Дворянская дочь

Боровская Наташа

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Девичество

1897–1914

 

 

1

Я родилась в Петербурге в огромном доме с колоннадой на Английской набережной в один день с дочерью царя, великой княжной Татьяной, и была названа в ее честь. Гремели церковные колокола. Петропавловская крепость салютовала двадцать одним выстрелом в честь новорожденной из императорского дома. Это было 28 мая 1897 года, спустя три года после вступления на престол Николая II и за восемь лет до революции 1905 года, которая стала началом конца для обеих наших семей.

Отцы наши вместе росли и вместе служили в гусарском полку. Отец мой был фаворитом Александра III, и ему прочили в жены одну из царских дочерей рода Романовых. Но он женился на польской княжне, чем навлек на себя немилость двора. Позднее отец рассказывал мне о счастливом совпадении даты рождения моего и великой княжны, побудившем царя сменить гнев на милость.

«Я надеюсь, Пьер, — снисходительно сказал государь, когда мой отец поздравлял его на следующий день после нашего рождения, — что наши Татьяны будут такими же близкими друзьями, как и мы».

«Я мечтаю о том же, Ваше Величество», — ответил отец.

В то же утро отец сопровождал царя с его шотландскими овчарками во время прогулки по Петергофу — русскому Версалю на берегу Финского залива. Через месяц он снова был зван в Петергоф — на чай в Александрийский Дворец. Эта скромная летняя резиденция Николая и Александра куда больше соответствовала их вкусу, чем величавый Дворец возле моря. Прием, проходивший на английском языке, был, как всегда, церемонным и скучным. Одно замечание царя, однако, заслуживает упоминания, так как оно отражает мое представление о нем.

Императрица с осуждением отозвалась об обычае объявлять амнистию по случаю рождения ребенка в царской семье: «Эти политические заключенные — такой сброд, Ники, единственное, чего они хотят — это уничтожить тебя и Россию».

«Господь был милостив к нам, — возразил царь, — надо быть милосердными».

С того самого момента, когда я произнесла первое слово — «па-па», — мы с отцом горячо любили друг друга.

Я считала его самым красивым мужчиной на свете, самым сильным и самым добрым. Он называл меня «моя прелесть» и «моя радость», плавал, держа меня на своей широкой спине, сажал позади себя в седло, относил меня в постель, если я засыпала на свежем воздухе, и сидел у моей кроватки, когда я болела.

В 1901 году царь назначил отца командиром лейб-гвардии гусарского полка. Самым ярким впечатлением детства были парады полка, которые принимал мой отец, и я выучила наизусть весь церемониал парада раньше, чем начала учить свои первые детские стишки.

Когда отца не было дома, я чувствовала себя несчастной и спрашивала всех: «Куда ушел папа? Когда он вернется?»

Я была в восторге, если он был рядом. Но стоило появиться маме, и восторг пропадал. Отец оставался прежним, ласковым, но его внимание принадлежало уже не мне одной. Я часто вспоминаю, как мать, которая нередко выглядела утомленной и холодной, под пристальным взглядом отца мгновенно преображалась, как бы зажигалась. Я уже тогда осознавала, насколько сильные чувства связывали моих родителей. Это сердило меня, выводило из равновесия. Мне всегда хотелось застать родителей вдвоем врасплох, но это было не так-то просто.

Зимой в Петербурге мой мир ограничивался стенами детской на третьем этаже нашего особняка с видом на Неву. Я была на попечении Нэнни Бэйли, милой молодой шотландки, и няни. Няня родилась в семье крепостных; черноволосая и черноглазая, в свое время была она кормилицей отца. Как в старинные времена, она носила приличествующие ее званию кокошник, сарафан и голубой передник. Еще несколько крестьянских девушек в ярких передниках и вышитых кофтах были у няни на подхвате и прислуживали во время моего туалета.

Был у меня и свой лакей — белокурый, курносый гигант Федор — настоящий богатырь, словно сошедший со страниц моих сказок. По-детски простодушный и абсолютно невозмутимый Федор тренькал для меня на балалайке, ездил на запятках моих саней и уносил меня из разных запретных мест: из конюшни, кладовых и кухни. Во время моих ежедневных прогулок по набережной Федор пресекал мои попытки оседлать каменных львов и скатиться с них к замерзшей реке. А еще по моему положению мне не разрешалось играть в снежки с дворовыми ребятами. Вместо этого меня водили играть в Мраморный дворец великого князя Константина или в царский Зимний дворец. В Зимнем я посещала танцевальный класс вместе с царскими дочерьми Ольгой и Татьяной.

Во время первого урока танца — нам было тогда по четыре года — я ухватила великую княжну Татьяну Николаевну не за руку, как меня учили, а за шею и стала душить ее в объятиях. В ответ Татьяна Николаевна схватила меня за ворот, и так мы кружились в медленном исступлении, пока не упали.

«Это просто ужас, что за ребенок», — сказала мама Их Величествам. Государь рассмеялся и лишь заметил своим мягким голосом: «Elle sera une maltresse-femme, cette petite! Эта малышка вырастет женщиной, с которой будут считаться!»

Отец тоже засмеялся, только бабушку все это совсем не забавляло. Вдовствующая княгиня Силомирская (Анна Владимировна для друзей, а для меня — бабушка) была высокой, энергичной статной дамой с низким мужским голосом, шокирующими своей прямотой манерами и типично русскими живыми карими глазами. В противоположность отцу, который любил носить драгоценности и меха и окружать себя предметами искусства, она придерживалась спартанской простоты. С момента гибели дедушки в русско-турецкой войне в 1877 году она носила траур везде, кроме как при дворе, где черный цвет был запрещен. Бабушка всегда держала возле себя черного пуделя, и в руках ее была трость черного дерева. Властительница петербургского высшего света и семьи Силомирских, она была единственным человеком, перед которым я испытывала благоговейный страх.

Однажды, когда мне было пять лет, в день бала в Вербное воскресенье в Зимнем дворце, я играла после чая в лошадки под присмотром няни. Вошла горничная и сказала, что мама просит, чтобы ее не беспокоили. Обидевшись, я подошла к окну и подышала на замерзшее оконное стекло. Моему взору предстали два гусара, скачущих рысью. Они сопровождали маленькие сани, в которых сидел отец, одетый в белую шинель с норковым воротником и в фуражке. Позади него на запятках стоял ординарец-казак в черной папахе.

Сани и эскорт исчезли под козырьком парадного, и я знала, что через несколько секунд отец устремится в мамины покои. Вот сейчас я и застану их вместе! Я убежала от няни и бросилась вниз по лестнице мимо маминого испуганного пажа-поляка через пустую гостиную и кабинет. Дверь в ее будуар была слегка приоткрыта. Я толкнула ее и тихо остановилась в дверях.

Мама в запахнутых ниспадающих белых одеждах, с распущенными волосами полулежала в шезлонге. Отец сидел подле нее, обнимая ее за тонкую талию. Я была поражена выражением маминого лица. Отец сидел ко мне спиной. Когда он склонился к маме, ее большие глаза закрылись, а изящные руки обнимали рыжеволосую голову отца. Я вынуждена была кашлянуть, чтобы она открыла глаза.

«Пьер, твоя дочь наблюдает за нами», — сказала мама, и отец порывисто обернулся. Его вдруг вспыхнувшее лицо стало странным и каким-то пугающим. Я убежала.

Весь вечер я размышляла о предательстве отца: отказалась ужинать, не стала, как обычно, после ванны изображать восточную принцессу, завернувшись по самые глаза в полотенце. Я даже не визжала, когда няня расчесывала мне волосы и больно дергала их, накручивая на бумажные бигуди. Чем больше она нервничала, тем сильнее дергала.

Во время вечерней молитвы ко мне пришел отец. На нем был белый, расшитый золотым позументом парадный мундир, на плечо его был элегантно накинут красный бархатный ментик, отороченный норкой.

Выслушав от няни, что весь вечер я была сама не своя, он отпустил ее и сказал по-английски:

— Не кажется ли тебе, Таничка, что если ты хочешь увидеть свою мать, ты должна попросить прощения?

— Мама не хочет меня видеть.

Папа помолчал и добавил:

— Тебе не кажется, что ты что-то сделала не так?

— Извини меня, папа, — ответила я, понурив голову.

— Хорошо, ну а теперь ты прости, что я тебя испугал.

— А ты будешь платить мне штраф?

— Только не заставляй меня залезать под кровать и ползать между стульями, хорошо? Я уже одет для бала.

Я протянула руку:

— Поцелуй! Нет, не так, — возразила я, когда он церемонно взял ее в свои. — Я Екатерина Великая. На колени!

Отец встал на колено и почтительно поцеловал мою руку. Затем, не меняя позы, он обнял меня за талию:

— Что еще желает моя императрица?

Моего великодушия не хватило, чтобы прекратить пытки. Положив руки отцу на голову царственным жестом, я приказала:

— Уложи меня в постель и расскажи сказку.

Какую же сказку хотелось мне услышать в тот вечер? Про царя Салтана? Про Бабу Ягу? Про Снежную Королеву?

— Ты сам знаешь какую, — воскликнула я.

— Конечно же, про Русалочку! — откликнулся отец.

Много ночей провела я, представляя, что мои ноги больны и я — маленькая немая русалочка, которая любит равнодушного принца.

— Папа, — спросила я, когда его мягкий голос затих, — кого ты любишь больше всего на свете?

— Тебя, — он поцеловал меня в щеку, — и твою маму, — он поцеловал меня в другую.

— Но кого же ты любишь больше? — настаивала.

— Тебя и твою маму, — и он опять поцеловал меня, пощекотав своей шелковистой бородой. — Каждую по-разному, но обеих одинаково сильно.

— Папа, а я больше всех на свете люблю тебя!

Отец посмотрел на меня долгим, задумчивым взглядом: «Как ты относишься к тому, чтобы мама пришла сейчас и поцеловала тебя на ночь?»

— Она не захочет!

— Посмотрим. — И папа послал за княгиней Хеленой. Любимая мамина горничная-полька ответила, что ее светлость готова и ждет его светлость внизу, возле дверей.

— Передайте ее светлости, что я жду ее здесь.

Пока горничная выполняла его просьбу, отец сидел, выбивая дробь пальцами, усыпанными великолепными кольцами.

«Придет ли мама? Будет ли она сердиться на отца?» — думала я, испытывая одновременно смятение и восторг.

Мама пришла.

Я приподнялась в немом изумлении. Она была одета в придворное платье из белой парчи с застежкой из драгоценных камней. С плеч ниспадала алая бархатная мантия, отороченная соболями. Бриллиантовое ожерелье с рубином украшало ее тонкую шею. Нити жемчуга доходили ей до колен. Голову венчал алый бархатный кокошник, расшитый жемчугом, и длинная, до пят вуаль, усыпанная драгоценными камнями. Голубая лента польского ордена Белого Орла пересекала ее грудь. Она казалась сказочной, но холодной Снежной королевой, царицей ночи.

— Должна ли я подчиняться вам, словно служанка, ваша светлость? — требовательно спросила она. Отец поднялся. Если мама была Снежной королевой, то он был Ледяным королем.

— Неужели это так много — просить, чтобы мать поцеловала перед сном свою единственную дочь?

Широко раскрыв глаза, я ждала, чья сила воли одержит верх в этом поединке. Мама сдалась первой.

— Не возражай мне сегодня, Пьер, — сказала она с певучей польской интонацией. — Мне трудно подниматься по ступенькам. Эта мантия такая тяжелая.

— Трудно? — отец пристально посмотрел на нее. — Тебе нехорошо?

— Я не… больна. — Выражение ее лица преобразилось, став мягким и многозначительным, таким, каким оно было тогда, во время поцелуя. Грациозным движением она протянула отцу руку.

— Елена, дорогая, это правда? Ты уверена?

— Абсолютно. Я хотела сказать тебе об этом еще днем, но Таня мне помешала.

— Дорогая, поверь, я так рад.

И он покрыл ее руки поцелуями.

— Прости меня. Может быть, нам лучше остаться дома?

— Нет. Мы должны ехать. Но после сегодняшнего вечера, — мама подошла к моей кровати, — я буду больше времени проводить дома, с нашей дочерью.

Мамин голос звучал так нежно, что я поразилась, как я могла хоть на мгновение подумать, что она не любит меня. Отец предупредил мой вопрос:

— Видишь, Таничка, мама так любит тебя, что собирается преподнести тебе самый замечательный из всех подарков: маленькую сестричку или братика, и ты уже не будешь одинока.

Я не чувствовала себя одинокой: ведь у меня был папа. И не была уверена, что хочу такой подарок. Впрочем, если она представляла себе все так…

— Я получу подарок ко дню рождения?

— Не так скоро. Летом. Спокойной ночи, родная, — и мама наклонилась ко мне.

Неужели она собиралась поцеловать меня? Я закрыла глаза в счастливом предвкушении. Мамина щека, такая нежная, что я даже не могла себе представить, коснулась моей щеки. В полном блаженстве я не открывала глаза до тех пор, пока шуршание маминого парчового платья и жемчужных нитей не затихло. А когда открыла глаза, то увидела, что она, обняв отца, как будто в полонезе, уже выходит из комнаты. И не было в выдуманном мною мире более блистательных и величественных сказочных принца и принцессы, чем мои родители.

После бала в Вербное воскресенье мама стала бывать со мной чаще. Она брала меня кататься с собой, разрешала приходить в ее покои для поцелуя на ночь, а иногда и днем, когда отдыхала.

Сидя на полу подле ее шезлонга, я строила домики из карт или домино и время от времени спрашивала: «Так, мама?», и она ласково что-то бормотала в ответ.

Я недоверчиво подняла глаза. Было ясно, что она не слышала ни слова. Какими-то вялыми движениями она перебирала страницы книги, которую держала в руках. Я видела, что она не думала ни обо мне, ни даже об отце. О чем же она мечтала?

Я заметила, что мамина талия уже не была такой тонкой, как прежде. Руки ее теперь часто блуждали вокруг новой выпуклости под платьем, и в эти моменты она выглядела мягкой и задумчивой.

Я начала засовывать себе под рубашку небольшую подушечку, копируя при этом мамино выражение лица.

— Что это у тебя, душа моя? — бывало спросит меня няня.

— Братик, — отвечала я.

«Кто же это посадил братика в мамин живот?» — недоумевала я.

Мисс Бэйли от моего вопроса покраснела и пробормотала что-то невнятное.

Няня сказала, что это сделал Господь Бог, но когда я захотела узнать как, она отмахнулась от меня, сказав: «Так, как это и должно быть».

В конце концов я решила спросить бабушку. Ее ответ был весьма откровенным.

— Твой отец, — произнесла она своим низким голосом.

— Но как же папа это сделал? — настаивала я.

— Так, как указал ему Господь, — сказала бабушка, предоставив мне строить дальнейшие предположения.

Я набивала рубашечки моих кукол лоскутками, рисовала дам с большими животами и играла в дочки-матери вместо игры в лошадки с царскими дочками. Я даже начала проявлять материнскую заботу по отношению к толстой и неуклюжей великой княжне Марии, которой ее старшие сестры Ольга и Татьяна отвели роль лакея. Анастасия — четвертая и последняя из совершенно ненужных, по словам бабушки, для династии дочерей, — была совсем малюткой, и у Марии еще не было союзницы. Как и я, маленькая Мария души не чаяла в своем отце. Государь и с ней, и с другими своими дочерьми был терпелив и внимателен. Но больше всего нежности и обожания он проявлял по отношению к прекрасной хрупкой императрице, бывшей принцессе Алике из Гессена, выросшей при дворе королевы Виктории и пересаженной на незнакомую, экзотическую почву.

По мере приближения родов я, как и мама, тоже стала двигаться медленно и по-новому величаво. Я даже довольно долго сидела, позируя вместе с мамой, когда отец рисовал ее портрет. Этот портрет, написанный в легкой манере, подсказанной отцу его другом и учителем Валентином Серовым, стал его лучшей работой. Именно это побудило бабушку сказать: «И что только человек с твоими художественными способностями, Пьер, находит в этой мазне?» Она не одобряла папиного увлечения экспрессионистами.

В июне 1903 года после моего рождения — мне исполнилось шесть лет — мы не поехали в Крым. В ожидании маминых родов семья отправилась на пригородную дачу на берегу Финского залива. Здесь мы обычно останавливались, когда двор перебирался в Петергоф. Местность здесь была заболоченной и лесистой; в этих краях водилось множество хорьков и диких уток. Вдоль берега, где шла тропа для верховой езды, располагались скрытые от глаз бухты, окруженные хвойными деревьями. Дача выходила на море. Сады в виде террас, немногим уступавшие в великолепии петергофским, спускались к гранитной набережной, где была пришвартована наша яхта «Хелена».

У меня здесь были свои собственные парусная и гребная шлюпки, гончие собаки и экипаж, запряженный пони, которым я сама управляла под наблюдением верхового-грума.

Обедала я на открытой террасе в обществе мисс Бэйли и, как и раньше, почти не виделась с мамой. Она сильно изменилась: не только вырос большой живот, но и появилась отечность — пальцы опухли, прекрасные черты ее лица исказились.

Она находилась в постели под неусыпным наблюдением доктора-англичанина и сиделки. В доме стояла странная тишина, и меня то и дело просили не шуметь. Отец ни разу не был резок со мной, но его прекрасные серые глаза выражали смертельную муку. Бабушка выглядела особенно суровой, а няня, когда накручивала мне волосы на бигуди, сильно дергала их, что выдавало ее растущее беспокойство.

Однажды утром, в середине июля, когда я завтракала, в детскую вошла мама в шелковом бело-золотом кимоно. Волосы ее были заплетены в толстые косы, отекшее лицо покрывала болезненная бледность, глаза лихорадочно блестели. Отправив мисс Бэйли из комнаты, она присела к столу и отсутствующим голосом спросила, что я делала вчера, но тут же прервала мой ответ:

— Таня, не суди меня слишком строго, когда вырастешь. Мне было всего восемнадцать, когда я вышла замуж, я была избалованной и глупой барышней. Если я переживу это… эту ужасную болезнь, я обещаю, что буду тебе хорошей матерью. Если я не выживу… будь дружна с папой. Будь с ним всегда. Обещай!

Мне показалось это странным. Почему я должна когда-нибудь покинуть отца?

— Обещай! Поклянись на кресте! — воскликнула мама с нарастающим возбуждением. — Крест! — Она повернулась к няне. — Принеси крест!

— Сию минуту, барыня.

Няня вернулась не только с крестом, но и привела несколько служанок и медицинскую сестру. Они обступили мать и уговаривали ее пойти прилечь.

— Татьяна, поклянись, — повторяла мама, — что пока отец жив, ты его никогда не покинешь.

Я не могла понять смысла той игры, в которую она хотела поиграть. Но я торжественно поклялась на своем крестике и поцеловала распятие, которое она мне протянула.

— У нее жар, она бредит. Позовите доктора, — загомонили женщины. — Пойдемте, ваша светлость, вам лучше лечь в постель.

— Я иду. Оставьте меня в покое.

Мама с усилием поднялась и поднесла руку ко лбу. «Матерь Божья», — сказала она по-польски и тяжело осела на пол. В тот же момент я увидела, что ее тело забилось в судорогах. Затем вбежали отец и доктор, и оба опустились на колени перед ее мечущимся телом, заслонив его от меня. Няня подняла меня на руки, прижала мою голову к своей груди и унесла прочь.

Два дня спустя я увидела маму в последний раз. Она лежала в окружении высоких свечей в дачной часовне: голова ее утопала в лилиях, руки сложены на груди, глаза закрыты. Припухлость исчезла. Мертвая, она снова стала стройной и красивой. Застенчивая полуулыбка застыла на ее устах, как будто она была свидетельницей чего-то непостижимо страшного и чудесного.

Няня подняла меня к гробу поцеловать округлый белый лоб, гладкий и холодный как мрамор. Меня удивило, что он такой холодный и что мама сама не чувствует этого холода. Я видела, что она ничего не замечала, что ей было хорошо. Я не испытывала печали, но все вокруг были такими грустными, что я тоже расстроилась, стала плакать, и няня увела меня.

В тот вечер, как и прежде, я ждала, чтобы отец пришел поцеловать меня на ночь. Вместо него вошла высокая белокурая и красивая женщина в закрытом черном платье с развевающимися рукавами. Это была Софья Веславская — старшая замужняя сестра моей мамы.

— Танюса, — в ее голосе были такие же польские интонации, как и у мамы, — Бог призвал твою маму к себе. Она попала на небеса вместе со своим маленьким сыном. Отныне мы будем молиться за них обоих.

— Мама умерла? — спросила я без всяких эмоций. Тетя Софи склонила голову.

Я подумала, что отец теперь будет безраздельно принадлежать мне одной. Как ни странно, эта мысль не обрадовала меня.

— А кто будет теперь моей мамой?

— Я, если ты позволишь. Видишь ли, Господь даровал мне сына, твоего кузена Стиви. Но я больше никогда не смогу иметь детей. Ты будешь моей дочерью, Танюся?

Я посмотрела на доброе тетино лицо. Оно не было таким утонченным, как мамино, но было милым, мудрым и излучало сочувствие. Я забралась к ней на колени, обняла за шею и стала гладить шелковую блузку. Так я и уснула, прямо на коленях у тети Софи, даже не помолившись за усопших.

После заупокойной службы в Исаакиевском соборе и в костеле Св. Станислава младенца похоронили в нашем фамильном склепе в Александро-Невской лавре, а мамино тело было отправлено в Польшу для погребения рядом с ее предками-князьями.

Отец не поехал на похороны. Он уединился у себя на вилле и не допускал к себе никого, кроме своего денщика Семена. Потерянная и одинокая, я долгими часами бродила у дверей его комнаты.

Прошла неделя. Однажды утром, когда меня одевали, вошел отец. Он был одет в серо-голубой мундир императорской гвардии и держал в руках фуражку и перчатки. Он сильно похудел, осунулся. Я не поверила своим глазам: голова стала совершенно седой. В глазах появилась неизбывная печаль. Тоска и грусть разрывали мое сердце.

Отец поднял меня на руки и крепко прижал к себе.

— Таничка, царь, наш повелитель, посылает меня с миссией на Дальний Восток. Ты поедешь в Веславу жить с тетей Софи и дядей Стеном до тех пор, пока я не приеду за тобой.

— Я не хочу ехать в Веславу! Я хочу с тобой!

— Когда-нибудь мы вместе отправимся в большое путешествие. Но сейчас мы должны ехать каждый своей дорогой. Господь будет хранить тебя. Будь мужественной.

Он поцеловал меня и передал в нянины руки.

— Мама говорила, что я никогда не должна покидать тебя. Мама взяла с меня обещание. Я клялась ей на кресте.

Я билась на няниной худой груди, стараясь вырваться. Лицо отца стало чужим и пугающим. Он торопливо благословил меня, одел фуражку и вышел.

Я отказалась одеваться и бросилась в детскую, где у стены лежали мои куклы и подарки от иностранных князей и послов. Я расшвыривала их, пинала и топтала ногами, затем упала и стала кататься по полу, пронзительно крича: «Папа, папа, я хочу к папе!»

Внезапно послышались энергичные шаги, и появилась бабушка.

— Выйдите! — она взмахнула своей тростью перед моими испуганными горничными.

Торопливо сделав реверанс, они кинулись вон из комнаты.

— А ты? — бабушка грозно спросила няню.

— Неужели у вас нет сердца? Ваша светлость, Анна Владимировна, голубушка, пожалейте сироту. Позвольте мне взять вашу палку? — Няня потихоньку приближалась к моей величественной бабушке.

— Подожди, — кончиком трости бабушка остановила ее. — А вы, Татьяна Петровна, — она дважды стукнула тростью об пол, — извольте подняться.

Достав носовой платок из своего длинного черного рукава, бабушка не слишком нежно вытерла мне нос.

— Вот что, сударыня, ни в этом доме, ни в каком другом, где вам придется оказаться, неважно, будет это дворец или хижина, никаких скандалов больше не будет.

Для пущей строгости она говорила по-русски.

— Ты дочь солдата. Можешь плакать в свою подушку, но так, чтобы никто этого не слышал.

— Хорошо, бабушка.

— Теперь приберись и можешь спуститься позавтракать вместе со мной. — Она протянула руку для поцелуя. — Ну что, няня? Твой цыпленочек еще жив?

Няня просияла.

— Я знаю, у вас, голубушка моя, доброе сердце. Просто у вас не всегда хватает терпения…

— Ладно, гляди, чтобы я его не потеряла вовсе.

Бабушка улыбнулась, что с ней случалось не часто, и вышла.

В тот же день меня привезли в Петербург, на Варшавский вокзал. Адъютант из штаба отца сопровождал меня. Не было особой уверенности, что Федор, это дитя России, сможет как подобает вести себя за ее пределами. Вместе с мисс Бэйли, няней и моим сеттером Бобби я отправилась в путь в спальном вагоне варшавского экспресса.

 

2

Город Веславов лежит на полпути между Варшавой и Люблином на восточном берегу Вислы. Я прибыла туда в сумерках вместе с моими провожатыми; это событие вызвало оживление и интерес горожан, которые пили кофе со взбитыми сливками в вокзальном буфете.

На вокзале меня встретил пан Казимир Пашек, величественный и импозантный управляющий Веславой — родовым поместьем князей Веславских. На привокзальной площади охраняемые конными форейторами стояли два черных ландо с фамильным гербом Веславских.

Я пожелала сесть на козлы рядом с кучером Томашем, и, наконец, мы довольно резво покатили по булыжной мостовой, распугивая удивленную толпу, вниз по главному бульвару Веславова, между двойными рядами старых лип. Мы проехали мимо каменной стены русского гарнизона, где в дни войны за независимость Польши находились казармы защитников Веславова. Проезжая городскую площадь, я залюбовалась аркадами в духе эпохи Возрождения, великолепными орнаментами в виде животных и цветов, которыми были расписаны фасады зданий, причудливой изогнутостью линий мезонинов, белой церковью Св. Станислава с сияющими золотыми куполами.

Площадь была обстреляна русскими войсками в 1836 году, когда через Веславов проходил передний край в войне повстанцев против Николая I. Этот деспотичный царь аннулировал конституционные права, пожалованные Польскому королевству Александром I. Площадь подверглась обстрелу еще раз во время восстания 1863 года, которым изгнанные Веславские пытались руководить из своей парижской резиденции. В 1864 году Александр II амнистировал семью, и по приказу моего внучатого дяди князя Леона к его возвращению из ссылки площадь была реставрирована.

Проследовав вдоль Вислы на север за окраину города, мы повернули на залитую солнцем дорогу, обсаженную тополями, которая вела к резным воротам поместья. Узкая, с глубокой колеей и выбоинами дорога, извиваясь, бежала через лес ко дворцу.

Мой внучатый дядя в свое время решил оставить ее в том ужасном состоянии, как она была, чтобы препятствовать продвижению русских войск в день освобождения от владычества России, в который он свято верил.

В конце тяжелого подъема экипажи свернули на ровную дорогу аккуратного французского парка. Дворец Веславских с его средневековыми башнями и аркадами в стиле Ренессанса в центральной части и восточном крыле неясно вырисовывался за дальним концом прямоугольного пруда.

Мои тетя и дядя вместе с кузеном Стиви приветствовали меня у главного подъезда. Дядя Стен был очень высоким и худым мужчиной, с обвислыми каштановыми усами и печальным длинным лицом. Его манера носить летнюю одежду с налетом утомленности так же, как и его речь, были частью тех условностей, которые характеризовали английскую элегантность. Он помог мне, растрепанной и забрызганной грязью, выйти из экипажа, подвел для поцелуя к тете Софи и затем посадил меня напротив Стиви.

— Стиви, мальчик, — сказал он по-английски, — поздоровайся с кузиной Таней.

— Здравствуй, Таня, — ответил без воодушевления Стиви.

В свои восемь с половиной Стефан был крепким мальчиком с редкими зубами, покрытыми ссадинами коленками и смешно оттопыренными ушами, наверное, самыми большими среди его сверстников. Он угрюмо смотрел на меня своими светло-карими глазами.

— Не понимаю, почему это я должен приводить себя в порядок ради тебя, — бросил он мне, когда мы поднимались по лестнице.

Мне придали приличный вид и отправили ужинать вместе со Стиви и Казимиром, его верным другом, сыном пана Казимира Пашека.

Казимир был приятным зеленоглазым мальчиком, ровесником Стиви. Они росли вместе, как братья, с тех пор, как мать Казимира сбежала с французом.

Летом швейцарских репетиторов заменяла английская гувернантка по имени Пул. Мальчики прозвали ее Пингвином, так как она была поразительно похожа на эту птицу. Она мгновенно краснела, когда сердилась, и во время ужина юный лорд Стефан своим поведением неоднократно заставлял ее вспыхивать.

Когда Пул отвернулась, Стефан схватил мои длинные волосы и начал дергать их, как шнурок колокольчика. Я мгновенно добралась до его обезьяньего уха и задала порядочную трепку. Он лягнул меня под столом. Я дала сдачи. Весь его вид сулил чудесные взаимоотношения.

Я была освобождена от вечерней церемонии подниматься в тронный зал сразу после ужина, чтобы пожелать взрослым спокойной ночи. Возле огромного камина, над которым были развешаны доспехи рода Веславских, стоял высокий сухопарый, пожилой джентльмен свирепой наружности, белые локоны ниспадали ему на плечи, пара грейхаундов лежала у его ног, на руке сидел любимый сокол. Это и был мой внучатый дядя, дедушка Леон, деспотичный патриарх Веславы.

Князю Леону был 91 год, и хотя официально главой дома был он, фактически всеми делами управлял его сын.

Бывшему герою восстания было за сорок, когда он осознал необходимость продолжить свой род. В промежутке между двумя налетами на Польшу он сумел вскружить голову и добиться руки княгини Екатерины, которая была вдвое моложе его. С самого начала он обращался с ней грубо, даже не пытаясь скрыть свою деспотичность. У них было три дочери. А когда, в конце концов, в Париже молодая жена родила ему сына — дядю Стена — то он его в семилетнем возрасте забрал у матери и определил в английскую частную школу закрытого типа, заявив, что не желает, чтобы из его сына делали девчонку.

Княгиня Екатерина называла своего мужа «ангелочком», на ночь готовила ему липовый настой, который, по его словам, сведет его раньше времени в могилу, и переносила его пренебрежение и супружескую неверность с ангельской кротостью. У нее было немолодое, но приятное лицо, окруженное копной спутанных белых волос. Она всегда носила платья сиреневых или розовато-лиловых оттенков.

— Танюса, бедное дитя, — сказала она по-польски с легкой дрожью в голосе, когда я присела в реверансе, — твоя бедная дорогая мама была так молода и так прекрасна!

По-детски бессердечная, я находила ее довольно смешной.

Затем меня стали по очереди подводить ко всем гостям. Некоторые дамы замечали, что я, к сожалению, не похожа на свою покойную красавицу-мать, но что у меня необыкновенные глаза и красивые волосы, и вообще быть хорошей девочкой лучше, чем красивой. Все это меня ужасно раздражало.

Дядя Стен понял мое состояние. Он поднял мой поникший подбородок и сказал: «А я считаю, что она прекрасна и очень похожа на тетю Софи в ее возрасте».

После того как тетя и дядя поцеловали меня на ночь, и няня заботливо подоткнула мне одеяло, вдруг появился нежданный гость. Кузен Стиви в пижаме стоял у окна балкона первого этажа, беспечно скрестив босые ноги; каштановый локон закрывал один глаз.

Он смотрел на меня долгим изучающим взглядом.

— Папа сказал, что ты красивая, но я так не думаю, — изрек он и исчез.

Я залилась слезами, чувствуя себя несчастной, некрасивой, никому не нужной, всеми брошенной. Помня бабушкино наставление, я спрятала голову под подушку и горько рыдала, пока не уснула.

Я хандрила в течение двух недель. Затем пришел праздник урожая, и печали как не бывало.

С утра собрались крестьяне со всей округи, и вся торжественная процессия прошла через двор имения. Впереди шагали мальчики из церковного хора с образами в руках, девушки в шерстяных кофтах, украшенных черной и оранжевой вышивкой, с разноцветными бусами, мужчины в свитках и шляпах с перьями, гарцующие на белых лошадях с кисточками на уздечках. Девушки увенчали голову тети Софи венком из колосьев пшеницы и полевых цветов, а представители от каждой семьи положили по снопу пшеницы перед князем Станиславом, хозяином поместья.

Затем был пир на лужайке у задней террасы, и, когда закатилось солнце, приглушенный барабанный бой возвестил о приближении оркестра. Дети побежали встречать музыкантов. Вслед за барабанщиками шли еврейские скрипачи в длинных черных фраках с длинными бородами и курчавыми пейсами. Прыгая и вертясь вокруг музыкантов, как стая бабочек вокруг черных жуков, дети в ярких нарядных костюмах проводили оркестр на лужайку, где был воздвигнут деревянный помост для танцев.

При свете японских фонарей, развешанных на высоких липах, из пар, которые лучше всех трудились при сборе урожая, под шумное одобрение всех присутствующих были выбраны царь и царица праздника. Принц Станислав короновал их, и царь с царицей станцевали вместе оберек, после чего дядя Стен пригласил на танец царицу, а царь закружил в танце тетю Софи. Вскоре площадка стала пестрой от развевающихся кофт и юбок, барабанного боя, дроби каблуков, рукоплесканий и возгласов: «Oj dana!», синкопировавших безумный ритм струн. Танцевали повсюду; снова и снова звучала мазурка — гордая, воинственная, веселая, с неожиданными причудами и поворотами, но в конце неизменно переходящая в головокружительный вихрь оберека.

После танцев, замученная Стиви, Казимиром и крестьянскими мальчишками, я забралась на колени к дедушке Леону. Дети столпились на поляне, пожилые крестьяне отдыхали за накрытыми столами. То тут, то там появлялись мужики, перебравшие сливовицы или водки. Я наблюдала за светлячками, которые из травы словно перемигивались со звездами над башнями дворца, и мне вдруг захотелось спать. Я уже почти задремала, но в этот момент дядя Стен с отцовской лаской поднял меня с дедушкиных колен.

Стиви стоял позади тети Софи и смотрел на меня. «Она еще совсем ребенок, мама, правда?» — спросил он веселым голосом.

Я подумала, что он выглядит ужасно привлекательно в своей шляпе с пером, и, крепко закрыв глаза, пожелала услышать от него, что я прекрасна.

После праздника крестьяне разъехались по своим деревням, а дядя Стен и тетя Софи вернулись к своим делам. Кроме того, что тетя руководила огромным хозяйством, умиротворяла своего тирана-свекра, устраивала многочисленные приемы, она еще организовала медицинское обслуживание и в самой Веславе, и во всей округе. В восточной части сада на землях дворца она превратила павильон для гостей в больницу на сорок мест с родильным отделением и амбулаторией.

Я сопровождала ее во время ежедневных визитов в больницу, и это приводило меня в восторг. Мне нравились царившие здесь тишина, строгость и чистота, полированные металлические банки и блестящие инструменты, которые обычно вызывали отвращение и ужас у детей. Мне же это место казалось уголком, где царят мир и надежда, а не страдания.

Пациенты всегда были рады возможности поговорить, пусть даже со мной, шестилетним ребенком. Я интересовалась, что у них болит, а потом расспрашивала тетю Софи, почему и как. Я была поражена, узнав, что им не всегда можно было помочь. Тетя показала мне простейшие способы перевязки, после чего я целыми днями практиковалась на куклах и моем многострадальном сеттере. Бобби, обычно суматошно прыгающий молодой пес, словно чувствовал всю серьезность моих игр. Я бы предпочитала, чтобы моими пациентами были люди, но Стиви и Казимир, как правило, игнорировали меня, бегая целыми днями в поисках удивительных приключений, в чем мне тоже очень хотелось участвовать.

В первый же вечер, в отсутствие тети и дяди я улизнула из дворца по черной лестнице. Бобби, всегда готовый к неожиданностям, составил мне компанию. Мы прошли через сад, больничный флигель, конюшню и вышли за ворота, которые в мирное время никогда не закрывались.

Дорога направо вела к кладбищу на краю Веславского плато, откуда открывался вид на равнину и реку Вислу. Налево дорога вела в деревню. Несколько пожилых женщин в белых косынках сидели на лавках под узкими окошками чистых и просторных побеленных мазанок.

Когда я подошла, они встали и поклонились:

— Слава Иисусу Христу, ваша светлость! — приветствовали меня они, и я отвечала, как и было положено по-польски:

— Na wieki wekov. Во веки веков.

Мой путь пролегал через полупустую деревню — большинство крестьян уехали на рынок, — я шла на пастбище, которое служило местом парадов и битв деревенской компании Стиви.

Основная часть ребят была в городе, и их «пан лейтенант» был в одиночестве. То обстоятельство, что сейчас у него в подчинении не было ни одного бойца, ничуть не смущало его. Он скомандовал воображаемому трубачу: «Сбор! Офицеры, ко мне!» и, уже в роли трубача, звал к себе офицеров. Как полковник веславских уланов, он отдавал боевые приказы. А в конце битвы вскочил на коня, размахивая саблей, и начал сражаться с воображаемым противником с такой яростью, что, когда он упал, изображая смертельное ранение, я бросилась к нему с криком: «Стиви, Стиви, ты жив?»

Штык проткнул его живот, и он стонал, пока я не вынула его. Я тут же предложила играть в полевой госпиталь. Мы начали переносить раненых с поля битвы под тент, сооруженный из старого одеяла. Он же служил местом для переодевания. Стиви был по очереди то санитаром-носильщиком, то раненым, а я хирургом и медицинской сестрой.

Пока мы занимались всем этим, на поле тихо появилась маленькая Ванда, младшая дочь деревенского старосты. Она была моей ровесницей, но ниже ростом, симпатичнее и грязнее. Она остолбенело смотрела на нас, жуя прядь своих светлых волос. Скоро эта игра нам надоела. Мы немного заскучали и от нечего делать забрались в старый амбар, стоящий на краю пастбища. На стене на ржавых гвоздях висела изорванная конская упряжь, оконные рамы были выбиты, и в пустых сусеках жужжали осы. Я решила, что это место может быть лучшим госпиталем, чем тент, и что игра будет значительно веселее, если Ванда будет нашим пациентом.

— Это госпиталь, ты будешь больной, я — доктором, а пан Стефан — ординатором, — объяснила я.

— Почему это я должен быть ординатором? Почему я не могу быть врачом? — поинтересовался пан Стефан.

— Ты и так играешь всегда за всех.

— Или я буду доктором, или не буду играть вовсе.

— Хорошо, он будет доктором, а я — сестрой, сейчас положу тебя в постель — я бросила на пол охапку сена — и переодену в больничную одежду. — Я протараторила все это по-английски, держа девочку за руку и смотря ей прямо в лицо. Стиви задумчиво втянул свои круглые щеки, а потом перевел мои приказания.

Ванда, по-прежнему глупо смеясь, начала раздеваться. Раздевшись, она легла на солому, по-прежнему жуя прядь своих волос, и посмотрела на нас. Стиви нервно оглядел ее: «Это неинтересная игра, из-за этого у меня могут быть ужасные неприятности!»

Я была слишком увлечена настоящим пациентом, чтобы разделить его беспокойство. Я пощупала моей больной лоб, сунула ей в рот соломинку вместо градусника, чтобы измерить температуру. В голове у меня родилась куча различных идей.

Я встала на колени и дотронулась до соломинки: «Стиви, посмотри, это мачта. Да она ведь пароход!»

— Пароход? — переспросил Стиви. — Пароход! — и мы оба покатились со смеху.

Пароход Ванда встала на колени, уже жуя целую пригоршню волос.

В разгар нашего веселья дверь медленно, со скрипом открылась, и вовнутрь заглянула крестьянка: «Ванда! Где ты? Вот подожди, я тебя сейчас поймаю!» И, перехватив взгляд своей дочери, полный ужаса, она поймала ее и начала бить обеими руками и давать пощечины.

— Ах ты негодница! Как ты только могла додуматься — заниматься этим с их светлостями! Подожди, вот отец задаст тебе, когда вернется с рынка! А вы, ваша светлость, — она повернулась к Стиви, — играть с маленькими девочками в такие игры! Что после этого скажут ваша праведная матушка и ваш благородный отец, ведь он так справедлив к своим людям! Вы не уйдете от ответа, Господь все видит! Портить девочек в ваши-то годы!

Говоря все это, она быстро одела воющего ребенка.

— Мать Ванды собирается поднять ужасный скандал. Мне хочется провалиться сквозь землю! — сказал Стиви после того, как жена старосты увела свою дочь.

Я предложила убежать, но он сказал, что нас все равно поймают. Мы взялись за руки, готовые встретить все неприятности вместе, и вышли из амбара на ослепительный солнечный свет. Крестьяне возвращались с рынка. Толпа женщин стояла вокруг Ванды и ее матери. Они показывали на нас пальцами, а мальчишек, которые бежали к своему «пану лейтенанту», строгим окриком звали к себе.

Стиви не мог смотреть в глаза жителям деревни и повел меня домой через боковые ворота. В почетном эскорте позади черного ландо, которое привезло дядю Стена и тетю Софи домой, было несколько крестьянских повозок. О нашем преступлении было немедленно рассказано. Нас позвали в кабинет дяди Стена.

Сидя за столом, тот пристально посмотрел на нас, накручивая свой отвислый ус на указательный палец правой руки. Убедившись, что сообщение жены старосты было чистой правдой, он спросил Стиви ледяным голосом по-английски:

— Вы осознаете, сэр, что вы наделали?

— Я нанес… оскорбление моим людям.

— Да! И это, как вам известно, самый серьезный из проступков. Наши власть и привилегии сейчас не так велики, как раньше, но они все-таки значительны, и ими нельзя злоупотреблять. С того момента как вы достигли такого возраста, чтобы можно было начать учить вас чему-либо, мы учили вас. Как выяснилось, вы ничего не усвоили. Вам необходим урок, которого вы никогда не забудете.

Дядя Стен сказал, что желает, чтобы пан староста и его жена пришли в замок на манеж и стали свидетелями наказания. Мне он сказал:

— Вы тоже будете присутствовать, мисс, поскольку именно вы побудили его сделать это.

Тетя Софи, которая в течение всей этой сцены молча стояла у окна, попросила дядю Стена переговорить с ним минуту наедине. Дядя посмотрел на нее так жестко и официально, как будто она была рядовым просителем: «Хорошо, как только я закончу это дело, дорогая».

Прежде, чем мы успели выйти, появилась бабушка Екатерина. Она сложила на груди свои сухие старческие руки и принялась умолять по-польски:

— Сынок… я очень прошу… во имя Христа… Стефан еще так мал…

Дядя Стен посмотрел на мать так же строго официально, как и на жену, и прежде чем она успела встать на колени, подхватил ее под локти и усадил в кресло.

— Софи, пригляди за мамой, — сказал он и вышел.

К нам присоединился князь Леон, чрезвычайно взволнованный и возбужденный, и мы все пошли на манеж. Там нас уже ждали деревенский староста, его жена, их дочь и дюжина крестьян. Возле стула с высокой спинкой, заменяющего позорный столб, стоял конюх, в руках он крутил плетку.

Стиви с отрешенным видом подошел к стулу, снял рубашку и отдал камердинеру своего отца — Юзефу. Он встал на стул на колени, сцепил руки за спиной и отвернулся ото всех. Юзеф дал ему кусок твердой резины, который он крепко сжал зубами. Держа меня за плечо, дядя кивнул конюху, чтобы тот начинал. Только удары кнута нарушали напряженную тишину. Мне хотелось кричать и драться, но дядины пальцы так крепко сжали мое плечо, что мне оставалось только вздрагивать при каждом ударе. На спине у Стиви появились красные полосы.

Маленькая Ванда, уткнувшись сначала в материнскую юбку, медленно подняла лицо.

— Посмотри, мама, он не плачет, — прошептала она.

— Ты что же думаешь, он простой крестьянин? — даже с какой-то гордостью отвечала ей мать. Гордость, смешанная с жалостью, отражалась на покрасневших от напряжения лицах всех крестьян.

Только когда по спине Стиви заструилась кровь, дядя решил прекратить экзекуцию и поднял руку с моего затекшего плеча. Конюх замер. Юзеф смыл кровь и смазал поврежденные места йодом. Затем он промокнул ему пот со лба и помог встать на ноги.

Бледное лицо дяди Стена покрылось испариной, но голос его прозвучал, как обычно: «Извиняйтесь, сэр», — сказал он по-английски.

Казалось, Стиви ничего не видел и не слышал вокруг себя. Приказ был повторен, и Стиви глухим голосом проговорил по-польски:

— Я приношу свои извинения за то, что оскорбил вас… я никогда больше… это не повторится.

Крестьяне заулыбались и закивали головами, они были удовлетворены.

Дядя Стен распорядился отвести нас в находящуюся поблизости подземную тюрьму и запереть в разных камерах.

Я постучала в стену моей темницы. Ответа не было, и я начала биться в железную дверь. Доброе, чисто выбритое лицо Юзефа появилось в открывшемся окошке.

— Юзеф, разреши мне увидеть пана Стефана, пожалуйста, Юзеф, ну пожалуйста!

Юзеф отпер мою камеру, впустил меня к Стиви и запер нас вместе.

Стиви лежал на лавке ничком. Я присела возле него на корточки и зашептала:

— Стиви, Стиви, тебе больно?

Он повернул голову и с грустью посмотрел на меня:

— Сначала дай мне воды, я очень хочу пить.

Я налила в кружку воды из кувшина и поднесла ему ко рту. За неимением носового платка я намочила подол своего платья и обтерла ему лицо.

— Теперь не лучше, Стиви? — спросила я. Он неподвижно лежал с закрытыми глазами. — Все еще очень больно?

— Я не обращаю внимания на боль. Мне нравится боль. Намного сильнее болит душа, — он опять опустил голову лицом вниз и зарыдал.

Я не могла понять, что его мучило. Воспитанная в проникнутом старым английским духом мире своей детской, я не усвоила понятия «мои люди», как не усвоили его мои царственные подруги по играм, а кроме того, я так и не могла понять, что же плохого мы сделали Ванде.

— Стиви, не расстраивайся, все в порядке. Никто на тебя больше не сердится. Они все тебя очень любят, правда, не плачь, — уговаривала я его.

Рыдания стали тише. Я наклонилась к самому его уху:

— Я люблю тебя, Стиви, я очень люблю тебя. Извини, что я навлекла на тебя беду. Очень прошу, извини!

Он поднял голову и улыбнулся, показав редкие зубы:

— Я тоже очень люблю тебя, Таня. Я был не прав, когда говорил, что ты некрасивая, прости меня. У тебя такие чудесные волосы, как у мамы. — И он их нежно погладил.

Я склонилась совсем близко к нему:

— Стиви… можем мы с тобой стать побратимами, как ты и Казимир, делиться секретами и умереть друг за друга?

— Глупенькая, ты же девочка, ты не можешь быть моим побратимом.

— Но я могу быть твоей названой сестрой, могу ведь, Стиви, скажи?

— Для этого мы должны смешать нашу кровь, но сейчас я слишком устал.

— Я сама все сделаю. Только скажи как.

Под руководством Стиви я вынула из чехла его нож и с хладнокровием хирурга резанула себе по предплечью. И уже менее хладнокровно — моему кузену. И мы соединили свои раны так, чтобы кровь из них текла одной струйкой, и, увлеченные этим процессом, запачкали кровью и лавку, и свою одежду.

Вспомнив уроки тети Софи, я разорвала рубашку на полосы, мы перевязали друг другу руки, и кровь скоро остановилась.

После этого Стиви торжественно заговорил:

— Я, Стефан Станислав Леон Август, князь Веславский, клянусь перед Господом нашим Иисусом Христом помогать моей названой сестре Татьяне всегда и во всем, где бы я ни был, не иметь от нее секретов, преодолевать ради нее самые тяжелые препятствия и умереть за нее. Слово Веславского. Аминь!

Я повторила клятву, добавив:

— И если ты будешь болеть, я тоже буду болеть, и если тебя накажут, то и меня накажут, и если ты пойдешь на войну, то и я пойду на войну, и мы все будем делать вместе, потому что мы любим друг друга навсегда, верно?

Я не знала, как он воспримет это заявление, но Стиви посмотрел на меня таким же странным, напряженным взглядом, как в ночь после праздника урожая. В порыве чувств я улеглась подле него и обняла его за шею. Она была удивительно теплой и мягкой. Он положил руки мне на плечи. Гремел гром, и шел дождь; он лил на песок и на стражу у ворот, брызги летели в маленькое зарешеченное окошко, а из-под двери на грязный пол потекли ручьи. В подземелье стало темно и холодно. Я сильнее прижалась к Стиви. А он в ответ еще крепче меня обнял. Так, в объятиях друг друга мы и уснули, в таком виде нас и нашли тетя Софи и дядя Стен, когда пришли на исходе ночи. И даже такой суровый человек, как мой дядя, не мог не смягчиться и не отменить нам дальнейшее наказание.

После процедуры братания на крови мы со Стиви стали неразлучными. С утра, одевшись, он заходил за мной в мою комнату, вместе со своей немецкой овчаркой и мы мчались через галерею в голубую регентскую спальню тети Софи, где устраивали шумную игру с собаками под пристальным наблюдением дяди Стена.

— Ведите себя как следует в присутствии вашей матери, сэр, — строго говорил ему отец или обращался к тете Софи: «Не слишком ли взрослый у нас мальчик для таких игр?»

— Не вмешивайся, Стен, я прошу, — улыбалась в ответ она.

Дядя, при всей его британской чопорности, очень любил тетю. И он ощущал непонятное чувство обиды на сына, тяжелое рождение которого едва не стоило тете жизни. Явная сдержанность отца во многом объясняла непослушание Стиви. И то и другое причиняло тете страдания. Она никогда не устраивала сцен, а как бы отдалялась, уходила в себя, и поскольку дядя не умел открыто выражать свои чувства, гармония и близость между ними прерывалась периодами отчуждения.

Такой период наступил вслед за жестокой поркой Стиви после нашей игры в больницу. Время, которое тетя Софи обычно проводила с дядей, теперь принадлежало нам. В черной форейторской шляпе с шифоновой вуалью она ездила с нами кататься на лошадях, водила нас в лес собирать грибы. Когда у западных ворот начинал звонить колокол, мы шли в часовню, устроенную под кроной огромного дуба, и молились вместе с крестьянами о сохранении урожая.

Однажды в ненастный день, когда пламя свечей перед ликами Св. Станислава и Св. Казимира колебалось на ветру, над головами молящихся послышались мощные раскаты грома. И едва упали первые капли, крестьяне побежали в сторону деревни, а мы, дети, неистово вопя, схватили тетю Софи за руки, потянули ее к дому. Вспышки молнии ярко высвечивали галереи и увитый плющем фасад замка. Ветер гнал листья лип и гравий по песчаным дорожкам, покрывал рябью гладкую поверхность озера и взъерошивал перья лебедей. Лакей встретил нас с огромным зеленым зонтом, и в тот самый момент, как мы переступили порог, дождь хлынул в полную силу. Мы прилипли к окну, притворяясь, что нам очень страшно.

 

3

После счастливого беззаботного лета в Польше наступила петербургская суровая зима, а вместе с ней окончилась привольная пора для нас с Бобби. Бабушка вставала очень рано и сразу будила меня, отправляя на молитву, а затем на физкультуру и уроки. Под бдительной охраной Федора я гуляла по замерзшей Неве и ходила на уроки танцев в Зимний дворец.

Императрица была как никогда ласкова со мной, девочкой, растущей без матери.

Все это время я пыталась исправить свое поведение и обрести послушание и любовь к своей новой русской семье. Послушание не приходило, и я видела как остро переживает за меня моя тезка.

К чести Татьяны Николаевны следует отметить, что она никогда не уставала слушать о моей жизни в Beславе.

«Расскажи нам, Тата, про ночь в подземелье, — настаивала она. — Расскажи нам про игру в доктора».

Моя раскованность поражала ее. В ее глазах и глазах Ольги я была какой-то героиней из сказочных приключений.

Императрица всячески выказывала моему отцу свою симпатию, а он продолжал скорбеть по маме и избегал светской жизни. Обыкновенно отец вел викторианский образ жизни, размеренный и провинциальный. Он был благодарен, что его, павшего духом, царская семья всегда тепло принимала в своем тесном кругу, где каждый чувствовал себя уютно.

Для отца это была последняя возможность достичь успеха в парламенте. Николай при всей своей мягкости был исключительно тверд при решении военных вопросов. Миссия отца на Дальнем Востоке заключалась в проверке боевой готовности войск. В это время и Россия, и Япония обратили свои взоры на Манчжурию, что могло привести к войне. В целом поддерживая мысли царя, касающиеся модернизации дальневосточных войск, отец тактично советовал ему либерализовать режим в государстве.

— Как жаль, — говорил отец бабушке, когда в ответ получал от его величества лишь вежливое внимание к своим речам, — что Николай, который мог бы создать идеальную конституционную монархию на английский манер, упрямо претендует на роль автократа!

Отец советовал также положить конец еврейским погромам, которые создавали, к удовольствию царя, впечатление о государе как о деспоте. Он настаивал также, чтобы царь укротил действия ультранационалистов и дал определенные гарантии еврейскому населению. Но в этом вопросе отец натолкнулся на полное безразличие.

— Я заметил, что местами в нашей истории можно наблюдать просто варварскую глупость! — воскликнул отец в беседе с бабушкой. — И наш государь, в большинстве случаев проявляя себя как истинный джентльмен, к глобальным вопросам такого рода абсолютно не восприимчив. Я совершенно не согласен с его манерой унижать целые категории людей. Как это так, его не касаются погромы? Как можно, говоря об японцах, называть их «желтыми обезьянами»? Как можно оставаться равнодушным к требованиям Польши об автономии?

Как и предполагал отец, русско-японская война разразилась в феврале 1904 года под знаком веры в неправдоподобно легкую победу русских. Это давало отцу шанс выделиться. Он ушел в отставку из гусарского полка, чтобы принять командование кавалерийским полком в Манчжурии.

Бабушка старалась как-то поддержать меня во время второго похода отца. Но я стала такой бледной, худой и грустной, что она повезла меня в Веславу развеяться и поправить здоровье. Я так тяжело переживала отсутствие отца, что бабушка решила остаться со мной в Веславе до конца военной кампании.

Стиви делал все, чтобы развеселить меня. Он кувыркался «колесом», стоял на голове, катался на перилах, прыгал как обезьяна по деревьям, ездил без рук на велосипеде и без уздечки — на лошади, сдирал свои болячки, бледнея как полотно, совал руку в пламя свечи, шевелил ушами — и все это для того, чтобы доказать свое мужество и доблесть.

После того, как я в свою очередь доказала свою стойкость, он принял меня полевым бойцом в свою компанию. Я носилась вместе с мальчишками по грязи, по кустам, ледяным ручьям; с оружием наперевес, с грязными ногами, растерзанная и лохматая, я со свирепым видом врывалась во дворец. И ни восклицания мисс Бэйли: «Боже мой, дорогая!», ни нянино: «Ах ты!», ни недовольство тети Софи, ни дядины предупреждения и вообще никакие запреты и наказания не могли оторвать меня от Стиви и его игр в войну.

Вместе с моим кузеном я озорничала и шалила, и снова никто и ничто не могло заставить нас прекратить наши проделки. Как-то раз, на ходулях, одетые, как привидения, неся в руках покрытые фосфоресцирующей краской ветки вишни, мы появились из ночного мрака перед перепуганными насмерть сторожами-евреями, охраняющими оранжерею, обратив их в бегство, после чего счастливые мы еще долго бродили по берегу реки.

Много ночей после этого мы провели порознь, в отдельных кельях. Наказание длилось до тех пор, пока суровый приказ не укротил нашу разыгравшуюся фантазию. Казаки с шашками наголо появились во всех потенциально опасных местах наших игр. Западные ворота усадьбы заперли, а нам было строго-настрого запрещено выходить за ворота без сопровождающих.

Поражение русской армии при Мукдене в Манчжурии завершилось морской трагедией у острова Цусима в Корейском проливе, где после многомесячного кругосветного плавания затонул доблестный Балтийский флот. Смута и беспорядки начались в империи. Среди рабочих и крестьян росло недовольство, порожденное явной слабостью самодержавия и разжигаемое фанатично настроенными революционерами.

Прелюдией к революции стало «Кровавое воскресенье» в Петербурге, когда безоружная толпа рабочих с женами и детьми пришла к Зимнему дворцу. В отсутствие царя ответом на их прошение об улучшении условий труда стал оружейный огонь. Официально объявлено было о чуть более ста погибших. На самом деле их было значительно больше.

«Известие об этой бойне поразило меня, у меня нет слов», — писал отец в письме к бабушке.

«Для тех, кто знает, сколько тысяч было убито или замучено насмерть за время правления Николая II, ясно, что все его царствование было сплошным преступлением, начиная с коронации и до „Кровавого воскресения“.

Это правда, что в толпе не было призывов к беспорядкам и что царь не отдавал приказа открыть огонь. Но почему он срочно не вернулся в Петербург, как только узнал о случившемся, почему не вышел к народу? Почему прятался в Царском Селе? Почему он не наказал виновных в применении оружия против мирных демонстрантов, а занимался рисованием своих картин и религиозными беседами? И эта нерешительность нашего монарха, его растерянность перед лицом кризиса развязала руки нашим правым российским фанатикам. Одному Богу известно, какие последствия будет иметь этот акт насилия и убийства!»

Преступления правых в Петербурге повлекло за собой акты терроризма со стороны левых в Москве покушение на дядю царя, великого князя Сергея. В столице и других промышленных центрах красные создавали рабочие кружки и начали проводить демонстрации, забастовки и организовывать беспорядки. А в деревнях с невероятной быстротой нарастал «красный террор» — убийства и поджоги.

Тем временем либеральная буржуазия и наиболее консервативная часть аристократии требовали отставки правительства. Дарование царем незначительных законодательных прав Думе не могло уже успокоить бушующий шторм.

Только октябрьский царский Манифест, предоставивший гражданские свободы и расширение избирательного права, сумел уменьшить накал революционной борьбы. К концу 1905 года революция была завершена. Но пропасть между Россией и монархом уже разверзлась.

Революция в России подняла и польский национальный дух, зажигающий и сеющий распри. Опять русские войска были введены в Веславов для предупреждения мятежа.

Дядя Стен был слишком мудр, чтобы поднимать очередное бесплодное восстание. Он велел спрятать зубной протез своего отца, чтобы тот не мог произносить мятежных речей. Дядя использовал весь свой вес и авторитет, чтобы охладить горячие польские головы с одной стороны и убедить русских ослабить этот ненавистный гнет — с другой. Он был очень раздражен поведением своего сына.

Стиви, ничуть не уступая в патриотизме своему деду, организовал вместе с Казимиром тайную организацию королевских республиканцев, поставив себе целью освобождение Польши от русской, немецкой и австрийской оккупации и провозглашение его, Стиви, повелителем. Под аббревиатурой СПП, что означало Стефан Повелитель Польши, он выпускал инструкции для своих сторонников из народа: «Режьте подпруги коней русских кавалеристов, останавливайте и переворачивайте кареты; прокалывайте колеса автомобилей; вносите хаос в работу государственных организаций, нанимая на работу турок и дураков, и так далее в этом роде».

Генерал-губернатор Варшавы не мог найти подстрекателей, а дядя Стен не мог даже предположить, что эти призывы идут из его собственного дворца. Князь Леон, королевский республиканский рекрут, в тайне от всех и в пику своему праведному сыну, помогал мальчикам изобретать различные способы навредить русским. По настоянию князя Леона меня не посвящали в это дело, боясь, что я разболтаю своим подругам из царской семьи.

Я знала, что Стиви что-то скрывает, и обижалась. Моя отчаянная свобода кончилась, и, когда огромные липы в парке сбросили свои листья, я начала все чаще и чаще с надеждой поглядывать в окно: не покажутся ли конный эскорт и повозка, везущая моего отца, который заберет меня домой.

Наконец в сентябре 1905 года, благодаря стараниям американского президента Теодора Рузвельта, Россия и Япония подписали договор о мире в Портсмуте, отказавшись от своих претензий на Манчжурию. И вот однажды, дождливым октябрьским днем, когда я за руку с мисс Бэйли спустилась к чаю, я увидела перед собой в прихожей между тетей и дядей высокого, красивого русского офицера с серебристыми волосами. Я рванулась вперед, сшибла чемодан и бросилась в объятия отца.

К тому времени отец полностью оправился от потрясения, вызванного смертью мамы. Единственное, что указывало на перенесенное горе, были седые волосы, которые делали его внешность еще более привлекательной и яркой, придавая особую прелесть все еще молодому, румяному лицу.

Однако те, кто знал его хорошо, видели, что в его серых глазах, которые с детства таили в себе меланхолию, сейчас поселилась какая-то глубокая, неизлечимая скорбь. Он говорил с легким русским акцентом, а его манера вести себя шумно и весело была такой же маской, как и обессиленный, грустный вид дяди Стена. Когда отец уставал играть роль этакого весельчака, взгляд его как-то отдалялся, и сам он уходил на какой-нибудь далекий пустырь, где мог бы побыть в одиночестве. Эта заброшенная земля представлялась мне всю жизнь. Опять я чувствовала, что его любовь принадлежит только мне. Его бесстрастный вид вызывал целую бурю не только в моем сердце, но и в сердцах многих женщин, которые воображали себе, что смогут развеять меланхолию отца и вернуть ему потерянную радость жизни.

Проведя в Веславе две счастливые недели, отец забрал меня обратно в Петербург. Для того чтобы иметь больше возможностей заняться реорганизацией армии, которая показала скверную боеспособность, отец отошел от действительной службы. Уже с 1904 года в царском Совете Обороны он принимал участие в заседаниях Императорского Совета. Как председатель комитета по внешним сношениям он часто ездил за границу. И вот весной 1906 года на нашей яхте «Хелена» мы отправились из Крыма в Саутгэмптон.

В то время как отец добивался англо-русского сближения, мне мой первый визит на Британские острова запомнился главным образом в связи с новой гувернанткой. Ее звали Диана Йейтс. Эта молодая женщина, которую отец нанял вместо мисс Бэйли, была дочерью хирурга из Уэльса. У Дианы было привлекательное личико, хорошая фигурка, белая английская кожа с небольшими веснушками, рыжие волосы и зеленые глаза, резкий прерывающийся голос, отвлеченный юмор и безупречная выдержка. Она училась в Кембридже и была суфражисткой. Почти ко всем людям из своего окружения я была неравнодушна и очень скоро стала страстно обожать свою новую гувернантку. Из Шотландии мы поплыли во Францию и прибыли в Париж, когда там пышно цвели каштаны. Наш официальный визит в президентский Елисейский дворец был обставлен с еще большей помпой, чем приемы в Букингемском дворце и Виндзорском замке, и у меня создалось впечатление, что президент республики — это больше, чем король, но меньше, чем император.

Я с удовольствием гоняла обруч по аллеям сада Тюильри, но едва тащилась по музейным залам, посещать которые, по мнению отца, надо было для моей же пользы, хотя, на мой взгляд, мисс Йейтс это доставляло гораздо большее удовольствие. Еще мне очень нравилось, когда отец приносил домой свои сокровища, которые он раскапывал в многочисленных антикварных лавках, и, засучив рукава, сам чистил их пастой из яичных желтков, завернув рукава сорочки и сняв с рук перстни.

Страной, которую я полюбила больше всего, а случилось это во время плавания из Ниццы в Неаполь, стала Италия. И Италия полюбила нас. На севере и на юге, на острове Искья и на озере Лаго-Маджоре, во Флоренции, в Риме или в Венеции — везде нас чествовали и называли «II signor principe russo е la sua figliola». Я захотела выучить итальянский, после русского любимый язык отца, и он сразу же начал учить меня и мою гувернантку. Я была более способной ученицей, и от этого только больше полюбила ее.

Сначала мы были друг для друга — мисс Йейтс и леди Татьяна. Но однажды, когда мы плыли в сторону дома вдоль греческого побережья, я бросилась к отцу, который, погрузившись в меланхолию, сидел на корме, устремив свой взгляд в кильватер и постукивая ладонью по ручке кресла.

— Папа, можно я буду называть мисс Йейтс Дианой, можно или нет? — воскликнула я.

Он покраснел и посмотрел на гувернантку из-под полуопущенных век, как будто она была пейзажем, который он собирался рисовать.

«Для того, чтобы понять, какие надо выбирать цвета, необходимо слегка прищуриться и вглядеться в детали», — поучительным тоном говорил он мне, когда мы как-то бросили якорь в одной из идиллических бухт Эгейского моря и занялись изящными искусствами.

— Я согласен, — ответил папа, видя мое недоумение. — Я и сам был бы не прочь называть мисс Йейтс Дианой. Это такое милое имя.

— Если вам нравится, милорд, вы можете называть меня Дианой, — сказала моя гувернантка, покрываясь румянцем.

С этого момента она была для нас Дианой, и я не видела ничего подозрительного в ее застенчивости, когда она находилась в обществе отца. Мы были больше похожи на сестер, чем на ученицу и учительницу.

В Петербурге, куда мы вернулись на зиму, ее комнаты располагались через холл от моих. Часто, когда няня уходила, уложив меня в постель, я бежала к ней, умоляя:

— Диана, Диана, дорогая, я совсем не хочу спать, давай поговорим!

— Ну хорошо… только не долго, — ответила она.

Я крепко прижималась к ней, и она рассказывала мне о своем отце, замечательном хирурге, об удивительных врачах сэре Ослере и лорде Листере, Пастере, Земмельвейсе и Кохе. Сама она уже закончила подготовительные медицинские курсы и решила поработать гувернанткой, чтобы заработать денег на учебу в медицинском колледже с последующей частной практикой.

Меня очень взволновало то, что мы обе хотели стать врачами. Лежа в постели после таких разговоров, я представляла себя этаким героическим врачом, останавливающим эпидемии, оперирующим в полевом госпитале при свете лучины, оказывающим помощь жертвам несчастных случаев или железнодорожных аварий. Все эти мои героические видения представляли собой смесь гуманитарного начала и детского садизма. Со следующего утра, решила я, буду старательно учиться, особенно по математике, к которой у меня не было таких способностей, как у кузена Стиви. И все потому, что Диана со своей тихой улыбкой сказала, что если кто-то хочет быть врачом, то должен хорошо знать математику.

Иногда, когда отец присутствовал на уроках, он вдруг откладывал в сторону тетради, которые рассматривал, и, вскочив, предлагал всем поехать прогуляться. Закладывали тройку, и мы мчались вон из дома за город. Я сидела между отцом и Дианой, поглядывая то на нее, то на него, счастливая, что рядом со мной два моих самых любимых человека — ведь в детстве последняя любовь всегда самая крепкая. Я сидела, счастливая от быстрой езды, белых просторов, холода, скрипа саней, звона колокольчиков в упряжке, крика кучера и от того, что рядом сидел мой великолепный отец в фуражке и шинели с норковым воротником. Он положил свою руку на спинку сиденья и сидел в элегантной расслабленной позе, а на поворотах его вытянутая рука касалась плеча Дианы. Сначала он убирал руку, но вскоре, как я заметила, даже взял ее руку в свою.

В начале 1907 года отец вдруг решил в один момент, как он вообще любил решать различные вопросы, провести несколько дней на нашей даче на побережье. Главный дом был закрыт, но охотничий домик, в котором жили егерь и его жена, всегда был готов к приему гостей. Это был большой приземистый двухэтажный дом в глубине леса в полуверсте от побережья. Он был вполне современным, но тем не менее соответствовал тому, чтобы служить декорацией для «русских» приемов моего отца.

Папа, его ординарец Семен, Диана, няня и я уже ночью подъехали к домику, где в большой комнате топилась печка. Стол был уставлен закусками. Весело шумел самовар. Было тепло, светло и уютно, особенно после холодной дороги. Сосновый пол был покрашен в красно-коричневый цвет, деревянные стулья и кресла украшены резьбой. В углу перед иконами горела лампада. Одну из стен целиком занимала встроенная в сруб скамья.

После ужина отец растянулся на лавке напротив горящей печи, посадил меня рядом и попросил, чтобы ему спели. Егерь принес свою гармонь, Семен — балалайку, и все, кроме Дианы, запели. Она сидела напротив нас за столом, рассеянно улыбаясь. Ее наряд из темно-зеленого бархата с бобровой отделкой удивительно шел к ее рыжим волосам.

Напевшись досыта, отец попросил няню сплясать. На какой-то миг она смутилась, а затем отбросила застенчивость и положила руки на пояс. Сначала няня медленно и плавно кружилась по комнате, а затем все быстрее и быстрее, закончив пляску в невероятно бешеном темпе.

— Великолепно! — отец подхватил сухонькую старушку, посадил ее к себе на колени и стал целовать.

— Да вы что, батюшка князь, в мои-то годы! Пустите меня! Ну что вы делаете? — протестовала она, несильно сопротивляясь.

— Няня, няня, я тоже хочу тебя поцеловать! — требовала я. Боясь, что отец сделает это вместо меня, я подбежала и обняла ее.

Наконец с видимым усилием она освободилась от нас, и отец позвал:

— Диана, почему вы там сидите одна? Идите сюда к нам.

— Правда, Диана, садись здесь, рядом со мной! — закричала я.

Диана с улыбкой присоединилась к нам. Отец велел Семену открыть шампанское, а егеря попросил сыграть еще.

— Ну что, мисс Йейтс, атмосфера достаточно русская, или мне следует послать за танцующим медведем? — и он подал Диане бокал шампанского.

Я тоже попросила шампанского и получила бокал, наполненный до половины. Мы выпили за здоровье друг друга, и отец вдребезги разбил свой пустой бокал — великолепный хрусталь с фамильной монограммой — о печь.

— У русских есть обычай, мисс Йейтс, разбивать свой бокал, выпив из него. Теперь разбейте свой!

Диана подняла свой бокал.

— Мне жалко, что приходится бить такой чудесный хрусталь, — сказала она и тоже запустила им в печь.

— Вот это по-русски! — восхищенно воскликнул отец.

Я выпила свое шампанское и тоже разбила бокал. Затем, в каком-то диком порыве, я подбежала к столу и стала бить всю посуду подряд.

Отцовский крик: «Таня, что с тобой?» привел меня в чувство.

Пока жена егеря с невозмутимым видом выметала осколки посуды, я сидела на лавке, опустив голову. Но когда я осторожно подняла глаза на отца, то увидела, что его лицо вместо недовольства выражало невероятную отрешенность, он снова ушел в себя.

Резкая смена папиного настроения отразилась на всех.

Диана поднялась.

— Мне кажется, что Таня слишком возбудилась. Я лучше пойду уложу ее спать.

Отец спокойно остановил ее:

— Ее может уложить няня. Вы ведь не оставите меня одного?

Диана вспыхнула и села на прежнее место. Они оба забыли обо мне. Теперь отцу хотелось быть с этой женщиной, а я только мешала им.

Няня отвела меня в кровать. Напрасно я ждала, что придет отец и поцелует меня на ночь. Я ждала еще долго после того, как затихли звуки гармони и балалайки. И прежде чем сон сморил меня, моей последней мыслью было: «Боже, сделай Диану кривой и косой! Сделай так, чтобы отец возненавидел ее так же, как ненавижу ее я!»

Утром отец снова был веселым и бодрым. К Диане он был особенно добр и внимателен, как будто извинялся, что причинил ей боль. Она больше не избегала, как раньше, его пристального взгляда, ее ответный взгляд таил в себе беспомощность, безнадежность, покорность. Наши прежние дружеские отношения были испорчены. Я соблюдала холодную вежливость. Диана вела себя официально и натянуто.

Эту перемену после нашего возвращения домой сразу заметила бабушка и потребовала объяснений. При встрече с отцом она потребовала ответа и от него.

Когда вечером папа пришел пожелать мне спокойной ночи и поцеловать, он сел на кровать и сказал:

— Таничка, тебе уже почти десять лет, ты уже достаточно взрослая, чтобы я мог поговорить с тобой о вещах важных для нас обоих. Уже четыре года, как умерла твоя мама. Я никогда не смогу полюбить другую женщину так, как я любил ее. Но мужчине нужен кто-то, кто смог бы разделить с ним его невзгоды, был бы всегда рядом.

— Я буду разделять с тобой твои невзгоды, папа!

— Я знаю, что могу рассчитывать на тебя, родная, но это не совсем то. К тому же мне надо заботиться о тебе, а мужчине трудно растить девочку. Ей необходима мать, которая будет ей примером, будет любить и воспитывать ее.

— Мне не нужна никакая мать! Я хочу быть только с тобой!

— Даже если бы это был кто-то, кого ты уже хорошо знаешь и любишь, с кем ты очень дружна, например, Диана?

— Диана не подруга мне! Я не люблю ее! Я ненавижу ее! Она… она вульгарна, — нашла я наиболее обидный эпитет.

— Диана не вульгарна. Она прекрасно воспитана и образована. Она гораздо больше леди, чем любая из моих знакомых женщин.

— Она не аристократка, не урожденная аристократка, как мама или тетя Софи.

Папа строго посмотрел на меня.

— Ты сейчас произнесла большую глупость. Благородство у человека в сердце, а не в имени. Мне вовсе не стыдно сделать Диану княгиней Силомирской. Но мне стыдно за тебя, за твои слова. Мы больше не будем говорить об этом. Диана будет жить в своей собственной квартире. А через несколько дней мы навестим ее, и я уверен, что ты будешь любить ее еще больше.

Я поняла только одно: отец любит Диану больше, чем меня.

— Я не стану навещать ее! И если ты женишься на ней, я никогда не буду с ней разговаривать!

Слишком поздно я заметила Диану, стоящую в дверях. Весь вид ее выражал боль и растерянность. Щеки мои загорелись, и я почувствовала угрызения совести. Но тем не менее упрямо уставилась на нее, пока она не отвела взгляд.

Отец подошел к ней и взял за руку.

— Диана, дорогая, не нужно обращать внимания, она ведь еще глупенький ребенок. Надо дать ей время.

Диана посмотрела на него долгим взглядом и сказала:

— О, Петр, к чему все это?

Отец проводил ее из комнаты.

Диана уехала на следующий день, и скоро я узнала, что она вернулась обратно в Англию. Отец тоже уехал. Я была уверена, что он уехал вместе с Дианой, что он женится на ней и у них будет сын, которого он будет любить больше, чем меня. Я ненавидела Диану за то, что она украла у меня отца. Однако я потеряла и ее тоже и с тоской вспоминала те добрые времена, когда мы все трое были так счастливы, пока я все не испортила.

Пока не подыскали другую английскую гувернантку, бабушка попросила заменить Диану и выступить в роли моей éducatrice свою одинокую родственницу, графиню Веру Кирилловну Лилину, бедную, но весьма известную в свете.

Ей было далеко за сорок, но она была не замужем. Ее всепоглощающая, чрезмерная женственность сочеталась с придворной осмотрительностью. У нее были густые волосы янтарного цвета, и в одежде она предпочитала янтарный и бежевый цвета. Род ее был известен еще среди бояр в XVI веке, а сама она была придворной дамой в свите матери царя вдовствующей императрицы Марии Федоровны. Вера Кирилловна торжественно и величаво носила на груди медальон с портретом Ее Императорского Величества: этой привилегии она была удостоена в те годы, когда исполняла обязанности фрейлины.

Она учила меня правильно стоять, сидеть, ходить, есть, не расставляя локти, для чего я зажимала под мышками свернутые газеты, как и перед кем делать реверансы. Она постоянно повторяла мне, что мое общение с дочерьми нашего императора — это редкая, поистине уникальная честь: великие княжны почти не общались с другими Романовыми, а с детьми придворных вообще не поддерживали отношений.

Эта исключительная дружба больше, чем что-либо другое в отсутствие отца спасала меня от дисциплины и внешней благопристойности, которые бабушка и éducatrice требовали от меня постоянно.

Я завидовала настоящей дружной семейной жизни великих княжен гораздо больше, чем их императорскому титулу, который их самих нисколько не заботил. «О, ты такая воображала, прямо как баронесса», — говорила Ольга Николаевна своей сестре Татьяне.

Такое идеальное буржуазное существование, конечно же, можно было вести только в полной изоляции от социальной и политической реальности; именно это заставляло императрицу из боязни, что приближенные затмят ее, окружать себя посредственностями; робкий император следовал ее примеру, что давало возможность императорской чете обсуждать государственные дела наравне с домашними за завтраком или за чаем. Тогда все это и многое другое ускользало от моего внимания.

Всех четырех девочек я любила одинаково. Я получала удовольствие от проделок Анастасии, самой младшей из дочерей. Внешность Марии поражала мое воображение. Я восхищалась остротой ума Ольги и преклонялась перед своей тезкой Татьяной. Я искренне радовалась, когда у великих княжен родился долгожданный братик — очаровательный цесаревич Алексей. Его рождение было отмечено салютом из ста орудийных стволов. А уже через шесть недель у него началось первое кровотечение. Я тогда и не предполагала, насколько серьезна болезнь цесаревича, так как никогда раньше не слышала о гемофилии. Это слово тихим шепотом ходило по царскому двору и никогда не произносилось за его пределами. Я не знала, что темные круги под прекрасными глазами у Александры — это результат ночных бдений у его колыбели. Я также не могла даже предположить, что полуграмотный «святой человек» из Сибири, которого считали целителем, окажет столь зловещее влияние на склонную к мистике императрицу.

Ранней весной — мне еще не было и десяти лет — я была приглашена на выходные дни в Царское Село. Здесь, вдали от Петербурга, двор нашел себе убежище и пристанище после печально знаменитого «Кровавого воскресенья» — кровавой бойни на площади перед Зимним дворцом.

Карета с кучером и лакеем в пурпурных ливреях довезла нас с Верой Кирилловной от Александровского вокзала до Александровского дворца — изящного белого здания с зеленой крышей и колоннадой архитектора Растрелли по фасаду. Перед дворцом раскинулся изящный английский парк с несколькими прудами и островами. Графине Лилиной и мне выделили комнаты напротив крыла, в котором располагались царские апартаменты. Вечером, после того как Трина, она же мадемуазель Шнейдер, придворная чтица, милейшей души человек, прочла нам сказку Киплинга, и до того, как Александра отправила своих дочерей в кровати, я успела назначить моей тезке ночное рандеву. Великая княгиня согласилась встретиться со мной в зале для приемов, где мы могли вдоволь наговориться.

Я отвлекала себя от сна чтением «Острова сокровищ», поставив лампу на пол, как всегда делала дома, когда хотела не спать до середины ночи. В начале первого я скинула с себя одеяло и отправилась вниз по дубовой лестнице. Для моего обостренного слуха казалось, что она скрипела, как корабль «Эспаньола» в сильный шторм. Во дворце стояла тишина, и весь он был погружен в темноту; семья государя рано отходила ко сну. Одинокий часовой дежурил в вестибюле: царь не выносил надзора и презирал агентов тайной полиции, которые неотступно следовали за ним повсюду. В зале для приемов я встретила свою подругу, и, крепко обнявшись, мы уселись позади тяжелой бархатной драпировки.

— Моя Таник, моя названая сестра, — мы обе принесли клятву верности, правда, без церемонии смешивания крови и по очереди рассказывали друг другу свои самые разные тайны. — Я люблю тебя так же сильно, как и Стиви: я буду твоей придворной дамой, никогда не выйду замуж и буду всегда следовать за тобой. — Свои мысли, ранее обращенные к Диане, я переадресовала теперь к моей августейшей тезке.

— Я люблю тебя, Тата, я люблю тебя так же, как и своих сестер, и если ты не выйдешь замуж, то я тоже не выйду, — промурлыкала великая княжна. Затем, поскольку она была очень рассудительной — сестры даже звали ее «гувернанткой», — она заметила: «Но как же ты будешь моей придворной дамой, если ты собираешься стать врачом?»

— Я могу быть и твоей придворной дамой, и придворным врачом.

Великая княжна решила, что это колоссальная идея. «Колоссально» — было любимое слово в царской семье.

Чтобы проверить нашу кровную дружбу, мы поделились друг с другом своими сокровенными мыслями, мечтами и убеждениями. Мы покаялись друг другу в своих грехах.

— Давай, — предложила я, — оставим дом, игрушки, все-все и отправимся странствовать босыми, с сумой, как паломники. — Эта мысль захватила меня. — Ведь Иисус просил своих слуг покинуть отца, мать и все, что у них было и следовать за ним!

— Нас поймают, — ответила моя рассудительная подруга, — и потом, люди могут не понять. Папа и мама будут очень сердиться, а разве Бог одобрит, если мы рассердим наших родителей?

Я мгновенно отбросила эту выдумку, и мы стали наизусть читать отрывки из «Алисы в стране чудес», прыская от смеха. В конце концов на рассвете, чувствуя себя абсолютно измученными и падая с ног от усталости, мы расстались.

Несколько часов спустя лакей обнаружил в этом помещении пояс от халатика великой княжны. Это была без сомнения часть наряда Татьяны Николаевны, так как ни с чем невозможно было спутать цвета Вознесенского уланского полка, в котором она была почетным полковником. Разговор с Ее Величеством произошел под портретом Марии-Антуанетты в будуаре Александры, после чего меня с позором отправили домой.

Бабушка дала déjeuner intime моей крестной великой княгине Марии Павловне. Жена дяди императора, великого князя Владимира, Мария Павловна занимала высокое положение в свете. Меценатка и любимица иностранных послов, эта блестящая немецкая принцесса отличалась от своей царствующей соотечественницы большим тактом и умеренностью желаний. В свое время на ее долю выпала довольно неблагодарная задача учить молодую императрицу правилам русского двора. До сих пор императрица боялась и ненавидела ее, и это невольно сделало Марию Павловну центром растущей среди членов династии и их друзей оппозиции по отношению к Александре.

Так же, как и императрица, она была матерью пятерых детей; но в отличие от нее не имела такой точеной фигуры, хотя толстой и раздобревшей ее назвать было нельзя. Манера держаться и самоуверенность делали ее похожей на вдовствующую императрицу Марию Федоровну, мать царя, напоминали величие былого царствования и служили упреком нынешнему в заурядности. Мне она казалась очень милой и какой-то домашней женщиной.

Выслушав рассказ Веры Кирилловны о наших похождениях, она вызвала меня к себе.

— Ночные озорницы! А вы не боялись, что вас поймают?

— Ужасно боялись!

— И это, конечно же, только усиливало впечатление. — Мария Павловна все понимала. — Я нахожу эту историю очаровательной, — и она от души рассмеялась.

— Ваше Императорское Высочество находит это забавным? Мне так не кажется. Если Ее Величество считает возможным разрешать своим дочерям любые игры и воспитывать их n’importe comment, я не желаю, чтобы моя внучка бегала среди ночи по дворцу в déshabillé.

— Полно, дорогая, не будьте так суровы, — сказала Мария Павловна. — Танина фантазия может только порадовать меня и пойти на пользу моим внучатым племянницам. Они ведут такой скучный образ жизни!

— Их Высочества ведут себя благонравно и достойно, — наставительно сказала бабушка, — и мы будем абсолютно правы, если последуем их примеру.

— Ну хорошо, — и Мария Павловна поднесла руку ко рту, чтобы скрыть зевок.

Великая княгиня ушла. Бабушка прочла мне нравоучение на тему моего положения в свете и соответствующего ему поведения. В заключение мне было сообщено, что великую княжну Татьяну Николаевну я не увижу, пока не приедет отец.

Что только я не предпринимала: ежедневно писала своей августейшей тезке, но мои письма оставались без ответа. Я была уверена, что их перехватывают по дороге. Я начала думать, что я действительно плохая и никуда не годная девчонка. Может быть, я должна сделать что-нибудь необыкновенное, что оправдает меня: например, раздать свои игрушки или отправиться босиком странствовать по свету? Тогда меня, наверно, причислят к лику святых, как Жанну д’Арк (тогда хоть можно будет не прекращать занятий верховой ездой). В надежде увидеть святой лик я постилась и часами молилась, стоя на коленях. Решив, что особняк Силомирских не подходит для роли святого места, я искала удобного случая убежать.

И вот на Пасху, когда бабушка устроила прием, пока съезжались гости, я встала с постели, оделась без помощи прислуги и положила на подушку записку: «Бабушка, пожалуйста, прости меня, но я здесь никому не нужна. Я ухожу жить к бедным».

Федор больше не спал около моей двери. Вместе с сеттером Бобби, участником всех моих похождений, я на цыпочках спустилась в подвал и прошла под центральной залой. В конюшне, открыв стойло, я выпустила жеребца. Пока конюхи ловили его, никем не замеченная, я выбралась через заднюю калитку.

Я быстро добралась до ворот для выезда карет и, успешно избежав встречи с группой кучеров, устремилась дальше.

Миновав газовый завод, я оказалась в незнакомом квартале, с низкими деревянными домами. Здесь и были эти самые «бедные», у которых я собиралась жить. Широкая, давно не метенная улица без тротуаров была грязной, пыльной и казалась бесконечной. По узкому проезду двигались в ряд грязные, ветхие подводы. Трое рабочих, покачиваясь и горланя песни, вышли из трактира. Бобби залаял, и один из них, извинившись передо мной, может быть, за то, что был сильно пьян, упал. Пока я пыталась найти полицейского, чтобы поднять его, ко мне подъехал извозчик.

Спрыгнув наземь, кучер поклонился мне, сняв шапку: «Это небезопасно гулять по улицам в такой час. Дозвольте мне отвезти Ваше Превосходительство домой».

Его нечесаная борода разметалась по выцветшему голубому армяку, лохматые рыжие брови почти закрывали глаза, но широкий нос придавал лицу вполне безобидный вид.

Я решила довериться ему:

— У меня нет дома, но если вы отвезете меня в деревню, я найду какую-нибудь добрую крестьянскую семью, которая возьмет меня к себе.

Он посмотрел на меня долгим взглядом и почесал в затылке. Затем сказал, обращаясь к своей лошади:

— Давай-ка возьмем барышню к себе домой. Может быть, жена поймет, чего она хочет.

Болезненная женщина в накинутой на плечи шали вышла на стук кучера; осмотрев меня при свете керосиновой лампы, она воскликнула, обращаясь к моему провожатому:

— Ты с ума спятил! Зачем ты привел сюда барышню?

— Я нашел ее на улице! Она не говорит, где ее дом.

— Она из богатой семьи, это точно! Скажите нам, барышня, где вы живете? — она ласково обратилась ко мне. — Ваши родители, наверное, уже извелись от беспокойства.

— У меня нет родителей. Вы возьмете меня к себе?

— Боже мой! Как будто мне не хватает своих детей. Их-то одеть да прокормить не на что.

Ее муж взял лампу, и я увидела комнату с низким потолком, маленькими, наполовину зашторенными окошками, грубый стол и стулья в центре и большую железную кровать в углу комнаты.

Четверо детей в возрасте от года, и до десяти лет одетыми сидели на кровати, молча уставившись на меня. На лавке под холщовыми одеялами спал пятый ребенок. Его голова упиралась в стену. Неприятный, спертый воздух исходил из угла.

— Может быть, пойти в полицию? — спросил извозчик, который все это время чесал в затылке.

— Вот дурак, они же скажут, что ты украл ее и сошлют тебя в Сибирь безо всякого суда. Не бойся, она скоро скажет, где живет!

Хозяйка подала мне чай в щербатом блюдце, а мужу — миску мутного супа с кашей, сваренной в железной кастрюле и залитой кипятком из самовара. Затем она поставила передо мной селедку с куском черного хлеба. От селедки я почувствовала сильную жажду, ну не могла же я пить чай из блюдца, как простая крестьянка, и попросила стакан с водой. Мне и в голову не пришло, что вода могла быть сырой.

Тем временем четверо детей подошли ко мне. Отталкивая друг друга, они трогали меня за волосы, щупали мою одежду и английскую кожу моих ботинок. К моему ужасу их мать с руганью прогнала их обратно в постель.

Я спросила, где можно почистить зубы и узнала, что здесь нет ни водопровода, ни туалета.

— Когда есть деньги, я вожу их в баню, — сказала хозяйка.

Она показала мне уборную в грязном и темном дворе, но я побрезговала пользоваться ею.

Затем женщина подняла с лавки спящего ребенка и переложила его на кровать, чтобы я могла лечь. Девочкино пылающее лицо и тяжелое дыхание заставили меня вспомнить о моей страсти к медицине.

— Она больна, — воскликнула я, — вам нужно позвать доктора.

— Зачем? Доктор пропишет лекарство, за которое мы не можем заплатить. Это всего лишь простуда, дети часто простужаются.

— Бабушка пришлет доктора и деньги на лекарство, — опрометчиво воскликнула я.

— А где живет твоя бабушка? — с надеждой спросила женщина.

— В особняке Силомирских на Английской набережной.

Я на самом деле решила сказать бабушке о больном ребенке Таким образом, возможность сообщить об этом явилась для меня серьезным поводом оправдать собственное желание вернуться домой. Но если говорить честно, самой главной причиной было отсутствие туалета в доме.

Кучер отвез меня домой. Он разбудил нашего дворника, а тот поднял на ноги весь дом.

Мне казалось, что прислуга никогда не перестанет обсуждать это происшествие, а няня причитать. К моему удивлению бабушка внимательно, не перебивая, выслушала мой рассказ о больном ребенке. После того как она отпустила кучера, вручив ему изрядную сумму и пообещав в случае необходимости взять ребенка в больницу, находившуюся под ее опекой, она приказала вымыть меня дезинфицирующим средством и уложить в кровать. Утром меня осмотрел доктор Боткин, который в скором времени был назначен придворным врачом, и не нашел ничего серьезного, обычная простуда. Но через неделю я слегла. У меня был тиф.

Отца вызвали из Англии. Меня лихорадило, когда он вернулся, и я не была уверена, что его лицо с седыми бакенбардами над моей кроватью не привиделось мне, что чудесные серые глаза, в которых застыл страх, волнение и любовь, были глазами моего отца, что он вернулся ко мне навсегда; что он здесь со мной, его дорогой Таничкой, единственной, которую он любит больше всех на свете. И его приятный голос, каждый раз, когда я спрашивала, уверял, что это так.

Когда жар пошел на убыль, моим первым вопросом было:

— Папа, а ты скоро уедешь в Англию, к Диане?

Папа ответил, что никуда не собирается, пока я совсем не выздоровлю, и чтобы я больше не думала о Диане.

Но я не могла не думать о ней и помнила ужасный взгляд, который она бросила на меня в тот момент, когда я выплеснула свою злость и ревность. Теперь к чувству вины перед Дианой прибавилась моя вина перед детьми извозчика, у которых нет денег, чтобы купить лекарство, умыться, которым так нравилось трогать мягкий мех и кожу — то, что они сами никогда не носили.

— Бабушка, — спросила я, когда она сменила отца у моей кровати. — Почему часть людей живут, как семья этого извозчика, как… животные?

— Мир полон несправедливости и нищеты, — вздохнула бабушка, — и в России их больше всего, потому что в России всего больше — и хорошего, и плохого.

Я не совсем поняла ее и продолжала настаивать:

— Но, бабушка, неужели это справедливо, что у нас есть все, а другим нечего есть и негде мыться? — Это последнее казалось мне самым ужасным в жизни бедных людей.

— С христианской точки зрения это несправедливо, — согласилась бабушка. — Но если все богатые раздадут свое богатство, очень скоро опять появятся бедные и богатые, потому что так устроен мир. И дети, перед которыми ты чувствуешь себя виноватой за то, что ты имеешь, окажись они на твоем месте, не чувствовали бы вины перед тобой. Мы создаем больницы и школы для бедных и заботимся о любом, кто обратится к нам за помощью. Но если половина бедных в России станет богатыми, то они не будут заботиться об оставшейся бедной половине; они будут эксплуатировать их. В первую очередь народ нуждается в просвещении, он должен научиться ответственности. Я надеюсь, что после всего увиденного ты тоже начнешь учиться ответственности.

Я долго думала об этом разговоре. Я видела, что существует пропасть между путем Господним и путем развития мира и противоречия этого мира не могут быть исправлены по законам Господним. Земля казалась мне полной несправедливости и нищеты, местом, где невозможно быть хорошим. И чем менее привлекательным казался этот мир, тем более соблазнительным виделся тот, другой.

Я попросила отца прочитать мне Новый Завет. Я была поражена историей Марии и ее сестры Марфы. Я воображала себя Марией, сидящей у ног Иисуса Христа. Бог являлся ко мне во сне, а рядом с ним был ангел с лицом моей мамы, я знала, что она умерла, и это удивительное видение внушало мне благоговейный страх.

Это впечатление было настолько сильным, что, когда я просыпалась, мне очень хотелось снова заснуть и никогда больше не просыпаться. Смерть казалась мне решением всех моих проблем. Папа сможет жениться на Диане, все будут жалеть, что я умерла, и вспоминать обо мне только с любовью. Если я чего-то очень хотела, это должно было случиться! Я целиком сосредоточилась на своем желании. Выздоровление мое приостановилось, температура оставалась слегка повышенной, и я все больше слабела.

Однажды утром настойчивые уговоры няни выпить горячего шоколада настолько вывели меня из себя, что я выпалила:

— Я не хочу шоколад, мне он не нужен. Ты стоишь у меня на пути. Я этого так хочу и уже чувствую. Он идет!

— Кто идет, милая моя?

— Христос… Он идет, чтобы забрать меня!

— Боже мой! Так вот о чем она думает! — воскликнула няня, выбежала вон и вернулась вместе с отцом.

Он подошел ко мне, в халате из бухарского шелка, сел на мою кровать, поднес ложку шоколада к моим губам, я не могла не принять ее от отца, и спросил, почему я хочу, чтобы Христос забрал меня.

Я рассказала ему все, включая ту часть моих мыслей, где я думала, что он будет счастлив с Дианой, если меня не будет.

Он посмотрел на меня со странной болью во взгляде. А потом улыбнулся и спросил своим приятным голосом:

— Вместо путешествия на небеса не хотела бы ты отправиться в Веславу?

— А ты тоже поедешь?

— Конечно, если ты хочешь.

Фасад замка Веславских, смутно выступавший среди лип на дальнем конце пруда, был ничуть не менее ярким зрелищем, чем картина Страшного Суда.

— О, папа! — только и могла сказать я и обещала хорошо есть, чтобы набраться сил для этого путешествия.

 

4

Ко дню моего десятилетия я уже поправилась настолько, что могла выдержать это путешествие, и неделю спустя мы с папой отправились в Веславу. На этот раз вместо экипажей нас встречали на автомобилях. Для того чтобы прекратить антирусские выходки своего неугомонного отца и направить его энергию в другое русло, дядя Стен купил принцу Леону автомобиль Clement-Bayard, а себе и тете Belleville — двухместный закрытый автомобиль. Девяностосемилетний джентльмен увлекся вождением и неожиданно потребовал построить «цивилизованную» дорогу до Веславы. Дядя Стен был только рад идее с дорогой и желал, чтобы это продолжалось подольше.

Новшество с автомобилями, абсолютно отвлекшее принца Леона от националистических мыслей, положило конец безобразиям Томаша, его любимого кучера: Томаш так искусно управлял экипажем, что, проезжая мимо евреев, ухитрялся колесами задевать за подолы их лапсердаков. За это он получал тычок в спину от принца Леона и строгий выговор от дяди Стена. (Друг Ротшильда и поклонник Дизраэли, дядя Стен гордился отсутствием предрассудков.) Теперь Томаш возил дядю на автомобиле по его делам и не пытался вернуться к прежним «забавам».

Автомобили не были для меня новостью. Если бы я чувствовала себя хорошо, то не уставала бы восхищаться маленьким кучером с медной от загара кожей, удалой ездой и звонкими трубами форейторов, которые звучали так, словно возвещали об освобождении Польши. Но я чувствовала себя еще неважно и была рада отдохнуть на отцовском плече до тех пор, пока вдали не появился чудесный замок, хорошо знакомый и всякий раз восхищавший меня.

Пока папа выносил меня из машины, Стиви стоял у главного входа со своими родителями. Несмотря на теплый июньский день, меня укутали в плед. В свои двенадцать с половиной лет Стиви по-прежнему был самый крупный и сильный среди своих ровесников, с копной каштановых волос, с яркими карими глазами и смешными обезьяньими ушами. Он по-прежнему действовал на меня магически.

Он сказал: «Привет, Таня», — и я протянула свой левый мизинец для нашего ритуального приветствия.

Я ждала, когда же он появится, и вот наконец, на следующее утро, еще до того как няня пришла мерить мне температуру, он явился вместе со своей немецкой овчаркой по кличке Крак.

Он спрыгнул на пол с балконного окна и быстро спрятался под кровать, чтобы его не заметила няня, когда войдет.

— Я ужасно рад, что ты жива, худышка-глупышка. Ну и заставила же ты нас поволноваться. Как это ты ухитрилась подхватить тиф?

Я рассказала ему все как на духу.

— Убегать из дому просто ребячество, старушка, — заметил он покровительственным тоном. — Тебе бы не мешало поумнеть.

— Я понимаю, Стиви, а ты знаешь, что есть люди, которые живут, как тот извозчик, как… животные?

— Меня возили в бедные районы. Такие поездки входят в учебный план моего воспитания.

— А тебе не кажется, что все это ужасно?

— Это все из-за правительства. Когда я стану СПП, бедных не будет.

— СПП?

— Стефан Повелитель Польши. Или польский король.

А я-то всегда думала, что королем Польши был царь. Затем Стиви посвятил меня в тайну королевских республиканцев.

— А когда я вырасту, буду придворным врачом Татьяны Николаевны, — сказала я с достоинством.

— Придворный врач! — сказал Стефан Повелитель Польши. — Это значит постоянно быть льстецом.

— Доктор Боткин — не льстец. И потом это реальная возможность помочь бедным. К сожалению, Господь еще не хочет призвать меня к себе.

Последняя фраза вызвала у Стиви непонимание, и я объяснила ему мое желание покинуть этот мир, полный несправедливости и нищеты. Стиви встревоженно посмотрел на меня.

— Тебе все еще так плохо, что ты хочешь уснуть и умереть? — спросил он.

Я свесила голову с кровати так, что мои волосы упали ему на плечи. Попытки состричь их во время моей болезни натолкнулись на столь агрессивное сопротивление с моей стороны, что меня оставили в покое.

— А если я сделаю это, ты огорчишься?

— Ужасно! — он обеими руками взял мои волосы. — Я хочу, чтобы ты прекратила эти игры со смертью.

— Сначала отпусти мои волосы.

Он отпустил, и я откинулась на подушку.

— Я думаю, что многим причинила бы боль своей смертью, — задумчиво проговорила я, — няне, Татьяне Николаевне, тете Софи, бабушке и многим-многим другим. Папа был бы просто убит этим горем. Знаешь, Стиви, одно время мне казалось, что папа не любит меня, но это не так. Он любит меня больше всех на свете. Ты знаешь, пожалуй, я больше не хочу умирать, — добавила я, — когда я совсем выздоровлю… давай опять поозорничаем.

Он рассмеялся и выбежал через одну из дверей в то время, как няня вошла через другую.

Я поправлялась так быстро, что в конце июня 1907 года отец решил оставить меня под присмотром тети. Я вспомнила его слова о том, что ему нужен кто-то, кто бы разделял его беды и ухаживал бы за ним в случае болезни, и сказала:

— Папа… если ты хочешь опять жениться, я не возражаю… Я все пойму.

Он ничего не ответил мне, и я добавила:

— Я никогда не выйду замуж, папа. Я всегда буду с тобой!

Отец ласково улыбнулся:

— Тебе еще рано думать об этом. Слушайся дядю и тетю и будь умницей. — И он поцеловал меня на прощание.

Раскаяние по поводу того, что произошло с Дианой еще долго преследовало меня. Но в то лето я об этом не вспоминала.

Я проводила целые дни в компании своего милого пса Бобби, Стиви и его тени — Казимира. Мы бродили по узким тропинкам, среди полей, в полуденную жару завтракали в тени стогов сена; носились по мшанникам, вспугивая тетеревов, которые с шумом разлетались от нас; охотились, ловили рыбу, мчались по вдрызг разбитым дорогам на пожарной машине с блестящими медными баками. В своем слепом преклонении перед Стиви я превзошла даже Казимира. Я никогда не пропускала уроков фехтования и верховой езды, следила по секундомеру за Стиви на дистанции, вываживала его лошадь, когда он, вопреки всем правилам, бросал ее разгоряченной; дрессировала его собаку, чистила его ружье, проверяла его рыболовные снасти и кормила его любимых рептилий.

Мне очень хотелось выразить ему свое обожание чисто физически, ласково прикасаясь, как я это делала в своем раннем детстве. Но я чувствовала, что сейчас этого делать уже нельзя, и довольствовалась тем, что играла шнурком от его ботинка или пуговицей от жакета. В свою очередь, Стиви больше, чем что-либо другое, привлекали мои белокурые волосы, он все время трогал и играл с ними, но это было простое мальчишество: он любил делить их на пряди или дергать за них.

Однажды он меня связал.

— Я помогу тебе стать мальчишкой и отрежу твои волосы, — воскликнул он и начал приближаться ко мне с ножницами в руках.

— Я не хочу быть мальчишкой! Мальчишки такие противные!

— А ты будешь самым отвратительным, ты будешь просто монстром!

В другой раз он спросил, почему Бог, если он может все, не дал мне кудрявых волос. Это задело сразу два моих самых чувствительных места: тщеславие и набожность.

Он находил, что это ужасно смешно, хотя католицизм был частью воспитания Стиви как князя Веславского, и это воспитание он воспринимал как должное, я же никогда не признавала и не понимала до конца суть своего воспитания как княжны Силомирской.

В середине лета Стиви заболел корью, и у меня появился шанс сделать для него что-нибудь действительно полезное и в то же время как-то выразить свои чувства. Ранним утром, когда сиделка вышла из комнаты, я появилась возле его кровати.

— Давай я лягу к тебе в постель, Стиви, тогда я тоже заражусь корью!

— Корь — это не шутка, и тут нет ничего смешного, — сказал он так строго, как только умел говорить мне.

Я прижалась к его горячему телу.

— Стиви в крапиве, уши торчком, вертится волчком, я так же сильно люблю тебя, как и папу.

— Таня в сметане, худышка-глупышка, нос конопатый, руки лопатой, — ответил он. — Когда я стану СПП, я сделаю тебя своей королевой.

— Если я буду королевой Польши, то ты пообещаешь мне не воевать с русскими?

— Нет!

— Тогда я не выйду за тебя замуж, в любом случае я все равно стану хирургом. Стиви, а ты не хотел бы тоже стать хирургом? Мы могли бы делать операции вместе.

— Хирургом?! — недоуменно воскликнул будущий повелитель Польши, придвинувшись ко мне.

Мы лежали, тесно прижавшись друг к другу в этой уютной кроватке, так же, как четыре года назад лежали на соломенном тюфяке в темнице. Когда несколько минут спустя сиделка увидела нас, лежащих в объятиях, она схватилась за голову, выбежала из комнаты и вернулась с тетей Софи. — Мамочка, мы не делали ничего плохого! — сказал Стиви своим ласковым голосом, когда она остановилась около кровати и строго, но не сердито посмотрела на нас.

— Может быть, действительно ничего плохого, зато глупо, это уж точно. Таня, сейчас же ступай к себе.

Скоро я заболела корью. Я болела не так тяжело, как Стиви, и нам разрешили почти все время нашей болезни проводить вместе.

Казимир принес для Стиви новости про королевских республиканцев и их дары в виде каких-то букашек в вонючей банке. Пул прочла нам «В Зазеркалье», а затем, выслушав похвалу, что она читала замечательно, просто вылетела из комнаты, спасая свой чувствительный пингвиний нос.

Меня восхищала способность моего брата обводить людей вокруг пальца, и я просто приходила в восторг от его умения скакать на лошади без седла и математической одаренности. Кроме всего прочего он совершенно божественно пел, в то время как мои музыкальные способности составляли вполне равноценную пару способностям к математике. Я чувствовала себя рядом со Стиви глупой и не способной ни к чему так же, как я казалась себе непривлекательной и грубоватой рядом с великой княжной Татьяной Николаевной. Все это побуждало меня, когда я вырасту, совершить нечто экстраординарное, какой-нибудь поступок.

Осенью, когда мы уже совсем выздоровели, Стиви и Казимира отправили в Итонскую школу, которую в свое время окончил дядя Стен. Мы с папой составили компанию Веславским во время их поездки в Англию. Отец ехал с миссией доброй воли от имени Государственного Совета Российской империи. Англо-русские отношения в то время были довольно прохладными. Причиной была русско-японская война, а добавил масла в огонь инцидент возле Доггер-бэнк: в Северном море русские корабли стреляли друг в друга, уверенные, что это их атакуют враги, во время перестрелки был потоплен оказавшийся к несчастью рядом английский рыболовецкий бот, в результате чего погибло восемнадцать человек.

В то время пока папа достаточно успешно использовал свое дипломатическое обаяние в Лондоне, я провела два прекрасных месяца с дядей и тетей в Кенте, во дворце герцога Лэнсдейла, мужа сестры дяди Стена, леди Мэри. Пингвинша, мисс Пул, чувствительная гувернантка Стиви, нашла положительным образование его английских кузин и сразу же решила воспитать из лорда Стефана джентльмена.

Жизнь в Лэнсдейле протекала среди лошадей и собак, и это естественно очень устраивало меня в мои неполные одиннадцать лет. Я любила высоченные буки, грачей, гомонящих в дымке тумана, белые заборчики и живые изгороди, представляющие собой идеальные барьеры для скачек с препятствиями. По манере говорить и держать себя меня можно было вполне принять за дочь английского пэра, что нередко и происходило. Но я была более развитая и эрудированная, чем мои сверстники, и к тому же набожна, в то время как все окружающие ходили в церковь для вида — герцог принял католичество только ради женитьбы на принцессе Веславской. Я очень любила книги и буквально зачитывалась «Джен Эйр», «Ярмаркой тщеславия», «Дэвидом Копперфилдом».

— А, Диккенс! — сказал приятель Стиви лорд Берсфорд — старший сын и наследник, который был настолько же длинным, насколько Стиви крупным, — когда они как-то приехали домой на выходные. — Он давно устарел! — И добавил: — Если ты не будешь фехтовать и ездить верхом, Таня, ты будешь просто скучной!

Ребята осуждали также и мои отношения с конюхами, поварами, горничными, соседями-фермерами, почтальоном, я не раз слышала их едкие замечания по этому поводу. А я вела себя с английской прислугой так же, как с русской или польской. Слуги в Лэнсдейле не встревали в разговор, как русские или польские, они были вежливы и исполнительны. Невозможно было даже представить, чтобы герцог Лэнсдейл посадил к себе на колени английскую няню, как это проделывал мой папа. Различия между классами проявлялась здесь не столь явно, но дистанция бывала огромна.

Неодобрение моих демократических замашек оставляло меня равнодушной. Но я едва сдержала себя, когда лорд Берсфорд с не свойственной англичанам грубостью задал мне как-то унизительный вопрос:

— Как ты объяснишь, что японцы, эти коротышки, побили здоровенных русских ребят фактически одной левой?

Каждый русский задавал тогда себе этот вопрос.

— Обоз русских был слишком далеко от линии фронта, — объяснил Стиви.

То, что Стиви защищает русских, очень удивило меня, особенно после того, как он организовал комитет в поддержку королевских республиканцев из числа своих одноклассников, настроенных против русских.

— У русских устаревшие военные корабли, — заметил лорд Берсфорд, чей отец служил во флоте. — И еще, несомненно, что ими командовали сухопутные моряки.

В этой семье не забыли инцидент у Доггер-бэнк.

— А причем здесь Таня? — спросил Стиви. — Ее отец служит в кавалерии.

На этом дискуссия была закончена, и лорд Берсфорд удостоил меня улыбкой.

Я не боялась, что мне бросят вызов две его сестры и младший брат Эндрю. Они были так же ограниченны и далеки от политики, как и моя августейшая тезка и ее сестры и брат.

Как раз в то время когда я уже начала уставать от дождей, бесконечного сидения дома и заскучала по снегу, приехал папа. Вместо Дианы, которая с помощью моего отца осуществила свою давнюю мечту — изучать медицину, папа нанял Нэнси Рэдфорд, спортивного вида женщину средних лет.

У Рэдфи, как я ее тут же прозвала, были твердые взгляды на гигиену, и с самого первого дня после нашего возвращения в Петербург она не одобряла излишне теплую одежду русских, русское обжорство и удалую русскую езду. Графиня Лилина осталась моей светской éducatrice и по-прежнему сопровождала меня во время визитов в Царское Село.

В течение следующих пяти лет я по-прежнему ездила на лето в Веславу, но близких, как в детстве, отношений у нас со Стиви больше не было. Так как никто не обращал нашего внимания на вопросы половой принадлежности, мы сами выявляли различия. Мое восхищение силой мускулов Стиви стало сдерживаться растущим чувством женского достоинства. При всем моем комплексе неполноценности я была рада, что я девочка; ведь у сына не было бы такой власти над отцом. Благодаря моей просвещенной тете, я была психологически подготовлена к наступлению зрелости. Я не могла представить себя в роли матери, поскольку это подразумевало замужество и, следовательно, ограничивало мою личную свободу. Но возможность иметь детей в моем воображении придавала мне определенное превосходство над мужчинами. Мне хотелось бы подольше оставаться сильной и ловкой, как мальчишка. Я была еще девчонкой-сорванцом, но подсознательно уже начинала копировать грациозные движения тети. Так шаг за шагом я приближалась к тому, что называется женственностью, это была первая страсть моего детства, более сильная, чем все последующие; и моя любовь к отцу вспыхнула с новой силой.

Я сознавала, что отец никогда не будет принадлежать мне одной, и примирилась с его любовницами, как это делала бабушка, выбирая меньшее из двух зол — до эпизода с Дианой бабушка была уверена, что отец способен на мезальянс. Что же касается Рэдфи, то поскольку папины романы не имели никакого отношения к проблемам гигиены, то они ее совершенно не волновали.

Таким образом, как правило, во время наших ежегодных круизов и поездок за границу нас всегда сопровождали милые дамы той или иной национальности. И когда папа становился особенно добрым и задумчивым, как бы извиняясь перед нами за ее присутствие, я понимала, что скоро он ее оставит, чтобы увлечься другой. Я была так довольна, что знала все это, что благосклонно принимала неизменные попытки этих женщин наладить со мной контакт.

Чем коварнее становилось мое поведение, тем горячее и страстнее были мои молитвы, тем более суровым наказаниям подвергала я себя, и все сильнее становилось понимание моего назначения делать добро, если я сама не могу посвятить свою жизнь больным и бедным.

Летом 1910 года, в столетнем возрасте умер мой двоюродный дед князь Леон. Вместе с последним вздохом он, теперь уже в последний раз, обвинил свою жену в том, что она свела его до срока в могилу. Он был похоронен с королевской пышностью и навечно нашел покой не в фамильном склепе, а на кладбище, выходящем на берег Вислы, которую он так любил. Там, между березой и осиной, был воздвигнут мраморный памятник, и безутешная вдова княгиня Екатерина, которую усопший при жизни так обижал и оскорблял, каждое утро до конца своих дней приходила положить свежие цветы на могилу своего «ангелочка».

В сентябре 1911 года ушел из жизни еще один патриот-фанатик, российский премьер-министр Столыпин. Папа находился вместе с царем в Киевском оперном театре, когда прозвучал этот фатальный выстрел. Ольга и Татьяна Николаевна тоже присутствовали там.

— Великие княжны были в шоке, — рассказывал отец, когда приехал прямо из Киева за мной в Веславу. — Татьяна Николаевна будто окаменела. Ольга хотела броситься к дочери Столыпина — девочка была сильно ранена. Императрица сделала ей строгий выговор, сама она была крайне взволнована. Только царь оставался, казалось, спокойным.

— Это ужасно! — воскликнула я.

Я представила себе эту сцену: выстрелы, крики, растерявшиеся полицейские из охраны. А ведь жертвой могли стать и наш государь, а ранить могли Татьяну Николаевну или Ольгу!

— Стрелявший был в сговоре с охраной. Вот уж действительно — ирония судьбы: ведь тайная полиция должна была охранять его от возможных покушений. Преступление это и отвратительно, и трагично, — сказал папа.

— Как мог революционер из социалистов быть двойным агентом? — удивилась тетя.

— Это довольно обычно для России, не правда ли, Питер? — ответил дядя.

— Да, — продолжал отец, — связи между преступниками, террористами и полицией, по-видимому, очень тесные. Тут уж невольно вспомнишь «Бесов» Достоевского: люди настолько изменяются от возможности применить силу, что их действия остаются тайной для большинства из нас.

— Столыпин имел большое влияние и был ярым националистом. Он не был другом Польши, — заметил дядя.

— Верно, — согласился отец, — тем не менее, это политическое убийство — удар по парламентской системе. Скажи мне, какой лидер его уровня и столь же целостная натура придет на смену?

— Приемник Столыпина, Коковцев, не такой либерал, но он знающий и толковый министр финансов. Почему он не может быть и приличным премьер-министром? — спросил дядя.

— Приличный — это еще не значит хороший, — голос отца звучал спокойно, но я уловила его волнение. — С одной стороны у нас есть Дума, раздраженная постоянными роспусками, с другой — государь-самодержец. Кто примирит эти две стороны? Кто сдержит экстремизм левых?

— И правых, — добавил дядя.

— Вот именно! Кто защитит Их Величества от пагубного влияния мракобесов? Кто проведет реформу армии, учитывая растущую агрессивность Пруссии? Кто же, Господи, спасет Россию?

Впервые отец высказывал свое мнение на подобную тему при мне.

Я была уже серьезной четырнадцатилетней девочкой, стеснявшейся своего слишком высокого роста и разрывающейся между христианскими идеалами и реальной жизнью. Меня не интересовали события в мире. Я знала, что мой мир — мир избранных, но я постараюсь, чтобы он не запятнал мою репутацию. И вот, взглянув глазами Татьяны Николаевны на происшествие в Киевской опере, я вдруг увидела его ненадежность. Я увидела также, что папа несчастлив, и ощутила и себя несчастной из-за этого.

Через несколько дней, однако, это событие заняло свое место в глубинах моей памяти, там, где хранилось все непонятное и жестокое. И опять не было для меня ничего более важного, чем я сама.

С помощью тети Софи я уговорила папу отправить меня учиться. В ту же осень, как только мы вернулись в Петербург, я поступила в Смольный институт благородных девиц.

 

5

Короткий зимний день на севере России. Во дворе нашего особняка еще совсем темно, когда в восемь часов утра, позавтракав вдвоем с отцом, я вышла на улицу, чтобы сесть в сани и отправиться в Смольный институт. Пара черных орловских рысаков, покрытых голубыми попонами, галопом уносила меня по невскому льду, оставляя за собой снежный шлейф. Впереди нас защищала от ветра широкая спина кучера Герасима, а сзади прикрывала огромная фигура Федора. Рэдфи прятала свое узкое английское лицо в шелковистый мех шубы, всем своим видом выражая недовольство ужасными русскими морозами и скверной ездой русских кучеров. Поверх школьной формы меня закутывали в накидку из соболей, шапка из собольего меха была натянута на самые уши. Мне было тепло, и я с удовольствием рассматривала величественные набережные, арки Николаевского моста в огнях иллюминации, длинные пролеты Александровского моста и золотой шпиль Петропавловской крепости, поблескивающий в утренних сумерках.

В это время утренний город казался мне безгранично огромным и волшебным. В ветреные дни вьюга мела по замерзшей реке, взметая клубы снега, трепя лохматые гривы лошадей, бушевала в белой бороде старого солдата, стоявшего на часах у Александрийской колонны на площади перед Зимним дворцом. Непривлекательно выглядела холодная набережная, одетая в каменные дома с колоннами, мелькали перед глазами, сменяя друг друга, прямые проспекты с рядами частных домов и государственных учреждений. Мороз резал легкие, воздух, казалось, замерзал в носу, и чувство облегчения невольно охватило нас, когда, миновав широкий изгиб реки, мы увидели три голубых растреллиевских купола над воротами Смольного.

Очень светлыми и теплыми казались нам белые залы института, когда мы чинными парами шли за нашей классной домой сначала в церковь, а затем в класс. На переменах я как примерная ученица, читала или учила урок, стоя около подоконника. Мои одноклассницы шептались, что ее светлость слишком много о себе думает, чтобы водиться с кем-либо, кроме великих княжен. Я же игнорировала их первые попытки посмеяться надо мной точно так же, как и все последующие. Исключительно из чувства собственного достоинства я стала старостой класса, что вызвало осуждение со стороны одноклассниц и одобрение педагогов.

В три часа пополудни сани возвращались за мной, и на сей раз, если погода была хорошей, в них вместо Рэдфи сидела графиня Лилина. Моя прекрасная éducatrice в белом лисьем воротнике смотрелась, как необыкновенный северный цветок, и выглядела в мехах так же естественно, как Рэдфи в макинтоше. В разгар зимы, в это время улицы были темными, горели фонари, дворники посыпали песком тротуары. Высокие желтые трамваи были переполнены. Уличные торговцы зазывали покупателей, в чайной толпились извозчики. Дамы в мехах в сопровождении слуг ходили по магазинам. Патрули конных казаков рысью проносились вдоль улиц.

Но еще больше, чем сценки на Невском проспекте, любила я в яркий, солнечный зимний день смотреть на живой спектакль на набережных Невы. От набережных розового гранита на западном берегу и до островов, соединенных арками мостов, замерзшая река была гладкой, как озеро: крест-накрест пересекали ее летящие сани. И сани, и ямщики казались маленькими, игрушечными на фоне белой реки и безбрежного неба, и чудесно подчеркивали монументальную архитектуру и итальянскую грацию града Петрова.

В такой день особый блеск приобретали розовые и желтые фасады царских дворцов и резиденций аристократии. Непрерывный поток пестрой толпы, великолепные яркие мундиры гвардейцев, пурпурные ливреи царских лакеев, душегрейки купцов, дамские шляпки из норки, бобра, овчины и каракуля свидетельствовали о богатстве и своеобразии, изобилии и напыщенности и одновременно подчеркивали нищету и рутину жизни большей части жителей Петербурга — тех, чей удел был служить и угождать небольшой кучке любимцев судьбы, обитающих во дворцах и особняках.

В один из обычных дней у меня были урок дрессуры и прыжков в Михайловской школе верховой езды и конная прогулка в саду Таврического дворца. В мужском седле, сцепив руки за спиной, я скакала по кругу вместе с мальчиками из Гурьевской школы или из Пажеского корпуса. Я любила разгоняться и резко осаживать коня перед какой-нибудь юной барышней, с испугом шарахающейся от меня. Но такие упражнения осуждала моя éducatrice, которая неизменно выговаривала мне, когда я с виноватым видом подходила к ней:

— Princesse, се ne sont pas des façons. Княжна, это неприлично.

Куда меньше радости приносили уроки музыки и танцев, а также еженедельные визиты вместе с бабушкой в благотворительные учреждения, пользующиеся ее покровительством. Были у меня, конечно же, и дежурства позади ее кресла во время ее «приемных» дней, с неизменными приветствиями на английском и французском отдельно для каждого гостя: «Ваше высочество, вам чаю со сливками или с лимоном? А вам, ваше превосходительство?» — фраза, которая, как мне казалось, придавала мне вид очень интеллигентной девочки.

Этот период был отмечен двумя параллельными и неизбежно вступающими в конфликт между собой вещами: моим образованием и видами на будущее как дворянской дочери и моей тайной подготовкой к карьере врача. Что касается последнего, здесь поддержку и помощь мне оказал своим письмом известный ученый Алексис Хольвег.

Первым, кто обратил мое внимание на профессора Хольвега, был Игорь Константинович, сын большого друга нашей семьи, великого князя Константина и мой друг детства.

Будучи профессором химии в Петербургском университете, Алексис Хольвег провел два лета в Павлове, в летнем дворце великого князя, занимаясь с князем Игорем и его братом Костей. Но и после того как Игорь был зачислен в Пажеский корпус, Хольвег продолжал поддерживать дружеские отношения с этой семьей. Великая княгиня любила профессора, поскольку он, как и она сама, был немцем-лютеранином, а великий князь, в роли Президента Академии наук, пристально следил за его работами в новой области — радиологии. В свои двадцать восемь лет профессор Алексис Хольвег был уже членом Академии наук и престижного Русского физико-химического общества.

Князь Игорь в науках был слаб. Его призванием были лошади. Он был очень милым, простым, располагающим к себе молодым человеком, но с самоуверенностью, нечасто встречающейся у царских отпрысков из-за многочисленных запретов, которыми сопровождалось их воспитание. Он восхищался профессором Хольвегом и всегда успешно выдерживал научные бои с ним. От Игоря я узнала, что вокруг ученого была какая-то завеса таинственности.

— Его мать была еврейкой, — сообщил он мне, — зато отец был аристократом. On dit qu’il est un fils naturel d’un grand-due allemand.

Мы репетировали в домашнем театре Мраморного дворца пьесу, написанную великим князем Константином, когда Игорь вдруг громким шепотом решил сообщить всем свою версию рождения профессора.

Это вызвало удивленные взгляды его братьев, а я, проявив всю свою ловкость, ухитрилась схватить его за рукав, чтобы потребовать ответа на вопрос:

— Какой это немецкий великий герцог был настоящим отцом профессора Хольвега? И как это мать — еврейка?

— О, это был большой скандал, — Игорь театрально расширил глаза. — Но тебя, юную весталку, истории такого рода не должны интересовать.

Я могла бы как следует пнуть Игоря, но мы должны были вернуться на подмостки, и это вынудило меня на время умерить свое любопытство.

Я очень обрадовалась, когда на следующий день после обеда папа сказал бабушке, что хотел бы просить Алексиса Хольвега посетить наш очередной вечер камерной музыки.

— Мне было очень интересно узнать реакцию профессора Хольвега на эту встречу с Его Величеством, которую я устроил, — сказал папа. — Вы ведь знаете, Maman, я всегда считал, что вместо гонений на интеллигенцию наше правительство должно постараться использовать ее честолюбие, которого, по-моему, у нее больше, чем у любого другого класса. Лучший способ отличить, монархист перед тобой или республиканец — отметить его монаршей милостью. У молодого Хольвега в университетских кружках есть множество последователей. Он произвел хорошее впечатление на Его Величество, и, я думаю, Maman, он вам тоже понравится, если, конечно, вы разрешите мне пригласить его.

— Как будто ты всегда просишь моего разрешения, прежде чем привести в дом всяческую богему и прочую малопочтенную публику, — пожурила бабушка отца. — Конечно же, пожалуйста, приглашай своего молодого еврейского протеже. Мой сын всегда сочувствовал угнетаемым меньшинствам.

Последняя фраза, произнесенная по-французски, была предназначена для Зинаиды Михайловны, робкой и пухленькой бабушкиной компаньонки, которая явно не знала, как ей реагировать. После французского последовало уже по-русски: «Черт возьми, это не лезет ни в какие ворота». Последнее относилось к карточной игре.

Отец слегка улыбнулся мне и смешал бабушкины карты:

— Сыграем, мама? А что касается моего юного еврейского протеже, то он — один из наших многообещающих ученых, в будущем — второй Менделеев. Кроме того, он только наполовину еврей, к тому же лютеранской веры и со стороны отца не просто хорошего, а высокопоставленного рода.

И он поведал истинную историю рождения Хольвега.

Я внимательно слушала и думала о жестокой Маргарите, великой герцогине Аллензейской, которая помешала тайному браку своего сына и наследника с красивой еврейской девушкой из соседнего польского города Бялы. Теперь я страстно желала познакомиться с профессором Хольвегом и попросила отца пригласить его.

Камерный концерт закончился, и отец пальцем поманил меня в уголок гостиной, где он стоял вместе с молодым человеком ученого вида, в очках и с аккуратной черной эспаньолкой.

— Татьяна Петровна, моя дочь, очень хотела встретиться с вами. У нее большой интерес к науке.

— Чрезвычайно рад слышать это. — Профессор Хольвег окинул меня дерзким взглядом своих черных глаз и энергично пожал мою руку, которую я протянула для поцелуя.

Отец вернулся к своим прерванным рассуждениям:

— Я доволен, что симпатии Его Величества к вам оказались взаимными, профессор. Я надеюсь, что эта встреча окажет некоторое влияние на ваши политические взгляды?

— Вряд ли, — пылко ответил профессор, — я принимаю Николая II просто, без восторгов. Но я не могу забыть, что он самодержец.

— Но действительно ли это так? — возразил отец. — У нас есть парламент и различные политические партии. У нас свободная пресса. Я знаю, существует цензура, — предвосхитил он возражения профессора, — но ее обычно игнорируют. Газеты исправно платят штраф и имеют возможность критиковать правительство. Театр и искусства процветают. Открыто проводятся и в любых формах религиозные споры, и даже проявляется снисхождение к различным видам оккультизма. Что же касается нравов в интимной сфере, — отец оглянулся на меня, — о них лучше не говорить.

— А дискриминация национальных меньшинств? — профессор Хольвег быстро отреагировал к моему сожалению, ибо «нравы в интимной сфере», о которых мельком упомянул мой отец, интересовали меня куда больше.

— Почему нет еврейских отделений в средних школах и университетах и многого другого, что могут требовать евреи в рамках своих элементарных человеческих прав? Согласитесь, что и украинцев рассматривают, как людей второго сорта. И разве нет подтверждений того, что народы Балтии, равно как и финны и поляки, находятся под гнетом России?

— Напротив, я признаю наличие всех этих несправедливостей. Но их истоки лежат в русском национализме, который, в свою очередь, восходит корнями к татаро-монгольскому игу, длившемуся двести лет. Не забывайте об этом, профессор. Национализм — это значительно более глубокое чувство, чем политические взгляды. И вы не должны всю вину за него возлагать на самодержавие.

— Может быть, вы и правы, — профессор пытливо посмотрел на отца, как будто хотел понять и ответить сразу на все вопросы. — Национализм — это универсальное явление, настолько же безобразное, насколько и полезное для научной мысли. Но это не оправдывает русского царя — самодержца всея Руси. Как бы то ни было, князь, самодержавию не должно быть места в двадцатом веке.

— Несомненно. — Отец улыбнулся в ответ на эту горячую тираду. — Я никогда не был поборником самодержавия, профессор. Но в отличие от ваших крикливых либералов, я хочу видеть монархию, реформированную с помощью конституции, а не свергнутую вовсе. Кажется, либералы не осознают до конца, что левые для них значительно опаснее, чем правые, и что последние намного ближе им по своим целям.

— Я не отношусь к левым, если быть точным, — как бы защищаясь, заметил профессор, но быстро обрел уверенность. — Я не поддерживаю Карла Маркса, но я, как любой интеллигентный человек, не могу не осознавать, что монархия — это младенческая концепция, которую человечество должно перерасти, как дети перерастают сказки. Наследственному правлению, как и критерию прав в силу происхождения, не должно быть места в современном обществе.

— Какой же критерий вы предлагаете взамен, профессор? Степень интеллигентности? Но как ее измерить? Как заметил Пушкин, в каком же затруднении оказались бы наши бедные слуги, если за столом во время обеда они должны были бы обслуживать гостей по уму, а не по чинам.

Отец попросил меня проследить, чтобы профессор выпил чая, и, извинившись, отошел к другим гостям. Я проводила профессора к столу, во главе которого перед большим серебряным самоваром с фамильной монограммой восседала бабушка. Пока она наливала чай, оценивающе разглядывая профессора, одна любопытная мысль родилась у меня в голове.

— Профессор, — я подвела его к картине Тьеполо, которая висела на дальней стене и привлекла его внимание. — Вы учились в университете в Германии и, наверное, очень хорошо говорите по-немецки.

— Да, я говорю свободно.

— А не могли бы вы преподавать его мне?

— Я был бы счастлив, но вряд ли языки — мое призвание. Я уверен, что вам нужен более квалифицированный педагог.

— Профессор, — я оглянулась, чтобы быть уверенной, что нас никто не слышит, — на самом деле я не хочу учить немецкий. Это будет предлог, а на самом деле вы будете помогать мне по физике, химии и биологии. Эти предметы довольно слабо преподают в Смольном, а для меня они очень важны.

Профессор смотрел на меня проницательным взглядом, почти как бабушка:

— А почему именно эти предметы так важны для вас, Татьяна Петровна?

— Потому что, — сказала я еще тише, — я собираюсь стать врачом.

— Вы… врачом, Татьяна Петровна?

— Пожалуйста, профессор, говорите тише. Никто не должен знать, даже папа. Он не поймет.

— Но извините меня, Татьяна Петровна, я тоже не очень хорошо понимаю. Для особы с вашим титулом, состоянием и положением в свете о карьере врача не может быть и речи.

— Меня не волнуют титул и положение в свете. Я не считаю это важным. Спасать человеческие жизни, заботиться о больном ребенке, принимать роды — вот что я считаю важным… и настоящим… и великая княжна Татьяна Николаевна тоже думает так!

— На самом деле? И что же, Ее Императорское Высочество собирается быть вашей ассистенткой?

Я уловила иронию в голосе профессора.

— И вы не воспринимаете меня всерьез! Никто не относится ко мне серьезно, и это потому, что мне всего четырнадцать. А я хочу стать врачом с шести лет. И никто и ничто не сможет мне помешать!

Профессор Хольвег посмотрел на меня с интересом…

— Знаете, я решил стать ученым, когда мне тоже было шесть лет, и я тоже был уверен, что никто и ничто не сможет мне помешать. Мне кажется, что я понимаю вас, Татьяна Петровна.

— Так вы будете мне помогать? Под видом занятий немецким, и это останется строго между нами?

— Татьяна Петровна, я должен предупредить вас, что я не биолог, даже не биохимик. Моя основная область исследований — радиоактивные элементы и их свойства. Я считаю, что на том примитивном уровне, на котором сейчас находится медицина, она вряд ли может называться наукой, особенно ее клинические аспекты, которые вас больше всего привлекают.

— Да, но так было до недавнего времени. Кто-то должен быть первым и овладеть знаниями… знаниями в…

— В естественных науках?

— Точно, — улыбнулась я, и профессор улыбнулся мне в ответ. У него были ровные белые зубы и располагающая дружеская улыбка. — Вы ведь сделаете это, профессор?

— Я подумаю об этом, Татьяна Петровна, — ответил он прямо.

В этот момент незаметно подошла Вера Кирилловна и дала понять, что мне пора спать. Я удалилась.

Полчаса спустя, когда няня расчесывала мне перед сном волосы, я рассказывала ей:

— У профессора Хольвега маленькие и красивые руки, замечательные зубы, а глаза… у него такие умные, всепонимающие глаза, а какой у него взгляд! Он такой забавный, быстро зажигается. Няня, внешне он такой колючий, как кактус, но в душе, я уверена, он очень мягкий. Он никому не может причинить зла. Только представь, няня, я знакома с гением! Он гений, так сказал папа. И он понимает меня, я уверена в этом.

— И впрямь, нужно быть гением, голубка моя, чтобы понимать тебя.

Я проглотила ее насмешку.

— Как ты думаешь, няня, папа пригласит его ко мне репетитором по математике и естественным наукам, как это сделал великий князь Константин для Игоря Константиновича и Кости?

— Но, милая, затем тебе математика и другие науки? Бог создал женский ум не для таких вещей, а он знает, что делает. За знание математики и других наук твои дети и муж не будут любить тебя сильнее.

Эти традиционные взгляды на женское предназначение возмущали меня до глубины души.

— Я не собираюсь замуж! Я не хочу иметь детей! Я хочу жить с папой и быть врачом!

— Хотела бы я посмотреть на это — княжна Силомирская — врач! Лучше даже и не говорить об этом отцу, голубка моя! Он хоть и хороший, но тут уж точно осерчает.

Я опасалась, как бы такого не случилось на самом деле, и поэтому только попросила папу пригласить профессора Хольвега позаниматься со мной немецким языком, если тот захочет. К большому удивлению отца, профессор Хольвег согласился.

И ровно через неделю, постоянно, с середины сентября и до конца мая, в течение всего моего обучения вплоть до выпускных экзаменов в 1914 году, дворецкий провожал профессора на урок в мои апартаменты на третьем этаже левого крыла дома с видом на Неву. Я наливала ему чашку чая, и мы садились напротив друг друга за моей большой партой из карельской березы; Бобби, которого я почесывала за ухом, ложился у моих ног. Рэдфи некоторое время оставалась с нами, но как только я закрывала форточку в противоположном углу комнаты под тем предлогом, что профессор Хольвег довольно легко простужается, моя гувернантка начинала страдать от духоты и жары от камина и удалялась в соседнюю комнату, а мы могли спокойно заниматься физикой.

— Профессор, — спросила я его однажды в конце нашей первой зимы, — вы действительно думаете, что я когда-нибудь смогу выучить все, чтобы стать доктором? Я ведь не так умна, как вы или как мой кузен Стефан Веславский. Он все схватывает на лету.

— Вы достаточно умны и понятливы, Татьяна Петровна. У вас прекрасная память, замечательная целеустремленность. Я уверен, что вы добьетесь всего, к чему стремитесь. — Профессор потрогал свою маленькую бородку, посмотрел на меня через парту и, поскольку я до конца еще не была уверена, абсолютно серьезно повторил все еще раз. Его слова меня сильно подбодрили.

Скоро профессор Хольвег стал желанным гостем в нашем доме. Его искренность и склонность к сарказму расположили к нему мою искреннюю и саркастичную бабушку. Я видела, что мой учитель отрицает убеждения подавляющего большинства людей, принятые ими на веру, и я неизбежно начинала воспринимать все так же, тем более что это никак не задевало моих амбиций. Профессор говорил, что нет ничего неизбежного и неизменного, каждая теория должна быть проверена заново. Даже законы науки не должны восприниматься на веру, пока студент сам не убедится в их истинности с помощью многочисленных опытов. Но как только я стала расспрашивать профессора о его мнении по поводу тех социальных болезней, которые так волновали его, он сразу заявил, что это не входит в его компетенцию.

— Я и без того уже выхожу за предписанные мне рамки, помогая вам изучать науки, — сказал он. — Я хотел бы видеть у вас здоровый скептицизм, но мне бы очень не хотелось, чтобы скептицизм стал вашей жизненной философией. И в мои задачи не входит вызывать у вас разочарование по отношению к собственному положению в обществе.

— Но я ведь знаю, что в обществе слишком много несправедливости. Я и сама вижу, насколько бедно живет большинство людей. Когда я вырасту, я обязательно что-нибудь сделаю с этим. Мне кажется, что общество изменится только тогда, когда изменятся сами люди, изменятся их души — когда они станут настоящими христианами.

Я замолчала, а профессор Хольвег теребил свою бородку.

— Профессор, — бросила я ему вызов, — вы верите в Бога?

— Татьяна Петровна, это совсем другая тема, которую я тоже не хочу обсуждать. Я надеюсь, вы сможете примирить вашу вполне естественную научную любознательность и ваши религиозные убеждения. А я буду последним человеком, если стану разжигать конфликт между ними в вашей душе.

— Но вы ведь видите, профессор, что для меня нет никакого конфликта. Потому что наука — это то, что я изучаю, познаю с помощью разума. Вера — это что-то, что я чувствую. Я знаю это, это живет глубоко во мне, — я сжала руки. — Я хорошо понимаю, что такое эволюция. Я знаю, что Библию не следует понимать буквально. Я верю в то, что человек прошел эволюционный путь от одноклеточного организма — вы сами мне говорили об этом — до существа, наделенного мозгом, который является сложной структурой, состоящей из миллионов клеток. И только существо, наделенное мозгом, способное мыслить, может осознавать существование Бога, и это является целью эволюции. — Я остановилась, измученная философскими рассуждениями.

— Я не уверен, что человек — это цель эволюции и что эволюция вообще имеет какую-нибудь цель, — подвел итог нашей беседы профессор и, постукивая карандашом по парте, попросил меня повторить только что пройденный материал.

В другой раз я еще более энергично набросилась на профессора с расспросами:

— Как вы думаете, что имел в виду папа, когда говорил о наших нравах в интимной сфере? Это было во время нашей первой встречи, помните?

— Конечно, помню. Но ваш вопрос, Татьяна Петровна…

— Вне вашей компетенции?

— Как точно вы повторяете каждое мое слово! Я хотел сказать, что он вне сферы моих научных интересов.

— Но я должна знать все о вещах такого рода, ведь я собираюсь стать врачом!

— В свое время вы узнаете значительно больше, чем можете сейчас пожелать. А пока почему бы вам не спросить об этом своего отца?

Я так и сделала, когда мы с ним как-то завтракали вдвоем. Папа не был ни удивлен, ни смущен. Он молча подумал, постукивая маникюрными ножницами по столу, а потом сказал:

— Видишь ли, Таничка, сексуальное наслаждение — это самое величайшее из всех наслаждений, которые может испытать человек. В сочетании с любовью оно приносит истинное блаженство, а без любви — вызывает недовольство собой и раздражение.

Он смотрел на свои кольца, как будто избегал моего взгляда, и я подумала: «Бедный папа! Он же говорил о себе! Как же, должно быть, он несчастен!»

— Женитьба, — продолжал отец, — если она происходит по любви, является идеальной формой сексуального выражения. — При этих словах в глазах его появилась тоска.

Он, конечно же, думал о маме. И зачем только я заговорила об этом?

— Но существует и множество других форм, — сказал отец. — Повзрослев, ты прочтешь «Анну Каренину» — элегию свободной любви.

— Об этом я тоже знаю. — Слова отца не показались мне чем-то ужасным, а поскольку я любила «Войну и мир» и читала только этот роман, то не могла знать сюжета «Анны Карениной».

— Любовь, которая покупается…

— Проституция, — подсказала я. Я находила, что это ужасно.

— Да. Когда любовь покупают за копейки, она называется проституцией. Когда же за большие деньги — ее можно даже назвать браком. А случается, что любовь берут силой. — Отец опять остановился в ожидании моей реакции.

Я молча кивнула. Изнасилование не просто ужасало меня, оно всегда вселяло в меня осознанный страх.

— Ты не должна допустить, чтобы с тобой это когда-нибудь случилось, — сказал папа. — Я считаю, что ты знаешь довольно много. Я бы сказал, вполне достаточно, — он улыбнулся и, видя, что я жду продолжения, добавил:

— А еще существуют мужчины и женщины — гомосексуалисты, которые находят удовлетворение только в сексуальном общении с партнером своего пола. Такие отношения существуют со времен Содома и Гоморры. В больших городах, таких как Париж, Лондон или Петербург, это не редкость.

Как большинство пространных объяснений, это тут же включило механизм моего воображения. Я была не настолько глупа, чтобы высказывать свои догадки вслух, как это было в детстве, когда я пыталась выяснить, каким же образом с папиной помощью у мамы в животе оказался маленький ребеночек.

— Тебе этого достаточно? — папа угадал мою реакцию.

— Папа, — спросила я после завтрака, когда подошла, чтобы поцеловать его, — а ведь это — грех?

— Гомосексуальная любовь? Да. Но это только добавляет ей привлекательности. Ты должна стараться, Таничка, — отец встал со стула и взял меня за руки, — никого не судить и не осуждать. Добродетель — это еще больший грех, чем проступок плоти. Не смотри на меня так строго. Ты еще слишком молода и неопытна, чтобы сейчас это понять. И ты тем более очень молода, чтобы судить об этом.

Папиных слов для меня было достаточно.

— Я постараюсь, — обещала я.

У меня появилось вполне естественное желание поделиться тем, что я узнала, с моей тезкой. Я понимала, что, начни она расспрашивать своих родителей о подобных вещах, нас тут же разлучили бы. Потом, я любила думать о ней, как о простодушной и несчастной, в отличие от меня. Я хотела, чтобы она оставалась для меня идеалом девичьей добродетели, так же, как она была моим идеалом красоты и грациозности.

Удовлетворив на некоторое время свое любопытство в интимной сфере, я начала интересоваться студенческой жизнью. Она представлялась мне свободной и веселой. Однако профессор Хольвег, которого я расспросила, сказал, что в царской России это не так. Студенты в основном очень бедны, у профессоров тоже мало денег, а лекционные залы так переполнены, что студенты порой теряли сознание от духоты. Тем не менее я горела желанием посетить университет, но сперва я получила приглашение от моего учителя зайти к нему домой в его квартиру на Васильевском острове.

Во время этого исключительного выхода меня сопровождала моя éducatrice. Разрешив мне пройтись вместе с профессором по набережной Большой Невы, сама она рядом ехала в открытом экипаже. Мы проходили мимо групп студентов в длинных шинелях или в тужурках военного покроя. Их куцые фуражки различного цвета в зависимости от факультета лихо сидели на лохматых волосах. Они с явной симпатией приветствовали профессора Хольвега и с нескрываемой враждебностью рассматривали меня.

Я привыкла, что во время моих визитов в бабушкины филантропические заведения меня обычно встречали улыбками и поклонами.

— Профессор, — спросила я, — почему студенты так неприязненно на меня смотрели?

— Потому что вы — ее светлость княжна Силомирская и ближайшая подруга дочерей царя, которого не очень-то любят на этом острове. Потому что вы невообразимо богаты, а большинство из этих молодых людей бедны!

— Но какое это имеет значение, богат человек или беден?

Мы обогнули стрелку Васильевского острова, остановились перед дорическим фронтоном Биржи, любуясь открывшимся видом, и он ответил на мой наивный вопрос:

— Это не имеет значения для вас, Татьяна Петровна, поскольку вы никогда не знали бедности, вы не знаете, что такое повседневная забота о куске хлеба. Для большинства же людей это такая же реальность, как рождение и смерть. Голод и холод, Kali und Hunger, le froid et la faim, — повторил он на русском, немецком и французском, — заполняют думы тысяч жителей в этом прекрасном городе. Я хорошо знал и то, и другое в течение первых двадцати лет моей жизни и никогда этого не забуду.

Я вспомнила романтическую и несчастную историю жизни моего учителя.

— О, это так грустно. Но неужели… разве не мог ваш отец сделать что-нибудь для вас с матерью?

— Я никогда не видел своего отца-аристократа, — печально сказал профессор. — Маргарита Аллензейская отослала его в Японию за отказ отречься от своей жены-еврейки. Он служил офицером в японской армии и был убит во время русско-японской войны. Моей матери было обещано приличное содержание, если она согласится не упоминать имени отца. Хольвег — это имя нашего шведского предка. Она же предпочла растить меня в нищете, чем незаконнорожденным… Извините меня, Татьяна Петровна, я забылся.

Мы прошлись вдоль набережной Малой Невы, миновав стайку оживленно болтающих девушек-курсисток. Короткие волосы и резкие жесты придавали им еще более агрессивный вид, чем студентам-юношам.

— Здесь вы можете увидеть несколько будущих врачей, Татьяна Петровна, — сказал профессор (русские девушки к тому времени уже отвоевали себе право изучать медицину), — и, возможно, несколько террористок.

Я знала, что женщины участвовали в террористических актах еще со времен убийства Александра II, отменившего крепостное право. А среди покушавшихся на жизнь министра внутренних дел Плеве в 1904 году была девушка. Я всегда считала себя непокорной, как и любая женщина. Я могла бы без колебания убить, защищая себя или своих близких, но я никогда бы не смогла бросить бомбу.

— А какие женщины становятся террористками? — спросила я.

— Как правило, это девушки из семей интеллигенции. Одно и то же сочетание гнева и идеализма движет революционерами обоих полов. Есть даже такие, как Владимир Ленин, лидер большевиков, он сейчас живет в Швейцарии, которые вышли из нетитулованных мелкопоместных дворян. Ну и конечно, среди них есть и евреи: они ведь больше других страдали от гнета царизма.

— Вы ведь тоже сильно страдали от гонений на евреев, профессор?

— Антисемитизм, Татьяна Петровна, — это проявление глупости и невежества. Предрассудки в той или иной форме существуют повсюду. В Северной Америке угнетают негров, в Индии — миллионы неприкасаемых. Ну а женщины везде считаются существами низшими.

— Вот это меня просто бесит! — И я с вдруг возникшей симпатией посмотрела на девушек-студенток. — Если я не смогу поступить в университет здесь, то уеду учиться на подготовительных медицинских курсах в Англию или Швейцарию. А когда получу мамино наследство, я собираюсь основать медицинский колледж для дворянских девушек. Профессор, а на следующий год вы сводите меня в Зоологический музей и в Музей анатомии?

— Татьяна Петровна, пожалуйста, давайте прекратим эти разговоры. Я уже и так больше чем надо участвую в ваших планах. В конце концов, все это из области воображений.

— Тогда тем более от этого не может быть никакого вреда. — Я не могла не рассмеяться.

В этот момент открытый экипаж, в котором ехала моя éducatrice, по-зимнему закутанная в лисьи меха, остановился, и Вера Кирилловна бросила на меня такой взгляд, что я сразу поняла: так открыто веселиться на улице неприлично. Моя короткая прогулка с профессором Хольвегом подошла к концу.

Кончилась зима. Нева, как мощеная дорога после землетрясения, разбухла подо льдом. Потом разбила его на множество осколков и устремила их в море. По дороге в Смольный я видела, как на углах улиц жгли костры, чтобы убрать остатки грязного снега. Крыши домов, появляющиеся из-под сбрасываемого на землю снега, блестели, как нарисованные. Совсем скоро на своих катерах посередине реки встретятся начальник порта и комендант Петропавловской крепости — на Неве опять откроется навигация.

Белая неподвижность замерзшей реки сменилась оживленным движением различных корабликов, ботиков, лодок, барж и изящных яхт. На улицах появились открытые экипажи и автомобили. Великолепные перья опять взметнулись над дамскими шляпками, шейки украсили воздушные горжетки, и в руках заиграли веера. Летний сад и набережные Невы утопали в зелени, воздух был легкий и какой-то искристый; императорский штандарт развевался над красной крышей Зимнего дворца.

Весна на севере приходит быстро, дружно и так же скоро уходит. Лето принесло в Петербург сильную жару. Зеленоватые воды Невы стали грязными и непривлекательными. Зловонный запах исходил от каналов. Флаги над царским дворцом поникли. По воскресеньям горожане отправлялись на острова Невы или в пригородные леса. Состоятельные люди перебрались на свои дачи. Ученицы Смольного института разъехались, одни на побережье, другие — в деревенские поместья. Отпраздновав мое пятнадцатилетие, отец уехал во Флоренцию — порисовать и в очередной раз поискать счастья в любви. Бабушка перебралась на побережье, на нашу дачу к северу от Петербурга, а я в нашем личном железнодорожном вагоне отправилась в Веславу.

Так случилось, что этим же поездом ехал в Варшаву навестить свою мать и профессор Хольвег. Я пригласила его к себе, и, несмотря на молчаливое присутствие Рэдфи, нам вполне удалось насладиться обществом друг друга.

 

6

Кузен, который приветствовал меня у портика дворца Веславских в июле 1912, оказался высоким и сильным юношей семнадцати с половиной лет с густым и звучным голосом. По детской привычке мы потрясли указательными пальцами левых рук в знак нашего побратимского приветствия. Однако теперь мы были чужими.

Когда Стиви и Казимир не занимались своей внешностью или поглощением пищи, они обычно носились сломя голову по окрестностям в открытом автомобиле или выезжали верхом в лес на тайные собрания королевских республиканцев. Были у них другие занятия, как я открыла однажды, проезжая на лошади мимо беседки, где сидел Стиви и целовался с какой-то крестьянской девушкой.

Я натянула поводья и вспыхнула в необъяснимом бешенстве. Стиви насмешливо посмотрел на меня. Когда легким галопом я проехала дальше, за своей спиной я услышала хихиканье девушки в объятиях Стиви — это была ни кто иная, как Ванда.

Еще одним испытанием для меня явились еженедельные танцы, которые устраивались субботними вечерами во дворце.

«Ах, что за палка!» или «Ну совсем никаких способностей к танцам!» — слышала я, как Стиви, танцуя кадриль, отпускал колкие замечания в мой адрес.

Казимир пытался утешить меня:

— Не обращай внимания на Стиви. Почему бы тебе не поддеть его по поводу его занятий вокалом? Он был ужасно чувствителен к этому в Итоне.

Я так и поступила и одержала победу. И все же я продолжала чувствовать себя неуклюжей и неловкой.

— Это бесполезно, Ким, — говорила я доброму, заботливому Казимиру, который к тому времени уже перестал быть лишь тенью Стефана, — я знаю, что я не хорошенькая и не привлекательная. Но я, по крайней мере, совершу что-нибудь стоящее. Я заставлю мир восхищаться мною, когда стану хирургом.

Казимир же был готов восхищаться мною уже сейчас. Он разделял мое презрение к девушкам, единственной целью которых было подцепить наиболее подходящего мужа. Они никогда меня не подцепят, клялся он.

Чтобы компенсировать свои недостатки, я без устали упражнялась в стрельбе из спортивной винтовки Манлихера, которую отец подарил мне на пятнадцатилетие, брала все более высокие препятствия, скача на лошади, и была настолько же готова посоревноваться с любым молодым человеком на охоте, насколько не отвечала общепринятым правилам на танцевальной площадке.

Я много читала тем летом, пользуясь богатым собранием французской литературы в библиотеке дворца. Я снова стала интересоваться сексуальным поведением людей. Английские романисты не проливали света на этот вопрос, русские — только чуть-чуть. То, что я знала о проституции, я почерпнула у Толстого и Достоевского. «Нана» Эмиля Золя значительно расширила мои знания не только о проституции, но и об интимной сфере вообще. Неужели европейское общество было пронизано извращениями, и, если это так, то, в таком случае, как их отличить от остальных?

Однажды, набравшись смелости, я как бы небрежно поинтересовалась у Стиви, были ли «такие вещи, ну, ты понимаешь» в Итоне.

— Конечно, — сказал он, — до некоторой степени. Но никого это не волнует. Ты просто читаешь слишком много книг.

— Не больше, чем ты.

— Да, но я не принимаю все так всерьез.

Я могла принимать литературу, как и жизнь, только совершенно серьезно. Причем я была склонна считать литературу более правдивой и заслуживающей доверия, чем жизнь. Мне было ясно, что респектабельное, размеренное и самодовольное существование, которое вели люди моего круга, таило в себе множество пороков и грязи. Похоть во всем ее разнообразии тайно владела сильными мира сего. Я совершенно забыла о своем обещании отцу — не судить и не осуждать того, чего не понимаю.

В сентябре Стиви и Казимир готовились к отъезду в Оксфорд — их приняли в колледж Магдалены. Я собиралась возобновить занятия в Смольном. Вместо этого приехал отец, чтобы забрать меня, но не в Петербург, а в Беловежскую пущу, где отдыхали царь и его семья.

Беловежская пуща, огромный девственный лес недалеко от полесских владений семьи моей матери, была некогда заповедными охотничьими угодьями польских королей. При всей его терпеливости и дипломатичности, дяде Стену было не по себе при мысли о том, что русский царь будет развлекаться в родовом имении Веславских. Он отклонил переданное через моего отца приглашение присоединиться к царской охоте.

Я была рада повидать великих княжен и их брата, в то время подвижного и веселого ребенка. Царевич Алексей был приятным восьмилетним мальчиком с каштановыми волосами, обаятельным и избалованным в равной мере. Его болезнь придавала ему в моих глазах особую привлекательность. Наша приязнь была взаимной. Когда он чувствовал себя хорошо, его мать становилась довольно дружелюбной и скрывала неприязнь, которую стала питать к моему отцу. Но ни дружелюбие Александры, ни видимое здоровье Алексея не длились долго.

Беловежская пуща была не только единственным местом в Европе, где еще водились зубры. Она изобиловала крупной и мелкой дичью. Поэтому охота, которую здесь устраивали, по существу была чудовищной бойней.

Охотой я увлекалась ничуть не меньше Стиви. Псовая охота на лису в Англии, на оленя во Франции, на рысь, волка или дикого кабана в Польше и России была всегда незабываемым событием. Но стрельба из безопасного места по животным, которых пригнали, как на бойню, не вязалась с моим представлением об охоте. Меня огорчал и вид красавцев-фазанов, тетеревов, голубей и другой птицы, грудами сваленной на наружной лестнице дворца, а охотничьи рожки, приветствовавшие царя при свете факелов в конце дня, звучали больше, как погребальная песнь, нежели фанфары.

К тому же моя польская половина говорила мне, что дядя Стен был прав: древний заповедник моих родовитых предков был неподходящим местом для охотничьих забав русского императора. Русский обычай целовать руки повелителя, чуждый польским дворянам, поразил меня своим раболепием. И что еще хуже, я навлекла на себя недовольство Александры!

Отец решил, что царю доставит удовольствие моя способность метко стрелять. Вызвав меня из укрытия, где я вместе с императрицей и двумя старшими великими княжнами вежливо аплодировала мужчинам-спортсменам, он вручил мне свою винтовку, только что перезаряженную егерем. Она была большего калибра, чем моя. И хотя я имела дело даже с винтовкой Стиви, от отдачи приклад сильно ударил мне в зубы. Мне посчастливилось попасть лосю прямо в сердце. На этот раз аплодировали мужчины, и царь приласкал меня, называя маленькой амазонкой. Ольга и Татьяна Николаевна не скрывали своего восхищения.

— А ты, Оличка, не хотела бы, чтобы мы могли стрелять так же, как Тата? — прошептала моя тезка, когда мы вслед за императрицей возвращались в замок.

— Меня это не интересует, — возразила Ольга. — Но ты можешь упражняться в стрельбе с Татой сколько хочешь.

— Как будто мне это разрешат!

— Ну уж я-то не буду тебе мешать! — Ольга прибавила шаг.

— Я не имела в виду тебя, вот глупая! — Татьяна взяла ее за руку. — Но ты должна признать, что это такая скука — постоянно изображать крепкие семейные узы перед светом.

— Крепкие семейные узы, — согласилась Ольга добродушно. — A qui le dis-tu?

— Вы обе просто прелесть, — сказала я.

Если великие княжны радовались тому, что я попала в центр всеобщего внимания, то императрица Александра не могла допустить отвлекать его от своих дочерей. Во время пребывания в Польше они должны были сыграть несколько сцен из «Мещанина во дворянстве».

В тот же вечер, уже после моего успеха на охоте и после того, как я помогла им репетировать, императрица холодно обратилась к отцу:

— Не пора ли, князь, Тате вернуться в школу?

Уязвленная невысказанным упреком, я хотела лишь одного — как можно скорее уехать. Однако, когда Алексей поранился, не кто иной, как Александра задержала меня еще на неделю.

Произошло это накануне моего предполагавшегося отъезда. Вместе с царскими детьми я отправилась на лодке по одному из двух озер, образованных рекой Наревом, протекающей через лес. Алексей Николаевич, выбираясь из лодки, поранил бедро, которое начало кровоточить. Его тотчас уложили в постель.

Наблюдать за царевичем необходимо было целыми сутками. Он попросил свою мать послать за мной, я провела у его постели долгих пять дней. Для того чтобы больной сохранял покой, а заодно и мне поменьше егозить, я читала ему, рассказывала смешные стихи и сочиняла истории: о бедной маленькой акуле, пойманной жестоким рыбаком, или о крокодильчике, который потерял свою маму и так плакал, что Амазонка от его слез вышла из берегов. Мои фантастические сказки и ужасные рожи всегда вызывали улыбку на бледном и изнуренном болезнью лице Алексея. Я лучше всех других поправляла ему подушки, как он утверждал, и он отказывался есть, если меня не было рядом. Когда он услышал, что я должна возвращаться в школу, расплакался, и сам царь пришел к нему и сказал не капризничать.

К счастью, на этот раз болезнь не слишком мучила Алексея, и няньке-матросу царевича разрешили вынести его на крыльцо дворца проводить меня.

Отец остался с царем, чьим любимым товарищем по охоте он был с мальчишеских лет, а меня отправили в Петербург в сопровождении Рэдфи. Перед тем как я уехала, отец снова взял с меня обещание хранить в строгой тайне последний приступ болезни Алексея. Я знала, что гемофилия была запретной темой. И если ее все больше обсуждали в придворных и светских кругах, то это не моя вина. Однако не прошло и месяца, как секрет этот стал известен.

Из Беловежской пущи царское семейство переехало в Спалу, еще один охотничий заповедник польских королей. Там царевичу неожиданно сделалось хуже. Его мучили сильные боли из-за гематомы в паху. Когда состояние его, усложненное к тому же занесенной инфекцией, резко ухудшилось, министр двора, граф Фредерикс при поддержке моего отца убедил царя опубликовать медицинский бюллетень о здоровье царевича Алексея.

Александра тем временем телеграфировала своему «святому человеку», который благоразумно удалился домой в Сибирь, чтобы дать возможность своим врагам остыть от гнева. Ответ Распутина, цитируемый на каждом шагу, заверял императрицу в том, что Господь услышал ее молитвы, и ее сын вскоре поправится. И на следующий день действительно температура у мальчика спала, и боль утихла. Было объявлено, что он вне опасности.

— Принимая во внимание силу суеверий в наших высших кругах, даже в нынешний просвещенный век, — сообщил отец бабушке по возвращении из Спалы, — не удивительно, что Ее Величество, должно быть, объясняет выздоровление своего сына скорее неким чудотворным влиянием, чем медицинским лечением. Но я сказал, что даже чудеса Лурда производятся там же, на месте, а не по телеграфу на расстоянии нескольких тысяч верст. Во время нашей следующей встречи Александра Федоровна покраснела как рак и едва могла говорить. Очевидно, мое невинное замечание было доброжелательно передано ей. Я уже и так в немилости у Ее Величества из-за моих конституционных взглядов. И ты знаешь, она никогда не простит мне, — добавил отец слегка улыбаясь, — мой отказ от брака с одной из ее фрейлин.

— Твоя личная жизнь — это позор, Пьер, — ответила бабушка сердито, но с некоторой игривой ноткой в голосе, игнорируя предостерегающий взгляд отца.

— Я могу говорить об этом в присутствии Татьяны. Она au courant. Ее Величество — добродетельная жена и мать, и она совершенно права, не одобряя тебя.

Этот разговор произвел на меня довольно неприятное впечатление. К любовным похождениям отца я относилась так же пуритански, как и Александра. Его libertinage, на которое в довольно шутливой форме намекали в высшем обществе, причиняло мне боль, лишь его повторная женитьба могла бы ранить меня еще больше. Эта тема возникла вновь шесть недель спустя в Париже, куда мы были приглашены провести Рождество с Веславскими, Стиви и Казимиром.

После нашей первой поездки в Париж с Дианой все последующие поездки туда были какими-то полурадостными и полугрустными из-за присутствия очередной любовницы отца. На этот раз мы были гостями Веславских, и если отца и ждала любовница, то он, по крайней мере, не выставлял ее перед своей родней. Мы остановились в пригородной резиденции семнадцатого века в предместье Сен-Жермен, которая служила штаб-квартирой польским повстанцам в прошлом веке, а ныне была арендована французской ветвью семьи: средняя сестра дяди Стена вышла замуж за французского аристократа. Стиви и Казимир опередили наше появление там, приехав из Англии.

— Серьезно, старина, когда ты намерен угомониться? — спросил дядя Стен отца своим вялым тоном при первом задушевном разговоре. Рождество прошло, и наши французские хозяева тактично удалились, оставив нас с Веславскими, Стиви и Казимиром. — Эти постоянные слухи о твоей предстоящей женитьбе сильно действуют на нервы.

Мы сидели, попивая кофе после обеда, вокруг камина в petit salon, увешанном гобеленами, с видом на мокрый сад. Мне редко удавалось побывать в Париже без проливных дождей.

Отец посмотрел на тетю Софи тем доброжелательным и ласковым взглядом, который он приберегал для привлекательных женщин, и сказал:

— Когда я найду красивую, умную и добрую женщину, то женюсь. Но до сих пор единственная женщина, соответствующая моим требованиям, уже замужем за моим зятем.

Тетя умиротворяюще улыбнулась моему ревнивому дяде. Затем она спросила, верны ли слухи о растущем влиянии Распутина — этого подлого сибирского монаха — на императрицу Александру.

— Увы, — ответил отец, — все это так и есть, особенно после его телеграммы в Спалу этой осенью. — Он рассказал что называется из первых рук об этом случае, рассказы о котором были сильно искажены ввиду многочисленных интерпретаций. — Александра не только верит, что старец — он сельский знахарь, кстати, а не монах — может просить Бога вступиться за ее больного сына, но и что его голос — это глас русского народа.

— А что царь? — спросил дядя Стен. — Он тоже во власти этого шарлатана?

— Трудно сказать. Одно несомненно: всякий, кто критикует Александру, вызывает недоверие и неудовольствие Его Величества, точно так же, как всякий, кто критикует ее «святого человека», вызывает недоверие и неудовольствие императрицы. Например, мадемуазель Тютчева, гувернантка великих княжен, которая настаивала, чтобы Распутина не пускали на детский этаж в Царском, в конце концов была вынуждена уйти.

— Да как же можно пускать такого отъявленного развратника к императорским детям! Я не знаю, Пьер, — тетя Софи посмотрела на меня, — благоразумно ли позволять Тане продолжать дружбу с ними.

— Я никогда его не видела, — поспешила я вставить, так как не хотела быть оторванной от своих подруг. — Я даже не слышала, чтобы произносили его имя. Я не думаю, что он бывает во дворце.

— Таня права, — подтвердил отец. — Здесь Александре пришлось уступить. Она общается с ним через близкую подругу и наперсницу, свою бывшую фрейлину Аню Вырубову, у которой маленький дом в Царском Селе недалеко от Александровского дворца. Императрица навещает ее каждый день. Иногда она встречается там с Распутиным. Чаще Аня передает его устные послания — этот человек едва умеет писать.

— Эта Вырубова — толстая дура, — сказала я. Меня раздражали ее робость, сентиментальность и безумная любовь к императорским детям, которая постоянно смущала царевича Алексея. — Мы все потешаемся над ней. — Я имела в виду великих княжен и себя.

— Этому просто невозможно поверить! — тетя Софи покачала головой.

— А собственно, почему? — сказал дядя Стен. — Говорят, после смерти принца Альберта, королева Виктория целиком попала под власть своего лакея-шотландца. Монархи — легкая добыча для холопов, для низких людей.

— Это еще одна причина, почему их власть должна быть конституционно ограничена, — сказал отец.

Он замолчал, и его глаза, всматривающиеся в какую-то безмерную даль по ту сторону пламени, отражали неумолимое приближение очередного приступа меланхолии. Знакомая острая боль сочувствия к нему охватила меня, я подошла сзади к креслу и обняла его за шею.

— В любом случае, что бы ни случилось, ты будешь моим утешением в старости. — Он взял меня за руки и улыбнулся.

Я заметила, что Стиви как-то напряженно, словно изучая, наблюдает за мной. Почему он на меня так смотрит, недоумевала я. Я знаю, что он считает меня скучной и неинтересной, но что мне за дело? Когда наши глаза встретились, я почувствовала странное волнение, и выражение его лица изменилось. Снова между нами было так, как прежде, хотя и не совсем так.

Из Парижа мы отправились в Англию, а оттуда через Скандинавию домой. После шести недель путешествий строгая петербургская жизнь потребовала от меня определенной ломки в поведении, и я была, как всегда, рада возможности убежать к более свободному времяпрепровождению в Царском Селе.

Ольга и Татьяна сразу набросились на меня с расспросами:

— Расскажи нам обо всем с самого начала, Тата.

Я поделилась своими впечатлениями о Париже, Лондоне и Стокгольме, но о более серьезном распространяться не стала. Я посмотрела «Кукольный дом» Ибсена и «Фрекен Юлию» Стриндберга в Стокгольме и пришла к заключению, что и в Скандинавии лицемерие и мораль идут рука об руку.

— А что Оксфорд? — спросила моя тезка, когда я бегло коснулась своего посещения вместе с Веславскими и их лэнсдейлскими кузенами этой твердыни науки, так отличавшейся от нашего рассадника революционности — Петербургского университета. — Не встретила ли ты там каких-нибудь симпатичных мальчиков? — поинтересовалась она.

— Тата — синий чулок. Ты что, не знаешь этого? — рассмеялась Ольга, заметив мое смущение. — Она не интересуется мальчиками.

— Это я их не интересую, — резко ответила я, — и какое мне должно быть до них дело?

— Это потому что ты сама ведешь себя, как мальчик. — Ольга изобразила мою угловатую походку.

— Я не позволю тебе смеяться над Татой! — сказала Татьяна Николаевна высокомерно. — Она великолепна такая, какая есть!

Милая Таник! По правде говоря, у девочек я пользовалась еще меньшим успехом, чем у мальчиков. Тем более я была благодарна моей тезке.

Несмотря на то, что меня по-прежнему принимали в Александровском дворце и царская чета относилась ко мне благосклонно, Александра так и не простила отца.

Царь же как и прежде относился к нему с теплотой. Он сделал его полным генералом и включил в свою свиту, и к тому же поручил ему возглавить особую комиссию по модернизации армии. Но былому политическому влиянию на царя пришел конец. В течение следующих двух лет деятельность отца вне Государственного совета была ограничена военной сферой, где он постоянно сталкивался с еще одним любимцем царя, бездарным военным министром генералом Сухомлиновым.

В марте 1913 года состоялось празднование трехсотлетия дома Романовых. Оно прошло в обстановке недоверия к правительству, разочарования в Думе, недовольства в общественных кругах и всеобщей апатии. Немногочисленные толпы собравшихся жиденькими аплодисментами встречали виновников торжества. Во время церемонии в Кремле было мучительно видеть наследника дома Романовых, которого нес на руках казак.

Я посетила официальные торжества и церковные службы и в Москве, и в Петербурге.

В Успенском соборе Кремля справа от царя было установлено кресло для императрицы. Александра никогда не могла выстоять на ногах всю длинную православную службу, особенно когда на ней было тяжелое парадное платье. После того как она села, неподвижные фигуры Марии Федоровны и Марии Павловны — матери и тети царя, стали особенно заметными, что не могло не вызвать должную реакцию у публики.

Я слишком увлеклась службой, чтобы испытывать раздражение по поводу нарушения вековых традиций. Духовенство присутствовало en masse от патриарха до епископов, священников и дьяконов. Последние были высокими и широкоплечими, с длинными бородами и мощным басом. Когда священники и дьяконы затянули «Господи, помилуй», и громадный купол, который видел коронации царей в течение пяти веков, зазвучал отзвуками их многоголосого пения, я поняла, почему православная церковь считает человеческий голос единственным инструментом, пригодным петь хвалу Всевышнему.

Золотые мантии, украшенные драгоценностями митры и распятия сверкали в свете тысяч свечей. Сквозь дымку от ладана темные византийские лики Святого семейства, апостолов и святых загадочно взирали на собравшихся из золоченых рам иконостаса. И древнее великолепие Святой Руси, наследницы Византии, все еще казалось реальностью.

По возвращении в Петербург в честь монаршей четы был дан бал в зале Дворянского собрания. В то время как Ольга Николаевна была королевой вечера, мы с Татьяной были еще слишком юны, чтобы принять в нем участие. Однако я все-таки сопровождала бабушку на праздничном представлении оперы Глинки «Жизнь за царя» в Мариинском театре.

Александра, как каменное изваяние, простояла во время исполнения национального гимна «Боже, царя храни». Он был трижды исполнен оперным хором на коленях, и этот пережиток монгольского обычая я нашла отталкивающим. Затем она без улыбки поклонилась и сразу же удалилась за занавес императорской ложи, вызвав этим бурю недовольства. В нашей ложе, расположенной по соседству с императорской и напротив той, что предназначалась для дипломатического корпуса и эмира Бухары, Вера Кирилловна подхватила реплики, слышавшиеся отовсюду.

— Какая ужасная манера держаться! Какой провинциализм! Полная противоположность вдовствующей императрицы! Мария Федоровна, вот где истинное величие, — Вера Кирилловна с почтением отзывалась о своей монаршей покровительнице. — Нет ничего удивительного, что Александра ревнует царя к его матери и не подпускает их друг к другу. Ее бы воля, она изолировала бы монарха от всей его семьи, не говоря уже о нас, русском дворянстве.

— У Александры больное сердце? — отпарировала она в ответ на робкую попытку защитить Александру со стороны бабушкиной компаньонки. — Chère Зинаида, это самая настоящая истерика, а никакое не сердце. Доктор К., который лечил Ее Величество в Баден-Бадене, лично сообщил мне это. Это у нее семейное. Великий герцог Гессенский, ее брат, известен своими причудами.

— Если даже это и так, то имея такого больного мальчика и сознавая, что она передала ему эту ужасную болезнь, нервное состояние Ее Величества вполне можно извинить, — сказала Зинаида Михайловна, которая сама была матерью, без памяти любящей своего единственного сына.

— С каких это пор у царствующих особ должна быть легкая жизнь? — быстро вернулась на прежние позиции Вера Кирилловна. — И если не императрица подаст пример мужества и выдержки, так кто же другой это сделает?

— Вера Кирилловна, — подытожила бабушка рассуждения своей словоохотливой родственницы, — будьте добры замолчать!

Обсуждение монаршеских особ было, по мнению бабушки, только ее прерогативой, со стороны же низших по положению это было lese-majeste.

Мне захотелось рассмеяться и, чтобы скрыть свое веселье, я посмотрела вниз на партер, заполненный придворными сановниками в алых мундирах и гвардейскими офицерами в ярких кителях с серебряными нагрудными знаками.

Сегодня все были одеты по полной форме, груди в орденах и медалях, но делает ли это людей действительно счастливыми, размышляла я.

Затем, осматривая великолепное серебряно-голубое убранство театра с гербом Романовых над императорской ложей, я думала, что все-таки dans 1’ensemble это довольно красиво. Но здесь ужасно жарко, а Александра, как и Рэдфи, не выносит русскую жару. Интересно, что за красные пятна у нее на лице? Должно быть, это какая-то химическая реакция, но почему нервозность способствует химическим реакциям? Надо будет спросить профессора Хольвега, хотя он и не интересуется клиническими явлениями. Я улыбнулась, вспомнив любовь профессора к многословию.

Заметив мою улыбку, Игорь Константинович, сидящий со своими братьями в ложе великого князя Константина, нагловато улыбнулся мне, как будто мы обменялись с ним какой-то тайной шуткой.

Неужели Игорь тоже думает о профессоре Хольвеге? — удивилась я. Не передаю ли я ему свои мысли на расстоянии? Профессор сказал бы, что это антинаучно. Если бы он был здесь сегодня, то посчитал бы все это нелепым. Он не любит оперу, она искусственна и ненатуральна. Но Нежданова пела так восхитительно, и можно было наслаждаться ее пением с закрытыми глазами.

Я закрыла глаза и почувствовала на себе чей-то взгляд. Это снова был Игорь Константинович. Почему Игорь смотрит на меня так, будто я красивая молодая кобылка? Я хотела бы знать, о чем думает Татьяна Николаевна. Она совсем не выглядит счастливой. Но как хороша она сегодня, как царственна. Интересно, она тоже находит все это глуповатым, или только я так считаю? Возможно, когда я постарею, то есть когда мне будет около двадцати, это будет выглядеть совершенно естественным. Профессор Хольвег вечно критикует все и вся. И все же он — по-настоящему счастливый человек.

Я снова улыбнулась и рассеянно посмотрела в сторону ложи великого князя Константина. Братья Игоря обменялись веселыми взглядами, а он покраснел и надулся. В нашей ложе все тоже заулыбались, даже бабушка, что с ней бывало довольно редко. Вера Кирилловна улыбалась с особенной многозначительностью. Мне было неприятно, что я явилась объектом столь большого внимания, и я перевела взгляд на сцену и не отрывала его до самого антракта, когда отец, который сопровождал царя, позвал меня, чтобы я выразила свое почтение монаршей семье.

В гостиной, что находилась в глубине императорской ложи, царь — в белой кавалергардской форме с голубой лентой ордена Св. Андрея Первозванного — проводил что-то вроде неофициального приема, покуривая папиросу в мундштуке вишневого дерева, который он держал в левой руке. В противоположность церемонному поведению увенчанных медалями и лентами сановников, он вел себя просто и естественно. Был подан чай в серебряном сервизе с монограммой, привезенном из Зимнего дворца.

Александра, увенчанная диадемой, сидела, обмахиваясь большим белым веером из орлиных перьев. Я отметила, как колье из бирюзы с бриллиантами тяжело вздымалось у нее на груди в такт ее неровному дыханию. Великолепные украшения и серебряное шитье на ее белом бархатном сарафане только подчеркивали мрачное, страдальческое выражение ее точеного лица — выражение лица скорее жертвы, чем императрицы. В конце антракта она сказала, что устала, и попросила императора дослушать оперу без нее, она же выйдет к финалу. Он нежно поцеловал ее руку и отправился в первый ряд ложи вместе со вдовствующей императрицей Марией Федоровной и Ольгой.

Татьяна Николаевна, оставшаяся с матерью, встревоженно спросила:

— Мамочка, дорогая, ты не больна? Может быть, нам послать за Боткиным?

— Нет, нет, этого не нужно. Я не больна, просто ramollie. Я немного отдохну, и все пройдет. Я уверена, что никто и не заметит моего отсутствия, — добавила Александра с горькой улыбкой. — Tout Pétersbourg me déteste. — И она посмотрела на отца, будто он являл собой весь Петербург.

Лицо отца оставалось бесстрастным. Слегка наклонив голову, он попросил разрешения проверить меры безопасности в фойе. Александра сдержанно кивнула в знак согласия.

Я тоже попросила разрешения удалиться, но у моей тезки был совершенно несчастный вид, и императрица сказала:

— Почему бы тебе не выйти в коридор, Татьяна, и не погулять с Татой немного? Я вижу, что ты такая унылая эти дни. Я хотела бы побыть одна. — И, увидев изумленные лица своих фрейлин, добавила: — Да, совершенно одна. Неужели такая большая просьба?

Мы все проследовали за Татьяной Николаевной в коридор, который отец приказал освободить для Ее Императорского Высочества.

— Я не понимаю, почему надо людей запирать в ложах из-за меня, — заметила моя внимательная подруга, когда мы медленно прогуливались между рядами кавалергардов, замерших по стойке смирно в своих серебристых шлемах, увенчанных орлами.

— Сегодня в балетных номерах танцуют Кшесинская и Павлова. Никто не захочет их пропустить, — сказала я и тотчас же испугалась, что совершила оплошность: ведь Кшесинская была любовницей царя до его женитьбы.

Я надеялась, что великие княжны не были посвящены в эту семейную тайну. Однако у моей тезки появилось такое надменно-недовольное выражение лица, говорящее об обратном, что я умолкла.

— Бедная мамочка, — сказала Татьяна Николаевна наконец, выражая свою сильную озабоченность, — она так измучилась. Прием в Зимнем дворце был просто нескончаемым, к тому же она ненавидит посещать оперу с тех самых пор, как Столыпин был застрелен у нас на глазах в Киеве, ты ведь помнишь.

— Папа рассказывал мне об этом, — сказала я. Мысль об убитом премьер-министре и о его дочери, искалеченной на всю жизнь бомбой террориста, присутствующей всюду охране, усиленных мерах безопасности в театре пронеслась надо мной, как ужасная тень. И когда я восхищенно всматривалась в мою подругу, такую высокую и тоненькую в русском придворном платье из белого атласа, эта тень обрела вид ястреба, который кинулся на царевну-лебедь из пушкинской сказки. Великая княжна еще в детстве играла эту роль в Павловске. Пытаясь стряхнуть свои мрачные мысли, я сказала:

— Ваше Императорское Высочество сегодня — настоящая царевна-лебедь.

— Ты же обещала никогда не называть меня высочеством, когда мы одни. — Глаза Татьяны Николаевны, большие и темные, ласково задержались на мне — Ты намного больше похожа на царевну-лебедь, чем я. — Затем с каким-то таинственным выражением на лице добавила: — Я знаю кое-кого еще, кто находит тебя сегодня красавицей.

— Меня? Красавицей? Таник, ты опять дразнишься. Ты не можешь когда-нибудь быть серьезной?

— Но я серьезно! Ты не заметила, что Игорь не отводил от тебя глаз во время первого акта? Это все заметили.

Конечно, я заметила. Но с нарочитой небрежностью сказала:

— Это, наверно, братья подбили его к этому. Чего бы это Игорю Константиновичу смотреть на меня особенно?

— А ты не догадываешься?

— О чем я должна догадаться? Таня, почему ты говоришь загадками?

— Да ведь Игорь влюблен в тебя. Это вся семья знает, даже бабуля. И она это вполне одобряет.

Я сделала вид, что не понимаю, что именно одобряет вдовствующая императрица, хотя я начинала понимать не только это, но и смысл всех этих многозначительных улыбок в нашей ложе и в ложе великого князя Константина.

— Так что одобряет Ее Императорское Величество? — спросила я.

— Твой брак с человеком из нашей семьи. В конце концов, сестра Игоря вышла замуж за князя Багратиона, а твой род древнее и знатнее его. Папа думает, что это будет великолепно, и, я уверена, так же думает князь Силомирский. Возможно, я не должна была говорить об этом, но мы обещали, что у нас с тобой не будет секретов друг от друга. Что ты думаешь об этом, Тата? — Татьяна Николаевна остановилась и взглянула на меня со счастливым ожиданием.

— Это очень лестно со стороны Его Величества. Я знаю, что брак с членом царского семейства, внучатым племянником Его Величества, это очень большая честь, — сказала я возбужденным шепотом. — Но ты знаешь, я всегда хотела изучать медицину. Я не хочу просто быть кем-то, я хочу делать что-то, что-то реальное, и важное, и полезное… Таник… скажи, что ты понимаешь.

— Я думаю, да. — Великая княжна величаво двинулась дальше. — Иногда я тоже спрашиваю себя, действительно ли наша жизнь так уж полезна и важна. Мы ведем себя как дети, совершенно отгороженные от жизненных невзгод. Мы не читаем газет. При нас не обсуждается политика. Ах, ну да, мы вяжем вещи для бедных в Рождество и посещаем больных, но все же мы ничего не видим за пределами нашего собственного маленького мирка. Ты знаешь, можно думать о каком-нибудь слове, совершенно обычном и знакомом, и вдруг оно кажется абсурдным, и ты даже не знаешь, как оно пишется. Временами у меня то же чувство о суете вокруг нас, и она кажется абсурдной на мгновение, но потом это ощущение сразу проходит. Понимаешь, о чем я, Тата?

— Да, конечно, со мной то же самое! — кинула я ликующий взгляд на мою подругу. Я недооценила ее. — Таник, ты поможешь мне? Если бы ты могла поговорить со своим отцом, я уверена, Его Величество мог бы убедить папу дать согласие на мои занятия медициной…

— Я поговорю с мамочкой, это будет даже лучше, — пообещала Татьяна Николаевна. — Хотя, — добавила она с озорной улыбкой, — я совсем не убеждена, что это такая уж хорошая затея.

Мы расстались у дверей императорской ложи, и отец забрал меня в нашу ложу, предупредив, чтобы я ни словом не обмолвилась о нездоровье императрицы. Представление закончилось в полночь. Хор снова, стоя на коленях, трижды исполнил гимн. Их Императорские Величества сделали поклон и удалились. Театр начинал пустеть, когда мы уехали.

— Его Высочество князь Игорь Константинович очень хорош собой, ne trouvez-vouz pas, chère enfant? — спросила Вера Кирилловна, провожая меня в мои апартаменты.

— Я не думала над этим, — ответила я, зевая. — Спокойной ночи, Вера Кирилловна.

Когда я была в постели, отец, как всегда, пришел благословить и поцеловать меня. Я обняла его за шею и спросила:

— Папа, ты никогда не заставишь меня выйти замуж за кого-нибудь, кого я не люблю?

— Моя дорогая дочурка, как я могу заставить тебя сделать что-то против твоей воли?

— Но если бы это был кто-то, кого бы Его Величество выбрал для меня, кто-то из его семьи?

— Милая моя, ты знаешь, что наш добрый повелитель даже своих собственных дочерей никогда не заставит выйти замуж против их желания, — ответил отец. Немного помолчав, он добавил: — Но я также думаю, что его дочери предпочтут его пожелания собственным, если это потребуется на благо России, да и ты поступишь так же.

Я возразила, что не понимаю, как мой брак с князем из царской семьи может пойти на благо России.

— Дело в том, что это понравилось бы нашей старой аристократии, к которой ты сама принадлежишь, — отец был терпелив к моему упрямству, — и помогло бы остановить, до некоторой степени, ухудшение ее отношений со двором. Понимаешь, моя милая дочурка, наши монархи вовсе не так близки к русскому народу, как они думают. Если же они оттолкнут от себя и аристократию тоже, никого не останется рядом с ними в критической ситуации. Этому я стараюсь любой ценой воспрепятствовать. Я всегда надеялся, что ты поможешь мне, когда придет время.

— А что, если у меня были бы свои собственные планы? — настаивала я. — Что, если я захотела бы изучать медицину?

Отец взял мое лицо в ладони.

— Моя маленькая девочка все еще хочет поиграть в доктора?

— Папа, ну пожалуйста, не надо. Я больше не ребенок и говорю вполне серьезно.

— Я знаю, дорогая, и я ведь тоже серьезно. И хочу сказать тебе прямо: сейчас же выкинь подобные желания из головы, так как они могут принести тебе лишь разочарование. А любое разочарование, которое испытывает моя милая дочурка, причиняет боль ее бедному отцу.

Я вовсе не хотела причинять боль отцу. Но я все же не верила, что он воспринял мое стремление стать врачом серьезно, и была уверена, что, когда он наконец все поймет, то не будет вставать у меня на пути.

Во время своего пребывания в Зимнем дворце по поводу юбилея дома Романовых, Татьяна Николаевна, как и я шесть лет назад, заболела тифом. Я проводила каждую свободную минуту у ее постели, и Александра, которая сама была самоотверженной сиделкой, стала относиться ко мне с материнской нежностью.

Как-то увидев меня с пяльцами, императрица, немало удивившись, поинтересовалась моими успехами. Я в некотором смятении показала ей свою вышивку и Александра выглядела озадаченной, и я призналась, что делала хирургические стежки.

— Ах, да, — сказала она холодно, в то время как ее дочь издала жидкий смешок, — Татьяна рассказала мне о твоей страсти к медицине.

Поскольку слова эти прозвучали безо всякой насмешки, я решилась открыться ей:

— Медицина кажется мне таким высоким призванием, Ваше Величество, что я убеждена: ничего дурного в том, что я хочу стать врачом, нет.

— Я считаю, что это великолепно для Таты, а ты, мамочка? — вставила Татьяна Николаевна, покуда ее мать оставалась в молчании. Затем она метнула в мою сторону взгляд, в котором я прочитала: «Замечательно, хоть и неразумно».

Наконец Александра заговорила.

— Я тоже думаю, что медицина — это высокое призвание. И я знаю, что ты умеешь обращаться с больными. Это дар Божий. — Она поразмыслила еще и добавила: — И если мое влияние может помочь тебе достигнуть твоей цели, я с удовольствием предлагаю его.

Я не подумала даже, как отец может отреагировать на такое влияние Александры.

— Ваше Величество! — Я поцеловала руки, которые вернули мне мою хирургическую вышивку. — Если мне удастся основать медицинский институт для дворянских девушек, я хотела бы назвать его в честь Вашего Величества.

— Хорошо, хорошо. Мы поговорим об этом через год. Но пока, — сказала Александра, — я все-таки думаю, что тебе следует научиться вышивать как следует. — И она улыбнулась такой очаровательной, полной юмора улыбкой, о которой не знали и даже не подозревали за пределами семейного круга.

— Мамочка, ты чудо! — вскричала ее больная дочь, и взгляд ее выразительных темных глаз перешел от императрицы ко мне, как бы говоря: «Видишь, я же тебе говорила».

Слова были не нужны, я думала так же.

Татьяна Николаевна почти полностью выздоровела к своему шестнадцатилетию, которое прошло без особого шума. А на прием, который отец дал через несколько дней по поводу моего дня рождения в саду на нашей загородной даче, пресса явилась в полном составе, и я вынуждена была часами позировать фотографам.

В белом кисейном платье с бледно-голубым поясом и широкой кисейной шляпке с голубыми лентами в тон, я простояла еще несколько часов, принимая поздравления гостей, среди которых был и профессор Хольвег, выглядевший несколько нелепо в цилиндре и визитке. Его черные глаза иронически блеснули при виде меня.

В возрасте шестнадцати лет я, наконец, начала приобретать те достоинства, которые ожидали от меня, дворянской дочери, окружающие меня люди. Главным из них было умение часами выстаивать на ногах в немыслимо скучной обстановке. Я свободно говорила на шести языках, могла вполне прилично сыграть сонату Бетховена, а ноктюрн Шопена — просто очень недурно и не раз брала главные призы на скачках с препятствиями. Чтобы сделать приятное императрице, я даже научилась вышивать. По всему я была примером безупречного воспитания и образования. Одним словом, я была полностью готова вступить, вместе с другими барышнями-дебютантками светского общества, в гонку за женихами и выйти из нее победительницей, заполучив в мужья великого князя, члена императорской семьи в качестве главного приза.

 

7

Летом 1913 года, вместо того чтобы поехать в Веславу, я сопровождала бабушку в ее ежегодной инспекционной поездке по нашим родовым владениям. Я увидела свою родную Россию во всей ее бесконечной одноликости и огромном разнообразии, со всем ее величием и одновременно показухой, с колоритом и неприкрашенностью. В провинциальных городках церкви с голубыми луковичными куполами поднимались над домиками — деревянными, покрашенными в зеленый цвет, или отштукатуренными в розовых или желтых тонах. Пыль густо осела на широких, прямых улицах, повсюду роились мухи и стоял изнурительный зной.

Бабушка ни разу не сетовала ни на мух, ни на жару. Плотно укутанная в черный шелк, в черной шляпе и перчатках, с тростью из черного дерева в руке, она ходила по полям, деревням, больницам и школам наших поместий, пробовала пищу на кухнях, слушала, как читают и считают ребятишки в школах, выслушивала управляющих имениями и деревенских старост, директоров фабрик и десятников, тотчас пресекая любую попытку уйти от ответа.

— Никогда не принимай на веру ничьих слов без того, чтобы самой не убедиться в них, — наставляла она меня.

— Русские — это невозможные люди, самые упрямые, самые несговорчивые, самые ленивые и самые несобранные во всем мире. Они считают, что законы созданы для того, чтобы их нарушать. Иностранцы изображают их угнетенными и смиренными, раздавленными тираническим правительством. Я посмотрела бы, как бы они попытались добиться от русских чего-нибудь сделать! «Все будет сделано, не беспокойтесь, Ваша Светлость», говорят они мне. Ну я покажу им, как все будет сделано. Я наведу здесь порядок, — разразилась бабушка словесным потоком на русском языке.

— Вот, — потрясая своей тростью, продолжала она, — власть, вот, что они понимают. Если наше правительство будет свергнуто, то не из-за своей так называемой тирании, а из-за своей слабости и неспособности править страной. Люди с охотой подчинятся сильной руке, которую они могут уважать, но никогда — слабой и неуверенной. Помни это. Будь сильной, будь уверенной в том, что ты делаешь. Бог даст, все, чем мы владеем, когда-нибудь станет твоим, и ты будешь этим управлять, твоим, а не твоего мужа. Русские мужчины из робкого десятка, и если они не пьяницы, то мечтатели, как твой отец. Это я спасла его собственность для него, для тебя и твоих детей.

— Но, бабушка, — наивно спросила я, — неужели для нас… для меня… необходимо… так много?

— Необходимо?.. Нет, это не необходимо. Мы могли бы жить на крупицу нашего дохода. Мы раздали крестьянам больше половины наших земель после 1905 года и продолжаем раздавать их. Но дело не в наших потребностях. Дело в от-вет-ствен-нос-ти — ответственности, которую наша семья несет в течение десяти веков, с тех пор, как наши предки основали Россию. Если мы продадим наши фабрики, можем ли мы быть уверенны, что наши люди смогут найти работу при другом владельце? Если мы раздадим нашу землю, не сохранив некоторого контроля за ней, будем ли мы уверенны, что она хорошо используется? Коммунисты отравили мозги людей своей болтовней, заразили даже наших помещиков. «Правильно ли владеть так многим?» — начинают вопрошать они точно, как ты. И если мы не будем владеть этим, то кто тогда? Крестьяне? Нет, моя милая. Государство. Вот только будет ли крестьянам лучше?

Я подумала, что, возможно, владеть землями и богатством должны не государство и не дворяне, а сами люди. Бабушка сказала, что этого никогда не может быть в России, потому что это подразумевает разумность и умеренность, а в России никогда не будет ни разумности, ни умеренности.

— Когда-нибудь ты поймешь, что я имею в виду. Когда ты обнаружишь, что все твои усилия, все твои заботы ни к чему не ведут. В следующем году все опять будет в грандиозной неразберихе. Но что было бы, если бы я не держала их в стремени, да сохранит нас Господь!

И бабушка улыбнулась своей редкой, изумительной улыбкой, полной юмора и материнской нежности к этому ленивому, недисциплинированному, несговорчивому и невозможному ее ребенку — русскому народу.

В последний год учения в Смольном полным ходом продолжалась моя подготовка к роли богатой наследницы. Кроме обязанностей в бабушкин «приемный» день и участия в благотворительных базарах, я теперь стояла у ее кресла на заседаниях благотворительных обществ и когда она принимала просителей, рассчитывающих на ее широко известную щедрость. Жалостливые истории, которые я выслушивала, терзали сердце шестнадцатилетней девушки, и я готова была давать любые суммы точно так же, как я никогда не могла устоять перед нищими, просящими милостыню, но бабушка говорила:

— Никогда не давай денег сразу. Люди неблагодарны. Дай им средства самим помочь себе, а затем проверь, как они это сделали.

Помимо прочего бабушка выделяла средства на выплату стипендий одаренным студентам. И вот однажды одна из таких студенток, получавшая отличные оценки по математике, неожиданно стала не успевать по многим предметам в университете. Бабушка послала меня домой к этой девушке, чтобы выяснить причину.

Я почувствовала себя так, будто попала в роман Достоевского: тесная квартирка, пропахшая нищетой, пьяница-отец — банковский чиновник, болезненная мать с желтоватым и угрюмым лицом, грубый, неотесанный младший брат. Причина неуспеваемости девушки была очевидна: она была беременна. Семья жестоко бранила ее за то, что она загубила свое будущее. Ей было восемнадцать, и мы обе чувствовали стыд и смущение. Я была рада, что Рэдфи, невозмутимая и деловитая, как всегда, находилась рядом со мной. Запинаясь, я проговорила, что мы вновь рассмотрим вопрос о стипендии после рождения ребенка. А пока девушка получит чек на 500 рублей, чтобы поддержать себя. Не выходи замуж и не губи свою карьеру, хотела сказать я. Но лишь пожала ей руку и пожелала всего хорошего. Затем я убежала от бурных проявлений благодарности ее родителей.

Уходила я от нее расстроенной. Действительно, пока принадлежность к женскому полу будет играть решающую роль в жизни женщин, не будет для них никаких надежд на лучшее.

Посещая дома бедняков, таких, как эта девушка, изувеченный рабочий, музыкально-одаренный человек со слепым отцом и восемью братьями и сестрами, бывший политический ссыльный, вернувшийся из Сибири, и многие другие, я поняла, что благотворительностью не так легко заниматься. Нельзя питать никаких иллюзий по отношению к людям, как учила меня бабушка, и, тем не менее, надо иметь сострадание. А для этого нужно было понимание. Но чем больше я соприкасалась с тем миром, где голод и холод, или, вернее, пол, голод и холод были главными реальностями, тем меньше я чувствовала в себе с ним общего. И все же там, среди этого униженного людского общества, роящегося вокруг меня, одновременно такого близкого и такого далекого, там, думала я, тоже была жизнь.

Своими сомнениями в этой области я поделилась с профессором Хольвегом. Когда Рэдфи вступила в права наследования ранней весной 1914 года и отправилась в свое поместье в Суссекское графство, чтобы в полной мере посвятить себя спорту и гигиене, Зинаида Михайловна была назначена присматривать за моими занятиями. Сейчас она подремывала мирно, как сурок, на пару с Бобби — я регулярно добавляла в ее чай немного рома, — и я могла говорить свободно.

— Видите ли, Татьяна Петровна, — сказал профессор, — вы принадлежите к социальному слою, который является отгороженным и замкнутым, как клуб для узкого круга. Его члены ведут себя в соответствии с правилами этого клуба и заботятся только об одобрении со стороны других членов. Выше этого клуба русской аристократии есть другой, еще более замкнутый и закрытый клуб — императорская семья, которая еще более оторвана от остальной части общества. Можно изобразить русское общество как последовательность концентрических кругов с императорской семьей — самым маленьким кружком в центре, — затем дворянство, чиновничество, буржуазия и так далее, и на самом удаленном от центра месте огромная масса крестьян и рабочих. Эти круги не пересекаются. Пока общество остается в неизменном состоянии, круги вращаются каждый по своей орбите, и самый большой, внешний круг, медленнее всех. Но сейчас, под давлением индустриализации, внешний круг начинает вращаться все быстрее.

Он начал помешивать свой чай ложечкой вдоль самого края чашки.

— Когда он наберет достаточный импульс, он создаст вихрь, который вовлечет все остальные круги. И те, что были ближе к центру, окажутся на дне, — он стал быстро мешать чай, и я могла видеть, как жидкость образует пустоту в центре чашки. Тень какого-то неопределенного ужаса прошла надо мной.

— И я тогда тоже буду на дне? — спросила я.

— Надеюсь, что нет. Это было бы очень печально. — И мой наставник снова привлек мое внимание к поставленной передо мной задаче по оптике.

Размышляя над этим разговором, я почувствовала еще большую решимость не быть заключенной в двух самых внутренних кругах, аристократическом и императорском. Я рассказала профессору Хольвегу о том, что Александра поверила в мое медицинское призвание и обещала поддержку. Каковы бы ни были сомнения моего знаменитого наставника, он не только сводил меня в зоологический и анатомический музеи и представил меня своим коллегам на медицинском факультете — включая великого Павлова — но и, кроме того, контрабандой пронес в дом микроскоп, реактивы, карманный хирургический набор (с помощью которого я препарировала на чердаке дохлую мышь), кучу медицинских учебников и, наконец, в продолговатой коробке, скелет. Его я сложила с помощью Федора в глубине шкафа в моей спальне. По ночам я вытаскивала его, чтобы зарисовывать некоторые части. Если бы меня обнаружили за этим, я всегда могла бы сказать, что изучаю анатомию ради живописи. Отец, конечно, принял бы это объяснение.

Однажды майским вечером, когда я вернулась домой после тенниса, меня позвали в бабушкину гостиную. Рядом с ее креслом стоял скелет.

— Милостивая государыня, — спросила она своим по-мужски низким голосом, — что это за шутки над слугами в твоем возрасте?

— Я… простите, бабушка, это была не шутка. Я занималась. — Соврать о занятиях рисованием я не решилась.

— Занималась? Гм, кажется я начинаю понимать. У тебя случайно не припрятан труп где-нибудь в доме?

— Это было бы неудобно, бабушка.

— Не шути со мной, барышня! Чем еще ты «занимаешься»? Говори мне сейчас же!

Я призналась в существовании своей лаборатории на чердаке. Бабушка отправилась лично все осмотреть.

— Кто принес сюда этот микроскоп? — Своей тростью она смела с полок пробирки и реактивы.

— Этот плюгавый еврейский ученишко, protege твоего отца, конечно. Что еще принес тебе профессор Хольвег?

В моей спальне была обнаружена обширная медицинская библиотека.

— Сейчас же отправьте все назад, — приказала бабушка Вере Кирилловне, которая настолько была потрясена всем увиденным, что сразу лишилась своего красноречия.

— Ах, обманщик, мошенник, забивающий голову молодой девушке этой чепухой, да, чепухой! — воскликнула она так, что я вздрогнула. — Если ты на одну минуту думаешь, что тебе будет позволено стать лекарем, тогда тебе самой нужен доктор, моя хорошая, для твоей головы! — И в ее устах этот разговорный синоним слова «враг» прозвучал особенно оскорбительно. — Бабушка стукнула мне по лбу рукояткой трости.

Этот удар переполнил чашу моего терпения!

— Ненавижу бабушку! — Когда она ушла, я, как тигрица, носилась по своим апартаментам. — Ненавижу Веру Кирилловну! Я их всех ненавижу! Они не позволят мне стать кем я хочу, им нет дела до того, кто я есть на самом деле, даже папе. Я всегда лишь его дорогая дочурка, с которой он играет и кого балует, но меня, настоящую меня, он не знает совсем. Он считает, что мне нужно выйти замуж за князя Игоря для блага России, но как я помогу России, живя во дворце, проводя «приемные» дни и путешествуя за границу? Неужели у нас не хватает великих княгинь, чтобы делать эти вещи лучше меня, и какой прок от них для России, в самом деле? Даже жизнь Татьяны Николаевны напрасна, и она сознает это сама, ее жизнь даже еще более бесполезная и пустая, чем моя. Но ей, царской дочери, не поможет никто, да и мне никто не поможет. Ох, лучше бы мне умереть!

Дойдя в своей бессильной ярости до высшей точки, я почувствовала себя спокойнее. Я вызвала Дуню, мою старшую горничную, и приказала ей готовить ванну. Затем вызвала Федора. Ему было поручено предупредить меня, когда профессор Хольвег явится к отцу, так как я была уверена, что его обязательно позовут. Когда я была тщательно одета, Федор сообщил, что профессор находится в кабинете отца. Я спустилась в вестибюль и стала ждать за одной из колонн.

Вскоре профессор появился. Он почти бежал, семеня частыми шажками, подобно Кролику из «Алисы в стране чудес».

— Профессор Хольвег, — тихо сказала я. Он остановился и воззрился на меня, как будто не веря, что это я. Вместо обычной школьной формы, на мне было белое кружевное платье с ниткой жемчуга. — Профессор, простите меня за все неприятности, что я вам причинила. Отец был очень рассержен?

— Князь был недоволен. Он указал мне весьма прямо, что ваш долг перед страной несовместим с медицинской карьерой. Он также обвинил меня в том, что я обучаю вас обману, но это обвинение я отверг. Наоборот, я пытаюсь учить вас интеллектуальной честности, умению находить в стремлении к интеллектуальному совершенству одну из величайших радостей в жизни. Это я попросил бы вас помнить всегда, Татьяна Петровна, даже когда вы уже забудете меня.

— Я никогда не забуду вас, профессор, и того, чему вы меня учили. Adieu.

Я подала ему руку, которую на этот раз он поцеловал быстро, сухо и не без изящества. Он быстро посмотрел на меня взглядом, полным не только необыкновенного ума, но и душевного волнения. Затем он сбежал вниз по лестнице и ушел, как мне казалось, навсегда из моей жизни.

В бабушкиной гостиной состоялась вторая очная ставка, на этот раз — в присутствии отца. Потакая мне во всем, он был готов объяснить мое плохое поведение дурным влиянием, в данном случае, профессора Хольвега.

Однако, услышав, что Александра Федоровна дала свое милостивое одобрение моим занятиям медициной, отец взорвался:

— Ну нет, это уж слишком! Быть одураченным этим профессоришкой, которого я приблизил к себе — скверно. Но Александре подрывать мой авторитет, делать меня посмешищем, ей и этому наглецу и развратнику, который позорит наш трон… Боже мой, какое унижение! И все из-за тебя, моей собственной дочери, которой я так гордился! — И он смотрел на меня так долго и горько, что я упала на колени.

— Папа, — молила я, — я не знала… я не понимала…

— Ты не понимала! Можно ли быть такой наивной? Ты ли не знала, что ничто не может порадовать Ее Величество больше, чем возможность помешать твоему предполагаемому обручению с членом императорской семьи, расстроить любую попытку примирения царя с дворянством? И ты, прося ее вмешаться в твою жизнь, дала ей эту возможность!

— Папа, я не подумала! — Я действительно не подумала, что, когда Александра так охотно поддержала мое увлечение, у нее могли, на самом деле, быть какие-то скрытые мотивы.

— У тебя и в мыслях не было подумать о своем отце или своей стране — только о себе! Не хочу тебя больше знать, — сказал он и вышел.

Бабушка велела мне подняться с колен, и я ушла в свою комнату, оглушенная ужасными словами отца.

— Что с тобой, голубка моя, почему ты так плачешь? — спросила няня ночью, найдя меня в постели горько рыдающей.

— Я была плохой, я лгала, я обманывала, я предала папу, и теперь он больше не хочет меня знать!

— Такого еще на свете не бывало, чтобы родной отец не желал больше знать собственную дочь, да еще такой любящий отец, — стала успокаивать меня няня. — А теперь постарайся уснуть, и завтра все образуется.

Заснуть без папиного благословения и поцелуя было просто невозможно. В час ночи пришла няня, увидев, что я лежу с широко открытыми глазами, вышла, а затем вернулась с отцом. Бедный папа! Я могу представить, как он был сбит с толку, неожиданно увидев во мне совершенно незнакомого человека. Для человека столь утонченной натуры мой выбор медицинской карьеры был неприятен и непонятен, не говоря уже о том, что недостоин меня с точки зрения положения в обществе. Как он не был способен понять мое ограниченное и эгоистичное желание стать врачом, так и я — его безграничную и самоотверженную заботу о стране.

С другой стороны, он не мог дольше сердиться на меня, чем я на него. Он вытер мне глаза своим надушенным батистовым платком и нежно сказал:

— Прости меня за то, что я был сегодня так резок, моя дорогая дочурка. Во всем виноват я. Я ошибочно полагал, что отец может и не знать нужд своей дочери. Я предоставил твое воспитание бабушке, тете Софи, Вере Кирилловне, мисс Рэдфорд. Это воспитание было лучшим, лучше чем у любой из наших великих княжен, но теперь я вижу, что оно не подготовило тебя к твоему настоящему предназначению в жизни. Профессор Хольвег сказал мне, что я пытаюсь принудить тебя следовать нормам умирающего общества. Возможно, он прав. Но, видишь ли, поскольку наше общество в опасности, мы, его лидеры, должны понимать свой долг серьезнее, чем когда бы то ни было.

Я была готова на все, что угодно, лишь бы не терять отцовской любви.

— Я выйду за князя Игоря, папа. Я сделаю все, что ты скажешь!

— Мы не будем говорить об этом сейчас. У тебя будет достаточно времени, чтобы все решить. В будущем месяце из Англии приезжают тетя Софи и Стиви на твой выпускной бал. Возможно, они будут сопровождать нас в Италию этим летом на «Хелене». У тебя будет еще очень много всего до первого выхода в свет, моя девочка, чтобы отвлечь твое внимание от скелетов и дохлых мышей.

Он поцеловал и перекрестил меня, а затем вернулся к своим гостям.

Институт я закончила с золотой медалью и была удостоена чести выступить с речью на выпускном вечере. Все полагающиеся в таких случаях слова — о патриотизме и о почтении к старшим — были произнесены мной без всякого намека на оригинальность и остроумие.

Проявление того и другого в устах дворянской дочери считалось дурным тоном. Семьи девушек-выпускниц присутствовали в полном составе, а наши классные дамы были взволнованы, как матери в день свадьбы своих дочерей. Мои одноклассницы писали стихи в альбомы на память, я же лишь снизошла до того, чтобы оставить там свою роспись. Молчаливо и отстраненно ходила я мимо щебечущих девушек, этакая безмолвная лебедушка в птичнике, как сказал отец, будто впереди меня ждал монастырь, а не брак с членом царской семьи.

Предстоящий бал по случаю окончания института также не воодушевлял меня. Я так понуро стояла во время примерок бального платья, что бабушка приказала положить мне на голову тяжелую книгу, и если она падала, я должна была выстаивать лишние пятнадцать минут. Я стояла значительно лучше после того, как книга упала один или два раза. Но заботливое покаяние отца не могло поколебать мою апатию весь тот жаркий июнь 1914 года.

Вскоре у отца появился больший повод для волнения, чем мое плохое настроение 28 июня он вернулся с офицерских скачек в Красном Селе, где он сопровождал императора, с известием об убийстве в Сараево австрийского эрц-герцога Франца Фердинанда. После того, как 5 июля кайзер Вильгельм II созвал военный совет в Постдаме, этот трагический инцидент приобрел характер casus belli.

В это время отец стал снова пользоваться доверием царя. По своей натуре отец был выше соперничества, которое раздирало правительство, и погони за личной выгодой, так позорившей его. И хотя он отказался от официальной должности, фактически он стал министром без портфеля. Отец постоянно поддерживал тесный контакт с самим императором, находившимся в Петергофе, с дядей царя, великим князем Николаем Николаевичем, командующим императорской гвардией, чья летняя штаб-квартира располагалась в Красном Селе, с генеральным штабом, с военным министерством, с министром иностранных дел Сазоновым и с французским и британским послами, Палеологом и Бьюкененом.

Я не понимала всей серьезности автро-сербского кризиса. В этом я не отличалась от большинства людей в Петербурге, Париже или Лондоне. Светских барышень больше занимали красавцы морские британские офицеры, с которыми они танцевали на балу, устроенном адмиралом Битти на борту его флагмана, разговоры об отказе Ольги Николаевны принцу Каролю во время визита императорской семьи в Румынию, о неудобстве узких прямых юбок и глупости тюрбанов и жакетов à la turque, моду на которые вдохновили Балканские войны, и о моем bal blanc, на котором должны были, наконец, появиться великие княжны Ольга и Татьяна.

Накануне бала, с видом мученицы, по словам няни, примеряя наряд в своем кабинете, я услышала звонкий и мелодичный голос тети Софи и жеманный и более низкий Веры Кирилловны.

— Тетя! Тетя Софи! Тетушка! — Я побежала ей навстречу и бросилась на шею, в то время как моя портниха умоляла:

— Ваша светлость, Татьяна Петровна, душечка, не мните платье!

Но ничто не могло меня остановить. Тетя, придерживая рукой свою шляпку с белыми страусовыми перьями, прикоснулась ко мне щекой.

— Какой же ты еще теленок, Танюша, хотя и выросла!

Сейчас я была выше тети. Обняв ее за шею, я с каким-то благоговением смотрела на нее. В свои сорок лет тетя Софи была все такой же элегантной и грациозной, а ее красивое лицо стало даже еще более добрым и мудрым. На ней был парижский костюм из ирландского сукна, а ее белокурые волосы были уложены в высокую прическу времен принца Эдуарда, которая так шла ей.

— Ах тетушка, я так счастлива видеть тебя, ты даже не представляешь, как я по тебе скучала! Как там княгиня Екатерина, дядя Стен, Стиви? Я хочу знать все! — вскричала я.

— Матушка все так же ухаживает за своими розами и каждый день ходит на могилу отца. Стен обедает с твоим отцом в яхт-клубе, ты его скоро увидишь. Стиви стал просто огромным, под два метра, как и твой отец, и почти такой же широкоплечий. Сейчас он на заводе Сикорского осматривает аэропланы. Боюсь, теперь лошади и автомобили для него недостаточно быстры и опасны, подавай ему аэроплан.

— Аэроплан! — Я засмеялась, представив себе Стиви в защитных очках и кожаном кепи. Но потом я вспомнила свои проблемы, и веселья как ни бывало. Ах, тетушка, я так несчастна…

— Мы об этом еще поговорим, — сказала тетя. — А сейчас не лучше ли тебе закончить с примеркой?

Она села у окна в прямой, но в то же время расслабленной позе. Ее голова немножко наклонилась в сторону, а кончик зонтика касался носка туфли.

Вера Кирилловна осмотрела платье, делая по-русски замечания в своей светской манере с грассирующим французским «р». Моя éducatrice отнеслась к моему тайному сговору с профессором Хольвегом под самым ее носом, как если бы у нас с ним была любовная интрижка, однако сейчас, видя ее благопристойную позу и напыщенные манеры, никто не смог бы догадаться о ее раздражении.

Наконец она высказала свое одобрение. Я начала переступать через свое платье, но портниха меня удержала:

— Ваша светлость, голубушка, платье снимают через голову.

Наконец, всячески выражая свое почтение, улыбаясь и кланяясь, эта хорошая женщина и ее помощницы удалились.

Казалось, моя éducatrice не собиралась уходить, поэтому тетя Софи ласково сказала:

— Мы встретимся за обедом, дорогая графиня. Со свойственным ей светским самообладанием Вера Кирилловна приняла намек.

— До чего же она назойлива и любопытна, я думала, что мы никогда не останемся с тобой наедине, — воскликнула я, — ах тетя, как же я по тебе соскучилась! — И прильнув к ней, я прижалась головой к ее коленям.

— Ну хорошо, расскажи мне все, — тетя Софи коснулась моих волос кончиками своих длинных пальцев.

Я излила ей душу, рассказав о крушении своих надежд.

Когда я умолкла, она сказала:

— Я уже разговаривала с твоим отцом, Танюша. Он согласен с тем, что ты еще очень юна, чтобы думать о замужестве Я убедила его позволить тебе поступить на два года в Институт сестер милосердия для дворянских девушек, который я основала в Варшаве. Так же, как и я, ты научишься там управлению больницей, воспитанию детей и акушерству. Я надеюсь, что все это в достаточной мере удовлетворит твой интерес к медицине, в котором, как считает твой отец, нет ничего противоестественного, и это со временем очень поможет тебе воспитывать твоих детей. Видишь ли, моя девочка, счастье женщины состоит в посвящении себя другим людям, а благодаря своим детям она приобретает вес и значение в обществе.

Однако я хотела достичь всего этого сама по себе, и сейчас слова тети меня не затронули. Все так же пристально я вглядывалась в ее лицо, так похожее на мамино.

— Если б я могла быть как ты, тетя, спокойной и рассудительной, доброй и всепонимающей, строгой, но не грубой, властвующей над всеми, но я никогда не буду такой, никогда!

— Это не так легко, душечка. Долг женщины требует постоянного самообладания и самопожертвования. Обычно мужья не часто так внимательны и тактичны, как мой Стен, и даже у нас не всегда все безоблачно. Дети вырастают и покидают нас. Когда они маленькие, они вечно болеют или набивают синяки и шишки. Они всегда капризничают, если только взрослые пытаются им помочь или руководить ими. Если же они еще и сыновья, они могут уйти на войну и быть убитыми или ранеными.

Тетя умолкла, и я поняла — она задумалась над теми тревожными событиями, что происходят сейчас в мире. Потом, взяв мою голову в ладони, она ласково сказала:

— Трудно быть матерью, Танюша, и, я знаю, быть семнадцатилетней девушкой тоже непросто. Жизнь сложна, моя милая, с того самого момента, когда мы начинаем самостоятельно мыслить. Она приносит очень много боли, но и много радости тоже. У тебя еще все впереди. Твой первый ребенок, твоя первая любовь… и твой первый бал.

В этот момент я представила, как все открывается передо мной, жизнь, полная боли и радости — отнюдь не убогая, ограниченная и исполненная покорности, а блестящая и возвышенная, прекрасная и глубокая.

— Ах, тетя, мама, я была так слепа и неблагодарна за все, что я имею, и за все, что мне дано, — вскричала я, целуя тетины руки. — Но сейчас я все поняла! Я все поняла!

На самом деле вовсе не все было мне понятно, это был только внезапный проблеск в моем сознании. Передо мной все находилось в золотой дымке, которая могла в любой момент исчезнуть, как чудесное видение.

Тетя Софи улыбнулась, поцеловала меня в кончик носа и попросила меня причесаться.

Мы вместе спустились к бабушке. Она оглядела меня своим долгим взглядом и, по-видимому, осталась довольна. О моем дурном поведении она не обмолвилась ни словом.

Мы обедали у фонтана во внутреннем дворике среди цветочных клумб, окруженных дорожками и мраморной мозаикой. Потом мы отправились на прогулку по островам.

Финский залив лежал в золотой дымке заката. Гвардейские офицеры со своими элегантными спутницами величественно прогуливались по эспланаде. Свежий морской ветер доносил к нам с прогулочного парохода веселые звуки гармони. На дальнем берегу устья Невы, спокойного, как лагуна, стояли изящные розовые и желтые итальянские дворцы. Ангел парил на своем золотом шпиле над низкими белыми стенами Петропавловской крепости. Я подумала, как же все упорядочение и целесообразно в мире Божьем, а здесь, в столице Российской империи, еще больше, чем где бы то ни было. И только я, в своем эгоизме, не могла это осознать до сих пор.

Весь вечер я оставалась в таком же приподнятом настроении. После того, как дядя Стен пришел забрать тетю к своей старшей сестре, жене русского дипломата, я медленно разделась, разговаривая тихо, чтобы не разрушить это ощущение торжественности.

— И это ты себе воображаешь? — спросила няня, расчесывая мои волосы, пока они не начали потрескивать и стоять дыбом на моей голове. — Нынче утром ты была готова умереть мученицей, а сейчас летаешь среди ангелов…

— Не шути, расчесывай ровнее… вот так.

И когда я улеглась в постель, я обняла ее за шею:

— Няня, милая, я чувствую, что завтра произойдет что-то необычное.

— Странно бы было, если бы ничего необычного не произошло, — ответила она с ехидцей.

Но я не дала ей испортить мне настроение и заснула в ожидании какого-то необыкновенного события.