Ушаков получил подполковника совсем недавно, хотя документы послали досрочно – еще два года назад. Дело было в Рухе: один из его новеньких лейтенантов самовольно поехал менять БМП на блоке и подорвался на мине, потому что по неопытности решил обойтись без саперов. После этого Ушакову завернули представление и на орден, и на звание.
Звонки полевого телефона вернули меня из прошлого в настоящее. Прежде чем я успел разомкнуть отяжелевшие за день веки, Ушаков уже кричал в трубку своим глухим басом:
– Алло, «Перевал»! Алло, «Перевал»! Как слышишь?..
«Перевал», дай мне «Курьера»!.. Да!.. Н-на т-трассе никаких происшествий! Все идет нормально!
Через мгновение он устало бросил трубку на рычаг и прошептал:
– Вот так целую ночь…
– Но ведь все равно легче, чем в Рухе?
– В каком-то смысле, конечно, легче. Правда, тут не знаешь, чего ждать. Боюсь, в последние дни здесь, на Саланге, фирменная вешалка начнется. Наверняка «духи» будут бить нам в хвост… Вся охота спа-пать пропала… В Рухе они обстреливали нас почти каждый день. Начальники летать к нам боялись. А когда все-таки наведывались, ничем хорошим это не кончалось. Уезжали обратно з-злющими-презлющими. Во-первых, потому, что машин мы им не давали: каждая была задействована. Водки и бакшиш тоже не давали. Ведь непосредственного контакта с дуканщиками у нас не было, кроме того, мы установили сухой закон. Вот из-за этого начальство уезжало недовольным, и полк был на плохом счету. А наш командир, человек п-порядочный, честный, на партсобраниях постоять за себя не умел. Или не х-хотел.
Я ему всегда шептал на ухо: «Давай, к-командир, на амбразуру!» А он вечно сидит, отмалчивается. Так что приходилось мне лаяться с начальниками.
– Не боялись? – скорее подумал, чем спросил я.
– А чего мне их бояться? – угадал мой вопрос комбат. – Я считаю: нормальному, здоровому человеку вообще нечего бояться. Вот уволят меня из армии – пойду уголь добывать. И заработаю, кстати, больше. Мои руки везде пригодятся… П-предки наши, не имея ничего, вона какую одну шестую оседлали. Мне друзья говорят: «Не сносить тебе, Ушаков, г-головы!» А я отвечаю: «М-меньше взвода не дадут, дальше Кушки не пошлют».
– Но ведь послали?
– Да, послали, – тихо засмеялся Ушаков. – Ну, т-так дальше Афгана не пошлют… Настоящий армейский трудяга всегда в тени, а по-подонок, умеющий звонко щелкнуть каблуками, генерала в задницу поцеловать, а потом облизнуться, – этот бойко скачет вверх. Ста-тарая история…
Ушаков подошел к «буржуйке», бросил в ее огненную пасть несколько углей и щепок. Сырое дерево уютно зашипело, и в комнате стало светлей. Ушаков выпрямился на длинных тощих ногах и, морщиня блестевший лоб, направился в свой угол.
– Какая ни есть армия, – Ушаков сел, упершись острыми локтями в узкие колени, – а я, видно, по своей воле ее не брошу. Хотя, конечно, много всякой чепухи… Служил тут у нас командиром отдельного реактивного дивизиона армейского подчинения один неплохой человек – мужик он б-был крутой, п-принципиальный. И дорого она ему обходилась, принципиальность-то. А у его предшественника карьера шла как по маслу, тот все умел – и хорошенько баньку растопить, и девочек вовремя организовать, и бакшиш ненавязчиво подсунуть какому-нибудь начальнику. Даже самому захудалому. Ну а тот, про кого я т-толкую, всего этого не умел.
Не желал. Он, бывало, возмущался: "Товарищи начальники, на какие шиши я вам водку ставить б-буду?! Своих д-денег мне жалко – в Союзе осталась семья. А воровать не буду.
Не заставляйте". Словом, начались у него проверки, неприятности, пятое-десятое: съели его. Пришел он ко мне с понижением – заместителем по вооружению… Мой зам по тылу тоже ссыльный. Раньше с-служил в одном из придворных полков, но честность, как говорят французы, фраера сгубила: п-получил пинок под зад и оказался у меня.
Я глянул на комбата: глаза его лихорадочно, словно в горячке, сверкали. Казалось, они-то и освещали комнатку.
Левая бровь изогнулась крутой дугой и мелко дрожала.
Ушаков облизнул пересохшие белесые губы.
– Чуть южнее, – сказал он, – служит комбат А. Ни одной зарплаты не получил: все переводит в Союз на счет "Б". Но тут отоварился капитально. К-как? Да очень п-просто. Списывал имущество как боевые потери, а сам продавал его Басиру. Печально все это. С-солдат видит такое и тут же пример берет. А начнешь со всем этим воевать, скажут: сумасшедший – в психушку его! Я там уже насиделся. Больше н-нет охоты.
…Первый раз подполковник Ушаков угодил в армейскую психиатрическую клинику в апреле 71-го (18 суток), когда учился в киевском ВОКУ, второй раз – в мае 83-го (10 суток), когда служил на Кубе. Третий раз – в ноябре – декабре 85-го года (47 суток) в Калининграде. В Киеве Ушаков повздорил с преподавательницей, в двух других случаях – с начальством.
– На Кубе, – усмехнулся себе в усы Ушаков, – им не понравилась моя фраза о том, что армия должна заниматься не показухой, а делом. Я всегда считал: если в части порядок, а солдат готов отдать жизнь за Родину, значит, командир с-свое дело знает. И нечего его отвлекать идиотскими проверками. Конечно, я тогда вспылил… Ясное дело, ок-казался в дурдоме. Начали врачи выяснять мое умственное развитие: не может же нормальный человек брякнуть такое начальству! Сказали, чтобы з-зполнил анкету. Умора, честное слово, что в ней было. Один вопрос дурней другого: например, чем отличается столичный город от периферийного? Чем отличается лошадь от трактора? Самолет – от птицы?.. Как нормальному ч-человеку ответить на них? Скажешь, лошадь ржет, а трактор урчит; птичка машет крылышками, а самолет нет, – назовут дуриком.
Оконце начало медленно светлеть, словно экран древнего телевизора после нажатия кнопки. Потом на стекле про ступил легкий румянец: солнце лениво начинало свое многомиллиардное по счету восхождение на небосклон.
Левая щека комбата, обращенная к окну, тоже порозовела, а правая половина лица, отсеченная крупным приподнятым носом, была черной, как невидимая сторона Луны.
– Или, – продолжал Ушаков, – все эти вопросы типа:
«Если бы у меня была нормальная половая жизнь, то…?» Я сказал комиссии: «Как мне отвечать на него, если я себя ущемленным в половом плане не чувствую и от бабы меня за уши не оторвешь?!»
– И что же врачи? – не удержался я.
– А что они? Рассмеялись и отпустили… Понимаешь, психушка – отличный способ для начальства избавиться от ЧП в части.
Комбат раскрыл уже распечатанную пачку сигарет. Все они были аккуратно уложены фильтрами вниз – попытка солдата перехитрить афганскую инфекцию: в рот берешь кончик, не тронутый грязными пальцами.
– Курнем? – предложил он, подняв на меня прижмуренные в усталой улыбке глаза. Куцые, выжженные солнцем ресницы вокруг них едва приметно подрагивали.
Дверь скрипнула, чуть приоткрылась. В образовавшейся черной щели я увидел аккуратно подстриженную голову с картечинами маленьких глаз.
– Товарищ подполковник, разрешите войти?
Ушаков бросил в сторону говорившего грузный взгляд, сказал:
– Заходи, С-славк.
Это был старший лейтенант Адлюков – небольшого росточка, совсем еще мальчик. Черные волосы, слегка курчавившиеся на висках, подчеркивали бледность его девичьего лица.
– Наливай себе чай, кури, отдыхай, – глухо пробурчал Ушаков.
Адлюков только что, в пять утра, спустился с секрета «Роза». «Роза» не вышла на связь в условленное время, и Славке пришлось ночью карабкаться в горы. Предварительно он дал три одиночных выстрела из АК, ожидая в ответ два одиночных, но их не последовало. Больше часа он с сапером шел вверх по глубокому снегу лишь для того, чтобы выяснить: на высокогорном посту сели аккумуляторы.
Он пристроился рядом со мной и начал снимать резиновые чулки от ОЗК. Из них посыпались на дощатый пол слежавшиеся комья снега. Потом он налил в кружку горячего чаю, обнял ее ладонями и долго смотрел в остывавшую черную воду.
Адлюков потерял родителей еще в раннем детстве. Его приютила тетка, но Славка, когда подрос, вдруг почему-то закомплексовал и, не желая быть обузой-нахлебником, после восьмого класса подался в суворовское училище. Затем учился в Тбилисском артиллерийском и, наконец, оказался в Афганистане.
– Так что психушка, – Ушаков вернулся спустя десять минут к тому, на чем мы остановились, – это зачастую палочка-выручалочка для командира. К примеру, ударил солдат офицера. Его надо судить – это ведь ЧП. Но если в полку ЧП и есть осужденный, то командиру не перепрыгнуть на следующую должность. Следовательно, происшествие оформляют как сдвиг по фазе – и все. А рассуждают так: разве может нормальный солдат ударить офицера?! Нет, не может, значит, псих.
За время службы в армии Ушакову трижды предлагали поступать в Академию имени Фрунзе. Но он отбрыкивался как мог.
– Первый раз, дай Бог памяти, – он внимательно посмотрел на косой потолок, сложенный из пробитых труб, словно там была написана история его жизни, – агитировали поступать в 81 м. Я тогда был назначен начальником штаба батальона. Конечно, почетно походить на старости лет в штанах с лампасами: умрешь – на лафете тебя прокатят, отсалютуют… Но, понимаешь, у меня прикрытия сверху нет, а без него задолбит начальство и хватит инфаркт в пятьдесят лет. Так что в-выше батальона я п-прыгать не желаю. Чтобы идти дальше в гору, надо быть либо циником и не принимать ничего близко к сердцу, либо блатным. А я ни тот и ни другой.
Уже совсем рассвело. Комбат, глянув в окно, улыбнулся:
– Кончились белые ночи, начались черные дни. Кто всех главней, тот себя не жалей!
Он бросил на колени вафельное полотенце, обмакнул кисточку в кипяток и принялся взбивать пену на щеках, мурлыкая какую-то песенку. Наблюдая за ним, я подумал; «Вот они – два полюса нашей армии: Ан…енко и Ушаков. Первый – бравый, уверенный в собственной правоте, олицетворение мощи вооруженных сил. Второй – сутулый заика, болезненный, с серебряными зубами, сомневающийся в себе и во всем, прежде времени состарившийся комбат».
Ушаков шумно соскребал щетину и пену со впалых щек.
Перехватив мой пристальный взгляд, сказал:
– Изучаешь? Изучай… – Хлопья пены слетали с его губ. – Я – из поморов. А поморы никогда крепостными не были.
В комнату вошел батальонный фельдшер, человек лет сорока с худым лицом, острым носом и водянистыми точками глаз.
– И ты присаживайся, Петро! – Ушаков указал безопаской на свою койку. Мельком обшарив его глазами, комбат спросил:
– Ты че т-так приоделся, военизированный доктор?
Ты че бутсы с шипами натянул? А автомат к чему?
– Шипы – чтобы не скользить, а автомат – чтобы было чем отстреливаться, – чуть обиделся фельдшер.
– Ну, т-ты, Петро, юморист: ты ж только и ходишь, что между каптеркой да столовой, – где тебе скользить?! И автомат брось, не с-смеши людей: коли начнется, мы тебя прикроем… А если серьезно, сок-колики мои, то берегите себя, лишний раз не высовывайтесь. Осталось совсем ничего, и обидно б-будет, если вдруг что случится в последний день…
Вот пересечем границу, оставлю я в расположении двух прапорщиков, что у меня на пьянке попались, а все остальные рванут в лучший термезский кабак: будем праздновать не победу, не поражение, а выход… Странная была война: входили, когда цвел застой, а выходим в эпоху бешенства правды-матки.
Ушаков начисто вытер полотенцем посвежевшее после бритья лицо. Прислушившись к громким шагам в коридоре за дверью, сказал:
– Полковник Якубовский приехал. Только он так громыхает. Братцы, в-встрепенулись!
Якубовский вошел в комнату, и сразу же в ней стало тесней. Был он велик ростом, розовощек. Казалось, вместе с ним на заставу влетела вьюга.
– Ух, холодно там! – улыбаясь, зашумел Якубовский.
Повернувшись к Адлюкову, сказал:
– Эй, воробушек, организуй-ка мне чаю.
Славка, вытянувшийся у моей койки, с дрожью в голосе отчеканил:
– Товарищ полковник, я не воробушек. Я – человек!
Ушаков спрятал смеющиеся глаза.
Якубовский громко захохотал, потрепал Адлюкова по голове:
– Ладно, брат, не обижайся. Просто я продрог, пока ехал к вам с Саланга. А ты ершист!
Быстро-быстро застучав по доскам пола сапожками, Адлюков пошел на кухню.
Якубовский расспросил Ушакова об обстановке на трассе, потер бурое лицо руками и, не дождавшись чаю, ушел.
Через пару минут глухо взревел двигатель его БТРа.
– Ураган, а не мужик! – Ушаков восторженно кивнул на дверь, за которой скрылся Якубовский. – Если пересечем границу, я бы, будь моя воля, дал солдатам по полкружке водки, взводным – по кружке, ротным – по две, а комбатам – по три. Эх, бабий ты смех!
Адлюков толкнул бедром дверь, вошел, держа в руках чайник и дрова.
– Дневальный! – крикнул комбат, сложив руки раструбом у рта. – Дневальный!
Не получив ответа, он накинул на плечи бушлат и выбежал в коридор.
– Ты не очень-то, – обратился ко мне Адлюков, – верь Ушакову про водку. Комбат – заядлый трезвенник. Прибыл на нашу заставу и личным приказом установил «сухой закон». Помню, еще сказал: «Будем теперь воевать без водки и без женщин…»
– Вот именно – без женщин! – подхватил последние слова Адлюкова вихрем ворвавшийся в комнату комбат. – Это относилось не только к женатым, но и к холостякам.
– А к холостякам-то почему? – не понял я.
– Потому, – огрызнулся Ушаков, – что здесь порядочных женщин нет. Семейным же запретил, исходя из элементарной логики: если тебя жена там ждет, почему же ты ее не ждешь?!
– Словом, – улыбнулся Адлюков, – отношения между батареей и батальоном, тогда, в сентябре, напряглись.
Кто-то даже осмелился сказать товарищу подполковнику:
«Вы не лезьте в чужой монастырь со своим уставом. Люди жили себе – дайте же им дожить нормально до 15 февраля».
– Я тогда ответил, – Ушаков стряхнул с бровей снежинки, – будут так жить – не доживут!
Когда батальон Ушакова стоял в Рухе, командир полка предложил однажды всем офицерам сброситься по десять чеков на подарки женщинам к 8 Марта. Комбат отказался наотрез. «Тебе чеков жалко?» – спросил командир полка.
«Нет, – ответил Ушаков, – просто я не вижу тут ни одной женщины здесь..!» Он достал из кармана десятичековую бумажку и разорвал ее на мелкие кусочки. Командир полка развел руками: «Аполитично ты, комбат, рассуждаешь…»
Появившись в Рухе, Ушаков сказал полковым дамам:
"До меня солдат и офицеров доили, а я не дам!
Судя по всему, Ушаков не очень-то любил женское племя. И были на то у него свои причины.
Еще в Союзе, вернувшись однажды с полигона, застал не свои ноги в своей постели рядом с женой. Ушаков, не долго думая, вытащил пистолет из кобуры и заставил того шустрого малого – владельца ног – сесть нагишом за стол и писать объяснительную записку, которую заверил печатью начальник политотдела, вызванный на место преступления. Состоялся суд. Женщина-судья предложила Ушакову не торопиться с голословными обвинениями. «Это, – сказала она, – скорее всего навет». Вот тогда Ушаков положил на стол объяснительную записку с полковой печатью. Давая развод, судья заявила, что многое видела за время своей карьеры, но только не это.
С тех пор Ушаков не женился. Не было ни желания, ни везения. Правда, в отпуску я недавним летом в Союзе, повстречал на юге женщину с редким именем Таисия. Тая. Глянув на нее, даже про войну забыл. Что-то шевельнулось в окаменевшем сердце комбата. Он собрал со дна души остатки сил и влюбился в ту женщину, плюнув на рассудок и Афганистан. Бросился в пропасть нового чувства, точно мальчишка на санках с горы.
– Та-и-си-я Та-еч-ка. Тай-ка, – повторил нараспев комбат и задумчиво поглядел на потухшую сигарету.
– Видно, – предположил Славка, – вас, товарищ подполковник, кто-то крепко вспоминает.
– Если кто и вспоминает, – улыбнулся Ушаков, показывая прокопченное на сигаретном дыму серебро клыков, – так это черт в могиле.
…Сколько раз читали мне люди, воевавшие в Афганистане, письма из родного дома. Читали как молитву. Как часто я видел письма от детей, начинавшиеся словами. «Дорогой дядя папочка!» Многие из них не помнили своих отцов, знали лишь, что те на войне.
Майор из Джелалабада рассказал мне как-то историю о том, как ездил летом 87-го в отпуск. Жена с дочкой встретили его в аэропорту. Взяв такси, помчали в город. Жена всю дорогу плакала, целовала его в белесые виски мокрыми холодными губами. Когда подъезжали к дому, дочь спросила:
– Папочка, а ты будешь мне дарить две шоколадки перед школой?
– Две много, но одну – обязательно! – улыбнулся он.
– Папочка, я хочу две, – попросила дочка. – Дядя Валера каждое утро, когда уходил от нас, дарил мне две шоколадки.
Майор закрыл глаза. Счастливый хмель из него, словно клином, вышибло. Он попросил шофера остановить машину. По крыше тяжело били капли дождя. Майор протянул водителю четвертной и попросил довезти жену и дочь до дому. Взял сумку и пошел прочь. С тех пор он их не видел…
***
– Эх, жизня моя, – Ушаков звучно ударил ладонями по икрам, – комедия со смертельным исходом! Братцы, а знаете, как проверять верность жены, когда возвращаешься с полигона домой?
– Мне бы для начала отженихаться. – Славка заблестел картечинками глаз.
– Это от тебя никуда не улетит, – постановил Ушаков, – ежели ты сам не улетишь. Так вот, метода т-такая: подъезжаешь к дому, идешь к подъезду, грохочешь сапогами на полную мощь. Старухи на лавках замирают, притаившись от ужаса. Набираешь в легкие побольше воздуха и орешь им, что есть мочи: «Ну, что, б…!» А они тебе в ответ:
«Это мы-то б..?! А вот твоя, такая-растакая..!» Тут ты все и узнаешь.
Замкомбата Корниенко и заместитель командира полка Ляшенко, незаметно появившиеся в комнате во время монолога Ушакова, затряслись от беззвучного смеха. Адлюков прихлопнул в ладоши.
– Ай да комбат! – Корниенко смахнул слезу.
– Ты бы, – неожиданно посерьезнел Ушаков, – лучше меньше смеялся, да дело бы делал.
– Что это тебя, – говорил все еще улыбавшийся Корниенко, – из стороны в сторону шарахает: то шутишь, то злишься…
– Злюсь я потому, что отдал тебе своего прапорщика, а ты его распустил. Он, подлец, вконец разболтался.
– Да не разболтался он, – вкось улыбнулся Корниенко. – От парня жена ушла.
– Передай прапорщику, что ему повезло. Без баб лучше.
Спокойней. Уж я-то знаю. Вот этим местом познал.
Комбат несколько раз с силой ударил себя по хребту.
– Нет, Ушаков, – тихо заговорил Ляшенко, – это ты, брат, тут в кулак сжался. А вернешься – разожмешься.
Здесь, на войне, мы день и ночь вместе. Воюем вместе.
Спим вместе. А там днем вместе, а вечером и ночью порознь. Там ты не сможешь, как тут. Не надейся.
– Д-да им вообще верить нельзя! – Ушаков со злобой ударил костяшками пальцев по столику. – Как только на полигон уходишь, они норовят с соседом переспать.
– Мы, Сережа, ставим наших жен в более жесткие рамки, чем самих себя. Мы себе наяву позволяем то, что даже в мыслях не разрешаем им.
Ушаков поймал Ляшенко за рукав, прошептал с вспыхнувшей ненавистью.
– Послушай сюда: за все те десять лет, что б-был женат на Людмиле, я ей ни разу не изменил. Хотя, когда она уезжала, соседки мигом сбегались. Но я их всех выпроваживал.
Лишь после развода позволил кое-кому оставаться. А тут у меня «сухой закон» И по части спиртного. И по части женщин.
– Не убеждай меня, Сережа, – Ляшенко обнял комбата за плечи, – не может человек всю жизнь бежать степным волком.
Лицо Ушакова было облито бледностью.
– Не может, – мягко повторил Ляшенко. – Должен же быть кто-то в старости, кто поможет тебе. Пока ты в армии, тебя обслужит прапорщик. А потом? Ведь ты пойми, чудак-человек, с каждым годом будет все трудней.