Стояли серые, безветренные грустные дни. Пала на землю первая изморозь, порой робко летели снежинки, задувал студеный ветер, мел по земле пыль. В зеленом покое озимых полей, осыпанных инеем, стояло безмолвие. Изредка прошумит по мерзлому проселку грузовик, и опять наступит тишина.

В эту пору Ника любила сидеть дома, вязать пуховый платок, читать и думать, думать без конца. О чем только не передумала она в тишине под стук ходиков! О своей будущей жизни, которая рисовалась в ярких красках, о необыкновенно сильной любви, полной таких страданий, что при одном воображении у нее до боли сжимало сердце и глаза блестели слезой. Часто вспоминалась ей работа на ферме. Отдаленные временем, те дни казались теперь лучше, ярче, значительнее.

Тогда каждый день просыпалась она с сознанием, что у нее есть обязанности перед большим общим делом, что она нужна другим. Пока мать топила печь, она убиралась в доме, таскала тяжелые ведра с водой, потом спешила на ферму, а вечером шла домой радостно-спокойная, знающая, чего стоит прожитый день. Дома ее уже ждали родители. Тепло плыло от печи, вкусны были щи, утолял жажду малиновый чай с розоватым топленым молоком. Уставшее тело сомлевало, и сладко было лежать на постели, раскинув руки. Засыпала Ника не сразу, все вспоминала что-нибудь из маленьких событий, вдруг осветивших жизнь несильным, но светлым лучом. Тогда она жила в новом мире — в мире беспокойства, общего веселого волнения, тревожной радости.

Теперь все это ушло, оставив в душе приятные воспоминания, к которым примешивалось неясное чувство то ли неудовлетворенности, то ли недовольства собой. При всей неопределенности этого чувства его не могло заглушить сознание гордости, что она доказала свою способность работать не хуже других…

Как-то в середине дня прибежал Славка. Пропахший бензином, с испачканными в масле руками, он выпалил:

— Завтра приходи в школу. Вечером, в шесть часов.

— Зачем?

— Председатель собирает молодежь. Очень просил всех прийти. Наверно, перед собранием о распределении доходов хочет молодежь обработать, на нас опереться.

— Ах! — Ника выгнула поясницу. — Я подставлю ему свое плечо, пусть обопрется. — Ха-ха-ха! — Смех ее рассыпался так грубо, что Славка покачал головой.

— Ну ты и…

Поняв, что с шуткой она переборщила, Ника вдруг стала серьезной.

— Это я так. Приду на собрание.

— Ну, я побегу, надо всех известить.

* * *

Школьное здание построено давно в расчете на семь классов, после войны школу сделали десятилетней. Чтобы выкроить дополнительные помещения, понаставили перегородок. Самый большой класс был первый. В нем и собралась молодежь.

За учительским столиком сидели Венков и директор школы Валентина Михайловна Перепелкина, небольшая, плоскогрудая, в очках с толстыми стеклами.

Венков, в выходном костюме, в галстуке и белой рубашке, весь сияющий торжественностью, откашлялся.

— Ну вот, ребята, мы и собрались. И хотя очень уж некогда тратить время на разговоры, а надо.

Николай Семенович вздохнул, задумчиво покрутил двумя пальцами коричневую бородавку на левой скуле. Алексей понял: отец волнуется.

— Сначала я скажу, а потом вы. Согласны?

В ответ загудели неразборчивые голоса.

— Великая Отечественная война, которую вынуждена была вести наша страна, подобрала самых спелых мужчин. Да и не только мужчин: немало девушек и женщин отдали свою жизнь за Родину. Об этом вы знаете, я только напоминаю вам. Некоторые из вас в войну были подростками, а некоторые родились уже после войны. Пройдет немного лет, и ваше поколение составит главное ядро нашего народа. Большинство населения будет молодежное. А это значит, что все перейдет в ваши руки… Для примера приведу наш колхоз, три села. Сейчас в них больше всего людей от пятидесяти лет и старше да детей до пятнадцати лет. Через десять лет старых людей будет меньше, пожилых совсем мало… кто должен был стать пожилым, полегли на фронте… А подрастут те, кому сейчас десять, пятнадцать лет, а кому двадцать, двадцать пять — станут самым стволом, на котором должно все держаться.

Говорил Николай Семенович медленно, как привык читать лекции студентам, чтобы ни одно слово не проглотить, не сжевать. При этом он смотрел в лица слушателей, стараясь встретиться с глазами, увидеть, вникают ли в его слова, не думают ли о постороннем.

Сейчас он не уловил блуждающих взглядов: значит, слушают.

— Да, будущее принадлежит вам. Вам его и создавать. Планы созидания по всей стране указаны партией, о них вам говорят в школе, пишут в газетах, показывают в кино… А вот как мне представляется наше село? Как жизнь переделает его? Не по чьей-то прихоти, а по жизненной необходимости… Усовка станет большим селением. Есть постановление облисполкома об укрупнении сел. Андреевка и Лапшовка переедут сюда, на берег Волги. Не сразу, конечно. Но уже в новом году несколько домов перевезем. В первую очередь механизаторов. А то они зимой ремонтируют машины в мастерской и живут по чужим углам, домой раз в неделю ходят помыться. Вот их мы перевезем в первую очередь. И тех, у кого дети в школе учатся. Школьников на грузовиках подвозим, а в распутицу они тут ночуют в школе, на полу, а некоторые у знакомых. С этим пора кончать.

Постепенно, за пятилетку всех переселим. Усовка вырастет. Потребуется больница. Небольшая. Есть договоренность с облздравотделом о пристройке к медпункту помещения на пятнадцать коек. Это первая очередь больницы, она будет построена в наступающем году… У нас, у правления, уже был разговор с районным архитектором, и сейчас готовится план застройки Усовки. Мы его потом выставим, устроим обсуждение. Будут в нашем селе пекарня, столовая, телефонная станция, дом для приезжих. Это построят потребкооперация и управление связи. На средства колхоза построим дома для агрономов, инженеров, колхозников, стадион. До асфальтового шоссе от Усовки пятнадцать километров. Сделаем дорогу с твердым покрытием, и тогда в любую погоду кати из Усовки в областной центр, а там дальше — в Москву или на юг… Сейчас у нас нет общественной бани. У кого своя банька, по-черному, как двести лет назад, а кто в корыте моется. Баню мы начнем строить незамедлительно. Не станем брать пример с колхоза «Восход». Там сооружают здание правления. Ну, знаете, дворец. Конечно, нужно по кабинету старшему агроному, ветеринару, инженеру и другим специалистам. Но не пышный дворец, какие на черноморских курортах. Колхоз «Восход» в заволжской степи, с топливом там труднее, чем у нас. Бань в селах почти нет, спокон веку люди в русских печках парятся.

Послышался смех, разговор.

— Вам смешно. Мне тоже смешно. Баню бы надо, а не дворец. Ну, а мы повременим со строительством административного здания, а устроим баню. Для этого надобен водопровод, который начнем сооружать скоро. Пока не в дома, а в животноводческие помещения, в баню, в ремонтную мастерскую. А то ведь в цистернах с Волги воду подвозим. Дорого и канительно. Во вторую очередь — в дома. Сначала труд людей облегчим, а потом быт… Есть в наших планах маслосыродельный завод и овощеконсервное производство. Эти межколхозные предприятия будут построены в Усовке. Много дел у нас и в полях: посадка лесных полос, облесение оврагов, устройство культурных пастбищ и лугов, повышение урожайности.

А кто этим будет заниматься? У нас в стране хорошая молодежь. Она на заводах, в армии, в учебных заведениях. А в нашем колхозе? Есть молодые рабочие в мастерской. — Венков повел глазами по некоторым парням, и все догадались, что он хвалит их. — В животноводстве девушки есть. — Взгляд его задержался на Зине, потом на Нике. — Но есть и такие, что не падки на работу. Кое-кто стремится уехать в город. Вот мы послушаем Валентину Михайловну. Пожалуйста!

Венков сел, а Перепелкина поднялась из-за столика, достала из кармана блокнотик.

— Мы раздали анкету десятиклассникам с просьбой ответить на один вопрос: какие намерения после окончания школы? И вот какая картина. — Перепелкина поднесла блокнотик близко к глазам и стала читать: — Двое мальчиков ответили, что уже подали заявления в военные училища, хотят стать офицерами; шестнадцать мальчиков и девочек намерены поступать в вузы; и лишь четверо останутся в деревне.

— Благодарю вас, Валентина Михайловна. — Ответив на поклон Венкова поклоном, Перепелкина села, а Николай Семенович стал расхаживать по комнате и, к удивлению молодежи, не было на его лице никакого неудовольствия, напротив, то и дело играла в уголках крупного рта улыбка. — Вольному воля. Убыль сельского населения будет восполняться машинами, и при этом продукции будем давать больше. — Рука, сжатая в кулак, взметнулась вверх, замерла на секунду и резко опустилась. — И жизнь будет краше… А теперь перейдем к делу. Есть у нас деньги на достройку клуба. Но, если хотите, чтобы клуб был скорее, надо помочь. Комсомольско-молодежным субботником. И не одним. Дело добровольное. Теперь слово вам: говорите, решайте!

Николай Семенович сел. Среди молодежи началось перешептывание, потом побежал говорок, скоро перешедший в гул, и, наконец, Ника первой встала и заговорила в лад со словами Венкова.

* * *

Вскоре после войны построили первую в области асфальтированную дорогу, связавшую областной центр с небольшим городком, прославленным цементными заводами. Днем и ночью шли по дороге цементовозы, катили грузовики с известью, зерном, с товаром для сельских лавок, с колхозниками на базар. Узкую дорогу местами уже разбили, но водители, измотанные грунтовыми проселками, радовались и этой благодати.

Грузовик из Усовки ехал на станцию Сенная за шлаком. В кузове сидели девушки, пели, смеялись. По сторонам дороги лежали убранные поля, темнели по холмам нагие дубравы, ютились вдоль речек и оврагов деревни. Машина взвихривала снежную крупу, смешанную с пылью, резкий поток воздуха холодил лицо. На поворотах девушек толкало друг на дружку, и они взвизгивали, довольные стремительным движением.

На Сенной, узловой станции, было оживленно. Прошел пассажирский поезд с Алтая на Украину, и Ника физически почувствовала сладость дальнего путешествия. Но сейчас она не завидовала пассажирам: сейчас она была захвачена собственным движением.

Дружно накидали в кузов шлак. Пока водитель ездил в Усовку, гуляли по станции, по поселку, заглядывали в магазины, на вокзал, привлекая внимание своим необычным видом с лопатами в руках. И даже от этого было озорновато-весело, легко на душе. Два молодых офицера-летчика засмотрелись на них. «Три грации в ватниках и валенках», — сказал один, толкая другого в бок. «Славные девушки, — ответил тот. — А рыжая-то недурна… глаза серебристые». И от этой мимоходом брошенной фразы Нике стало радостно.

На другой день засыпали «черные» полы и потолки. С хрустом вонзались лопаты в шлак, скрипели лесенки под ногами девушек, таскавших носилки, стучали молотки и топоры.

Алексей Венков сидел верхом на стопке досок, в четыре руки с другим плотником строгал двуручным рубанком. Малахай лихо сдвинут на затылок, куртка расстегнута, красную шею обдувает ветром.

— Алеш-а-а! — певуче кричит ему Ника и приветливо машет рукой.

В ответ он только подмигивает и сильней налегает на рубанок.

Его добродушная улыбка нравится Нике, тревожит ее, и она думает о нем просто, тепло, нежно.

А когда плотники настилали и сколачивали полы, руководивший всей работой дед Лавруха беззлобно покрикивал на девушек:

— Складай доски в порядок, а не бросай как ни попадя!

Окрик только потешал девушек, вносил оживление.

Ника все делала с увлечением: таскала кирпичи и доски, выгребала мусор, обмазывала стекла, а когда пришло время побелки, взялась за малярную кисть.

Почти каждый день Алексей провожал ее до дома, шел рядом, болтал о чем попало. Ника видела, что нравится ему, и это было ей приятно. Не понимала она только одного: почему он застенчив с ней. Сколько раз она невольно заставляла его краснеть и про себя потешалась над ним. Ну что за парень! Недурен, неглуп, на народе орел, а наедине с ней тетеря тетерей!

Однажды она спросила, были ли у него увлечения девушками.

— Есть одна девчонка, — ответил Алексей, — вместе учились. Мне она нравится. Я даже однажды пострадал за нее.

— Это интересно! Расскажи!

— Чего тут рассказывать. Учительница выставила ее из класса. Я считал это несправедливым и тоже вышел в знак протеста. За это мне сбавили отметку по поведению.

— Это и все? — разочарованно спросила Ника.

— Все.

— А я думала, что-нибудь захватывающее. — Подумав, она спросила со свойственной ей непринужденностью, к которой никак не мог привыкнуть Алексей: — Так ты увлекался этой девушкой или она тебе только нравилась?

— Она мне и теперь нравится. А увлечение — это, наверно, что-то более сильное.

— Увлечение — это когда на уме только этот человек… постоянно, всегда и везде, он живет в сердце, этот человек…

— Ты уже испытала это?

— Нет еще… Но хочется испытать.

— За чем же дело стало?

— Вот чудак! Это же не должно делаться намеренно, это должно случиться нечаянно, помимо воли, неожиданно… Чего ты смеешься?

— Да так.

— И ничего смешного в этом нет.

— Почему девушки мечтают о любви?

— А парни не мечтают?

— Нет! — Алексей вдруг захотел показаться видавшим виды и охладевшим к жизни молодым старичком. — Я, по крайней мере, не трачу на это время.

— Значит, ты сухарь!

— Да еще заплесневелый, — с наигранной веселостью ответил Алексей.

— А известно тебе, что за плесенью наступает червивость?

Алексей обиделся: «Больно уж ты языкастая!» Однако виду не подал.

Но Ника заметила в нем перемену и продолжала говорить, смеясь:

— Я буду звать тебя Сухарь Сухаревичем? Хорошо? Это так идет к тебе!

Не найдя что ответить и не умея попасть в шутливо-насмешливый тон, каким говорила Ника, Алексей чувствовал себя униженным и вызывающе молчал.

Так и разошлись они на этот раз молча, и Алексей не стал ее провожать после работы, а вскоре Ника перестала приходить на строительство клуба.

* * *

Сквозь высокую стеклянную крышу сеется матовый свет осеннего дня. Огромное каменное здание без окон все заполнено этим спокойным светом, придающим всему серый окрас. Длинные каменные прилавки протянулись несколькими рядами. На каждом прилавке свой товар: на одних овощи и соленья, на других яйца, масло, молоко, на третьих битая птица, кролики, дичь; в мясном ряду — свиные, бараньи, говяжьи туши, здоровенные мужики в искровавленных фартуках кладут туши на толстенные тюльки, разрубают на куски огромными отточенными топорами; фруктовый ряд цветет красками Кавказа и Туркестана: ярко-красные гранаты, подрумяненные яблоки, белый и черный виноград, зеленовато-бурые груши, грецкие орехи, фундук, айва, вино; в особых местах идет торговля рыбой, колбасой, консервами, медом, хлебом…

Для торговли картошкой отведено самое незавидное место, в углу рынка. Ника стоит за прилавком, скучает. Рано утром начала торговать, а продала лишь полмешка. Если так пойдет торговля, то ей не распродать картошку и за пять дней.

В другом конце ряда видны Нике узбекские тюбетейки на черных головах, горбоносые кавказские лица с узенькими усами. Там постоянно толпятся покупатели, мимо не проходят, хоть немного, да покупают. Лафа фруктовикам, не то что ей, девушке из российского колхоза. Они фрукты самолетами возят, по почте посылками гонят. А почему не возить на самолетах? Чемодан винограда привез — чемодан денег выручил.

Но вот и к Нике подходит пожилая сутулящаяся женщина в стареньком пальто, в старомодной, заношенной до блеска фетровой шляпе с вылинявшей шелковой фиалкой, перебирает картофелины, вертя, разглядывает, сердито спрашивает:

— Почем?

— Три кило на рубль.

— А четыре на рубль?

— Нет!

— Обдиралы! Совести у вас нет. Пользуетесь тем, что в государственных магазинах нехватка продуктов. — Женщина швыряет картофелину в ящик, ругаясь, идет к соседке Ники и там повторяется тот же разговор.

Ника знает, что цена на базаре у всех одна, и женщина в конце концов купит картошку по рублю за три кило, но обойдет весь базар и всласть наругается. Ругаются и ворчат на дороговизну многие покупательницы, но Ника не огрызается, как другие, отмалчивается. Да разве можно отвечать? Тогда пришлось бы говорить о том, каким трудом достается картошка, сколько раз за лето надо ее промотыжить, окучить, полить. А чего стоит доставить на базар! Взять хоть эту поездку. Председатель смилостивился, дал два грузовика, все желающие не смогли уместиться, пришлось очередь завести. Шесть мешков повезла Ника. Дома отец нагрузил, а в городе пришлось нанимать грузчиков, платить за место, за весы и стоять за прилавком с восьми утра до семи вечера. Обратно домой на поезд надо расходоваться, а от станции попутную машину ловить, опять расход.

Было время, в газетах осуждали колхозников за базар, стыдили. «А почему должно быть стыдно? — думает Ника. — Рабочему не стыдно за свой труд зарплату получать, а почему колхознику стыдно?.. Не-ет! — возражает Ника кому-то незримому. — Картошка выращена мной, моими родителями, и я не стыжусь получать за нее: в ней же труд нашей семьи. Вон руки-то какие от этого товара!» — Она смотрит на свои испачканные землей пальцы, на черноту под ногтями. — Конечно, я способна делать что-нибудь другое, посложнее… Для чего-то учили синусы-косинусы, законы физики и химии.

Подходит мужчина, строгий на вид, как учитель, смотрит через очки на картошку.

— Почем?

— На рубль три кило.

— Взвесьте, пожалуйста.

Пока Ника взвешивает, он смотрит на нее, потом спрашивает, из какого места картошка, хорош ли нынче урожай. Она отвечает коротко.

— А мешком почем?

— Цена та же.

— Оптом всегда подешевле. И быстрее продадите.

— Продам и весом.

— Не цените вы, деревенские, время… Ну, вот что… я вас запомнил. Сейчас сварю, если вкусная, разваристая, приду мешок куплю.

— Снежинка, разваристая, вкусная.

— Посмотрим. — Слегка кивнув, мужчина уходит.

«Посмотрим», — мысленно отвечает ему Ника. Не раз она уже слышала такие слова, но люди то ли говорили их так просто, то ли картошка им не нравилась, но ни один покупатель не пришел другой раз, не купил мешок.

Шумит-гудит огромный крытый рынок. Течет пестрый людской поток, катятся тележки с продуктами, гнут спины грузчики, врывается крик: «Дорогу! Поберегись!»

Какие разные люди проходят перед Никой. Пожилые и молодые, красивые и безобразные, здоровые и уроды, скромно одетые и расфуфыренные. И всех гонит сюда желудок, требуя пищи, пищи, пищи. Нике вспомнилась прочитанная как-то книга «Чрево Парижа», и она подумала, как ненасытно чрево большого города. «Что ни привези на базар — все будет куплено и съедено. Еще ничего не увозилось обратно домой… Так почему же так часто злы на нас покупатели? А что было бы, если бы ни один колхозник не повез в города свои продукты?» Она не могла представить последствий этого, но понимала, что город это почувствовал бы.

А торговать Нике все же скучно, неинтересно, разглядывать людей скоро надоело, она стала читать купленную утром газету, интересуясь в первую очередь международными событиями. Давно ли кончилась мировая война, а в мире опять неспокойно, опять вспыхивают малые войны… Сложила газету, хочется каких-то хороших новостей.

— Вот у девушки мы и купим картошки, — сказал своей спутнице молодой мужчина, весело глядя на Нику блестящими глазами.

— Добрый день!

— Добрый день! — ответила Ника, удивленная приветствием покупателя: такого еще не случалось.

Женщина с приятным, свежим лицом и красивыми глазами, спросила про цену, попробовала торговаться, но мужчина сказал ей осуждающе:

— Да что ты, автомобиль, что ли, покупаешь!

Смущенно улыбаясь Нике, женщина сказала:

— Не приведи бог ходить с мужем на базар. Не дает торговаться.

Мужчина подставил сетку, показывая глазами, чтобы Ника взвешивала картошку, а жене ответил с трогательной нежностью:

— Выторгуешь, милочка, копейки, а времени потеряешь на рубли.

— Ладно! За мясом я тебя не возьму, понесешь картошку и капусту домой.

— Приказ есть приказ.

Они купили шесть кило картошки и, пожелав Нике успешной торговли, растаяли в текучей толпе. Внешностью и милой перебранкой они понравились ей.

Долго тянулся день. Перед самым закрытием рынка, когда Ника готовилась сдавать весы, пришел похожий на учителя мужчина, купил мешок картошки. Она была довольна: два мешка ушло за день — это неплохо. Перед морозами понавезли картошки — завалили весь рынок. Чего доброго, завтра не снизилась бы цена.

Уже по темноте пришла Ника на квартиру к знакомым, где всегда останавливались Филатовы. Скинув в прихожей чесанки с галошами, в грубых шерстяных носках неслышно прошла на кухню, долго отмывала руки, вычищала грязь из-под ногтей и все же осталась недовольна: руки огрубевшие, шершавые, в ссадинах. Потом огляделась — не идет ли на кухню хозяин-старик, сняла кофточку и, оставшись в одном лифчике, старательно мыла лицо и шею.

Когда хозяйка сняла с газовой плиты чайник и позвала Нику к столу, она выложила домашние лепешки и деревенское соленое сало.

— Ешьте, пожалуйста!

— Спасибо! А ты нашего попробуй. — Старушка пододвинула колбасу, сыр и сахарный песок.

— У нас сахару и в помине нет, — сказала Ника.

— Нам по спискам продают. — Старушка с неудовольствием махнула рукой. — Кило на человека в месяц.

— Полкило макарон, — добавил хозяин. — Кило ячменной сечки. Карточки отменили, а завели списки. И это тринадцать лет спустя после войны.

— А я хотела сахару купить, — призналась Ника.

— И-и!.. Где его купишь.

Ела Ника много, наедалась за весь минувший день, вволю пила чай вприкуску с конфетой, разомлела и почувствовала усталость. Особенно устали ноги, так и гудели каждой жилкой.

За окном замерцали в темени огни. Хорошо бы пробежаться по городским улицам, сходить в кино, но клонит в сон, а завтра вставать чуть свет. Ника укладывается на диване и моментально засыпает.

Картошку удалось распродать за три дня. Ника отложила в сумку немного денег на расходы и хозяевам за постой, а самую большую часть туго завернула в платок, сдавила, чтобы поплотнее улеглись бумажки, засунула в лифчик меж грудей.

Последние два дня в городе она бегала по магазинам, смотрела, чем торгуют, купила кое-какую мелочь для девичьего туалета, поехала в медицинский институт к подружке Любке, которую звала сходить в кино или в театр. Любка замахала руками: «Учиться так трудно!.. В кино только и вырвешься на утренний сеанс — пропустишь лекцию, какая помаловажнее, а в театре была я один раз в ноябрьские праздники». Пообедали в студенческой столовой и тем были довольны, все-таки повидались, выложили друг дружке свои новости.

Возвращаясь на квартиру, Ника увидела очередь на улице, сунулась — за чем? За конфетами.

— Кто последний?

— Я.

Встала за широкой спиной полной женщины, обернувшейся на Нику.

— Сто восемьдесят третьей будете.

Повторила про себя номер.

Долго тянется время в очереди. В магазин впускают по десять человек, но очередь не подвигается. Толкотня, гул, выкрики:

— Не пускай без очереди!

— Давай перепишемся.

— Ну вот еще! Живая очередь, и никаких списков!

Кто-то ткнул Нику в спину. Оглянулась, встретила просящий взгляд.

— Запомните меня, пожалуйста, я в гастроном добегу, у меня там очередь занята, говорят, кровяная колбаса будет.

— Хорошо! — Ника запомнила миловидную молодую женщину.

Не прошло и пяти минут, как двое мужчин скомандовали:

— Становься в один ряд, будем пересчитываться.

Сильные руки ухватили Нику сзади за талию. Ника увидела, как все хватаются друг за друга, и тоже вцепилась в широкие бока женщины под номером 182. Очередь подалась назад, вытягиваясь в один ряд и плотно прижимаясь к стене. Мужчины стали пересчитывать людей, тыкая пальцем в плечи. Ника оказалась 169-й и не знала, радоваться этому или переживать за тех, кто отлучился ненадолго и оказался выброшенным из очереди.

— За мной женщина, она на минутку ушла, — сказала она. — Дайте ей сто семидесятый.

— Живая очередь! — рявкнул на нее верзила в длинном кожаном пальто.

А вскоре пришла миловидная женщина, попыталась встать сзади Ники, но ее не пустили:

— Пересчитались.

— Не надо было уходить.

— Занимай снова.

Ника попробовала заступиться.

— Она за мной занимала.

— Мало ли что… а во время пересчета ее не было.

Чуть не плача, женщина пошла в хвост очереди…

Часа через два Ника очутилась в магазине. Тут очередь растянулась к трем продавщицам и двигалась побыстрее. Конфеты отпускали по полкило в одни руки. Отдала Ника деньги, высыпали ей в сумку карамельки, и уже на улице она вынула одну, посмотрела на обертку: «Гусиные лапки», развернула, положила в рот. И мир перед ней посветлел.

На другой день она с утра пошла по булочным. Родители наказали привезти хлеба.

В первой же булочной ей повезло. Заняв в очереди место, она простояла недолго.

— Три буханки.

Продавщица ткнула пальцем в сторону афиши над прилавком и дала одну буханку. Ника прочитала: «Норма отпуска хлеба в одни руки два килограмма».

Старичок шепотом ей:

— А ты снова очередь займи.

— Спасибо.

И как она сама не догадалась. Вот что значит не городская. Спрятала буханки в сумку, прикрыла газетой, заняла очередь. Купив еще две буханки, опять укрыла их в сумке и пошла в другую очередь, к другой продавщице.

С шестью буханками вернулась на квартиру, сняла вымытый с вечера и сушившийся мешок из-под картошки, уложила хлеб, завернув в газеты. Довольная, пошла в другую булочную. Тут продавали все тот же «забайкальский» хлеб, выпекаемый из смеси пшеничной, ржаной, овсяной и кукурузной муки, который все ругали, но ели, потому что другого хлеба не было.

Испытанным уже способом она купила хлеба и приготовилась купить еще, но вдруг какой-то мужчина стал кричать, показывая на нее:

— Она скупает печеный хлеб! Сухари сушит, а то и скотину кормит.

Подскочив к Нике, он сорвал газету, закрывавшую сумку, и все увидели буханки.

— В милицию ее! Таких судят!

Ника обомлела от испуга. Читала она в газетах о том, как у одного жителя города нашли двадцать буханок хлеба, у другого два мешка сухарей; их обвинили в том, что они купленным в государственных магазинах хлебом кормили свиней, и осудили к лишению свободы. Нике казалось, что над ней нависло такое же обвинение и ей не миновать тюрьмы.

Толпа покупателей смотрела на нее. Она видела ненавистные взгляды и равнодушные, насмешливые и просто любопытные и, растерянная, не знала, как вести себя. Выручила продавщица.

— Запрета нет занимать очередь не один раз, — сказала она.

— А куда ей столько! — не унимался мужчина так зло, что щеки под скулами у него налились румяными яблочками и тряслись.

— Может, семья большая, — миролюбиво сказала продавщица мужчине, а потом — Нике: — Взяла три буханки, и хватит!

Словно уличенная в краже, вся красная, со слезами на глазах, медленно вышла Ника из магазина. Она не чувствовала ног своих и едва дошагала до первой же скамейки у деревянного забора, села, закрыла глаза. Сидела, привалясь спиной к доскам, в голове плыл туман. Очнулась от участливого женского голоса:

— Вам плохо?

Открыла глаза, увидела пожилую женщину в больших очках.

— Нет, ничего.

— Может, помочь?

— Спасибо! Мне ничего не надо.

Женщина ушла, оглядываясь, а Ника приняла позу отдыхающей. Все происшедшее с ней в булочной теперь виделось со стороны, как бы чужими глазами, приходило на ум то, что не пришло, когда было надо: «Не знают, что усовские колхозники получили по двести граммов зерна на трудодень. Попробуй прокормись! Свой же хлеб колхозники в городе покупают, только в несколько раз дороже…» Она жалела, что не высказала это там, в магазине. Но эти слова у нее будут наготове, пусть только тронут ее.

Резко поднялась она со скамейки, заторопилась на квартиру оставить там буханки и пойти за новыми. Будь что будет, пусть хоть до милиции дойдет, но она накупит хлеба, она должна это сделать…

К вечеру в мешке лежало двенадцать буханок, и Ника пошла в цирк, куда заранее купила билет.

Ее поразили большое нарядное здание, залитое огнями и гудевшее от гуляющей публики, праздничная легкость людей, евших пирожные, мороженое, пивших пиво и фруктовую воду и успевавших при этом весело болтать. Поддавшись общему настроению, она тоже съела мороженого, выпила стакан крем-соды и в гудящем людском потоке вошла в сверкающий голубоватым светом зрительный зал. От одного вида ярких плюшевых кресел, уютных и мягких, от полированного никеля, от разнообразия женских одежд и украшений на пальцах, запястьях и в ушах ей стало весело. С непринужденным любопытством она разглядывала все, что жадно схватывали ее глаза, и жила ощущением необыкновенности, почти сказочности. А когда свет над зрителями потух, а на арену заструился ярко-белым ливнем и стали показывать ловкость своего тела воздушные гимнасты, их сменила наездница, а потом изумляли жонглеры, Ника была совсем покорена зрелищем, до боли хлопала в ладоши.

В перерыве, когда она собралась выйти, сосед ее, смазливый парень, сказал:

— Хорошие номера. Правда?

Она чуть было не ответила с восторгом: «Все очень красиво! — да вовремя прикусила язык: «Еще начнет приставать, знакомиться…»

А спустя еще час она на квартире у стариков уложила в чемоданчик туфли, платье, шерстяную кофту, оделась в заеложенную о мешки юбку, обулась в чесанки с галошами, рассчиталась с хозяевами и поехала на трамвае к вокзалу.

Поезд отошел в три часа ночи. Ника сидела на жесткой полке в углу до отказа набитого купе, смотрела в окно. Все реже, все слабее бежали мимо желтые огни, а потом и они потонули в черноте ночи. Однообразно постукивая колесами и заваливаясь то на одну сторону, то на другую, поезд катился среди холодных немых полей.

* * *

После поездки в город Ника целую неделю не выходила из дому: не хотелось видеть бедные усовские избы, слушать одни и те же разговоры о том, сколько выдадут на трудодни хлеба и денег, где взять кормов скоту.

Это самозаточение поначалу нравилось ей, давало удовлетворение, но очень скоро стало раздражать ее, и тогда появлялось необыкновенно сильное желание движения, физической работы.

Бывало, переделает все по дому, сядет перед зеркалом, смотрит в свои немигающие серые глаза с возбужденным блеском и вся отдается ощущению щемящей сердце боли. В такие минуты взгляд ее то тревожный, то безнадежно-тоскливый, пряди тяжелых волос медными струями стекают сквозь сжатые пальцы, одна бровь поднялась крутой дугой, другая вытянулась в линию, нависла над глазом, придавая лицу скорбно-угрюмое выражение; припухлая верхняя губа козырьком выдалась над нижней, как у ребенка, готового раскапризничаться.

Отвернувшись от зеркала, она ходит по дому нервной походкой, как будто ищет что-то очень нужное, и, не найдя, садится к окну, припадает к подоконнику грудью и смотрит на тихую улицу, на густеющие сумерки, в которых начинают растворяться серые дома.

Однажды она сказала себе: «Уеду!» И опять, в который уже раз, составила расписание занятий и разложила на своем столике учебники.

Отец, заметив это, добродушно и молча улыбнулся, мол, хватит ли терпения. А мать поверила в серьезность ее намерений и пустилась в рассуждения:

— Плохо ли в институт попасть. Разве я тебе не желаю добра, да ведь как вдруг опять не попадешь. А?.. Может, уж не мучиться? — Евдокия смотрела на дочь жалостливо, как будто сию минуту решалась ее судьба, и, не дождавшись ответа дочери, продолжала говорить, стараясь для внушительности произносить слова раздельно, вполрта, почти через сомкнутые зубы: — Может, и у нас наладится все… Вон клуб… больница, говорят, будет… Был бы заработок.

— Ах, мама! — вырвалось у Ники покровительственно и в то же время с плохо скрываемой усмешкой. — Верю: будет со временем в Усовке больница. Водопровод будет, ванны в домах. Может, кафе откроют, ателье мод. И заработки, наверно, побольше станут. И все же жизнь в деревне всегда будет отличаться от городской.

— А как же в газетах пишут! — удивленно сказала мать. — Будто деревенская жизнь вот-вот догонит городскую.

— Разница будет всегда, — убежденно возразила Ника. — Бытовые удобства могут сравняться, а жизнь всегда будет разниться.

Ника ненадолго замолчала, походила взад-вперед по комнате, устало опустилась на стул.

— Ты никак не поймешь меня, мама.

Евдокия стиснула губы, худое лицо стало обиженным.

— Где мне понять!

— Ты думаешь, я хочу уехать в город ради всяких удобств. И в городе не у всех теплые нужники, и водопровод не в каждом доме, и годами люди в театрах не бывают… Может, мне после института придется в таких местах жить, что Усовка раем покажется.

— И верно, не пойму я тебя, — грустно и тревожно произнесла Евдокия.

— Что нужно Усовке от меня? — сердито спросила Ника. — Только мои рабочие руки. И больше никого ничто мое не интересует. Здесь мерка одна: что ты сработал. И все! Какая у тебя душа, какой ты человек — этим не интересуются. И все другое, кроме твоих рук, не ценится. Все добро и зло в Усовке понимается в одном: сколько трудодней выработал.

— Это первее всего! — сказала мать, радуясь тому, что наконец-то она поняла дочь.

— Это очень важно, но это не все. Я не умею тебе объяснить, но этого человеку мало. Нет, не понять тебе!

— Где там! — Евдокия часто заморгала заблестевшими глазами, взяла недовязанный шерстяной носок, быстро задвигала спицами.

Ника развела руками, склонилась над раскрытым учебником химии. Но слова и формулы не доходили до ее сознания. Взволнованная мыслями о своей судьбе, она жалела мать, что та не понимает, не представляет иной жизни, кроме своей.

Потянуло ее к людям, пошла в библиотеку, но та перетаскивалась в новое помещение в клубе. Побывала в магазине, отметила, что прибавились кое-какие товары. Встретила Дашу, обрадовалась, будто подруге, сказала:

— В город с картошкой ездила.

— Удачно продала?

— Как все. На этом продукте много не выручишь. Ну да не в этом дело.

— Как в городе-то? Я с полгода не была.

— Вроде получше становится с промтоварами, а с едой плохо: почти все с базара.

— Чего купила?

— Так, мелочь, ничего завидного. Хлеба печеного немного привезла, плохого, ну со щами идет. Забайкальский называется.

— Неужели и Москва такой же хлеб жует?

— Этот самый. Матрене сын из Москвы пишет, просит чистой пшеничной муки привезти на оладьи ребятишкам.

— Ну ничего, все это пройдет, — обнадежила Даша.

Дошли до Дашиного дома.

— Чего-то ты изменилась, девка. — Даша прищурилась на Нику. — Побледнела, похудела.

— Не знаю.

— На душе неспокойно? Да? Скажи.

— Да.

— Так я и думала. Замуж тебе пора. Или просто мужика заведи. Всю тоску с сердца снимет. Ведь девятнадцать годов тебе — не шути.

Стыдливый румянец залил лицо Ники.

Лучше бы не встречаться с Дашей. Наговорила не знай что. Вид у Ники неважный, потому что дома безвыходно сидела да вопросами разными мучалась. Надо чем-то заняться, тогда голова освежится. В клубе полы, что ли, вымыть? Библиотекарше помочь книги по полкам расставить?

И Ника повернула к клубу, уже блестевшему окнами.