в скупых словах рассказал.
Дмитрий не решился погладить мальчика по голове, смущенный его взрослой речью.
Рассказ отрока слушал и Сергий. И он сказал:
— Бывало, и в прошлые годы, после Ольгердова нашествия, да и прежде того, много на Руси оставалось сирот, покинутых на холод и голод. Монастыри их брали, растили, приучали к монастырским ремеслам, других посадили на пашню; пашню они пашут на монастырь, а хлеб им дают из монастырских житниц месячный, а на платье им дают из монастырской казны.
Дмитрий взглянул на разделанные поля за садом, а за полями густо темнели леса, и в тех лесах тоже таились монастырские пашни, деревни и починки. Владения Троицкой обители разрослись далеко вокруг доброхотными даяниями князей и бояр и неутомимым усердием братии, присоединявшей к монастырю вольные деревни, склонявшей крестьян пахать монастырщину.
Всюду затихала жизнь при появлении великого князя, всюду безмолвно следовал за Дмитрием Андрейша, и Сергий сказал о нем:
— Мы его учим иконописанью, зане в том вельми искусен и рачителен.
Так они дошли до соснового крылечка Сергиевой кельи; и это была первая встреча великого князя Московского с великим художником Андреем Рублевым.
Они дошли до соснового крылечка Сергиевой кельи. Смолкнув, в тишине, переступили порог.
В низкой бревенчатой келье горела лампада, пахло ладаном, кипарисом и каким-то душистым маслом. На полке лежали книги, сверток в красной холстинке, стояла глиняная чернильница.
В низеньком окне, в которое смотреть можно лишь сидя, виден был пчельник, заросший кустами смородины. Черные гроздья смородины свисали из-под широких листьев, и солнечный свет проникал кое-где сквозь листья в траву. Мирно было здесь, вдали от битв и воплей, вдали от страстей и тревог мира. И Дмитрий успокоился.
— Снова наступает час испытания, отче Сергие, — сказал князь. — Кого просить о молитве, от кого ждать совета и наставления? Ты силен в вере, а вера движет горами…
Сергий подошел к Дмитрию и положил ему на плечи свои ладони:
— Не тревожься, господине, будь тверд и мужествен. Иди вперед! Иди вперед бесстрашно и твердо. Все обмыслил я здесь, в уединении, все, что узнавали мы об Орде, все, что рассказывали мне о твоих сборах. Чаша стала перетягивать к нам. Еще бы пообождать, она бы перевесилась поболе, но ведь и там, видно, чуют, куда клонится чаша, там тоже опасаются упустить время.
— Видно, так, — ответил Дмитрий.
— Час встречи надвигается и неизбежен. Ждать нечего. Сильнее не станем, ежели будем ждать, а слабее станем, ибо враг успеет собраться да изготовиться. Враг будет неистов, ибо Орда, ежли вернется к себе без победы, падет. Это ее бой решающий, но и для нас он решающий тож. Крови польется полная земля, но, коль враг одолеет, вся жизнь наша кончена. Не останется городов, не останется и монастырей; где же тогда будут лежать книги наши, наша вся мудрость, знания, вера? Снова потекут века рабства, и Русской земле уж никогда не встать. Не бойся ни потерь, ни крови. На тебе вся наша земля лежит, сие есть груз тяжкий и темный; напрягись, сыне мой, господине мой, Дмитрий Иванович, мужайся.
— Не уступлю! — ответил Дмитрий. — Сам вижу, отче Сергие, нельзя уступать.
Сергий вышел вперед. Все стали на колени.
— Помолимся же, братие, близится час…
Они поднялись с колен более спокойные и более сильные. Дело их правое, время их лихое, и тое лихо пора сбросить с плеч.
Сергий взял с полки красный узелок, развернул большую вынутую просфору и дал ее князю. Большеглазый мальчик стоял у самой двери, может быть на всю жизнь запоминая полумрак этой кельи и молитву людей, собравшихся одолеть врага.
Вокруг кельи начали молча собираться люди — монахи, богомольцы, крестьяне, прослышавшие о приезде Дмитрия. Жаждая увидеть его, они рассаживались на земле, возле кельи; стояли, упершись в посохи, оборотясь лицом к Сергиеву крылечку. А на крыльце висел глиняный рукомойник, тихо покачиваясь, и лежала вязанка валежника, еще не изрубленная на дрова.
Старик паломник подошел к вязанке и взял из-под нее топор — чтоб руки не мучились бездельем, хотел поколоть дровец.
Но монах строго ему сказал:
— Не замай, тое преподобный сам колет, чужим трудом своей кельи не обогревает.
Солнце блистало недобрым, прозрачным светом, осень близилась.
Андрейша показался на пороге, и народ поднялся, торопясь к мальчику.
— Ну, что он?
— Благословил.
— Слава тебе господи! — ответил старик паломник. — Давно пора!
Набежал недолгий дождь. Люди стояли, не расходясь. От промокших одежд запахло прелыми яблоками.
Еще не прошел дождь, когда на порог вышел Дмитрий.
Старик паломник протиснулся вперед:
— Собрался, государь?
Дмитрий его не сразу понял. Старик повторил;
— Батюшко! Возьми нас с собой!
Дмитрий пошел между ними, отовсюду сжатый людьми.
— Сбираются в Москве. Туда идите.
В это время на звоннице грохнул звон, из церкви понесли иконы и хоругви, монахи запели, и народ подхватил древний напев воинственных молитв. Ведя в поводу княжеских коней, народ провожал Дмитрия, шедшего с Сергием и с князьями впереди всех. Ветер трепал их непокорные волосы, с деревьев опадали листья, дождь то затихал, то набегал снова.
Так дошли они до колодца, где в сторону от дороги отбегала узкая лесная тропа.
Тут, перед лицом всех, великий князь опустился перед Сергием на колени, и Сергий трижды поцеловал Дмитрия и благословил.
— Иди! Будь тверд! Он не допустит пашей погибели!
И Дмитрий взглянул на обрызганные дождем лица людей, обращенные к нему отовсюду.
И всем им ответил:
— Иду.
Он принял из чьих-то рук коня и, ставя сапог в стремя, поглядел: все ли видели, что Сергий благословил его на битву; это означало, что с Дмитрием — бог.
Сорок первая глава
ВОИНСТВО
Глашатаи кричали на площади и на папертях:
— Соединяйте силы супротив врага!
Попы, встав перед алтарями, призывали народ на бой. Гонцы промчались во все города, ко всем подручным князьям: ростовским, ярославским, белозерским. У приказных изб, у городских ворот писцы читали Дмитриев призыв к походу.
Время было страдное — кончился сенокос, начиналась жатва. Жнецы, передавая серпы в руки жен, завязывали пояса, набрасывали на плечи одежины и в лаптях, еще пыльных от родных пашен, уходили в ближние города, на ратный сбор.
Между Русью и врагом еще простирались леса, туманы и реки, а тяжелой поступью из дальних княжеств и из городов уже шли к Москве русские ополчения. Шли конные рати, шли пешие. Ехали впереди ополчений воеводы. Остановки бывали коротки, переходы долги: за шеломами лесов ждала их Москва, и каждому было лестно прийти прежде других — Можаю прежде Суздаля, Костроме прежде Ростова, — в том была гордость городов — первыми явиться на голос Дмитрия.
Высоко поднимались стены Кремля, выше стен стояли каменные башни, далеко было видно вокруг с их сторожевой высоты. В Кремле уже полно было звона оружия своих и пришлых воинов, уже всюду стояли различные говоры: медлительные владимирские, певучие ростовские, быстрые костромские.
На Кремлевских стенах толпились воины и горожане, смотрели вдаль. Снизу кричали:
— Видать?
— Явственно.
— Кто ж там?
— А небось тверичи.
— По чем судишь?
— Оружие, видать, древнее.
С башен подтверждали:
— Не наше оружие, у нас эдакое вывелось.
Вдали поблескивала щетина копий, белел чей-то конь впереди полков, и золотыми крестами вспыхивали алые стяги.
Ополчения русских городов шли к Москве. Москва их ждала, широко распахнув крепостные ворота.
Прошел слух, что через Троицкие ворота входит новгородское ополчение.
— А велико ль?
— Тысячей пятнадцать, а может, боле того. Иван Васильев Посадник привел, да с ним сын, да Фома крестный…
— Косой?
— Ага. Да Дмитрий Завережский, да Миша Поновляев, да Юрий Хромой, да…
— Может, туда пойдем глядеть?
— А чего? Сейчас тверичей глядеть будем.
Когда ополчения вступали в московские слободы, шаг их твердел, веселел. Ополченцы поднимали над остриями копий священные холсты знамен. Тяжело раскрылись на древках расшитые золотом тверские знамена, много раз ходившие супротив Москвы.
— Неужто сам Михайло ведет?
— Не. Михайло сухожильный, этот покоренастей.
— Да и млаже, видать.
— То Холмский князь Иван, Михайлин племяш. Его мы тоже бивали. Не чаяли в Москве встречать.
И народ с неодобрением глядел: в руках тверичей — рогатины:
— На медведей, что ль?
Топоры:
— По дрова, что ль?
Сулицы да ослопы — от такого оружия Дмитрий уже отучил Москву.
— Тяжело да неповоротливо. Не тое ныне время!
— А конь-то белой. Смекай: от великого, мол, князя Тверского!
На Дмитриевом крыльце Холмского встретили московские бояре. На верху крыльца его обнял Боброк.
— Государь Дмитрий Иванович в Троице. Мне велел тебя потчевать.
— Не в гости прибыли, княже.
— Доброе слово, Иван Всеволодович. Государь Михаил Александрович здоров ли?
Это он, Боброк-то, интересуется, столько раз водивший московские рати на Тверь!
— Благодарствую, княже, здоров, и поклон шлет, и велел сказать: молит господа о ниспослании победы воинству нашему.
Холмский, едучи в Москву, сомневался: достойно ли, не с подручными ль наравне примет его Дмитрий. Между Михаилом Тверским и Дмитрием Московским был уговор о совместных походах на татар. Уговор-то уговором, а честь честью. Но встретили с честью, и Холмский спешил скрыть свои опасенья, спешил смешаться с другими князьями, опередившими его.
«Дмитрий сам бы вышел, если б случился в Москве. Прибыли не прежде подручных — тоже хорошо: не честь Твери прибыть прежде Можая».
К вечеру возвратился Дмитрий. Еще с дороги, видя дымы над стенами Кремля, сказал:
— Собираются!
И плечи распрямились, голова поднялась, уверенно проехал мост и под радостные клики среди толпившихся по улицам воинов еле пробрался к своему двору. А из воинов каждому не терпелось взглянуть, каков он, который поведет их к победе.
Днем позже подоспели Белозерские полки. С ними пришел князь Федор Романович с сыном Иваном. Москве понравилось их вооружение — чистое, оно отражало небесную синеву, из-под стальных варяжских либо свойских кольчуг белела холстина рубах, расшитых голубыми разводами. Было много среди белозеров рослых, широкоплечих детин. Волосы их были нежны, словно соломенные, а бороды русы и курчавы, и казалось, что это озерная пена заплелась в завитках бород. Отцы их хаживали на Варяжское море, бились со шведами, привозили своим женам отбитые в боях аглицкие и свейские наряды. Деды их заселяли север, без остатка истребляя врагов, а захваченных женщин брали ласково; из них выходили горячие жены, и народились от тех жен добрые молодцы с широкими плечами, с зеленым огнем в глазах.
Князь Федор остановил свое войско, оглядел его, одобрил и повел в Боровицкие ворота. А в Никольские тем временем входили собранные монастырями воинства монахов и монастырских крестьян.
Передав своим боярам заботу о белозерах, Федор поехал на княжой двор. На дворе Федора встретили московские воеводы и пошли с ним ко крыльцу. Федор пошел, чуть сутулясь, вверх по лестнице, покрытый белым плащом на красном подкладе с широкой каймой по краям, в синих сапогах, в синей высокой шапке. Сын, отставая от отца на две ступеньки, тоже слегка сутулясь, поднимался с ним.
На середине лестницы Федора встретили бояре и, вернувшись, пошли впереди наверх. В передних сенях Белозерских встретили князья Тарусские и Боброк.
Один из Тарусских заговорил с Федором по-гречески, но седой Федор, любивший греческую речь, отвечал по-русски, и отвечал строга: не время, мол, княже. Ноне время русское.
Боброк ввел северян в комнату. Дмитрий стоял, широко раскрыв руки, и Федор крепко обнял Дмитрия.
— Вот он! Настал час!
— Настал, княже.
Дмитрий повернулся к молодому Ивану:
— А о тебе небось там девушки слезы льют?
— Не без того! — улыбнулся за сына Федор. — Прибудет воды в Беле-Озере к нашему возвращенью.
В иное время Холмский обиделся бы, что Белозерского почтили тремя встречами, ведь Белозерск прикуплен к Москве еще Калитой. Но за время, проведенное среди московских стен, Холмский забыл о тверской спеси. Да и к тому же родня вся за Дмитрием; чего ж Холмскому-то отбиваться, не русский, что ль? А что прежде дрались — на то было иное время.
Перед выступлением из Москвы Дмитрий послал в степь вторую стражу следить за движением Орды — ни от первой стражи, ни от Захария Тютчева не приходило никаких вестей.
В светлое августовское утро Клим Поленин, Иван Святослав и Гриша Судок с отборными богатырями второй стражи собрались у Кремлевских стен. Задумчиво и душевно провожали их в путь: что откроет им степь, вернутся ль? Их коней под уздцы довели до ворот, пожали молодцам на прощание руки, долго смотрели вслед.
В полдень прибыл гонец с литовских границ: из Белева шла к Дмитрию дружина белевичей. Вел дружину скотобой Василий Брадин с сыном Максимом да внуками — Петром, Андреем, Михаилом и Александром. А с ними Федор Мигунов да белевские бочары, маслобои, шестьсот человек.
Дмитрий сказал гонцу Петру Брадину:
— Не то дорого, что много вас, а то любо, что с литовских рубежей да по Рязанской земле идете. Скачи: велю, мол, на Москву не идти, а спуститься ниже по Оке, дожидаться нас в Коломне.
Гонец, держа шапку в руках, поклонился.
— Благодарствую, государь.
— Нет, ты сперва покормись да коня подкрепи.
— Благодарствую, государь, где уж есть, коли дело стоит. Надо поспешать.
— Голодному-то?
— Голодной да свободной лучше сытого да обритого.
— Остер!
— Мы, государь, скотобои, — без острого орудия пропали б.
— Ну, добро. Только сперва поешь. Такова моя воля, Какая ж это война с пустым-то чревом!
Войска разместились по городовым избам, по монастырям, в трапезных церквей, а то и среди дворов, по-разному. Великие запасы сберегла Москва, чтоб прокормить всю эту силу, но ополчения пришли, и со своим запасом. Когда белевский гонец Петр Брадин пошел по княжьему велению поесть перед дорогой, от множества зовов голова у него закружилась: звали и новгородцы к своим харчам, и суздальцы к своей трапезе, и ружане к своей еде, и можаи к своему столу, и белозеры к белозерской сыти, и костромичи ко яствам, и переяславичи к рыбной снеди, и володимерцы к вареву, и москвичи к угощенью. Одними зовами Петра столь употчевали, что, когда принял у сурожан ложку, не осталось сил дохлебать кулеша. Поел через силу, только чтоб исполнить Дмитриеву волю, даже медок хлебнул без радости, и заспешил в путь.
Десятого августа на утренней погожей заре заревели боевые трубы карнаи на башнях, воеводы сели на коней, и, развернув знамена, войска вышли из Кремлевских ворот. И так велико было воинство, что шли из Кремля через трое ворот: через Никольские, через Фроловские, через Константино-Еленинские. Шли с войсками попы, несли древние чтимые иконы. Через трое ворот весь день шли из Кремля войска.
Кроме князей, воеводами были: у володимерцев — Тимофей Валуевич, у костромичей — Иван Родионович, у ружан — Пуня Соловей, у Переяславского полка — Андрей Серкизович, а всех сил в тот день вышло из Москвы более полутораста тысяч, и еще никогда на Руси не видывали такой великой рати.
Проводив воинов, Дмитрий вернулся в Кремль. Не останавливаясь, он поехал в Архангельский собор и вошел под темные гулкие своды. Здесь под тяжелой плитой лежали зачинатели дела, кое он собрался завершить, — Иван Калита, Семен Гордый и Дмитриев отец — Иван. Над его гробницей Дмитрий остановился и трижды поклонился, протянутыми пальцами касаясь пола.
— Говорю те, отче! Мы идем. Ежели предстоишь перед богом, проси нам помощи: рать наша велика, да и вражья сила велика тож…
Он постоял, будто прислушиваясь, и вдруг с тревогой и отчаянием наклонился к гробнице, и с досадой, что никто не откликается, крикнул:
— Мы идем, отче! Слышь, что ль?
И вздрогнул.
— С богом, государь! — сказал ему ласковый и тихий голос. Дмитрий строго обернулся: позади смиренно стоял поп Софроний, великокняжеский летописец. — Дозволь, государь, сопутствовать.
— Там те голову сорвут, поп!
— Не за что им ухватиться будет.
Дмитрий улыбнулся:
— Иди, собирайся.
Евдокия тоже пришла в собор. Они стояли с ней рядом, но не на княжом месте, а посреди высокого пустого храма, где лишь у алтаря причт служил напутственное молебствие. И рядом с Дмитрием заплаканная, но молчаливая Евдокия казалась маленькой девочкой, послушной и кроткой.
А тем часом войска уже шли по трем дорогам в Коломну. Владимир Серпуховской вел свои полки Брашевскою дорогой, Белозерские шли Болванской, а Дмитриевы — на Котел. Невозможно было всем уместиться на одной дороге.
После ночи, полной слез, наставлений и молитв, на заре, Евдокия провожала Дмитрия. Боярыни от нее поотстали, она одна дошла с Дмитрием до княжеского коня.
— Не горюй, Овдотьица! — сказал Дмитрий. — Самому мне боязно — дело такое…
И молча гладил ее поникшую голову. Она ждала, а что он мог ей сказать?
— Город на воеводу Федора Андреевича оставляю. Он вас оборонит, да и не от кого будет оборонять-то.
— Жив возвращайся.
— Это как сложится…
Он передал ее на руки боярынь, которым и самим-то было тяжко: ведь у каждой — муж, а все мужья ушли.
Дмитрий взял с собой десятерых сурожских купцов — чтоб эти привычные к скорой езде люди разнесли потом по Руси и по миру спешную весть о Дмитриевом походе — Василья Капцу, Сидора Ольферьева, Костянтина Волка, Кузьму Кувыря, Семена Коротоноса, Михаилу с Дементьем Сараевых, Тимофея Веснякова, Дмитрия Черного да Ивана Шиха.
Дмитрий сверкнул позлащенным стременем, рванул коня и поскакал.
А Евдокия все еще стояла на зеленой траве двора, прислушиваясь к тому, как со скрежетом поднимались подъемные мосты, запирались ворота, одиноко ржал чей-то оставшийся конь.
Княгиня поднялась к себе в терем. Мерно гудели колокола, хлопотали возле нее боярыни, сулились заночевать в ее сенях, чтоб не было ей тоскливо коротать эту холодную ночь.
— Нет, — откликнулась Евдокия, — в собор пойду.
И стояла там среди сотен заплаканных женщин, и, хотя женщины раздвигались, давая ей место, она не пошла вперед, стояла среди них, всплакивала с ними; и эта большая общая скорбь утешила ее. Много она раздала в этот вечер милостыни — хотелось всем помочь, у кого дети, у кого болезни, все остались без опоры, а женщинам тяжело одиночество; время суровое, темное — живешь и непрестанно вдаль глядишь, не вздынется ли пыль в поле, не покажется ль вражья сила… Единым часом живешь, в грядущий день не веришь, улыбаться опасаешься, чтоб судьбу не искушать, чтоб не настлала судьба за эту радость скорбей и бедствий. Тяжесть и страх над всеми. И вот пошли мужья, сыновья и братья скинуть с плеч этот непосильный гнет.
Сорок вторая глава
РЯЗАНЬ
По зеленому княжому двору перед Олегом водили высокого каракового коня, чтобы князь вдосталь насмотрелся на новокупку. Расстилая длинный хвост по ногам, чуть вытянув голову, конь ходил вслед за конюшим, и лишь навостренные уши и вздрагивающая холка выдавали, что конь волнуется при виде новых людей.
«Если б малость посветлей!» — думал Олег про коня.
— А до чего же быстр! — радовался конюший.
— Мне на нем не зайцев гонять! — строго ответил Олег.
Коня привели с Орды, но, видать, и в Орду он был заведен со стороны.
«Осанист ли?» — обдумывал Олег. Князю казалось, что коню чего-то недостает.
Он решил приглядеться к нему в сбруе.
— Седлай!
Воины, и кое-кто из бояр, и княгиня из высокого окна, и впереди всех княжич Федор, и челядь — все смотрели коня.
— Диковина!
Коня подвели, накрытого красной попоной под зеленым шемаханским седлом. Почувствовав на себе ремни, конь собрался, поднял голову, стал баловать, норовя столкнуть конюшего.
— Н-но!
— На таком не стыдно и в Москву въезжать, — тихо сказал Олег и подумал: «Надо просить Мамая — Москвы б не жег. Пущай с меня возьмет, что стоить будет. Грабить — грабь, а разорять не надо. Так и скажут».
Подъехав, спешился у ворот и отдал повода боярин Афанасий Миронов. Сам вошел на княжой двор.
— Доброго здоровья тебе, государь Ольг Иванович, а от князя Дмитрия поклон.
— Князь письмо мое чел?
— Два дни дожидался, пока позвал. Письмо ему прежде того передали.
— Ну?
— Прихожу, а он по двору ходит, коней оглядывает. Как ты нонче.
— Бежать сбирается?
— Да не видать, чтоб бежал. Суровый ходит.
— Ну?
— Ну, кланяюсь я ему, а сам думаю: негоже, мол, так на конюшне твоего посланца принимать. Кланяюсь ему в полупоклон, а он и не поглядел.
— Ну-ну…
— Поклонись, говорит, твоему князю. Так и сказал: «поклонись твоему князю», а по имени-отчеству не величал. А насчет помоги, говорит, скажи: пущай от Мамая сам пасется, а я, мол, Русь сам обороню, пущай, говорит, твой князь Рязань обороняет, я, мол, его письма не ждал, помоги ему не готовил.
— А он что ж, понял, что я его помощи прошу?
— Да ведь, государь, сам посуди — не ему ж на твою руку опираться!
— Что ж он надумал Орде противиться?
— А как же!
— Противиться?
— Я еще там был, как войска почали собираться.
— И много?
— Валом валят, со всех сторон, через все ворота. Боровицкие и те до ночи не запирают, и оттоле-то ополчения идут?
— Кого ж это он набрал?
— А все русские. Со всея Руси.
Олег задумался.
Рязанские войска собирались к Пронску, а оттуда, выждав время, Олег думал вести их в Дубок. Там, в верховьях Дона, его и встретит Мамай либо он, Олег, встретит Мамая.
В это время во двор вошла небольшая толпа людей. Впереди шел Клим. Клима Олег согнал с княжого двора за ту ночь, когда убежал Кирилл. Наказывать не стал: Кирилл был добрый мастер. Но думал о Климе часто и всегда с раздражением. С тех пор Клим обжился в кожевенниках — вспомнил старое ремесло да к старому прибавил то, к чему в Орде присмотрелся, вошел у кожевенников в почет.
Воин, вышедший рязанцам навстречу, сказал боярину Кобяку: хотят, мол, с князем говорить. А Клим со своими стоял, ожидая, поодаль.
— А ну, чего скажут? — рассердился Олег.
Клим подошел и поклонился.
— А пришли мы, государь, спросить.
— Спроси.
— Слыхали мы: Московский князь скликает воинства на ордынцев. Рязань послала нас, господин Ольг Иванович, проведать: охочь ли ты и мощен ли идтить в тот поход?
— Куда?
— На ордынцев.
Весь двор, полный людей, ушей — гулкий, как набат, двор, — внимал этим словам Клима. Не было при себе меча: рассек бы Клима надвое, и это был бы ответ. Но здесь много ушей, а Москва рядом. Покусывая бороду, Олег отвернулся от Клима; глядя поверх крыш, небрежно ответил:
— Все спросил?
— Ждем твоего слова, государь.
— Рать собирается, оружие запасено, а будем ли биться, поглядим. Время покажет.
— То-то и оно, государь, — нету времени глядеть. Русь биться будет.
— А татары Рязань спалят. Забыл, как было?
— То-то, что не забыл. Город спалят — другой поставим, а Русь спалят — встанем ли?
— Прикажу — встанете!
— Оружия, говоришь, государь, напас? А будет ли кому нести то оружие?
— Забыл, как Москва нас била?
— Это при Скорнищеве-то? — спросил один из пришедших с Климом. — Мы все помним. За дело били, за русское дело били. Потому и побили нас, что их дело правое.
— Ты что это говоришь?
— Сам слышишь!
Олег обернулся, чтоб кивнуть воинам. Но успел опомниться: если бить, надо втайне. Дмитриево ухо длинно.
— Надо будет — кликну. Идите.
Но рязане стояли.
— Ну?
— Ты сперва скажи! — спокойно настаивал Клим.
— Не вашего ума дело.
— Народ, государь, своим умом живет.
— И что ж у него на уме?
— На Орду просимся, а за Орду нас не жди. Это наше слово.
— А ну-ка, пошли отсель. Так и скажите: за кого поведу, за того пойдут!
— Поглядим, князь.
Тут уж бояре, косясь на Олега, кинулись на ходоков и оттеснили их от Олега.
Бледный, он пошел на крыльцо.
— А что ж, как с конем, государь? — спросил конюший.
С ненавистью Олег посмотрел с крыльца вниз во двор — рязане уходили в ворота. За воротами их ждал еще народ; толкались в толпе женщины. Людей было много.
Стиснув зубы, Олег прохрипел:
— Готовьте коня. Понадобится.
— Какое к нему седло-то прилаживать?
— Черкасское, серебряное. А по золотому потники надо подогнать. Оба надобны.
Только дома, в каменных сводах, как в надежной пещере, он мог затаиться от своего города. Терем стоял высоко, князь смотрел на деревянные вырезные и тяжелые брусья города. Коньки крыш теснились ниже Олеговых окон. Подняв глаза, он смотрел, как небо затягивают прозрачные облака.
— К туману, что ль?
Больная нога заныла. Досадливо он потирал ее, словно боль можно стереть и стряхнуть, как пыль.
А конь уже загремел, топая еще не кованными ногами по круглому помосту темного денника. Люди от крыльца расходились, уже забыв о коне, говоря о дерзостной речи кожевенников, разнося ее по городу, по пригородам, по всему княжеству, по всей Руси.
Клим шел спокойно: в эту ночь, еще не забрезжит заря, они пойдут из Рязани.
— Со всех городов, слыхать, уж сходятся. Не мы первые.
— Поглядим, кто придет первее.
— Мамай-то, сказывают, стоит. Ждет.
— И того увидим.
— Да мы уж видывали!
— Еще поглядим.
Вечером к Олегу пришла весть, что через Пронск проехал московский боярин Тютчев.
— Чего ему?
— К Мамаю.
— Видно, Дмитрий послал мира просить! А через Пронск чего?
— Заехал будто с сестрой повидаться.
— А есть сестра?
— Сказывали, искал ее там. Не нашел. По городу ходил, воинство наше смотрел, об тебе пытал: на кого, мол, воинство.
— Пронюхал!
Достало сил дохромать до ложни. Как всегда в ярости, хотелось остаться одному.
Сорок третья глава
МАМАЙ
Тютчев в Пронске своими глазами увидел, что Олег от русского дела отпал.
Сухощавый, в черном кафтане, с белыми выпушками, с белыми пятнами седины в черной густой бороде, опрятный, твердой походкой ходил по Пронску московский посол. Разговаривал с воинами, расспрашивал о Мамае и нежданно, перед вечером, когда добрые люди собрались ворота запирать, со всеми спутниками выехал из Пронска.
Он поехал через Рясское поле к Дону.
Прослышав, что Мамай стоял уже у верховьев Дона, Тютчев оставил хана позади и стороной, таясь от татарских разъездов, продолжал ехать на юг. Так он ехал шесть дней.
Наконец перестали гореть ночные костры на краю неба, не стало слышно далеких табунов, и Тютчев выехал на открытую дорогу, повернул коня и, будто торопясь нагнать Орду, заспешил назад к северу. Тут, в первый же день пути, его задержали татарские всадники и, когда он назвался, повели его к сотнику. Сотник спросил:
— Как же ты едешь из Москвы, если едешь к Москве?
— Вас догоняю. В Москве не чаяли, что великий хан так далеко прошел. Вот я и проехал.
Сотник велел отвести Тютчева к темнику, которому Тютчев и предъявил пропускной ярлык в Орду и Дмитриеву грамоту.
А пока вели к сотнику, а от сотника к темнику, Тютчев смотрел Орду. Сперва они проезжали гурты овец, обширные, словно вся степь вокруг накрылась пыльной овчиной. После проезжали большие рогатые стада. Кое-где брели смешные ослы. Наконец потянулись табуны, запахло конским потом и мочой, потек смрад, любезный воину, привыкшему к большим походам. Тютчев радовался густому, как дым, запаху коней. Он ехал мимо этих медленно пасшихся татарских богатств, и его спутники расспрашивали простодушных стражей о числе стад и о иных числах.
Шесть дней ехал Тютчев мимо этих стад из Пронска, теперь он проезжал быстрее. Криками, грохотом бубнов, окриками, детским плачем окружили Тютчева обозы — телеги, груженные оружием, семьями, припасами. Дымились огни под котлами, воины сидели в кругу семей, любопытно и беззлобно смотрели вслед москвитянам и что-то говорили о них.
Тютчев, сопровождаемый спутниками, стражами, любопытными, продолжал продвигаться вверх до Дону к ханскому стану. Обозы остались позади, потянулись холостые воинские очаги. Воины, лежа на кошмах, пели, играли на деревянных домрах, мечтательно выли, метали кости, спали, открыв солнцу потные спины, — по всему было видно, стояли здесь давно и не скоро собирались уходить с этого места.
Глядя на ордынское войско, Тютчев смекнул, что Орда сменила свой порядок: стада и обозы назади, воины впереди.
— Примечай, изготовились! — сказал Тютчев своему спутнику.
— Видать, готовы, — согласился спутник.
Татары предложили Дмитриевым послам отдохнуть, чтобы с утра явиться к Мамаю.
Тютчев долго лежал под звездами в открытом поле, совещался со спутниками; вокруг пылали бесчисленные костры, в светлом небе дым расстилался как плоский туман, сгущался и висел как туча, снизу обагренная полыхающим заревом костров.
Стражи приволокли москвитянам большой котел, полный вареной баранины, и Тютчев, наголодавшийся за день, взял горячий жирный кусок и весело сказал спутникам:
— Ешьте! Может, последний раз едим.
Отказавшись от юрты, разлеглись среди черной ночной травы, под кровом звездного погожего неба, и, засыпая, Тютчев шепнул себе:
— Спи, Захария, спи, боярин Тютчев, может, и не придется тебе больше никогда поспать!
Уже перед утром он проснулся от холода, посмотрел на спящих друзей, на позеленевшее небо, на серое от густой росы поле, на подернутые синим туманом леса и вздохнул: «Жалко этого будет!»
Подсунул под плечо теплый армяк и ответил себе:
«Ничего не поделаешь, Тютчев!»
И опять уснул.
Поутру их разбудили. Надо было снова ехать! Мамай стоял далеко впереди.
На Красивой Мече, там, где эта тихая река впадает в Дон, татары заняли три ветхие избы и одну из них украсили для Мамая.
По ночам стало холодно спать в шатре. В черной прокопченной избе на утоптанный пол настелили ковры, застлали шелковыми одеялами ложе, и Мамай зябнул весь день: неприютно было сизое русское небо, неприютны поблекшие травы на земле. Лучше лежать, поджав ноги, разглядывать кольца на пальцах и слушать Бернабу.
Бернаба читал и переводил персидские стихи. Мамаев племянник, Тюлюбек, лежа на печи, щурил подслеповатые глаза, внимая персидской речи. Сплетенный мелким узором шелковый тонкий ковер свисал из-под Тюлюбека и прикрывал бурую глиняную печь.
Халат из плотного полосатого шелка, вытканный в Самарканде, плотно облегал хилое тело Мамая. Ладони, натертые киноварной хной, были круглы, а не узки, как хотелось бы хану. Пятки он тоже красил хной; ноги его были коротки и кривы, а не белы и стройны, как у персидских царей. Аллах, создавая хилое Мамаево тело, видно, по ошибке вложил в него жажду власти, побед и богатств. И понадобилось великое напряжение — хитрость, жестокость, лесть и бесстрашие, чтобы достигнуть власти, побед и богатств. Теперь достиг, и оставалось немногое, чтобы встать над миром, как некогда стоял Чингиз.
Его тревожили слухи о некоем амире Тимуре, умном, жестоком, победоносном. Но теперь, говорят, Тимур двигался из Самарканда к югу, и еще не настало время им скрестить мечи. Пусть Тимур ломает свой меч в Иране; настанет время, и Мамай, управившись на Руси, вонзит свое лезвие с севера в Тимурову спину.
Хилый, стареющий, худобородый Мамай сидел в низкой, темной, гнилой избе, пропахшей онучами, долго сушившимися здесь. По ночам его щекотали усы каких-то громадных насекомых; он боялся, не смертелен ли их укус, и узнал, что русские называют их кара-ханами, что означает — черные князья.
Лежа в ожидании Ягайловых и Олеговых сил, ради которых он и стоял здесь, он думал о большой стране, разлегшейся впереди. Полтораста лет владеют ею ханы. Батый прошел через нее, как чума. Баскаки сто лет сидели в ее городах, собирая дань для Орды, сто лет высасывали из нее всю кровь до последней капли. Воины многих ханов набегали на нее грабить, брать пленных — этими набегами ханы платили своим воинам, чтобы сберечь собственную казну. Жгли. А городов в ней не убывало. Снова и снова приходилось их жечь, жертвовать тысячами людей. Резали. А людей не убывало, все шире и шире разрастались их поселенья, все многолюднее становились их города. Теперь опять, как во дни Батыя, впереди большой народ, большое войско врага, богатые города, бескрайные шляхи.
Неделю назад Мамай отправил послов к Дмитрию, на Москву. Надо было успокоить Дмитрия, чтоб князь прозевал то время, когда Мамай, переправившись через Оку, ударит на московские земли. Тогда понадобятся плети, а не мечи.
Он послал к Ягайле. Торопил. А от Олега прибыл посланец; ждал послов и от Дмитрия.
Ночь была тиха и тепла, а теперь, утром, снова задуло с Москвы, стлался туман, перепадал дождик.
Тюлюбек сполз с печи. В избу начали собираться вожди войск, мурзы, потомки ханов, переводчики. За стеной шедший с войском певец тянул, обернувшись к дождю, нескончаемую песню о ковыле в степи, о табунах в степи, о далеком городе Бейпине, что в семь рядов высится над землей и на семь рядов выстроен в недрах земли, о Манасе.
Ввели Олегова гонца.
Грузный боярин переступил порог, сгибаясь под притолокой: низко поклонился Мамаю и всем мурзам его.
В избе было тесно. Перед Мамаем едва хватало места для одного этого неповоротливого рязанца.
Хан не взял послания, велел переводчику спросить:
— Скоро ль намерен слуга мой, рязанский Олег, явиться со своими удальцами?
Боярин почтительно сощурил глаза, обеими ладонями поднял перед собой свиток:
— Тут обо всем писано, царь-государь.
— Пятый раз мне пишет. Мне нужны не письма, а воины. Я обращу рязанские земли в свое пастбище. Скажите ему.
— Батюшка-царь! Не гневись! Низко тебе кланяется Ольг Иванович. Вот-вот подойдет.
— Чего ж еще не подошел?
— А коль тебе надо овечек своих пасти у нас, паси, милостивец. Мы завсегда тебе служить рады. Любим тебя.
Мамай рассердился:
— Где его войско?
Боярин оробел перед лицом Мамая:
— Оружье он напас. По душе скажу: носить-то оружие некому, людей мало.
— Больше ждать не буду!
— Да ведь, батюшка, твои ж сабельки нашу краину обезлюдили!
— Чего ж врал, сулился помогать?
Рязанец стоял на коленях, кланялся, уверял, что Олег незамедлительно подведет войска.
— Уж из Пронска на Скопин идут. А от Скопина до Дубка далеко ль? Вот-вот будут.
И совсем обмер — Мамай вскочил с шелкового ложа и начал торопливо всовывать голые ноги в зеленые расшитые туфли. И кричал:
— Скажи твоему князю: сейчас же не явится — вызову сюда и велю отхлестать плетью!
Рязанец на животе выполз из избы передавать Олегу Мамаев гнев.
Еще не утих гнев, когда привели Тютчева. Тютчев вошел со своим переводчиком, стоял, не кланяясь, — ожидал, пока мурзы раздвинутся. Дождавшись, спокойно поклонился и спросил:
— Ты, хан, бумагу великого государя сам читать будешь либо мне ее тебе на словах сказать?
Тютчевский переводчик, точно сохраняя слова Тютчева и строгость его голоса, перевел.
— Что пишет?
— Кланяется тебе. Дивится, зачем идешь? Чего тебе мало? Больше бы тебе дал, да нечего. На твою щедрость уповает. О твоем здравии справляется.
Мамай сорвал с ноги туфлю и, сверкнув раскрашенной пяткой, закричал:
— На, на! Отдай Дмитрию! От великой моей щедрости. От его великой славы пришедшему дарю с ноги моей спадшее!
— Туфельку, хан, до поры оставь. А государь великий князь Дмитрий Иванович велел мне дары его тебе передать. Прикажи принять.
Мамай, не ожидавший от посла спокойного голоса, но упорствуя в гневе, приказал мурзам:
— Возьмите! И на те дары накупите себе плетей. Золото и серебро Дмитрия все будет в моей руке. А землю его разделю меж вами. А самого заставлю моих верблюдов пасти.
Тютчев вдруг перебил хана;
— Мне, хан, недосуг слушать твой разговор промеж мурз, говори мне.
— Что им сказал, то и тебе сказано.
— Думаю, хан, вымерзнут твои верблюды на нашей земле. Вымерзнут твои пастухи. И сам-то ты вымерзнешь. А московского золота тебе изо льда не выкусить. Так и переведи.
Но переводчик замешкался.
— Что он сказал? — спросил Мамай.
— Он сказал, что холодновато будет твоим верблюдам на московской паствине. Да и ты, мол, можешь простудиться.
— А как он понял то, что я мурзам говорил?
Тютчев отстранил переводчика и по-татарски повторил свои слова.
Тотчас воины и мурзы обрушились на Тютчевы плечи.
Мамай, гнев которого осекся, спросил:
— Как ты смеешь так говорить?
— От имени великого князя говорю, не от себя. А его речь и в моих устах тверда.
— Вижу, верно ты ему служишь.
— Прикажи мурзам рук моих не крутить, разговору мешают.
Его облегчили, но рук не выпустили.
— Откуда нашу речь знаешь?
— Шесть годов с отцом в Орде жил.
— Что там делали?
— Твои дела смотрели. С тех пор как ты хана Хидыря причкнул.
— Чему ж там научился?
— Меч востро держать.
— Неплохая наука.
— Надобная.
— Дмитрию, вижу, бесстрашно служишь.
— А иначе как же ж служить?
— А что Дмитрий? Почему служишь?
— Он народом любим, зане свой народ любит. Храбр, разумен. Строг, да милостив. Врагов своих не чтит. Ты его сам видал да и еще увидишь, коли до того дойдет. Вот и служу ему.
— А ко мне перешел бы? Я твердых слуг ценю.
— Сперва дозволь Дмитрию Ивановичу дослужить, его к тебе посольство справить.
— Справь. Поезжай к Дмитрию. Мои люди с ним прежде тебя увидятся. Но и ты скажи. Я тоже тверд. Пусть платит дани столько, сколько его дедовья Челибек-хану платили. Согласится, я уйду. Нет, пусть не ждет милости.
— Скажу. Дозволишь идти?
— А ко мне служить вернешься?
— Сперва, говорю, дай Дмитриево дело сделать.
— Ступай да помни, я тебя приму.
Мамай посмотрел, как твердо, не сгибая головы, брезгливо сторонясь суетливых мурз, Тютчев вышел.
«Достойный слуга будет! Для посольских дел!» — подумал Мамай: верил, что вскоре понадобятся ему такие люди — говорить со всем миром.
Пятерым мурзам, потомкам ханов, носителям Чингизовой крови, которых думал тоже направить на посольские дела, Мамай приказал проводить Тютчева до Москвы и написал с ними ответ Дмитрию. Как ни гневен был, а получить старую дань без битвы Мамай предпочел бы. Не битвой, а данью опустошить Русь — тоже казалось хану подходящим завершением похода.
В грамоте, которую мурзы повезли с Тютчевым, Мамай написал:
«Ведомо тебе, что не своей землей, а нашими улусами ты владеешь. Если ж еще млад и не разумеешь этого, приходи ко мне, помилую, на другое дело поставлю…»
Но когда Тютчев ушел, на Мамая нахлынул новый приступ ярости: как посмел разговаривать!
— Догнать рязанского гонца!
— Рязанца?
— Догнать и отхлестать. Чтоб сказал Олегу, каковы наши плети. Да чтоб Олег поспешал.
Несколько воинов охотно кинулись за дверь.
Певец за стеной продолжал петь Манаса. Большая толпа стояла вокруг ханской избы, слушая певца и норовя быть поближе к хану. Бернаба ушел к генуэзской пехоте. Падал мелкий дождь, и трава стала скользкой.
У Гусиного Брода Тютчева встретила вторая стража. Иван Святослов был хорошо знаком Тютчеву.
Едва соединились с ними, Тютчев подозвал к себе пятерых Мамаевых мурз, вынул ханскую грамоту и молча, перед их глазами, разорвал ее в клочья.
— Как смеешь? — крикнул один из татар, хватаясь за саблю.
— Оружие вынимаешь? — удивленно спросил Тютчев. И велел стражам вязать послов.
Четверым из связанных отсекли головы. Пятого развязали и, вежливо держа за руки, отхлестали плетьми.
— На ногах стоять можешь? — спросил Тютчев.
— Могу.
Тогда велел еще добавить.
— Ползать можешь?
Татарин молчал.
— Оденьте его!
Мурзу одели. Тогда Тютчев переспросил:
— Ползать можешь?
Мурза, кривясь от ярости, гордо ответил:
— Могу.
— Так ползи к своему Мамайке и скажи, как русские от своей земли на чужую службу переходят.
Оставив на холодной мокрой траве пятерых этих мурз, Тютчев поскакал к Дмитрию.
Сорок четвертая глава
КОЛОМНА
Большое русское войско тремя дорогами шло вперед: узки дороги в больших лесах. Федор Белозерский вел своих по дороге Болвановке, на Серпухов, тульским путем, а позже поворотил на Каширку.
Дмитриевы полки шли на Котлы, к Кашире, а оттуда проселком перешли на Шубинку.
Владимир Серпуховской свои московские рати направил Брашевской дорогой, в Брашеве перевезся через Москву-реку и двинул к реке Лопасне.
Пятнадцатого августа войска достигли Коломны.
Здесь, как в полном котле, уже кипели многие ополченья, ожидавшие Москву. Стояли сорок тысяч, пришедших с Ольгердовичами: с Андреем да с Дмитрием. Подошел князь Федор Елецкой со своими полками да воевода князь Юрий Мещерский — со своими. Да великое число сошлось малых ратей нижегородские купцы с посадов пришли, не спросясь своего князя, да белевичи, да, может, и не осталось на Руси города, откуда хоть малое число не пришло бы. И еще иные шли торопясь. И с ними — Клим-кожевенник со своей рязанской дружиной.
Двадцатого августа рано поутру ударили колокола, и воеводы поехали навстречу Дмитрию.
Они встретили его на речке Северке.
Слава ей, этой мелководной речке, — над ней прошел белый Дмитриев конь, в ней сверкнули его позолоченные доспехи, на ее берегу Дмитрий сошел с седла, чтобы обняться со своими воеводами. Отсюда они двинулись вместе, неразлучные в славе и трудах.
У городских ворот князя встретил коломенский епископ Герасим с иконами, с пением, а пономари в тех церквах, где колоколов не было, неистово били в медные била. И тысячеголосая рать кричала встречу, радовалась, что настал час.
Поговорив со всеми, кто к нему речь обращал, Дмитрий ушел в уединенный терем. Там, в тихой комнате, тихо говорил в небольшом кругу близких друзей.
И хоть был молчалив и всегда таился Боброк, а и он не мог скрыть волненья: ему предстояло изготовить войско в поход; поражение в этом походе означало конец всему — и Руси, и городам, и жизни.
Пытливым оком Боброк приглядывался к Дмитрию. Боброк любил своего большого шурина, но впервые хотел рассмотреть — выдержит ли Дмитрий, понимает ли, как велик враг, проявит ли твердость?
Дмитрий повернулся к Боброку и ответил на его взгляд немым, серьезным и задумчивым взглядом.
Боброк не успокоился.
Уговорились утром посмотреть все войско. Воеводы разошлись готовить воинов. Дмитрий пошел отдохнуть с дороги, а Боброк позвал двух своих двоюродных братьев, двух Ольгердовичей, и уединился с ними.
— Тебя, Андрей, Дмитрий любит, — сказал Боброк князю Полоцкому. — Не отходи от Дмитрия, — если уловишь сомнение, слабость, робость, пресеки, рассей.
— Сколько сил станет! За тем сошлись, чтоб друг в друге силу поддерживать.
— А я за Владимиром Андреичем пригляжу — умен, да горяч, — решил Боброк. — А ежели во мне что недоброе заметите…
— Не бойсь, Дмитрий Михайлович, — сказал Дмитрий Ольгердович, — и тебя поддержим. А ежели с нами что…
— Мужайтесь! — встал Боброк. — Не первая наша будет битва. И не последняя. Но велика.
И Ольгердовичи смолкли, глядя на него и запоминая его слово; в семье давно замечали: неведомо какой силой-прозорливостью ли, разумом ли, волхованием ли — постигал Боброк будущее, но все видел далеко вперед. А он, вскинув над глазами крылатые брови, уже рванулся к двери: по лестнице, гремя оружием, кто-то торопливо поднимался.
Боброк распахнул дверь. За дверью стояла ночная тьма, и из тьмы в сени входили воины, и впереди Родивон Ржевский; это пришла весть от первой стражи, ходившей оглядеть Мамая. Она подтвердила слова, принесенные в Москву Андреем Поповичем, и слухи о величине Мамаевых сил.
Мамай уже достиг верховьев Дона и стоял на берегах Красивой Мечи.
— А едучи сюда, обогнали послов Мамаевых. Ко князю на Москву едут.
— Опоздали, — сказал Боброк.
— Слыхали мы, будто Мамая сомненье взяло: прослышал, что Дмитрий-то Иванович от него не бежит, а войско сбирает, и послал послов договариваться.
— Поживем — увидим, — сказал Боброк и пошел к Дмитрию рассказать о принятой вести.
А на заре по всей Коломне поднялись войска, и стоявшие в городе, и разместившиеся окрест. Пошли за город к Оке, на просторное, дикое древнее Девичье поле, где некогда в жертву языческим дивам отдавали славянских дев. Боброк повел их и каждому войску указал место.
И, приминая некошеную, немятую, посохшую траву, по всему полю протянулось, построилось воинство. Стали полки за полками плечо в плечо, локтем к локтю, звякая коваными налокотниками о налокотники друзей, — и от конского ржания содрогалось широкое поле и содрогнулось от клича воинского, когда Дмитрий взглянул на них и они увидели Дмитрия. И Боброк поскакал ему навстречу.
С городской высоты Дмитрий увидел войско, похожее на орла, широко раскинувшего крылья. Как орлиная голова, выдвинулся пеший Сторожевой полк. Как мощное орлиное тулово, сдвинулся Большой полк. Как распростертые крылья, раскинулись полки Правой и Левой руки, а позади, словно пышный хвост, вольно стоял Запасный полк.
Взревели бесчисленные жерла ратных труб, и завыли походные варганы, и затрещали на высоких древках холстотканые стяги. И никогда Дмитрий не видел стольких полков воедино, и его охватил страх.
Закусив губу, он ехал, всматриваясь в лица ратников, в глаза воевод, стоявших впереди полков. И Дмитрий искал в них робости, сомненья, печали, хоть какого бы изъяна, чтоб тот изъян изничтожить и вместе с ним рассеять свой страх.
— Пеших мало! — пожаловался Дмитрий Боброку.
И Боброк пристально оглядел Дмитрия.
— Пешие, Дмитрий Иванович, для защиты городов надобны, а мы вперед идем.
— А хватит ли их? — кивнул он на бесчисленную рать.
— Может, счесть?
— Сочти!
Они ехали дальше. Поле тянулось, и рати стояли, не убывая, и стяги реяли над головами воинов, и перья колыхались на еловцах их шлемов.
— У Мамая небось тож сбор идет, силу считают! — сказал Дмитрий.
— Его сила уж сосчитана. А прикажешь — перечтем еще свою силу.
— Перечти — верней будет. Завтра выйдем.
— Я то ж думаю.
— Перед путем пущай вдосталь выспятся. Да посытней накорми.
— О том не думай: давно у татар перенято — наперед поесть, а потом в битву лезть.
— Тобой небось перенято — ты, князь, зорок.
— А не зорче тебя, государь. Не сомневайся. Далеко глядим, все глядим. Ничего не упустим.
Дмитрий прислушался — вещий Боброк говорил громко, будто и впрямь вещал:
— Нету изъяну, вся страна — как меч прокаленный. С Батыевых времен на огне лежала, исподволь прокалена, пригнется, а не переломится. Чистая сталь.
Дмитрий стал успокаиваться.
— А Олег-то! Господи! Не я начал, а он — окаянный! Новый Святополк!
— Хорошо говоришь, государь. Того не забудем, что он с ханом.
— Нет, не забудем!
Дмитрий смелел. Тверже смотрел вперед, едучи с Боброком впереди многих князей и воевод.
Тут, на раскрытом поле, как перед битвой, Дмитрий разделил полки промеж своих воевод.
— А ты, князь, расставил их и впрямь будто к битве! — сказал он Боброку.
— Примеряюсь, государь! Рассуди, кому над каким полком быть.
Распределив полки, Дмитрий снова проехал, глянул — надежно ль будет. И советовался с Боброком, не переставить ли кого куда.
А к Коломне подъезжали новые послы Мамая.
Они озирались на лесные дебри, на узкую струю дороги. Вот тут вскоре они пойдут позади Мамаева стремени — не отдавать дары Дмитрию, а брать все то, что недодано Москвой Орде, все дани-невыплаты, все золото, всю силу.
Мамай слал их всмотреться в Дмитриево лицо, оглядеть стены Московского Кремля, высмотреть, много ль войск на Москве, угадать, каково будет Дмитриево сопротивленье.
Мамай знал свою силу, превышающую силы Батыя, верил, что Дмитрий уступит: он расчетлив, догадлив, робок, он поймет, что противиться незачем, уступит.
На одном переходе от Коломны послов обогнали русские воины.
Мурза Таш-бек, ехавший во главе посольства, спросил:
— Дмитрий-то, ваш князь, в Москве, что ль? Либо уж на Двину сбежал?
Родивон Ржевский ответил устало:
— Государя в Москве нет.
— Где ж он?
— Отсель часов десять вашей езды. В Коломне.
— Уж не в Орду ль едет?
— А может, и в Орду.
— А все ж?
— В Коломне стоит. С войском. Вашего Мамайку встречает.
— С войском?
— Не с голыми ж руками!
И поехали дальше.
Таш-бек остановил своих.
Он смотрел на светлые бороды иных из своих спутников, на круглые голубые глаза. Меняются люди в Орде. От русских полонянок рожденные, не потомки ль они тем вон пахарям, что разделали эту поляну, посадили те вон яблони, ныне одичалые, грелись у тех вон печей, от которых остались груды глины?
И Таш-бек не твердо и не надменно, как следовало послу, спросил у своего посольства:
— Что ж делать?
— Ехать и требовать, как велел хан, — сказал ехавший в посольстве старый Джумай-бек.
Но советовал он это не от твердости, а от робости, робел возвратиться к хану, робел показать ему свою робость перед Москвой.
Таш-бек пощадил его:
— Ты поедешь обратно, Джумай-бек. Скажешь великому хану все, что слышано нами, а мы поедем дальше. Свезем Дмитрию хановы подарки, яркендские сабли и шлемы, и отдадим ему тоурменских коней под шемаханскими седлами, и припугнем его.
И Джумай-бек с малой охраной резво поспешил назад, а Таш-бек с дарами поехал в Коломну.
Еще день не начал погасать, а Боброк уже пришел в комнату Дмитрия:
— Сосчитано, государь!
— Сколько ж насчитали?
— Более полутораста тысячей тут, в Коломне. Но сейчас прибыло четыре тысячи козельчан. Давние татарские нелюби! И, слышно, из Рязани идут. И еще из многих городов подходят. Тех не чли. А еще не чли Московских пеших полков, что с окольничим Тимофеем Васильевичем Вельяминовым подойдут.
— А не мало выходит? — прищурился Дмитрий.
— Не мало.
Тогда известили, что прибыли послы от Мамая.
— Проведите, да чтоб не больно глядели. Да встреч и почестей не проявлять. Да и вражды тоже! — строго наказал Боброк и послал отроков призвать князей.
Послы стояли во дворе, со всех сторон огороженном высоким тыном, и ждали. И вслушивались, велика ли сила за Дмитрием. И сами себе не верили.
— Кажется, велика!
Наконец их позвали.
На лестнице их не встретил никто. Таш-бек нахмурился. В сенях князья пропустили их мимо себя молча и равнодушно. Таш-бек разгневался. Дмитрий встретил их сидя.
Таш-бек строго поклонился и ждал ответного любезного поклона. Но князь нехотя спросил:
— С чем пришли?
— Великий хан велел донести до тебя его высокий ханский поклон и наказ. А наказывает тебе великий хан сказать: если ты хочешь его ханской милости, то от нынешнего дня веди дани тот счет, какой русские князья ей вели прежде, какую с твоих предков — вечная им память! — брал Чинибек-хан, да упокоит его аллах! А за те годы, что ты платил малую дань, хан тебя прощает, за те годы невыплату с тебя не взыщет. А в знак милости своей к тебе жалует тебя хан саблями яркендского дела, шеломом с золотым чеканом, конями тоурменских кровей под шемаханскими седлами. Прикажи слугам своим те дары для тебя от нас принять.
И, видя, что Дмитрий еще ждет и как бы прислушивается, Таш-бек подумал: «Еще даров ждет. Мало привезли!»
И раскрыл свой тайный уговор с Мамаем:
— И тогда великий хан проявит к тебе великую милость: у Мамая дочь есть, такая красавица, что, если она взглянет в степи на цветы, цветы начинают петь, как птицы! Если она в море взглянет, можно увидеть, как в морской глубине из икры вырастает рыба! Так светел ее взор. И великий хан отдаст ее за твоего сына!
— Благодарствую за честь! — строго ответил Дмитрий. — Ежли мой сын глянет в степь, дозорные мои могут пересчитать врагов, как при солнечном свете. Ежели же врагу в лицо взглянет, от врага остается лишь горсть пепла. — Дмитрий улыбнулся. — И опасаюсь я, ежели двое таких красавцев соединятся в Москве, в Орде ничего доброго не останется. Не стану бездолить Ордынскую землю — Орда, слышь, ныне и без того скудна. А что до прочих даров, возьми, свези их обратно — у меня и оружия, и коней вдосталь, и оружие мое добро отточено. Я не хочу стращать вас, не хочу и вас страшиться. С Мамаем же и об выходах, и об данях уговор держал, с глазу на глаз о том с ним уговорился, и менять тот уговор не к чему: нонешнюю дань платить буду, коль орду свою с Дону немедля назад уведет, а на большее моего согласья нет. И не помыслю разорять свою землю тягостными налогами ради Мамаева корыстолюбья. Так и скажи. Ступай и скажи. И тут, в Коломне, не задерживайся, чтоб к вечеру твоего духа не осталось. Иди!
И снова, до самых ворот, Таш-бека сопровождало молчание.
Тут же на дворе он сел на коня, прищемив губами бороду, и во главе всего посольства, влача ханские дары назад, покинул Коломну.
Проводив с молчаливым волнением татарского посла, все на сенях заговорили, каждому захотелось себя высказать, все одобрили Дмитриеву твердость: поход начался!
Когда поутихло, Боброк сказал Дмитрию:
— Как уговаривались, послана в степь третья стража. Велел послов хановых незаметно опередить.
— Кого послал?
— Семена Мелика. А с ним Игнатья Креню, Фому Тынина, Горского Петра, Карпа Олексина да Чурикова Петрушу.
— Добрые молодцы! — одобрил Дмитрий. Многих знал — всю жизнь прожил меж воинами.
Нетерпеливо спросил:
— А накормил-то хорошо?
— Стражей-то?
— Да нет, всех. Завтра ведь выходить!
— Все приготовлено. Пять дней тут стояли, устоялись.
Поутру, двадцать первого августа, по прохладной росе войска пошли вверх по Оке.
Было решено еще в Москве: большой московский воевода, окольничий Тимофей Васильевич Вельяминов, с остальными Московскими полками должен был подойти не к Коломне, а к устью реки Лопасни, к тамошним перелазам через Оку. Туда ж удобно было и Владимиру Серпуховскому подвести свои силы полки из Боровска.
А обход этот понадобился потому, что тайные сговоры Олега с Мамаем рано стали явными для Москвы. Да когда еще и не хотели им верить, решили остеречься — Рязанской заселенной землей не ходить, напрасной крови не лить, силу беречь для большого дела.
Тут, от Лопасни, дорога к Дону была хоть и подлиннее, да повернее. Это была исконная купеческая дорога из Москвы на Дон. За три перехода войска дошли до Лопасни. Серпуховской уже ждал их. Вельяминов приближался. Подождали отставших.
Двадцать шестого августа Дмитрий приказал переходить Оку. Отсюда начиналось Рязанское княжество. Дмитрий собрал воевод:
— Начинайте через Оку возиться! С богом! Но помните уговор: как пойдете по Рязанской земле, да никто не прикоснется ни к единому власу!
Двадцать седьмого перевезся через Оку Дмитрий и весь княжеский двор. Прослышав о том, Олег ужаснулся: Дмитрий уже шел по его земле, а он-то всех уверял и паче всех себя уверил, что Дмитрий в страхе прячется на Двине!
Войска Олега уже шли из Пронска на Дубок. Олег приказал им остановиться. Подумав, он вернул их в Пронск.
Но Клим шел. И с ним шли оружейники, кожевенники, огородники, седельники, кузнецы, скинувшие рясы монахи. Вооружение их было пестро: у иных — топоры, насаженные на длинные рукояти, у кого — мечи, многие — в лаптях, у иных — прадедовские ядра на ремнях, с коими хаживали на татар еще во времена Евпатия Коловрата. Путь был долог, все несли за плечами всякую снедь, запасные лапти да чистое белье, чтоб было во что обрядить, коли лягут в битве.
Они удивились, встретив Дмитриевы разъезды на своей земле:
— До чего ж скор!
Зажгли костер у дороги, сели ждать, чтоб зря не тратить сил на дорогу. А вскоре и дождались, и влились в войско, как лесной ручей в большую реку.
Сорок пятая глава
ВОИНСТВО
В Микейшин шалаш пришли тревожные слухи. Когда однажды Щап вылез около Скопина на шлях, вместо купцов повстречался татарский разъезд. Пришлось схватиться, с обеих сторон были побитые.
Уже год прошел, как Кирилл жил в лесу. Многое передумал за тое время. Оброс, одичал, озверел со зверьми и в разбоях. А кроме разбоев жить было нечем — на левом берегу Оки Дмитрий его стерег, а на правом — Олег. А Литва далека, да и земля там чужая.
Когда случалось ходить мимо деревень, смотрел на окна искоса, завистливо, как зверь на теплый омшаник. Ужели же навеки отнят у него человеческий образ?
А кто всему виной? Татары. Не было б их, не был бы и Дмитрий жестокосерд к своим каменщикам, не убил бы Кирилл гонца, что о татарах весть вез, не отняли б у него Анюту… Где она? Вот, сказывают, Орда идет. Может, и Анюту волокут с собой во вшивых шатрах? Может, близко идут те самые, что ее на огороде пленили либо убили? Из-за этой Орды и вся ее беда, да и Овдотьина, да и скольких еще!
Радостно ломал он зимой татарские караваны; летом с легким сердцем топил их лодки, груженные товаром. Не Кириллом звали его ватажники, а Киршей, и Киршу боялись и ловили везде. Да мудрено было его поймать — на Дубке караул кричат, а Кирша уж на Рясском купцов душит. За Киршей гонятся в Пронск, а он в Перевитске спать ложится. Добычу свою Кирилл складывал здесь, в тайниках, в оврагах, под Микейшин досмотр.
Вот уж и лес скоро может под татар пойти. Русской земле несут беду, русских вдовиц поведут в полон, да и вся Русская земля, как Анюта, потянется в Орду на аркане за косоглазым мурзой вслед.
Он сидел, раздумывая, у костра. Ватажники между собой говорили:
— А и у татар небось есть кому несладко жить.
— А то нет! К нашему котлу небось иные подсели б.
— Пустые речи! — сказал Кирилл. — Бить надо. А потом поглядим, кто шел впереди, а кто сзади.
— Думаешь, бить их надо?
— А ты не думаешь?
— А я б не прочь!
— Ну и пойдем!
— А поведешь?
— А чего ж!
— Я пойду.
К вечеру ждали Щапа — слышно было, из Рязани сюда свое добро везет хоронить. Кто-то сказал:
— Куда это ты пойдешь?
— На татар.
— А кто ж не пойдет, коли Кирша нас поведет?
И Кирилл их повел.
Сперва разведали об Орде. Щапа дождались. Отрыли из тайников оружие, какое получше — татарское оружие, тонкого дела.
Перед выходом смех был.
Когда все собрались уходить и один лишь Микейша оставался череп сторожить да мед с ульев сгребать, заревел на цепи Тимошин медведь.
Тимоша кинулся его улещивать:
— Сейчас возворочусь, Топтыгушко! Не гневайся.
Медведь вырос в лесу громадиной, смирен был, а тут, чуя, что остается один, взревел, разъярился, порвал кованую ордынскую цепь, кинулся к ватаге.
А как добежал, стал на четвереньки, ласково терся мордой о Тимошину спину; и тогда решили всею ватагой взять Топтыгу с собой.
Через Щапа из Рязани Клим прислал Кириллу известие. Кирилл вел свое воинство по тому пути, какой ему указал Клим.
Они шли не обочинами, а звериными лесными тропами, шли скоро, привычно. Но прежде, когда выходили на разбой, оружие брали неприметное, одежду надевали смеренную, а ныне оружью их любой князь мог позавидовать, кольчуги их отливали серебром, искрились позолотой. На иных шеломах поблескивали не то узоры, не то басурманские надписи, словно золотые червяки расползлись по стали. У всех и налокотники надеты были, и сапоги на ногах, а не лапти, как у многих ратников.
Иные шли и своей красоты стеснялись, сами не догадывались, до чего складно это добро, которое они из разбитых возов в свои клети перекладывали.
Теперь шли, не опасаясь, что поймает их стража. Редкая стража против них теперь устоит. Да и кто ж посмеет тронуть, ежели они идут биться за Русь!
Они шли, примечая все на пути: птиц, следы зверей, белок на вершинах елей, лосей, перебегавших в деревьях, заросшие лесом остатки селищ.
Однажды поймали людей, пытавшихся от них укрыться, и оказалось — тоже ватажники!
— Чего ж убегаете? С нами идите!
— Куда?
— На Мамая!
— Постойте. Тут неподалеку бортники есть, мы их кликнем.
— Кличьте!
Так, обрастая числом, от Скопина прошли они к Черным Курганам, обошли стороной Баскаки, чтобы не встречать там Дмитриевой либо Олеговой стражи, так же стороной миновали Дубок и вечером вышли на Куликово поле.
Это было пятого сентября 1380 года.
Где-то кричала сова. Ее унылый стон стоял над безмолвным полем.
— С ума, что ль, сошла? Весной ей время так ухать, а не теперь.
— Может, в теплые края собралась?
— А совы нешь улетают?
Дикая, никем не заселенная степь начиналась с Дона, от устья Смолки, от речки Непрядвы, до устья Ситки.
В ее густой траве ютились кулики, звери ее обегали: кругом стояли дебри, леса, а в лесах зверью спокойней. Только чибисы клали свои гнезда в кочках и вскакивали на бугорках, подняв высокие хохолки, либо с жалобным воплем летели прочь, заметив пробирающуюся к гнездам лисицу.
Извечная тишина и мир лежали на этом поле. Столетия текли над ним, не тревожа его ни человеческим голосом, ни конским ржаньем. И эта тишина, после многодневного лесного гула, показалась Кириллу легкой, но и встревожила. Зверь затихает, когда, затаившись, подстерегает, а если гремит, нападать не будет. Так и человек. Так, может, и это поле?
Всю ночь, не зажигая костров на краю леса, опасаясь выйти в открытое место, ночевал, часто просыпался и вслушивался Кирилл.
И не один он спал сторожко. Многие подымали от сна головы.
Ухала сова. В небе горели звезды.
Рано поутру, вспугнув стаи птиц, они пересекли поле и продолжали идти на поиски русских воинств. Останавливались послушать лес, влезали на вершины больших деревьев, но всюду, куда ни обращался их взгляд, тянулись леса, заглушая своим ровным гулом всякую жизнь. Да и не виделось кругом никаких знаков человеческой жизни.
Путались целый день, а едва начало смеркаться, увидели варева костров позади, над Доном.
— А свои ль?
— Надо б узнать.
Темным вечерним лесом пошли обратно, держа путь по варевам.
Под ноги подвертывались невидимые ветки. Уткнулись в бурелом и долго его обходили. Сучья царапали лицо и цеплялись за ремни вооруженья. Кое-где мечами просекали путь: путь им указывало варево воинских костров, и шли они напролом, прямо на это зарево.
Уже совсем смерклось, когда вышли к первым кострам.
Дмитриева рать остановилась на берегу Дона, когда по сырым мятым травам растекалась предвечерняя мгла. Влажный ветер клонил кустарники. В сером небе курлыкали журавли, от осеннего холода отлетая в полуденную даль. В полуденную даль, плещась, утекали донские струи. Дон тек тихо, светло, ничего не ведая.
Подходили остатние полки, скрипели телеги обозов. Над конницей поднимался пар; всхрапывали и заливисто ржали кони; звякало оружие; глухо гудел людской говор.
Вглядывались: не видать ли татар на том берегу? Двести тысяч воинов глядело на Дон и в Задонщину. Многое о реке той наслышано. Далеко-далеко, за теми вон струями, начиналось великое поле Половецкое, чужая земля. На чужую землю глядели, свою под ногами чуяли. А ноги затекли в седлах, избились в ходьбе. Устало разговаривали:
— За сей Дон ходил Игорь-князь бить половцев, чаял донскую воду своим шеломом черпать; певали о том.
— Старики сказывали, по сему Дону от наших снегов птицы к теплу улетают.
— А он течет и славы своей не ведает.
— Ан не видать татар на той стороне.
Там, близко отсель, ждет враг. Но берег, в сырой мгле, пуст. Лишь с края поля темнеет, врезаясь шеломами в небо, лес. Вдали неровной грядой застыли холмы. Безлюдно и хмуро там — притаился ли враг, отошел ли?
Кирилл нашел своей ватаге место, разожгли костры. Воины подошли любопытствовать:
— Кого бог принес?
— Душегубов, — ответил Кирилл.
— Ой, что б тебя! Ты взаправду скажи.
— Взаправду и говорю: татей, душегубов, разбойников. А я атаман им.
— Да где ж это разбойники в княжьем обличье ходят?
— А на ком таково обличье?
— Да глянь на себя — весь золотом осиян!
Тонкий, сухой, весь обросший сединой, как мхом, опираясь на длинный посох, к ним подошел старик. Коричневое лицо, как у суздальского святого, покрылось будто зеленоватой плесенью, лишь глаза смотрели твердо и строго. Старик сказал:
— Нет здесь ни татей, ни душегубов. Здесь все воины! А коли ты есть князь, должен с молитвой изготовиться: ведешь не в разбой, а в битву. Все свои прежние грехи вспомяни и покайся. Все тебе простится: кровь, пролитая за правое дело, как огонь, всякую нечисть смывает.
И он, пошел от рати к рати, от полка к полку, суровыми глазами из-под нависших бровей вглядываясь в воинов — мужественны ли, тверды ли, разумеют ли подвиг, готовы ли совершить его.
Кирилл тоже пошел меж воинами. Вывертывались из-под ног большие кудлатые псы, пришедшие за ополчениями, может быть, от самого Белого моря. Густо пахло дымом и варевом. И вдруг лицо к лицу перед ним встала широкоплечая громадина. Она глядела исподлобья и растерянно ворочала круглыми холодными глазами.
— Здорово, Гриша! — сказал Кирилл, и Капустин спросил:
— Пришел?
— А как же!
— Ну, тогда ладно.
Они молча постояли друг перед другом, и Гриша рассмотрел и Кириллово вооруженье, и самого Кирилла; рассмотрел, тяжело дыша, будто долго догонял и наконец дорвался.
— Хорошо, что пришел.
— А то б?
— Поймали б.
— Князь тоже здесь?
— Весь путь — с нами. Здеся. У него в Чернаве совет.
Опять помолчали, разглядывая друг друга.
— А ты ловок! — сказал Гриша. — В Рязани-то промеж пальцев вывернулся.
— Да и ты, гусь, среди белого дня поймать орла вздумал!
— Да я вижу: орел!
— Ты где?
— При Андрее Ольгердовиче. В Запасном.
— Я иду сведать, куда нас поставят.
— К нам просись. Ежели у тебя все таковы, могутная рать будет.
— А далеко в Запасном. Мне б к переду ближе.
— Я те говорю: с татарами нельзя знать, кто будет впереди, кто сзади. Просись к нам, вместе будем.
— Пойду сведаю.
Они разошлись, и Кирилл пошел искать Клима.
Отъезжали сторожевые заставы.
Плескалась вода о конские бока: на ту сторону реки перебирались дозоры — «языка» добыть, нехристей проведать. Много глаз следило за удальцами. Что их там ждет? Каждая пядь неведомого поля грозила им стрелой, засадой.
Дозорные вышли на берег, отряхнулись, затянули подпруги, взяли копья на руку. Многие взглядом провожали их вдаль.
— Мамайского меда испробуют.
— Сами ихнево царя отпотчевают.
Раскидывались шатры княжеские и боярские. Воеводы уходили к своим полкам стелиться на ночь. Многие ждали: не доезжая Дону, в Чернаве, князья и большие воеводы остановились на совет.
Войска ждали вестей оттуда.
Сорок шестая глава
ДОН
Войска от Лопасни прошли к реке Осетру, потом через Березуй-город вышли по старой Данковской дороге на Дорожин-город, к реке Таболе, и, пройдя Чернаву, теперь стояли у Дона.
Наполовину врытые в землю, как червивые грибы, склонившиеся в траву, гнили низкие избы Чернавы.
Пригнувшись, лезли в дверь князья. Пригнувшись, рассаживались на скамьях.
Стены избы изнутри были чисты, — видно, хозяйки шпарили их, вениками терли, хвощом, песком. Лишь верхние венцы и потолок, будто от черного китайского лака, поблескивали копотью. Отдушина в стене, через которую выходит дым из жилья, светилась позади печи; через нее виднелось осеннее небо, в седых лохмотьях туч просвечивала синева.
Пока рассаживались, пока кое-кто черпал донскую воду ковшом из хозяйкиной кади, слуги застилали стол тканой скатертью, затеплили свечи в серебряных ставцах. Розоватым струящимся светом наполнилось жилье, и тени людей, застя свет, ворочались по стенам.
Князья расселись вокруг стола. Бояре расстановились позади. Князь Холмский обернулся к Боброку и негромко спросил:
— Не худо ль — на дворе день, а тут свечи запалены?
— Не робей, князь: в церквах палят, худа не имут.
— Так там — богу.
— А се — народу русскому.
— Не обговоришь тебя.
Дмитрий выжидал. Он уперся грузной спиной в угол и высился оттуда над всеми. Черные его волосы закрывали лик Спаса, поставленного в углу. Поднял глаза на совет свой и опять опустил их.
Разно были одеты Дмитриевы князья. Холмский сидел в цветном персидском кафтане, оправленном соболями, торжественный, словно не к бою, а к свадьбе собрался, — никак не поймет, что враги рядом. Ольгердовичи сидели вместе в полной ратной сбруе, готовые вскочить на ноги и кинуться в бой. Так и Боброк был снаряжен. Только поверх панциря накинул простой полушубок, расшитый зелено-красным узором. Молодой Тарусский тоже был одет, как будто у себя в вотчине к обедне собрался. А Белозерские оба сидели окованные, окольчуженные, суровые. Дмитрий Ростовский, прикрыв от свечи глаза, взирал из-под тонких, как прутики, пальцев. А Дмитрий Бобрик не мигая глядел на свечу, и пламя, будто пугаясь его взгляда, отклонялось прочь и мигало. На Ольгердовичах оружие отливало синевой; справленное хорошо, оно показалось Дмитрию тяжеловатым. Андрей — черен и горбонос: видно, в бабку. Надо у Владимира спросить: Ольгердова, что ль, мать из Венгрии взята, у Белы-короля? Старые родословия Дмитрий плохо помнил, в таких делах полагался на брата Владимира, но знал хорошо, что на Западе не было ни королевского, ни княжеского дома, с кем не оказывалось бы какого-нибудь родства.
Прямо глядя Дмитрию в глаза, обернувшись к нему всей грудью, сидел брат Владимир. В воинском уборе он словно выпрямился, стал широкоплеч, русая борода расплылась по стали колонтаря. А Иван Белозерский — плотен, высок и чернобород и, когда в раздумье закрывает глаза, становится похож на Дмитрия. Тарусских — двое. Оба чернявы, узколицы, худощавы, но в прежних битвах славно секлись. Дмитрию не любо в них лишь одно: даже в походе говорили между собой, как монахи царьградские, по-гречески, а терем им греческие изографы расписали, словно храм господень. Дмитрий греков к себе не пускал — есть и русская красота, надо ее блюсти в такое время, когда всяк посягает на нее.
Говорить Дмитрий был не горазд, поэтому больше думал. И когда начинал говорить, робел. Всех рассмотрел из своего угла. Все затихли, ожидая его слова. Только Боброк что-то шептал Ольгердовичам, но и Боброк смолк. Молча стоял поодаль в углу Бренко.
Двадцать князей сидело пред Дмитрием. Служили ему. И не спор о наследстве, не раздел выморочной вотчины, не поминальный пир и не свадьба собрали их сюда, за бедный и тесный стол. Бывало ли сие? В единую брань, друг за друга умереть готовые, за одну родину на общего врага восставшие, вот они — двадцать князей. Не было сего со времени Батыя, когда каждый в свою сторону глядел.
И Дмитрий подумал: «Надо Боброка спросить — бывало ль сие? Да нет, не бывало!»
Выждал. Зорким оком приметил: Андрей Ольгердович сказать хочет, но ждет, чтоб первым Московский князь сказал.
Воинство стоит на берегу Дона. Идти ль через Дон? Дмитрий еще не решил. Шли, шли, переходили Москву, Оку, Осетр перешли. Теперь Дон поперек пути лег. Тут ли ждать, дальше ль идти? Сперва думал на Рясское поле пойти, да опасались Рязань позади оставить: нежданно в спину мог ударить Олег. Свернули сюда, а как дальше? Игорь Дон перешел и побит был. И мать говорила: в своей хоромине хозяину стены пособляют. А что бы отец сказал? И вспомнил отцову поговорку: под лежачий камень вода не течет. Не лежать, идти?
В раздумье он поднялся, но потолок оказался низок. Ростом не обделил господь. Пригнувшись, Дмитрий уперся ладонями в низкий стол и сказал:
— Братья! Како дале нам быть? Дон перед нами. Пойдем ли вперед, тут ли ждать станем? Помыслим, братья!
Он говорил, глядя на узоры скатерти, но тут поднял лицо и взглянул всем в глаза. Во Владимире и в Боброке приметил решимость. И сердце его наполнилось гордостью. Но просиявшее лицо вновь опустилось к столу.
— Тут ли стоять, в Задонщине ль с Ордой померяемся? Дон перед нами.
И сел, не убирая ладоней со стола. Поднял глаза на Боброка. Боброк говорил:
— Давно зрим мы татарские победы. Ждут ли врага татары? Они первыми наносят удар. Они наваливаются, как половодье, доколе не смоют супротивных городов и народов. Не стоят, не ждут — и тем побеждают. Вламываются в чужие пределы, преступают исконные наши реки. Зачинают брань, когда им любо, а не ждут, когда любо врагам их. С волками жить — по-волчьи выть. Переступим Дон. Я мню тако.
И вслед за Боброком сказал Федор Белозерский:
— Всем ведомо: великий Ярослав, реку переступив, разбил Святополка. И Александр Ярославич, Неву переступив, одолел свеев. Стойче станет биться рать, когда некуда уходить. И много в древние времена было таких переправ и побед. Много раз мы побеждали в чужих землях, обороняя свою: в поле Половецком, в дальней Византии. Мое слово — идти за Дон.
Но Холмский воспротивился:
— Княже! За что мы встали? Русь оборонять! К чему ж лить кровь на чужой земле? Русскую землю обороняем, ее и напоим басурманской кровью. Да и свою лить легче на родной земле.
Но Андрей Полоцкий тоже горячо позвал за Дон:
— Доколе сила наша велика, идем вперед. Кинемся на них допрежь на нас кинутся. Николи на Руси силы такой не бывало!
И Дмитрий подумал: «Да, не бывало».
А Полоцкий говорил:
— Хочешь крепкого бою, вели немедля перевозиться. Чтоб ни у кого на разуме не было ворочаться назад. Пусть всякой без хитрости бьется. Пусть не о спасении мыслит, а о победе.
Холмский обернулся к Полоцкому:
— Забываешь: у Мамая народ собран великий. Ордынские мунголы, а окромя сих косоги набраны, латынские фряги из Кафы, тоурмены из Лукоморья. Мочны ли мы всю стаю ту истребить? А ежели не мочны, кто спасется на чужой земле? Идти, как коню под аркан? Справа и спереди Непрядва, а позади будет Дон. Слева — дикий лес, непролазная дебрь. Да и неведомо, не подошел ли уж Ягайла, браток твой? В петлю манишь?
— Родней не попрекай. Не время святцы читать. А в святцах, глядишь, и тое написано, что князья Холмские татарских ханш в русские княгини брали.
— Батюшки! Упомнил! Да той моей прабабки сто лет как на свете нет. А твой-то Ягайла сейчас супротив нас стоит. А родитель твой, Ольгерд-то Гедиминович…
— Под которого ты от Москвы прятался…
Дмитрий хлопнул ладонью по столу с такой силой, что Спас в углу подпрыгнул, а одна из свечей покатилась по столу.
— Не время, Холмский! А петля в десять верст шириной широка для горла.
Дмитрий вгорячах выдал свое тайное решение идти в Задонщину.
Бояре стояли позади князей, вникая в смысл их слов, но ожидая своего времени. Теперь говорил Тимофей Вельяминов, многими походами умудренный, многими победами славный, московский великий воевода. Тоже звал вперед.
В это время отворилась со скрипом дверь, и в избу вошел Тютчев. Все обернулись.
Тютчев вошел, опрятный, спокойный, только чуть выше поднял голову от переполнявшей его радости.
Тютчева слушали. Он рассказал о разговоре с Мамаем, передал слова разорванной грамоты, о своем ответе мурзе смолчал, но горячо объяснил, что самый раз напасть бы на татар теперь:
— Олег попятился, а Ягайла утром выйдет с Одоева, отселя более сорока верст. Пока дойдет, мы успеем управиться.
— Волков легче поодиночке бить! — сказал Федор Белозерский.
— Истинно так! — согласился Владимир.
— Вот оно как! — кивнул Полоцкий Холмскому.
И Холмский удивленно ответил:
— Так выходит: надо идти! Что ж мы, в Твери, робчей московских, что ли?
Владимир засмеялся.
Дмитрий, снова опершись на ладони, встал:
— Братие!
И все вслед за ним поднялись. Стоя они выслушали его слово:
— Бог запрещает переступать чуждые пределы. Спасу говорю: беру на себя грех — ежли не переступлю, то они придут, аки змеи к гнезду. На себя беру. Так и митрополит Олексий нас поучал. Но лесную заповедь каждый знает — одного волка легче душить. Трем волкам легче задушить нас. Стоя тут, дадим им срок в стаю собраться. Переступив, опередим тех двоих, передушим поодиночке. Не для того собрались, чтоб смотреть окаянного Олега с Мамаем, а чтоб уничтожить их. И не Дон охранять пришли, а родину, чтоб от плена и разоренья ее избавить либо головы за нее сложить: честная смерть лучше позорной жизни. Да благословит нас Спас во спасение наше — пойдем за Дон!
Все перекрестились, но продолжали стоять, медля расходиться.
Один из отроков сказал Дмитрию, что дожидаются от игумена Сергия из Троицы гонцы.
Дмитрий насторожился. Что шлет Сергий вослед походу?
— Впусти.
Мимо расступившихся бояр, в свет свечей, склонившись, вступили два схимника. Один был широкоплеч и сухощав. Другой ни умерщвлением плоти, ни молитвами не мог одолеть округлого дородства своих телес. Черные одежды, расшитые белыми крестами схимы, запылились. Одного из них Дмитрий узнал: он неотступно, словно охраняя Сергия, следовал всюду за своим игуменом. Это был брянчанин, из боярских детей, именем Александр, а до крещения Пересвет. Другой — брат его, тоже до монашества воин, — Ослябя. Об Ослябьевой силе в кротости Дмитрий слыхивал в Троице.
Ослябя вручил грамоту от Сергия. Дмитрий быстро раскрутил ее. Еще не успев прочесть первых строк, увидел последние:
«Чтобы шел еси, господине, на битву с нечестивыми…»
Пересвет подал Дмитрию троицкую просфору, Дмитрий поцеловал засохший хлебец и положил его на столе под свечами.
— Отец Сергий благословляет нас идти! — сказал Дмитрий.
Он знал, как громко на Руси Сергиево слово.
Еще говорили бояре, у коих в седине волос или в гуще бороды укрыты были славные шрамы, еще схимники несмело продвигались к выходу, а Бренко уже заметил вошедшего ратника и громко сказал:
— Княже! Языка привели.
— Добро ж! — сказал Дмитрий, и все пошли следом за ним к выходу.
Изба опустела. Лишь потрескивали свечи на столе, оплывая, и меж ними лежал присланный Сергием хлебец. А за дверью, где стояли дружины, не смолкал говор, лязг, топот, визг коней.
Вдали, во тьме, у полыхающего костра плотно стеснились воины. Они расступились, и Дмитрий увидел пленника.
Пойманный лежал на земле. Кто-то подсунул ему под плечи скомканную попону. Кольчугу с него содрали. Кожа была исцарапана, — видно, когда сдирали кольчугу. На смуглом и грязном теле ржавели пятна размазанной и еще не засохшей крови. Оттого, что в поясе пленник был гибок и тонок, плечи его казались особенно круты. Он и на земле лежал, как змееныш, изогнувшись. И еще Дмитрия заметил пестрые штаны, измазанные землей и навозом, но яркие, из дорогой персидской камки.
«Не простой, видно, воин!»
И только потом взглянул на лицо пленника.
На Дмитрия, сощурив надменные глаза, молча смотрел широкоскулый, с широко раздвинутыми глазницами безусый мальчик.
Тютчев удивился, узнав его: это был пятый мурза, которого он отхлестал и отпустил к Мамаю.
— Ты как попался? — спросил по-татарски Тютчев.
— Тебя догонял! — гордо ответил пленник.
— И еще раз лег! — зло сказал Тютчев.
В дружине кто-то ухмыльнулся:
— Еще от своего костра тепл, а уж пригрелся у нашего.
— У нашего он сейчас перегреется.
Мурзу захватила третья Дмитриева стража — Петр Горский с товарищами, когда во главе небольшого отряда мурза мчался в сторону русских войск. Горский доложил Дмитрию:
— Скакал мурза борзо, своих опередил. Прежде чем те подскакали, я его к себе переволок да помчал. Те за нами гнались, да тут на другой наш разъезд наскочили, повернули назад. А иные у них посечены.
Дмитрий подумал: «Вот и первая встреча… Уж коснулось своими краями войско о войско».
Дмитрий спросил старика-переводчика, прежде долго жившего в Орде, уже отвыкшего от родной речи:
— Чего выпытали?
— Поведа, яко царь на Кузьмине гати; не спешит убо, но ожидает Ольга и Ягайлу: по триех же днех имать быти на Дону. И аз вопросиша его о силе Мамаеве; он же рече: многое множество.
— Говоришь, как пишешь! — заметил Дмитрий, и переводчик смолчал, стыдясь, что много лет лишь через русские книги говорил со своей родиной.
Боброк спросил у Тютчева:
— Выходит из его слов: Мамай на реке Мече. Пришел туда по Дрыченской дороге. А до того по Муравскому шляху шел. А Дрыченская дорога лежит промеж двух шляхов — промеж Муравского и Ногайского. Надо понимать, затем Мамай промеж этих дорог, что Орда идет по обеим.
— Думаешь, княже, ударить по этим шляхам порознь?
— Хорошо б так, да опасно: один шлях будем мы громить, а с другого нас обойдут. Надо так стать, чтоб обойти не могли, чтоб не по Чингизу у них вышло.
— А как спину уберечь? Все равно охватывать будут.
— Ночь светлая. Сейчас съезжу за Дон, прикину. Не миновать нам на этом поле встречу держать.
— Войско каково? — спросил Дмитрий у переводчика.
— Рече: сборное. Како оные народы бьются, про то не ведает.
— Сколько ж их? — спросил Дмитрий.
— Рече: тысячей триста да еще пятьдесят. С его слов чли.
— Верно говорит! — удивился Тютчев.
— Он сперва во лжу впал, да мы выправили! — сказал Горский.
— Накормите его! — сказал Дмитрий. И, не оборачиваясь, ушел: не видел округлившихся, как у совы, глаз пленника, не сводившего своего взгляда с князя, пока воины не заслонили ушедшего Дмитрия.
Во тьме Дмитрию подвели коня. Он нащупал холку и, грузный, легко вскочил в высокое седло. Не дожидаясь, пока управятся остальные, он направил коня к Дону, где, скрытые тьмой, стояли войска.
Следом за ним скакали сквозь мрак князья, бояре, дружина, двор княжеский.
Земля под конями звучала глухо, влажная, мягкая сентябрьская земля.
Над Доном полыхали сторожевые костры. С того берега долетал волчий вой. Псы, приставшие к войскам, облаивали их отсюда. Люди пытались разглядеть сверкающие зрачки зверей. Исстари, вслед за татарами, шли несметные стаи волков дожирать остатки, рыться в пепелищах, раздирать трупы, терзать раненых и детей.
Волки выли, — значит, недалек и Мамай. После многих лет встало воинство перед воинством, и одна лишь ночь разделила их тьмой и воем.
Дмитрий приказал искать броды, а сам проехал через весь стан и встретил Боброка: они уговорились тайно перебраться через Дон, самим осмотреть на заре поле.
Владимир Серпуховской и двое его шуринов — Андрей Полоцкий и Дмитрий Брянский стояли в стороне, ожидая Дмитрия Московского и Дмитрия Боброка.
— Я мыслю: он тверд, — сказал Владимир, — но я скрытен. Боброк удумал еще боле укрепить ему мужество, поволховать во чистом поле, послушать землю.
— Он тверд! — сказал Андрей. — Эту твердость в нем хранить надо — она есть твердость нашего союза. Глядя на него, робкий стыдится своей робости.
Дмитрий подъехал впереди Боброка.
Боброк подскакал, сопровождаемый Семеном Меликом и немногими воинами.
— Княже: еще весть. Мамай сведал о нашем стане, спешит по Птани-реке сюда, мыслит воспрепятствовать нашему переходу через Дон.
— А поспеет?
— Где ему! Завтра ж начнем возиться. А ему раньше как в два дни не дойти.
— Едем? — спросил Владимир Дмитрия.
Мелик указал им броды, по которым уже дважды ходил сам.
Кони тихо, вытянув вперед морды, распушив хвосты по воде, сначала осторожно шли, потом поплыли. В прохладной черной донской воде отражались и струились звезды. И молчаливая, утекающая ночная река казалась глубокой, страшной, немой.
Тонкий месяц погас за грядой леса.
Кони коснулись дна, облегченно выступили на берег и, фыркая, стряхнули с себя воду. Звякали стремена и цепочки; от реки круто вверх поднималось поле, и князья впятером поехали по берегу вверх.
Чуть занималась заря. За дальним лесом позеленело небо. Чуть порозовело одинокое облако.
Торопя коней, они ехали по полю, густая трава полегла от тяжелой росы, и роса уже начинала туманиться.
— Дмитрий Михайлович! — сказал Дмитрий Боброку. — Послушай землю: что нам сулит это поле?
Боброк остановился, вглядываясь в загорающиеся облака; зоркий его глаз приметил на востоке красную, как капля крови, звезду.
Боброк отошел от князей и лег в траву, прижавшись ухом к земле.
Долго он так лежал.
Он вернулся молчаливый и не хотел ничего сказать. Но Дмитрий настаивал.
Над деревьями поднялась огромная воронья стая и с граем кинулась во тьму, к западу. Боброк проводил их невеселым взглядом.
— Слышал я — на востоке вороний грай, и будто воют татарские катуни. А на западе плачут вдовицы и невесты и трубы трубят.
Он помолчал, глядя на запад, где вершины лесов начали покрываться розовым туманом.
— А значит сие, что будет плач в татарской стороне по множеству убиенных. И будет в русской земле плач, но и победа. О ней и трубы трубят. Надо биться нам, не жалея крови, не уступая, и наши трубы вструбят победу. Тако слышалось мне, княже. Так и тебе говорю.
Они сошли с коней и стояли, немые, глядя, как медленно ползет полем туман, как просыпаются птицы.
Со стороны стана застучали топоры.
— Что там? — спросил Дмитрий.
— По слову твоему пехоте мосты мостят. С рассветом пойдут на эту сторону, — ответил Боброк.
Они объехали поле, и Боброк часто отъезжал в сторону, оглядывал овраги, сходил с коня и заглядывал в те овраги. Порой, ощерив зубы, там отбегали волки.
— Мы поставим полки меж оврагами, чтоб Мамай не смог охватить нас, — предложил Боброк.
— Есть у них еще одна тайна: в битве всегда силы свои держать свежими. Наши все купно бьются, а татары сменно, наших тыща, да притомившихся, а их сотня, да свежая. Они и побеждают. Надо делить полки, чтобы всегда нашлись свежие тысячи! — сказал Дмитрий.
— Сие выполним, — заметил Боброк и обратился к Полоцкому и Брянскому. — Вы, братцы Ольгердовичи, стойте позади, держите Запасный полк в силе. А мы затаимся с Владимиром. Ударим, когда наше время ступит.
Так впервые ложилась куликова трава под копыта ратных коней.
Сорок седьмая глава
БИТВА
С рассветом седьмого сентября по свежим смолистым мостам пехота пошла в Задонщину.
Конница перешла реку в трех местах Татинскими бродами, пониже устья Непрядвы.
К вечеру для всего Дмитриева воинства Русская земля осталась позади.
Воеводы вели свои полки на места, указанные Боброком. Каждый ставил свой стан на то место, где определено было стоять в битве.
Дмитрий велел, чтобы воины отдали этот день отдыху.
Обозы остались за Доном, но оттуда переволокли сюда все, что могло сгодиться: котлы, и крупу, и масло, и оружие. Лишь шатров Дмитрий не велел ставить, будто втайне готовился идти дальше. Для ложек нашлась большая работа. Воеводы ходили между костров и уговаривали:
— Ешьте, отдыхайте! Долго шли, отдыхайте. Надо будет — дальше пойдем.
И, пережевывая кашу, воины весело откликались:
— Пойдем!
Успели между собой сдружиться: дорога людей сближает. Жалко было б расстаться: дорога новая, погода ведрая, товарищи разговорчивые. А в ратных рядах шли и плясуньи, и побывальщики, и певцы, и скоморохи, и попы с иконами впереди каждого полка — каждому утеха имелась по нраву: затейнику — дуды да побасенки, богобоязненным — молитвы и ладан.
Кирилл не нашел Клима. Где тут искать, когда больше двух сот тысячей пришло сюда с Дмитрием. И все подходили — сотнями, тысячами, окольчуженные и безоружные, молодые и старые, с севера и с востока.
Кириллову ватагу поместили к Ольгердовичам в Запасный полк. Они стояли ближе всех к Дону, оборотясь к нему левым плечом. А за их спиной впадала в Дон Непрядва. Слева, ближе к Дону, в густом лесу таился Засадный полк Владимира Серпуховского и Дмитрия Боброка.
Кирилл недобро смотрел туда: в случае беды засадникам до Татинских бродов рукой подать, первыми на тот берег перескочат! Но впереди Кирилла, растянувшись версты на четыре, густо стояли передовые полки. Впереди всех — пеший Сторожевой князей Друцких, князей Тарусских, князя Оболенского. Воеводами в нем были Михайла Челядин и царевич Андрей Серкиз.
В том Сторожевом полку увидел Кирилл двух схимников, и в одном из них он узнал того рослого Александра, что некогда в Троице помог ему воинскую пряжку на коне расстегнуть.
Сам не знал отчего, но не любо было Кириллу вспоминать ту встречу, словно была в ней тяжесть, непосильная его плечам. И когда удивленно на нем остановился взгляд Александра, суровый и будто безучастный к человеческой скорби, ко всему, что проходит, и ко всему, что придет, Кирилл потупился и замешался среди людей.
Прямо перед полком Кирилла, позади Сторожевого, поставили Большой полк великого князя во главе с князем Иваном Смоленским, а воеводами при нем — Тимофей Вельяминов, Иван Квашня, Михайло Ондреич Бренко и славные богатыри — Дмитрий Минин и Аким Шуба.
Справа, прислонившись к оврагам реки Дубяка, стал полк Правой руки, а в нем — князья Андрей Ростовский и Андрей Стародубский с воеводой Грунком.
Слева стоял полк Левой руки, а в нем князья — Федор да Иван Белозерские, Федор Ярославский, Федор Моложский, а воеводой при них боярин Лев Морозов, по прозванью Мозырь.
У Кирилла в Запасном полку готовились к битве литовские князья Андрей и Дмитрий да Брянский Роман, а воеводой их — Микула Вельяминов, свояк великого князя.
У Микулы и числился Гриша Капустин, сюда и Кирилл пришел со своими.
Сидя у костра, каждый норовил угостить и тронуть Топтыгу, и медведь поплясывал между котлов под Тимошину дудочку. Для смеха его опоясали мечом, но меч оказался короток. Надели шелом, но шелом оказался тесен.
Той порой ехал среди котлов Микула Васильевич, увидел вооруженного зверя и строго закричал:
— Чего это?
Воины растерялись, дудочка, взвизгнув, смолкла, а Тимоша оробел до полной немощи.
— Чего это, спрашиваю! — кричал Микула. — Такого богатыря нешто так снаряжают? Где его поводырь? Пущай немедля к оружейнику идет и сбрую по росту получит. Назад поеду, гляну — чтоб было сделано!
И, стегнув жеребца, ускакал к Дмитрию.
Много охотников нашлось провожать Топтыгу к оружейнику. Но Тимоша этой чести никому не уступил, сам повел. Строго потребовал:
— Мне воевода велел немедля медведя богатырем снарядить! Пошевеливай запасами, ищи по росту.
И оружейник, косясь на лесную громадину, торопливо нашарил из-под кольчуг кольчужину, из-под шеломов — шеломище.
— У нашего Дмитрия всякое оружие. На любой рост и возраст. Бедные мы, что ль? Это вон Рязанский своих, сказывают, вывел в лаптях да в опорках. Сраму боится, потому и к Мамаю идти не смеет!
— Кто те говорил?
— Наши дозорные.
Топтыге натянули кольчугу и насадили на голову и затянули ремнями обширный, увенчанный красными перьями шелом.
— Не свалится!
Микула Васильевич, едучи назад, приказал Тимоше:
— Сходи к великому. Он любопытствовал об медведе, как я ему рассказывал.
— Сейчас! — обрадованно согласился Тимоша.
Но едва Вельяминов отъехал, подбежал к Кириллу:
— Атаман, батюшка! Как же быть? Ведь он меня схватить прикажет! Ведь он же меня розыску отдал!
— Кто ж схватит воина? Одурел, что ль?
— Ничего?
— Иди, не бойсь.
Кирилл смотрел им вслед. Воины хохотали, глядя, как шествует, чуть наклоняя на сторону острие шелома, медведь.
Боброк, расставляя полки, на полном скаку осадил своего аргамака, чтобы поглядеть на вооруженного медведя. Засмеялся и кинул из кармана Топтыге пряник.
Расставляя полки, Боброк опять норовил, чтобы стояли они, как орел, раскинувший крылья, и чтоб те крылья плотно упирались в непролазные овраги куликовских родниковых рек.
Дмитрий сидел на земле рядом с Владимиром и Бренком, когда увидел медведя.
— Э, Тимоша! — крикнул он. — Обрядил-таки своего Топтыгу?
Тимоша задрожал коленями.
— Ты чего ж, Топтыгушка, на мой двор перестал ходить?
Бренко, строго глядя на поводыря, объяснил Дмитрию:
— Я виноват — у поводыря при мне голос сипнет.
— Али виноват в чем?
— Душегуб.
Дмитрий помолчал и, раздумывая о чем-то, тихо сказал:
— О том позабудем тут.
И Тимоша кинулся в ноги Дмитрию, а Дмитрий нетерпеливо велел:
— Ты сперва попляши да на дуде сыграй. День-то вон какой…
И вдруг задумался:
— Не надо.
Когда Тимоша пресек начавшуюся было песнь, держа у губ соломенную дудку, Дмитрий махнул ему:
— Иди играй по рати. Весели. А мне надо пост блюсти: завтра рождество богородицы.
Владимир понял, что князь вдруг затосковал о воинах, которые, может, последний раз послушают дуду, порадуются и падут, и уж никогда больше не улыбнутся. Но скорбь свою Дмитрий таил, чтобы воины не печаловались, были б спокойны и сыты.
Бренко придвинулся к Дмитрию:
— Княже! Спросить хочу.
— Об чем?
— Добро ль будет, князь Боброк впереди дружин пешую рать ставит? Ведь они пахари, смерды, биться не горазды; падут, как снопы.
— Жалеешь, что ль?
— А какая польза, коли падут?
Дмитрий нахмурился:
— А какая нам польза, ежели дружины падут, а эти останутся? Нам только бы дружины устояли, а пахарей завсегда найдем.
В это время перед князем остановился древний, весь белый, как написанный суздальским изографом, старец с длинным пастушеским посохом.
— Бодрствуешь, государь?
— Здравствуй, отче Иване. Откуда ты тут?
— А иде ж мне быть? Строгость здесь блюду, к битве готовлюсь.
— Чем биться будешь? Чего ж оружия не взял, отче?
— Сулицу брал — тяжела. Меч — тяжел. Зачем такое оружие запас? Одни богатыри с тобой, что ли? Прежде легким оружием бились!
Дмитрий не сказал, что не оружье отяжелело, а иссякла сила в древних руках старца.
Иван подошел ближе, брови нависали на его глаза, он запрокинул голову, чтобы разглядеть Дмитрия, и так значителен был и строг его взгляд, что Дмитрий встал, а следом встали и Владимир с Бренком. И, стоя на холме, над поворотом Непрядвы, перед лицом всей своей силы, Дмитрий услышал:
— Зачем костры ночью жжешь? Надо б помене огня, да побольше застав, да сторожей, да дозоров разослать. Темна ночь, но волчий глаз зорок, и волчьего глаза зорче зрак врага — он сквозь ставень видит во полуночи, он издалека и безотступно следит во полудни. Ослабеешь, оступишься, неосторожно отворотишься — и он тут! И тщетно тогда будешь каяться. Чтоб поздно не каяться, рано стерегись!
И погрозил пальцем.
И вдруг со слезами в голосе подошел, протягивая руки.
— Государь, сыне мой, княж Иваныч! Берегись! Ты падешь, каждый усумнится в победе. Стой, не падая!
— Как же я смогу, отче, сказать воинам: «Братья, умрем за родину!», а сам останусь позади стоять? Кто ж вперед кинется?
— Прежние князья так не делали. Не их было дело биться!
— Потому и биты бывали!
— Стой крепче, Митя!
Дмитрий обнял его: в этом отжившем теле бессмертным огнем горела одна страсть — победа над Ордой. И эта страсть шла впереди старика, а он лишь влачился за нею следом.
Старик низко, до земли, поклонился и пошел. Дмитрий, не помнивший отцовской ласки, давно забывший отцовский голос, смотрел, еле сдерживая слезы, ему вслед, словно это приходил к нему отец — великий князь Иван или дед — великий князь Иван, а не Иван-пастух.
И в сердце Дмитрия, как вещая птица Сирин, тихо запела печаль. Эта печаль пела в нем и тогда, когда он поехал к войскам и когда вернулся сюда, под березы.
Восьмого сентября утром, на заре, поплыл густой белый туман. Но боевые трубы загремели в тумане, и казалось, весь мир вторит им.
Туман вскоре всплыл, а трубы ревели.
Войска поднялись, вздыбились копья, как густой лес. Восходящее солнце озарило шеломы, и шеломы над латами, оперенные красными, шафранными и розовыми перьями, заполыхали, как заря над голубым озером.
Западный ветер колыхнул поднятые знамена. И перья сверкнули, как огненные струи.
И Дмитрий поехал к полкам и, ободряя их, говорил:
— Братья, двинемся вкупе. Вместе победим либо падем вместе!
Он говорил, а птица Сирин пела и пела в нем. Он созвал князей и воевод, и, когда они собрались перед ним, он посмотрел на их седые бороды — многие годились бы ему в отцы, а иные — и в деды, много походов они совершили с ним. И теперь он ведет их, может быть, на смерть.
Он стоял в полном своем великокняжеском наряде, алая мантия покрывала его кольчугу и стальной византийский нагрудник. Он кутался в ее тяжелые теплые складки.
А птица Сирин пела, и он сказал:
— Вы знаете, каков мой обычай и нрав. Родился я перед вами, при вас возрос, с вами княжил, с вами ходил в походы. Врагам был страшен, родину укрепил. Вам честь и любовь оказывал. Под вами города держал и большие волости. Детей ваших любил, никому зла не искал, никого не ограбил, не укорил, не обесчестил. Веселился с вами, с вами и горевал. Ныне ждет нас испытание паче прежних. Кто из нас жив будет, блюдите родину. Кто падет, о вдовах и о сиротах не печалуйтесь — живые из нас опекут их. А я, коли паду, поручаю вам блюсти свечу великого вашего дела — крепление Руси. Храните той свечи пламень… Не бойтесь смерти, бойтесь поражения — оно и смерть нам несет и бесславие.
Он со всеми простился, а когда остались только близкие, подозвал Бренка:
— Вместе с тобой мы росли. Ты как родной жил при моей матери. Теперь надень мои одежды и стань под моим знаменем.
Бренко, побледнев, снял свои доспехи и надел доспехи великого князя, надел его алую мантию, надел его высокий шелом. Они трижды поцеловались. И, не оборачиваясь, Бренко сел на белого Дмитриева коня и поехал под большое черное знамя, на котором вышит был золотом образ Спаса.
Дмитрию же принесли крепкое простое вооруженье. В белой рубахе, в белых холщовых штанах, он ничем не сличался от простых воинов.
— Что ты делаешь? — укорил его Микула Вельяминов.
— Буду со всеми биться. Так решил, так и сделаю.
— Если ты падешь, что с войском будет?
— Так я никогда не паду, доколе есть войско! — ответил Дмитрий.
Ему подвели резвого коня, на котором любил на охоту ездить.
И поехал, и стал впереди войска в Сторожевом полку. И воины, следившие за ним, вскоре потеряли его среди воинов. То там, казалось им, мелькнул его шлем, то в ином месте. Каждый воин мог оказаться Дмитрием, так еще до битвы он стал бессмертным: доколе хоть один воин из двухсот тысяч устоит на ногах, дотоле не падет и Дмитрий: даже последний из бьющихся мог оказаться князем.
И тогда вновь заревели трубы, и великий орел, упираясь в овраги развернутыми крыльями, неторопливо пошел вперед.
Рев русских труб застал татар за котлами. Опрокидывая их, давясь непрожеванными кусками, они кинулись на Мамаев зов.
В полдень впереди, на вершине холмов, русские увидели несметную силу Золотой Орды.
Первой, растянувшись версты на три, шла черная генуэзская пехота; фряги, смельчаки Европы, ученики адриатических командоров, двинулись, уверенные в себе.
Вооруженные короткими мечами, выдвинув вперед тесно сомкнутые черные щиты, фряги шли сплошным грозовым валом, подпирая положенные на их плечи длинные копья второго ряда. Синие перья развевались на их шишаках. Края пехоты держались на конных татарских тысячах. Сзади, сдерживая лошадей, молчали под лохматыми черными шапками безжалостные косоги, а через гребни холмов переходили и надвигались густые, черные, молчаливые новые орды.
Мамай отделился от войск и в сопровождении Бернабы, Тюлюбека и старейших мурз въехал на Красный холм, откуда раскрывалось все Куликово поле.
Русские трубы смолкли.
Русские красные щиты поднялись.
Молча враги продолжали сближаться.
Едва не касаясь копьями о копья, остановились: не было дано знака к началу битвы — сперва следовало рассмотреть врага, обменяться первыми ударами.
Генуэзские ряды разомкнулись, и из косожской конницы на резвом вороном жеребце вырвался печенег Челубей и, обернувшись к русским, понесся вдоль смолкших ордынских рядов.
Так велик был его рост, что, стоило ему вытянуть ноги, и конь мог проскочить между его ног. Стоило размахнуть ему руки, и левой рукой он коснулся бы русских щитов, а правой — татарских.
Черные губы его поднялись над крашеной, красной бородой, яркие зубы дерзко ощерились. Тяжелые оплечья скрипнули: он легко, как былинку, поднял над собой тяжкое копье и крикнул:
— А ну! Кто смел? Смерды, лапти, солома!
Многим не терпелось кинуться на него в бой, но каждый видел, сколь силен и свиреп этот враг. Много жизней покончит он, если дорвется до боя, и богатыри выжидали, прежде чем принять вызов: надо было в поединке непременно свалить врага — в том честь всего русского войска.
Тогда к Дмитрию пробрался троицкий инок Александр Пересвет:
— Отец наш игумен Сергий благословил мя в сию битву нетленным оружием — крестом и схимой. Дозволь, господине, испытать ту силу над нехристем.
— Бог тебе щит! — ответил Дмитрий.
И, раздвигая передовую цепь, Пересвет выскакал в узкую щель меж воинствами.
Он погнал коня вдоль русских рядов в другую сторону поля. Он мчался с копьем в руке, и черная схима, расшитая белыми крестами, развевалась позади воина. А под схимой не было ни панциря, ни кольчуги — грудь его была открыта, и о грудь его бился тяжелый железный крест.
Оба одновременно повернули коней и, упершись в протянутые вперед копья, с разных концов поля мчась между рядами войск, они сблизились и ринулись друг на друга.
Копье Пересвета с размаху ударило в Челубеев живот, и тут же копье Челубея пробило грудь Пересвета.
Кони присели от удара.
Мгновение спустя, распустив гриву, Челубеев жеребец поскакал прочь, волоча застрявшего в стремени мертвого всадника.
Пересвет удержался в седле. Его конь заржал, обернувшись к своим, и примчал всадника: обняв конскую шею, мертвый инок вернулся к своему полку.
Под великокняжеским знаменем взревела, как бык, боевая труба. И тысячи глоток взревели, выкрикнув первый вопль битвы, и щиты ударились о щиты, и копья затрещали о копья, и яростный гул брани, ржанья, лязга и топота колыхнул небо над головами и землю под ногами бойцов.
Мамаева пехота ударила в середину Сторожевого полка, где бился Дмитрий. Привычной рукой он отбил первые удары, заметил в генуэзских рядах щель и вонзился в нее. Вокруг сгрудилась неистовая упорная схватка.
Живые вскакивали на тела раненых, но, оступившись либо получив рану, падали сами. Не вставал никто: на упавшего кидались десятки живых.
Татары упорствовали, русские держались. Вскоре это место стало столь тесно, что коням негде было ступить из-за мертвых тел. Обезглавленные стояли рядом с бьющимися: некуда было падать; пехота задыхалась от тесноты, толчеи, от конницы.
Щиты трещали и раскалывались, как скорлупа, от ударов. Давно в генуэзских руках замелькали щиты русских, а в русских руках генуэзские мечи. Давно конница билась с конницей. Давно Сторожевой полк лег над трупами генуэзской пехоты и Большой великокняжеский полк бился на их телах.
Кирилл, Тимоша и Гриша рубились рядом.
Трое яссов подскакали, привлеченные сверкающими доспехами Кирилла. Но татарская либо арабская сталь его коконтаря выдержала резвый удар кривой ясской сабли. С разбегу ясс проскакал, а Гриша подоспел схватиться со вторым; Кирилл рухнул на третьего, оглушил его, не дал выпрямиться и пробил его шею. Опустив руки, ясс сполз с седла.
Кирилл не поспел, когда первый ясс обернулся и ударил копьем в Гришино плечо. Гриша шатнулся, а Кирилл кинулся сбоку, сшиб ясса с седла и, подмяв, задавил.
Гриша переложил меч из правой руки в левую и уже без щита продолжал биться.
Новые и новые орды втекали в битву, но русские стояли тесно и твердо, и татарам негде было развернуть ни охвата, ни натиска. Сжатый оврагами, Мамай мог ввести в бой лишь столько войск, сколько русские могли отразить.
Тогда хан решил сломить Дмитрия ударом отборных запасных сил. С Красного холма в битву кинулся Тюлюбек и со своими тысячами прорвался к черному Дмитриеву стягу.
Дмитрий заметил, что тяжесть битвы сдвинулась туда. Он тоже туда рванулся. Пробиваясь, Дмитрий видел, как Бренко, стесненный великокняжеским одеянием, тяжело бьется с ловким татарским ханом. Дмитрий отбил вставших на его пути татар, но на мгновенье закрыл глаза: клинок Тюлюбека рассек Бренково чело. Черное русское знамя упало на тела павших.
Тотчас Дмитрий встал перед Тюлюбеком.
Он увидел радостное, сверкающее лицо молодого ордынца: Тюлюбек рад был, возомнив, что убил Дмитрия!
И тогда — резким ударом меча Дмитрий снес с Тюлюбековой головы шлем.
В следующее мгновение Тюлюбеков клинок ударил по Дмитриевой руке, но скользнул по стальному обручью.
Их кони ударились грудь в грудь и схватились грызться.
Соскользнувшим клинком Тюлюбек не успел взмахнуть: меч Дмитрия сразил Тюлюбека.
Три часа русские громоздили тела на тела, перемешивая раненых и убитых, чужих и своих.
Московская рать Большого полка, стиснутая с двух сторон одновременным налетом косожской конницы, устояла. Татары, удивленные русским упорством, откатились и всей тяжестью навалились на полк Левой руки.
Заслон из богатырей был смят татарами, и вся свободная сила Орды хлынула в это место. Первым пал вырвавшийся вперед воевода Лев Морозов.
Полк Левой руки, яростно отбиваясь, попятился. Ольгердовичи кинули туда Запасный полк, но золотоордынская конница, ведомая в бой Таш-беком, перехватила и задержала Ольгердовичей.
Полк Левой руки, растеряв своих воевод, не получив помоги от Запасного, побежал к Непрядве.
Татары, отвернувшись от Дона, врезались между Запасным и полком Левой руки, пробиваясь на правое крыло, вклиниваясь между правым и Запасным полком, чтобы разомкнуть их, ворваться в щель меж ними и давить их порознь.
Федор и Иван Белозерские, Федор и Мстислав Тарусские, воевода Микула Вельяминов и Андрей Серкиз подняли Дмитриево черное знамя и кинулись вперед, чтобы соединить разорванные рати Большого полка и закрыть прорыв.
Туда Мамай послал последние из свежих татарских войск — конные хазарские турки на разъяренных застоявшихся лошадях выскакали в это место. Оба Белозерских, оба Тарусских, воевода Микула Васильевич, Андрей Серкиз, Аким Шуба, сотня других воинов пали. Большой полк потерял связь с полком Правой руки, и часть его побежала к реке. Бегущие воины вовлекли в свой поток и Дмитрия.
Брошенное чьей-то рукой копье воткнулось в шею Дмитриева коня. Дмитрий соскочил с седла и, вырвав из коня копье, пеший кинулся на проносящихся мимо тоурменских всадников. Нежданным ударом копья он ссадил одного из них, ухватил узду и прыгнул в еще теплое седло тоурмена.
Мельком он увидел идущего полем старца Ивана. Держа над головой посох, как копье, он вел за собой навстречу татарам какую-то пешую рать и что-то кричал. Вокруг него падали и умирали, а он шел, древний, бессмертный, как народная обида.
Поворотив коня, Дмитрий принял удары напавших на него троих тоурменов. Его спасла быстрота, с какой они мчались. Сабли их дважды ударили по его доспехам — по кованому оплечью и по шелому, но добрая сталь выдержала, а воинам не удалось сдержать разъяренных коней, и они пронеслись столь далеко, что уже не вернулись.
Видя развал Большого полка, Дмитрий поскакал к лесу, чтоб стать во главе Засадных сил. Но семеро татар пересекли ему дорогу. В это время Дмитрия увидел Кирилл. Вместе с Тимошей и раненым Гришей он помчался к великому князю. Четверо уже схватились с Дмитрием, трое остановились в стороне; Кирилл разглядел, как Дмитрий, круто поворотив коня, сбил одного из всадников, но тогда трое со стороны ринулись на подмогу к бьющимся.
Кирилл с товарищами обрушился на них и остановил. Гриша одной рукой не смог долго противиться, и вскоре татарское копье свалило его замертво. Татарин, раненный перед тем Гришей, обрушился на Тимошу. И над головой Кирилла сверкнуло чье-то внезапное копье. Тимоша успел перехватить этот удар, и Кирилл, проскочив под копьями, обернулся, ударил в татарскую спину. Тотчас же две сабли ударили по Тимоше и по Кириллу. Кирилл выправился, а Тимоша выронил меч, свалился с седла на четвереньки и тихо, словно хотел поцеловать землю, прижал к ней лицо. Но татарин в ужасе осадил коня: громадный медведь, весь окольчуженный, в сбитом на ухо шеломе, взревев, прыгнул на конский круп и, как яблоко, разломил татарина. Татарин упал, а обезумевший степной конь, задыхаясь под непривычной тяжестью, исцарапанный когтями перепуганного медведя, понес зверя назад, к своему стану, прямо на Красный холм.
Дмитрий, вертя конем, долго отбивался от троих татар. Сталь его доспехов гнулась, рвалась, но он отражал удары и нападал сам. Наконец голова закружилась и великий князь приник к шее коня, еще сжимая коленями потные конские ребра. Перепрыгивая преграду, конь скинул его. Какое-то дерево мелькнуло перед Дмитрием зеленой вершиной.
Он схватил эту вершину, ветка склонилась, и, охватив белый и скользкий ствол, Дмитрий провалился в зеленую гибкую бездну.
Три часа Засадный полк таился в лесу за речкой Смолкой.
Три часа, содрогаясь от ярости и обиды, дозоры следили за великим побоищем.
На ветвях высоких деревьев таились дозорные, и Владимир Серпуховской, стоя на коне под теми деревьями, кричал:
— А теперь что?
— На Большой пошли.
— Ну?
— Бьются.
— Ну?
— Ой, батюшки!
— Что там?
— Ой, батюшки!
Серпуховской бил плетью коня, но, едва конь порывался вперед, князь его осаживал или крутил округ дерева.
С задранными вверх головами следили за дозорными все сорок тысяч, запрятанных в этот лес. Ольшняк и кустарники в овраге над Смолкой закрывали битву, и лишь рев ее долетал, то затихая, то разгораясь, как варево большого пожара.
Молча, не спрашивая, лишь чутко слушая дальний зловещий гул, не на коне, а на земле сидя, ждал своего часа князь Дмитрий Боброк. Вся его жизнь была отдана Дмитрию: он ходил и разгромил Тверь, Литву, Нижний, Рязань. Если падет Дмитрий, Боброк падет тоже — не останется никого, кого он не обидел бы ради Москвы. Участь Руси решалась, и решение ее участи зависело от свежих сил: выйти вовремя. Но как узнать это время?
— Наши побегли! — выл сверху дозор. — Наши побегли к Непрядве. Татары наших бьют.
— Пора! — кричал Владимир.
Но Боброк ждал.
— Чего ж ты?
— Рано.
— Чего рано? Чего ждать-то?
— Рано.
— Я велю выходить!
— Рано.
— Да гонят же наших!
— Погоди. Сядь. Слушай!
— Ну?
— Громко кричат — татары?
— То-то, что татары кричат громче.
— Вот и погоди. Они еще близко.
Дозор кричал:
— Татары заворачивают наших от Дона к Непрядве.
— Куда?
— На Непрядву повернули. Левый полк гнут.
— Согнули?
— Согнули!
— Отвернулись от нас?
Татарские голоса стали глуше.
Боброк встал. Сердце колотилось; сжал кулак и спокойно пошел к коню.
Все смотрели уже не вверх, а на Боброка.
— Слазь! — крикнул дозорам.
Неторопливо вдел ногу в стремя, сел, неторопливо надел зеленые рукавицы. Кивнул в сторону битвы головой, рванул узду и уже на ходу крикнул:
— Пора!
Застоявшиеся кони, заждавшиеся воины единым рывком перемахнули Смолку и, обдирая сучьями кожу, вырвались в открытое поле.
Татары, увлеченные погоней, распались на многие отряды и теперь, обернув к Смолке спины, бились с рассеянными частями русских полков.
Мамай, глядя с холма на битву, увидел — войска его, теснившие русских к Непрядве, остановились, смешались и — в наступившей вдруг тишине повернули обратно.
Удивленный хан обернулся к Бернабе. Бледный Бернаба, лязгая зубами, смотрел не на хана, а в поле.
Бежала генуэзская пехота, истаивая, как волна, докатившаяся до песка; подминая все на своем пути, на нее накатилась волна неудержимых косогов, за косогами вслед бежали, завывая, татары. А впереди всех на бешеном степном коне несся к ханской ставке окольчуженный ревущий медведь.
Русские, откинутые было к Непрядве, остановились и с радостным воплем вернулись преследовать побежавших татар.
Только теперь Мамай разглядел, как, разбрызгивая тоурменские шапки, опрокидывая черные косожские папахи, из лесу вымчалась в бой свежая русская конница.
Удар Боброка в спину татарам не остановил их. Лишь часть их повернула наискось, на Красный холм, а множество продолжало мчаться к Непрядве, мимо расступившихся русских, уже не преследуя, а убегая.
Крутые берега, глубина реки, тяжесть вооруженья, свалка — и все перемешалось: яссы, буртасы, турки и косоги, фряги и тоурмены — все ввалились в Непрядву и захлебнулись в ней.
Река остановилась.
Живая плотина еще ворочалась, вскидывая вверх то конские копыта, то руки, то головы великого золотоордынского воинства. Перебежали через Непрядву лишь те, кому удалось перейти вброд по трупам.
Удар был внезапен. Так завещал Чингиз. Его нанесли свежие силы по утомленному врагу. Так завещал Чингиз. И свежая конница, наседая на плечи врага, не давая ему ни памяти, ни вздоха, погнала его прочь, уничтожая на полном ходу. Так Русь исполнила три завета Чингиза.
Мамай побежал к коню.
Дрожащей рукой он ухватил холку, но конь крутился, и Мамай никак не мог поймать стремя.
Вцепившись в седло, силясь влезть в него на бегу, Мамай задыхался, а конь нес его вслед за конями Бернабы и мурз.
Позади гремела бегущая конница, звенел лязг настигающих мечей и страшный клич русской погони.
Владимир Серпуховской, взяв уцелевшие полки, повел их на Красный холм, перевалил через гряду холмов и с удивлением проскакал по татарским обедищам, мимо опрокинутых котлов с еще теплой бараниной.
Окровавленный, но все еще мощный великий орел мчался над полями, где еще днем стояли спокойные станы, по горячей золе ночных костров, по опрокинутым телегам обозов, мимо кинувшихся в леса табунов, мимо орущих, обезумевших людей, давя и сеча их. Еще впереди грудились овечьи гурты и табуны, но врага впереди уже не было — он остался весь позади, под копытами победителей.
Владимир остановил погоню и поехал назад, на Куликово поле.
Дмитрий же Боброк повел свои силы из засады вниз по реке Птани, где бежали тоурмены, татары и сам Мамай.
Они гнали их до Красивой Мечи, до Кузьминой гати, до застланной Мамаевыми коврами ветхой русской избы.
И на Красивой Мече случилось то же, что уже испытали Мамаевы воины на Воже и на Непрядве: тяжелое вооруженье потянуло на дно тех, кто хотел переправиться через реку.
В Мамаевом шатре Боброку подали оставшийся от Мамая золотой кубок.
Боброк, подняв его к глазам, при кровавом блеске западающего солнца прочел:
«Се чаша князя великого Галицкого Мстислава Романовича, а кто ее пьет, тому во здравие, врагу на погибель».
Мстислав Галицкий пал в битве на Калке полтораста лет до сего дня. Оттуда и чаша сия была в Орду принесена.
Вот она, вернулась домой!
Боброк задумался: впереди еще бежали обезумевшие, обеспамятевшие остатки Мамаева войска и с ними сам Мамай. Есть резвость в конских ногах, чтоб настичь их. Можно догнать и добить, чтоб ни волоса, ни дыхания не осталось на свете от бесчисленных победоносных сил. Но впереди ночь, но впереди степь. И в степи — ни крова, ни пищи.
И Боброк велел возвратиться.
Снова ехали вдоль реки Птани. По реке плыли осколки щитов и мусор. Весь берег, весь путь завален был телами побитых татар. Тридцать верст они устлали трупами. Мимо трупов в сгущающейся тьме возвращались победители, глядя, как впереди все тоньше и тоньше становится красная тихая полоса зари.
И воинам, проведшим весь день в засаде, в тишине, в безмолвии и вдруг разгоряченным битвой, радостным от победы, теперь, во тьме, хотелось говорить или петь. Но никто не знал, можно ли говорить и гоже ли петь перед лицом столь обширной смерти. А Боброка спросить боялись. Он ехал впереди молчаливый, строгий.
Он вез Дмитрию золотую Мамаеву чашу и не знал, жив ли тот, кому он ее везет.
Сорок восьмая глава
ДМИТРИЙ
Из погони Владимир Серпуховской еще засветло вернулся на Куликово и велел трубить сбор Иссеченное, тяжелое черное знамя вновь поднялись над полем, устланным телами павших. И глухо, хрипя и взвывая, заревели иссеченные мечами ратные трубы. Мертвецы остались лежать.
Со всего поля сходились к Владимиру воины. Иные опирались на мечи и копья, иных вели. Но рати собирались, кидались друг к другу сродственники, и свойственники, и друзья. Иные тревожно смотрели в поле, ожидая своих. Иные кричали желанные имена, но голоса их тонули в громе труб, а на трубный зов шли все, кому хватало сил идти.
Прискакал с обрубленной бородой, с разбитым глазом Холмский, подъехали и обнялись с Владимиром Ольгердовичи — их крепкие доспехи были измяты и от крови казались покрытыми ржавчиной. От людей и от земли тяжело пахло кровью и железом. Подъехал молодой князь Новосильский; на его светлом лице, уцелевшем в битве, голубыми шрамами пролегли первые морщины. Трубы ревели. Воины вели сюда раненых, несли диковины, найденные на татарах, вели в поводу пойманных лошадей…
— Где ж брат? — спросил Владимир у Ольгердовичей.
— Я его будто видел, — сказал Новосильский, — от четверых татар отбивался. Да не мог к нему пробиться.
К Владимиру протиснулся старец Иван. Белые холщовые штаны потемнели от крови: он долго ходил по полю, в битве ободряя воинов, ища князя. Он строго спросил у Владимира:
— Где он?
— Нету! — ответил Владимир, велел смолкнуть трубам и крикнул на все поле: — Дмитрий!
И все примолкло, вслушиваясь во все стороны.
— Княже!
А Новосильский уже скакал, перемахивая через тела, к тому мосту, где последний раз бился Дмитрий.
Один раненый великокняжеский дружинник видел, как высокий воин в изорванной кольчуге тяжело шел с хвостатым копьем в руках один против мчащейся тоурменской конницы. И воин этот был Дмитрий.
Сказали, что впереди, в груде убитых, лежит великий князь.
Владимир, воеводы и многие воины кинулись в ту сторону. Подъехать было нельзя: тела лежали грудами, слышался хрип и стенание. Сошли с коней, пошли, перелезая через павших.
На измятой траве в дорогом доспехе лежал убитый Дмитрий.
Владимир с остановившимся сердцем наклонился к спокойным мертвым устам:
— Упокой господи душу твою, княже Иване!
Это был молодой Иван Белозерский. Будто в раздумье, закрыл он глаза. Тело его отца лежало под ним, словно и мертвый он хотел заслонить отца от удара.
Каждого, на ком замечали дорогое вооружение, принимали за Дмитрия.
Нашли убиенных князей Федора и Мстислава Тарусских, князя Дорогобужского, царевича Андрея Серкиза, великокняжеского свояка Микулу Вельяминова, Михайлу Андреевича Бренка, Валуя Окатьева.
Дмитрия не было нигде.
Тогда увидели бегущего через поле, задыхающегося, охрипшего от крика костромича Григорья Холопищева; он кричал, ворочая круглыми от горя глазами:
— Тута! Тута!
Поняли, что найден Дмитрий.
Андрей Полоцкий подскакал к Холопищеву.
— Что он?
Переводя дух, воин снял шелом:
— Убиен! Господи, боже мой!
— Где?
Посадили Григорья на коня, поскакали следом за ним в сторону леса, к Смолке.
Там другой костромич — Федор Сабур, стоя на коленях, силился поднять тяжелого Дмитрия.
Великий князь был найден под упавшей березой на берегу оврага.
Панцирь его был рассечен, шелом смят, кольчуга изодрана, рука крепко сжимала рукоять сломанного меча.
— Жив! — сказал Сабур. — Дышит!
Все спешились. Владимир велел снять с князя доспехи. Сабур выхватил кинжал и мгновенно срезал ремни.
Тело Дмитрия, словно из тесной скорлупы, вышло из стальной темницы.
На белой рубахе нигде не виделось следов крови. Дмитрий был оглушен ударами, но вражеское оружье не смогло пробить русской брони.
Принесли родниковой воды из Смолки. Смочили голову, дали глотнуть.
— Глотнул!
И тотчас все смолкли, и воины попятились: Дмитрий открыл глаза.
Тяжело и сурово посмотрел он вокруг.
— Государь! — кинулся к нему Владимир.
Дмитрий узнал его.
— Жив, государь?!
Дмитрий тревожно приподнялся. Владимир, схватив его руку, поднял князя:
— Митенька! Наша взяла, наша!
Дмитрий молчал, оглядывая собравшихся.
— Дайте коня…
Холмский быстро подвел своего, во многих местах захлестанного кровью.
— Сядь на сего, государь. Иного белого негде искать.
Дмитрий, шатаясь, подошел и тяжелой рукой взялся за высокую холку. Он постоял так, опустив голову, чувствуя, что земля колеблется, что конь как в тумане. И вдруг нашел равновесие, мгновенно сел в седло и улыбнулся. Наконец ему стало легко, и огромная тяжесть, давившая ему грудь и плечи, свалилась.
— Спасибо вам, братья.
С коня он обнял севших в седла Ольгердовичей, Владимира, Холмского, воина Сабура и улыбающегося Григорья Холопищева.
Они поехали по просторному Куликову полю, по траве, озаренной багровым заревом заката. И ноги коня до колен взмокли и почернели от окровавленной травы.
Дмитрий помолчал над телами Белозерских. Столько раз с младенческих лет бывали они вместе, и вот сбылись их давние мечтанья померяться силами с извечным врагом.
Поцеловал мертвое, залитое кровью лицо Бренка:
— Знать, суждено тебе было пасть тут, меж Доном и Днепром, на поле Куликове, на речке Непрядве, на траве-ковыле. Положил голову за Русскую землю.
С Бренка сняли жесткий от крови, как кожух тяжелый, плащ великого князя, сняли панцирь и золоченый шелом. И Дмитрий обрядился в них.
Он обвел глазами широкое поле, всюду застланное телами, — белели холстинки одежд, поблескивало в багрянце зари тяжелое вооруженье. И страшно было слышать несмолкаемый вой, стоны и вопли. Видеть, как раненые ползут к нему из вечереющей черной травы.
— Простите меня, братья! Благословите нас!
Он подъезжал к знакомым телам. Останавливался, глядел в их потемневшие лица.
— Отплясался, Тимоша? — тихо спросил он и вспомнил его песни, улыбку и медведя.
— Тут один в беспамятстве есть! — сказали подошедшие воины. — По доспехам вроде как князь. А чей, не умыслим. Драгоценное жуковинье на нем.
С коня стало трудно различать лица. Дмитрий вплотную подъехал к Кириллу.
Чувствуя на себе взгляд Дмитрия, Кирилл открыл глаза, и взгляды их встретились. Тяжелый панцирь Кирилла, пробитый под грудью копьем, давил его. На голове чернела сабельная рана.
— Жив, княже? — спросил Кирилл и снова закрыл глаза.
— Срежьте ему ремни! — велел Дмитрий и сказал Владимиру: — Никак не упомню, где я его встречал?
Заметив драгоценное кольцо на его руке, Дмитрий спросил:
— Кто ты? Почему я не знаю тебя?
— Знаешь, княже. Тайницкую башню те клал. А потом в бегах был, от гнева твоего таился.
— Тебя, что ль, покойник Михайло Ондреич искал по Боброкову жуковинью?
— Покойник? Значит, пал Михайло Ондреич?
Кирилл протянул руку:
— А жуковинье, вот оно. Не снимается!
— Оставь себе.
И велел воинам:
— Помогите ему.
И пошел уж было, да Кирилл позвал:
— Княже!
— Что ты, брате?
— Какие ж мы братья? Я во прахе лежу, а ты на коне скачешь. Любо те, что столько нас полегло?
— Немощен, а лют! Смири гордыню, бо смертный час лих и близок. Отныне жизнь повернула по-новому. Не для чего в нее старые грехи тянуть. Отлежишься — еще будешь строить. Может, башни и не понадобятся, станем терема ставить без стен, без бойниц, среди открытого поля, не сторожась врага.
И тронул коня.
Кирилл привстал:
— Терема? А на чьих костях?
Но Дмитрий уже не слышал его, и Кирилл упал навзничь.
Дмитрий поехал к полкам, ждавшим его. Но никто не ждал, что явится он на коне, в доспехах, как прежде.
И радостный рев воинств, увидевших живого Дмитрия, был страшен, как первый клич этой великой битвы.
Они стучали мечами о щиты, подкидывали копья:
— Слава! Слава те, княже Митрие!
Другие увидели Владимира Серпуховского:
— Слава те, хоробрый Володимер, выручник наш!
Они не смолкали долго. Наконец Дмитрий крикнул им:
— Братие! Где наш враг? Распался, рассыпался, как пыль перед лицом бури! Не удался ты, Мамай постылый, в Батыя-царя! Пришел ты на Русь с девятью ордами и с семьюдесятью князьями, а ныне бежишь в ночной степи, а может, валяешься под конскими копытами. Нешто тебя Русь гораздо употчевала? Ни князей с тобой нет, ни воевод. Нешто ты гораздо упился у быстрого Дона, наелся на поле Куликовом? Навеки заказаны тебе дороги на Русь. Да будет путь тебе темен и ползок! Вижу на вас, братие, кровавые рубцы, они вам на вечную славу о дне, как вы тут Орду с конца копий своих кормили, как мечами своими клали гостей спать на траве-ковыле! Слава! Но и тем слава, что остались тут лежать на вечные времена.
И воины вслед за ним закричали:
— Слава!
Боброк вернулся к рассвету.
Где-то по ночным дорогам уже двигались сюда телеги, груженные несметными сокровищами Золотой Орды, где-то темными дикими степями гнали сюда стада овец, коней. Вели пленных, длинноглазых смуглых полонянок, воинов, несли прирученных беркутов, захваченных в ханском обозе.
Боброк, узнав от Серпуховского, что Дмитрий жив, направился к великокняжескому шатру, доставая золотой галицкий кубок.
Светало. И Боброк впервые увидел Куликово поле в слабых лучах зари. Как не схоже было оно с тем, на котором он ложился послушать землю!
Он видел много полей после горячих битв.
Он остановился.
Поле все сплошь гудело стоном и плачем. И над всем этим тихо поднимался розовый — не от крови ль? — туман.
Боброк снова засунул за пояс кубок и повернул коня в сторону, туда, где его воины разжигали костры.
Сорок девятая глава
КАФА
Мамай успел перейти Красивую Мечу на Гусином Броде, времени останавливаться здесь у него не было.
Его охватил страх, что кто-нибудь из воинов выдаст его, чтоб услужить Дмитрию. Он отделился от всех и с Бернабой и семерыми из мурз кинулся к Рясскому полю.
Бернаба предложил укрыться в Рязани.
— Ты не знаешь Олега! — ответил Мамай.
О, Олег рад бы был отдать Мамая Москве — это был бы верный дар, от которого Дмитрий не отказался б. Но Олег теперь сам вместе с Ягайлой бежал к Одоеву. Следом за Олегом из Рязани бежала и Евфросинья с Федором и со всей родней. Олег обещал ждать их в Белеве. Олег рассудил, что, будь он на месте Дмитрия, непременно бы спалил Рязань!
На закате второго дня хан решился сойти с седла, притаился в густом кустарнике, опасаясь зажечь огонь. Кони дышали тяжело. Ноги их дрожали, жилы вздулись, по мокрым мослакам сочилась кровь.
Вдруг беглецы насторожились и снова кинулись в седла. Не щадя плетей, помчались вдоль Дона вниз: они явственно различили храп, и ржанье, и топот погони. И худо было, что Бернабов конь откликнулся ржаньем на ржанье.
Но едва остановились снова, как хруст разрываемого кустарника, топот и конский визг вновь обнаружили близкую наступающую погоню. Поскакали, меняя дороги, делая петли в перелесках, в оврагах, в лесных ручьях и реках.
Наконец силы иссякли. Старый мурза Турган, потомок Чингиза, замертво свалился в траву. Поднимать не стали, стремясь уйти подальше, запутать следы.
Но словно лесные нечистые силы подсказывали врагу места, в которых пытался передохнуть обессилевший, ошалелый хан. Едва останавливались, снова возникал топот погони.
— Кони дальше не понесут нас! — крикнул Бернаба.
— Бежимте! — позвал Мамай, кидаясь в кустарники. Но добежать они не успели: их окружили топоты, и ржанье, и визг.
Хан растерянно остановился — оказалось: три дня они убегали от своих, татарских лошадей, сбежавших вслед за ними с Куликова поля. Оседланные, уцелевшие в битве, лошади теперь гнались за своими товарищами, с которыми вместе паслись.
Тогда закололи одного из коней, развели огонь и впервые за эти дни поели печеного мяса. А впереди еще была длинная безлюдная степь.
Много дней спустя, пешие, грязные, в рваных халатах, растеряв пояса и тюбетеи, они подошли к Сараю.
Возможно ли было хану в таком виде возвращаться из похода? Решили дождаться вечера и, пользуясь ранней осенней темнотой, незаметно пройти в город.
— Нас примут за бухарских дервишей, и как-нибудь мы пройдем.
Они издалека обошли городские стены и добрались до кладбища. Здесь и решили переждать. Их поразило обилие свежих могил; вся восточная сторона кладбища, ближняя к городу, завалена была свежей землей, насыпанной кое-как.
Мамай послал одного из мура.
— Ты так изменился в лице, так стал смугл, и лохмат, и грязен, тебя да будет к тебе милость аллаха! — никто не узнает. Ступай узнай — что там?
Мурза ушел. Его ждали долгий час, но так и не дождались.
Мамай послал в город другого мурзу. Но и этот не вернулся.
Тогда, едва солнце двинулось к земле, пошел сам.
В воротах его не окликнули, и не задержали, и даже не взглянули ни на него, ни на его спутников. Но за спиной хан услышал насмешливый ленивый голос стража:
— Видно, это тоже Мамаевы?
Хан не посмел оглянуться: что случилось? Здесь уже знают? А если знают, почему не кидаются помочь усталым воинам?
Он дошел до своего маленького дома, где таил сокровища. Слушая, тихо ли на дворе, он взял в руку медный кованый молоток, подвешенный к чинаровым воротам, и долго стоял тут вдвоем с Бернабой, не решаясь постучать.
В Орде лишь один Бернаба знал этот дом. Мамай, свергнувший многих ханов, тайно построил его в тени городских стен, невдалеке от базарных ворот, чтоб укрыться здесь, если кто-нибудь вздумает свергнуть его.
Конюх, открывший калитку, отшатнулся: он не узнал бы хана, если б, как всегда, не стоял позади Мамая Бернаба.
Они вошли и крепко заперлись…
Конюх рассказал, что, когда хан вывел все войска на Русь и когда войска отошли столь далеко, что уже не могли немедленно вернуться, к Сараю подошел Заяицкий хан Тохтамыш, взял беззащитный город, захватил много станов и юрт, вырезал, для острастки, Мамаевых друзей и ныне правит Золотою Ордой.
«Где же мне ваять сил, чтобы выбить его отсюда?» — задумался Мамай.
И генуэзец задумался:
«К Тохтамышу мне не войти; к Дмитрию не войти; к Олегу — входить незачем! Кто же мне остается? Мне остается Мамай!»
— Хан! — сказал Бернаба. — О нас не знает никто, пока твои мурзы все или один из них — не пойдут на поклон к Тохтамышу. Они ему скажут: «Мамай в городе, прими нас, верни нам наши места в Орде, и мы будем служить тебе честно, а чтобы ты поверил нам, мы отыщем тебе Мамая».
Мамай позеленел от гнева. Почему он не перерезал этих мурз, когда пробирался с ними степью? Бернаба прав. Но гнев вдруг сник: внезапно он догадался, что, может быть, уже сейчас Тохтамыш слушает слова предателя. Надо спешить!
— Что делать? — спросил он у Бернабы.
— Взять сокровища, взять все, что возможно взять, и бежать отсюда!
— Куда?
— К нам, в Кафу. Там тебя никто не достанет, там осмотришься.
— Бежать?
Всю ночь они складывали сокровища, награбленные Ордой на севере, на западе и на юге, — сокровища, которые награбил у Орды Мамай. Когда зашумело пестрое базарное многолюдное утро, они с немногими слугами вывели караван и по знакомой дороге спустились к устью Волги.
Много дней они шли, покрытые солоноватой пылью.
Когда Волга осталась позади, Мамай успокоился. Когда вдали, в стороне, завиднелись в небе легкие, как дальние облака, снега гор, Мамай возликовал; сокровища, ради которых он убивал, лгал, не спал ночей, кочевал в походах, предавал, старел, — с ним! Они ему дадут власть, ибо он сможет за это золото, за огненные камни, за золототканые ковры, за редкостное оружие нанять новое войско, разбить Тохтамыша, взять под себя его силу и стать снова великим ханом Великой Орды.
В приазовских степях на них обрушились ветры такой силы, что верблюды ложились, отказываясь идти вперед. Но Мамай упорствовал и торопил караванщиков.
Он высоко держал голову, когда наконец увидел спускающиеся к морю мощные каменные стены и высокие круглые башни Кафы.
Но Бернаба встревожился:
— Не горячись, хан. Затаись до времени. Я знаю уединенный двор. Верное место. Сначала оглядись.
Они спустились в пригород, заросший садами, в каменные узкие улочки Кафы.
Здесь за одной из стен разгрузили караван, и Мамай поселился в верхней келье над складами.
С крыши виднелось море. Улочка спускалась к берегу. Какой-то беззаботный рыбак пел, вычерпывая из лодки воду.
Всюду по дворам висела на шестах, провяливаясь, сырая рыба. На длинных нитках поперек дворов колыхались яркие гроздья алого перца. Каждый двор был открыт другому двору — не таились, как в Орде, не строили каждый из своего двора крепость против соседа, как в Сарае.
Было легко дышать. Даже мощные городские стены на солнце казались голубыми, словно сложены из стекла, а не из камня.
Бернаба клялся, что торопливо готовит поход в Орду. Он уходил с утра. Двор был безлюден, останавливались здесь редко. Только говорливый содержатель двора, грек, бездельник и крикун, досаждал Мамаю:
— Какой товар привез, купец?
— Золото! — сердито ответил Мамай, но спохватился, заметив, как глаза грека жадно блеснули.
— Нет, нет, пшеницу.
— Почему не продаешь?
— Жду цену.
— Чего ждать? Она дешевеет.
— Потому и жду.
— Значит, богат, если можешь ждать! — сообразил грек.
Вечером нашла грусть. Мамай вспомнил, что, может быть, Тохтамыш уже коснулся той из его жен, у которой брови похожи на крылья стрижа. Мамай впал в ярость: он сейчас бы, босой, безоружный, обряженный, как купец, кинулся пешком в Сарай, вырвал бы из дерзких рук свою красавицу! За два года Мамай не успел к ней привыкнуть, тосковал о ней, когда шел на Русь, жалел, что на Дон взял не ее, а многих других. Теперь она в Сарае, а другие — уже в Москве.
Мамай едва не задохнулся от ярости, сидя один на крыше заезжего двора в теплой Кафе.
— Что же ты? — крикнул он Бернабе, увидя его на дворе. — Долго ль еще ждать? Завтра я пойду сам!
Бернаба опустил глаза:
— Торопливость годится только при ловле блох.
Он нашел слова, чтобы утешить Мамая. У генуэзца были в запасе такие слова.
Ночью от Мамая вышла женщина, прикрываясь черной шалью. Бернаба поспешил войти к хану, прежде чем он успел закрыть за женщиной дверь.
Мамай отпрянул от Бернабы, но успокоился, видя, что вошел свой.
— Есть новости?
— Да! — ответил Бернаба. И воткнул в горло Мамая нож.
До рассвета Бернаба оставался у мертвеца. Он обшарил каждую щель, зная, как Мамай хитер, как осторожен. Он нашел мешочек алых лалов, запрятанных под порог. Нашел алмазы, вшитые в шов халата, завернул в пояс слитки золота. Заткнул за пояс тяжелые серебряные, изукрашенные драгоценными камнями рукояти мечей, отломанные от лезвий. Повесил на грудь мешок с изумрудами.
Утром он послал хозяина двора в город, на базар, вышел следом за ним и подозвал генуэзцев. Они перекинули через спины ослов мешки, и ослы, перебирая копытцами, быстро спустили ханские сокровища к морю.
Вдали стоял смоленый корабль.
Видно было, что паруса его наготове.
Начали грузить мешки в лодку.
— Тяжело! — сказал лодочник.
— Выдержит! Море тихо.
Они догрузили последний мешок и оттолкнулись. Перегруженная лодка черпнула носом, но выпрямилась.
Бернаба сел позади за руль, как в детстве. Гребцы взмахнули веслами.
Широкий зеленый каменистый берег Кафы, где столько было мечтаний, столько пережито, остался в прошлом.
Впереди корабль, а за ним пышная Византия и полная жизнь для того, кто завладел сокровищами.
Долго ждал этого дня! Досадовал, что столь редки взмахи весел, что так тяжело движется перегруженное судно.
За борт плеснула волна и замочила ноги Бернабы. Он повернулся к волнам. Из открытого моря они надвигались строем, поблескивая барашками. Вспомнилось Куликово, когда так вот, строй за строем, поблескивая оружием, русские войска шли на Красный холм.
Волна опять хлестнула в борт. И перелилась через край.
— Надо сбросить мешки! — крикнул лодочник. — Иначе потонем!
— Скинуть? Мешки? — Бернаба кинулся на мешки сверху. — Нельзя! Доплывем!
Но лодка, потерявшая руль, стала поперек волн, и вода ее захлестнула.
— Тонем! — крикнул лодочник.
И все они поплыли, окруженные волнами, еще далекие от корабля, уже далекие от берега. Как тяжел набитый золотом и драгоценностями Бернабов наряд!
Тяжелое золото потянуло генуэзца на дно.
Пятидесятая глава
КОЛОМНА
Девять дней Дмитрий стоял на Куликовом поле, разбирая своих от врагов, раненых от павших. Три дня тек Дон, темный от крови.
Сорок тысяч осталось в живых. А пришло сюда не менее двухсот тысяч. И во много раз больше пришло и полегло татар.
Рыли глубокую могилу.
Князю сказали, что от Олега Рязанского прибыл боярин с письмом и с подарками.
— Никогда Москва у Рязани не занимала разума! — вздохнул Дмитрий. Пусть подождет, не до него тут.
Подошли двое воинов.
Один из стражей преградил им путь длинным тяжелым копьем.
— Куда?
— К Дмитрию Иванычу.
— От кого?
— Ни от кого, от себя.
— К своему воеводе идите, а он, что надо, государю скажет. Послы тоже! Лезут!
Но Дмитрий услышал.
— Чего им?
— К тебе, государь.
— Чего ж не пускаешь, басурманы, что ль?
Страж растерялся.
Дмитрий подошел к ним:
— Чего вы?
— Да вот, государь, вот, Дмитрий Иваныч, у нас какое дело: тут твой пастух-старец был. Помер.
— Иван-то?
— Он, он.
— Сам помер?
— Вчерась сидел, слушал. Все слушал: слова наши, поле ходил слушал, рассказывал, что к твоему шатру подходил, почиваешь ли ты, слушал.
— А я что?
— А ты сидел, говорит, в тот час с Боброком, об какой-то чаше беседовали, к тебе, мол, та чаша вернулась. Постоял он, значит, вернулся к нам, рассказал об этом и лег. А нонче глядим — помер.
— Пойдемте к нему! — сказал Дмитрий.
В поле, будто в час жатвы, всюду склонялись, и передвигались, и бродили люди в белых рубахах: скинув свои доспехи, поднимали тела, переносили их в одно место.
Кучками сидели раненые. Посыпали раны золой от вражеского костра. Накладывали на язвы листья каких-то трав. Лежали, глядя в небо. Меж раненых бродили схожие между собой сгорбленные седые старухи — ворожеи ль, лекарки ль. Откуда только они взялись! Большие стаи воронья перелетали по вершинам дальних деревьев, ожидая, когда люди уйдут из этих мест.
Дмитрий пошел вслед за воинами, тоже снявшими тяжелое вооруженье.
— Вот он! — показали они.
Старик лежал в тени кустарника, спокойно протянув руки. Длинный истертый посох лежал под локтем. Глаза были закрыты, и казалось, он спал. Морщины разгладились. Но лицо его затаило чуть лукавую, ласковую улыбку, словно он увидел наконец свет, которого всю жизнь искал.
Многие стояли вокруг него. Всех удивила такая смерть на этом поле смерти. О том, что нашелся человек, умерший здесь своей смертью, говорили во всех ратях.
Дмитрий приказал положить Ивана в братской могиле, поверх всех. А посох велел отнести к оружейнику:
— Скажи, чтоб насадил на него копье. Я тое копье своему сыну Василью дам. Пущай бережет.
Когда могилу завалили землей, Дмитрий стоял, слушая панихиду.
Лазурный дымок ладана улетел к небу, и Дмитрий думал о тех, что отошли навек, как этот ладанный дым.
— Вечная память! — шептал он.
И услышал, как позади зашуршала трава.
Подошел Боброк.
— Все умрем! — сказал ему Дмитрий.
— Не в этом суть, — ответил Боброк.
— Так разумею: суть в том, чтоб прожить честно.
— Чтоб хоть единым праведным делом оправдать жизнь!
Слушая панихиду, Боброк стоял позади Дмитрия и вспоминал.
Не зря Дмитрий послал его в Засадный полк: Дмитрий рассчитывал так победить, чтоб в Засадном и нужды не было б. Хотел, чтоб никто не сказал, что эту победу обмыслил Боброк. Ан не вышло и тут без Боброка! И уж задумался было тогда, что никого в мире нет столь чуждого Боброковым мечтам, как Дмитрий. Но дело само сказало вдруг за Боброка — судьба победы оказалась в его руках. И он тотчас возвратил Дмитрию чашу Галицкого князя и забыл обо всех обидах, ибо воин живет затем, чтобы побеждать. И только теперь, глядя в Дмитриеву спину, Боброк вспомнил… он шагнул, чтобы не видеть эту спину, и стал рядом.
Они смотрели, как тает ладан: им слышно было, как, позвякивая оружьем, позади молятся тысячи воинов и тоже о чем-то думают, слушая древнюю песнь, примиряющую оставшихся с теми, кто навсегда ушел.
Когда Дмитрий вернулся к шатру, Владимир Андреевич Серпуховской напомнил:
— Рязанский-то боярин, сказывают, молит, чтоб ты его допустил.
— Ну, зови уж.
Боярин Борис Зерно низко поклонился Дмитрию.
— Что у тебя? — спросил князь.
— Государь мой, великий князь Рязанский Ольг Иванович кланяется тебе, великую свою радость передать велит, что поверг ты нехристей, поднял нашу Русь на щите славы, уповает на великую милость твою, как на милость старшего брата к младшему, просит прежние обиды забыть, а в будущем младшим тебе братом будет…
— А где он?
— Побежал в Литву, опасается твоего гнева. С Ягайлой до Одоева теперь доехал.
— Ежели б на милость мою уповал, не бежал бы!
— Велел сказать — не ради неприязни, ради Рязани с Мамаем сговаривался, а, сговариваясь, твердо мнил: отстояться, в бой не вступать, тебе обид не чинить. Велел дары тебе свезть. Молим мы те дары принять, а старое в погреб свалить, на вечное забвение.
— А что ж литовской Ягайла, со своей силою литовскою и ляцкою, да и Ольг-то Иваныч ваш, со всеми своими советниками, раньше думали? Об чем сговаривались? Надо было бы не стоять, а к нам идти. Тогда б и обиды в могилу свалили. А теперь обожду. Так и скажи. И дары отвези назад — князь твой в бегах поиздержится, они ему нужней будут.
Бледный боярин, с любопытством косясь на Дмитрия, поклонился. Дмитрий долго смотрел ему вслед.
Когда отпели и оплакали последних, войска пошли назад на Москву, на Суздаль, на Тверь, на Кострому.
Несли знамена — пробитые, иссеченные, отяжелевшие. Раненых сложили на длинные скрипучие татарские телеги. Подложили под головы темные халаты, еще недавно гревшие врагов, покрыли халатами, попонами, а от росы, от дождей рогожами да войлоками. Медленно, отставая от воинства, тянулся этот стонущий больной обоз.
На большой дороге к Дмитрию вышло все население Дубка, рязанского города. Опасались Олегова гнева, не кричали приветствий Дмитрию.
Молча, сняв шапки, стояли на коленях вдоль всей дороги, не кланяясь, не опуская головы. А поперек дороги постелили расшитое полотенце и на нем положили ковригу черного хлеба с золотой солонкой наверху: будто не дубчане, а сама Рязанская земля подносит!
Дмитрий сошел на дорогу, подошел к хлебу, поднял, поцеловал его грубую корку.
— Спасибо тебе, Рязанская земля!
Один из стариков опустил в землю лицо, чтоб утаить слова, рвавшиеся к победителю Орды.
Снова двинулись. Никто из дубчан не шевельнулся, пока проезжали воеводы Дмитрия.
Кирилл везся в обозе: тяжко болела голова Порой туманилась; что-то шептал в забытьи. Плакал бы, да не умел; жалобился бы, да некому. Задумывался об Андрейше. Иногда подходил к нему знахарь, оправлял повязку, менял целебные зелья.
— Счастье твое — затягивает. Крови много сошло, оттого и легчает. А не сошла б кровь, помер бы!
— Будто легчает. А все голова туманится.
— Другой бы от такого тумана давно б на том свете был. А ты здоровеешь, сыне.
— А ты не из Рязани ль, дедко?
— Оттоль. Я-то тебя давно признал. Жонку твою, Овдотью, там лечил.
— Не жонка она. И где теперь, не ведаю.
— Слыхать, на Куликовом была. С ордой пришла. А теперь, почитай, свободна. Там, в Орде, сродственников своих нашла, с ними и шла в Мамаевом стане, не отставала.
— А ты отколь же здесь?
— В Климовой дружине пришел. А как Клима убили…
— Убили?
— Знал его?
— Знал…
— А не убили б, в Рязани ему житья все равно не было бы. Ольг бы наш ему не дал житья.
— А страшно, до чего ж велик ныне стал Дмитрий, высоко занесется!
— А мы бились, бились, а теперь опять прежнюю беду по домам разносим.
— Видел ты ордынское золото? Попала тебе хоть малая крупиночка? Где оно? А ведь взяли!
— Я вон косожский халат домой несу, а он кровяной да рваный.
— Зачем?
— Стыдно с пустыми руками прийтить.
Так везли их не менее двух недель. Давно ушли вперед конные рати, князья и Дмитрий.
Сказывали, как города и селенья выходят к князьям, как стоит колокольный звон на их пути, как поднимает голову Русь.
Однажды на варе заслышали дальний звон. Кирилл встрепенулся: коломенские колокола!
Сел на телеге, смотрел вдаль — когда ж покажется город?
Из-за леса мелькнул и снова за деревьями скрылся высокий черный шелом собора. Завиднелись вдали на горе башни. Над домами тянулся дым, густой, как молоко.
Широко развернулась светлая, просторная Ока.
Долго стояли, ожидая перевоза. Много на этой стороне скопилось телег. Перевозили пришедших прежде. Весь день, весь вечер, всю ночь.
Ночью заморосил дождь. Кирилл накрылся рогожей, лежал, продрог. Но дождался утра.
Утром въехали телеги на паром; заструилась вокруг вода; забулькали струи о борта. Тревожно озирались лошади, завидев такое обилие воды.
Кирилл жадно смотрел, как вьются струи Оки; но не хватило сил, голова закружилась.
Весь берег полон был встречающего народа. Жены толпились, высматривая своих мужей, отцы — детей, дети — отцов. Клики, и возгласы, и звон, и ликованье, и чья-то горестная причеть; видно, сведала, бедная, от раненых, что некого больше ждать!
Но в гуле голосов так часто звучала слава, так радостно глядели иные из заплаканных глаз, что обессилевший Кирилл, блаженно закрыв глаза, подумал: «Будто и меня встречают! Будто и мне кричат!»
И вдруг отчетливо услышал в себе, как растет, словно молодой дубок, медленно, но крепко, большая радость: нет ни прежних обид, ни горестей, ни тягот. Все начинается снова — не отвергнет, не осудит, не обидит родина, за которую бился!
С улыбкой он приподнял веки, и вдруг метнулось перед глазами какое-то бабье напряженное, не то радостное, не то обомлелое лицо. И он, ослабев совсем, снова закрыл глаза.
«Брови, как у Анюты!»
Как хорошо было слышать, поднимаясь в гору, стук колес о коломенские бревна. Слышать гул знакомых колоколов. Вернулся!
Когда телеги въехали в гору и остановились у соборной площади, он очнулся. Какая-то легкая, но твердая рука сдвинула с него покрывало.
— Жив?
Он испуганно открыл глаза.
Покрытая от дождя длинной шалью, Анюта стояла над ним, словно будила с постели после тяжелого сна.
— Встанешь, что ль?
— Поддержи.
С трудом он поднялся. Сел на телеге, чтоб собраться с силами. Подошел пристав:
— Тут остаешься?
Кирилл посмотрел на Анюту, ожидающую его слов, на пристава, ожидающего от него ответа:
— Тут.
— Ну, ин ладно! — И пристав ушел.
Он тихо, словно сквозь сон, сказал:
— Тебя ведь искал!
Она подставила плечо ему под руку и, ухватив за пояс, повела.
Кирилл переступал тяжело. Она его ободряла:
— Опирайся, не бойсь — выдержу.
Иногда усталость туманила ему голову, и он говорил невнятно:
— Сама была измучена. Под чужой волей жила. Теперь над тобой не будет чужого гнета. Теперь вместе.
Анюта вела и вслушивалась в его невнятные слова:
— Ты обо мне, что ль?
Он слабо качнул головою:
— О Руси. Поскорей бы поправиться.
— Окрепнешь. Наступай тверже. А я все пытала: не видали ль такого? Нет, говорят. Ежли не пал, думаю, будет. Не может быть, чтоб там его не было. Все воинство проглядела — нашла! Не бойсь, не оступишься.
— Я тебя по всей Рязани искал.
— Да, брата Мамай убил, племяшей моих в Орду свели. К чему ж мне в Рязань-то возворачиваться? А тут какой ни есть, а все ж свой угол. Я ведь еле ушла тогда; случилась бы в ту ночь в огородниках, быть бы теперь в Орде.
Помолчав, она объяснила:
— Бабка-то мне сказывала об тебе, что приходил про меня проведать. Я и ждала — раз, думаю, приходил, придет и другой раз.
Какие-то люди стояли по краям улицы. Глядели ему в лицо. Кто-то кричал:
— Слава!
— Вот и дом! — узнал он.
— Пригнись малость! — ответила Анюта. — Притолока тут низка.
И он переступил через ее порог.
Старая Русса, Моск. обл. 1940 г.