Настал день, когда Прошка вмазал последний кирпич в дымоходную трубу, слез с крыши, оглядел с земли — пряма ли труба, самодовольно сказал:

— Всему приходит конец. Теперь можно попробовать.

Набрав охапку щепок, он аккуратно уложил их в топку, поднес зажженную спичку. Лицо его было торжественное, вдохновенное. Печка вдруг ожила. Внутри ее шипело, потрескивало, гудело. В доме сразу запахло жилым, повеяло уютом.

Строители одобрительно кивали на печку.

— Тяга хорошая.

— Так и ревет.

Прошка сидел на корточках, курил, глядя, как дым от цигарки утягивает под дверку топки, и испытывал радость удачи.

— Не хочу хвалиться, — с достоинством отвечал печник на похвалы. — Но скажите честно: почему все хотят, чтобы я печи клал? А?.. Ведь есть в колхозе другие печники, а все зовут меня.

— Рука у тебя, Прохор, легкая. Талант.

— Вот то-то и оно. Кому, значит, что на жизнь отпущено. Одному печи класть, другому корабли водить, третьему детей учить. Все надо делать с умом, с талантом.

— Бабу обротать тоже талант нужен, — сказал Лавруха, намекая на любовные похождения Прошки.

— А что! — восторженно отозвался печник. — Помню, раз в Германии… был промежду мной и немкой роман. Я по-немецки ни бельмеса, а она по-русски ни тпру ни ну… А как в этом деле без слов обойтись?..

— Можно и без слов.

Поощряемый вниманием мужиков, Прошка затянулся цигаркой, выпустил через ноздри дым и сосредоточенно задумался, готовясь потешить слушателей занятной историей, которую быстро сочинял на ходу.

Но не успел он начать свой рассказ, как в дом вошел мужчина с черной бородкой, с румяными щеками, в драповом пальто, с тростью в руке.

— Мир дому сему! — бодро произнес он и слегка поклонился.

— Здравствуйте, батюшка, — ответил Лавруха, а Прошка, разгибаясь во весь рост, с нарочитой учтивостью произнес:

— Милости прошу к нашему шалашу. Мебель у нас просторная, — он показал на пол, где сидели мужики.

— Да, уж небыль наша известная, деревенская, — подхватил Лавруха, запихивая обрубком пальца табачную пыль в нос.

Поп метнул глазами по живописно сидящим мужикам, вежливо спросил:

— А Владимира Трофимовича нет? Мне сказали, что он сюда пошел.

— Сегодня не был еще, — отвечал Прошка. — Может, мы его заменим?

— Едва ли. — Поп слегка улыбнулся. — Это дело такое… специальное… Магнитофон у меня испортился, а Жбанов, я слышал, специалист по этой части.

Прошка удивленно рассмеялся.

— Магнитофон!.. А разве духовным лицам не возбраняется заниматься этим делом?

— Нисколько. Наша церковь не отрицает достижений науки. Духовенство летает на самолетах, освещает храмы электричеством, пользуется радиоприемниками, телевизорами, ибо все достижения науки есть наставление и воля божья. С божьей помощью Советская власть запускает искусственные спутники Земли, посылает ракеты на Луну. Мы, священнослужители, молим бога о даровании советской науке новых успехов.

— А что вы, отец Борис, на магнитофон записываете?

— Разное. Речи руководителей партии и Советского государства, музыку, песни.

— Да ну!.. — Прошка покачал головой.

— А заграницу записываете? — спросил Алексей Венков.

— Итальянские песни очень люблю, так записываю… Как сказал великий Карл Маркс: «Ничто человеческое мне не чуждо».

— А разные буги-вуги, рок-эн-роллы, мучи?..

— Этого мне не надо: священнослужителям плясать не пристало. А в музыке божеское начало, ее надо слушать всем. Вот починю магнитофон, заходите послушать… У меня есть хорошие записи.

Достав серебряный портсигар, поп угостил всех папиросами, выкурил сам.

— Уютно тут у вас, хорошо. Побыл бы еще, да времени нет.

Только ушел он, явился Владимир Жбанов.

— Ага! — весело воскликнул он. — Продвинулось дело. Печка топится. А когда штукатурить?

— Завтра.

— Поторапливайтесь! Зима на носу.

— А тебя поп спрашивал, — сказал Прошка. — Отец Борис.

— Зачем?

— Магнитофон починить.

— Что ж… попы хорошо платят. Как-то я архиерею одному радиоприемник за десять минут исправил, так он мне тридцать рублей отвалил.

Вздох удивления вырвался из груди Прошки.

— О-о! Фарт! А я вот печь три дня клал, да день борова́ выводил, да день трубу. Начислят мне десять трудодней по полтиннику.

— Все дело в системе, — авторитетно произнес Владимир Жбанов. — Ты не хозяин плодам своего труда; хозяин — колхоз. Вот в чем корень. В одном американском журнале я вычитал высказывания крупного ученого. Он сказал так: «Дайте мне пустыню и скажите, что она моя, — и я превращу ее в цветущий сад. Но дайте мне цветущий сад, скажите, что он не мой, — и я превращу его в пустыню».

— Личная выгода… Это — двигун, — изрек Прошка. — Свое каждому ближе.

— Не всегда в выгоде дело, — возразил Жбанов. — Может, и невыгодно превращать пустыню в сад, а человек желает этого, кладет на это силы, деньги. Значит — это душевное дело-то, нравственная потребность. Человеку свойственно стремление к тому, чтобы оставить после себя след.

— В наших местах помещик жил, — стал рассказывать Прошка. — Жил-то он в Петербурге, а тут у него имение было. Граф. Он кругом тут мосты построил и дорогу… тридцать верст камнем вымостил. Не по своим землям, а по крестьянским. Безо всякой корысти. До сих пор по графской дороге ездим.

— О том я и говорю, — подхватил Жбанов. — Если бы каждый человек поднялся до потребности делать что-то этакое… благородное… далеко бы мы шагнули. А не видно этого, не видно… Спрашиваю я на днях доярку Агашу, во имя чего она скотник глиной обмазывает. Отвечает: «Чтобы коровы не зябли зимой, молока больше давали». — «Ну ладно, — говорю ей. — Настанет время, в молоке хоть купайся, мяса — ешь не хочу, жилье у всех распрекрасное. А дальше что?» Агаша задумалась: «Дальше?.. Да ничего дальше и не надо…» Как видите, идеал рядового колхозника не продвигается дальше сытого пуза. Вот так!

— Война виновата, — сказал Лавруха. — Люди набедствовались — ну и дума одна: откормиться, отоспаться, одеться.

— Теперь каждый о себе сперва думает. Это право кровью и потом добыто. — Прошка ткнул кулаком в свою деревянную ногу. — За что я ходулю потерял?.. За то, чтобы жить человеком. Так мне говорили командиры и политруки.

— Ну и как, сбылось? — спросил Жбанов.

Прошка пожал плечами, ухмыльнулся.

— Верил: после войны станет много лучше.

— И что же? — не отставал Жбанов.

— Я сейчас всякие эти слова и обещания на зуб пробую, как золото: не поддельное ли?

— Зубы не ломаются? — Владимир Жбанов рассмеялся, обнес всех раскрытой пачкой папирос.

— Думал, приеду домой — в рай попаду. А тут все победнело сравнимо с довоенным временем.

Жбанов похлопал Прошку по плечу, сказал весомо:

— Все подымется, все наладится. Если даже ты, я, все вот мы ничего делать не станем, и то подымется: жизнь заставит, и найдутся новые люди.

— А мы? Что с нами будет? — Глаза печника подернулись задумчивой грустью. — Если мы ничего не сделаем?

— Жизнь вышвырнет. Понимаешь: жизнь идет, несмотря ни на что. Поток жизни сложен, в нем борется одно с другим, одно нарождается, другое умирает. Ни я, ни ты не остановим этого потока жизни, нравится он нам или не нравится.

— Ну ладно, — встрепенулся Прошка, передернув плечами, снял и снова надел кепку, как-будто готовился к какому-то решительному действию. — Скажи, как пойдет дальше жизнь?

— Я не пророк. Да и не верю пророкам. И никто не сможет предвидеть будущее в деталях. Правда, об этом пишут в фантастических книгах, но фантастам я тоже не верю.

— Ну скажи прямо: лучше будет жизнь или хуже?

— Лучше, — не задумываясь, ответил Жбанов. — В том смысле, что люди станут жить благополучнее. Понастроят заводов, жилья, машин, дорог, навалом будет одежды, продуктов.

— Я не только об этом. Ведь не единым хлебом жив человек. — Прошка поморщился. — Радостей у человека прибавится? А?

— Все успокоится, утихнет, — с умилением произнес Лавруха, — вот тебе и радость.

Усмехнувшись и скосив на Лавруху глаза, Жбанов сказал загадочно и многозначительно:

— Покойнее и тише всего на кладбище. Но каждому ли люба кладбищенская тишина?

Эти слова огорошили даже Прошку. Все молчали, а он чесал висок, и по глазам видно было, что в голове его бродят свежие, не обжитые еще мысли.

— Жизнь пойдет вперед и в гору, не покатится назад — это ясно. — Владимир бросил окурок в печку, посмотрел, как тот занялся коротким синим пламенем, прощально кивнув, ушел.

— Не дурак, — сказал Лавруха.

— Но непонятен, — подхватил Прошка. — А жизнь-то, она вот, — он показал на руки с присохшей глиной. — Работа, работа, работа!.. А еще что? Иногда выпить. — Встал и начал собирать свой инструмент.

Весь этот разговор лег на душу Алексею Венкову неожиданно беспокойным грузом. В городской своей жизни он соприкасался с людьми того круга, где говорили о политике, об искусстве, о науке, говорили или очень серьезно и не всегда понятно, или с критическим оттенком, с недовольством. О деревенских людях Алексей думал просто: они обрабатывают землю, продают продукты на базаре, стараются подражать горожанам в одежде. Да и Жбанов, говоря про Агашу, подчеркнул это: дальше сытости мечты не идут. А тут даже Прошка, этот балагур и пьяница, думает о какой-то всеобщей радости.

Люди, показавшиеся было Алексею до конца понятными, вдруг повернулись неразгаданными сторонами.