Дворянская дочь

Боровская Наташа

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Революция

1916–1918

 

 

19

Как и предсказывал дядя Стен, после отъезда Веславских события стали разворачиваться столь стремительно, что застали врасплох даже тех, кто предвидел крах империи. Будучи в Ставке, государь почти полностью отстранился от решения важнейших военных вопросов и погрузился в какие-то пустяки — награждения, смотры, обмундирование — что, конечно, очень вредило ему в глазах высшего военного руководства. Тем временем, в Царском образовался странный триумвират, фактически правящий страной, — императрица, Распутин и всецело преданный им премьер-министр Штюрмер.

Желая хоть немного вывести государя из апатии, но особенно не надеясь на успех, отец отправился в октябре в Могилев, взяв меня с собой.

Его Величество не столько был рад меня видеть, как, по-видимому, не желал оставаться наедине с отцом. Я была поражена происшедшей в нем переменой. Лишь в разговоре о своих детях, его лицо оживлялось, как в былые времена. В первый день в беседе с нами он не касался никаких серьезных вопросов. Лишь на следующий день, когда мы после завтрака прогуливались à trois, государь произнес в порыве откровенности:

— Это такое облегчение, Пьер, видеть вас здесь с Татой. В последнее время визиты родных стали для меня прямо мучительны. Они постоянно упрекают меня то в мягкости, то в неуступчивости. Да вот хотя бы это брусиловское наступление. Одни недовольны тем, что я приказал его приостановить, другие, напротив, убеждены в том, что нужно было сделать это гораздо раньше. Мама и даже Аликс обращаются со мной как с ребенком. Но я все еще царь! — его голос стал тверже — Я отвечаю за Россию перед Богом!

— Именно так, государь, — сказал отец. — Очень грустно, что, как мне кажется, кое-кто в вашем ближайшем окружении думает иначе. — Намек отца был настолько очевиден, что я даже испугалась за него.

— Вот и Аликс постоянно твердит мне о том же. — Царь или не понял, или сделал вид, что не понимает намека, и, к моему большому облегчению, поспешил переменить тему.

— Тата, мои девочки так скучают по тебе! Хочешь поехать со мной в Царское на Рождество, если, конечно, твой отец не возражает?

— Ах, папа! — я умоляюще посмотрела на отца, зная, что ему это не по душе. Однако он ответил, что очень рад и почтет это за честь для своей дочери.

— Вот и отлично, я немедленно напишу об этом Аликс, — сказал Его Величество.

Во время обеда в генеральном штабе меня поразил контраст между внешним почтением высших воинских чинов, выказываемым их главнокомандующему — государю, и тем скрытым пренебрежением, которое, как я чувствовала, они теперь испытывали к нему. После обеда я попросила у государя разрешения посетить раненых. Его Величество не мог отказать в такой просьбе, и мы с отцом получили прощальную аудиенцию у него.

— Все бесполезно, — сказал отец на обратном пути в Ровно. — Никто не в силах заставить Его Величество осознать реальное положение вещей и всю серьезность ситуации. Он никого не желает слушать, кроме своей обожаемой Аликс. Но ты же знаешь, что за советы дает ему эта несчастная женщина. У нее какое-то сентиментальное представление о русском народе, как будто сплошь состоящем из набожных крестьян, обожающих своего царя-батюшку. Это было бы смешно, если бы не было так трагично!

— Его Величество на грани нервного истощения, — проговорила я. — Его мысли путаются, и ему трудно сосредоточиться.

— Да и память у него, как я замечаю, резко ухудшилась, а ведь он всегда ей гордился. Неудивительно, что ходят слухи, которым я, впрочем, не верю, будто бы он начал принимать наркотики.

— Может быть, после отдыха во время Рождества он станет лучше себя чувствовать.

Я оживилась при мысли о том, что скоро увижу мою дорогую Таник. Ее письма очень поддерживали меня после отъезда Стиви в течение этих самых томительных и печальных месяцев в моей жизни.

«Ты такая храбрая и верная, — писала она, узнав о моем решении остаться с отцом. — Я не знаю, хватило бы у меня сил поступить так, как ты. Но уверена, что в конце концов ты приняла мудрое решение».

«Уж не знаю, Таник, насколько я была мудра, — отвечала я ей, — знаю только, что после смерти матушки и отъезда отца на Дальний Восток мне еще никогда не было так грустно и одиноко».

И снова в ее письме: «Полно, Тата, ты вовсе не так одинока, ведь у тебя есть мы, твой отец и твоя работа».

Да, моя работа все так же поглощала меня, но в свободные часы мною овладевала страшная тоска. Конечно, мне было отрадно сознавать, что до поры до времени Стиви в относительной безопасности. Они с Казимиром, свободно владеющие несколькими языками, были назначены офицерами связи между различными союзническими штабами. Однако в любой момент их могли отправить на передовую. Стиви мог погибнуть в бою, как лорд Берсфорд, наш кузен из Кента, и многие другие.

«Неужели целому поколению суждено погибнуть, — писала я Таник, — прежде чем прекратится эта бойня? Я все делаю машинально, ни о чем не думая и чувствуя себя заживо похороненной».

И для меня, и для всех, кто воевал, эта война давно перестала быть захватывающим приключением. Армия не двигалась ни вперед, ни назад: бесконечные бои шли на узкой полосе земли, искалеченной воронками снарядов и усеянной мертвыми телами. Позиционная война приносила все больше и больше раненых. Чем более страшной и жестокой становилась военная техника, тем больше совершенствовались хирургия и протезирование.

Увы, мне не удалось встретиться с Татьяной Николаевной и Ольгой и поделиться своими переживаниями. Отец получил письмо от Его Величества, в котором он благодарил нас обоих за визит в Ставку и, передавая нам от имени всей семьи самые теплые поздравления с Рождеством, однако же ни словом не упоминал о своем приглашении к ним в Царское.

Я узнала в этом почерк Александры — она была так приветлива, когда мы расставались, что на этот раз решила выказать свое равнодушие. Это привело меня в страшное негодование, но отец сказал мне:

— Можешь быть уверена, это дело рук Гришки. Он опасается, что дочь Силомирского может лишить его влияния на великих княжен и наследника.

— Папа, о каком влиянии ты говоришь? Если они любезны с Распутиным, то только ради своей матери. Но Ольга держится с ним очень холодно, и мне очень хотелось бы, — добавила я, — чтобы Таник последовала ее примеру.

Следующие слова отца поразили меня.

— А мне бы не хотелось, чтобы ты была так близка с Татьяной Николаевной, боюсь, что в нынешней ситуации это может только навредить тебе. Мне спокойнее на душе от того, что ты не поедешь в Царское.

Я постаралась скрыть свое разочарование.

Еще острее я почувствовала боль от разлуки со Стиви и моей подругой во время прощального визита Элема. Он уезжал в Мурманск с последней русской бригадой, отправлявшейся во Францию.

— Если встретите моего кузена, князя Веславского, и его друга, пана Казимира Пашека, передавайте, пожалуйста, от меня привет, — попросила его я.

— Наверное, меня тоже прикомандируют к связистам. — Мне подумалось, что Элем смотрит и на этот новый этап своей военной жизни, и на ужасы отступления как на возможность собрать материал для своего будущего труда по истории.

— Я решил отправить Таню во Францию, — неожиданно заявил отец. Услышав эти слова, я не знала, радоваться мне или отчаиваться. — У меня будет месяц отпуска после Нового Года. Мы поедем в Петроград и будем готовиться к вашему с бабушкой отъезду.

— В таком случае мы, может быть, скоро увидимся, — Элем не стал задавать вопросов.

Я только слабо запротестовала. Наш родственник попрощался с нами и уехал.

В то время как в моей душе царило смятение, на подмостках империи разыгралась трагикомедия, где в актерский состав добавилась еще одна комическая фигура: неуравновешенный Протопопов в роли министра внутренних дел. Его назначение вызвало насмешки и негодование. В Думе лидер кадетской партии Милюков разразился гневной речью, направленной против правительства, сопровождая каждый свой пассаж громовым вопросом: «Что это — глупость или преступление?» Речь Милюкова произвела огромное впечатление в обществе.

Обо всем этом Таник писала мне, жалуясь на несправедливое общественное мнение в отношении ее матери: «Она лишь старается помочь папе, укрепить его дух ради маленького и России, а все обвиняют ее и ее друга». Были ли ее слова намеком на то, что Распутин действует по указке императрицы? «Она чувствует, — писала дальше Таник, — что яростные обвинения в адрес ее друга — лишь предлог для нападок на нее. Ты знаешь, что мне лично он не очень нравится, Ольга его не выносит, но ведь он — мамочкина опора, единственная опора, кроме Аннушки, на которую она может рассчитывать».

О, Таник, подумала я, как же ты слепа! Как ты можешь столь слепо встать на сторону матери? Но как еще ты можешь поступить, ты, неразрывно связанная с ней всю жизнь? Ты не в состоянии взглянуть на нее со стороны и осудить ее.

Я испытывала огромное сочувствие к моей милой подруге. Но уже понимала, что если мы обе не погибнем в надвигавшейся буре, то наши пути должны неизбежно разойтись.

В начале декабря, по настоянию Александры, Протопопов запретил съезд Земского Союза — наиболее демократичного института русского общества, — который должен был состояться в Москве. Председатель Земского Союза, князь Львов, был старым добрым другом бабушки. Объединенный съезд дворянства, собравшийся в том же месяце в Петрограде, совершенно неожиданно стал в резкую оппозицию по отношению к государю.

В одном из своих писем, присылаемых каждую неделю из Петрограда, бабушка возмущалась нападками правительства на Земство. «Я начинаю терять веру в чудесную способность России к возрождению, — писала она в конце письма. — До тех пор пока Александра находится у власти, она будет вести Россию к хаосу и кошмару, которые могут возникнуть лишь в нашей стране».

— Уже и матушка поняла, что надвигается катастрофа. — Отец выронил письмо, которое читал мне вслух, и прикрыл глаза рукой. — О, Господи, что нас ждет? — Затем, с минуту помолчав, он снова заговорил о своем решении отправить нас во Францию.

Но происшедшее 17 декабря 1916 года убийство Распутина заставило его отложить эти планы.

Бабушка писала в эти дни из Петрограда:

«Советую тебе какое-то время не появляться в Петрограде. Александра убеждена, что ты принимал участие в убийстве ее друга, и хотела бы отправить тебя если не на тот свет, то, по крайней мере, в места не столь отдаленные. Мария Павловна собрала подписи Романовых под ходатайством к государю об отмене ссылки Дмитрия.

Как стало известно, в убийстве Распутина участвовал двадцатипятилетний великий князь Дмитрий вместе с молодым князем Юсуповым и лидером правого крыла Думы Пуришкевичем.

Его Величество, не прочитав, вернул петицию. „Никому не позволительно убивать людей“, — таков был его ответ.

Романовы пришли в ярость от столь пренебрежительного обхождения. Обсуждается возможность дворцового переворота с целью свержения государя с престола и передачи его наследнику. Регентом собираются назначить бывшего верховного главнокомандующего Николая Николаевича. Я вполне согласна с Марией Павловной и остальными членами императорской фамилии в том, что Александру не следует оставлять при наследнике. Недовольство Александрой настолько велико, что некоторые предлагают даже сослать ее в монастырь. Как бы то ни было, думаю, что все ограничится одними разговорами. Боюсь, что старый порядок будет сломан не в верхах, а опрокинут снизу.

Большевики наводнили рабочие кварталы своими листовками. Петроградский гарнизон — слишком большой и бездеятельный — подвергается усиленной пропаганде. Вы помните, как один из полков месяц назад отказался стрелять во взбунтовавшихся забастовщиков, и пришлось вызвать казаков, чтобы навести порядок. Вследствие необычайно суровой зимы, снежных заносов на дорогах, а также из-за вопиющей халатности должностных лиц, усиливается нехватка продовольствия.

Но вернусь к делу Распутина. С тех пор как тайная полиция через несколько дней после убийства выловила его тело из-подо льда Невы (после чего тело было перевезено в Царское), Их Величества не покидают Александровский дворец и никого не принимают. Государь отложил свой отъезд в Ставку, чтобы поддержать императрицу в тяжелую минуту. Они видятся только с Аней Вырубовой, которая столь же безутешна, как и ее августейшая подруга. Государь играет на бильярде и в свое любимое домино, гуляет с дочерьми и строит с сыном снежную крепость. Все это, положим, очень мило, но он напоминает мне одного римского императора, который музицировал, созерцая горящий Рим».

— Случилось то, чего я так боялся, — сказал отец, прочитав письмо. — Смерть Распутина только еще больше сблизила Николая и Александру. Они, кажется, окончательно уверились в том, что окружены сплошь одними недоброжелателями, а то и скрытыми врагами, и полностью отгородились от внешнего мира. Ох уж мне эти горячие головы! — он покачал головой. — Впрочем, если бы мне было столько лет, сколько Дмитрию и Феликсу Юсупову, кто знает, на что бы я мог решиться.

Как я и ожидала, в письме Татьяны Николаевны слышался отзвук материнского горя, она тоже была потрясена случившимся.

«Мы молимся за упокой души мамочкиного друга и каждый день ходим с Аннушкой к нему на могилу. Этот удар еще больше сплотил нашу семью. Кажется, что больше никого не волнует эта смерть. Но какой был смысл в таком страшном и жестоком убийстве? — Ее письмо заканчивалось такими словами: — Боюсь, отец Григорий был прав: его смерть, как он предсказывал, приведет к нашему падению. О, моя Тата, моя дорогая подруга! Князь Силомирский поступает мудро, отправляя тебя во Францию. Ради Бога, скорее уезжай к Стефану, пока ты не погибла вместе с нами».

Эта просьба снова напомнила мне о моем долге перед подругой и о моем душевном конфликте. Как могла я покинуть Таник и моего государя, когда они в опасности? И могу ли я покинуть отца?

Я пыталась возразить отцу, когда он снова заговорил о моем отъезде во Францию. По его строгому, даже суровому тону, каким он мне ответил, я поняла, в каком он отчаянии от сознания своей беспомощности после визита к государю.

— Ты должна подчиняться мне как старшему по званию, — сказал он.

В середине января нового года, по прошествии двух недель, на которые наш отъезд был отложен по совету бабушки, отец снова стал собираться в отпуск. Он уже передал командование своему заместителю, но, к несчастью, в это время в войсках началась эпидемия гепатита, и отец слег с высокой температурой.

Это помогло мне выйти из оцепенения. Я взяла на себя дежурство в его комнатах, вынесла из спальни телефон, запретила приносить газеты и почту, чтобы не волновать его. Я перестала оплакивать свою судьбу. Если отец нуждается во мне, значит, жертва оправдана.

Известие о революции, о которой мы сперва узнали из бабушкиной телеграммы, не было для меня большой неожиданностью. Я как-то внезапно осознала, что внутренне была готова к этому все последние годы. Меня больше поразил звонок в штаб генерала Брусилова, который я решилась скрыть от отца. Командующий южной армией хотел, чтобы отец присоединил свой голос к общему мнению генерального штаба о необходимости отречения государя.

Я не показывала отцу эту телеграмму, его здоровье было для меня важнее политики. Я сказала генералу Брусилову, что у отца жар, и такой серьезный вопрос, как отречение государя, может сказаться на его сердце. Но я попросила генерала держать меня в курсе событий, на что он согласился.

Вскоре я была ошеломлена сообщением об отречении государя. Мой государь и мой крестный отец, он был такой же частью моей жизни, как отец и бабушка. Я не могла постигнуть, куда влечет Россию ее рок, но чувствовала, что грядет нечто ужасное. Я болела душой за Таник, ее сестер и брата и даже за гордую, страстную и несчастную Александру, потерпевшую в конце концов поражение из-за слабости своего супруга.

Я сразу же села писать письмо Татьяне Николаевне. Если для меня известие об отречении государя явилось ударом, то каково было пережить это ей, жившей в своем сказочном мирке, ограниченном семьей и ближайшим окружением. Она не имела представления об окружающем мире и была совершенно не готова к встрече с ним. Что ждет ее теперь? А если ничего? В таком случае, у меня тоже нет будущего! Глаза мои были полны слез, когда я изливала в письме свою любовь и вечную преданность ей.

Затем от Таник пришло короткое и сдержанное письмо, где она описывала свое душевное состояние в эти дни. «Мы все пятеро заболели корью, это довольно редко бывает в нашем с Ольгой возрасте. Мамочка совсем выбилась из сил, ухаживая за нами. Как бы мы были рады, Тата, если бы ты была сейчас с нами! Малышки и Алексей просят, чтобы послали за тобой, но мы с Ольгой и слышать об этом не желаем. Одному Богу известно, как долго мы еще будем на свободе. Настроения в Петрограде ужасные, все нас бросили — и гвардейцы, и даже обласканные государем избалованные казаки императорского эскорта! Они все поспешили присягнуть на верность революции! Только одна полиция оказала сопротивление и жестоко поплатилась за свою верность престолу: многие полицейские были зверски убиты. Мы совершенно не понимаем, что же происходит и как на все это реагировать. Нам даже легче от того, что мы сейчас болеем. Ради мамочки мы стараемся сохранять бодрый вид, а она тоже бодрится ради нашего спокойствия. Мы ждем возвращения папы, с ним мы выдержим любые испытания. Любящая тебя, навек твоя Таник». И подпись: Татьяна Романова.

Эта подпись красноречиво говорила обо всем. Как просто и без всякого надрыва моя Таник сложила с себя титул великой княжны! По правде говоря, она никогда не придавала ему особенного значения, скорее он стеснял ее. Сейчас же он мог стать для нее роковым.

В первые дни марта по старому стилю я сидела у постели отца; близилась полночь, и в комнату вошла пришедшая мне на смену ночная сиделка.

— Только что вернулся из Петрограда генерал Майский, он просит пустить его с докладом к его светлости, — шепнула мне она.

Я поспешила к генералу в соседнюю комнату. Борис Андреевич Майский был невысокий худощавый сорокалетний холостяк. Более всего в его внешности привлекали внимание высоко изогнутые черные брови, сходившиеся над красивым «ястребиным» носом. Этот одинокий человек был чрезвычайно предан нашей семье.

Он по-военному сдержанно поклонился, поцеловал мне руку и спросил по-французски мягким и мелодичным голосом, как-то не вязавшимся с его внешностью:

— Как чувствует себя ваш отец, Татьяна Петровна?

— Папе наконец стало получше, Борис Андреевич. Завтра утром вы сможете его проведать. Какие у вас новости от бабушки?

— Анна Владимировна была арестована, но ее освободили, все обошлось благополучно.

— Бабушка была арестована? О, Господи! — Слово «революция», значение которого казалось мне понятным, вдруг обрело конкретность. — Борис Андреевич, присядьте, пожалуйста, и расскажите мне, как все это случилось.

Он отказался присесть и рассказал мне вкратце о происшедших событиях:

— В ночь на 25 февраля толпа разграбила особняк Силомирских. Анну Владимировну схватили и отвезли в Таврический дворец, где заседал Петроградский совет рабочих и солдат, но на следующее утро отпустили. Слава Богу, в настоящий момент она в безопасности, поскольку находится под защитой князя Львова, который, как вы, наверное, знаете, Татьяна Петровна, теперь возглавляет Временное правительство.

— Временное правительство? — я обернулась, услышав другой глубокий, звучный голос. — А Его Величество? Что стало с нашим государем?

В дверях спальни стоял отец, накинув на широкие плечи желтый шелковый халат, отороченный норкой. Семен и сиделка безуспешно пытались остановить его.

Я бросилась к нему.

— Папа, тебе нельзя вставать!

Но он не слушал меня. Опершись на мое плечо, он превозмогая себя, медленно подошел к начальнику штаба.

— Генерал, я желаю знать, что происходит! — Отец был в гневе, что его держат в неведении. — Где Его Величество? Что с ним?

— Его Величество после отречения от престола отправлен обратно в Могилев до тех пор, пока дорога на Петроград не будет свободна.

— Николай отрекся! — отец уронил седую голову на грудь.

Мы с Семеном помогли ему сесть в кресло. Он не поднимал головы, будто бы склонив ее перед павшим монархом.

— Мой бедный государь, — проговорил он наконец на родном языке, к которому обращался в минуты глубокого волнения, — мой бедный друг! Но разве не было другого пути?

— Его Величество, — ответил генерал Майский, — по-видимому, не осознавал всей серьезности революционного кризиса…

— Революционного кризиса, — прошептал отец. — Я не знаю, что делать.

Борис Андреевич взглянул на меня. Затем, когда я кивнула, он продолжил твердым голосом:

— Все началось с хлебных бунтов в Петрограде и нападений на полицию. Войска, вызванные для подавления беспорядков, стали брататься с толпой. Повсюду появились красные флаги. Полицейских преследовали и убивали, та же участь постигла и офицеров, отказавшихся нацепить красный бант. В Москве тоже начались волнения.

Когда председатель Думы Родзянко в телеграмме государю выразил мнение о том, что только немедленное формирование нового кабинета министров, составленного из лиц, пользующихся общественным доверием, и передача Думе всей полноты законодательной власти еще могут спасти династию, Его Величество в ответ на это приказал распустить Думу. Дума проигнорировала этот указ. К тому времени, когда Его Величество наконец-то осознал необходимость пойти на некоторые уступки, было уже слишком поздно. Генерал Алексеев после консультаций с высшим командованием выразил общее мнение всех командующих фронтами о печальной необходимости отречения государя от престола.

— Но как он мог? — Отец в гневе ударил кулаком по подлокотнику кресла. — Разве Алексеев не понимает, что за отречением государя неизбежно последует полный развал армии?! Почему не посоветовались со мной?

— Папа, генерал Брусилов хотел поговорить с тобой. Но я сказала ему, что ты тяжело болен и тебя нельзя беспокоить.

Отец, нахмурившись, посмотрел на меня. Затем сказал своему заместителю:

— Продолжайте, Борис.

— Его Величество спешно отправился в Петроград, но пути за Псковом были в руках мятежников. Делегаты Думы, Гучков и Шульгин, приняли акт отречения государя в его поезде в ночь на 2 марта. Его Величество держался замечательно, он не выказывал ни малейшего волнения.

— Да, узнаю его, — заметил отец. — Это так похоже на Николая: упорствовать до самого конца, затем разом со всем покончить, сославшись на волю Божью. Ну что ж, пожалуй, оно и к лучшему. С хорошим регентом до совершеннолетия Алексея Россия еще может быть спасена.

— Его Величество, не желая расставаться с больным сыном, отрекся в пользу своего брата, великого князя Михаила, — сообщил генерал Майский.

Отец ошеломленно смотрел на говорящего, а тот продолжал:

— Под давлением Керенского, нового министра юстиции и депутата Петроградского Совета — реальной сегодняшней власти, — Его Императорское Высочество отказался от короны, ожидая решения будущего Учредительного собрания по вопросу о форме государственного правления в России.

Отец снова ударил кулаком по подлокотнику.

— Михаил Александрович отказался, не видя ни от кого поддержки! Он еще слабее своего брата. Но как мог Николай так поступить? Он не имел законного права отрекаться в пользу брата. Весь этот акт отречения неправомочен. Мы выступим в поход на Петроград и провозгласим регентом Николая Николаевича. Слава Богу, армия на фронте все еще верна престолу. Если не найдется другого вождя, что ж, тогда я сам поведу войска. Не могу же я сидеть сложа руки, когда Россия катится в пропасть, — я, потомок Рюрика и Владимира! Доченька, помоги мне, мне нужно как можно скорее поправиться! — Он порывисто приподнялся в кресле, но силы изменили ему, и он тяжело опустился на место.

Я с нежностью положила руку ему на плечо.

— Конечно, папочка, ты скоро поправишься, но для этого тебе нужно слушаться врачей. А пока давай-ка я уложу тебя.

Отец долго метался в постели, несмотря на то, что я дала ему снотворное, и беспрестанно повторял:

— Неужели все катится в пропасть? И моя родина сгорит в этом пожаре из-за бездарности и глупости своих правителей? Неужели ничего нельзя сделать?

Тогда я дала ему еще снотворного, и он наконец забылся беспокойным сном. Затем я вернулась к генералу Майскому и попросила его отправить из штаба генерала Брусилова телеграмму бабушке и другую телеграмму государыне, которая ухаживала за больными детьми в Царском. Я выразила в этой телеграмме самые теплые пожелания их скорейшего выздоровления. Больше я ни о чем не решилась сказать.

Состояние отца вновь ухудшилось, опять поднялась температура. Он оставался в неведении об аресте государя по дороге в Царское и о разворачивающихся событиях, о которых мне сообщал генерал Майский.

Государыня с детьми жила в Александровском дворце под домашним арестом. Петроградский Совет приставил к ним «революционный караул». Старый министр двора, граф Фредерикс, Анна Вырубова, бывший военный министр Сухомлинов и некоторые другие высокопоставленные чиновники были посажены в Петропавловскую крепость. Сухомлинова и Протопопова едва не растерзала толпа. Великий князь Николай Николаевич, которому государь после отречения передал командование армией, прибыл после своих побед на Кавказе в могилевскую Ставку только затем, чтобы услышать от Временного правительства, что в его услугах больше не нуждаются.

Вскоре после того как великий князь отправился обратно на Кавказ, отца уволили из армии. Вместе с приказом о его отставке, полученном из Ставки, фельдъегерь доставил запечатанное письмо от бабушки. От Таник не было ни строчки. Каким тревожным было для меня ее молчание!

Вот как описывала бабушка революционные события в Петрограде:

«25 февраля я пригласила на обед нескольких наших друзей. Все мы чувствовали, что ситуация с каждым часом становится все более серьезной. Наш почтенный, но малоспособный новый премьер-министр, престарелый князь Голицын, назначенный на эту должность совершенно неожиданно для себя самого, созвал кабинет министров на экстренное совещание в Мариинском дворце. И вот, Бог знает почему, именно в этот критический момент государь уезжает в Ставку. А ведь останься он в Петрограде — и, я уверена, все сложилось бы по-другому. Поневоле начинаешь думать, что Россию увлекает какой-то злой рок. Почти сразу же после отъезда государя в городе начались волнения, и даже гвардейские полки были охвачены мятежными настроениями, что было уже совсем неожиданно.

Во время обеда, когда мы перешли к пудингу à 1а Nesselrode (здесь Анатоль превзошел самого себя), вдруг послышались выстрелы со стороны Английской набережной и шум голосов во дворе. В столовую вбежал наш дворецкий с криком: „Ваша светлость, толпа выламывает двери!“ Я попросила моих гостей сохранять спокойствие и распорядилась, чтобы их проводили на улицу через черный ход. Конечно, меня убеждали уйти вместе со всеми, однако я решила остаться, чтобы встретить толпу.

Когда я вошла в портретный зал, бунтовщики застыли на месте. Среди полной тишины я сказала, что с самого начала войны наши „барские хоромы“ превращены в лазарет, и попросила их уйти и не тревожить раненых. Поначалу все было двинулись к выходу, как вдруг один развязный малый — видимо, подвыпивший солдат — выступил вперед и грозно вопросил, где я прячу моего сына — предателя и врага народа.

— Мой сын на фронте — там, где и вам следовало бы быть по моему мнению, — ответила я, и тогда раздались крики: „Долой войну! Замолчи, старуха! Долой Николашку!“ Все тот же дерзкий молодчик заявил, что раз я не могу выдать сына и оскорбляю „революционный народ“, то меня арестуют.

Меня заставили сесть в машину, где несколько еще более гнусных личностей так сдавили меня — семидесятитрехлетнюю женщину, — что я чуть не задохнулась, и отвезли в Таврический дворец. Там я провела ночь, сидя на стуле возле колонны, вокруг которой, дико похохатывая, катался на „реквизированном“ велосипеде какой-то дурашливый солдат. Другие развалились на диванах и на полу, густо усеянном окурками и обрывками бумаги. Революционные барышни, не вынимая изо рта папиросы, азартно печатали на машинках и носились туда-сюда с бумагами. Вообще я замечаю, что даже в революцию большую часть работы в России делают женщины. В течение всей этой томительной ночи приводили все новых арестованных, таких же, как я, причем многие из них были сильно избиты. Никто из нас не имел ни малейшего представления о том, чего от нас хотят и какая участь нас ожидает.

Утром я предстала перед так называемым Петроградским советом рабочих и солдат, заседавшим всю ночь. Мне было объявлено, что им известно мое недоброжелательное отношение к бывшей императрице, свергнутой народом, и что, если я согласна дать против нее какие-нибудь „изобличающие показания“, то меня не тронут и отпустят домой. На это я ответила, что, будучи потомком древнерусских великих князей, я всегда считала себя вправе критиковать императрицу, если она была в чем-то не права, но не желаю делать никаких заявлений перед такими наглецами. В общем, я вела себя неблагоразумно, но что было делать? Ну тут, конечно, все завопили: „B крепость! Расстрелять ее! Смерть врагу и эксплуататору народа!“ — и прочее в том же духе.

Крепись, Анна Владимировна, — сказала я себе, — видно, пришел твой час, как вдруг одному из „товарищей“, Бог знает почему, пришло на ум, что я, напротив, очень большой „друг всего трудового народа“, вследствие чего он проворно взобрался на стул и оповестил об этом присутствующих. Удивительнее всего то, что очень многие сразу же с ним согласились. В результате мне устроили овацию, после чего толпа подняла меня в воздух и с триумфом понесла домой. В общем, когда я покидала дом, я готовилась к самому худшему, а вернулась на руках солдат. Поразительно, как эти люди шарахаются из одной крайности в другую!

Вот такое злоключение. Что касается всего остального, Пьер, то обстановка в доме сильно пострадала, в том числе и твои бесценные картины, но их еще можно восстановить. Лазарет превратился в сумасшедший дом. Солдаты пытались было расправиться с офицерами, но мы вовремя заперли офицерскую палату и затем переправили их в иностранные посольства — смешно сказать — под видом покойников. И персонал, и пациенты немедленно выбрали свои собственные советы и стали одинаково неуправляемыми. Пациенты больше не слушают врачей: они ходят, когда должны лежать, лежат, когда должны ходить, отказываются от лекарств, если они, скажем, слишком горькие, и так далее. Санитары не меняют белье. Единственные, кто по-прежнему добросовестно исполняет свои обязанности — это медицинские сестры из хороших семей. Наша бедная директриса постоянно подвергается оскорблениям и вынуждена мириться с самыми гнусными вещами.

Я вынуждена была собрать всех наших легкораненых и объявила им, что мы их выписываем в течение двадцати четырех часов и закроем лазарет, как только найдем другое помещение для остальных. Очевидно, испугавшись, что так они скорее попадут на фронт, они пришли в ярость, стали угрожать мне, махать кулаками и даже плеваться, но я держалась твердо. Подумать только, ведь мы их бесплатно лечили, снабжали их при выписке одеждой и деньгами на дорогу, как могли заботились об их семьях, а некоторых отправляли даже выздоравливать на нашу дачу, водили в театр и на балет. Мне хорошо знакома человеческая неблагодарность, и я никогда не жду никакого особенного вознаграждения за свои труды, но такого отношения я все же не ожидала. Я знаю, что русский народ способен как на любую низость, так и на удивительное благородство. И все же, сознаюсь, то, что я увидела за эти дни, не укладывается у меня в голове.

Все наши экипажи и автомобили конфискованы, и я не выхожу из дому. Мне рассказывают, что на улицах ужасная грязь, дворники куда-то исчезли, парочки ведут себя на публике самым неприличным образом, и некому их пристыдить. Одним словом, всюду царит полная распущенность. Да и дома немногим лучше: судя по тому, что никто не торопится явиться на мой звонок, я полагаю, что наша прислуга всякий раз „дебатирует“ по поводу того, кому из них идти на мой зов и идти ли вообще. Я собрала их всех и сказала, что не собираюсь на старости лет менять образ жизни и что те, кого это не устраивает, могут уйти. После чего нас покинули шестеро слуг. До твоего возвращения дюжина солдат держит меня под домашним арестом. Таков приказ Петроградского Совета, и, кстати, имей в виду, что эти люди — единственная реальная власть в городе. Они сильны и опасны, и ни в коем случае нельзя их недооценивать. За меня не беспокойся: я, слава Богу, нахожусь под покровительством моего доброго друга, князя Львова, нашего сегодняшнего главы государства — если это еще можно назвать „государством“. Тебе же в случае возвращения грозит смертельная опасность, и я прошу тебя, умоляю, наконец, запрещаю тебе появляться в городе. Езжайте с дочерью в Алупку, и, как только все вокруг немного успокоится, я присоединюсь к вам. Помни — у тебя на руках дочь. Храни вас Бог в эти дни испытаний».

Мы с отцом были глубоко взволнованы, прочитав это мужественное письмо, однако, не сговариваясь, решили, что не можем уехать на юг, оставив в Петрограде бабушку заложницей разбушевавшейся толпы и каких-то там «советов». Я к тому же еще и втайне надеялась, что мне удастся проникнуть к пленникам в Царском. Невыносимо было чувствовать себя отрезанной от Таник в тот момент, когда она более всего во мне нуждалась.

В оставшиеся дни марта, несмотря на относительное спокойствие, наступившее в Петрограде и Москве, революция, приветствуемая либералами и левыми партиями, принимала все больший размах, толкая Россию в плавание по бурному морю без руля и ветрил.

Приказ по армии № 1— один из первых документов Петроградского Совета — давал солдатам право создавать комитеты, избирать или лишать звания офицеров. Ответом на эту декларацию были повсеместные увольнения офицеров и частые кровавые расправы над ними. Офицеры уже не были привилегированной кастой, и обращение их с солдатами не было суровым. С ними расправлялись лишь потому, что они старались сохранить порядок и дисциплину, призывая солдат оставаться в окопах. А солдаты рвались домой.

Вскоре все мы в бывшем штабе отца воочию убедились в страшных последствиях этого приказа. Мы забаррикадировались в доме вместе с офицерами, покинувшими свои части, чтобы спасти свою жизнь. Беглецы рассказывали о зверствах, творимых солдатами над офицерами.

В эти дни управляющий этим имением, принадлежавшим моему дальнему родственнику по материнской линии, опасался крестьянского восстания. Крестьяне в овчинных полушубках собирались днем и стояли молчаливыми группами в воротах парка. По ночам можно было видеть, как горят соседние усадьбы. Снова мужики стали повсюду «пускать красного петуха» над помещичьими домами.

Однако в Петрограде, как сообщала бабушка в своих редких, но все еще регулярных письмах, беспорядки, казалось, прекратились. Там состоялись пышные похороны, без участия церкви, около двухсот «героев» революции. Социалисты со всего света понаехали в Петроград посмотреть на зарю новой жизни. Политические заключенные с триумфом возвратились из Сибири. С таким же триумфом вернулся из изгнания и лидер большевиков Владимир Ленин. Германское командование любезно позволило ему проехать через Германию в запломбированном вагоне.

Вот что писала бабушка в начале апреля:

«На Финляндском вокзале восторженная толпа приветствовала возвратившегося героя.

Господин Ленин, произнеся речь на крыше броневика, отправился в большевистский штаб, обосновавшийся в особняке Кшесинской, нашей примы-балерины, любимицы великих князей. Говорят, ее дом пострадал еще больше нашего в дни „бескровной“ революции.

На следующий день по прибытии этот самый Ленин выступил перед Петроградским Советом рабочих и солдат с многочасовой речью, которая затем была полностью напечатана в большевистской газете „Правда“. Как же, однако, все эти революционеры любят разглагольствовать! Вообще, я замечаю, что даже среди социалистов отношение к этому человеку самое разное. Но я не стала бы так легко сбрасывать со счетов г-на Ленина, как это делают наши друзья из нового правительства. Он хочет покончить с „империалистической войной“, с Временным правительством „из министров-капиталистов“, с Думой и „реакционным“ институтом частной собственности. В отличие от наших либералов, он решителен, безжалостен и не обременен такими старомодными понятиями, как „долг“ и „честь“. Он достаточно жесток и беспринципен, чтобы призвать себе на помощь бесов, вселившихся в русский народ».

— Нельзя больше терять времени, — сказал отец, прочитав письмо. — Пока еще есть возможность остановить деморализацию армии, прежде чем большевики доведут свое дело до конца. Вступление Америки в войну гарантирует победу Антанты. Россия должна продолжать войну не только ради чести, но и потому, что ее существование как великой державы поставлено на карту.

В отличие от отца я была в какой-то мере пацифисткой. Провозглашенная Петроградским Советом новая цель войны — «мир без аннексий и контрибуций» — казалась мне разумной и гуманной. Единственным способом предотвратить будущие войны был, по моему мнению, отказ победителя от мести. Но в то же время дезертирство было мне отвратительно, и к тому же я не могла примириться с мыслью о потерпевшей поражение России, просящей о мире. Мною тоже руководил, как я вдруг осознала, старомодный кодекс долга и чести. Он был в душе каждого из нас в отличие от большевиков.

К середине апреля папа достаточно окреп, чтобы отправиться в Петроград через Могилев, где он собирался задержаться на какое-то время в Ставке и потребовать таких же суровых мер, что были приняты во Франции против взбунтовавшихся солдат с целью предотвратить разложение армии. В сопровождении генерала Майского и двадцати самых преданных отцу офицеров и верного Семена все мы, вооруженные, кроме няни, сели в два грузовых автомобиля, ощетинившихся дулами пулеметов.

 

20

После спокойствия и тишины, окружавших меня, пока я ухаживала за больным отцом, я была ошеломлена дикой сценой, свидетелями которой мы стали на вокзале в Ровно. Вся платформа была запружена солдатами с винтовками с примкнутыми штыками, с пулеметными лентами поверх шинелей и красными повязками на рукавах. Их папахи и фуражки, украшенные красными бантами, были залихватски сдвинуты на ухо или на затылок. Поезд, подошедший к перрону, походил на густо облепленную муравьями гусеницу: люди сидели на крышах вагонов, на паровозе, цеплялись за подножки; те, кто не хотел слезать, злобно дрались с теми, кто хотел сесть в поезд.

— Господи помилуй! — испуганно проговорила няня и перекрестилась. — Ох, видно, последние времена настали.

С ужасом я смотрела на эту сцену, стоя рядом с отцом; его офицеры плотно окружили нас. Я не издала ни звука, видя, как несколько человек сорвались с крыши вагона и остались неподвижно лежать на земле. Но когда один солдат, пытаясь вскочить на подножку тронувшегося поезда, сорвался и попал под колеса, я невольно вскрикнула от ужаса.

Отец обернулся ко мне и приказал:

— Сейчас же отвернись и не смотри на это!

К нему подбежал дежурный по станции:

— Ваше превосходительство, ради Бога, попытайтесь образумить солдат! У меня не хватает поездов, чтобы отправить их всех подобру-поздорову. Или эти черти растерзают меня, или я сам пущу себе пулю в лоб! А ведь у меня — жена и малые дети!

— Перед тем как покончить с собой, любезный, дайте мне знать, когда будет поезд на Москву. А это — для вашей супруги и детей, — отец протянул дежурному несколько червонцев.

Через несколько часов вновь прибежал дежурный по станции и доложил, что поезд на Москву готов к отправке. Нашим офицерам пришлось буквально штурмовать один из вагонов, но, к счастью, все прошло благополучно: мы заняли его весь, поставив у каждой двери — в конце и в начале — по пулемету. Это был вагон четвертого класса, с простыми деревянными скамейками и багажной полкой под потолком. Вслед за этим наши офицеры быстро разоружили дезертиров, испуганно забившихся на багажные полки, после чего отец позволил им остаться. Поезд то еле полз и стоял часами по неизвестной причине, то набирал вдруг почти предельную скорость, так что нас швыряло из стороны в сторону самым немилосердным образом. Во время революции к нарушениям расписания поездов добавились и аварии, поскольку зачастую машинисты были вынуждены под дулом пистолета превышать допустимую скорость.

При первой же остановке нам с няней велели спрятаться под скамейку. Пока мужчины отражали штурм рвущихся в вагон дезертиров, я сжимала в руке револьвер со взведенным курком.

Няня крестилась, приговаривая:

— Господи Боже мой, какие страсти на старости лет! А тесно-то как, ну прямо как в гробу!

Сидеть «в гробу» нам больше не хотелось, и на следующей остановке мы обе наотрез отказались прятаться. Я выпросила винтовку и с грозным видом целилась в солдат, штурмовавших вагон, но, конечно, так ни разу и не выстрелила. Незадолго до этого я тренировалась в стрельбе сначала в парке, а затем в подвале дома, где располагался штаб отца.

Помимо всех этих волнений мы страдали от таких прозаических вещей, как вши, блохи, отсутствие туалета и воды. Правда, во флягах у нас была питьевая вода.

На протяжении всего этого пути длиной в шестьсот верст мы старались не терять бодрости: пели, рассказывали друг другу разные истории и анекдоты и, наконец, на вторые сутки благополучно прибыли в Могилев.

Отец ожидал, что на вокзале нас встретят друзья из Ставки, но вместо этого его уже ожидал отряд красных солдат во главе с неким товарищем Бедловым, представителем Петроградского Совета.

— Петр Александрович Силомирский? Имею честь сообщить вашему бывшему превосходительству, что вы арестованы, — голос Бедлова звучал издевательски. — А господин Майский составит вам компанию.

Наши разгневанные офицеры хотели было тут же разделаться с «товарищем» и его солдатами, но отец остановил их, напомнив, что его мать Анна Владимировна осталась заложницей в Петрограде. Он отдал свою саблю и пистолет и, поблагодарив господ офицеров за верную службу, спокойно попрощался с ними. Генерал Майский также сдал оружие. Я отдала свою винтовку, но успела незаметно спрятать на груди револьвер — и меня, к счастью, не догадались обыскать. Семен заявил, что готов идти за своим барином хоть в тюрьму, и нас пятерых, включая няню, отвели в привокзальную столовую первого класса.

После известия об отречении государя революция обрушивала на меня все новые удары, и я не знала, как ко всему этому относиться. Затрудняюсь сказать, что именно я чувствовала в этот момент: отвращение, тревогу, страх, гордость? Пожалуй, все вместе, и общее ощущение нереальности происходящего усугублялось еще и тем, что я не спала две ночи подряд. Мне очень хотелось пить, все тело зудело от укусов. Это было реально. Остальное казалось дурным сном.

В столовой Бедлов распорядился принести нам чаю. Он положил себе в стакан клубничного варенья и обмакнул в чай сдобную булку.

— Ужасно вкусное варенье! — он зажмурил от удовольствия свои маленькие зеленоватые глазки. — Что ж, вы, ваша светлость, как будто стесняетесь? Валяйте, кладите себе варенье, чего уж там, я угощаю!

Отец презрительно молчал и пил чай, я делала то же самое, наблюдая за нашим болтливым конвоиром.

Бедлову было лет тридцать, кряжистый, приземистый, с гладко выбритым лицом монголоидного типа и подстриженными по-деревенски «под горшок» черными волосами. Его блестящие глаза остановились на мне с такой плотоядностью, как будто я была «ужасно вкусным вареньем». Помимо отвращения он вызывал у меня недоумение. Это была моя первая встреча с представителем новой человеческой породы, впоследствии получившей название Homo sovieticus, которая пришла к власти в России. Эта особая порода была чужда русской земле и ее традициям, она возникла под влиянием чужеземной идеологии.

После двухчасового ожидания, в течение которого к моему растущему отвращению добавился еще и страх, мы продолжили наше путешествие, на этот раз в купе вагона первого класса с обитыми плюшем сиденьями.

Как же разительно отличалось это путешествие от предыдущего! Теперь мы ехали с большим комфортом, но в очень подавленном состоянии. До Могилева нас будто несло на гребне революционной волны словно опытных мореплавателей. Мы все еще могли воображать себя хозяевами своей судьбы, полагаясь на свой опыт и отвагу. Но теперь мы с отцом стали пленниками подобно государю и Таник. Мы наконец почувствовали на себе тяжелую руку новой власти, обладавшей каким-то гипнотическим влиянием на массы. Мы не имели понятия, чего от нас хотят и что нас ждет. Любые опасности и лишения можно вынести, пока ты свободен. Но до чего же унизительно быть пленником, от этого можно было совсем пасть духом. Впервые в жизни смелость покинула меня. Как, лишившись свободы, не потерять своего достоинства?

Взглянув на отца и генерала Майского, я увидела, что они совершенно спокойны. Они — солдаты, подумала я, и плен — это превратность войны. Солдат, попавший в плен, думает о побеге. Да, это то, о чем они сейчас думают — как сбежать. Разве это так уж сложно? Главное — сохранять уверенность и спокойствие, не радуя врага своим несчастным видом. Я свысока взглянула на Бедлова.

Отец как будто прочитал мои мысли и одобрительно улыбнулся.

— Я вижу, что у вашей дочери сильный характер, — Бедлов также одобрял мою выдержку. — И она не была в прошлом безразлична к несправедливостям старого порядка. Татьяна Петровна, почему бы вам не перейти на нашу сторону? — благодушным тоном спросил он. — Ведь в душе вы на нашей стороне.

Бедлову, должно быть, были известны мои прогрессивные настроения, и то, что он считал меня способной предать моих близких, подвергавшихся теперь репрессиям, заставило меня покраснеть от возмущения.

— У меня нет с вами ничего общего, — отрезала.

— А жаль! — Бедлов вздернул голову. — Но вы можете еще передумать. В вашем теперешнем положении это было бы… разумно.

Я демонстративно повернулась к окну, чтобы прекратить разговор с Бедловым, который становился все фамильярнее. А мне делалось все страшнее. Даже в том, как он втягивал воздух сквозь зубы при разговоре, было что-то зловещее.

— Довольно! Оставьте ее, — сказал отец, очевидно, потерявший терпение. — Ей еще нет и двадцати лет.

— Как вам угодно, — ответил Бедлов с притворным добродушием — у него тоже пропало хорошее настроение — и стал тихо насвистывать «Марсельезу».

На следующий день, просидев всю ночь перед присматривающим за нами из-под полуприкрытых век Бедловым, мы, наконец, прибыли в Петроград.

Николаевский вокзал, как и все станции, мимо которых мы проезжали, был запружен толпой дезертиров. На их фоне довольно резко выделялся отряд красногвардейцев в высоких овчинных папахах, очевидно имевший приказ встретить товарища Бедлова и его опасного пленника. Позже мы узнали, что прошел слух, будто генерал князь Силомирский, шедший с войсками на Петроград, чтобы свергнуть Временное правительство и восстановить государя на престоле, был разбит и взят в плен героическим товарищем Бедловым.

Когда два наших конвоира открыли дверь вагона и спустились на перрон с винтовками наперевес, эти дезертиры тут же забыли свои обязанности и ринулись по домам.

Все взгляды были устремлены к дверям вагона. Когда в них появился отец в белой папахе, покрывавшей убеленную сединами голову, наступила тишина, которую нарушал только шум пара, вырывавшегося из-под колес. Он стоял как будто на смотровом плацу, и мне казалось, что сейчас раздастся громовое «ура», которым отца всегда встречали его верные войска. Но вместо этого раздался чей-то насмешливый голос:

— Это ты, что ли, князь?

— Я генерал князь Силомирский, — твердым голосом ответил отец, не глядя вниз, и медленно сошел по ступенькам на платформу.

— Смотри какой важный! Он презирает нас — простых солдат! Хочет повести нас обратно на бойню! Он собирается вернуть трон своему другу Николашке, хочет раздавить революцию! Врешь, гад, мы сами тебя раздавим! Бей его, ребята!

Красноармейцы начали махать кулаками и дико вопить, в нас полетели консервные банки, фляги, фуражки. Наши охранники окружили отца, стараясь отпихнуть напиравшую толпу.

Я повернулась к Бедлову.

— Если вы их не остановите, они убьют отца.

— Ну-у, это вовсе не входит в наши планы, — протянул Бедлов. — Товарищи! — он вытащил пистолет и дважды выстрелил в воздух. — Товарищи! — снова прокричал он. — Я не меньше вашего ненавижу этого эксплуататора трудового народа и соучастника преступлений Николая Кровавого. Но дайте мне отправить его в крепость, где он ответит за все перед народным судом.

— Ура! В крепость его! Да здравствует революция! Долой генералов! Долой князей! По ним по всем веревка плачет! — Толпа устремилась к выходу с вокзала, увлекая за собой пленников и их охрану.

На нас с няней никто не обращал особого внимания.

У выхода с вокзала стояли два закрытых автомобиля, возле каждого стоял солдат с винтовкой. В первый автомобиль сели отец с охранниками, рядом с генералом Майским и Семеном сел Бедлов. Машина сразу же отъехала.

Меня втолкнули на заднее сиденье второго автомобиля между двумя солдатами. Няне пришлось поработать локтями, пока она не устроилась поудобнее между водителем и солдатом. Мы поехали вниз по Невскому проспекту.

Я смотрела в окно автомобиля и никак не могла успокоиться, меня терзала тревога за отца: что ждет его в крепости?

В толпе на тротуарах я видела повсюду красные банты, красные повязки на рукавах, красные шарфы. Витрины магазинов были разбиты или заколочены досками; по краям дороги чернели грязные мартовские сугробы: тротуары были усеяны обрывками бумаги. Эта мерзость запустения, пришедшая на смену изяществу, хорошему вкусу и образцовому порядку, была неотъемлемой частью недавних событий, и я уже была не в состоянии переживать по этому поводу. Но когда мы выехали на Адмиралтейскую набережную и теплый весенний бриз донес до меня запах моря, сердце у меня дрогнуло. Слезы навернулись мне на глаза, и только мысль о встрече с бабушкой заставила меня взять себя в руки.

Вскоре мы повернули во двор нашего особняка. На доме вместе флага Красного Креста был вывешен красный флаг. Весь двор был усеян бумагами и разбитыми бутылками. Герб Силомирских над массивной входной дверью из красного дерева был до неузнаваемости обезображен ударами прикладов. Швейцар с алебардой, всегда стоявший у входа в фойе, теперь исчез. Не было и лакея, который обычно устремлялся мне навстречу, чтобы помочь снять накидку. Красивейший розовый ковер, тянувшийся через весь вестибюль и устилавший парадную лестницу, был весь изорван и запачкан. Изящные колонны из розового мрамора, украшавшие фойе на втором этаже были испачканы; с чугунной балюстрады были сбиты щиты с изображением фамильных гербов, вместо них болтались какие-то красные тряпки. На дверях большого бального зала, в начале войны приспособленного нами под палату для раненых, висел огромный замок.

Гостиные, по которым мы с няней прошли в сопровождении наших конвоиров, были еще больше обезображены. Драпировки были порваны, обивка мебели изорвана штыками, полотна великих мастеров покрыты чернильными пятнами, канделябры и зеркала разбиты, порфирные вазы перевернуты и расколоты, на фресках были нацарапаны непристойности, а нимфам шутки ради подрисовали углем усы. Было больно смотреть на все эти следы «очистительной» революционной бури, но все же в сравнении с арестом отца они не имели большого значения. Что значит гибель каких-то вещей, когда под угрозой жизнь самого дорогого мне человека?

Солдаты отвели нас на верхний этаж в комнату, служившую своего рода прихожей на бабушкиной половине, где сидели, развалясь, шесть вооруженных до зубов охранников. Я поняла, что в этой ситуации не следует входить к бабушке без предупреждения, и постучала в двойную дверь внутренних покоев.

— Кто там? — спросил за дверью грозный голос.

— Федор, это я — Татьяна. Впусти меня.

В ответ на это загремели многочисленные запоры, и тяжелая дверь отворилась. Облаченный в ливрею богатырь церемонно поклонился и отступил в сторону, давая мне дорогу.

Я привстала на цыпочки, чтобы поцеловать его в щеку.

— Федор, голубчик, как я рада тебя видеть!

Он покраснел до корней волос, в которых теперь появилась седина, в то время как его мальчишеское лицо оставалось бесстрастным. Затем, тщательно заперев за нами двери, он проводил нас в гостиную бабушки.

— Ее светлость, Татьяна Петровна, — объявил он в дверях своим зычным голосом.

В испачканном платье, измученная, еле сдерживая слезы, я вошла в гостиную.

Все вокруг претерпело разительные перемены — наш дом, Петроград, вся Россия, — но бабушка была все та же. Она, как всегда, величественно восседала в своем любимом розово-серебристом кресле в стиле ампир, окруженная семейными фотографиями. Возле нее сидела Зинаида Михайловна. Не было видно только неизменного бабушкиного пуделя. Бабушка была в наглухо закрытом строгом черном платье, держалась она, как всегда, прямо, седые волосы были тщательно уложены несмотря на то, что ее французский парикмахер исчез в ночь грабежа вместе с нашим польским поваром, великолепным Анатолем. Ее пронзительный взгляд по-прежнему мог привести кого угодно в замешательство.

— Ну здравствуй, Танюша! Надеюсь, ты здорова, дитя мое? — спросила она, когда я склонилась в реверансе и поцеловала ей руку. Не удовлетворившись моим утвердительным ответом, она взяла мое лицо в обе руки и испытующе всмотрелась в меня, желая самой в этом удостовериться. Видимо удовлетворенная осмотром, она повернулась к няне и протянула ей обе руки.

— Ну что скажешь, няня, — и она красноречиво повела рукой в сторону окна, — что творит народ в эти дни?

— Тьфу, черти бесстыжие! Ведь что делают! — сердито ответила ей «женщина из народа». — Глаза бы мои не смотрели. Вот ведь и князя нашего чуть было не растерзали прямо на наших глазах, едва мы прибыли на вокзал, да видно Бог спас, — няня перекрестилась.

— Папу с Борисом Андреевичем и Семеном забрали в Петропавловскую крепость, — сказала я. — Член Петроградского Совета Бедлов, арестовавший их, сказал, что его будут судить… и расстреляют.

— Не бойся, Танюша, — бабушка понизила голос, — этот арест был сделан для вида, чтобы задобрить Петроградский Совет. Керенский, министр юстиции, обещал прислать домой моего сына до наступления темноты.

Я так обрадовалась ее словам, что покрыла поцелуями бабушкины руки, и потом сказала:

— Бабушка, я во что бы то ни стало должна увидеться с Таник и ее семьей.

Так как теперь я была спокойна за отца, мною снова овладела тревога за судьбу находившейся в плену подруги.

— Бабушка, милая, пожалуйста, попроси для меня у господина Керенского пропуск в Александровский дворец.

— Не спеши, моя девочка, всему свое время, Татьяна Николаевна может и подождать, — холодно произнесла бабушка.

Я почувствовала, что она подобно отцу предпочитает, чтобы я забыла о моей близости с дочерьми государя. Чтобы как-то задобрить ее, я спросила о Тоби, ее пуделе, выразив удивление, что нигде не вижу его.

— Я отдала его Марии Павловне, чтобы она взяла его с собой на Кавказ, в Кисловодск — ей нужно побывать на водах. Мне некого теперь просить гулять с ним и купать его, а он стал таким нервным после ограбления. Мария Павловна от него без ума, Тоби будет с ней так же хорошо, как Бобби с Верой Кирилловной в Алупке.

— Как поживают Ее Императорское Высочество и Вера Кирилловна? — я все не решалась спросить о моих друзьях в Царском.

— Марии Павловне было очень плохо, ее здоровье и нервы в ужасном состоянии. А Вера Кирилловна держится молодцом — она, несомненно, участвует в каком-нибудь заговоре с целью реставрации монархии. По соседству с ней в Ливадии сейчас проживает Мария Федоровна, отчего наша родственница в полном восторге.

— Какое это огромное облегчение — знать, что Ее Императорское Величество в безопасности и недосягаема для Советов, — проговорила Зинаида Михайловна, в то время как я не могла удержаться от улыбки, представив себе, какое счастье для моей бывшей éducatrice находиться вблизи своей августейшей госпожи. — Но как она, бедная, должно быть, переживает за сына! — Не чаявшая души в своем Николеньке, Зинаида больше всего сочувствовала матери плененного государя.

— Боюсь, наверное, с Его Величеством и всей семьей обходятся в Царском довольно плохо? — решилась я наконец спросить. С замиранием сердца я ожидала ответа.

— Слава Богу, пока что их особенно не беспокоят. Но я думаю, им приходится так же несладко, как и нам. Ну довольно разговоров. Федор! — бабушка дважды стукнула об пол тростью, и он явился на зов.

— Проводи Татьяну Петровну в ее комнаты и не отходи от нее ни на шаг. Таня, вымой хорошенько голову и протри ее уксусом — боюсь, нет ли у тебя вшей. Твоя Дуня все еще с нами. Еду тебе подадут в комнату, а потом — спать. Я жду тебя к чаю, как всегда, в 5 часов.

Приняв ванну, поев и хорошо выспавшись, я совершенно пришла в себя и даже повеселела. Когда я явилась в бабушкину гостиную, в комнате зажгли свет.

— Удивительно, что в этом хаосе еще работает электричество, — заметила бабушка. В этот момент в гостиную вошли отец и генерал Майский.

— Maman chérie, vous êtes formidable! Дорогая маман, вы великолепны! — отец поцеловал бабушке руку.

— Слава Богу, Керенский выполнил свое обещание. А теперь идите переоденьтесь. Поговорим за обедом.

Час спустя, когда мы сидели за круглым столом в бабушкиной гостиной, и Семен, совсем как прежде, подал нам превосходный обед, бабушка спросила:

— Расскажи нам, Пьер, каково было в крепости? — она произнесла это так же, как прежде спрашивала, не слишком ли отец скучал на заседании Государственного Совета.

— О, это было довольно любопытно, — ответил тем же тоном отец. — Однако я слышал, что некоторым бывшим министрам приходится несладко в Трубецком бастионе.

— Если ты имеешь в виду Сухомлинова, Протопопова и компанию, то они это заслужили, — заявила бабушка.

— Несомненно. Но зачем же мучить Аню Вырубову? Вы знаете, что я терпеть не мог это бесцветное создание, пока она была любимицей Александры. Но обвинять эту бедную доверчивую калеку в жутких интригах и измене так же глупо, как и жестоко.

— Наверное, это так тяжело для Ее Величества, — сказала я, вспоминая необъяснимую привязанность Александры к Аннушке.

— Как ни странно, Александра, по-видимому, охладела к своей любимой подруге, — ответила бабушка.

— Вот это на нее похоже! — заметил отец. — Александре просто был нужен козел отпущения, а Аня была просто создана для этой роли.

— Я думаю, Ее Величество, возможно, сама виновата в своих несчастьях, — вставила Зинаида.

— Мы все виноваты в том, что происходит, — возразила бабушка. Как монархистка, светская дама и благороднейшая женщина, она умела уважать свою государыню в несчастье.

— Анна Владимировна, простите за любопытство, но не могли бы вы рассказать нам, как вам удалось заставить г-на Керенского выпустить нас из крепости? — спросил Борис Андреевич.

— Да, мама, расскажите нам о ваших связах с этим зачинщиком революции. То, что князь Львов — ваш друг, это понятно, но Александр Керенский!

— Молодой господин Керенский, — любой человек моложе пятидесяти лет был для бабушки молодым, — так же удал, как и красноречив. У него как-то был роман с девушкой из хорошо известной нам семьи. Ее брат собирался вызвать Керенского на дуэль, назревал ужасный скандал. Мне удалось уладить это дело, и эта девушка до сих пор очень мне предана. Надо отдать должное господину Керенскому, он все-таки отблагодарил меня.

— Должен заметить, что отблагодарил он лишь наполовину, поскольку мы с князем оба находимся под домашним арестом, — сказал Борис Андреевич.

— Керенский не мог пойти на конфликт с Петроградским Советом, чтобы освободить вас совсем. Ему нужна поддержка Советов для продолжения войны. Но как только Временное правительство окрепнет, тогда Керенскому уже нечего будет опасаться.

— Господин Керенский очень честолюбивый и блестящий политик, это именно тот человек, который сейчас нужен в правительстве. Я вот думаю, не устроить ли к нему Николеньку? — мысли Зинаиды были все об одном.

— Керенский или глуп, или наивен, если думает, что сможет нормально сотрудничать с Советами, в которых заправляют большевики, — сказал отец.

— Он и то, и другое, — согласилась бабушка. — Но большевики пока еще не руководят Советами, и у них не так уж много сторонников по всей стране. Когда соберется Учредительное собрание, они, несомненно, потерпят поражение.

— Chère maman, вы, как всегда, полны оптимизма, — грустно улыбнулся отец. — А я боюсь, что Керенский недооценивает товарища Бедлова и ему подобных. Мы же имели возможность получить о них полное представление. — И отец с присущим ему талантом рассказчика поведал о нашем путешествии и аресте.

В заключение он сказал:

— Я узнал сегодня в крепости от одного его бывшего соратника, что Бедлов был тайным осведомителем охранки. Таким же осведомителем был, по-видимому, и правая рука господина Ленина, товарищ Сталин. Одним ораторским искусством этих товарищей не победишь!

— Ну может быть, лучше пусть эти плуты и мошенники покажут людям свое истинное лицо, нежели работают на тайную полицию, — не теряла оптимизма бабушка.

Ее бодрое настроение передалось и остальным, и остаток вечера мы провели в оживленной беседе, не обращая внимания на крики и смех наших охранников за дверью. В десять часов наша семья, а также гости и слуги, были собраны на вечернюю перекличку в музыкальную гостиную.

Начальник наших охранников сначала вызвал по фамилиям всех слуг, а в самом конце переклички спросил:

— Гражданин Силомирский здесь?

— Здесь, — ответил отец громким голосом. — И в дальнейшем, — он сделал шаг к начальнику охраны, — вы и ваши люди, будьте любезны снимать фуражки в присутствии дам и офицеров. — Так как начальник охраны не пошевелился, отец надвинулся на него. — Снять фуражки! — приказал он, срывая фуражку с головы начальника.

Все охранники живо поснимали свои фуражки. Мы с Зинаидой Михайловной проводили бабушку в ее комнаты.

— Mon Dieu, — проговорила Зинаида Михайловна, — я уж подумала, что они нас всех сейчас перестреляют.

— Они могут сделать это в любой момент, когда им заблагорассудится, — ответила бабушка. — Но они это сделают скорее, если не будут уважать нас. Ах, если бы среди правителей России были такие люди, как мой сын, мы бы не дожили до такого позора! Наши львы на деле оказались ягнятами, покорно позволившими вести себя на бойню. Ну все, довольно об этом. Татьяна, уже поздно, пора ложиться спать. Тот револьвер, что дал тебе отец, у тебя при себе?

— Да, бабушка.

— Положи его под подушку на всякий случай. — Она протянула мне руку для поцелуя и погладила по голове, что делала в очень редких случаях.

Я легла спать на своей половине, где теперь решено было разместить няню с Дуней, моей горничной. Федор спал в прихожей, совсем как в те времена, когда я была маленькой девочкой.

Так началась моя жизнь в послереволюционном Петрограде. Вскоре я стала понемногу привыкать к ней. В эти дни я еще не могла осознать всей трагичности происходящего.

 

21

В то время как отец с генералом Майским содержались под домашним арестом в комнатах второго этажа и им разрешалось гулять только во внутреннем дворе, мы с бабушкой могли беспрепятственно выходить из дому с тем условием, что вечером мы должны были присутствовать при вечерней проверке. Я снова попросила бабушку воспользоваться своим знакомством с господином Керенским, чтобы мне в виде исключения позволили посетить «полковника Романова» и его семью. Видя, что я от нее не отстану, бабушка поговорила с министром юстиции, и в начале мая я получила такое разрешение. В сопровождении Федора я отправилась на поезде в Царское Село. На Федоре была косоворотка, фуражка и высокие сапоги, а на мне — форма сестры милосердия. Теперь Федору было велено ходить рядом со мной, изображая моего знакомого, и ни в коем случае не обращаться ко мне на людях «ваша светлость».

Железнодорожная ветка, специально проложенная для семьи государя и двора, по которой я прежде ездила с Верой Кирилловной, теперь служила для многочисленных любопытных, толпами отправлявшихся поглазеть на августейших пленников. На Александровском вокзале в Царском Селе нас не ждал, как обычно бывало, ни императорский автомобиль, ни карета с ливрейным лакеем в красной фуражке, чтобы отвезти меня во дворец. Мы быстрым шагом прошли около километра через зеленый городок, среди зданий которого возвышался Старый дворец Екатерины I. Приблизившись к низким чугунным воротам, я увидела поразительную сцену.

Государь с дочерьми на виду у всей глазеющей за оградой публики работали в огороде. Ольга Николаевна копала землю лопатой рядом с отцом. Татьяна Николаевна, похудевшая с тех пор, как я ее видела последний раз, и Мария прикатывали семена катком, толкая его по свежезасеянной земле. Шестнадцатилетняя Анастасия с комическим усердием толкала тачку. Все четыре великие княжны были одеты в простые черные юбки, и на головах у них были круглые шерстяные шапочки. Алексея нигде не было видно.

Государь, как обычно, был в мундире полковника. Он сильно изменился: лицо его приобрело болезненный оттенок, спокойное и мягкое выражение исчезло.

Александра, в шляпе, украшенной цветами, и с черной лентой вокруг шеи, сидела в кресле на колесиках. Наверное, у нее болит сердце, и сводит ноги, подумала я. Она выглядела несколько постаревшей, более солидной, но в то же время менее чопорной и неприступной. Ее руки, как обычно, были заняты рукоделием. Время от времени она смотрела в сторону своего супруга, который отставлял лопату и ободряюще улыбался ей.

Они оба, казалось, не замечали охранников, следивших за каждым их шагом с опущенными винтовками. Я же не могла смотреть на это спокойно. С замирающим сердцем я подошла к воротам.

— Посмотри на тетю, что там сидит, — говорила женщина маленькой девочке, держа ее за руку. — Говорят, она посылала отравленные сладости детям, отказавшимся от благословления Распутина. А ее дочки, такие приличные на вид, но что они делали с Распутиным… Об этом такое рассказывают…

— Вы, конечно, думаете, что это подходящие сказки для вашей малютки, любезная, — сказала я. — А вы, почтенные граждане, — обратилась я к остальным зевакам, — вам что, больше делать нечего, кроме как рты разевать?

Один мальчишка тут же закрыл свой рот.

— Теперь ступайте, все расходитесь! Федор, проследи, чтобы здесь не толпились, пока я не вернусь.

Дрожащей рукой я протянула пропуск стоявшему в воротах сержанту. Увидев у него на груди Георгиевский крест пятой степени, я сказала:

— Эти штатские все такие бездельники. Удивляюсь, почему вы не покончите с этим безобразием.

— А что я могу поделать? Их ведь не разгонишь, — ответил он, отпирая ворота.

Великие княжны оставили свою работу и окружили меня.

Государь отложил лопату. Быстро преодолев предписанную этикетом дистанцию в три шага, он взял меня за руки, предупреждая мой почтительный реверанс, и поцеловал в обе щеки.

— Тата, дорогая, как я рад тебя видеть, — приветствовал он меня по-английски. — Девочки все время ждали, когда же ты приедешь.

— Я все это время ждала разрешения, государь.

— Ах да, разумеется. — На лице государя отчетливее проступило то новое выражение, которому я не находила точного определения. Он бросил взгляд за ограду, у которой виднелась лишь одна богатырская фигура Федора. — Зачем же ты подняла шум у ворот? — мягко спросил он.

Я покраснела.

— Простите, государь. Но эти люди…

— Они нас не беспокоят, и ты совершенно напрасно волнуешься.

Затем в сопровождении дочерей, о чем-то говоривших мне наперебой, он подвел меня к Александре.

— Вот видишь, Аликс, я говорил тебе, что Тата обязательно приедет, как только сможет.

— Это очень мило с твоей стороны, Тата, — проговорила Александра в своей обычной суховатой манере, в то время как я склонилась перед ней в реверансе. — В последнее время нас почти никто не навещает.

Я передала поклон от бабушки и отца, объяснив, что он не может в настоящий момент лично засвидетельствовать свое почтение.

— Да, мы слышали, что князь Силомирский находится под домашним арестом, — сказала Александра, — я надеюсь, что ему не так тяжело, как нашему милому Фредериксу. С несчастным стариком ужасно обращаются даже в лазарете. — О своей любимице она не упоминала. Значит, подумала я, к Ане Вырубовой Александра и в самом деле охладела, по крайней мере в настоящий момент.

Я сказала государыне, что попрошу бабушку поговорить с князем Львовым о графе Фредериксе, бывшем министре двора, который когда-то был мишенью детских проказ великих княжен.

Александра задала мне еще несколько вопросов о наших общих петербургских знакомых и затем проговорила в своей старой шутливой манере:

— Но ты же приехала не затем, чтобы сидеть возле старой больной дамы, Тата!

Сразу же раздались протестующие возгласы дочерей и государя, а я воскликнула:

— Ах, ну что вы, Ваше Величество!

— Да, я старая больная женщина, — государыня улыбнулась. — И я знаю, что вам с Татьяной не терпится посекретничать друг с другом. Не забудьте поприветствовать маленького, кстати, что-то его нигде не видно… Ну да он теперь далеко уйти не может. A quelque chose malheur est bon — нет худа без добра. По крайней мере, теперь за нашим сыном — следят как полагается. — Она бросила взгляд в сторону охранников, которых до сих пор, казалось, не замечала.

Несмотря на этот кажущийся безмятежным тон, Александре не удавалось скрыть своей горечи. Я чувствовала, что из всей семьи больше всех настоящее положение уязвляет гордую императрицу.

— Погуляйте вдвоем, — сказал государь нам с Татьяной Николаевной. — А мне в помощь нужны сильные руки, чтобы закончить последнюю грядку. — Он посмотрел на двух младших дочерей.

— Папа, я думаю, у меня руки сильнее, — застенчиво улыбнулась Мария.

Ольга Николаевна передала ей лопату и медленно покатила кресло с матерью по аллее. Когда-то самая непокорная из четырех сестер, теперь она, казалось, более всех смирилась с судьбой.

Анастасия, видя, что Мария начала копать, схватила лопату.

— Ты же ничего не умеешь! Смотри, как нужно копать, — воскликнула она и начала энергично отбрасывать в сторону землю лопатой.

В то время, как мы с Таник направились к озеру, а два охранника шли за нами по пятам, я увидела, как государь увещевает свою непокладистую младшую дочь.

— Бедная Мари, — проговорила по-английски Татьяна Николаевна, беря меня за руку, — мы все еще так жестоки к ней, это семейная привычка. Ты знаешь, она такая храбрая. Когда мы с Ольгой лежали с корью, она вышла вместе с мамой поговорить с солдатами во время беспорядков.

— Ты не упоминала в письме о беспорядках, — сказала я с упреком.

— Но ведь ничего страшного не происходило, просто два каких-то дерзких молодчика потребовали, чтобы их пустили посмотреть на нас, якобы опасаясь, что маленький сбежал. Но они сразу же успокоились, когда узнали, что мы болеем. Мне не хотелось волновать тебя из-за такого пустяка.

Да, такой была моя дорогая подруга!

— Меня удивило, Таник, что ты пишешь в таком спокойном тоне. Потом я все поняла.

Я поняла, что у нее не было никаких душевных сил адекватно реагировать на все эти невероятные, ужасные события.

— Таник, от кого вы узнали об отречении государя?

— Великий князь Павел принес нам это известие. Мамочка просто не могла сперва в это поверить. Она пыталась убедить и себя, и нас, что это все ложные слухи. Даже когда нас взяли под домашний арест, она была абсолютно спокойна. Затем, когда папу привезли домой под конвоем, мы все были убиты горем. Но это уже прошло, и не стоит больше об этом вспоминать. Расскажи мне лучше о себе, Тата.

Я рассказала ей о том, что нам пришлось пережить в последнее время. Я постаралась изобразить наше путешествие из Ровно в Петроград в комическом свете, и Татьяна Николаевна смеялась, слушая мой рассказ. Но когда я перешла к сцене на Николаевском вокзале, голос у меня задрожал.

— Как это ужасно! — Татьяна Николаевна сжала мне руку. — Ведь князя Силомирского так любили его солдаты. Ты знаешь, отцу тяжелее всего пережить то, что случилось с армией. Он говорит, что если бы знал, как все обернется, то ни за что бы не отрекся. Он пошел на это, чтобы не допустить раскола в стране во время войны, поскольку понимал, что самое главное — выиграть войну. А теперь он опасается, что Временное правительство согласится на сепаратный мир. Папа совсем не думал о себе, он беспокоился только о судьбе России… а теперь его называют предателем и разными другими ужасными словами.

— Не говори об этом, Таник. Это все так несправедливо и недостойно.

Наконец мы дошли до границы парка, дальше которой августейшим пленникам ходить не разрешалось. Мы присели возле мостика, ведущего на «детский остров», как мы его называли.

— Ты все никак не успокоишься, Тата? — Великая княжна взяла мою ледяную руку в свои ладони.

— Ничего, это сейчас пройдет. Угадай, о чем я сейчас думаю? — спросила я, вспомнив, как в детстве мы играли в отгадывание мыслей.

У великой княжны сделалось по-детски серьезное, сосредоточенное выражение лица.

— О том, как мы собирали грибы в беловежском лесу, — наконец угадала она. — А ты помнишь, как я называла ручную лань?

— Прелестное создание. — Мы улыбнулись друг другу. — Ах, Таник, как чудесно, что мы снова вместе! — воскликнула я. — Вот если бы мы с папой могли войти в свиту Его Величества, — выпалила я, не думая в эту минуту, что бы сказали на это Александра и отец.

— Я поговорю об этом с мамочкой. Мы могли бы все вместе уехать в Англию. А на твоей свадьбе мы с сестрами были бы подругами невесты!

— Таник! — я пытливо вгляделась в лицо подруги. Оно теперь было не просто хорошеньким, но приобрело утонченную красоту. — Таник, моя дорогая подруга, — проговорила я по-русски.

Татьяна Николаевна задумчиво улыбнулась. Затем, дотронувшись рукой до своей круглой шерстяной шапочки, она спросила:

— Как ты находишь этот элегантный pot de chambre?

— Он неплохо на тебе смотрится, и ты мне больше нравишься без этих локонов на лбу.

— У меня не осталось больше локонов: нас всех пятерых обрили после кори, головы у нас теперь гладкие, как у татар. Когда нас фотографировали, мы все разом сорвали шапочки с голов. Мамочка решила, что это дурной знак. Ей всюду чудятся дурные предзнаменования! Но в конце концов, все не так уж плохо. Правда, Ортипо? — Бульдог, последовавший за нами, положил свою курносую морду ей на колени. — Пока мы вместе, все не так уж плохо, а если с нами будет Тата, то будет просто замечательно! Вот маленький обрадовался бы! Ортипо, а где же маленький? Где Алексей?

Бульдог явно затруднялся что-либо ответить.

— Ну какой же ты смешной! — воскликнула его хозяйка, а я сказала:

— Не нужно смеяться над собаками, Таник. Они все понимают.

Она взглянула на меня с видом шутливого раскаяния.

— Прости, если я обидела тебя, Ортипо. Мне страшно жаль. Позволь-ка я теперь встану.

Я тоже встала.

— С твоего позволения, Таник, я пойду поищу твоего брата.

— Хорошо, Тата, поищи его, а я тем временем поговорю с мамочкой. Но что будет делать Анна Владимировна, если вы с князем присоединитесь к нам?

Я не могла себе представить, чтобы бабушка покинула Россию.

— Я думаю, что она или уедет в Алупку, где сейчас Вера Кирилловна присматривает за имением, или поедет к Марии Павловне в Кисловодск. Ее Императорское Высочество настойчиво звала ее к себе.

— Что ж, тогда нет никаких препятствий. — И великая княжна направилась ко дворцу вместе с мадемуазель Шнайдер, придворной чтицей, которую прислали за ней.

Я пошла по краю парка, где чуть ли не на каждом шагу стояли охранники. Алексея я нашла в слезах: охранники отобрали у мальчика игрушечную винтовку.

Нагорный, его дядька-матрос, пытался утешить мальчика.

— Не огорчайтесь так, Алексей Николаевич. Я сделаю вам настоящий лук со стрелами гораздо лучше игрушечной винтовки.

Увидев меня, Алексей покраснел.

— Привет, Тата, — сказал он, отводя глаза в сторону.

Алексей заметно вырос за последнее время. На нем была все та же подпоясанная ремнем гимнастерка и солдатская фуражка, какие он обычно одевал, находясь с отцом во время войны. Стройный, с нежной кожей, он был красивее своих сестер в том же возрасте. В его темных глазах затаилась глубокая обида: эту выходку охранников было еще труднее перенести, чем физическую боль.

— Нагорный прав: не стоит так переживать из-за игрушки, — сказала я по-английски, в то время как Алексей прижался лбом к валуну. — Разве тебе не говорили, что будущие цари не плачут?

— Я знаю, что никогда не буду царем.

— Если ты родился князем, то ты им остаешься на всю жизнь, несмотря ни на что. И ты должен вести себя подобающим образом, как твой отец.

Алексей перестал шмыгать носом. Он бросил гневный взгляд на охранников, окружавших нас на расстоянии ружейного выстрела. По их лицам было видно, что они силятся понять иностранную речь.

— Папа так вежлив с ними, — сказал он, — а они такие грубые! На Пасху он похристосовался со всеми солдатами из охраны. Каждый вечер во время проверки он здоровается за руку с офицерами. Как-то раз один из них отказался пожать ему руку… Как может папа быть таким смиренным?

Так вот что в действительности терзало душу мальчика — сомнение в отце, которого он привык считать всемогущим.

— И что же сделал Его Величество, когда офицер отказался пожать ему руку?

— Он сказал: «Ах, извините», и так странно посмотрел на этого офицера.

— Как будто Его Величеству стало за него неловко?

— Наверное… — задумчиво ответил Алексей.

— Это не отец твой был унижен оскорблением, а тот, кто нанес его. Если Его Величество не страдает больным самолюбием, то это отнюдь не означает, что у него нет гордости.

— И у меня есть гордость! Обойдусь без этой винтовки, пусть они сами с ней играют! — и Алексей показал охранникам язык.

Те стали о чем-то переговариваться между собой.

— Ну-ка, Тата, сострой им самую страшную рожу, какую ты умеешь. — Я колебалась. — Я приказываю тебе, — добавил он.

И я выполнила это повеление. Алексей звонко рассмеялся.

— Алексей Николаевич, ради Бога, пойдемте обратно! — умоляющим тоном проговорил Нагорный, с беспокойством наблюдавший эту сцену.

— Пошли, — по-русски сказал Алексей, повеселевший и очевидно очень довольный собой, и подал мне руку. — Тата, — он посмотрел на меня, как прежде, с мальчишеским обожанием, — как было бы здорово, если бы ты была с нами.

— Может быть, это удастся устроить, — ответила я.

Мы присоединились к остальным членам семьи. Ольга и Анастасия ссорились из-за привилегии отвезти мать в кресле во дворец. По выражению лица Таник я поняла, что на ее просьбу ответили отказом.

Александра попросила Анастасию показать Алексею жука, которого та поймала. Когда двое младших детей ушли, она обратилась ко мне:

— Татьяна попросила позволить тебе, ее любимой фрейлине, остаться с нами. Я знаю, что дети были бы счастливы, но не могу просить тебя разделить грозящую нам участь.

Три великие княжны и я молча смотрели на государыню, мы все понимали.

— Но, мамочка, — проговорила Таник, — мы же все скоро уедем в Англию.

— Мне хотелось бы на это надеяться, но боюсь, нас не выпустят.

И опять наступило тягостное молчание.

Татьяна Николаевна первая прервала его.

— Ах, мамочка, ты слишком мрачно на все смотришь! Папа говорит, что дядя Джордж непременно вызволит нас.

— Твой отец не знает людей. — Александра обвела старших дочерей печальным взглядом. — Мои дорогие, я не хотела вас испугать. Вы все уже взрослые девушки, и ты тоже, моя храбрая Мари, я ничего не хочу от вас скрывать. И знаю, вы поможете мне сохранить это в тайне от младших.

— Нам ничего не страшно, пока мы вместе, — сказала Ольга.

— Да, это главное, — согласилась Татьяна Николаевна. — Конечно, было бы замечательно, если бы Тата была с нами, но только в том случае, если бы мы твердо знали, что уедем. Ведь ее ждет что-то очень важное во Франции.

Значит, она рассказала им о Стефане, подумала я. Но что значило мое счастье в такой момент?

— Ваше Величество, — сказала я, — какие бы испытания не ждали вас впереди, и даже если могут сбыться самые худшие опасения Вашего Величества, мы с отцом почли бы за честь разделить судьбу вашей семьи, какова бы она ни была.

Все еще красивые черты лица Александры как будто застыли, и она проговорила своим обычным тоном классной дамы:

— Ты всегда все драматизируешь, Тата. Мне иногда кажется, что твое истинное призвание — это скорее сцена, а не медицина. Пойдемте, девочки, нам пора возвращаться.

Склонив голову и с щемящей болью в душе я посторонилась, пропуская Александру, которую покатили в кресле Ольга с Марией. Обе девушки бросили мне утешающий взгляд. «Не обращай внимания на мамочку, ты же знаешь ее характер. Она любит тебя, как и все мы», — говорили их глаза.

У входа во дворец командир охраны проверил, все ли арестованные на месте. Мне позволили проводить семью государя в то крыло, которое теперь было отведено для них, и попрощаться с ними наедине. Когда я снова оказалась в будуаре в викторианском стиле, кровь застучала у меня в висках, а руки похолодели.

Александра в своем кресле, положив на колени шляпу, украшенную цветами, и изящным жестом прижимая пальцы к виску, сидела под знакомым портретом Марии-Антуанетты и дофина. По обе стороны от нее стояли ее супруг и сын.

Четыре великие княжны обступили меня. Я приехала приободрить их, но как ни странно, это они теперь старались вселить в меня спокойствие и уверенность. Анастасия крепко сжала мне руки и кивнула с комической серьезностью. Полные слез голубые глаза Марии стали еще прекраснее. Лицо Ольги было полно сочувствия и понимания, а в лице Татьяны Николаевны, обнимавшей меня, появилась новая решительность и твердость под влиянием недавних тяжелых испытаний.

Алексей, держась строго, по-мужски, подошел и пожал мне руку, потом обнял меня за шею.

— Я люблю тебя, Тата, — прошептал он.

— Я тоже люблю тебя. Ты уже совсем взрослый, Алексей, береги маму и сестер.

Только холодное выражение Александры помогло мне удержаться от слез.

— Я провожу тебя, Тата, — сказал государь.

На этот раз он не успел предупредить мой почтительный поклон.

— Теперь это не нужно, Тата. Ты знаешь, мы и раньше не придавали этим вещам никакого значения, а тем более теперь. — Его Величество обнял и поцеловал меня. — Передай отцу большой привет от меня. Скажи, что мы молимся каждый день о его освобождении. Храни тебя Господь, моя крестница, — закончил он по-русски и медленно и торжественно перекрестил меня.

Тут же раздался громкий стук в дверь и вошел дежурный офицер, чтобы проводить «полковника» Романова в его комнаты. Государю позволялось видеться с семьей только во время еды и прогулок.

— Сейчас иду, — ответил он, — позвольте мне только попрощаться с супругой.

Я бросила на офицера взгляд, полный презрения, и быстро пошла через вестибюль к выходу. Нигде не было видно ни церемониймейстера в придворном мундире с золотым позументом, который провел бы меня через знакомую анфиладу гостиных, ни скорохода в ливрее времен императрицы Елизаветы, спешащего к какому-либо важному лицу с посланием от Их Императорских Величеств. Все куда-то исчезло — и золотые позументы, и торжественность, и пышность, и драгоценные диадемы, и парчовые платья. Толпа, три года назад опустившаяся на колени перед государями на Дворцовой площади, теперь с усмешкой глазела на них через ворота.

Как могло все настолько измениться всего за три года, спрашивала я себя. Неужели вся пышность и великолепие огромной тысячелетней империи всего за три года утратили для русских всю свою привлекательность, чтобы затем сгореть в пожаре этой чудовищной войны?! Или русский народ утратил веру в монархию, как дети, подрастая, перестают верить в волшебные сказки? Помнится, об этом говорил профессор Хольвег. А может, правители России сами виноваты в своем падении?

Но что бы ни было причиной их падения и какой бы серьезной ни была их вина, теперь, находясь в столь тяжелом и унизительном положении, Николай и Александра обрели истинное величие. Теперь они заслуживали большее уважение, чем тогда, когда были на вершине власти.

Когда я вышла за ворота, Федор все еще удерживал толпу любопытных на расстоянии. Не оглядываясь на этих людей, снова собравшихся у ворот, я быстро пошла на станцию; ветер холодил мои пылающие щеки.

Охрана доложила своему начальству о том, как я разгоняла толпу зевак, и о моем поступке по отношению к охранникам, обидевшим Алексея, и на все мои дальнейшие просьбы о разрешении посетить Александровский дворец я получала отказ. Мои письма к Таник оставались без ответа. Петроградский Совет не дал разрешения на отъезд государя и его семьи в Англию. Английское правительство выразило по этому поводу искреннее сожаление, но не предприняло никаких шагов для их освобождения. В наш циничный век стоило ли поднимать шум из-за судьбы монарха, которого постигла та же участь, что и многих других монархов на протяжении всей истории?

 

22

После посещения Александровского дворца я стала тяготиться атмосферой нашего дома, которую все остальные переносили удивительно легко.

Отец должен был находиться под домашним арестом до тех пор, пока не предстанет перед Чрезвычайной комиссией по расследованию деятельности министров и членов бывшего царского правительства.

Бабушка не выходила из дому. Гараж и конюшни были пусты, и она заявила, что в ее возрасте она не собирается ходить пешком. Вскоре я обнаружила, что она лучше чувствует себя в обществе отца, чем я. Я не могла все время сидеть и с удовольствием слушать их остроумные анекдоты и наблюдения о нравах уходящей эпохи. Я все ждала осуществления своих романтических грез и не понимала тогда, что для отца и бабушки смысл жизни состоял не в ее страстях, а в приятном общении. Впервые я почувствовала, что отдаляюсь от отца, и в мою душу стало закрадываться сомнение в необходимости моей разлуки со Стефаном.

Скучая по обществу, я вспомнила о профессоре Хольвеге. Отец разрешил мне повидаться с ним. Я послала с Федором записку профессору, и на следующий день мы встретились с ним неподалеку от его дома в Соловьином саду на Васильевском острове.

Он был довольно элегантно одет и преподнес мне букет весенних цветов.

— В прежние времена, когда особняк Силомирских был полон цветов, это было бы излишне, — сказал он по-французски, — но я подумал, что при теперешних обстоятельствах они могут вас порадовать.

— Как это мило с вашей стороны! — я вдохнула аромат цветов и с признательностью посмотрела на профессора.

Мы присели на скамейку у самой воды. Его черная бородка была на этот раз особенно аккуратно подстрижена, белоснежные манжеты обхватывали его тонкие запястья.

Строгий и педантичный, он был скорее похож на польского, а не на русского ученого. Своим безупречным видом он являл приятный контраст с небрежно одетой публикой, окружающей нас.

— Как поживает ваша матушка, профессор? Она по-прежнему живет в Варшаве?

Он ответил, что у матушки в Варшаве все благополучно и у него в университете также.

— А ваш батюшка, Татьяна Петровна? Как переносит князь домашний арест?

— Спасибо, профессор, отец настроен довольно спокойно. Он пишет мемуары, рисует и надеется, что его скоро освободят.

— О, я тоже на это надеюсь. А теперь расскажите мне о себе, — настойчиво попросил профессор, — обо всем, что с вами произошло после того, как мы виделись последний раз в опере — какой это был незабываемый вечер! Вы тогда собирались вернуться в Минск. Вас, наверное, там застала революция?

— Нет, мы в тот момент находились в штабе отца, возле Ровно. — И я рассказала профессору обо всех событиях и своих переживаниях, но, впрочем, не обо всем, поскольку я не упомянула о Стефане. Я вдруг поняла, что Алексей Хольвег любит меня и что он, наверное, любил меня и тогда, когда был моим учителем. Но я не могла дать ему никакой надежды. В то же время я боялась навсегда потерять его. Когда я снова посмотрела в его глаза, я вдруг поняла, как много он для меня значит.

— А сейчас я просто не знаю, куда себя деть, — сказала я под конец. — Играть на пианино и позировать отцу — этого мало, чтобы заполнить весь свой день. В то же время я не могу никуда пойти работать медицинской сестрой, даже если кто-то и решится пригласить меня.

— Татьяна Петровна, а вы сами продолжаете изучать медицину?

— Нет, я даже этого не делаю, ведь будущее так неопределенно.

— Напротив, перед вами открываются широкие возможности. Вам больше ничто не мешает стать врачом. Такая пассивность, Татьяна Петровна, ведь это на вас совсем не похоже. Может быть, вам нужны книги по медицине?

— Спасибо, профессор, медицинская библиотека в нашем бывшем лазарете, по счастью, не пострадала. — Я почувствовала, что снова возвращаюсь к жизни.

— Вот и чудесно! Вы можете начать читать что-нибудь по физиологии и фармакологии. К тому же я в вашем распоряжении, если вы пожелаете сходить в театр, на концерт или просто на прогулку. Улицы в эти дни являют собой любопытное зрелище.

— Я боюсь отнять у вас время, — предупредила я его.

— Этого вы можете не бояться, Татьяна Петровна.

— Дорогой профессор Хольвег! — проговорила я, хотя его последние слова были сказаны отнюдь не профессорским тоном.

— Прошу вас, Татьяна Петровна, не называйте меня профессором, не то я чувствую себя совсем стариком, а ведь я старше вас всего на четырнадцать лет.

— В таком случае, если позволите, я буду звать вас Алексеем.

Алексей Алексеевич — слишком долго выговаривать, и это слишком по-русски, подумала я. Алексей Хольвег не был ни русским, ни поляком, ни евреем, ни немцем: у него был универсальный ум — мышление человека нового времени, которое, как недавно мне казалось, должно было стать таким прекрасным, но в действительности все обернулось иначе.

— Меня мучит не только праздность, я к тому же в растерянности, — размышляла я вслух. — И могу лишь одобрить большую часть программы Петроградского Совета: мир без аннексий и контрибуций, самоуправление национальных меньшинств, раздача земли крестьянам, равные права для женщин, отмена антиеврейского законодательства. Все это справедливо и нужно, но отчего тогда весь этот ужас вокруг?

— Боюсь, как бы не было еще хуже, Татьяна Петровна. Развал в управлении такой огромной страной, как Россия, неизбежно ведет к беспорядку. Но если этим беспорядком воспользуется в своих целях группа фанатиков, то тогда прощай надежда на свободное общество.

— Кругом все говорят о Ленине и большевиках. Как вы думаете, Алексей, они могут прийти к власти?

— У них есть простые и, в сущности, неотразимые для народа демагогические лозунги: «Мир — народам, земля — крестьянам, фабрики — рабочим». Они совершенно покоряют массы тем, что обещают немедленно осуществить свои лозунги, как только придут к власти. У них есть способные и сильные вожди, которых недостает Временному правительству. В нашем правительстве немало достойных, превосходных людей, но до тех пор пока оно будет настаивать на продолжении непопулярной войны, его положение будет непрочным.

— А что вы думаете о Керенском? Разве он не сильный лидер? — спросила я с некоторой иронией. Я отлично помнила с какой энергией Керенский преследовал государя и его семью, стараясь сохранить хорошие отношения с Петроградским Советом.

— Ему хорошо удается создавать такое впечатление о себе. Не сомневаюсь, что он верит в свою способность спасти «честь» страны. Но большевики, в отличие от господина Керенского, прекрасно знают русский народ и сумеют переманить его на свою сторону.

Мне невольно вспомнилось, как Бедлов уговаривал меня перейти к большевикам, и меня передернуло.

— Вам холодно, Татьяна Петровна? Я провожу вас домой.

По дороге мы говорили о том новом свободном обществе, о котором мы оба мечтали.

— Необходимо всеобщее образование, — утверждал Алексей Хольвег, — оно позволит покончить с предрассудками и суевериями, и человеческое поведение будет основываться на опыте и знании вместо догм и традиций. Оно также поможет развить у детей дух скептицизма и интерес к свободному научному поиску.

Я с улыбкой слушала его рассуждения. Мы вышли на Английскую набережную и увидели, как группа матросов устроила политический диспут возле причала.

— Да, видно, настало время поиска истины, — заметила я.

Алексей сказал, что это отрадное явление.

— Это также прекрасный предлог для безделья, — неожиданно для себя повторила я бабушкины слова. — Моя бабушка всегда говорила, что русский народ — самый ленивый и недисциплинированный в мире. Она также считает, что он способен на страшную жестокость. Я же привыкла, как Толстой, считать наш народ добрым и близким к Богу. И вот теперь не знаю, что и думать.

— Его не зря называют «темный люд». Умышленно или нет, но русский народ держали в темноте, и сегодня мы видим результат.

— Да, — я взглянула на наш огромный дом с колоннами, — и именно мы — те, кто держал его в темноте, — должны теперь расплачиваться.

— Ну, вы упрощаете мою мысль, Татьяна Петровна. Вчерашний правящий класс столь же неоднороден, как и сегодняшний пролетариат. Лично вы не должны чувствовать никакой вины за положение в России. — Он взял меня за руку, и его черные глаза сверкнули из-под очков.

— Спасибо, Алексей. — Как хорошо он понимал меня! Лучше, чем папа, и даже лучше, чем Стиви. Я почувствовала облегчение и даже какой-то новый подъем сил.

Мы договорились встретиться на следующий день.

Что касается отца и бабушки, то они были довольны, что я возобновила знакомство с профессором Хольвегом. С улыбкой бабушка вспомнила случай со скелетом.

— Из-за каких только пустяков люди не переживают! — заметила она.

Отец одобрительно отнесся к моему намерению снова заняться медициной. Я была тронута и удивлена этим запоздалым признанием моих бывших честолюбивых устремлений. Мне и в голову не приходило, что бабушка, не высказывая прямых возражений против моего брака с поляком-католиком, умело играла на чувствах отца — его патологическом страхе перед родами и неосознанной ревности. Он надеялся, что занятия медициной и желание сделать карьеру врача помогут мне забыть о Стефане.

На следующий день, а затем в течение многих дней я наслаждалась новым для меня развлечением — пешими прогулками по городу. В сопровождении Федора мы с Алексеем Хольвегом гуляли вдоль набережных и по многолюдным проспектам. Настроение людей на улицах было скорее серьезным, чем праздничным.

Нам встречались бесконечные процессии рабочих, студентов, ветеранов войны и инвалидов, представителей национальных меньшинств и разных политических партий. Всюду бросался в глаза лозунг «Вся власть — Советам», и еще чаще — «Долой войну!». Почти на каждом углу можно было увидеть оратора, взобравшегося на ящик или скамейку, а вокруг него — внимательную аудиторию из молодых рекрутов, матросов, рабочих, конторских служащих и торговцев. Многие из этих ораторов отличались прирожденным красноречием и приковывали к себе внимание слушателей. Но та же публика, как я заметила, внимательно слушала и тех, кто высказывал прямо противоположные мнения, и догадаться, о чем люди думают и думают ли они вообще, было трудно.

Как-то раз на Гороховой мое внимание привлек один крикливый и злобный оратор в черной кожаной куртке. Подойдя к окружавшей его толпе, мы с Алексеем остановились послушать.

— Даст ли вам Временное правительство землю? — кричал он с сильным кавказским акцентом. — Нет, не даст, потому что Временным правительством руководят помещики и буржуи. Положит ли Временное правительство конец империалистической войне? Нет, потому что благодаря войне капиталисты богатеют. Временное правительство не заключит мир. Оно не даст вам землю. Только Советы дадут вам мир и землю. Ленин даст вам мир и землю. Вся власть — Советам! Ура товарищу Ленину!

Слушатели реагировали довольно вяло. Слова «земля» и «мир» были всем понятны, но вот кто такие «буржуи-капиталисты-империалисты»? И кто такой Ленин? Оратор, очевидно, почувствовал их настроение и разразился тирадой против войны. Затем он, указывая на меня, закричал:

— Вот сестра милосердия. Она может рассказать вам о войне. Сестрица, ты ведь с фронта?

— Да, я была на фронте, — ответила я и спросила, не подумав: — А где были вы?

Толпа возбужденно зашумела.

— Да, где ты был, когда мы кровь проливали? — громко закричал солдат на костылях.

— Я с товарищами в подполье готовил грядущую победу пролетариата, — выпалил оратор, смешно шевеля черными усами.

Эти слова, как и его усы, вызвали насмешки.

— Послушай, как он заливает! Гляди, какие усищи! Наверно, красит их. — И когда выступающий сердито повысил голос, раздались крики: — Хватит, братишка, надоел! Слезай! Пусть лучше нам сестричка что-нибудь скажет.

Алексей хотел было увести меня, но не успел. В одно мгновение оратора стащили с «трибуны» и водрузили меня на его место.

Я увидела открытые, дружелюбные лица людей, смотревших на меня снизу, и заговорила простым языком:

— Друзья, я простая девушка, не обученная всяким там умным немецким словам, как господин с черными усами, — в толпе раздался смех, — так что я не буду долго говорить. Я не знакома с этим господином Лениным и не могу сказать, что это за личность. Но я слышала, что он прибыл в нашу страну в запломбированном вагоне, который немцы пропустили, потому что им было на руку, чтобы Ленин приехал в Петроград. А то, что на руку немцам, то, ясное дело, плохо для нас — русских. Вот и все, что я могу сказать.

Я хотела было спрыгнуть на землю, но усатый, пошептавшись со своим приятелем, вдруг встал передо мной лицом к публике, широко раскинул руки и закричал:

— Граждане! Что же вы не хотите слушать революционера, а слушаете подругу дочери Николая Кровавого!

В толпе раздались голоса:

— Да, это она — княжна Силомирская, я видел ее фотографию, теперь узнаю ее. Ее отец арестован. — Все вокруг зашумели, люди смотрели на меня уже не дружелюбно, а враждебно. Я вспомнила сцену на Николаевском вокзале, и у меня все поплыло перед глазами.

Испуганный Алексей делал мне отчаянные знаки, чтобы я замолчала. Но я подавила в себе страх и продолжила тем же бодрым тоном:

— Раз уж у вас тут собрание свободных граждан, то, значит, и я имею право на слово. Но я охотно уступлю его гражданину с черными усами, если кто-нибудь еще хочет его слушать. — И я посмотрела вниз, отыскивая глазами, куда бы мне спрыгнуть.

Мнения толпы после моей смелой речи разделились. Часть собравшихся продолжала угрожающе шуметь, другие же говорили:

— Она — одна из нас. Она выхаживала наших солдат на фронте. Она нам никакого вреда не причинила.

Вдруг перед загородившим мне дорогу оратором возникла огромная фигура Федора, он схватил кавказца за лацканы кожаной куртки, отшвырнул в сторону и прогремел:

— Если ее кто хоть пальцем тронет, голову оторву!

Угроза моментально подействовала. В эту минуту Алексей, энергично работая локтями, пробился через толпу, расступившуюся под его яростным напором.

— Не смейте трогать эту девушку! Я, профессор Петроградского университета, не позволю обижать мою студентку! — он протянул мне руку, и я спрыгнула на землю. Затем он остановил коляску и — быстро усадил меня в нее. Федор сел с нами.

Я в изнеможении откинулась на спинку сиденья и закрыла глаза, с облегчением слушая стук копыт по булыжной мостовой и чувствуя легкое прикосновение майского ветерка к разгоряченным щекам. Какое счастье, что я осталась жива! — подумала я и с благодарностью улыбнулась моему спутнику. Как по-рыцарски он себя повел!

— Спасибо, Алексей, вы вовремя вмешались.

— Пустяки, Татьяна Петровна. Надеюсь, в будущем вы будете осмотрительнее. В наше время нужно стараться не выделяться из толпы.

— Это нелегко, — ответила я с улыбкой.

Он тоже улыбнулся мне в ответ и сказал:

— Я думаю, нам какое-то время лучше не ходить по центру города. Я буду теперь возить вас в экипаже.

— Это излишние расходы, Алексей. Если вы не боитесь скомпрометировать себя, то почему бы вам не прийти к нам в дом? Отец с бабушкой будут вам очень рады.

— Я не боюсь, Татьяна Петровна, — ответил он, в то время как его глаза говорили: «Я ничего не боюсь, если дело касается вас». — Но лучше мне не появляться в вашем доме, поскольку я и без того считаюсь неблагонадежным, как бывший учитель царских детей. Не привлекая внимания к нашей дружбе, я смог бы вам помочь, если ваше положение, не дай Бог, ухудшится.

— Я думаю, вы правы. — Я сделала вид, что не замечаю его смущения. Это было и забавно, и трогательно, и в то же время весьма льстило моему самолюбию.

Я преклонялась перед его научным гением. Алексей Хольвег, пионер науки о радиоактивности, был предан мне душой и телом. Как женщина и аристократка, я не испытывала угрызений совести, используя его. Но как христианка, в своей молитве перед сном я просила у Бога прощения за мое двуличие.

Я не рассказывала профессору Хольвегу о моих отношениях со Стефаном и также скрывала под ироническим тоном в письмах к Стиви мою растущую привязанность к Алексею. В одном из писем во Францию я писала:

«Продолжаю ежедневные прогулки с профессором Хольвегом и нашим верным Федором. После инцидента с кавказским оратором мы решили не ходить по центру города. Вчера у меня произошло столкновение с солдатами — „красой и гордостью революции“. Вот как это произошло. Профессор пригласил меня в балет. Папа считает, что мне полезно развлечься. Милый папа, он все еще надеется, что развлечения помогут мне воспрянуть духом, я и стараюсь ради его спокойствия не показывать, как тяжела для меня разлука с тобой. О, если бы ты знал, как мне тоскливо без тебя, мой милый!

Я надела платье из черной тафты, матушкино изумрудное колье, черные атласные туфельки, длинные белые перчатки и черную бархатную накидку, отороченную горностаем. Я представила, будто мы с тобой собираемся в парижскую Opéra.

Погруженная в свои фантазии, я прошла мимо наших охранников, застывших от изумления. Федор следовал за мной в красивом голубом сюртуке с белым шарфом. В низу парадной лестницы в вестибюле нас ждал профессор. Мой туалет, очевидно, привел его в некоторое смущение, поскольку он извинился, что не во фраке, добавив при этом, что, по его мнению, безопаснее было бы мне переодеться.

— В театре уже не та публика, и лучше не привлекать к себе внимание.

Я ответила, что перемена туалета заняла бы слишком много времени, и добавила:

— Если вы боитесь идти со мной, то я с удовольствием останусь дома.

— Мне с большим трудом удалось найти автомобиль, так как по распоряжению Петроградского Совета солдаты реквизировали почти все машины. Идемте же, Татьяна Петровна.

Профессор оказался прав: Мариинский театр был неузнаваем. Федор остался в машине, которую профессор предусмотрительно нанял на весь вечер. Билетер в старом сером сюртуке усадил нас на наши места возле оркестровой ямы. В зале было накурено, намусорено, пол затоптан. Орлы над царской ложей были сбиты. В ложах сидели, развалясь, матросы и солдаты; фуражки у них были, как обычно, сдвинуты набекрень. Они грызли семечки и курили дешевые папиросы.

Те не можешь себе представить, как я была шокирована. Я вспомнила, как в 1913 году в этом зале отмечалось трехсотлетие дома Романовых. Зал был украшен великолепными голубыми бархатными драпировками с золотыми гербами. Весь оркестр, все придворные в красных мундирах и белых лосинах, гвардейцы в парадной форме — все как один, в едином порыве встали и повернулись при появлении в ложе Их Величеств! Я вспомнила — как больно было сознавать, что я отрезана от нее, — наше горделивое шествие с Таник между рядами кавалергардов. И я подумала, как прекрасна была вся эта торжественность, пышность и блеск, хотя в то время я думала несколько иначе.

Балет был так же прекрасен, как всегда, и я сказала себе, что отныне в России красота и изящество будут существовать лишь на сцене, в то время как повседневное существование будет жалким и убогим. Мой элегантный наряд казался здесь неуместным. Меня охватило отвращение, и в конце первого акта „Лебединого озера“ я попросила профессора отвезти меня домой.

В фойе нам преградила путь дюжина солдат, вооруженных винтовками, которые они теперь всюду таскают с собой, как мальчишки, играющие в разбойников. Они стали выкрикивать оскорбления в мой адрес и в адрес Татьяны Николаевны. Профессор был возмущен и пытался протестовать, но все было бесполезно. И кто, ты думаешь, меня спас? Шестеро польских офицеров. Польские части, сформированные после революции, — одни из немногих, что сохранили дисциплину. Мои спасатели сбросили солдат вниз по лестнице и проводили меня к машине с обнаженными саблями. Я поблагодарила их от имени Веславских, и они поцеловали мне руку так, как это умеют только поляки. Мне хотелось всех их расцеловать.

По пути домой профессор Хольвег снова прочел мне лекцию о том, как важно не привлекать к себе внимания в теперешней обстановке. Впрочем, его замечания были совершенно справедливы. Наш soiree manquée обошелся ему в огромную сумму. Он такой славный, преданный, но я не могу удержаться, чтобы постоянно не подтрунивать над ним. Я питаю огромное уважение к его уму и таланту, и можно сказать, что его просто Бог послал в эти унылые, тоскливые дни без тебя, мой дорогой.

Папа и бабушка удивились, что я так рано вернулась домой. Я рассказала им о том, как польские офицеры выручили меня из беды, и заметила разницу между польским и русским характером.

— Почему поляки в трудную минуту не теряют самообладания, в то время как русские совсем падают духом? — спросила я.

Я боялась, что бабушка рассердится на такие слова — ты ведь знаешь, какая она патриотка, — но она согласилась.

— Да. У русского характера есть такой недостаток, и он наблюдается среди всех классов. Это какая-то странная слабость, бесхребетность. Народ полон суеверий, а не веры, полон покорности, а не уважения к власти, и вдобавок ко всему жаден. Во время слабого правления все это дает свои плоды.

Профессор Хольвег говорит, что большевики ловко спекулируют на жадности населения. Он опасается, что они могут в этом преуспеть. Я не помню, чтобы он когда-либо ошибался, но все же слишком ужасно это представить.

Дни медленно тянутся один за другим, и среди повседневных забот я не перестаю ни на минуту думать о тебе, мой милый Стиви, мой возлюбленный повелитель».

После нашего неудавшегося вечера я сомневалась, что Алексей согласится с моим следующим планом: я решила поехать вместе с ним в Царское без официального разрешения и попытаться передать письмо моей подруге через ворота. Однако он согласился, что лишний раз доказывало его преданность. Приехав в Царское Село, я увидела ту же картину, что и в прошлый раз: государь с младшими дочерьми работали в саду, Александра вязала, сидя в своем кресле на колесиках. Ольги, Татьяны Николаевны и Алексея нигде не было видно. Снова я почувствовала, как пылают мои щеки и сильно бьется сердце. Мария и Анастасия работали граблями и мотыгой, повернувшись спиной к воротам. Я стояла и ждала, когда они увидят меня. Но государь первым заметил меня, нахмурился и покачал головой. «Не делай этого, Тата, — ясно говорил его жест, — не пытайся связаться с нами». Это был приказ, и я повернула обратно, сжимая в руке клубок нитей, обмотанных вокруг моего письма. Боже мой, почему все мои попытки закончились неудачей? — думала я в отчаянии.

— Я надеюсь, что это Ваша последняя эскапада, — сурово проговорил Алексей, когда мы сели в пригородный поезд, возвращаясь обратно в Петроград. Я едва сдерживала слезы. При прощании он сказал уже мягче:

— Что ж, Татьяна Петровна, по крайней мере они будут знать, что вы пытались что-то сделать. А теперь вы должны обрезать последнюю нить, связывающую вас с великой княжной. От этого зависит не только ваша жизнь, но и жизнь вашего отца.

Боже, как могла я обрезать все нити, связывавшие меня с той, что была частью меня самой? Однако я знала, что должна это сделать ради отца. Сам государь велел мне так поступить.

В то время как все в нашем доме ждали, когда отца вызовут в суд и затем освободят, вся страна неслась куда-то в бурном потоке революции. Временное правительство пыталось вести государственный корабль достойным курсом. За дезертирство была снова введена смертная казнь. Керенский, ставший помимо министра юстиции еще и военным министром, объезжал войска на фронте, стараясь поднять боевой дух солдат, но его страстные речи, зажигавшие петроградскую публику, не имели успеха у набранных из крестьян солдат.

Чтобы подать пример солдатам, были сформированы батальон смерти и батальон георгиевских кавалеров, а чтобы устыдить несознательных, был создан женский батальон. Но и это не помогло ни вдохновить, ни устыдить солдат.

Наступление, организованное Керенским на юго-западном фронте, в июле закончилось полным провалом. Милюков и другие министры-кадеты ушли в отставку, и большевики, воспользовавшись правительственным кризисом, предприняли попытку государственного переворота. Вновь на проспектах застрочили пулеметы и раздались винтовочные выстрелы, но казаки, не защитившие своего государя, на этот раз атаковали мятежников и спасли положение. Однако, к большому неудовольствию казаков, главные зачинщики мятежа — господа Ленин, Троцкий и другие — не были арестованы и благополучно ускользнули от правосудия, благодаря неразумному великодушию господина Керенского.

В знак протеста князь Львов со всем своим кабинетом ушел в отставку. Когда он заехал попрощаться с бабушкой, я увидела, как он похудел, постарел и в каком он отчаянии. Этот выдающийся организатор, совершивший настоящие чудеса будучи председателем Земского союза, оказался не способен остановить развал страны.

Теперь Керенский стал главой Временного правительства. Новый премьер, тщеславный и в то же время склонный к идеализму, всерьез возомнил себя «спасителем отечества» и отчаянно пытался быть хорошим для всех: выполнять обязательства России по отношению к союзникам, подавлять восстания, избегая при этом кровопролития, быть героем для рабочих и крестьян и защищать в то же время интересы промышленников и помещиков.

А тем временем Россия раскалывалась на куски. Украинцы, грузины, кубанские и донские казаки, сибирские и монгольские племена — все требовали значительного расширения прав местной администрации. Развал был повсюду — и в армии, и в промышленности, управление страной перестало существовать. Началась инфляция, страну наводнили бумажные деньги, известные в народе под названием «керенки». Правительство, беспомощное против нараставшей анархии, все более настойчиво преследовало своих предшественников.

В конце июля отца вызвали дать показания Чрезвычайной комиссии по расследованию деятельности министров и членов бывшего царского правительства, заседавшей в Зимнем дворце. Бывший военный министр Сухомлинов был приговорен к смертной казни, но Аню Вырубову сочли слишком глупой и не способной к заговорам и поэтому отпустили на свободу. Отцу была глубоко отвратительна готовность свидетелей свалить всю вину на беззащитного государя. Его нежелание отвечать на нескромные или наводящие вопросы о его друге и государе мешало защите добиться оправдательного приговора.

Петроградский Совет вновь потребовал, чтобы отца посадили в крепость, но, благодаря связям Веславских во Франции, в дело вмешался французский посол, и Керенскому удалось вызволить отца из тюрьмы, и он снова вернулся домой.

От родственников приближенных государя мы узнали, что его с семьей собираются отправить в какое-то отдаленное место.

— Ты не могла бы выяснить у господина Керенского, куда и зачем их отправляют? — просила я бабушку. — Я схожу с ума от предположений!

Спустя несколько дней бабушка сообщила мне, что государя с семьей высылают в Тобольск.

— Детям предложили уехать к их бабушке в Ливадию, но они отказались, — сказала она.

Отказались! У них был, возможно, последний шанс на спасение, и они отвергли его, чтобы остаться вместе с родителями. Мне вспомнились слова Таник: «Пока мы вместе, все не так уж плохо». Они не могли поступить иначе. Но почему их отправляют в Тобольск? Это где-то за Уралом, в Западной Сибири; они будут недосягаемы для тех, кто мог бы их спасти!

— Борис Андреевич, вы такой умный и находчивый, — я отвела генерала в сторону. — Неужели нельзя ничего сделать, чтобы спасти царскую семью? Что если напасть из засады на поезд, в котором их повезут? Я уверена, что вы знаете офицеров, которые могли бы это сделать. Разрешите, я поговорю с ними.

— Татьяна Петровна, — ответил он, — я знаю многих людей, которые, не колеблясь, рискнули бы жизнью, чтобы спасти вашего отца. Они нам, может быть, еще понадобятся. Но даже ваш отец не смог бы их попросить рисковать жизнью ради Николая и Александры. Они — простите меня за откровенность — сами выкопали себе могилу.

 

23

Изменения в правительстве вывели нас из оцепенения. Мы стали прятать золото и драгоценности, которые раньше и не думали скрывать. Няня зашила кое-какие драгоценности в корсет и в подол своего сарафана. Я сшила мешочек с кожаными тесемками, чтобы прятать в нем револьвер на груди, и матерчатый пояс для патронов. Одев все это на себя, я отныне не расставалась со всем этим «вооружением» даже ночью. Мы собирались бежать в наше крымское поместье, и бабушка заблаговременно перевела Вере Кирилловне большую сумму денег. Первым должен был генерал Майский.

Чтобы раздобыть деньги, мы уговорили отца продать часть его коллекции картин. Под предлогом отправки картин на реставрацию их забрал один знакомый отца, агент по продаже картин. Этот агент был одесским евреем, для которого отец когда-то выхлопотал вид на жительство в столице со своей семьей. Он охотно согласился сохранить деньги, которые будут выручены от возможно более быстрой продажи картин за границей, и выплатить их генералу Майскому или его доверенному лицу по предъявлению условного знака. Борис Андреевич с присущей ему изобретательностью сам придумал этот знак.

Несмотря на свою военную выправку и солидность, Борис Андреевич обладал неплохими актерскими способностями и мог до неузнаваемости изменять свою внешность. Ему нужно было только незаметно ускользнуть из дому, но как это сделать?

На наше счастье случилось так, что сын Зинаиды, адъютант Николенька, так и не побывав, благодаря маменькиным заботам, на фронте, но зато изрядно запутавшись в карточных долгах, появился в Петрограде. Ему срочно нужны были деньги. С красным бантом и в красном шарфе он явился к нам проведать свою матушку, и за определенную сумму, а также по некоторой своей склонности к авантюрам, он согласился отдать свою форму Борису Андреевичу. Вооружившись пистолетами Николеньки, которые вскоре были возвращены владельцу, Борис Андреевич, засунув руки в карманы, фланирующей походкой вышел на улицу. Вечером во время переклички при упоминании «гражданина» Майского Николенька, не поднимая глаз, негромко ответил «здесь». Затем Федор с Семеном отнесли его в ящике в погреб, откуда я провела его подземным ходом к дверям, выходившим на боковую улицу. Когда-то в детстве я часто тайком ускользала из дому через этот ход. Чтобы отвлечь внимание охранявших двери солдат, я вступила с ними в беседу, а тем временем Николенька благополучно ускользнул.

Утром во время переклички я объявила охранникам, что генерал Майский ночью сбежал.

— У всех нас будут большие неприятности, если мы что-нибудь не придумаем, — добавила я.

Начальник охраны сказал:

— Я должен доложить об этом, другого выхода нет.

— Да вас тут же разжалуют, — заметил ему один из солдат, — а нас пошлют чистить уборные.

— Скажите, что его застрелили при попытке к бегству, — предложила я.

— А тело? — возразил начальник. — Меня же спросят: «А где тело?»

— Скажите, что он бежал через улицу к реке. Вы выстрелили, когда он подбежал к причалу. Он упал в воду, и тело унесло течением.

— Неплохая выдумка, но поверят ли они?

— А как они могут ее опровергнуть?

Мою идею одобрили, историю эту все заучили наизусть, и так и доложили начальству, которое, казалось, в нее поверило.

Однако вскоре после этого наших нестрогих и дружелюбно настроенных охранников заменили солдатами из большевиков. Они сократили отцу время прогулок и забрали у него все предметы для рисования. Один из солдат круглосуточно дежурил в его комнате. Отца провожали даже до двери туалета, что для него, разумеется, было крайне неприятно. Питаться он вынужден был отдельно от нас, и мы виделись с ним только во время вечерней проверки.

Нас с бабушкой новые охранники также не обошли своим «вниманием». Случалось, они затевали в наших комнатах обыск даже среди ночи, так что нам приходилось спать одетыми. Они запретили нам выходить на улицу. Слуг обыскивали всякий раз, когда они выходили из дому или возвращались домой.

Мне удалось передать Алексею записку через курьера французского посольства, который воспользовался своей дипломатической неприкосновенностью, чтобы доставить мне письма Стефана и забрать мои письма к нему. Профессору Хольвегу не разрешали посещать нас.

Нашего управляющего поначалу тоже было встретили в штыки, но быстро сообразив свою выгоду, впустили в дом. Охранникам очень хотелось питаться за наш счет, и они правильно рассудили, что нам для этого нужны средства.

Главный управляющий принес весьма тревожные новости. В ответ на нелепые и совершенно невыполнимые требования рабочих управляющие фабриками стали увольняться один за другим. Из имений наперебой поступали сообщения о грабежах и захвате земли крестьянами.

— Что ж, отдайте им нашу землю, — сказала бабушка. — Пусть порадуются какое-то время, пока у них ее не отберут. Что ты на это скажешь, Пьер? — обратилась она к отцу, которому позволили присутствовать при беседе с управляющим. При этом у него за спиной стоял солдат.

Ни я, ни отец не возражали, после чего было решено раздать все наши земли за исключением крымского имения и загородной дачи. Наш завод в Петрограде все еще работал, выполняя военные заказы, но накануне управляющего чуть было не разорвали на части. Ему удалось спастись, выдав себя за своего собственного шофера. Он попросил выходное пособие, намереваясь уехать с семьей в Соединенные Штаты. Бабушка согласилась и на это.

Выслушав рассказ управляющего, отец произнес:

— Все наши решения бессмысленны: вся наша собственность, как и наша свобода, в чужих руках. Сейчас нужно думать лишь о том, как вам с Татьяной скорее уехать из России. Василий Захарович, — обратился он к управляющему, — пожалуйста, подготовьте необходимую сумму и отвезите ее во французское посольство.

Бабушка прервала его:

— Татьяна, конечно, может уехать за границу в любое время. Но я предупреждаю тебя, Пьер, что у меня нет ни малейшего намерения оставлять тебя одного в Петрограде. Как только я уеду, тебя сразу же отправят в крепость. N’en parlons plus. Василий Захарович, — обратилась она к управляющему, — не хотите ли еще чаю на дорогу?

Я сказала, что тоже никуда не поеду. Я уже отказалась уехать в Англию с нашей родственницей, ее мужем-дипломатом и их детьми. Пример детей государя помог укрепить мою решимость. Если они предпочли последовать за своими родителями в сибирскую ссылку, отказавшись присоединиться к их бабушке в Крыму, то могу ли я поступить иначе?

Бабушка была страшно расстроена после визита управляющего.

— Что же теперь будет со школами и лазаретами? А крестьяне, ведь они же погубят землю, — говорила она. — Кто защитит их от мошенников и спекулянтов?

Меня удивляло, что ее это все еще волнует, и я сказала ей об этом.

— Если твои дети ведут себя, как преступники, разве их меньше любишь? Когда мой народ сошел с ума, разве могу я не страдать и не спрашивать себя, в чем же моя вина? Да, — повторяла она, — мы все виноваты — и государь, и дворянство, и духовенство. Мы не подавали народу правильный пример, не дали ему идеалы гражданства, не подготовили его к войне. Мы ответственны за развал страны.

Мне так не казалось, я считала, что главной причиной сегодняшнего безумия была война.

— Нам тяжело будет искупить вину, — вздохнула бабушка. — Я лишь молю Бога, чтобы он дал мне время…

Бабушка пала духом, здоровье ее пошатнулось, сильно подскочило давление. Доктор, которого позволили мне вызвать, предписал полный покой и постельный режим. Мы с няней и Зинаидой Михайловной по очереди дежурили у постели больной.

Бабушка слегла в постель в начале сентября 1917 года. В эти дни немцы захватили Ригу, и в Петрограде опасались немецкого наступления. В этот критический момент стало известно, что генерал Корнилов идет с войсками на столицу, чтобы восстановить порядок. Контрреволюционеры подняли голову. Большевики снова воспользовались расколом в правительстве, впервые им удалось получить большинство в Петроградском Совете.

В особняке Силомирских новая команда охраны сменила тех солдат, которые позволяли отцу находиться возле больной матери.

Выбранный новыми охранниками начальник был маленький щуплый юнец, который расхаживал по дому с вызывающим видом. Его черные волосы были тщательно приглажены и обильно намазаны брильянтином. Он был столь же придирчив к своим подчиненным, как и к своей внешности: заставлял их слушать лекции о политике, запрещал пить спиртное и требовал не спускать глаз с арестованных. Отцу снова запретили выходить из его комнат. Семену, до сих пор неотлучно находившемуся при отце, велено было прислуживать солдатам. Нашему священнику под страхом смерти запретили приходить к нам.

Бабушке очень недоставало общения со священником. В последнее воскресенье сентября она объявила, что собирается пойти в часовню и поставить свечку святому Владимиру. Мне не удалось отговорить ее. Что касается Зинаиды Михайловны, то она совсем оробела, увидев, что к бабушке вернулась ее властность, и даже не пыталась остановить ее. Мы помогли бабушке одеться. Солдаты пропустили нас, но Федору преградили дорогу. Мы молча прошли через весь дом и, миновав вестибюль, подошли к дверям нашей фамильной часовни. Сначала дежуривший у входа солдат не хотел нас впускать, затем, с беспокойством бросив взгляд на парадную лестницу, он согласился ненадолго пустить нас.

Не успела бабушка зажечь свечу, как в часовню ворвался начальник охраны с пистолетом в руке. Вслед за ним ворвались солдаты с винтовками наперевес. Мне показалось, что они несколько смущены.

— Если вы пришли помолиться, — сказала бабушка, — то извольте снять фуражки и оставить оружие за дверью.

Коротышка-начальник сделал несколько шагов вперед, а за ним в нерешительности приблизились и солдаты.

— Мы предоставили вам и пищу, и кров, а вы в ответ на это преследуете нас и не даете даже прийти священнику. Если вы не уважаете нас, то хотя бы имейте уважение к Божьему храму, — спокойно продолжала бабушка.

— Несешь всякую чушь, старуха! Что он нам — твой божий храм? Да это такая же комната, как и все прочие. Я могу входить в нее с пистолетом и делать все, что хочу. — Начальник охраны выплюнул полный рот семечек на икону святого Владимира.

Зинаида Михайловна перекрестилась.

— Allons-nous en — пойдемте отсюда. — Я взяла бабушку за руку.

Бабушка, застыв, стояла перед иконостасом, с которого взирали строгие лики апостолов.

— Подумайте хоть о своей душе, — произнесла она глубоким, звенящим голосом.

— Замолчи, старуха! — закричал коротышка. — Я здесь командир. Запрещаю с сегодняшнего дня сюда входить, а это все, — он вздернул подбородок и кивнул в сторону иконостаса, — будет уничтожено. Приступайте, ребята!

— Остановитесь! — воскликнула бабушка, увидев, как солдаты в нерешительности подняли приклады.

Те в замешательстве опустили было винтовки, но коротышка закричал:

— Вы что, какой-то старухи испугались? Смотрите, как это делается, — и он разрядил пистолет в икону святого Владимира.

Солдаты подчинились приказу.

Зинаида Михайловна в ужасе закрыла лицо руками. Бабушка все стояла прямо и неподвижно со свечой в руке. Я умоляла ее уйти, но она, казалось, даже не слышала меня. Ее лицо потемнело, и вся она как будто окаменела. Когда солдаты прикладами стали разбивать иконостас, свеча выпала из ее рук, и бабушка со стоном упала к моим ногам. Зинаида Михайловна с пронзительным криком бросилась к ней и опустилась рядом на колени.

Начальник охраны поднял пистолет и хотел ударить ее, но я изо всех сил уцепилась за его руку.

— Стойте! Вы чуть не убили бабушку! Неужели вам этого мало?

Я была почти на голову выше его, и ему, видно, стало от этого неловко. Он резко повернулся и вышел, за ним, не поднимая глаз, вышли солдаты.

Я попросила Зинаиду Михайловну успокоиться и позвать Федора. Но просьба моя была излишней, так как услышав грохот и выстрелы, он сам прибежал к нам, расшвыривая по дороге солдат, пытавшихся остановить его. Федор легко поднял бабушку на руки, отнес в ее комнату и положил на постель. Она все еще была без сознания.

Когда бабушка пришла в себя, то оказалось, что у нее парализована вся правая половина тела. Ее левый глаз сохранял живость и выражал то, что она не могла сказать словами. Я поставила свою походную кровать в ее комнате. Бабушка постоянно наблюдала за мной своим здоровым глазом. Стоило только кому-то другому подойти к ней, как она мучительно хмурилась, очевидно, выражая недовольство. Но при виде меня в ее взгляде сначала появлялись надежда и мольба, а потом и умиротворение, когда я в ответ на эту немую просьбу говорила, что все время буду возле нее и никуда не уеду.

Так без изменений прошли три недели.

Однажды вечером во второй половине октября бабушке неожиданно стало лучше. Ее лицо вновь обрело подвижность, и она смогла медленно, хоть и с трудом выговорить:

— Прости меня, Танюша, что я не одобряла твое желание стать врачом. У тебя есть талант… Александра была права — это у тебя дар Божий. Теперь уже неважно, будешь ли ты княгиней или нет. Мне бы очень хотелось, чтобы ты стала хорошим врачом.

В этом я была не совсем согласна с бабушкой. Во всяком случае, мне очень хотелось стать княгиней Веславской, о чем я откровенно сказала ей.

— Я не думаю, что, выйдя замуж за Стефана, смогу заниматься медициной, — продолжала я. Признаюсь, я сама не очень верила в то, что говорю. Все мои прежние мечты казались теперь неосуществимыми.

Бабушка нахмурилась.

— Поляки воспользуются нашими бедами. Они ненавидят нас и всегда будут ненавидеть. Тебе не следует выходить замуж за поляка…

— Зачем полякам ненавидеть нас, когда они будут свободны? Это просто ваше предубеждение, в вас говорит национализм, и, кроме того, это не по-христиански.

— Ты права, — глубоко вздохнула бабушка, — я плохая христианка, во мне много гордыни и предубеждений. Я жила по законам моего круга, а не по Божьим законам. Теперь мой мир рухнул. А мне… слишком поздно меняться.

— Ну что вы, бабушка, Бог простит вам ваши грехи, — говорила я мягко, успокаивающе, пока на ее лице вновь не появилось выражение надежды и покоя.

В ту же ночь с бабушкой случился еще один удар. Время от времени они громко стонала, не приходя в сознание. Доктор высказал сомнение в том, что она может поправиться. Я попросила солдат разрешения послать за священником.

После осквернения часовни они собрались и проголосовали за разжалование своего начальника. Он в ярости покинул наш дом, угрожая, что доложит о них, как о контрреволюционерах, в Петроградском Совете. Из страха, что его могут обвинить в контрреволюции, новый начальник, избранный солдатами, удвоил бдительность. Но все же он разрешил мне позвать священника и позволил отцу прийти попрощаться с умирающей матерью.

Все мы — Зинаида Михайловна, няня, Семен и шестеро остававшихся с нами слуг — собрались в комнате умирающей бабушки. Солдаты в прихожей прекратили свой обычный шум.

Когда священник выполнил обряд, бабушка открыла глаза и устремила взгляд на отца, стоявшего у изголовья постели. Даже в такую минуту за спиной отца стоял солдат.

— Петя, прости меня, — отчетливо произнесла она по-русски.

— За что простить, мама? Я благодарю вас за все. — И, опустившись на колени, он прижался лбом к ее руке.

— Слушай, Петя. Когда настанет твой час следовать за мной, и может быть, он уже недалек, ты не бойся. Я знаю теперь: всем ужасам и страданиям приходит конец. Господь милостив.

Это были ее последние слова. Она снова впала в забытье, но на лице бабушки был покой, и с этим умиротворенным выражением через несколько часов она скончалась.

Гроб с телом покойной был выставлен в вестибюле — часовня была разрушена, — и специальным разрешением правительства был открыт доступ к телу бабушки. Отдать последнюю дань Анне Владимировне пришли самые разные люди. Для знати она была символом умирающей аристократии, а простые люди пришли попрощаться с той, что поистине была их настоящим другом.

Отец в своем походном мундире, с постаревшим лицом, стоял возле гроба между двумя солдатами, сменявшимися каждый час, как в почетном карауле. Солдаты революции были не склонны подолгу стоять на ногах.

Одетая во все черное, в шляпе с длинной вуалью, я принимала соболезнования от правительственных чиновников, дипломатов, немногих членов династии, все еще остававшихся в столице, друзей и знакомых. В числе наших знакомых пришел и Алексей Хольвег. Он долго держал мою руку в своей руке, взгляд его был полон глубокого сострадания. Казалось, что строгое, умиротворенное лицо бабушки говорило: «Всем ужасам и страданиям приходит конец. Господь милостив».

От Романовых, пришедших попрощаться с бабушкой, я узнала, что царская семья ведет тихую, скромную жизнь в доме тобольского губернатора. Государь занимается с детьми. Алексей подрос и чувствует себя хорошо. Дети во всем помогают отцу. Они совершенно изолированы от окружающего мира, но обращение с ними хорошее. У меня появилась надежда.

Бабушку похоронили в Благовещенском соборе Александро-Невской лавры, в нашем фамильном склепе 23 октября по старому стилю. Дул пронизывающий холодный ветер, густыми хлопьями падал снег, но Нева еще не замерзла.

В сопровождении няни и Федора я в первый раз за три месяца вышла из дому, чтобы присутствовать на похоронах. Отцу пойти не разрешили. Народу на кладбище было гораздо меньше, чем при прощании. Алексей Хольвег снова подошел ко мне и украдкой передал записку от Бориса Андреевича, адресованную отцу. Он попросил меня отослать ее домой с Федором.

— Татьяна Петровна, прошу вас, не возвращайтесь домой! Если вернетесь, у вас не будет больше возможности ускользнуть. Езжайте в Крым одна, и немедленно, — умолял он.

— Благодарю вас за участие, Алексей, и за письмо, — ответила я, — но я сама хочу передать его отцу.

Сразу после похорон Зинаида Михайловна, убитая горем, уехала в Алупку вместе с Николенькой. Потратив деньги, которые он получил от нас при побеге генерала Майского, он снова явился к матери за деньгами. Чувствуя, куда ветер дует, он понимал, что дни Керенского на посту главы правительства сочтены, и был готов поискать счастья где-нибудь подальше от столицы.

Будучи бабушкиной наследницей, я велела управляющему выдать Зинаиде Михайловне помимо причитавшейся по наследству суммы еще денег на поездку, предупредив ее, хотя это и было бесполезно, не давать их на хранение сыну. Я также передала ей письмо, адресованное Таник, с запиской для Марии Федоровны, в которой я просила Ее Императорское Величество переслать мое письмо пленникам в Тобольск, если будет возможность.

Управляющий отвез нас с няней и Федором домой. Наш дом показался мне теперь еще более пустынным, грязным и мрачным. Солдаты были настолько удивлены моему возвращению, что молча пропустили меня к отцу.

Я просидела у него до двух часов ночи; охранявший его солдат, не показываясь нам на глаза, находился за открытой дверью. Я передала отцу записку от Бориса Андреевича, в которой он обещал вскоре вызволить нас из плена. Я потом долго плакала, положив голову отцу на плечо, а он гладил мои волосы, шептал ласковые слова утешения, как когда-то в детстве, и утирал мне слезы своим батистовым платком с вышитой монограммой. Я изливала мою тоску по Стиви, а отец, в свою очередь, поведал мне о своих нелепых страхах, подогревавшихся покойной бабушкой, что я могу умереть при родах, и о своей еще более глупой ревности. Отец был в отчаянии, что не заставил меня уехать из России.

— Ты знаешь, Таня, а ведь я слабый человек, — сказал он. — Но я уверен, на Бориса Андреевича можно положиться, так что мы скоро отправимся во Францию.

Мне хотелось верить ему. Несмотря на огромное горе, постигшее нас, я была рада нашей восстановившейся близости. И когда, поцеловав отца и пожелав ему спокойной ночи, я сказала, что хочу остаться с ним, я сказала правду. Я действительно этого хотела.

 

24

В то время как мы прощались с бабушкой, в Смольном институте Военно-революционный комитет под председательством Ленина был готов окончательно сровнять с землей рушащееся здание общества, которое Керенский так отчаянно и безуспешно пытался укрепить. Керенский делал слабые и запоздалые попытки предотвратить большевистский переворот. Петроградский гарнизон был по сути дела в руках большевиков: ненадежны были и казаки. Временное правительство могло положиться только на юнкеров, кадет и женский батальон.

24 октября мы с отцом, сидя у окна, наблюдали, как по Неве к Зимнему дворцу приблизился большевистский крейсер «Аврора» и встал на якорь. Спать не хотелось, и мы долго сидели, кутаясь в теплые плащи, подбитые соболем, так как у нас уже давно не топили и было очень холодно. Поздно ночью, когда мы уже спали, солдаты, руководимые большевиками, захватили все вокзалы, мосты, электростанции, телеграф и телефонную станцию, и наутро вся власть в Петрограде уже была в руках большевиков.

Кронштадтские матросы окружили Мариинский дворец и разогнали собравшийся на заседание Предпарламент. Керенский бежал из города в автомобиле американского посла, надеясь вернуться в Петроград с надежными войсками. Члены правительства укрылись в Зимнем дворце, который защищали кадеты и женский батальон.

В пять часов пополудни начался штурм Зимнего дворца. Вечером в сгустившейся темноте мы с отцом наблюдали из окна вспышки от орудийных выстрелов с «Авроры». К трем часам ночи сопротивление немногочисленных защитников Зимнего дворца было окончательно сломлено. Торжествующие победители предались грабежу, министров отправили в крепость и, не найдя Керенского, устроили самосуд над заместителем военного министра, князем Тумановым. Искалеченное тело князя было брошено в Неву недалеко от того места, где всего лишь год назад было выловлено тело Распутина.

В то время как большевики вовсю хозяйничали в Зимнем дворце, Ленин на Втором Всероссийском съезде Советов провозгласил зарю мировой революции. Были выдвинуты демагогические лозунги: «Фабрики — рабочим», «Земля — крестьянам». Диктатура пролетариата наступила!

На рассвете отряды большевиков победоносно промаршировали по Дворцовой площади, где императоры устраивали смотр гвардейским полкам, и где семь месяцев назад эти же полки присягнули на верность революции, которой теперь пришел такой же бесповоротный конец, как и свергнутому ею самодержавию.

Ранним утром 26 октября я проснулась от грохота сапог и криков в вестибюле. Торопливо надев черное платье, я вбежала к отцу. Там я увидела четырех незнакомых солдат, которые обыскивали его комнаты. К счастью, я заблаговременно спрятала его мемуары в бабушкином сейфе, вделанном в стенку так, что снаружи он был совершенно незаметен.

В гостиной отца я увидела того самого злополучного начальника охраны. Огромная высоченная папаха, которую постоянно носил этот нелепый низкорослый человечек, отнюдь не делая его выше ростом, придавала ему какую-то театральную свирепость. Семен, с красным от возмущения лицом, трясущимися руками помогал отцу надеть мундир.

Глядя, как отец, не теряя самообладания, застегивает свой мундир, коротышка, грозно потрясая своим пистолетом, заорал:

— Живее! Нечего наряжаться!

— Куда вы забираете моего отца? — спросила я.

— Туда, где ему самое место, — ответил он.

Отец в зеркале сделал мне знак, чтобы я успокоилась. Семен протянул было отцу его белую генеральскую папаху, но коротышка запротестовал. Отцу пришлось надеть фуражку, затем Семен помог ему облачиться в шинель.

Отец снял с руки единственный фамильный перстень, который он носил в последнее время (оставшиеся уже давно были спрятаны вместе с мемуарами в сейфе), и протянул его Семену:

— Это тебе на память обо мне. Спасибо, Семен, благодарю тебя за все. Прощай.

Верный слуга бросился на колени, целуя отцу руку и умоляя взять его с собой.

— Там, где он будет, слуги ему больше не понадобятся, — с издевкой проговорил коротышка. — Барский ты пес.

— Сам ты пес! — Семен готов был броситься на коротышку, поднявшего пистолет.

Я испугалась, что он разрядит его Семену в живот с такой же легкостью, с какой он выпалил в икону святого Владимира, но отец вовремя оттолкнул Семена в сторону.

— Семен, довольно! — приказал он.

Коротышка молча указал отцу пистолетом на дверь. В прихожей за спинами солдат теснились слуги, желавшие попрощаться с отцом. Солдаты теснили их в сторону, но все же маленькой старушке в голубом чепце и стеганой кацавейке удалось прорваться к отцу.

— Петруша, князь ты мой милый, — она бросилась к отцу, — неужто я тебя для этого вскормила? На то ли я тебя растила? — Старенькая няня повернулась к солдатам: — Тьфу, свиньи проклятые! Вот ужо Господь вас покарает!

— Нянюшка, успокойся. Спасибо тебе, милая, за все. Присмотри за Танюшей. Не горюй, — отец обнял старую кормилицу.

Слуги снова попытались прорваться к отцу, но их вытолкнули за дверь. Отец попросил дать ему попрощаться со мной наедине.

— Нет, вы и так нас задержали, — отрезал коротышка.

Отец обнял меня за плечи и сказал по-английски:

— Все, что у нас осталось, мы перевели на твое имя; ты можешь свободно распоряжаться этими средствами. Василий Захарович тебе поможет. Как только все хоть немного успокоится, иди во французское посольство. Дядя Стен приготовил все нужные для выезда бумаги. Не медли! Все, что ты можешь теперь для меня сделать — это уехать и спасти себя. Обещай мне, что ты это сделаешь!

— Со мной все будет в порядке, папа, не волнуйся. — Я изо всех сил старалась не разрыдаться.

— Ну хватит болтать, да еще и не по-нашему! — потребовал коротышка.

— Ну доченька, — сказал отец по-русски, — пора. Держись, моя девочка. — Не падай духом, хотел он сказать, не теряй надежды и помни, что все не так уж плохо, как иногда кажется. Затем он прижал меня к своей груди.

Прижимаясь к отцу, я почувствовала, что его можно срубить, как могучий дуб, но согнуть его никому не удастся. Я выросла под его могучей сенью, но кто же защитит меня теперь?

— Папа, обними меня покрепче, — прошептала я слова, что говорила ему в детстве.

Отец крепко обнял меня, потом поцеловал в лоб и отпустил.

— Храни тебя Господь, — благословил он меня.

— Я буду молиться за тебя, — ответила я торжественно. Я могла уповать только на Господа. Какие же еще испытания уготовил он отцу?

— Ну хватит, а то и дочку заберем, — сказал коротышка.

Мы, наконец, повиновались. Солдаты окружили отца и увели.

Оставшись одна, я подошла к окну и прижалась лбом к холодному стеклу. Два грузовых автомобиля выехали со двора на набережную и направились в сторону крепости, оставляя следы колес на снегу. Улицы были пустынны. Не было видно никаких шествий в честь победы большевиков, матросы на кораблях не устраивали никаких собраний по поводу зари мировой революции. Лишь изредка проносились грузовики с красноармейцами, и на каждом крыле можно было видеть лежащего солдата с винтовкой на изготовку. По Неве, словно призрачные корабли, плыли первые льдины. Все небо заволокли тяжелые свинцовые тучи. Я смотрела на эту унылую картину, застыв в беспомощном отчаянии, и не могла ни плакать, ни даже молиться.

Очнулась я, услышав чей-то шепот и тихий плач. Это были наши слуги. Они робко приблизились ко мне, ожидая, не будет ли каких распоряжений. Я встала и, обратившись к ним, сказала:

— Друзья мои, спасибо, что в это тяжелое время вы не оставили нас в беде. Одному Богу ведомо, что будет дальше, а пока будем стараться жить, как прежде. На первое время старайтесь не выходить из дому без крайней необходимости. Довольно ли у нас продуктов в запасе? — спросила я у нашей поварихи Агафьи.

Она ответила утвердительно.

— Ушли ли солдаты? — обратилась я затем к остальным.

— Слава Богу, все ушли, ваша светлость.

— Вот видите, нет худа без добра: по крайней мере, не нужно больше кормить кучу посторонних людей, — я заставила себя улыбнуться.

Они широко заулыбались, надеясь, как водится в народе, что все как-нибудь само собой обойдется, и, выслушав мои распоряжения, удалились.

За завтраком мне доложили, что пришел какой-то мальчишка с улицы и говорит, что у него ко мне важное дело.

Когда мы остались с ним наедине, он сказал с многозначительным видом:

— Мне велели передать вам одно слово — «терпение».

— И кто это такой?

Он ответил, что это один рабочий, и по описанию я сразу догадалась: Борис Андреевич.

— А где он сейчас?

— Откуда ж мне знать? Он остановил меня на Галерной, дал мне вот это, — мальчишка показал рубль, — и исчез, как сквозь землю провалился.

Я дала мальчику тянучек, которые так любила Зинаида Михайловна.

— Я дам тебе еще, если ты отнесешь мою записку и принесешь ответ, — сказала я ему и написала по-немецки на листке бумаги: «Папа арестован. Прошу вас, выясните, где он».

Я сделала из этого листка кулек, насыпала в него конфет и попросила мальчика отнести его на квартиру профессору Хольвегу.

— Ты запомнишь адрес?

— А то нет!

Я провожала его взглядом из окна до тех пор, пока он благополучно не прошмыгнул мимо заставы красноармейцев на Николаевском мосту.

Три дня я не выходила из дому, тщетно ожидая ответа от Алексея. Набережная была зловеще пустынна. В отличие от Москвы и некоторых других городов, где разгорелись бои, в Петрограде после бури наступило затишье.

Ночью 29 октября я вновь услышала выстрелы. Это было восстание кадетов Павловского, Владимирского и Инженерного училищ, надеявшихся, что из Гатчины прибудет Керенский с подкреплением. Но никто их не поддержал, и восстание было жестоко подавлено. Возглавивших восстание сбросили с крыш училищ, остальных арестовали. Только очень немногим из них удалось бежать, и ранним утром три раненых кадета добрались до особняка Силомирских. С помощью Семена я перевязала им раны. Вслед за ними в дверь стали ломиться их преследователи, которых нам удалось убедить, что никаких кадетов у нас нет.

Нас больше не беспокоили, и спустя неделю после большевистского переворота я решила, что можно послать Агафью на рынок.

Она молча выслушала меня, но не двинулась с места.

— В чем дело, Агафья? — спросила я.

— Ваша светлость, простите меня, но теперь все не так, как прежде, когда одного нашего имени было довольно, чтобы купить все, что нужно, а в конторе ежемесячно оплачивали счета. Теперь без денег даже гнилой капусты не купишь.

Никогда прежде не сталкиваясь с денежными проблемами, я была несколько растеряна, но, стараясь не показывать этого, спросила с деловым видом:

— И сколько же тебе нужно денег?

— Господи Боже мой, да все так дорого теперь, просто ужас!

Поохав еще о том, как все изменилось в худшую сторону, Агафья назвала небольшую сумму. Но денег все равно не хватало. Я отдала ей все, что у меня было, и сказала, что схожу в банк.

Оставив раненых кадетов на попечение Семена, я вышла вместе с Федором на улицу.

Банк находился в двух шагах от нашего дома, однако не прошли мы и полпути, как нас окликнули красноармейцы, стоявшие возле разожженного на углу улицы костра. Они потребовали у нас пропуск, которого у меня, конечно, не было. Красноармейцы тут же остановили и реквизировали проезжавшую машину и затолкнули нас в нее. С вооруженными красноармейцами на каждой подножке машина понеслась вниз по набережной в сторону Смольного института.

Когда мы подъехали к красивому зданию института, выстроенному в стиле неоклассицизма, я увидела, что у входа между колонн расставлены пушки и пулеметы.

Знакомые коридоры, прежде сверкавшие чистотой, были усеяны бумагами, окурками, повсюду были разбросаны солдатские вещи, и штабелями сложены винтовки.

Нас с Федором отвели в бывшую классную комнату, которая была уже полна такими же, как и мы, людьми, арестованными прямо на улице. Здесь я увидела знакомых из нашего круга, которые с забавными подробностями рассказывали друг другу по-французски о том, как их арестовали. Они приветливо поздоровались со мной. Когда я сказала, что собиралась пойти в банк, кто-то деликатно кашлянул. Княгиня Палицина взяла меня за руку и, усадив на скамейку, мягко объяснила мне, что помимо того, что я повела себя неосмотрительно, выйдя из дому без документов, мне все равно не удалось бы получить деньги в банке.

— Почему бы вам не переехать к нам, дорогая, — предложила она. — У Сержа, — она имела в виду своего мужа, бывшего действительного статского советника, — возникла великолепная идея. Он собирается послать нашего дворецкого в банк за деньгами под видом человека, посланного общим собранием нашей прислуги с просьбой выделить им деньги на их «рабоче-крестьянские нужды». Таким образом мы надеемся дотянуть до Учредительного собрания. Эти большевики просто авантюристы, нет никакого сомнения, что они долго не продержатся.

Все арестованные разделяли эту уверенность. Я же была слишком молода и серьезна, чтобы судить обо всем с той удивительной легкостью, которая считалась хорошим тоном в нашем кругу при любых обстоятельствах. Поблагодарив княгиню за ее любезное приглашение, я сказала, что мне нужно оставаться дома, по крайней мере, до тех пор, пока я не выясню, что с отцом, О кадетах я из осторожности решила умолчать. К известию об аресте отца все отнеслись довольно серьезно, даже высказывали предположение, не является ли его арест началом террора. Отовсюду я слышала слова участия.

Княгиня Палицина остановила на мне взгляд своих прелестных голубых глаз и сказала:

— Помните, моя дорогая, что вы не одиноки. Мы все gibiers de potence. Если вам будет нужна помощь, обращайтесь к нам. Вы обещаете мне это?

Сказанные с мрачным юмором слова княгини вряд ли могли служить утешением, но я все же была благодарна за ее любезное предложение и почувствовала себя не такой одинокой и беспомощной.

Через час нас с Федором вызвали в другую классную комнату, где за столом сидели большевистский чиновник со стенографисткой.

— Мы могли бы взять такого молодца, как ты, в Красную Армию, — обратился к Федору чиновник.

— Он глухонемой, от него мало толку, — быстро нашлась я, что сказать.

— Как тебя зовут? — крикнул чиновник.

Федор сделал вид, что не слышит. Чиновник схватил пистолет и выстрелил. Пуля просвистела мимо уха Федора, но он даже не шелохнулся.

Затем стали допрашивать меня.

— Есть ли у вас известия от генерала Майского?

— Насколько мне известно, его застрелили при попытке к бегству.

— Получали ли вы письма от Татьяны Николаевны Романовой?

— Нет, не получала.

— Какие у вас отношения с профессором Хольвегом?

— Мы с ним старые друзья, он был моим учителем.

— Когда вы видели его или слышали о нем в последний раз?

— На похоронах моей бабушки.

— Знаете ли вы, что держать сейчас у себя оружие запрещено, и если оно у вас есть, предлагаю вам его сдать.

— Я сестра милосердия, и никакого оружия у меня нет, — смело солгала я.

В конце концов у меня взяли отпечатки пальцев, выдали временный пропуск, который следовало продлевать каждую неделю, и сказали, что я могу идти.

Только тогда, когда я вышла в коридор, мне стало по-настоящему страшно. А если бы меня обыскали и нашли револьвер? И что с Алексеем? Не грозит ли ему теперь опасность из-за знакомства со мной? Может быть, мне пока не следует искать его? Но ведь он и Борис Андреевич были моей единственной надеждой спасти отца. Кроме того, Алексей был для меня последней нитью, связывающей меня с прошлым. Он напоминал мне о том, какой я была — мыслящим, борющимся, ищущим человеком, а не просто «висельником». Сейчас я нуждалась в его поддержке, как никогда.

Когда я стояла посреди зала, где мы с соученицами когда-то прогуливались парами во время перемен позади нашей классной дамы, мне пришла в голову безумная идея. Я решительно поднялась по грязной лестнице на второй этаж, где находился кабинет председателя Совета народных комиссаров и главы нового Советского государства. По коридору я прошла уже менее уверенно и, увидев открытую дверь, вошла в большую, утопавшую в клубах табачного дыма комнату, где не меньше дюжины секретарш печатали на машинках и разносили бумаги.

— Что вам нужно? Как вы сюда попали? — спросила женщина мужеподобного вида, которая, видимо, была здесь за старшую.

— Я хочу поговорить… с господином Лениным, — проговорила я, сильно волнуясь.

Главная секретарша взглянула на меня так, как могла бы посмотреть первая фрейлина двора Его Императорского Величества на какую-нибудь крестьянскую девушку, желающую увидеть государя.

— Товарищ Ленин занят. Вы по какому вопросу?

— Я… по личному вопросу. Я хочу попросить, чтобы мне разрешили увидеться с отцом, его арестовали неделю назад. У меня больше нет никого из родных…

— По этому вопросу вам лучше обратиться к народному комиссару юстиции, — уже мягче сказала секретарша. Она взяла в руки блокнот и карандаш. — Я направлю вас к нему. Как вас зовут?

— Татьяна… Силомирская.

Главная секретарша медленно опустила блокнот. Потом, повернувшись к своим товаркам, которые прекратили печатать, она воскликнула:

— Товарищи, дорогие, взгляните, кто удостоил товарища Ленина своим визитом — ее светлость княжна Силомирская собственной персоной. Какая честь!

Все девицы заухмылялись.

Я резко повернулась и вышла из комнаты. Очутившись на улице, я подняла воротник своей норковой шубы, чтобы меня нельзя было узнать. Ледяной ветер швырял мне в лицо пригоршни колючего снега. Щеки горели от стыда и возмущения, мне хотелось расплакаться. Держась за спиной у Федора, заслонявшего меня от ветра, я шла по набережной вдоль замерзающей Невы. Несколько раз, наталкиваясь на пикеты красноармейцев, гревшихся возле костров, я предъявляла свой пропуск. Несмотря на полдень, было темно. Повсюду горели костры, и пьяное пение оглашало пустынные проспекты.

Когда я подошла к величественному фасаду нашего дома, то увидела, как какой-то рабочий приклеивает на стену бумагу. В ней говорилось, что по распоряжению народного комиссара по иностранным делам здание переходит в собственность советского государства. Это означало, что у меня больше нет дома.

— А что же мне теперь делать? — спросила я у рабочего, с откровенным любопытством разглядывавшего меня.

— Откуда ж мне знать, — ответил он и подхватил свое ведро.

Я отперла дверь ключом и вошла в просторный вестибюль. В нем было холодно и темно, как в склепе. У себя в комнате я нашла записку и кошелек, полный червонцев, который принесли от Василия Захаровича, нашего управляющего. В записке он сообщал, что наши счета в банке заморожены по распоряжению советского правительства, и советовал мне искать убежища во французском посольстве. Сам Василий Захарович уезжал с семьей за границу и больше уже ничем не мог мне помочь.

Во время моего отсутствия приходил большевистский чиновник с приказом о нашем выселении. Агафье не дали продуктов в долг, дворник не смог достать угля, телефон, водопровод и электричество не работали.

Я собрала слуг и сообщила им, что больше не могу их держать. Они сказали, что останутся, даже если не будут получать жалования.

— Я больше не в состоянии дать вам ни пищи, ни крова, — сказала я в ответ. — Думаю, вам лучше вернуться в свои деревни, может быть, там жизнь полегче.

Я выдала каждому из них по червонцу, и они со слезами целовали мне руки. Только няня, Федор и Семен наотрез отказались меня покинуть.

На следующее утро, когда слуги покинули наш дом, взвалив на спины мешки со своими пожитками, я переселилась в домик при конюшне, который раньше занимал управляющий конюшнями. Там же мы спрятали и раненых кадетов, взяв с собой из лазарета запас медикаментов и хирургических инструментов. Мы забрали с собой все наиболее ценное, что было в доме, — золото, драгоценности, бумаги отца. Чтобы не замерзнуть зимой, мы также перенесли в наше новое жилье ковры, одеяла, шубы и небольшую самодельную печку. В комнате на чердаке, где я теперь поселилась с няней, мы повесили в углу мою любимую старинную икону, изображающую муки Спасителя, и зажгли перед ней лампаду. На крашеный сосновый стол я положила наши семейные фотографии, а также фотографию Стиви и детей государя и поставила на книжную полку «Записки охотника» и несколько моих любимых книг на разных языках. Так началась моя жизнь при большевиках.

 

25

После того как мы устроились на новом месте, моей первой заботой было найти отца. Во французском посольстве, куда я отнесла мои письма Стефану, я получила денежный перевод от Веславских. Мне посоветовали тратить их экономно, так как бюджет посольства был урезан: его сотрудники готовились к отъезду в ожидании сепаратного мира, который намеревалось подписать новое правительство.

Первый секретарь посольства был со мной очень любезен, но, однако, не пожелал предпринять каких-либо шагов для выяснения участи отца. Что касается семьи государя, то новые власти наметили для себя другие жертвы — d’autres chats à fouetter, заявил господин секретарь. Нет, он не думает, что их положение может ухудшиться в ближайшее время, но кто знает, что ждет их дальше? Он пожал плечами.

После допроса в Смольном я боялась писать профессору Хольвегу. Какова же была моя радость, когда, вернувшись домой из французского посольства, я нашла от него записку, в которой он просил меня прийти к нему в университет для обсуждения дальнейшей учебы.

В назначенное время я пришла в университет, взяв с собой учебник по фармакологии и тетрадь. Строгая дама в пенсне, оказавшаяся секретарем профессора, провела меня к нему в кабинет.

— Ах, Татьяна Петровна, как я рад вас видеть, — воскликнул Алексей и, подойдя, крепко пожал мне руку. Затем, закрыв дверь, он поцеловал мне руку, влюбленно и в то же время робко глядя мне в глаза. — Если бы вы знали, как я переживал из-за вас все эти дни, — сказал он по-французски. — Как я счастлив, что вы живы-здоровы.

— Благодарю вас за участие, Алексей. Скажите, ради Бога, вам что-нибудь известно об отце?

— Он в Трубецком бастионе Петропавловской крепости.

— В Трубецком бастионе? — одно это название заставило меня содрогнуться. — Он… с ним там плохо обращаются?

— Нет, не волнуйтесь, Татьяна Петровна, его только лишили права на переписку и свидания. Но я попытаюсь получить для вас разрешение увидеться с ним. Что же вы стоите, Татьяна Петровна, присядьте, прошу вас. — Он усадил меня в кресло. — Боже мой, у вас такие холодные руки! Успокойтесь, пожалуйста. Хотите, я попрошу принести чаю?

— Благодарю вас, Алексей, ничего не нужно. Лучше расскажите мне, как ваши дела. Почему вы не боитесь принимать меня открыто? Знаете, я уже начинаю чувствовать себя всеми отверженной.

— Видите ли, Татьяна Петровна, — профессор сел за свой рабочий стол, — дело в том, что советское правительство более отчетливо сознает значение науки в наши дни, чем царское правительство. Оно намеренно смотрит сквозь пальцы на мои прошлые связи. Кроме того, новый комиссар по образованию, Луначарский, культурнейший человек и мой личный друг. Я рассказал ему о вас, и он слушал меня с большим сочувствием. Он сделает все возможное, чтобы облегчить режим содержания вашего отца, а также получить разрешение на ваше свидание с ним. Может быть, у вас есть какая-то особая просьба в отношении отца?

— Если бы он мог там рисовать… о нет, пожалуй, не стоит. Отец писал мемуары, ему очень хочется закончить их. Если бы ему только это позволили!

— Хорошо, я попробую это устроить. Что ж, ограничимся пока этим. А теперь расскажите мне о себе.

Я поведала ему обо всем, что случилось со мной после похорон бабушки, умолчав, однако, о наших раненых кадетах. Он и так слишком рисковал из-за меня. Во время моего рассказа я рассматривала его кабинет: стол с аккуратно разложенными стопками бумаг, бюст Менделеева, литографии Баха и Бетховена на стене, небесный глобус, шкафы с книгами от пола до потолка. Это был кабинет ученого с разносторонними интересами и меломана, человека с тонким вкусом. Что общего у него могло быть с таким, как Бедлов, и ему подобными?

— Скажите мне, Алексей, — обратилась я к нему, завершив свой рассказ, — вы действительно собираетесь сотрудничать с большевиками?

— Это зависит от того, как будут развиваться события. Если они будут считаться с Учредительным собранием и уважать гражданские права, то я думаю, что перед наукой здесь откроются такие возможности, как нигде в мире, за исключением, пожалуй, Соединенных Штатов.

— Но разве коммунизм по своей сути не чужд вам?

— Мне чужды любые правительства и общества, как впрочем и вам, не правда ли, Татьяна Петровна?

— Да, Алексей. — Я признательно взглянула на него. Он понимал меня, он помогал мне почувствовать, что я не просто существую. — Только одно правительство может быть более чуждо, а другое менее. Я не думаю, что вы, Алексей, могли бы приспособиться к большевикам лучше, чем я.

— Да, наверное, вы правы. Но между тем я буду делать вид, что меня устраивают новые порядки, и таким образом смогу помочь вам. Послушайтесь совета вашего старого учителя — тоже делайте вид, что вас устраивает новая власть. Так будет безопаснее.

— Что вы этим хотите сказать, Алексей? — я резко выпрямилась в кресле.

— Татьяна Петровна, сейчас не время демонстрировать свои чувства. Это только повредит вашему отцу. А у вас вся жизнь впереди, вы можете осуществить свое призвание. Если у большевиков будет надежда обратить вас с моей помощью в свою веру, то мы сможем свободно встречаться. — Заметив мое недоумение, он продолжал: — Это вас никоим образом не скомпрометирует. В теперешних обстоятельствах нужно не только не привлекать к себе внимание, но и научиться лицемерить. Я буду вынужден это делать ради вашего блага и надеюсь, что и вы этому научитесь. — Его напряженный, пристальный взгляд, казалось, пронизывал меня.

Да, я умела притворяться! Скрывала же я от него и то, что прячу кадетов, и мои истинные чувства к Стефану. Я утратила свою юношескую откровенность и превратилась в улыбающуюся лгунью.

— Хорошо, Алексей, я постараюсь следовать вашему совету.

Он улыбнулся в ответ такой милой улыбкой, что лицо его помолодело и даже показалось мне красивым.

— Алексей, — решилась я перейти к запретной теме, — я в страшной тревоге за Татьяну Николаевну и ее родных. Как вы думаете, какая участь их ожидает?

— Большевики озабочены укреплением своей власти, Романовы их пока что не интересуют, — ответил он примерно в том же духе, что и первый секретарь французского посольства. — Да и признаться, их судьба никого, кроме вас, особенно не волнует. Они уже принадлежат истории. Я думаю, что из осторожности нам не следует долго беседовать. — Он встал и проводил меня до дверей.

— Алексей, у меня к вам еще одна небольшая просьба. Вы были дружны с доктором Боткиным, придворным врачом. Он сейчас в Тобольске вместе с семьей государя. У него есть дочь в Петрограде; может быть, вы могли бы с ней связаться. Сама я боюсь ее искать.

Вместо ответа он спросил:

— Могу ли я сделать что-нибудь лично для вас, Татьяна Петровна? Не испытываете ли вы нужды в деньгах?

Не осознав еще полностью той роли, какую играют деньги в жизни людей, я ответила:

— Мне сейчас больше всего не достает моего пианино. Я не решаюсь заходить в наш дом, и в любом случае, там слишком холодно, чтобы играть на нем. Я боюсь за его сохранность, да и жаль, что наш прекрасный «Бехштейн» простаивает без пользы. Не хотите ли забрать его к себе, Алексей?

— У меня дома есть «Стейнвей», но можно перевезти ваше пианино в университет. Отличная мысль, я уже придумал, где его поставить. — Он улыбнулся мне с видом заговорщика — как он был счастлив, что может хоть что-то сделать для меня, — и широко распахнул дверь. — Я жду вас с отчетом через неделю в это же время, — сказал он по-русски.

— Постараюсь успеть в срок, профессор, — ответила я и, пройдя через кабинет секретаря, вышла в коридор, а затем во двор университета. Никто не обратил на меня внимания.

Через неделю меня уведомили, что мне разрешено увидеться с отцом в Петропавловской крепости. Я взяла с собой теплое белье для него, продукты и письменные принадлежности. Когда я вошла в комнату для свиданий печально известного Трубецкого бастиона, мне велели сесть в конце длинного стола.

Отец вошел в комнату под конвоем двух солдат и сел в другом конце стола. В своем полевом мундире без орденов он выглядел бледным и усталым, но не слишком изменился. Только во взгляде его была некоторая отрешенность, казалось, он смотрел на меня из неведомой, невозвратной дали.

— Почему ты не уехала из Петрограда? — строго спросил он меня по-английски.

— Я не могу тебя оставить, это выше моих сил.

— Ты должна это сделать, я приказываю тебе!

— Арестованный, говорите по-русски, — приказал конвоир.

— Я принесла тебе бумагу, перья и чернила, — сказала я по-русски, — чтобы ты мог писать мемуары. Надеюсь, у тебя в камере есть свет?

Отец кивнул и слабо улыбнулся. Я с облегчением поняла, что он не сломлен. Я была той нитью, что связывала его с прошлым.

Через пять минут свидание окончилось. Наши дальнейшие свидания были столь же коротки, но эти встречи с отцом придавали мне сил и наполняли жизнь смыслом в течение последующих четырех месяцев.

Перед каждым свиданием с отцом я начинала страшно волноваться. Я пыталась гладить выстиранное няней отцовское белье и однажды чуть не разрыдалась, когда прожгла утюгом его рубашку — постоянно сдерживаемые чувства искали выхода, — после чего гладить пришлось Семену.

К концу первого месяца пребывания отца в крепости я получила первую главу его мемуаров и, обрадовавшись, начала перепечатывать их на машинке, которую мне удалось спасти перед тем, как в дом нагрянули красноармейцы и унесли все сколько-нибудь ценное. Время за работой бежало быстрее. К тому же, благодаря Алексею, я могла теперь упражняться на пианино в актовом зале университета.

Между тем присланные Веславскими деньги стали быстро подходить к концу. Кроме нас четверых нужно было кормить раненых и носить передачи отцу. Устроиться на сколько-нибудь приличную работу с моими документами было невозможно. Поэтому мне пришлось взять кое-что из вещей и столовое серебро и отправиться на так называемую барахолку.

Я стояла под падающим снегом за столиком среди дам в дорогих шубах, которых тоже привела сюда нужда. Распродав наше серебро женам большевистских комиссаров, я смогла купить на черном рынке картошки и селедки, чтобы пополнить наши съестные запасы. Я получала в эти дни паек по карточкам третьей, самой низшей, категории, которые мне выдавали как «социально чуждому элементу».

Простояв долгое время на сильном холоде, я так обморозила руки и ноги, что потом долгое время не могла писать Стефану, к тому же я стала чувствовать какую-то необъяснимую отчужденность. (Писать Таник я давно уже перестала.) Я не могла больше ни печатать, ни играть на пианино.

Обеспокоенный Алексей попросил меня объяснить, что со мной происходит. Я призналась ему, что мы прячем кадетов и что у меня не хватает денег, чтобы всех прокормить.

— Татьяна Петровна, до чего же вы безрассудны! — возмутился он. — Знайте же: третье правило выживания при большевистском режиме — никогда не рисковать без крайней необходимости, — говорил он, нервно расхаживая по кабинету. — Вам нужно избавиться от кадетов. — Он остановился передо мной. — Есть один еврей, он живет недалеко от барахолки, который торгует фальшивыми документами. Но это будет дорого стоить.

— Я могу продать драгоценности.

— Ну, если нет другого выхода… Что же до вашего отца, то мне бы очень хотелось оказать ему посильную помощь — продуктами или чем-нибудь еще.

Я с признательностью приняла его предложение и тотчас же попросила посодействовать в перепечатке отцовских мемуаров, на что он немедленно согласился.

В обмен на документы для наших кадетов я отдала изумрудное колье, которое было на мне в тот злополучный вечер, когда мы с Алексеем ездили в балет. К Рождеству мои кадеты окончательно выздоровели и к большой радости Алексея отправились на Дон, где генерал Алексеев вместе со своими соратниками создавал Добровольческую армию. Состоящая из казаков и тех офицеров, которым удалось бежать на Дон от большевиков, она стала ядром будущей белой армии.

Однажды ночью к нам в заднюю дверь тихо постучал молодой незнакомец, оказавшийся польским офицером. У него была сломана рука, и я была рада оказать ему помощь. Польские части, сформированные после отречения государя, не приняли большевистский переворот, после чего этим полякам пришлось скрываться. Уходя, офицер опустился на колено и учтиво поцеловал руку ясновельможной пани, то есть мне. Вскоре к нам за помощью обратился его товарищ, а затем они потянулись к нам один за другим.

В каждом из этих молодых поляков мне виделся Стиви, и нечего и говорить о том, что я пренебрегла предупреждениями профессора Хольвега. Сеновал служил прекрасным местом для укрытия во время периодических обысков, производившихся в нашем новом жилище. Так или иначе, но большевики, казалось, на какое-то время удовольствовались тем, что выселили княжну Силомирскую из ее дома.

В течение этого сравнительно спокойного отрезка времени, когда большевики были заняты укреплением своей власти, положение отца оставалось без изменения. Но затем, в первых числах нового 1918 года, я получила от отца страшное известие. Произошло это так: я передала Алексею последнюю часть отцовских мемуаров. Он внимательно просмотрел их и сказал:

— На этот раз очень много зачеркнутых мест. Я думаю, что под ними может быть скрыта тайная запись.

Когда Алексей потер ластиком перечеркнутые несколько раз карандашом строчки, то мы увидели, что под ними было написано чернилами по-польски письмо отца.

«Танюша, доченька моя дорогая!

Это, быть может, последнее письмо, которое ты получишь от меня. Я боюсь, что скоро меня переведут в какое-нибудь „менее комфортабельное“, как мне недавно намекнули, место. Я повел себя, по словам Бедлова, „неразумно“, т. е., проще говоря, отказался поливать грязью моего государя. Они пытались уговорить меня, показывали мне фильмы о погромах, голоде и другие тяжелые картины. Мне дали прочесть показания других арестованных против Сухомлинова и без конца напоминали — как будто в этом была необходимость — о наших ужасных потерях из-за нехватки боеприпасов. Они пытались заставить меня почувствовать стыд и вину — как будто я и сам их не испытывал — за черные стороны жизни царской России. Мне предложили чистосердечным признанием облегчить свою участь, но при этом не пообещали реабилитировать и отпустить меня.

Но это еще не самое страшное. Они рассказали мне, что ты, моя дорогая дочь, постепенно обращаешься в их веру. Они питают большие надежды на то, что ты будешь помогать им создавать их будущее „царство справедливости“. Нечего и говорить, что я не поверил ни единому слову, и знаю, что и ты не поверишь ни единой их лжи обо мне. В эту тяжелую минуту меня поддерживают молитвы, память о матери и мысли о тебе, моя храбрая Татьяна. Ты поступила благородно по отношению ко мне, ты сделала все, что могла. Когда будет подписан этот позорный для России мир, посольства стран-союзниц закроются. Тебе нужно уехать сейчас, пока не поздно. В любом случае я скоро уже буду очень далеко, и мы не сможем с тобой видеться. Когда большевики поймут, что не смогут использовать меня в своих целях, то меня, очевидно, расстреляют. Я готов к самому худшему. Я прожил жизнь. Важно теперь только, чтобы ты не погибла. Спасибо тебе за все, моя доченька. Я благословляю тебя.

Папа».

Прочитав письмо, я перекрестилась.

— Господи помилуй! — прошептала я, не думая, что говорю, поскольку уже не могла надеяться ни на чье милосердие. Я почувствовала холод и тошноту — признаки неведомого мне ранее страха.

— Татьяна Петровна, вам плохо? — Алексей, наклонившись надо мной, легонько прикоснулся рукой к моему плечу.

Я подняла на него глаза, полные слез.

— Что теперь будет с отцом?

— Они расстреляют его, как он говорит. Я думаю, что это самый лучший исход в его положении. Будь я на месте князя, я был бы окончательно сломлен, но он, я уверен, встретит смерть со своим обычным спокойствием. Вы должны выполнить последнюю волю отца и уехать.

— Но в этом месяце должно собраться Учредительное собрание! Алексей, вы же сами говорили, что большевиков еще можно свергнуть!

— Да, я говорил, что это возможно, однако шансы невелики, и уж, во всяком случае, вам не следует рисковать. Ваша жизнь для меня столь же драгоценна, как и для вашего отца. — Он положил ладонь мне на руку. Это была мягкая, белая рука интеллектуала, человека, неловкого в любви и не умеющего выразить свои чувства. Его неловкость была трогательна, прикосновение его руки успокаивало меня. Я вытерла слезы.

— Если я уеду, то что будет с вами, Алексей?

— Я тотчас последую за вами, — заявил он и, испугавшись своей смелости, поспешил добавить, — конечно, если вы позволите.

Пришло время рассказать Алексею о Стефане, подумала я, любовно перелистывая рукопись отца. Возможно, это последние страницы, написанные отцовской рукой. Я представила, как он писал их за грубым столом при свете лампочки под потолком в камере Трубецкого бастиона. Мне виделось, как он откладывает перо, слушая бой крепостных курантов — единственный звук, тревожащий кладбищенскую тишину. В сравнении с этой преследовавшей меня картиной мысли о Стефане казались детской мечтой. Я решила ничего не говорить Алексею.

Получив письмо от отца, я поняла, что мне необходимо как можно скорее увидеться с генералом Майским. Но как мне разыскать того уличного мальчишку, которого он ко мне присылал? Я рискнула послать Семена к агенту по продаже картин, у которого хранились наши деньги. Его сосед сообщил Семену, что тот бежал в Одессу сразу же после национализации всех банков в декабре. Узнав об этом, я пришла в еще большее отчаяние. Затем неожиданно, в день моих именин, я получила поздравление от Бориса Андреевича и приглашение прогуляться по Литейному проспекту.

В этой самой шумной части города среди бела дня передо мной вдруг возник генерал Майский. Он сообщил мне, что несколько преданных отцу офицеров готовятся освободить его, когда отца будут перевозить из крепости. Он также рассказал мне, что деньги, вырученные от продажи картин, были переданы в надежные руки. Я с радостью увидела, что люди нашего круга наладили между собой целую систему взаимопомощи. Это был еще один способ выжить при большевистском режиме, и он мне был больше по душе, чем умение притворяться и соблюдать во всем чрезвычайную осторожность.

— У нас еще есть надежда на Учредительное собрание, — сказала я Борису Андреевичу.

— О да, разумеется! — мне послышалась в его голосе легкая ирония. Затем он ободряюще улыбнулся, заговорщицки подмигнул мне и, поглубже надвинув свою рабочую кепку, мигом вскочил на подножку переполненного трамвая и исчез.

Не только я, но и весь Петроград возлагал надежды на Учредительное собрание, избранное на первых за всю историю России всенародных выборах.

Когда его делегаты собрались 18 января 1918 года в Таврическом дворце, где еще совсем недавно заседала Государственная Дума, оказалось, что большевики едва набрали четверть голосов. Кронштадтские матросы — эта преторианская гвардия нового режима — заполнили все коридоры, грубо срывали криками все выступления, направленные против большевиков, а затем их начальник, матрос Железняк, взошел на трибуну и объявил первое и последнее заседание закрытым.

Народ не поддержал своих депутатов. Люди были слишком растеряны и утратили всякую веру в слова и в любые политические программы. Они склонили головы перед советской властью и покорились большевикам.

Теперь большевики направили свои усилия на мирные переговоры в Брест-Литовске. Поначалу Троцкий, комиссар по иностранным делам и глава большевистской делегации, не мог согласиться с непомерными территориальными притязаниями Германии, желавшей в обмен на мир получить всю Украину. Однако из-за угрозы нового немецкого наступления он в конце концов уступил настойчивому требованию Ленина заключить мир любой ценой. Еще до того, как 3 марта 1918 года был подписан мирный договор, сотрудники посольств стран-союзниц покинули столицу.

До последней минуты для меня было забронировано место в дипломатическом поезде, и с этим поездом я отправила перепечатанные мемуары отца и оригинал, письма Татьяны Николаевны и мое последнее письмо к Стефану.

Поезд ушел, а вместе с ним ушла и моя последняя надежда свободно покинуть Петроград.

В феврале мои свидания с отцом по распоряжению начальства крепости были сокращены до одного посещения в неделю. В другие дни мне запретили приносить передачи и сказали, чтобы я больше не приносила пишущих принадлежностей. Они мстят отцу за отказ сотрудничать, подумала я с тяжелым предчувствием.

Ранним мартовским утром, как обычно, я вошла в просторный, обнесенный высокой стеной двор крепости, над которым устремлялся ввысь золотой шпиль Петропавловского собора. Подавленная еще более, чем всегда, я прошла через внутренние дворы и вошла в последний из шести бастионов — Трубецкой. Предъявив свой пропуск в седьмой раз, я услышала, что арестованного лишили права на свидания.

На следующее утро, когда Федор набирал воду из колодца, к его ногам упал и подпрыгнул снежок. Внутри облепленного снегом резинового мячика была записка на французском языке, написанная рукой Бориса Андреевича: «Князя С. неожиданно увезли ночью под усиленной охраной. В Чека что-то подозревают. Будьте осторожны! Разрабатываем новый план. Не падайте духом!»

Последний из укрывавшихся у нас поляков отправился на юг с поддельными документами, чтобы подготовить все необходимое для моего прибытия. Я наказала няне быть настороже и отправилась в Чека — эту страшную новую организацию, созданную большевиками для борьбы со своими политическими противниками, — чтобы получить разрешение на свидание с отцом. Мне было отказано.

Для выяснения местонахождения отца мне пришлось добираться пешком от дома предварительного заключения на Шпалерной до самой Выборгской тюрьмы, но ничего узнать мне так и не удалось. Правительство переехало в Москву, и бесполезно было пытаться встретиться с товарищем Лениным. Алексей также не мог ничего выяснить.

В тщетной надежде случайно встретиться с генералом Майским я бродила по Литейному проспекту. Нигде уже не было ни толп, ни ораторов. Редкие прохожие спешили по своим делам, опасаясь вооруженного ограбления или проверки чекистами документов. Нередко случалось и так, что буржуазного вида людей — их теперь называли буржуями — хватали прямо на улице и отправляли на принудительные работы. В одну из таких облав схватили и меня и отправили на расчистку снега. Обмороженными руками я едва могла поднять лопату. Нас вызволил проходивший мимо немецкий офицер из комиссии по военным репарациям. После заключения сепаратного мира немецких военных можно было видеть повсюду даже на неоккупированной территории. На прощание он учтиво поклонился мне, щелкнув каблуками, и я поблагодарила его, хотя мне было неприятно чувствовать себя обязанной завоевателю. После этого инцидента я избегала появляться в центре города.

С наступлением оттепели мои обмороженные руки и ноги пришли в лучшее состояние, но меня ждали новые испытания. Чтобы «задушить контрреволюцию», то есть растущее белое движение, Троцкий создал Красную Армию, где уже не было такой уравнительной чепухи, как солдатские комитеты или избрание офицеров. Кроме того, всех остальных трудоспособных граждан было приказано мобилизовать на принудительные работы.

Федор оставался «глухонемым», няня была слишком старенькой, а Семен не показывался во дворе. Меня же в одно из моих посещений Чека включили в списки и отправили с группой женщин на целую неделю расчищать улицы от снега. Во время работы я очень быстро натерла себе волдыри на руках, причинявшие мне неимоверную боль. Женщины знали, кто я такая, и старались облегчить мне работу. За целый день изнурительного труда я получила какие-то жалкие гроши.

Когда я измученная добралась вечером до дому и упала на постель, то никак не могла уснуть, и няня долго растирала мне ноющие ноги и спину.

— Господи Боже мой, до чего мы дожили! — то и дело повторяла она.

Алексей тоже был весьма расстроен. Когда дни стали теплее, мы условились встретиться в Соловьином саду, и он явился, как и год назад, с букетом цветов. Цветы были уже не такими свежими, и он сам не столь элегантен, но его чувства были все те же.

— Ах, если бы я мог надеяться! — воскликнул он, выслушав мой рассказ обо всех моих испытаниях. — Но нет, я не смею…

— О чем вы говорите, Алексей?

— Если бы вы стали моей женой, я бы смог избавить вас от всех этих ненужных страданий! Но… могли бы вы полюбить меня?

«Я могла бы полюбить вас, — подумала я, — если бы не любила другого. Я могу вас любить и теперь, но не так, как его».

Но вслух сказала:

— Да, я могла бы полюбить вас, Алексей, если бы не теперешние обстоятельства. Я не могу просить вас пожертвовать карьерой, жизнью, связав судьбу с «висельником». Ваша жизнь слишком ценна для науки, чтобы так рисковать, — перефразировала я сказанные им раньше слова.

— Вы для меня дороже всего на свете, Татьяна Петровна. Но в настоящий момент вы, должно быть, правы. Я имею в виду не мою жизнь и карьеру, а то, что ваши переживания из-за отца мешают вам принять разумное решение в таком серьезном вопросе.

Я улыбнулась: оказывается любовь, по мнению Алексея Хольвега, должна основываться на разумном решении, а не на чем другом.

Он взял меня за руку.

— Я писал Луначарскому, говорил с Максимом Горьким, я использовал все возможности, чтобы выяснить, где ваш отец. Когда мы узнаем что с ним, — а вы должны, Татьяна Петровна, приготовиться к худшему, — то вы сможете подумать о своей судьбе.

«Тогда, — подумала я, — я снова смогу думать о Стефане».

Я не решилась откровенно сказать обо всем Алексею, да он и не просил об этом. Время развяжет этот узел. Опасность, тяжелые испытания, выпавшие на мою долю, могли служить извинением для моей двойственности, избавляя меня от угрызений совести.

Наступил май, а Алексею так и не удалось ничего узнать об отце. Но я была приятно удивлена, узнав от него, что дочь доктора Боткина получила на Пасху открытку из Тобольска, подписанную Александрой и всеми ее детьми.

— Я могу сообщить вам, — добавил он, — что Николая и Александру с кем-то из детей перевезли дальше на восток, в Екатеринбург, остальные должны вскоре последовать за ними. В Екатеринбурге сильная большевистская власть, похоже, надзор за ними будет там гораздо строже.

— О Господи! — воскликнула я. Неужели было недостаточно глумления толпы, изгнания и забвения! Что же еще их ожидает?

Измученная тревожным ожиданием известий об отце, я продолжала каждую неделю посещать Чека на Гороховой. В ответ на мою очередную просьбу сообщить хоть что-нибудь о нем, меня провели на третий этаж, где находился кабинет Урицкого, начальника петроградской Чека. Я вошла в большую, опрятного вида комнату, служившую ранее столовой, с ободранными обоями, портретом Ленина, рваными тюлевыми занавесками и креслами с порванными сиденьями, окружавшими длинный стол из красного дерева.

Я походила по комнате, потом остановилась у высокого окна, выходившего на грязный двор. Положив руки на талию и высоко подняв голову, я приняла свою обычную позу, которой меня учила Вера Кирилловна и которая всегда помогала мне сохранять самообладание. Так я и стояла, когда в комнату вошел Бедлов, и я невольно содрогнулась от страха и отвращения.

— Татьяна Петровна, как я рад возобновить наше знакомство, — Бедлов протянул мне руку. Я не шевельнулась.

Тогда он сказал:

— Товарищ Урицкий попросил меня заняться вашим вопросом. Не угодно ли присесть? Нет? Что ж, если не возражаете, я присяду.

Он нашел единственный стул с целым сиденьем и боком уселся на него, положив свою толстую короткую руку на стол.

— Что с моим отцом? — резко спросила я. — Когда я смогу его увидеть?

— Татьяна Петровна, — Бедлов поднял указательный палец, — будьте благоразумны. Разве таким тоном просят об одолжении? Ведь вы просите об одолжении, разве не так?

Я опустила глаза и сказала как можно более мягким тоном:

— Я была бы вам очень признательна за известие об отце.

— Вот так-то оно лучше. Ваш отец в настоящий момент находится в Кронштадтской морской тюрьме. Разрешат ли вам его увидеть или нет, это зависит от вас.

Я застыла от ужаса. Отец в Кронштадте, в этом логове свирепых матросов, куда заключенных отвозят из Петрограда на расстрел!

— Вы говорите, что разрешение посещать отца будет зависеть… от меня?

— Ну, это зависит от того, скажете ли вы, где скрывается генерал Майский, бывший начальник штаба вашего отца, или кто-либо еще из его бывших офицеров, с которыми нам бы очень хотелось увидеться.

— Генерал Майский был застрелен прошлым летом при попытке к бегству.

— Не очень-то убедительная история. Я ведь не простой солдат, Татьяна Петровна, чтобы этому поверить.

— Тогда вы и не так просты, чтобы поверить мне, будто я знаю, где генерал Майский, если он жив, конечно. — Я старалась говорить спокойно, но чувствовала, что краснею.

— Неплохой ответ, Татьяна Петровна. — Бедлов прищурил свои маленькие глазки, и я вдруг с ужасом почувствовала, что нахожусь полностью во власти этого страшного человека, который играет со мной, как кошка с мышкой.

— Интересно, — проговорил он, — станете ли вы так же упорствовать, как ваш отец. Я думаю, что все-таки вам лучше присесть, Татьяна Петровна, — добавил он, в то время как я вся похолодела от страха. — Присаживайтесь, не стесняйтесь.

Я без сил опустилась на пододвинутый им стул.

— Я открою окно, что-то здесь душно. — Он широко распахнул окно, затем снова уселся на свой стул.

На несколько мгновений я закрыла лицо руками, стараясь побороть в себе приступ слабости.

— Вы его пытаете? — с трудом выговорила я.

— Пытаем? Что вы, Татьяна Петровна, мы не столь примитивны. Я имел в виду психологическое давление.

— Так чего вы от него хотите?

— Советская власть намерена устроить суд над Николаем Романовым, где он ответит за свои преступления. Мы хотим, чтобы ваш отец как генерал-адъютант и один из советников бывшего царя дал показания о том, что именно царь вовлек Россию в эту империалистическую бойню с целью отвлечь народные массы от борьбы за свои права. Ведь вы же знаете, Татьяна Петровна, сколько горя и страданий принесла эта война не только русскому народу, но и трудящимся массам всех воюющих стран. Я прервала его разглагольствования:

— Это ложь! Наш государь сделал все, что было в его силах, чтобы избежать войны. Он даже поначалу отменил приказ о мобилизации вопреки совету военного министра. И даже если вы вынудите отца дать такие показания, то ни один суд не примет во внимание свидетельство, полученное вашими методами. — Я вспомнила, что в этом самом здании были такие тесные камеры, где арестованные не могли лечь и им не хватало воздуха.

— Действительно, его показания ничего бы не стоили, если бы не были добровольным и чистосердечным признанием, — сказал Бедлов. — Мы все же надеемся убедить князя, показав имеющиеся у нас секретные протоколы, а также с вашей помощью, Татьяна Петровна, дать показания перед судом революционного народа. Я снова призываю вас к сотрудничеству ради вашего отца. Он действительно очень приятный человек, и я был бы рад дать ему возможность видеться с дочерью и по возможности облегчить ему условия содержания.

— Предположим, я уговорю отца сделать то, о чем вы просите. Что тогда будет с ним?

— Это будет зависеть от решения суда. Несомненно только то, дорогая Татьяна Петровна, что лично вы будете полностью реабилитированы в глазах советской власти. Нашему народу, строящему новую жизнь, нужны такие женщины, как вы.

— Для того, чтобы чистить снег?

— Досадное недоразумение, Татьяна Петровна. У вас будут все возможности стать врачом и хирургом. Сам товарищ Луначарский принимает участие в вашей судьбе.

— Как это мило с его стороны.

— Вам следует с большим уважением относиться к народному комиссару по делам просвещения. Он прилагает огромные усилия, чтобы ликвидировать неграмотность среди народных масс. Разве это не благородная цель?

— Ну разумеется, — ответила я и подумала про себя: «Вы учите народ читать только ради того, чтобы пичкать его своей пропагандой».

— Уверяю вас, Татьяна Петровна, мы строим такое общество, какое придется вам по душе, — расплылся в улыбке Бедлов. — Как сказал Карл Маркс: «От каждого по способностям, каждому по потребностям». Разве вы как сестра милосердия не одобряете такую цель?

— Да, теоретически я одобряю многие из ваших целей, но не понимаю, как они сочетаются с действиями вашей Чека. — О разгоне Учредительного собрания я не упомянула.

— Это всего лишь временная мера для борьбы с контрреволюцией. Когда белогвардейцы, которых поддерживает вся мировая буржуазия, будут побеждены, а германская и австро-венгерская империи рухнут, сметенные революционной волной, которая должна в самом скором времени захлестнуть Европу, Россию ждет такой расцвет науки и искусств, такие свободы и такое материальное изобилие, каких еще мир не видел! — Бедлов прямо-таки воспламенился от собственного красноречия.

Верит ли он сам в то, что говорит, или просто старается завоевать мое расположение, подумала я. Я подозревала, что здесь было и то, и другое. Ведь и сотрудники царской охранки, которые в сравнении с чекистами казались малыми детьми, также, несомненно, верили в то, что преследуют благие цели.

— Дай Бог, чтобы у России было такое будущее, о каком вы говорите, — сказала я и встала. — Я хотела бы немного подумать над вашим предложением. А пока могу ли я послать отцу письмо и передачу?

— Вы сможете лично отнести ему передачу, Татьяна Петровна, как только мы убедимся в том, что вы согласны нам помочь. Ну а пока я могу передать ему что-нибудь на словах. Что бы вы хотели сказать вашему отцу?

— Скажите ему, что я люблю его и надеюсь вскоре увидеться с ним. — Я больше была не в силах видеть Бедлова. — Я могу идти?

Он встал и снова протянул мне руку. На этот раз я пожала ее. «Прости меня, папа, я делаю это ради тебя», — прошептала я про себя. Затем быстро вышла из комнаты.

Придя домой, я так старательно мыла и терла руки, как в операционной, а после долго плакала на груди у няни. Я плакала от бессилия, отчаяния и унижения.

— Так больше не может продолжаться, нянюшка! Неужели никто не сжалится над нами, не поможет? Неужели мы с папой целиком во власти этих чудовищ?

Да, подумала я, и мы, и тысячи таких, как мы, всецело в их власти. У нас все отняли. Теперь настало время настоящего испытания силы духа и мужества. Нам не от кого ждать помощи, и мы можем уповать только на себя и на Господа Бога. И на этот раз никому, кроме Господа, нет дела до нас, и только Ему одному известно, что нас ждет.

 

26

Весь следующий день после моего «интервью» с Бедловым я была в бешенстве и не могла ни есть, ни спать. Я вспоминала рассказы о методах допроса Чека и зверствах, совершаемых кронштадтскими матросами. Я также представляла себе, каково моим друзьям в руках фанатичного Екатеринбургского Совета. И слышала голос императрицы, когда во время моего последнего визита в Царское Село она завораживающе мрачно сказала: «Возможно, мы никогда не покинем Россию живыми».

Так неужели мы действительно никогда не выберемся из России живыми — Таник, отец и я? Неужели прежде, чем убить, они сломят нас, и мы будем умолять их о смерти?

На следующий день я пришла на свидание с Алексеем. В этот раз оно было в Зоологическом саду рядом с Петропавловской крепостью. Он выглядел очень встревоженным. Сначала я не могла произнести связно ни слова, но потом, когда он взял меня за руку и мягко заговорил со мной, я немного успокоилась и рассказала о своей встрече с Бедловым.

— Татьяна Петровна, я уверен, положение вашего отца не так безнадежно, как вас пытаются уверить, — сказал он. — Это типичная полицейская уловка, они хотят заставить вас согласиться.

— Но как я могу согласиться? Ведь отец будет только презирать меня за это. Что же мне делать?

— Во-первых, вы должны есть, спать и снова стать разумной. В вашей аптечке есть какое-нибудь успокоительное? — Я кивнула. — Примите, дозу вы знаете. Во-вторых, мы свяжемся с вашим отцом.

— Да, пусть он знает, что он не покинут и не забыт. Но как?

— Недавно назначенный медицинский инспектор тюрем Петроградского района — мой бывший университетский студент. Я попрошу его, и он сделает все, что сможет.

— Благослови вас Бог, Алексей, — слезы навернулись мне на глаза. — Вы стали мне так близки, так дороги. Что бы я делала без вас?

Он странно посмотрел на меня, как будто сдерживал свои чувства из осторожности. Я была явно не в том состоянии, чтобы принимать разумные решения в любви, говорил этот взгляд.

— Allons, calmez-vous. Вы взвинчены, может быть, мы немного пройдемся?

Он предложил мне руку. Меня согревало ее пожатие, когда мы шли через запущенный сад, огражденный кронверком — внешним укреплением крепости, которую я узнала по прежним воспоминаниям и которая казалась теперь почти убежищем. По крайней мере, отца не мучили здесь, в его обитой войлоком камере. Я думала, как в прошлом году мало-помалу мои ожидания угасли, пока одиночное заключение не стало казаться монашеским уединением. И на сколько же ниже должна я опуститься, чтобы коснуться коренной породы реальности?

Неделей позже, когда я встретила Алексея в другом конце Зоологического сада, то сразу увидела, что у него важные новости.

— У меня для вас письмо, — сказал он, когда я присела на скамейку рядом с ним. — Но прежде чем прочесть его, Татьяна Петровна, — он дотронулся до моей ледяной руки, — вы должны знать, что все, о чем в нем говорится, уже в прошлом. Доктор, мой бывший студент, настоял, чтобы князя перевели в большую камеру с окном, выходящим на залив, и, кроме того, по медицинским соображениям были прекращены допросы.

— Допросы! Значит они пытали отца, — знакомое чувство слабости охватило меня.

— Не совсем так. Они не посмеют причинить физического вреда свидетелю такого ранга, как князь, которого они хотят представить в суде. Мой друг-врач считает, что он полностью оправится от плохого обращения. Прочитать вам письмо, Татьяна Петровна?

— Нет, я сама. — Я взяла письмо дрожащей рукой.

Перед глазами поплыли мелкие карандашные каракули, написанные по-английски на медицинском бланке:

«Дорогая моя дочка Татьяна!

Я пишу эти строки, спеша предупредить тебя, чтобы ты не приходила сюда, какие бы увертки они не применяли, чтобы вынудить тебя сделать это. Я не подписал никакой лжи. Я не сделаю никаких ложных признаний в суде. Единственное, чего я боюсь, так это того, что могу сказать что-нибудь неумышленно, от изнеможения. Я не могу в своей камере ни встать во весь рост, ни выпрямить полностью ноги. Они не дают мне спать. Электрический свет горит день и ночь. Каждые пять минут охранник освещает меня вспышкой через глазок. Это сводит меня с ума. Я объявил голодовку, но меня подвергли принудительному кормлению. Допросы — это почти облегчение. По крайней мере, они обостряют мой ум. Я не надеюсь на спасение, освобождение возможно только со смертью. Я умоляю тебя снова: беги из России — у тебя есть друзья, которые помогут тебе, — и тогда поведай миру, что этот проклятый режим сделал со мной, с нашей несчастной нацией!

Храни тебя Бог, моя милая.

Папа».

— Боже милостивый, — простонала я, — Алексей, как мы можем быть уверены, что они не будут пытать отца снова?

— Мой друг заявил, что князь не выживет при дальнейшем плохом обращении. И Максим Горький, и Луначарский ходатайствовали за него перед самим Феликсом Дзержинским.

Поляк Дзержинский — создатель и глава ЧК, еще один дворянин-ренегат, как Ленин, столь же холодный и жестокий, сколь изысканный и красивый.

— Тогда, может быть, они отпустят отца? — ухватилась я за соломинку.

— Татьяна Петровна, — Алексей грустно посмотрел на меня, — почему вы не хотите сделать того, о чем умоляет ваш отец, и позволить мне устроить ваше бегство? Я оформлю документы для вас как для моей жены, а для няни как для вашей матери.

— Неужели вы оставите Россию ради меня?

— Не ради одной вас. Я считаю жизнь в полицейском государстве отвратительной.

— Я рада, но меня еще не оставляет надежда. У нас есть друзья, работающие для освобождения отца. В любой момент я могу получить от них известие.

— Спасти вас любой ценой — вот что меня сейчас заботит больше всего, — сказал Алексей.

Он раздраженно отмахнулся от моих благодарностей, и я покинула его, страстно желая побыть одной и помолиться.

Дома, в своей конюшне, я провела много часов на коленях перед моей любимой иконой Спасителя. И на следующее утро, как будто в ответ на мои мольбы, явился тот самый уличный мальчишка с шифровкой от Бориса Майского. «Мы проникнем в Кронштадтскую тюрьму, — гласила она, — надежда и терпение!»

Я приказала мальчику подождать и написала на клочке тонкой бумаги, который можно было легко проглотить: «Мой храбрый отец, мой любимый мученик, твое освобождение приближается. Держись! Т.» Я завернула его в большой кусок бумаги, на котором написала: «Передайте это отцу, во имя Господа!» Это послание я засунула под подкладку кепки мальчика с наказом вручить профессору Хольвегу на квартире лично, до того как он уйдет на лекцию.

Май и июнь прошли в лихорадочном состоянии сменяющих друг друга надежды и отчаяния.

В наш общий с моей тезкой двадцать первый день рождения няня вспомнила рождение двух Татьян. Это торжественное событие не имело теперь никакого отношения ко мне или к Таник. Дни ее отца были сочтены, и сама она тоже находилась в ужасном оцепенении, прерываемом иногда неистовыми вспышками надежды. Но могла ли быть хоть капля надежды для екатеринбургских пленников?

Алексей под моим нажимом согласился, что белые в Сибири с помощью чехов добились некоторого успеха. Раньше он объяснил мне, как чешская армия численностью в 300 тысяч человек, которая сражалась на русском фронте, отказалась сложить оружие после заключения сепаратного мира в Брест-Литовске. Вынужденная возвращаться кружным путем через Владивосток, она захватила Транссибирскую магистраль. Атакованная и остановленная большевиками, она заключила союз с армией адмирала Колчака. Чехи были одним из многих странных и разрозненных элементов, которые образовали постоянно меняющийся пестрый рисунок начинавшейся гражданской войны.

— Я боюсь, однако, — добавил Алексей, — что продвижение белых может создать даже более опасное положение для бывшего царя и его семьи. Большевики не захотят рисковать его освобождением.

— Вы имеете в виду, что они его расстреляют раньше? — Я обдумывала эту печальную перспективу, как раньше обдумывала свою судьбу и отца, находясь в состоянии полной прострации. — Если… — вспыхнула призрачная надежда, — если белые не захватят город… внезапно.

Я цеплялась за эту надежду, пока ожидала известий от генерала Майского. В конце июня пришло наконец предупреждение быть наготове. Я надела патронташ с револьвером, зашила драгоценности в шов юбки и приказала Федору и Семену вооружиться ножами. Наконец, в начале июля я получила адрес на Васильевском острове, куда мы собрались один за другим, не вызывая подозрений, ночью 10 июля 1918 года.

В полдень девятого, я в последний раз пошла на встречу с Алексеем в Соловьевском саду. У него было еще одно запечатанное письмо от отца, переданное медицинскому инспектору во время ежемесячного обхода, для того чтобы тот переслал его своему бывшему профессору. В конверте был листок бумаги, видимо, написанный без спешки и на этот раз по-русски:

«Доченька!

Я благодарю тебя за нежные слова утешения. Мои мучения не возобновлялись с тех пор, как я был переведен из „норы“, благодаря милосердному заступничеству доброго доктора, который позаботится, чтобы это мое последнее письмо дошло до тебя. Меня оставили в покое и даже оказали ряд маленьких любезностей, которые доставили мне особенное удовольствие. Моя камера чистая и тихая. Я уже не вспоминаю о прежних обидах и тяжелых испытаниях. Прошу тебя, не преувеличивай этих испытаний, дорогая. Я страдал куда больше, когда умерла твоя мать. Благодаря последним страданиям, я, наконец, искупил свою вину за ее безвременную смерть, которая преследовала меня всегда и вселяла в меня печаль даже в добрые старые времена.

В эти последние дни моей жизни я чувствую глубокую умиротворенность. Вера, которая была простой формальностью, теперь открылась мне во всей ее силе и красоте, как когда-то давно — тебе, когда ты еще была ребенком. Ты, наверное, помнишь бабушкины предсмертные слова: „Петя, когда придет твое время, а это может быть скоро, не бойся. Все ужасы, все мучения кончатся. Бог милостив“. Ужасы и мучения для меня теперь действительно кончились. Единственное, о чем я сожалею, это о том, что моя несчастная страна в жестоких руках таких людей, как Бедлов, и о том, что мои друзья теперь в их власти, и среди них мой государь. Мое единственное желание — знать, что ты на пути к своему любимому, который скоро заставит тебя забыть это страшное время, время, когда ты храбро боролась за мое спасение. Я в глубине души чувствую, что все это пройдет, и я очень скоро перестану тревожиться о твоей безопасности. А пока только это лишает меня покоя. Я прошу тебя, чтобы и ты не тревожилась обо мне. Ты ни о чем не должна сожалеть, даже если дело обернется не так, как уверяла меня ты в своих письмах. Будь уверена — я умру с честью, не опозорив нашего древнего русского имени.

Я целую тебя, моя милая дочурка, и с нежностью прижимаю тебя к сердцу. Из всех почестей, доставшихся мне, из всех верных дружб, выпавших на мою долю, из всех любовных слов, которые мне расточали и на которые я так мало отвечал, из всего, что люди так страстно желают, а я имел так много, не тратя никаких усилий, — из всего этого величайшей наградой в моей жизни была дочерняя любовь. Она со мной и сейчас, когда все прочее исчезло, и я унесу ее с собой. Свет твоих изумительных глаз падает на эти строки, и я счастлив этим. Великий Боже сохранит тебя, моя Татьяна. Прощай.

Твой папа».

Я долго сидела, неподвижно глядя на письмо, и заливаясь слезами. Не показывая его Алексею — в этот момент я не могла объяснить ему папино упоминание о моем возлюбленном, я сложила письмо и сунула его за пазуху рядом с револьвером.

— Папа спокоен, — сказала я, — он ждет смерти. Они собираются казнить его?

— Да. И вас вместе с ним, Татьяна Петровна, если вы не уедете сейчас же. На этот случай у меня есть фальшивые документы. — Он полез во внутренний карман пальто.

— Алексей, вы не должны были этого делать! Они, должно быть, стоили целое состояние.

— Это теперь не имеет значения.

— Но мой побег уже организован, и он связан с планом спасения отца. Я пришла попрощаться.

Бедный Алексей стал запинаться:

— Я… очень, очень счастлив за вас, — Боже, каким несчастным он выглядел! — Я могу только молиться, чтобы все прошло хорошо… и чтобы я смог увидеть вас снова при более счастливых обстоятельствах…

— Я уверена, что мы встретимся снова. Разве не связаны наши жизни так странно и непостижимо? Однако как, где, когда — кто может сказать это? Вы уедете немедленно?

— Мне не угрожает опасность. Я дождусь освобождения Польши от немецкой оккупации. Война не может продолжаться долго. Вы сможете найти меня через Варшавский университет, если я не найду вас первым.

— Я желаю вам безопасного пути, счастья, славы, всего, что вы заслуживаете, дорогой Алексей. И спасибо вам за все, что вы для меня сделали, за все, что вы для меня значили.

Теперь, в минуту расставания, я так много поняла! Я смотрела в эти живые глаза, а они так сверкали за школьными очками, что я наклонилась и расцеловала его в обе щеки по русскому обычаю. От волнения у него задрожал подбородок.

— Татьяна Петровна… — Он резко вскочил на ноги, когда я поднялась.

Но я повернулась и быстро пошла из парка.

Федор присоединился ко мне в воротах парка, и мы отправились к Николаевскому мосту. Едва мы дошли до него, как к нам подскочил уличный мальчишка. Его широкий нос был задран кверху, а круглое лицо было живым и забавным. Когда я подозвала его, он протянул руку и сказал:

— Подайте копеечку, барышня, а я вам историю расскажу. Только пойдемте другой дорогой.

Я положила несколько монет в его ладонь и повернула обратно, к Васильевскому острову.

— Ну что за история?

— Несколько матросов пришли к особняку Силомирских, — ответил он, — прямо в конюшни, где они нашли Семена и маленькую старушку. — Где ваша хозяйка, бывшая княжна Силомирская? — спросили они. — А что вы собираетесь с ней делать? — спросила старушка. Один из матросов рассмеялся. — Завтра на рассвете она и ее отец будут расстреляны. Теперь говорите, где она, или мы вас поджарим на медленном огне, — и он схватил старушку. — Ее здесь нет, и где она я не знаю, да и какое мне дело до этого. Уберите от меня свои грязные лапы! — Он отпустил ее, и матросы пошли к большому дому, круша и ломая все вокруг. Наконец они уехали, но забрали с собой Семена. А старушка сказала мне: «Беги встреть княжну на Николаевском мосту со стороны острова и скажи ей, чтоб не приходила домой. За нами следят».

— Увлекательная сказка, — сказала я. — Ты можешь найти сокола?

— Пожалуй.

— Тогда пойди и расскажи ему эту сказку слово в слово и добавь, что я буду у Лукоморья. Запомнишь?

— У Лукоморья, — он вскинул свое озорное лицо.

Я поцеловала его, и он ускакал, насвистывая. Я продолжала идти на север, пересекая остров.

— Федор, — сказала я, — вернись не спеша и, как стемнеет, приведи няню в этот дом на Малом проспекте. — Я дала ему адрес, указанный Майским. — Они будут вас ждать. Вас высадят на берегу у дачи Силомирских. Я буду ждать у березовой рощи, у потайной бухточки, где я обычно пряталась, когда была маленькой. Помнишь?

— Помню, Татьяна Петровна.

— Хорошо. Если вас остановят, ты глухонемой. Пусть говорит няня. А теперь иди.

На лице этого великана, которое в другое время могло так восхитительно выражать абсолютную пустоту, сейчас отражалось упорное сопротивление.

— Иди, — повторила я, и только тогда он повиновался.

Я продолжала свой путь к месту встречи. Маленький белый домик поблизости от Смоленского кладбища стоял на краю поля, в нижней части сада с кустами сирени, огороженного штакетником.

Сомневаясь, примут ли меня раньше назначенного времени, я подошла к задней двери, но похожая на мою маму женщина средних лет — хозяйка дома, которая впустила меня, вела себя так, словно меня ожидали к чаю. Ее муж, бывший квартирмейстер кавалерийского корпуса, которым отец командовал в Галиции, теперь работал в советском комиссариате снабжения. Меня угостили настоящим чаем с черным хлебом и вареньем. Моя хозяйка помогла мне переодеться в ситцевое крестьянское платье. Мне подложили бюст, зачернили зуб, а волосы спрятали под платок.

На рассвете пришел рыбак, чтобы провести меня через пустынные поля и леса на западный конец острова. Рыбацкий баркас был причален к уединенной деревянной пристани. Я забралась в него и спряталась в крошечной кабине.

Мы плыли не более пятнадцати минут, как вдруг мотор заглох, и наша лодка закачалась на волне от другой, большой лодки. Я услышала оклик, а затем донеслись слова:

— Товарищ рыбак, мы ищем девушку двадцати одного года, высокую тонкую блондинку, бывшую княжну Силомирскую, разыскиваемую как врага Советской республики. Любой, помогающий ее побегу будет расстрелян.

— И правильно, — последовал звонкий ответ. — Я начеку, товарищи.

Еще через час с четвертью лодка остановилась снова, люк отрыли, и мне помогли выбраться из кабины. Отдав в награду мои часы, я сняла туфли и прыгнула через борт. Я быстро перешла вброд укрытую бухточку в своем поместье на Финском заливе, верстой севернее виллы, стоящей на холме.

Выбравшись на берег, я спряталась в болотистых зарослях, расправляя мокрый подол юбки и глубоко вдыхая очищающий морской воздух. Бухточка была тихой и выглядела фантастической в белом свете летнего солнцестояния. Листья огромного дуба, росшего на самом берегу, неподвижно нависали над блестящей водой. Это был дуб из волшебной сказки моего детского мира воображения, и я слышала красивый голос отца, декламирующего начальные строки из «Руслана и Людмилы» Пушкина:

У Лукоморья дуб зеленый. Златая цепь на дубе том, И днем, и ночью кот ученый Все ходит по цепи кругом. Идет направо — песнь заводит, Налево — сказку говорит: Там чудеса…

«Лукоморье» — так я называла ребенком это место, где были тайные дорожки и следы невиданных зверей. Выступят ли из глубин тридцать витязей прекрасных, или это будут красные матросы, которые придут расстрелять меня и моего отца на рассвете? Будет ли эта ночь моей последней ночью на земле, и неужели я больше не почувствую на своих губах бархатно-мягкие губы Стиви? Всего лишь три года назад я была убеждена в осуществлении моих сказочных видений любви и жизни. Я парила над обычным миром как птица с редкостным оперением. А теперь я была птицей, за которой охотились, с остекленевшими глазами и бьющимся сердцем, прячущейся от красных ищеек в болоте.

Папа, папа, думала я, успеют ли они освободить тебя? Попадем ли мы с тобой на баскское побережье, где ты снова стал бы сильным и забыл свои мучения, глядя на своих внуков, играющих на пляже? Или это письмо, лежащее у моего сердца, твое прощание со мной? И как же оно прекрасно!

Я вынула письмо и перечитывала его в ярком свете северной ночи, пока не выучила наизусть. Как мне хотелось, чтобы Таник могла увидеть его! Где она теперь? Такая же, как и я, беглянка, или ее уже освободили? Закрыв глаза, я почти ощутила ее присутствие.

Нежная и мучительная грусть изгоняла страх, в то время как девические воспоминания проплывали перед моим мысленным взором. Каждый момент близости и счастья с отцом с начала войны до самого его ареста живо вставали передо мной. Берег был тих. Южнее лежало широкое устье Невы, в котором уже не отражались огни прогулочных пароходов. Ни звуков аккордеона, ни смеха не доносилось с патрульных катеров, еженощно обшаривающих Кронштадтскую бухту своими прожекторами. Я расправила письмо отца и прижала его обеими руками к груди, затем, склонив голову к стволу вяза, я задремала.

Разбудил меня звук работающего вхолостую мотора. Я с облегчением узнала баркас, который привез меня. Пока он отталкивался, Федор вброд перешел бухточку, неся в своих огромных ручищах мою старую няню, как маленького ребенка.

— Господи Боже мой, такие дела в моем возрасте, — пыхтела няня, когда Федор опустил ее. — Слава Богу ты-то хоть цела, голубка моя.

— Драгоценности у тебя? — спросила я.

Няня похлопала по лифу и юбке своего сарафана.

— Они здесь, я принесла и кое-чего получше.

Проворная старушка достала хлеб и колбасу, на которые я с жадностью набросилась. Мы заползли в кустарник и, согнувшись в три погибели, стали ждать наших спасителей.

На рассвете где-то слева от нас, в направлении Кронштадтской крепости раздался звук залпа, от чего сердце мое забилось еще сильней. Вскоре моторный баркас, вспенивая водную гладь, закружил по бухте и встал у берега под нависшими зарослями. Из него выпрыгнуло с полдюжины красных матросов, и я похолодела. Но затем, узнав по орлиному носу и бровям вразлет Бориса Андреевича Майского, вскочила и бросилась к нему сквозь кустарник. Однако от моей радости и чувства облегчения не осталось и следа, стоило мне только взглянуть ему в лицо. Его гневно нахмуренные брови сошлись на переносице, на худых щеках ходили желваки.

— Что… неужели опоздали? — спросила я.

— Да. Успели освободить только Семена… Мы привезли князя, вашего отца… чтобы похоронить.

Четверка переодетых матросов теперь вброд шла к берегу, неся что-то длинное и тяжелое в парусине. Плачущий Семен сопровождал их. Генерал указал на ровную, поросшую травой площадку на берегу. Они положили свою ношу и сняли парусину.

Медленно приблизившись, я взглянула на мертвого отца. Его большое тело было истощенным и постаревшим, его когда-то серебристые волосы были белыми как мел. Маленькие бурые пятнышки на рубашке показывали, где вошли пули. Ветер развевал густую белую бороду на его худых щеках. Лицо выражало строгий покой и умиротворение Я вспомнила умиравшую бабушку и ее последние слова, обращенные к нему: «Все ужасы, все мучения приходят к концу. Бог милостив».

Медленно перекрестившись, я опустилась на колени, пристально глядя ему в лицо. Семен заплакал еще горше, а няня упала в ноги отцу, обнимая и целуя их. Борис Майский отдал короткий приказ укрыть баркас и как можно скорее вырыть могилу. Федор скорбно побрел к остальным, а я осталась с нашей старой нянькой и верным папиным слугой.

— Расскажи, как это было, Семен, — сказала я спокойно. — Ты видел отца перед расстрелом?

— Я провел с ним ночь, Ваше высочество, — Семен проглотил рыдания. — Сначала они посадили меня в другую камеру, но я просил до тех пор пока они не пустили меня к нему. Он был слаб. Он лежал на своей койке и так исхудал с тех пор, как я его видел в последний раз! Его снова беспокоила печень. — И ты тоже, Семен, — закричал он, когда увидел меня, — а княжна Татьяна, моя дочь? — Я рассказал ему, что случилось. — Слава Богу, — сказал князь. — Няня предупредит ее. Она уцелеет.

Потом он успокоился и стал утешать меня. Он рассказывал о вашем высочестве, когда вы были маленькой девочкой, а иногда о нашем государе. Потом говорил о боях, в которых мы были вместе, и снова о вас. Он не спал, но был спокоен и не боялся. На рассвете несколько матросов-большевиков вошли в камеру. Их офицер прочитал бумагу, что мой князь виноват в преступлениях против Советского народа и приговорен к расстрелу приказом… приказом… Президиума Всероссийской Чрезвычайной Комиссии по контрреволюции — одним словом ЧК. Эти большевики — они любят длинные названия.

— Это вы преступники, — сказал я, и они бы ударили меня, если бы ваш отец их не остановил.

Один из них остался помочь мне одеть моего князя. От слабости он едва стоял на ногах. Они разрешили ему надеть мундир — он был теперь так велик ему — и кресты Святого Георгия и Святого Андрея, как он просил. Я расчесал ему бороду и волосы, они стали белые, как у старика. Затем за нами вновь пришли матросы. Они положили моего князя на носилки, и один из них сказал, что легче расстрелять его прямо здесь, но их офицер сказал, что товарищ Бедлов любит, чтобы все делалось по правилам.

Они вынесли его во двор, я сопровождал его со связанными за спиной руками. Они привязали князя к столбу. Он попросил не надевать ему мешок на голову, и они согласились. Они не могли смотреть ему в лицо, таким красивым и печальным оно было, как у нашего Спасителя на кресте. И матросы нервничали — даже красные не любят эту работу. — Ну, Семен, крепись, — сказал мне мой князь. — Скоро встретимся.

Я стоял со связанными руками позади стреляющего отделения. И когда я услышал залп и увидел, как он повис на веревках и голова его упала на грудь, я почувствовал, будто эти двадцать пуль пробили мою грудь. Мне уже было все равно, я ждал, что сейчас наступит моя очередь, но тут я услышал крики, стрельбу, и его превосходительство генерал Майский разрезал мне путы.

Я подбежал к князю. Кто-то из красных, расстреливавших его, помог мне снять тело. Перебросив его за спину — я почувствовал себя таким же сильным, как Федор, — я вынес его из крепости. Крутом шла стрельба. Заключенные в общих камерах вышли на свободу. Они заперли охранников и взяли заложником коменданта крепости. Завыли сирены. Был такой хаос, что красные не знали, кого преследовать. Так мы оказались в баркасе, крепостные пушки стреляли в нашу сторону, но мне уже было все равно, все равно…

Он закончил свой скорбный рассказ душераздирающим всхлипом и снова зарыдал.

Няня, продолжая обнимать ноги отца, рыдала вместе с Семеном, одна только я из них троих не плакала. Мною овладело какое-то поразительное спокойствие, в котором отчетливо раздавался и звук лопаты, ударявшейся о камень, и негромкий писк лесных зверушек, и щебет птиц, и плеск волны, набегающей на берег, и печальные крики чаек.

— Няня, почему ты плачешь? Папе хорошо, папа с нашим Господом. Ну успокойся хоть немножко.

— Как я могу не плакать, когда сердце мое разрывается? Хочешь, голубка моя, мы оставим тебя одну, если мы тебя тревожим. Пойдем, Семен, оставим княжну.

— Останьтесь, — мне стало стыдно. — Вы тоже любили его. Мы помолимся за него вместе.

Я начала тихо молиться, няня и Семен вполголоса вторили мне, пока не вернулся генерал Майский и не сказал, что могила готова.

Я долгим взглядом всматривалась в лицо отца. Затем наклонилась и поцеловала его в лоб.

— Спи с миром, папочка, — пробормотала я и ощутила острое желание вытянуться рядом с ним и не вставать больше. Генерал Майский поднял меня и увел в сторону, пока тело, завернутое в парусину, опускали в могилу.

Когда могилу засыпали, дюжина офицеров, переодетых матросами, выстроились в линию по обеим ее сторонам. В ногах, где в тени дуба росла береза, встали на колени Семен, Федор и няня, я встала в головах могилы и попросила Бориса Майского сказать несколько слов.

Он снял шапку и, прижав ее к груди, сказал мягким, мелодичным голосом, так не похожим на его обычный резкий тон:

— Мы вручаем тебе, Господи, душу генерала князя Силомирского, который умер за честь своего государя и отечество. Когда пробьет наш час присоединиться к нему, дай нам Бог сделать это так же, как наш князь и командир. Аминь!

Из опасения обнаружить себя, салютовать не стали. Офицеры отдали честь, а потом, один за другим, они подошли ко мне. Спокойно, без слез, я подавала им руку и благодарила каждого из них, по очереди, за верность моему отцу. Затем наступила минута молчания и, отдав последнюю дань погибшему, мы вернулись к своим мирским делам.

Генерал Майский взял обойму, проверил мой револьвер и подвел меня к зарослям ежевики. Здесь я должна была скрываться до наступления ночи, когда мы совершим побег в Финляндию, где нас примет другое судно офицеров моего отца. Семен будет прикрывать меня, а Федор останется с няней. Потом Борис Андреевич расставил часовых, приказав им стрелять только в случае крайней необходимости. У каждого из них кроме огнестрельного оружия были наготове ножи.

Я заползла в кусты, держа в руках револьвер. Солнце поднималось все выше и выше, становилось жарко и неудобно. Я ела ежевику, смахивая мух с лица и муравьев с ног, и меня охватила дремота. Все страхи, надежды и горести последнего месяца вылились в одно непреодолимое желание — заснуть. Я свернулась калачиком на земле, положила одну руку под щеку, в другой сжала револьвер и заснула.

Пока я спала беспробудным сном, дневная жара стала спадать, с залива подул прохладный ветерок. Вдруг сквозь сон я услышала условный предупреждающий свист, хрип, шум рукопашной схватки и тарахтенье моторного баркаса. Первое, что я увидела, открыв глаза, был настоящий красный матрос, поднимающий надо мной штык. Рука с револьвером была у меня на груди. Направив его в блестящее, красное лицо матроса с длинными усами и оскаленными зубами, похожими на моржовые клыки, я выстрелила. Винтовка выпала у него из рук, а тело его, вздрогнув, упало на меня, забрызгав меня кровью. Я оттолкнула его с силой, которую мне придало отвращение от вида этой страшной картины, и поднялась на ноги. Но в тот момент, когда я выпрямилась, я ощутила дикую боль от удара сзади по голове. Я почувствовала тошноту, головокружение, на меня навалилась огромная усталость. Я поняла, что умираю, а значит, скоро меня положат рядом с отцом, чтобы я заснула навсегда в его могиле.

 

27

Первым моим чувством, когда сознание вернулось ко мне, было сожаление. Как жаль, что я не умерла, подумала я. И как во время болезни, когда мне было лет десять, я попыталась снова заснуть в надежде, что, может быть, я еще умру. Из-за головной боли и тошноты заснуть не удалось, и я открыла глаза.

Я лежала вытянувшись в подвале. Из узкой щели высоко в стене просачивался мутный свет, надо мной склонилось лицо с бровями вразлет и орлиным носом.

— Татьяна Петровна, как вы себя чувствуете?

Я вспомнила это отвратительное ощущение тяжести на своем теле. Оттолкнувшись ладонями, я снова почувствовала дикую боль и застонала.

Няня держала кастрюлю. Она обтирала мое лицо и сказала генералу, который менял окровавленную повязку.

— Вы не должны задавать ей вопросы, ваше превосходительство. Ей от этого еще хуже.

— Няня, — сказала я.

— Видите, ваше превосходительство, она меня узнает. Ну как ты, голубка моя?

— Я хочу в свою постель, хочу к папе.

— Хорошо, хорошо, засыпай, — тихонько пробормотала няня, но Борис Майский сказал:

— Не ободряйте ее. Нужно заставить ее вспомнить! Татьяна Петровна, кто я?

— Борис Андреевич Майский. Я упала с лошади?

— Нет, вы не падали с лошади, Татьяна Петровна, вас ударили прикладом винтовки по затылку. Семен убил красного, ранившего вас. Наши люди ускользнули. Федор перенес вас в подвал вашей виллы. Семен тоже здесь. Мы спрячемся в подвале до той поры, пока не сможем выбраться отсюда. Вы понимаете, что я говорю, Татьяна Петровна?

— Я не хочу уезжать. Я хочу дождаться папу.

— Татьяна Петровна, — Борис Андреевич сжал рукой мое плечо. — Ваш отец мертв, он расстрелян большевиками. Мы похоронили его на ваших глазах. Вы не маленькая девочка, вам двадцать один. Вы пережили сильное потрясение, вас ударили по голове, но сейчас вы должны вернуться к реальности.

— Если Господь в своей милости хочет оставить нашу княжну в неведении о смерти отца, — сказала няня, — то кто мы такие, чтобы знать как лучше для нее, ваше превосходительство? Он прояснит ум так же, как Он его затуманил, когда сочтет нужным.

Семен занялся устройством своего нового хозяина. Простыни и постели принесли сверху, в кладовой нашелся запас консервов, а в баке — дождевая вода. Меня отделили занавеской от мужской половины. Дверь в подвал переделали так, чтобы она открывалась только изнутри, после чего замаскировали ее ящиками и бочками. Семен и Федор поочередно несли караул на колокольне виллы, и теперь каждый, кто захотел бы приблизиться к усадьбе сушей или морем, мог быть замечен.

День прошел спокойно, но когда начало смеркаться, Федор сообщил, что к нашей пристани направляется катер со стороны Кронштадта. Генерал Майский устроился рядом со мной, готовый в любой момент предотвратить что-нибудь необдуманное с моей стороны. Няня сказала мне, что бандиты напали на виллу, и мы должны сидеть очень тихо.

Когда топот ног и звук голосов прямо над нами затихли, генерал Майский сказал:

— Татьяна Петровна, это была не игра. Это были красные, которые нас искали. Они убили вашего отца, и они убьют вас, если мы не будем владеть собой.

— Это неправда. Папа скоро вернется домой!

— О Боже! — простонал Майский. — И негде взять доктора! Однако я видел много случаев контузии с потерей памяти на фронте, тут ничто не поможет, кроме отдыха.

Больше месяца я пролежала больная в подвале на полу. Боль и тошнота понемногу отступали, и однажды генерал Майский сказал, что свежий воздух поставит меня на ноги скорее, чем все другие средства. Пока Семен караулил на колокольне, а генерал Майский стоял на страже, Федор выносил меня в наш запущенный теперь сад, где дикие заросли ежевики и трав скрывали меня. Он принимал мое детское состояние как должное, как, впрочем, и няня с Семеном. Только образованный генерал Майский упорно пытался вернуть мне память. Но всякий раз, стоило ему только дотронуться до меня, я визжала как резаная.

В моих кошмарах меня преследовал человек с монголоидными чертами лица Бедлова, но с усами и клыками моржа.

Я будто бежала по городу, который был одновременно и Варшавой, и Петроградом, пока не увидела ученого господина, идущего впереди меня маленькими быстрыми шагами.

— Алексей, — звала я. — Это я, Таня!

Он оборачивался. Но это был не Алексей Хольвег, это был Бедлов-морж. Я бросалась от него в просторный зал, заполненный по одну сторону дамами в украшенных драгоценностями кокошниках, а по другую — придворными в белых рейтузах и алых кафтанах. Двери открывались, и из них выходил царь в мантии желтого бархата с горностаями, неся скипетр и державу. Я вся светилась радостью и благоговением. Наконец-то я была в безопасности. Но когда, поднявшись из реверанса, я посмотрела в лицо моего государя, передо мной было не доброе и красивое лицо моего царя, моего крестного отца, а желтые клыки Бедлова-моржа.

В конце августа, Борис Майский решил отправиться в Петроград, чтобы организовать наш побег. Все наши моторные лодки были конфискованы, но он нашел один худой ялик, который отремонтировал с помощью Семена. Генерал отпустил усы и бороду, скрывающие его лицо, а в лодочном сарае нашлась пыльная одежда моряка.

Я подала Борису Андреевичу руку для поцелуя, как вежливая маленькая принцесса, и он надолго склонился над ней.

— Если с нами что-нибудь случиться, храни вас Бог, Татьяна Петровна!

Борис Майский и Семен не вернулись. Прошло две недели, и няня, потеряв всякую надежду на их возвращение, перестала их ждать.

Так прошел сентябрь. В октябре сильно похолодало. Запас консервов иссяк. Федор собирал ягоды и орехи, охотился и ловил рыбу. Чтобы сберечь патроны, а заодно и не делать шума, он смастерил лук и стрелы. Диких уток, которых он стрелял, мы жарили на камнях, развеивая дым, чтобы не выдать своего присутствия. Федор рубил дрова к предстоящей зиме. Из стеганого одеяла и занавеси няня сшила зимнюю одежду. Она давала мне легкую работу по хозяйству.

Смутные видения, угнетающие мое сознание, такие же отвратительные, как воспоминания о мертвом теле на мне, терзали меня. Стараясь разогнать это наваждение, я страшно боялась, что не узнаю саму себя полностью, и впадала в какое-то оцепенение.

— О Господи, Боже мой, — молилась няня. — Я знаю, ты хочешь избавить мою княжну от горя большего, чем она может вынести, и я позабочусь о ее послушании твоей воле. Но мне семьдесят лет, и скоро у меня самой ум станет, как у ребенка. Кто же тогда присмотрит за ней, Боже?

Она верила, что Бог сделает все, что нужно в свое время. Позже няня говорила в своих подробных рассказах об этих «пропащих» месяцах. Но она просила Бога, чтобы он поспешил.

В середине октября Федор, как обычно, обходил окрестности, прежде чем завалить дверь подвала на ночь. Вернулся он не один, притащив с собой человека, которого поставил перед няней, чье превосходство ума он признавал безоговорочно.

— Я убил бы его, но только он заявил, что он белый и что ее высочество его знает, — заявил он спокойно.

— Даже если она и знает, то может не вспомнить, — сказала няня. — Кто вы? — спросила она незнакомца.

— Лейтенант флота барон Нейссен, бывший мичман императорской яхты «Штандарт». Теперь я в Белой гвардии. Я принес Татьяне Петровне письмо от покойной княжны Татьяны Николаевны.

— Как покойной? Великая княжна умерла???

— Да. Убита большевиками. Вместе с нашим государем и его семьей.

— Господи, Боже мой, какой ужас! — Няня перекрестилась. — Когда моя княжна услышит, она может потерять последний рассудок, который у нее остался. Но если это воля Божья… Добро пожаловать, ваше благородие. Дай его благородию что-нибудь поесть и попить, пока я схожу за княжной.

Она отступила за занавеску, где я дремала.

— Белый офицер пришел, голубка моя, принес известия от великой княжны Татьяны Николаевны.

— Татьяны Николаевны? — вскинулась я.

Я вспомнила наш танцкласс в Зимнем, как будто это было вчера. Посмотрев на свое грубое ситцевое платье, выцветшее и полинялое от постоянной стирки в дождевой воде, я изумилась — как могла я опуститься до такого состояния?

— Подай мне мои туфли, — сказала я.

Няня поспешно протянула мне единственную пару.

Пригладив волосы, заплетенные в косы, я отдернула занавеску.

Из-за стола поднялся небритый молодой человек в драной морской форме, на голове у него была забрызганная грязью повязка, а его светлые усы давно нуждались в стрижке. Он по-военному щелкнул каблуками и склонился к моей руке.

— Садитесь пожалуйста, — обратилась я к нему по-английски и села за стол, положив руки на колени и скрестив ноги, как меня учили.

— Я надеялся, княжна, что вы помните меня, — он представился, — я был на вашем выпускном балу в 1914 году.

Барон Нейссен не был ничем замечателен. Будучи родом из старинной балтийской семьи, широко известной в императорском флоте, он был назначен на «Штандарт» за хороший английский язык и манеры.

— Возможно, вы не узнаете меня из-за этой повязки, — продолжал он. — Боюсь, плохи мои дела, и врача найти невозможно.

Я внимательно осмотрела повязку.

— Как вы повредили голову?

— Прятался под водой от большевистского патруля, и край лопасти винта задел мне голову. Все это не так важно, княжна. Я принес вам письмо от…

— Не теперь, — я сосредоточилась на повязке. — Мне нужны ножницы, спирт, стерильная марля…

Няня уставилась на меня, потом перекрестилась, бормоча какую-то молитву.

— А где я все это возьму, родная моя?

Я поняла всю абсурдность своей просьбы.

— Тогда хоть принесите воды и чистую одежду.

Я размачивала заляпанную грязью повязку, пока она не снялась. Приказав Федору держать свечу, я повернула голову раненого к свету.

— Порез глубокий. Его следовало бы продезинфицировать и наложить швы. Няня, где мы?

— В подвале дачи Силомирских, душа моя. Мы прячемся здесь от большевиков.

— Потом, потом. Дай мне подумать. Дача… Здесь у нас был дом для выздоравливающих солдат, и значит, есть аптека. Там должны быть медицинские припасы. Пойдем посмотрим.

Несмотря на протесты няни, я пошла, Федор освещал мне дорогу. Мы довольно долго блуждали по этому призрачному, безлюдному дому. Некоторые комнаты были волнующе знакомы, как будто я уже посещала их в прошлой жизни. Здесь я спала, когда была ребенком, с плюшевым мишкой в руках. Там, семнадцатилетней влюбленной девушкой я слушала плеск воды в заливе. Влюбленной в кого? И когда это было?

Тупая головная боль стала возвращаться ко мне. Я быстро нашла аптеку на первом этаже. В подвал я вернулась со всем необходимым в эмалированном тазу. Федор держал свечу, пока я чистила и зашивала рану пальцами, не забывшими свое прежнее мастерство. Затем, утомленная всем происшедшим, я сказала барону Нейссену, что выслушаю его новости завтра, и легла спать.

Всю ночь я беспокойно металась, пытаясь стряхнуть завесу забвения, все еще затуманивающую мой мозг. На рассвете я, наконец, заснула и перед тем, как проснуться, вспомнила все, включая последнее свидание с Алексеем, предупреждение беспризорного мальчишки, переход на лодке к бухте. Но как я ни морщила лоб, ни трясла головой — все, что случилось на берегу, и как я в конце концов оказалась в этом подвале — все было за пределами моего сознания.

Я вышла на улицу для утреннего туалета, сломала ледок, образовавшийся в баке с водой, и с удовольствием ощутила кожей холодный утренний воздух. Проследив за стаей диких уток, пролетавших на юг над головой, я посмотрела на свое отражение.

— Стиви сказал бы, что ты выглядишь, как самое настоящее пугало, «худышка-глупышка», — нежно обратилась я к своему отражению. Не красавица, конечно, но это была я. Тщательно расчесав волосы, надев туфли, хотя они и жали, я вышла встречать своего гостя-офицера к завтраку, состоявшему из воды, ягод и остатков зайца, поданного на блюде розового с золотом китайского фарфора, принесенного сверху.

Барон Нейссен был уже гладко выбрит, его усы были тщательно подстрижены. Но если сейчас он не был так застенчив из-за своего внешнего вида, то, казалось, нервничал он еще больше и все время кусал губы. Я спросила его о послании. Он вынул запечатанный конверт из внутреннего кармана бушлата и без слов положил передо мной.

Я поднесла письмо к тусклому свету от зарешеченного окна. Буквы прыгали у меня перед глазами, уже отвыкшими от чтения, затем наконец встали на свои места. Узнав отчетливый, немного угловатый почерк моей тезки, я начала читать по-английски:

«Дорогая Тата!

Моя названая сестра, мой единственный друг, где бы ты ни была, я молюсь, чтобы это письмо дошло до тебя, со всей моей нежной любовью, пожеланием безопасности и счастья от нас всех. Я получила твое известие о смерти Анны Владимировны».

Итак, значит, Мария Федоровна отправила мое письмо — благослови Бог Ее Императорское Величество!

«Оно дошло до нас через наши редкие и драгоценные связи, прямо перед тем, как мы покинули Тобольск. Здесь в Екатеринбурге больше не было никаких писем. Я уверена, что ты написала их гораздо больше, так же, как и я. Папа сказал, что ты даже пыталась нас увидеть снова в Царском. Он догадался, что ты хотела подбросить нам письмо, и предупредил тебя. Он боится наказания не для нас, а для тебя и князя Силомирского. Так же для твоей безопасности мамочка так недобро разговаривала с тобой во время твоего последнего визита. Я неоднократно пыталась дать тебе знать об этом, чтобы у тебя не было горьких воспоминаний, когда она уйдет. Даже если мамочка была к тебе временами несправедлива, в глубине души она всегда тебя любила. Она доказала это в тот день в Царском, когда она так резко отказалась от твоего милого предложения присоединиться к нам. Я сначала немного обиделась, но теперь я даже благодарна ей.

Губернаторский дом в Тобольске был вовсе не плох. Никто не разглядывал нас из-за высокой деревянной ограды — в Сибири все делается из дерева. Никто там нами не интересовался. Было уютно и спокойно. Младшие учились с преданным Жильярдом Алексея. Ольга и я много читали. Странно, не правда ли, что швейцарец остался нам верен, в то время когда из русских остались верны очень немногие? Папа пилил дрова для печки и, конечно же, играл в домино. К Рождеству мамочка сделала прекрасные открытки на церковно-славянском. Странно звучит, но мы были довольны. Мы никогда не жалели о нашем решении быть вместе, что бы там ни было. Но с тех пор как мы присоединились к папе и мамочке в доме купца Ипатьева в Екатеринбурге, жизнь стала делаться все более и более неприятной.

Нас иногда на короткое время пускают на крышу. Таким образом нам удалось увидеть на улице переодетого барона Нейссена. Алексей перебросит ему это письмо внутри шерстяного клубка. Присутствие Нейссена побуждает отца надеяться, что кто-то работает для нашего освобождения. Боткин слышал, что приближается Белая армия. Он единственный из свиты, кто остался с нами. Папа сочиняет сказки о побеге, которые Солнечный лучик находит восхитительными, — бедный Алексей, он снова нездоров. Он очень скучает по Нагорному. Его другой дядька-матрос Деревянко перешел к красным. Это мы испортили его! Но теперь это не важно. Мы прилагаем все усилия, чтобы подбодрить Алексея. Мамочка чудесна. Она, кажется, становится сильнее с каждым днем. У нас больше нет иллюзий.

Милая Тата, я боюсь, что уже наскучила тебе и не могу придумать хороших слов для прощания. Мне очень жаль, что мы не будем подружками невесты на твоей свадьбе, но я знаю, ты будешь счастлива со своим Стефаном. Мы молимся за твоего отца каждый день и за всех, кто пострадал за верность нам. Брест-Литовск был очень горек для папы. Но он еще верит в русский народ. Непременно что-нибудь хорошее должно прийти за этим злом, которое сейчас кажется таким бессмысленным. Целую тебя, мой драгоценный друг, и прошу тебя, помни всегда твою Таник, Татьяну Романову».

Я дважды перечитала это письмо. Затем повернулась к офицеру, стоявшему у стола со стиснутыми зубами.

— Где теперь Татьяна Николаевна?

— Ее Императорское Высочество мертва.

— Татьяна Николаевна… мертва?

Господи, разве я не ожидала этого? Разве я не чувствовала бесстрашное присутствие Таник в ночь моего бегства на дачу и не знала, что она уже готова к самому худшему?

— Когда это случилось?

— В ночь на 16 июля 1918 года в подвале дома Ипатьева в Екатеринбурге.

— А остальные?

— Убиты все.

— Но маленькие… Анастасия и Алексей? — к этому я не была готова.

— Все. Расстреляны, заколоты штыками, затем расчленены и сожжены.

— Нет, это невозможно, что вы такое говорите? — закричала я. Мне показалось, что я потеряла рассудок и снова обрела его, но это — чудовищно!

Я упала в кресло, сжав дрожащую голову руками. Няня взяла меня за плечи.

— Я знаю, что это звучит невероятно, но это правда, — сказал барон Нейссен. — После взятия Екатеринбурга Белой армией адмирала Колчака, я видел подвал в ипатьевском доме: кровь, пули, следы штыков. Я слышал, как латышский стрелок, один из команды убийц, рассказывал, как это было сделано. Их всех вместе собрали в подвале, нашего государя с царевичем на руках, Ее Величество, великих княжен, доктора Боткина, троих слуг и расстреляли без предупреждения. Остальные из свиты: князь Долгоруков, графиня Хендрикова, мадемуазель Шнейдер расстреляны в тюрьме, даже Нагорный — простой матрос. Условия в доме Ипатьева были варварские. Двери в комнатах великих княжен были сняты. Развратные и наглые охранники. Нагорного забрали от царевича. Они терпели такие унижения… И все же были тверды и стойки до конца.

Вот и Таник тоже соприкоснулась с этой, самой страшной, жизненной правдой.

— Няня, ты слышишь? — я подняла глаза. — Они убили Татьяну Николаевну и Алексея — больного мальчика, не достигшего и четырнадцати лет, и смешную Анастасию, и умную Ольгу, и добрую Марию, и нашего государя — моего крестного, и Александру Федоровну, и доктора Боткина, который заботился обо мне, когда я болела… Сначала они глумились над ними и унижали их, потом расстреляли, закололи штыками, расчленили и сожгли их… Ах, нет! — я дико оглядела подвал — это только очередной ночной кошмар, и когда я проснусь, здесь будет Борис Андреевич. Он объяснит, что случилось с тех пор, как я сбежала на дачу.

— Няня, — я обняла ее. — Где Борис Андреевич?

— Он ушел с Семеном два месяца назад да так и не вернулся.

— А папа? Папа мертв?

Няня погладила меня по волосам. — Да, душа моя. Большевики расстреляли его в Кронштадтской тюрьме на рассвете, это было 10 июля.

10 июля, всего за шесть дней до убийства государя и друга детства! Последняя складка завесы забвения отодвинулась.

— Мы похоронили папу здесь недалеко, под дубом, перед тем как высадились красные…

— Да, так все и было, — няня обняла меня, а меня била дрожь.

Так все и было, и невозможно что-нибудь изменить. Замученных и искалеченных нельзя снова сделать целыми и невредимыми. Мертвых не воскресить. Живущие должны нести свой ужасный груз воспоминаний, смотреть в лицо отвратительным видениям, должны вынести невыносимое. Жизненный экзамен надо выдержать до конца, даже если папа и Таник уже его выдержали.

Я долго молчала, собираясь с мыслями. Наконец, сказала моему гостю:

— Спасибо, что привезли мне письмо Татьяны Николаевны, барон. Вы проделали весь путь от Екатеринбурга только для того, чтобы доставить его?

— Я являюсь курьером адмирала Колчака, Верховного правителя Сибири и генерала Деникина, который сейчас возглавляет бывшую Добровольческую Армию на юге. Я доставляю их послания в Архангельск, где англичане и американцы высадили несколько тысяч солдат, чтобы поддержать антибольшевистское правительство на севере. Генерал Деникин слышал от офицеров вашего отца, которые ускользнули и были переправлены в Швецию, что вы все еще, возможно, скрываетесь на даче. Видите, я не слишком отклонился от маршрута.

— Значит, настоящая гражданская война?

— Генерал Деникин ждет только подкрепления и поддержки союзников, чтобы начать наступление.

— А есть надежда, что большевиков сбросят? — в моей омраченной душе чуть-чуть посветлело.

— Надежда есть, княжна. Мы цепляемся за эту надежду.

Снова война, думала я, снова ненависть, снова ужас. Что могло из нее выйти, кроме ужаса и удесятерившейся ненависти? Все же человеческий дух не должен быть сломлен. Большевики недооценили его силы.

— Мы должны надеяться, — откликнулась я. — У нас нет выбора. Вы случайно ничего не слышали о генерале Майском — начальнике штаба моего отца?

— К сожалению, ничего, княжна.

— А мировая война? Она закончилась?

— Нет, насколько я знаю, но центральные силы на грани краха. Это дело нескольких месяцев, а может, и недель.

Он согласился остаться на даче до той поры, когда рана его начнет заживать и я смогу снять швы.

Пока барон Нейссен был у нас, Федор брал его лодку для своих таинственных ночных экспедиций, из которых он приносил винтовки, патронташи, мясные консервы, сухари, красноармейские шинели, ботинки. Молчаливый гигант не говорил, откуда эта добыча, но было и так ясно. Для Федора красные были такой же законной дичью, как зайцы или хорьки.

В отсутствие Федора барон Нейссен нес охрану. Он помог нам перебраться из неотапливаемого подвала главного дома в пустующий домик егеря в ближнем саду, том самом, где начался злополучный роман отца с Дианой.

Присутствие барона имело и более важное значение. Оно способствовало моему скорейшему выздоровлению и усиливало мою волю к жизни. Говорить об отце все еще было невыносимо, я находила облегчение в возможности поговорить о моей тезке с человеком, знавшим ее довольно хорошо. С какой-то щемящей и горькой печалью слушала я его безобидные анекдоты из довоенной жизни на «Штандарте» — танцы и игры на яхте, пикники на берегу под соснами, приемы для официальных гостей. Эта жизнь, состоящая из королевского великолепия, правил этикета, могла показаться кукольным спектаклем тем, кто прошел мировую войну, думала я. Так казалось бы и мне, если бы я не знала исполнителей этого спектакля так близко и не была бы сама его плотью и кровью.

— Если это так болезненно, — сказала я, — не продолжайте, барон.

— Нет, напротив, мне становится легче. Меня мучают мысли об этом кровавом подвале в Екатеринбурге. Я лучше буду представлять себе девочек в белых шляпках и платьицах, прыгающих и вертящихся на палубе, с улыбающимися лицами и развевающимися длинными волосами.

— Татьяна Николаевна танцевала лучше всех, — я еле сдерживала слезы.

— Да, а Мария хуже всех. По счастью, меня своим партнером обычно выбирала Татьяна Николаевна.

— Вы… были ли вы с ней немного влюблены друг в друга? — осмелилась я спросить. Мне хотелось бы наделить память о ней хоть одной безымянной страстью.

— Я? Нисколько. При всей своей простоте великие княжны были недосягаемы. Они были драгоценным символом, и именно как символ можно было любить и почитать нашего государя и его детей. Люди они были привлекательные и обаятельные, но не более того. Вот вы, Татьяна Петровна, совсем иная.

Он остановился и посмотрел на меня. Восторг придал какие-то новые черты его бледному, довольно приятному лицу под повязкой. Был ли Нейссен влюблен? Или это было естественное побуждение, вызванное близостью молодой женщины на этом пустынном берегу?

— Я рада, барон, — сказала я, решив не поощрять его, — что есть еще кто-то, кому дороги наш государь и его дети. В Петрограде после революции я встречала только скорбь и негодование по отношению к их величествам.

— Это легко понять. Но это пройдет. Теперь, когда они мертвы, чем больше большевики будут показывать себя в своем истинном свете, тем выгоднее будет выглядеть в сравнении с ними царское правительство.

— Могут ли большевики стать еще более жестокими?

— Красный террор до вашего бегства из Петрограда еще не начинался всерьез. После убийства Урицкого, председателя Петроградской ЧК, и после того, как сам Ленин был ранен при покушении прошлым летом, пошли поголовные казни.

— Ленин был ранен? Белым?

— Нет, это была эсэрка, молодая женщина. Диктатуру коммунистов ненавидит и значительная часть левых. Большевики осаждены со всех сторон.

— Тем лучше для нашего дела.

— Конечно. Но и у нас есть беспорядок и разногласия. Хорошо уже то, что из-за замешательства большевиков вы выжили и вас не обнаружили здесь, в тридцати верстах от Петрограда.

— Они, должно быть, думают, что я ускользнула после нападения на тюрьму, — я уклонилась от пристального взгляда барона. — В любом случае, никому и в голову не пришло, что я буду прятаться на собственной даче.

Нейссен коротко рассмеялся.

— Это нервы. Действительно, — размышлял он, — пригородные поезда больше не ходят, фабрики к северу закрыты, деревни и дачи опустели, но тем не менее, Татьяна Петровна, не считайте себя в безопасности. Большевики, если продержатся, будут выслеживать и уничтожать классового врага до последнего человека, — он сел на свой груз внутри домика. — Они не должны найти вас, Татьяна Петровна. Вы… вы должны жить.

— Я постараюсь.

Он предложил организовать мой побег, но я сказала:

— Только передайте словечко Стефану Веславскому, моему кузену, он мне как брат. Его семья чрезвычайно влиятельна в Великобритании и во Франции. Он имеет в своем распоряжении больше средств спасти меня, чем вы.

— Я сделаю все, о чем вы попросите.

Через десять дней я сняла ему швы, и он собрался в путь. Перед уходом Нейссен повторил свое обещание связаться со Стиви.

 

28

Наш гость ушел, а мы остались на пустынном берегу ждать известий от Стефана. Близость отцовской могилы, на которой я молилась каждый день, хоть как-то утешала, и меня влекло к этому месту. Я считала правильным, что он похоронен там, где умерла мать, которую он так обожал. Чувствуя свою близость к ним обоим, я любила их после смерти так, как не любила при жизни, чистой дочерней любовью, свободной от эгоизма и ревности.

Выпал снег, и леса стали прекрасными и тихими. Одетая в красноармейскую шинель, овчинную шапку, сапоги с несколькими парами шерстяных носков, с винтовкой через плечо, как партизан, я ходила проверять поставленные Федором ловушки. Дичь была основной нашей пищей.

Однажды Федор вернулся из очередной своей таинственной ночной экспедиции с мешком плохо обмолоченной гречихи. Жидкая каша, которую мы сварили после того, как раздробили зерна самодельным прессом, казалась божественной на вкус, хотя она колола язык и царапала рот. У нас было много дров, чтобы топить днем изразцовую печь в центральной комнате домика егеря. Ночью мы спали полностью одетые на скамьях. Федор и я несли караул.

Когда холода усилились, мои обмороженные руки и ноги начали причинять мне неимоверные страдания. Разум мой был в таком же оцепенении, как и тело, и это состояние уже не было таким страшным. Мои мысли об отце, шок от убийства царской семьи — все это перешло в чувство, которое было сродни тоске по дому, — грустное и мучительное, но не невыносимое.

Завеса, покрывавшая мою жизнь после революции, заставила смотреть меня на все отстраненно, как бы издалека и без эмоций. Мои отношения с Алексеем, такие живые и необходимые тогда, сейчас, после всего пережитого, представлялись некой опорой. Однако предложение няни обратиться к нему за помощью я отклонила.

— Мы не имеем права подвергать опасности чужих, — сказала я. Няня странно посмотрела на меня и больше о нем не заговаривала.

Вместо того чтобы реально взглянуть на все, что со мной произошло и подумать о дальнейших планах, я пребывала в романтических грезах, переживая снова мою любовь во всей ее остроте, зримо представляя себе страстные объятия и ласки моего любимого.

Самым частым видением было вот это: однажды утром, когда я лежу, слабая от холода и голода на своей лавке, в коттедже раздается глубокий звонкий голос, и Стиви склоняется надо мной, и я вижу его розовые щеки, его дорогие смешные обезьяньи уши, ярко-красные с мороза, и его янтарные глаза, такие же обожающие и добрые, как у моего несмышленого сеттера. Потом он поднимает меня, заворачивает в соболью шубу, и мы летим на быстрой тройке куда-то, где нет опасности.

Эта фантазия особенно разыгралась в ноябре, когда залив замерз и стало возможно перейти его по льду. Но я сказала себе: «Зачем мне искать помощи в Петрограде? Он скоро придет и спасет нас». Это был наш детский договор, он обещал это мне, когда мы расставались. Если он не приходит, значит он мертв. А если Стиви мертв, тогда некуда и незачем идти, все потеряло смысл.

Я не поверяла своих мыслей няне, боясь ужасной ругани с ее стороны. Но мудрая старушка, видя что я бездействую, стала притворяться, что она слаба здоровьем и что ее мучит зубная боль. Я прикладывала горячие компрессы, давала ей аспирин, наконец я сказала:

— Должно быть, это воспаление. Мы должны отвести тебя к дантисту.

— К чему тревожиться о моем зубе, — сказала няня, — когда ты готова оставить нас умирать в этой замерзшей пустыне. Смерть скоро положит конец этой ужасной боли.

— Не говори так, нянечка, дорогая! Мы найдем тебе дантиста. Достанем фальшивые документы и убежим.

Я думала, что смогу получить документы через мои связи. Няня решила послать меня с Федором в Петроград. Я хотела идти одна, но Федор не захотел оставаться. Они втайне от меня посовещались, и в конце концов мы решили идти все вместе.

Итак, утром следующего дня мы отправились наиболее коротким и безопасным маршрутом по льду. Было не видно ни зги, шел снег. Няня была закутана в пальто, сшитое из занавеси, голова и плечи укрыты шерстяным одеялом. Я была одета в красноармейскую шинель, на голове была шаль из клетчатого шотландского пледа и рукавицы, сшитые из занавеси. Мы решили, что если нас остановят, то я назовусь няниной дочерью Тамарой Егоровной из Псковской губернии, бегущей от тягот германской оккупации и направляющейся в Петроград на поиски отца, машиниста бывшего Путиловского завода. Федор должен был держаться на расстоянии от нас и притворяться глухонемым.

С помощью компаса, обнаруженного в сарае для лодок, мы направились на юго-восток к Васильевскому острову, где я намеревалась найти добрых людей, которые помогли мне бежать на дачу. Сквозь снег и тьму мы шли медленно. Бывшая дорожка к северному берегу больше не расчищалась, и сугробы мешали нашему продвижению. Няне часто приходилось останавливаться и отдыхать. В конце концов Федор понес ее и опустил только четыре или пять часов спустя, когда мы подошли к лесистой и пустынной западной оконечности острова. Наткнувшись на дровосеков с санями, мы притворились, что тоже собираем дрова. Наш странный наряд не привлек особого внимания, ведь при новом коммунистическом равенстве полов женщины часто носили мужскую одежду; каждый носил то, что мог найти.

В доме с садом на Малом проспекте штакетник и деревянное крыльцо были разобраны на дрова. Там никого не было. Когда я подошла к задней двери соседей, чтобы расспросить о своих знакомых, какая-то старуха торопливо сказала: «Не знаю, не знаю», — и захлопнула передо мной дверь.

Няня предложила найти профессора Хольвега. Когда я снова отказалась подвергать его опасности, она махнула Федору, который ждал на другой стороне улицы, чтобы он шел вперед. Мы заранее договорились, что если первая попытка окажется бесплодной, врозь направимся к рынку старьевщиков, где Федор будет нас ждать, пока я буду искать связи поблизости.

Мы с няней пошли на юг по одной из многочисленных улиц, пересекающих широкий академический проспект. Всегда оживленный академический и торговый квартал был пуст и безлюден. Уличные фонари не горели — электричество было отключено из-за недостатка угля. Тротуары, не расчищенные от снега, были завалены отбросами. Мимо проезжали редкие военные грузовики или казенные машины. Под арками подъездов женщины в шалях рылись в мусорных ящиках. Проходя мимо булочной, я инстинктивно остановилась перед распростертой женщиной и увидела, что это был труп.

— Как вы можете… почему никто не уберет ее? — спросила я у женщины, равнодушно стоявшей рядом с мертвой.

— Это случается каждый день, на что тут глядеть? Откуда ты взялась, девочка моя, что удивляешься этому?

— Из своей деревни в Псковской губернии, — сказала я и быстро пошла мимо шеренги пристально смотрящих на меня покупателей.

— С вашей неуклюжестью сказали б, что вы только из деревни, — бросила няня любопытным, а потом, когда нас не могли слышать:

— Ты бы лучше ни с кем не разговаривала, душа моя. Ты и так не больно-то похожа на деревенскую девку с твоим прекрасным лицом, но как только ты открываешь рот — тебе не обмануть и деревенского дурачка.

Я закрыла шалью нижнюю часть лица и опустила глаза, глядя только на заснеженный тротуар.

Когда мы подошли к скату Николаевского моста, няня неожиданно воскликнула:

— Смотри, смотри, любовь моя, вот и профессор, слава Богу.

Маленький господин в подбитом мехом пальто и низко опущенной каракулевой шапке как раз в этот момент обернулся через плечо. Он подбежал, чтобы подхватить меня — у меня от усталости подкосились ноги. Я протянула руку:

— Нет ли копеечки для Тамары Егоровны из Псковской губернии, добрый барин?

Его черные глаза блеснули за очками в стальной оправе, а маленькая бородка задрожала так, что снежинки стали падать с ее кончика.

— Татья… Тамара… я едва мог поверить, когда ваш лакей сказал мне, но это вы!

— Федор! — я укоризненно посмотрела на няню, пока он подходил. — Это не я посылала за вами, Алексей, но я ужасно рада вас видеть!

Старое ощущение близости и нежности, очарования и восхищения, которое всегда пронизывало наши встречи, острой болью возвратилось ко мне. Но я упрятала эти болезненные воспоминания под личину отрешенности и безразличия, пытаясь скрыть их.

— Я тоже счастлив вас видеть, Татья… Тамара, даже при таких несчастливых обстоятельствах. Позвольте спросить, что вы делаете в Петрограде?

— Я собираюсь достать документы через знакомых евреев. Мы прятались на нашей летней даче… Это такой дальний путь… Няня устала… Я не представляю, как нам это удастся, — с тревогой смотрела я на профессора.

— Что бы мы не решили, здесь оставаться мы не можем, — он взял меня за руку.

Остановившись у часовни Св. Николая, охранителя моста, слева я могла видеть низкие стены Петропавловской крепости с ангелом на ее золотом шпиле, парящим в темном небе. Справа — императорские дворцы и аристократические резиденции, выстроившиеся вдоль гранитных набережных. Свинцовая опустошенность охватила меня при виде величавой колоннады бывшего моего дома и заснеженных греческих статуй на крыше. Я пристально посмотрела в окна третьего этажа, где были мои комнаты.

— Там кто-нибудь живет теперь?

— Теперь там советская комиссия по жилью. Нам нужно двигаться дальше. Я знаю одну подпольную чайную, рядом с моей квартирой, где можно поесть без продуктовых карточек. Тарелка горячего супа подкрепит вас.

Я продолжала неподвижно смотреть перед собой, теперь уже в направлении Зимнего дворца, куда ребенком меня возили на уроки танцев каждую субботу.

— Алексей, это правда, то, что случилось в Екатеринбурге?

— Боюсь, что правда, Татья… Тамара.

— Зачем им нужно было убивать Анастасию и Алексея? Ему ведь еще не было и четырнадцати.

— Он был полноправным наследником престола.

— Царь назвал своего брата Михаила Александровича своим преемником.

— Великий князь Михаил был также расстрелян в Перми, на Урале. Его секретарь-англичанин был убит вместе с ним.

— А ваши ученики, Костя и Игорь Константинович? — На меня нашло какое-то упорное желание услышать без утайки обо всех ужасах.

— Князья Иоанн, Игорь и Константин вместе с сестрой императрицы великой княгиней Елизаветой, великим князем Сергеем Михайловичем и сын великого князя Павла Владимир были убиты в Алапаевске, рядом с Екатеринбургом. Участь этих несчастных была еще страшнее, чем царя и его семьи. Они были сброшены в шахту и завалены камнями, затем оставлены умирать от голода и ран.

Красавица Елизавета Федоровна — монахиня, которой я так восхищалась, смелый и веселый Игорь Константинович, товарищ моих детских игр и мой нареченный — все эти люди, чьи жизни были так тесно связаны с моей, были убиты, претерпев унижения и муки. Как же вышло, что я еще жива?

Я почувствовала ужас и отвращение ко всему, что я вижу и слышу:

— Я не имею права оставаться в живых!

— Эти слова недостойны умного человека, Татья…, — сердито сказал профессор. — Теперь идемте!

Он тащил меня за руку, а я сопротивлялась, не в силах оторвать взгляд от своего дома. Но тут я заметила трех военных на мосту, направляющихся в нашу сторону. Двое по краям были в похожих не средневековые шлемы с козырьком шапках с красной звездой — эмблемой Красной Армии, а средний был в очень высокой овчинной папахе. Они остановились рядом с нами. Один, что повыше ростом, почтительно спросил у профессора:

— Эта женщина пристает к вам, товарищ комиссар?

— Она не пристает ко мне. Она мне нравится, вы понимаете, — ответил Алексей.

— Мы понимаем, — подмигнул красноармейский офицер, и они бы ушли, но их начальственного вида спутник в высокой меховой папахе неожиданно воскликнул:

— Я знаю эту девушку! Это бывшая княжна Татьяна Силомирская!

— Господи, Боже мой, чего только люди не выдумают. Моя Тамара — княжна. Да мы только что из Псковской губернии, — и няня прочувственно рассказала нашу историю. — Этот добрый барин пожалел нас, чужих в большом городе. В другое время я бы и не разрешила дочери разговаривать с незнакомцем на улице, но что же теперь делать?

— Никакая она не Тамара из Пскова, а ты не ее мать, — усмехнулся маленький офицер. — Я прекрасно знаю кто она, ты не проведешь меня, старуха.

Я тоже узнала его, это был бывший капрал нашей охраны. Почти теряя сознание от страха, я надвинула шаль на лицо. Мой разоблачитель повернулся к своим спутникам, но они избегали смотреть на меня.

— А какое нам дело, кто она? Мы не чекисты! Черт бы ее побрал, — сказали они и потащили своего товарища дальше.

По дороге они какое-то время еще спорили, а потом разошлись. Красный офицер, который узнал меня, направился через мост к зданию ЧК. Тем временем на противоположной стороне улицы появился Федор. По няниному условному знаку он подошел к нам.

— Он пошел доносить на княжну, — указала она на доносчика. — Мы будем ждать тебя за пустым домом на Малом проспекте, мы там сегодня уже были.

Федор отправился за ним, как великан за мальчиком-с-пальчик…

Алексей привел нас к дому, где жена декана держала подпольную чайную для студентов и профессоров. Он представил нас как своих иногородних родственников, и мы поднялись по деревянной задней лестнице в холодную комнату, полную студентов-оборванцев в шляпах и пальто. Нас усадили за столик у стены и подали жиденький чай без сахара, селедку и кусок черствого черного хлеба. Няня с жадностью набросилась на еду, она макала хлеб в чай и с удовольствием сосала его — ее мифическая зубная боль моментально исчезла при появлении Алексея. Чуть не сломав зуб о черствую корку хлеба, я чувствовала себя ребенком, которому запретили трогать печенье.

Алексей разломил хлеб и положил его в ложку, окунул его в чай и протянул мне:

— В данных обстоятельствах, Татьяна Петровна, это позволительно, — он улыбнулся своей бесстрашной юношеской улыбкой.

Волна страха, ненависти и отвращения, захлестнувшая меня на Николаевском мосту, прошла, на смену ей пришли полная опустошенность и физическая слабость. И я была рада, что кто-то взялся заботиться обо мне. Стащив с лица шаль и наслаждаясь теплом чая, я улыбнулась.

— Вы не знаете, как это чудесно — разговаривать снова свободно. Расскажите мне, как вы жили после нашей последней встречи.

— Потом. Сперва расскажите мне о себе. Здесь мы в безопасности, — добавил он, когда я оглянулась по сторонам. Но увидев, что я молчу, продолжил: — «Правда» писала о казни вашего отца. Бунт в тюрьме и прорыв в Кронштадте пытались замалчивать, хотя об этом знал весь Петроград. Облавы продолжались несколько дней, но я был убежден, что вы бежали за границу. Почему вы этого не сделали?

— Мы попали в ловушку на даче после того, как похоронили отца, — я говорила неохотно. Голова у меня начала дрожать.

— И вы оставались здесь все это время? В это невозможно поверить! Почему вы не попытались добраться до меня? У меня все еще есть те фальшивые документы, которые я получил для вас и няни как для моей жены и тещи.

— Казалось, все это было так давно. Мне было хорошо на даче. Я была рядом с отцом.

— Татьяна Петровна, ваша привязанность к отцу, пока он был жив, была восхитительна и трогательна, но после его смерти! Это ненормально!

Глядя на Алексея, я больше не ощущала такой близости к нему. Что мне здесь делать, в этом странном месте? Я хотела обратно на дачу. Бродить по лесам, предаваться романтическим грезам.

— Татьяна Петровна, — он жег меня пристальным взглядом, — вы были больны?

— У меня была контузия от удара прикладом, я потеряла память почти на три месяца. Теперь со мной все в порядке, — сказала я.

Можно ли считать ненормальным то, что я была безразлична ко всему, кроме чисто физических ощущений, и находила утешение в мечтах? Разве большинство людей не жили так же, в полусне, и разве Алексей с его внутренней напряженностью, его беспокойным умом, его неустрашимой любознательностью не был исключением?

— Нет, Татьяна Петровна, — покачал он головой. — Вы не в себе. Неудивительно, — он нерешительно взял меня за руку, и, видя, что я не отняла руки, крепко сжал ее.

— Как подумаю, через что вы прошли за минувший год! Но вы поправитесь, вы начнете жизнь заново, далеко от этого бардака, каким стала Россия. Теперь для нашего бегства…

— Алексей, подождите, — я все еще не хотела говорить ему о Стефане, — сначала расскажите, как вы поживаете.

— Вы не представляете, как низко мы пали в университете. Холод, голод, тиф и ЧК, — вот о чем думают лучшие умы России в эти дни. Я сплю в пальто, в моей квартире нет электричества. Я нашел немного керосина, чтобы зажигать лампу в лаборатории, и мы как-то продолжаем свои исследования, я и мои студенты-выпускники. С тех пор как Польша свободна, ждем только конца семестра, чтобы уехать, с разрешения или без. У меня на всякий случай готов второй фальшивый паспорт.

— Польша свободна! Значит, наконец война закончена? Стиви жив и здоров, он уже в пути!

— Да, перемирие было подписано 11 ноября 1918 года, больше шести недель назад. Татьяна Петровна, — он взял мою руку. — Я продолжаю настаивать на том, что вы не должны умалять той постоянной опасности, которая окружает вас. Я готов ехать. Мне только нужно несколько дней для последних приготовлений.

— Вы так добры, Алексей, но вам незачем так рисковать. Мы в полной безопасности на даче. Мы будем ждать.

— Чего ждать, Татьяна Петровна?

— Ждать моего кузена, князя Веславского, когда он приедет за нами, — продолжала я. Алексей смотрел на меня с изумлением. — Мы росли, как брат и сестра, и мы заключили договор, когда были детьми, что придем на помощь друг другу, где бы мы ни были. Я знаю, Стефан сдержит слово. — Это все, что я могла сказать.

— Татьяна Петровна, вы еще более наивны, чем я думал. Вы не имеете представления о практических делах — это чудо, что вы пережили это время! Как мог ваш кузен приехать к вам, проделав такой путь из самой Франции?

— Барон Нейссен проделал путь из Сибири, чтобы доставить мне последнее письмо Татьяны Николаевны. Существует подпольная сеть. Антибольшевистские силы есть на севере и на юге.

— Антибольшевистские силы есть в Эстонии, белые сражаются на стороне эстонцев за независимость этой страны. Но если у вас нет денег и связей, вы не сможете пробраться через линию фронта. Предположим, что ваш кузен сумел найти вас, и как же вы выберетесь?

— Через финскую границу.

— Финны закрыли границу для эмигрантов с тех пор, как у них весной закончилась гражданская война. Они не хотят иметь дела с русскими — ни с белыми, ни с красными.

— Тогда через Эстонию. Вы не знаете моего кузена Стефана. Для него нет ничего невозможного.

— Боюсь, что есть, Татьяна Петровна, — мрачно сказал Алексей. — Я надеюсь, это известие не будет для вас слишком сильным потрясением, но ради спасения вашей жизни я думаю, что должен сказать вам правду — Стефан Веславский мертв.

— Стефан? Мертв? Я не верю!!

— Я прочел это в газетах незадолго до конца военных действий. Он убит во время Арденнского наступления в конце сентября.

— Убит, — машинально повторила я.

Лорд Берсфорд был убит, миллионы прекрасных молодых людей были убиты, почему бы и не Стиви? Он был не более бессмертен, чем отец и государь. То, что я выжила, — вот это чудо, как сказал Алексей. Только это не чудо. Это ошибка. Я снова почувствовала отвращение и ненависть ко всему на свете и к самой себе. Мне стало жарко, потом холодно. Глубокая апатия охватила меня.

Когда я пришла в себя, то уже не сидела за столиком, а лежала в совершенно другой комнате. Хозяйка чайной держала у моего носа нюхательную соль. Я поняла, что упала в обморок — по другому и быть не могло после всего пережитого.

Теперь надо мной склонился Алексей. Он приподнял мою голову и поднес рюмку водки к моим губам. Его лицо больше не было таким близким и дорогим. Еще немного, и оно превратилось бы в Бедлова-моржа. Я стиснула зубы и оттолкнула его руку.

— Алексей, позаботьтесь о няне и Федоре. Я хочу, чтобы меня поймали красные. Спасайтесь сами.

— Татьяна Петровна, вы же знаете, я не слишком терпим к славянскому духу самоистязания. Вы должны сделать усилие! Выпейте глоток водки.

— Оставьте меня в покое, — ответила я с раздражением.

Алексей вскочил с кровати и стал быстро ходить по комнате, теребя свою эспаньолку.

— Что за дурацкое положение! Как может считающийся умным человек оказаться в таком дурацком положении!

Теперь няня начала бранить себя за беспомощность. Кончилось это тем, что хозяйка сказала: если большевики найдут в ее квартире людей без документов, то она погибла.

Я резко встала и извинилась за причиненное беспокойство. Алексей вывел нас на улицу.

— Мне негде вас спрятать. Ждите меня на даче, — сказал он няне. — Я приеду за вами, как только смогу. Позаботьтесь о своей госпоже.

— Бог услышал мои молитвы и послал вашу честь. Мы будем ждать, — няня перекрестила его.

Федор ждал в указанном месте.

— Этот маленький черт, красный… он больше не пикнет, — коротко сообщил он.

Мы возвращались нашим утренним путем по льду, но когда мы шли по заливу, я остановилась и сказала Федору:

— Отнеси няню обратно на дачу. Ждите профессора. Оставьте меня здесь. Слышишь? Идите, оба!

Моя старая нянька начала сердито что-то бормотать. Я опустилась в сугроб. Больше всего в этот момент мне хотелось, чтобы меня оставили одну, совсем одну.

Федор поднял меня.

— Когда Ваше высочество были еще маленькой девочкой и не приходили, когда вас звали, Федор вас приносил.

— Федор, как ты смеешь! Опусти меня сию же минуту. Федор, ну пожалуйста, я пойду. Неси лучше няню. Фе-одор! — я визжала и молотила кулаками по его огромной груди.

Он не обращал внимания на мои крики, с легкостью неся свою ношу. Время от времени он останавливался, ждал, когда няня нас догонит. Наконец я прекратила эту бесполезную борьбу, положила голову ему на грудь и закрыла глаза. Задремав, я представила себе, что это грудь Стиви, вот он пришел за мной и несет меня к быстрым саням. Но очнувшись, когда мы ступили на берег, я почувствовала лохматую, запорошенную снегом бороду моего лакея, покалывающую мне лоб, и подумала: «Нет, Стиви не пришел за мной, Стиви не мог прийти, потому что он мертв. Он убит, мой брат, он мертв, мой Стиви-ливи-обезьяньи уши, мой принц-витязь. Мой Бог. Папа мертв, Таник мертва, царевич Алексей мертв, князь Игорь мертв, они умерли все, все. Я могла бы жить без них всех, но без Стиви я не могу жить. Я не буду жить. Слишком скучен и отвратителен этот мир. Я не могу больше оставаться в нем».

Мы вернулись в темный и промерзший домик егеря. Федор затопил печь. Няня уложила меня в постель на моей скамье, завалив пледами и одеялами, так как от холода у меня даже стучали зубы. Она не могла заставить меня ни есть, ни пить. Я оставалась глуха к ее упрекам и увещеваниям.

Я отвернулась лицом к стене в ожидании смерти.

Слышался вой волков, на берегах замерзшей бухты бушевал буран. В домике егеря, где в былые времена цыгане развлекали папиных гостей-иностранцев, не было никаких признаков жизни. Смертельно уставшая после дневного путешествия няня похрапывала с приоткрытым ртом. Федор, несколько часов назад задушивший человека, безмятежно спал, положив под голову винтовку. Не спала только я, замерзшая, оцепеневшая от страшных событий последних дней, я даже не пыталась натянуть покрывало, когда оно соскальзывало с меня. Мне хотелось броситься в объятия этого всепроникающего холода.

Ближе к утру я почувствовала острую боль в груди и сильнейший озноб. Когда няня, проснувшись позже обычного, увидела меня, дрожащую под одним одеялом, она вскрикнула и подбросила дров в печь. К вечеру я бредила и жадно слизывала льдинки, которые няня прикладывала к моим потрескавшимся губам.

Всю ночь она просидела рядом со мной. Печь топилась, несмотря на то, что нас могли обнаружить. На рассвете она послала Федора за профессором Хольвегом. Федор вернулся с наступлением ночи с Алексеем, лошадью и санями.

Алексей помог няне одеть меня в шерстяную одежду, которую он привез с собой, и заставил меня проглотить снотворное с аспирином и горячим чаем. В полубреду я принимала его за доктора Боткина, убитого придворного врача, и кротко позволяла ему помогать мне. Затем Федор вынес меня через лес к длинным широким саням с дугой, стоящим на подъездной аллее перед крытой колоннадой дома. Льдинки свисали с лохматого брюха лошади и длинного ворса ног. Брови и усы кучера были подернуты инеем. Федор уложил меня на покрытое соломой дно саней, няня легла рядом со мной, натягивая на нас медвежий полог. За всем последующим я наблюдала, ничего не понимая и ни на что не реагируя, так, как будто это было не со мной.

— Здесь письмо с рекомендацией к моему другу, — Алексей вручил Федору пачку денег и конверт. Он также дал ему имя и адрес. — Он найдет для тебя работу и документы. Ты будешь с ним в полной безопасности. До свидания.

Федор удивленно вертел в руках деньги и конверт.

— Убери пока не потерял, — сказал Алексей раздраженно и, придерживая пальто, приготовился забраться в сани.

— Ваша честь, — Федор наконец понял то, чего не поняла я. — Возьмите меня с собой. Я могу нести на руках ее высочество, могу править лошадьми, водить автомобиль. Могу охотиться. Я сильный. Я вам пригожусь. Позвольте мне поехать с Татьяной Петровной, ради Бога!

— У меня нет для тебя документов. Ты слишком заметный и многим хорошо известен. Через тебя могут выйти на княжну. Мне ужасно жаль, но это невозможно.

Лицо гиганта выражало полное отчаяние.

— Пелагея, скажи его чести, — обратился он к моей старой няньке, которая, привстав, смотрела на него своими темными, всепонимающими глазами.

— Не могли бы мы взять его? — отважилась спросить она.

— Это невозможно, — резко оборвал ее Алексей. — Совершенно невозможно!

Федор подошел к саням с моей стороны.

— Татьяна Петровна, сделайте милость! Я носил вас на руках, когда вы были маленькой девочкой. Играл на балалайке, когда вы плакали. Вы ведь не бросите вашего Федора, правда? Скажите его чести, Христа ради!

Я не оставила бы моего Федора ни за что на свете, но я не понимала тогда, что меня увозят.

— Я хочу пить, мне холодно, трудно дышать, — я металась и пыталась сбросить что-то тяжелое, давящее на грудь. И в этом простодушном детском лице с заснеженными бакенбардами и усами я видела не Федора, а Бедлова-моржа. В ужасе я отвела глаза, и няня, тихонько напевая, укрыла меня до самого подбородка. Потом старушка посмотрела на Федора своими до такой степени русскими глазами, которые одни только и могут понять любой ужас, любую несправедливость, подлость и печаль.

— Спаси тебя Господи и помилуй, — быстро сказала она, перекрестила его, а затем откинулась назад под медвежий полог, рядом со мной.

Алексей уже сидел в санях.

— Ладно, все готовы, — резко крикнул он кучеру с узкого сидения, похожий на сердитый меховой шарик в своем вязаном шарфе, закутывавшем лицо, и подбитой мехом шапке, надвинутой на самые брови. Кучер повернулся всем телом к нам и выпустил из бороды белое облако пара:

— Ваша честь, вам лучше тоже лечь вниз, ветер так и режет.

— Не беспокойся об этом. Поезжай.

Кучер взялся за вожжи и свистнул. Лохматая лошадка пошла спотыкающейся рысью к противоположному берегу, и полозья заскрипели по снежному склону холма, на котором стоял наш дом.

Сколько раз я рисовала себе эту ночь побега из Петрограда, когда я оставила позади не только могилу отца и родные места, но и живого человека, мысли о судьбе которого преследовали меня всю мою жизнь.

Я все еще вижу эту сцену: темно, холодно, идет снег. На лесистом берегу замерзшей бухты, где когда-то слышались звуки цыганского пения, балалайки и аккордеона, воют голодные волки. Перед белым домом с колоннадой и высоким мезонином, посреди пустой аллеи стоит бородатый гигант. Конверт выпадает из одной руки, из другой — пачка бумажных рублей, которые медленно падают, кружась, как снежинки.

И оттуда доносится страшный вой, который я отчетливо слышу в своем бреду. И это был не голодный волк. Так выл живой человек, человек из народа, брошенный и преданный, как и весь его народ.