Новый год в Усовке встречали по-разному: одни — по новому стилю, другие — по старому, а большинство — дважды.
Прошка встречал «оба Новых» года, но особенно сильно гульнул под «старый Новый год». Второй день инвалида ломало, словно избитого, в голове стучало и звенело.
Жена отпаивала его капустным рассолом, когда в дом заявился отец Борис.
— Надеялся найти вас в здравии, а вы в недуге, — сказал поп, протягивая руку хозяину и кланяясь хозяйке.
— Да вот… — Инвалид поморщился. — Нет хуже этой бражки… Голову так и разламывает.
— Сочувствую.
— Была бы водка, одной рюмкой поправился бы. А опять бражку… не могу!
— Вот не знал! — Поп развел руками. — Захватил бы чего-нибудь.
— Да ну?
— Коньяк держу, при простуде хорошее лекарство.
Чуть не подпрыгнув от зависти, Прошка скрипнул зубами.
— Дойдем до меня, заодно и дело обговорим.
— Не надо бы, Прохор, — начала было жена, но поп успокоил ее:
— Одну рюмку… и будет здоров.
— Больше-то уж не давайте.
— Не дам.
До поповского дома шли молча, потому что Прошка не мог ни о чем даже думать, не то что говорить. После изрядной чарки коньяку он ожил и повеселел.
— Слушаю, Борис Иванович.
— Надо сколотить из двух бревен крест, поставить на реке, под берегом.
— Зачем это?
— Водосвятие крещенское.
— А-а…
— Бревна ваши, работа ваша, деньги церковные.
— Сколько дадите?
— Да уж не обидим.
На другой день крест стоял во льду рядом с прорубью, где женщины полоскали белье. Облитый водой, он обледенел и ночью, когда в ясном морозном небе взошла луна, засверкал голубоватыми искрами.
По Усовке, по ближайшим селам полетело:
— Ердань!.. Будет Ердань!..
В церковный праздник крещения на реке собралось много народу. У большой проруби, огражденной веревками на кольях, стоял отец Борис в жесткой золотой ризе, в фиолетовой бархатной камилавке, с тяжелым серебряным крестом на груди. Чуть позади — весь церковный причт. Старушки в черных шалях, бородатые мужики, молодые женщины и дети — вся эта немногочисленная толпа верующих стояла на льду в торжественном ожидании.
На берегу толпились те, кто пришел ради зрелища. Их было много, собравшихся со всей округи. Приходили пешком, ехали на лошадях, а из одного села прибыло на тракторных санях сразу человек тридцать, по-праздничному нарядных и веселых.
— Иордань! — говорила Ника, пританцовывая от холода. — Не видала этого спектакля.
— Старики помнят, как устраивали, — ответил Славка и знающе добавил: — Раньше такой обычай был: кто на святках ряженым ходил, тот обязательно в проруби купался.
— Бр-р-р!.. — Ника вся содрогнулась. — В такой-то холод!..
В то время как на берегу люди перебирали новости, шутили, дымили папиросами, а кое-кто распил с друзьями поллитровку, толпа верующих у проруби все теснее сжималась вокруг духовенства.
Вот отец Борис поднял руку с крестом, и над рекой поплыл сильный голос его, нестройно подхваченный толпой:
— Во Иорд-да-ане… крещающемуся тебе, господи…
Дальше вместо слов слышалось неразборчивое разноголосое бормотание и гудение. Над толпой поблескивали льдистые, крестообразно сбитые бревна, а в руке тускло светился серебряный крест.
Очень скоро песнопение кончилось, и верующие стали черпать бидонами «святую» воду.
— Бабушка Матрена, — крикнул Славка, — бидон испоганишь: тут же портки полощут.
Старуха сурово подняла на парня глаза, бойко ответила:
— Дурачок! Вода-то освященная.
Из толпы верующих вышел к проруби мужчина в одном нательном белье. Два бородатых мужика в овчинных полушубках закинули ему на шею полотенце, пропустив концы под мышки, и помогли залезть в прорубь.
— Купель, купель!.. — раздалось на берегу. — Крещение.
— Ой! Как у него сердце не зайдется.
— Ему стакан самогону дадут и — в тулуп.
Тем временем «окрещенный» вылез из проруби с выпученными глазами, дрожа и шатаясь, исчез в толпе, где на него надели валенки, шапку, тулуп.
— Агашка! Агашка!.. — закричала Ника, увидев односельчанку, сорокалетнюю доярку Агафью.
— А ты сама сигани! — посоветовала Даша. — Что, духу не хватит?
— Нет, не хватит.
— То-то! Агафья вдовая, ей перед мужиками себя голую показать хочется.
С берега летели в сторону купели насмешливые замечания, но там верующие занимались своим делом сосредоточенно, с чувством отрешенности от всего постороннего, не относившегося к крещению. И чем больше шуток слышалось на берегу, тем громче читал молитву поп на непонятном языке, тем самозабвеннее пели верующие.
Наконец крещение кончилось. Верующие и зрители разошлись и разъехались. А по домам только и разговору — об Иордани…
А часом позже у Венкова собрались секретарь парторганизации, председатель сельсовета, кое-кто из членов правления. Собрание не собрание, гости не гости.
Ни Венков, ни Перепелкин на водосвятии не были. А председатель сельсовета Тимофей Варнаков, человек осторожный в службе, пошел.
— На всякий случай, товарищи, — объяснил он смущенно. — В городах на пасху у церквей конную милицию выставляют для охраны порядка. Где скопление людей — там всякое случается. Ну и я…
— Да ты не оправдывайся, — сказал Перепелкин, — знаем, что ты безбожник.
— Ну, ни озорства, ничего такого не было, — продолжал председатель сельсовета. — Крещение… так и в нем ничего незаконного нет. В городах вон зимой купаются, в газетах об этом пишут.
— Все это так, — протянул Перепелкин, морщась от мыслей, как от боли. — Двенадцать человек окрестились… четверо из нашего колхоза… Пусть бы просто купались, а то окре-сти-лись!.. — Брови у Перепелкина поднялись, лоб прочертила глубокая скорбная складка. — Жили люди до тридцати-сорока лет некрещеные и вдруг… Нате, пожалуйста!.. Что у них в душе происходит?
Все сидели в раздумье; хотелось говорить, а сказать будто и нечего.
— Это нам пощечина, — сказал Венков с горечью. — У нас под носом люди пошли за попом. Почему он нашел ключ к их сердцам, а мы не нашли? Агафья!.. Какая работница! И вдруг — крестилась.
Тут заговорило сразу несколько человек, все хвалили Агафью, вспомнили, что после смерти мужа она стала замкнутой, ударилась, как и мать, в религию.
— Не придали значения, — вяло, как спросонок, произнес Тимофей Варнаков, разглядывая свои галоши на чесанках.
— Давно овдовела? — спросил Венков.
— Пять годов. И сразу переломилась.
Местные жители опять стали вспоминать, какой была Агафья и как изменилась.
— В горе-то ее и увели церковники, — заключили старожилы.
— Ее в горе, а остальных как? — Перепелкин сердито стукнул ребром ладони по столу. — Не умеем мы с людьми работать.
— А что сделаешь? — по-прежнему равнодушно спросил Варнаков. — У нас способы ограниченные: лекции, лекции и опять лекции. А верующих на лекцию силой загонять не станешь.
Опять долго молчали, курили, напряженно думали.
— Ну, сделай поп чего-нибудь против закона, я бы его!.. — вдруг оживился Тимофей Варнаков. Он то вставал, то снова садился, и впалые щеки его розовели. — А его не ухватишь: все по закону.
— Агитировать против бога надо не в клубе, а в домах, — горячо сказал Перепелкин.
— Попробуй! — Тимофей Варнаков усмехнулся. — Ну, придешь к верующему и станешь уговаривать не верить в бога, не ходить в церковь. Так, что ли? А он сочтет это оскорблением религиозного чувства у него в доме и попросит выйти вон.
— Надо как-то не грубо, не прямо, а тонко…
— То-то, что тонко. — Тимофей Варнаков становился все словоохотливее. Румянец разливался уже по всему его узкому длинноносому лицу, оставляя белым лишь высокий лоб с глубокими залысинами. — Тонкость времени требует, задушевности. А нам некогда, мы все бегом делаем, людей видим на собраниях, из-за стола президиума, да на работе, когда спрашиваем об одном: «Как дела?» Что у людей на душе, об этом узнать не успеваем, да и отвыкли.
— И все-таки надо быть активнее.
— Скажи как?
Судя по возбужденным голосам, назревал спор секретаря парторганизации с председателем сельсовета. Венков считал это ненужным и неуместным.
— Нам надо готовиться к каждому религиозному празднику, — сказал он. — Разве не могли мы сегодня устроить веселое гулянье? Катанье с гор, ледяную карусель, каток… Ничего этого у нас нет. А ведь прежде бывало.
— Это не плохо бы, — согласился Тимофей Варнаков. — Поп — праздник, а мы в пику ему — свой праздник, да такой, чтобы от веселья земля гудела.
Разговор оживился, стал общим, каждый предлагал что-нибудь свое. Наговорились досыта, а разошлись неудовлетворенные, с досадой в душе.
* * *
На другой день три человека из четырех купавшихся заболели. Фельдшерица признала воспаление легких. Позвонили в районную больницу, справились, есть ли свободные места; из больницы ответили, что после ледяной купели заболела половина крестившихся, больница переполнена и лечить усовцев придется дома.
Среди больных оказалась и доярка Агафья.
— Вот случай для антирелигиозной пропаганды, — сказал Венков Перепелкину.
— Пожалуй, — согласился Перепелкин и тотчас же отправился к больным.
Войдя в дом Агафьи, он понял, что вести разговор о чем бы то ни было бесполезно. Больная лежала с высокой температурой, часто и тяжело дышала. Перепелкин хотел сказать что-нибудь осуждающее, но посовестился. Мать Агафьи, очень старенькая и почти прозрачная от худобы, крестилась на иконы, освещенные желтым пламенем лампадки, и шептала покорно, обреченно:
— На все воля божья.
Чем-то древним, тленным пахнуло на Перепелкина. Едва сдерживая гнев, вышел он на улицу, затопал в порывистом шаге с таким озлоблением, словно хотел вбить в мерзлую землю чувство вражды к дикости, с которой так неожиданно свела его жизнь.
Зашел в медпункт, поговорил с фельдшерицей, узнал, чем надо помочь больным.
Вечером приехал из районной больницы врач, подтвердил диагноз — крупозное воспаление легких от резкого переохлаждения организма, дал советы, выписал лекарства и уехал.
В тот же вечер в клубе перед киносеансом Перепелкин произнес речь о вреде религии, обрушился на попа, устроившего водосвятие с крещением. Выговорился и почувствовал неудовлетворенность от содеянного. Его слушали неверующие, которым и без его слов было все ясно, его речь не возбудила ни новых мыслей, ни новых чувств. Поэтому его встретили и проводили равнодушно.
На другой день заседало партийное бюро.
Открывая заседание, Перепелкин говорил с чувством вины:
— Не думал, что придется специально обсуждать вопрос о религии, а вот…
Он изложил свои соображения: перед каждым церковным праздником проводить беседы о вреде религии; подготовить антирелигиозные плакаты и вывешивать в магазине, в клубе, на фермах, на улицах; выпускать антирелигиозную стенную газету.
— Конечно, это полезно, — сказал Венков, — но это не все. — Надо всеми средствами разоблачать вредную сущность религии, не свести наши усилия против только поповщины. Даже молодые люди венчаются в церкви, крестят детей. Почему они это делают? По вере или по моде?
— Черт их знает, — сердито выкрикнул Варнаков.
— А мы должны знать, — возразил Николай Семенович. — Поп по домам ходит, а мы? Часто ли заглядываем в дома, интересуемся ли нуждами, настроениями колхозников? Агитпункт только во время выборов работает. Я предлагаю возобновить работу агитаторов, коммунистов и беспартийных активистов раскрепить по домам, а село разбить на двадцатидворки.
На другой же день учитель Шахов рисовал с учениками плакаты. Их вывешивали в самых людных местах. Особенно забавляли жителей Усовки копии с рисунков Эйфеля «Сотворение мира». Комсомольцы постарались выпустить веселую стенную газету с антирелигиозными стихами Демьяна Бедного, частушками и карикатурами из старого журнала «Безбожник».
Но Перепелкина это не удовлетворяло, хотелось чего-то более ощутимого.
Внезапно пришла ему мысль, сначала показавшаяся находчивой, затем нелепой, наконец, снова удачной: «Поговорить с попом».
Утром он послал за попом, и тот не заставил себя ждать.
Неловко было Перепелкину принимать священника в партийной организации, но он старался побороть эту неловкость.
— Извините, что побеспокоил вас, — сказал он и почувствовал стыд за себя.
— Пожалуйста, служба требует от каждого… — Отец Борис развел белые руки.
— Видите ли… после вашей Иордани люди заболели… в народе недовольство.
— При чем я?
— Как же! Вы — организатор.
Отец Борис внутренне собрался, сощурил глаза, как бы вглядываясь в собеседника издали, ответил спокойно, веско:
— Я устроил водосвятие, то есть то, что всегда и везде совершает православная церковь. Это не запрещается законом и властями.
— Но купание… крещение…
— Крещение — есть приобщение к церкви. Это — обряд добровольный. Я никого не уговаривал, нашлись желающие по зову души. Люди самостоятельны в своих поступках. Александр Матросов лег на вражеский пулемет, принеся себя в великую жертву на благо войска. Верующие приносят себя в жертву во имя веры и церкви. Крещение — не жертва, а всего лишь удовлетворение личной душевной потребности.
— Все же как-нибудь поменьше бы всего этого…
— Мы с вами должны понимать, что каждый из нас делает свое: я — побольше приобщить к церкви, вы — побольше отлучить от нее. По результатам работы нас оценивает наше начальство. Не так ли?
— Да, но вот вы людей простудили.
— Нет, нет!.. Не я…
— Спорить не будем.
— Не будем… А зачем звали?
— Так, поглядеть на вас поближе захотелось.
— Неправду говорите.
— До свидания.
Выпроводив попа, Перепелкин задумался: зачем позвал его, почему не сумел поговорить как надо? А как надо говорить с попом — он этого не знал: живого попа видел с глазу на глаз первый раз в жизни.
За этим раздумьем застал его Прошка. С потухшими глазами, с плотно сжатым ртом инвалид неуклюже протиснулся в дверь, остановился у стола.
— Садись.
— Нет, Сергей Васильевич, я уж стоя.
— Что у тебя?
— Да ведь все то же… Крест для Иордани я делал.
— Знаю.
— Бревна колхозные взял без спросу.
— Бить за это надо.
— Затем и пришел. Побейте! Я хоть и беспартийный, ну, к вам: совесть грызет. Бревна я обратно приволок на место, они целые… Только виноват. Одно — что самовольничал с бревнами, другое — попу подрядился на религии заработать. А через эту Иордань люди заболели. Выходит, кругом виноват.
— Виноват, Прохор!
— Сам знаю.
— Делами надо заниматься, хозяйством, а я вот Иордань расхлебываю.
— Не говори… — Прошка шумно вздохнул, шагнул, стукнув деревяшкой о пол, потянулся к папиросам на столе. — Разреши, Сергей Васильевич. — Закурив, инвалид стал рассказывать: — Тяжелее всех Агафья… Горит вся. За ней Филатова ходит. Пришла к фельдшерице, давай, говорит, помогу. Медицина-то наша нарасхват.
— Фельдшерица да сестра — им и так дела хватало.
— Попадья подключилась.
— Как? — Перепелкин резко приподнялся и так навалился локтем на стол, что толстое стекло хрустнуло.
— Она не как попадья, а как врач. Хотя она по рентгену, но институт окончила, значит, понимает. Варнаков Тимофей диплом у нее смотрел. Ну, она помогает ухаживать.
— Ну и дела! — Перепелкин положил голову на руки, закачал из стороны в сторону.
* * *
В переднем углу избы, под иконами лежит Агафья. Желтый колеблющийся свет лампадки скользит по лицу больной, по разметавшимся волосам. Под ватным одеялом сотрясается в ознобе тело. Частый сухой кашель вырывается из разинутого рта вместе со стоном.
— Горит, как свечечка, — шепчет мать Агафьи, поминутно крестясь.
— Лампадку я потушу. — Ника тянется к синему стаканчику на медных цепочках, зажимает пламя меж пальцев.
— Зачем? — через силу спрашивает Агафья, блуждая взглядом по иконам.
— От лампадки дух тяжелый, а тебе нужен чистый воздух. Бабушка, давай пол мыть, влажной тряпкой пыль вытирать. Форточку почаще открывать надо.
Покончив с уборкой, Ника села у постели больной, стала смотреть запись на бумажке — не пора ли давать лекарство.
Болезнь Агафьи не удивила Нику, не вызвала неприязни к попу, а подняла чувство жалости к больной. Что толкнуло молодую женщину, мать четырнадцатилетнего сына, рисковать своим здоровьем? Словам Даши о том, что Агафья хотела показать себя полуголой мужикам, Ника не верила: «Не такая Агаша».
Может быть, она крестилась в угоду матери? Это казалось Нике безрассудным. Оставалось одно: внутренняя потребность Агафьи, ее желание, сила которого выше всяких страхов и пересудов.
Думая так, Ника начинала уважать Агафью. Она не одобряла ее религиозности, но преклонялась перед силой духа, ставшего выше всего: личной безопасности, семьи, осуждений.
«Мне бы так, — завидовала Ника, — поступать бы, как велит сердце… Где взять для этого силы? У кого научиться этому?»
Находя поступок Агафьи мужественным и не вникая в смысл его, Ника почувствовала, как что-то новое открывалось ей в этой женщине и влекло с тайной силой. Как родную и близкую, стало жаль Агафью, захотелось спасти ее жизнь.
Узнав, что фельдшерица и медицинская сестра должны каждый день посещать больных, делать процедуры, принимать в медпункте, Ника предложила свою помощь.
— За Агашей ходить некому: мать сама беспомощная, а сынишка… чего может в таком деле? — сказала фельдшерица. — Твоя помощь пригодится.
И Ника стала ухаживать за больной не только с сознанием необходимости, но с большим сердечным чувством, печальным и трогательно светлым. После работы на ферме изменилось к ней отношение, на нее стали смотреть серьезнее, а теперь заговорили о ее доброте и чуткости с удивлением, как будто о необычной находке. Она не слышала этих разговоров, а если бы услышала, то обиделась бы за себя, потому что теперь сердце ее было переполнено великой любовью к человеку…
Все время Ника находилась около больной, отлучалась домой ненадолго, чтобы поесть. Отец с тревогой заметил, как она сосредоточилась на чем-то своем, внутреннем, как лихорадочно блестят ее глаза, тогда как сама она внешне спокойная, ровная.
«Не поддалась ли поповщине?» — подумал Филатов и осторожно спросил:
— Ты что-то не в себе?
— Жаль Агашу… Ох, как жаль!..
— Она сама виновата.
— Зачем ты так… сейчас, когда она почти без памяти.
Отцу стало стыдно.
— Ладно… ты уж старайся.
К тому, что делала Ника, неприложимо слово «старание». Она не понуждала себя сознанием долга помочь в беде, не задумывалась над добровольной обязанностью своей, не приходил ей на ум ходкий призыв «человек человеку — друг, товарищ и брат». Все существо ее жило чужим горем, как своим, она чувствовала это горе каждым нервом. Войдя в чужую семью, она стала в ней тем человеком, без которого уже не могли обойтись.
По утрам приходила фельдшерица, ослушивала Агафью, потом медсестра делала уколы. От них Ника узнавала, что у других болезнь протекает легче.
Агафья лежала пластом, горячая грудь ее часто вздымалась в одышке. Ника почти насильно вливала ей в рот куриный бульон; только ягодный морс больная пила жадно и помногу. Иногда дыхание Агафьи замирало, тогда Ника со страхом брала ее руку, искала пульс и, не найдя, припадала ухом к груди. Удары сердца были слабые, глухие. Ника обмирала до озноба на ногах и руках, плакала тихими слезами.
Прошло больше недели, ожидаемый медичками кризис не наступил. Вызванный из районной больницы врач сказал, что лечение ведется правильно, но организм больной ослаблен и плохо сопротивляется болезни. Но, мол, надо надеяться на лучшее.
С каждым днем состояние Агафьи резко ухудшалось. Она часто впадала в беспамятство, а в бреду среди бессвязных слов произносила: — Павел!..
— Это муж ее зовет к себе, — объяснила мать.
— Да пошла ты со своей глупостью! — прикрикнула Ника.
— Правду говорю, — ласковым тенорком отвечала старуха. — Павла хоронили, Агаша горстку земли на гроб бросила. А это уж верно: кто из родных бросил землицу на гроб, того упокойник к себе позовет. На то воля божья.
Ника с отвращением посмотрела в тусклые глаза старухи, вздохнула.
— Ох, темнота!
Бесшумно ходил Агафьин сын, издали глядя на беспамятную мать испуганными, полными непролитых слез глазами.
Не в силах вынести этого взгляда, Ника подходила к мальчику, прижимала его стриженую голову к своей груди, едва сдерживала клокотавшее в горле рыдание.
Однажды утром, когда мальчик ушел в школу, а старуха возилась у печи, Ника сидела у постели больной, ожидая фельдшерицу. Бесшумно горели в печи кизяки, бросая из чела трепетный розовый отсвет пламени в утренние сумерки избы. Больная открыла глаза, ясным осознанным взглядом посмотрела на живой свет огня, потом удивленно на Нику, силилась что-то сказать, но с запекшихся губ слетал непонятый шепот, а руки двигались по одеялу, пальцы словно что-то искали быстрым движением.
— Прибирается, — промолвила старуха, и Ника первый раз увидела, как глаза ее повлажнели. — Готовится преставиться перед господом богом. — Старуха перекрестилась.
Агафья пыталась что-то сказать и не могла, и это бессилье мучило ее. Потом она глубоко вздохнула с хрипом в груди, закрыла глаза, утихла.
На носках отошла Ника от постели.
Старуха перекрестилась и потянулась с огнем затеплить лампадку.
— Преставилась раба божья.
Эти слова, произнесенные с грустной завистью, леденили сердце Ники; все тело ее содрогнулось, сознание помутилось, и она едва успела привалиться на лавку в куту.
* * *
Хоронили Агафью всем селом. Стоял тихий день, с легким морозом. Низкое серое небо нависло над дорогой, по которой черной разорванной цепью медленно тянулась похоронная процессия. Гроб попеременно несли Венков, Перепелкин, Варнаков, Лавруха, активисты колхоза.
Передав скорбную ношу другому, Перепелкин пошел за гробом с понурой головой. Сожаление о безвременной смерти молодой женщины до слез печалило его. Оно было горше еще и потому, что в смерти этой Перепелкин винил себя: «Недоглядел, упустил…» Припомнилось, как вчера позвонили из района, «поправили» его, что, мол, не годится бороться с религией «такими» методами. «Зачем вызывал попа?» Зачем?.. Попробуй объяснить так, чтобы все поняли… Сказали напутственно: «Надо усилить воспитательную работу среди населения — это главное в борьбе с религией…» С неприязнью взглянул на попа: «Значит, пожаловался…»
Вчера советовался с Венковым о похоронах.
— Нам надо участвовать в похоронах, — сказал Венков. — Живую отдали церкви, так мертвую не надо отдавать.
— А как же не отдашь? Отпевать будут, панихида в церкви, на могиле поп станет служить…
— Пусть! Пусть поп совершит религиозный обряд, а последнее слово за нами. Ты скажи речь на могиле…
Все это немало смущало Перепелкина. И он высказал сомнения Венкову, которого по студенческой привычке считал учителем.
— Участием в похоронах мы выразим уважение к покойной, — сказал Венков. — Кроме того, дается случай на конкретном факте сказать о вреде религии.
На это Перепелкин заметил, что необычность обстановки может породить кривотолки.
— Найдутся догматики, — вспылил Венков, краснея, — найдутся… осудят… Но мы должны участвовать в похоронах.
Пока шло отпевание в церкви, коммунисты и их единомышленники из поджидавших мужчин стояли у паперти, а потом решительно взяли гроб и с той минуты уже не выпускали из своих рук.
На кладбище желтела на снегу горка глины у свежей могилы. На нее поставили гроб. По одну сторону стали верующие, по другую — безбожники. Некоторое время обе стороны молчали, словно выжидая чего-то.
Но вот отец Борис замахал кадилом, скороговоркой сотворил погребальную молитву, и под печальное песнопение гроб стали опускать в могилу. Нестройные голоса печально пропели «вечную память», с глухим стуком упали на гроб комья земли.
Прошка громко сказал:
— Поп спецодежду снимает.
Перепелкина словно толкнуло, он очнулся от задумчивости и крикнул срывающимся голосом:
— То-ва-ри-щи!..
Стало тихо. Только комья глины продолжали падать еще глуше, да скрипел снег под ногами попа, уходившего во главе причта и верующих.
— Товарищи! — тихо и печально повторил Перепелкин. — Мы хороним молодую женщину. Еще недавно она жила среди нас, полная сил и здоровья. На наших глазах она стала жертвой религии, жертвой церковников…
Он говорил о вреде религии, о закабалении ею духа свободы и разума.
Между тем народ понемногу расходился. Когда Перепелкин говорил о том, что он не натравливает на попа («дело не в попе: не будет отца Бориса, пришлют отца Василия»), а призывает бороться против религии, против ее корней, то заметил, что его слушали только те, кто не ходит в церковь, кто не признает бога.
Часом позже Перепелкин проходил мимо дома Агафьи. Там шли поминки и слышался оживленный неразборчивый говор.
«Скоро до пляски дело дойдет». Не любил он этот языческий обычай, находя в нем что-то оскорбительное для покойника.
Вечером, когда поминальщики разошлись, в избе Агафьи послышался визг старухи и звон разбираемого стекла. Первой поспешила туда Даша, жившая по соседству.
Сын Агафьи с искаженным злобой лицом срывал с гвоздей иконы и бил об пол. Старуха кричала во все горло, подросток топтал обломки святых ликов и выкрикивал:
— Вот! Вот! Вот!..
Скоро пол-избы набилось зевак. Никто не вмешивался в семейное дело, только Даша проговорила с необычной для нее серьезностью:
— Довели сироту…
* * *
В тот же вечер случилось еще одно событие, о котором не знали жители Усовки.
Священник, вернувшись с поминок с дьяконом, жившим по соседству, застал жену в слезах.
— Фаня, что с тобой? — испуганным голосом спросил Борис Иванович.
Попадья молча утирала слезы и даже не взглянула на мужа.
— А я позвал Валентина Порфирьевича на чашку чая.
— Нет уж, в другой раз, — густым басом произнес дьякон. — Раз Фаина Касьяновна в таком настроении… успокой ее, Борис Иванович.
Дьякон ушел, тяжело топая сапогами, а Борис Иванович скинул пальто и неслышной походкой подкатился к жене, наклонился над ней, поцеловал в голову. От него пахло водкой, и Фаина Касьяновна отвернулась.
— Что случилось? Почему ты плачешь?.. Ты молчишь… Странная ты последнее время. Ну, открой мне свою душу, и я облегчу ее.
Фаина Касьяновна отняла от глаз смятый в комок платок, покачала головой.
— Нет, не облегчишь. Нет!
— Почему же?
— Потому что стыд перед людьми сильнее твоих утешений.
— Это из-за Агафьи?
— Да. И не только из-за нее.
— Но я же не виноват. Дело добровольное.
— А ты подстрекал на это добровольное крещение, и вот — смерть.
— Смерть всегда найдет причину, — с философским спокойствием ответил Борис Иванович и после короткого молчания рассуждал: — Люди гибнут от болезней, от автомобильных и авиационных катастроф, от войн… от всяких несчастных случаев. Есть в этом своя логика: если бы не было болезней и несчастных случаев, то людям не хватило бы места на Земле.
— Значит, рок?
— Не рок, а логика в природе… Жизнь сама регулирует народонаселение.
— Эти рассуждения тебе удобны, за них можно прятаться. Неужели твоя совесть не страдает?
— Агафью мне жалко, — поспешил ответить Борис Иванович. — Но я не мог предвидеть.
— А я говорила тебе, предупреждала. Не послушался, доказывал свое: мол, душевный подъем сильнее простуды, как, мол, на войне не болеют.
— Не послушался, каюсь.
— Мне очень тяжело… Когда я выходила за тебя, мне казалось забавным, что ты священник, думала, это ненадолго, пройдет твое увлечение. А ты все больше влезаешь в службу церкви… Неужели так все и будет у нас, как сейчас, до самой смерти?.. Вот о чем я думала… Дети ведь у нас.
— Хм, — задумчиво хмыкнул Борис Иванович. — Не думал я, что ты так серьезно обо всем… об этом самом… обо мне, о нас с тобой…
— Ты мог бы все еще переиграть… перекроить свою жизнь.
— Значит, осуждаешь меня?
— Осуждаю.
— Вот не ожидал, не подозревал даже.
— Терпела, молчала, а после смерти Агафьи не могу. На тебе лежит вина, а стало быть, и на мне.
— Да, да, — твердил Борис Иванович и долбил одной рукой себя по колену, а другой ворошил волосы на голове.
В соседней комнате, за закрытой дверью, возились, играли сыновья, весело вскрикивая от удовольствия.