В воскресенье Алексей бродил с кинокамерой по окрестностям Усовки. Хотелось ему заснять уходящую зиму. Забрел он в лесок над обрывом Волги, где любил бывать летом и осенью. Семья берез дремала, осыпанная инеем. Под ними стоял голубоватый сумрак, а белые стволы казались полупрозрачными, почти невидимыми на фоне снега.

Алексей стоял и думал о том, что, если бы его воля, его власть, он не позволил бы топору когда-нибудь коснуться этих берез; пусть умрут своей смертью.

Приглушенные краски зимней рощи навевали на него настроение тихой грусти, которая не печалит, а скорее радует, рождая в душе светлое, чистое чувство. Алексея радовало каждое дуновение ветерка, каждый шорох, и сердце его на все отзывалось горячо. С увлечением снимая кадр за кадром, он представлял себе, как в свое время покажет это усовцам и они удивятся, что живут среди такой прекрасной природы. А может, не удивятся, не почувствуют, не увидят красоты в том, чем восторгается он?

Возвращаясь домой, он шел мимо дома, в котором жил учитель Шахов, занимающийся живописью, и вспомнил, что еще неделю назад он обещал комсомольцам поговорить с учителем, не возьмется ли тот руководить рисовальным кружком в клубе.

На стук в дверь вышла жена учителя, узнала Алексея и пригласила в комнату.

— Мне Ивана Герасимовича.

— Сейчас позову.

— Если он занят, так я могу в другой раз… а то в воскресенье, да без предупреждения…

— Ничего. — Выскочив в сенцы, женщина крикнула: — Ваня-я! К тебе пришли. Проходите же в комнату, — опять пригласила она Алексея.

Комната оказалась маленькая, еле вместившая кровать, кушетку да стол. На стенах висели окантованные под стеклом акварели. Немало повидал Алексей живописных работ в лучших музеях страны, немало собрал репродукций и немало прочитал книг по изобразительному искусству и кое-что понимал в этом. Акварели в комнате учителя с первого взгляда понравились ему свежестью и прозрачностью, как будто только что написанные, не успевшие высохнуть. Видно было, что Шахов владеет кистью легко и свободно и, главное, умеет находить красоту в самом обыденном. Тропинка во ржи, хмель, обвивающий шест, комбайн в зарослях подсолнечника, девочка с ромашками… — все дышит жизнью, возбуждает радость.

Фанерная дверца скрипнула, и в комнату вошел учитель. Поздоровались.

— Я руки не подаю, — сказал хозяин, показывая ладони, — сейчас умоюсь. В хлеву возился. Корова, поросенок, — пояснил он с горькой усмешкой.

Через несколько минут учитель пожал Алексею руку.

— Рад, что вы пришли.

— Извините меня, пожалуйста. Помешал вашему отдыху, делам.

— Да что там! Дела неинтересные: навоз выгрести, корму задать… Лучше бы не было этих дел. Непривычен я к этому да и не люблю.

— По необходимости занимаемся, — подала голос жена учителя, ходившая то в кухню, то в комнату.

— Да уж… — Иван Герасимович махнул рукой. — Колхозу не разрешают продавать нам ни молока, ни мяса, никаких продуктов. Вот и приходится вести натуральное хозяйство. Вместо этого учителя, врачи лучше бы культурную работу вели, пользы было бы больше.

Алексею приходилось уже сталкиваться с этой стороной деревенской жизни, и он хотел бы сказать по этому поводу что-то сочувственное. Но что пользы? Скользя глазами по узкому, с выпуклыми надбровьями лицу учителя, Алексей объяснил цель своего прихода.

— Мало я занимаюсь сейчас живописью: некогда… школа, семья, общественная работа да еще эта скотина, чтоб ей пусто было!.. Урываю время летом.

— Я тут разглядывал ваши работы. Вы рисованию учились?

— Когда был студентом, ходил в студию при художественном училище.

— Можно посмотреть еще что-нибудь из ваших работ?

— Конечно, — охотно согласился учитель. Просьба Алексея оживила его. — Только ведь все это любительское, не настоящее.

Развязав тесемки большой, как чемодан, папки, он вынимал листы ватмана и картона с карандашными и акварельными рисунками. Были тут и законченные вещи, и наброски. Алексей бережно брал листы и смотрел, смотрел, чувствуя, как звучат краски, подобно хорошей музыке, рождают в душе его нежный отзвук. Перед ним проходил целый мир, выраженный в линиях и цвете, мир, в котором теперь жил и Алексей. Он узнавал знакомое, усовское, и удивлялся этой красоте, тонкой, неброской, неповторимо своеобразной… Он на мог ничего сказать, только шумно дышал и краснел от удовольствия. Молчал и Иван Герасимович. Он вновь с удовлетворением чувствовал знакомый волнующий прилив творческой энергии и с радостью отмечал, что его работы пришлись по душе молодому ценителю.

— Хорошо! — одним вздохом произнес Алексей, возвращая последний лист. — Прекрасно!..

— Ну, это вы хватили! Ученическое, слабое.

— А мне нравится.

Потом Алексей сидел с хозяевами над пирогом с капустой и грибами.

— Вы тоже занимаетесь живописью? — спросила хозяйка.

— Нет, я просто люблю живопись. Вот уговариваю Ивана Герасимовича руководить кружком в клубе.

— Я уже сказал: нет времени. А кроме того, я не имею права. Лекции на темы природоведения читаю, это моя специальность, а рисованию учить… Что вы!.. Нет, нет! — Учитель протестующе замахал руками.

— Не преподавать по школьной программе, а руководить кружком любителей.

— Нет!

— А почему бы не устроить выставку ваших работ? А? Вы просто не имеете права прятать художественные произведения.

— Об этом я не думал. — Учитель потер крутое надбровье, напряженно глядя мимо Алексея.

— Здорово получится, право!.. — воскликнул Алексей. — Поможем вам развесить, вы только отберите.

— Не знаю… Не думал об этом. Да и какой я художник!

— По-моему, вы настоящий художник.

— Любитель.

— Пусть будет по-вашему, Иван Герасимович. Любитель так любитель. Но вашу выставку посмотрят с удовольствием.

В понедельник после работы Алексей пошел к секретарю парторганизации.

Сергея Васильевича Перепелкина он нашел в правлении; тот сидел за своим столом, считал на арифмометре и записывал цифры на большом листе бумаги. Не глядя на Алексея, он жестом пригласил его садиться и лишь через несколько минут, когда кончил писать, бросил карандаш на записи, спросил:

— Тебе чего?

Алексей рассказал о выставке акварелей и рисунков учителя Шахова.

— Видишь? — Верхняя губа Перепелкина выпятилась, кожа на носу собралась в гармошку. — Считаю, во что каждое яичко колхозу обходится, каждая соломинка и сколько рублей может дать каждый метр земли. Дело? А? — Сергей Васильевич согнул свое худое тело так, что голова его с большими залысинами придвинулась через стол чуть ли не вплотную к лицу Алексея.

«Ну и длинный!» — подумал Алексей, всегда удивлявшийся высокому росту и худобе агронома.

— Большое дело! — отвечал самому себе Перепелкин. — Тут, брат, считать да считать. Дыхнуть некогда, а ты с какими-то акварелями. Есть совет клуба — решайте сами.

— Неудобно без ведома секретаря партийной организации. Я к вам не как к агроному.

На Алексея поднялись добрые глаза.

— Секретарь парторганизации, агроном… Должности разные, но я-то один, разделиться я не могу, перегородку внутри себя не поставлю… Сейчас подготовка к севу, к уборке, и дыхнуть некогда.

— Значит, не разрешаете выставку?

— Я этого не говорил. Пойми ты!.. План клубной работы утвержден на партийном бюро. Единолично я изменить ничего не могу.

— Да в плане есть ненужное, для птички.

— Ну, ты это брось!

— А разве неправда? Зачем, например, лекция врача «Влияние космоса на здоровье человека»?

— Знаешь, дань времени: от этого никуда не денешься — надо.

— Это очень узкая тема, для специалистов.

— Нет, нет! Без этого нельзя. Идут полеты в космос, а мы не отразим это в культурной работе.

— Но ведь выставка в конце концов не помешает лекции. Картины развесим на стенах, а при возможности учитель прочитает лекцию о живописи, о том, как много вокруг нас прекрасного и как надо учиться видеть его.

Перепелкин задумался, затем сказал:

— Картины надо посмотреть. Ты думаешь как? Повесил — и все? В городе специалисты, художественный совет проверяют, всякие учреждения. А у нас кто? Опять же я? Мне и отвечать.

— Сергей Васильевич! Да неужели вы не отличите черное от белого! — с искренним удивлением, в котором сквозило явное осуждение, страстно произнес Алексей. — Мы с учителем сами отберем работы, развесим, а потом покажем вам.

— Не знаю, не до этого сейчас.

Почувствовав, что Перепелкин становится немного сговорчивее, Алексей решил воспользоваться этим и сыграть на самой главной струне.

— Сергей Васильевич! Сейчас другое время, чем было в недавнюю пору. Сейчас во всем людям больше доверия оказывается. Доверьте мне, а потом — ваше право контроля.

— Подумать надо. Не вовремя ты ко мне с этим.

— Всегда будет не вовремя. В колхозе всегда хозяйственные дела, ни междупарья, ни зимнего роздыха нет.

— Сейчас у меня цифры на уме, гектары, пуды, литры.

— А живые люди с душой? Для них у вас не хватило места в голове? Гектары, пуды, литры!.. — грубо передразнил его Алексей, вставая и собираясь уходить.

— Чего шумишь, я же сказал, подумаю.

— А еще удивляетесь, почему молодежь из деревни в город бежит. Да как же не бежать! Просто потанцевать в клубе нельзя. Ведь в отчете о танцах графы нет. Сначала лекция для отчета, а потом танцы — для веселья и души… И когда вы успели закоснеть?!

Рывком надел Алексей шапку, резко вскочил, повалив стул, во всю ширину распахнул двери и выбежал на свежий воздух, будто спасаясь от чего-то гнетущего. Пошел по улице не спеша, чтобы дать остынуть разгоряченному лицу и разгневанному сердцу.

От Перепелкина Алексей пошел к Шахову окончательно договориться о выставке. Он решил все устроить так, чтобы Перепелкин остался доволен выставкой. На это Алексей очень надеялся.

А Перепелкин сидел неподвижно, вытянув под столом длинные ноги и безвольно положив на бумаги костлявые руки. «Вспыльчивый, как отец», — думал он об Алексее. Потом им завладели думы о себе, о словах, брошенных напоследок Алексеем, о деревенской жизни вообще. Обиды на Алексея не было, но сердце бередила досада, непонятно на кого и на что.