Дворянская дочь

Боровская Наташа

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Дорога в невозвратное

1918–1920

 

 

29

Три месяца путешествия от северного к южному побережью России остались в моей памяти лишь как непрерывное, причиняющее боль движение, да часто сменяющие друг друга потолки и небеса надо мной.

Днем и ночью, во сне и наяву, реальность и фантазия смешивались между собой. Я знала, что брежу, но бред, чувствовала я, только обострял мои умственные возможности и даже усиливал мое физическое восприятие происх вокруг. И хотя я не имела точного представления о времени и месте, я всем своим существом постигала хаотическую и сатанинскую природу этих самых главных параметров человеческого состояния.

Наконец, я осознала, что я неподвижна и что очень высокий потолок красиво расписан, а из открытого окна доносится аромат жасмина и сирени.

Мое путешествие окончено, подумала я. Я прошла через самые страшные места, я прошла через огонь, лед и удушье, и теперь мне наконец хорошо. Я пришла из северной снежной пустыни в сад вечной весны, где все мы снова дети.

Таник и ее сестры ждут меня в своих белых легких платьицах и соломенных шляпках. Алексей прыгает от скалы к скале. Игорь Константинович со своими братьями сопровождают своего предводителя лейтенанта Стиви-ливи-обезьяньи уши.

— Таня, иди сюда! — радостно звал он.

Но дорога в сад ускользала от меня. Я открыла глаза и вместо него увидела сиделку в белой накидке. Она обернулась к доктору.

— Княжна очнулась.

— Татьяна Петровна, к вам посетитель, — сказал тот. Затем обратился по-французски к маленькой худой даме во всем черном, с манерами важной особы. — Одну минутку, мадам, пожалуйста.

— Тата, ты не узнаешь меня? — спросила дама по-английски, дотронувшись рукой до моей щеки.

— Ваше Императорское Величество, — я поцеловала маленькую руку.

Рука приняла этот знак почтения и снова легла на мою щеку.

— Как она изменилась! — Мария Федоровна говорила медленно и томно. — Тата, дорогая, я знаю, что вы устали после долгого путешествия и нуждаетесь в отдыхе, но скажите… у вас есть вести от Татьяны?

— Да, у меня есть вести от Татьяны Николаевны, Ваше Величество.

— В самом деле? Где она?

— Она в чудесном месте, Ваше Величество.

— В чудесном месте! — повторила Мария Федоровна. — Что это за место?

Я хотела описать Сад, но не могла найти слов. Слезы покатились у меня по щекам, спугнув маленькую руку.

— Княжна бредит, мадам, — сказал доктор.

— Да, я вижу, вдовствующая императрица погладила меня по лицу и волосам. — Моя внучка всегда переписывалась с ней. Я надеялась, что у нее, возможно, есть письмо.

— У меня есть письмо, ваше величество, — я положила руку на грудь. — Где оно? Кто его взял? Верните мне его!

Сиделка тут же вручила мне снятый с моей шеи кожаный мешочек, в котором были последние письма от отца, Стефана и от моей тезки.

— Можно я взгляну на письмо? — Изящная маленькая рука Марии Федоровны протянулась за ним.

— Оно только для меня, ваше величество, — я прижала мешочек к груди. Таник никогда бы не простила мне, если бы я показала такое письмо ее бабушке — Мы никогда не показывали письма друг друга.

Маленькая рука дрогнула в нетерпении, но сдержалась.

— Да, конечно, совершенно верно. Но у вас есть письмо! Татьяна жива. Я никогда не верила этим… слухам. Поправляйся скорее, Тата, дорогая. Я еще приду навестить тебя, когда тебе станет лучше — рука погладила меня по щеке и отстранилась.

Я попыталась найти дорогу обратно в Сад. Но он был все еще так далеко, так высоко, и мне не хватало дыхания…

Из тумана стали появляться лица доктора, сиделки, няни. Алексей, держась за свою маленькую бородку, стоит у кровати в ногах.

— После всего, что Татьяна Петровна пережила — и жестокий холод, и ужасные условия, — вы говорите о какой-то опасности! — его голос звучит сердито и отчетливо. — Как она может умереть теперь?

— Мы часто видим пациентов с пневмонией, которые переживают зиму, чтобы скончаться весной, — отвечает доктор. — У Татьяны Петровны железный организм, как и у всех Силомирских, но в данном случае существует физиологический фактор… У пациентки отсутствует воля к жизни.

Теперь к запаху сирени и жасмина примешивается запах ладана. Я слышу, как священник глухо и монотонно молит Бога о спасении и помиловании грешницы Татьяны Петровны — покойной княжны, любимой всей Россией. Спаси и помилуй Господи ее душу!

Итак, я мертва, подумала я, увидев себя лежащей на похоронных дрогах, одетой во все белое, как невеста. Вокруг меня высокие свечи, в головах белые лилии. Я не чувствую сожаления, только спешу поскорее попасть в Сад. А вместо этого — серая бесконечная пустота.

— Скажи мне, Господи, — кричу я. — Укажи мне путь!

Нет ответа.

— Неужели это то, к чему я стремилась? Лучше идти через огонь, лед и удушье, чем быть брошенной в пустоту!

Я лежала в постели. Священник ушел. Только запах ладана все еще стоял в комнате. Вместо торжественного песнопения я услышала, как где-то неподалеку скулит собака. Не открывая глаз, я провела рукой по шелковому покрывалу, пока не наткнулись на что-то теплое и нежное. Скулеж перешел в радостное повизгивание. Мою руку кто-то слегка подтолкнул, а потом лизнул. «Бобби!» — подумала я.

И так же сильно, как я хотела умереть, я захотела жить. Я желала этого всеми силами, я боролась за каждый болезненный вздох. Наконец, измученная борьбой, я заснула глубоким сном без сновидений.

Проснулась я, мокрая от пота. Меня окутывала приятная сонная слабость.

— Няня, подай мне шоколад в постель.

— Сейчас, сейчас, любовь моя, — просияла та, вместо того чтобы побранить меня за такие барские привычки. Она поговорила с дежурной сестрой и потом стала целовать мое лицо, руки и плечи. — Слава тебе Господи, ты вернулась к нам, любовь моя, мы попрощались с тобой прошлой ночью. Священник причастил тебя, и во всех церквях Ялты шли службы по тебе. Господь услышал наши молитвы! — она горячо перекрестилась.

Вскоре, лежа в свежезастеленной кровати и потягивая с ложечки вкусный горячий шоколад, я смотрела на солнечный свет, лившийся в открытое на балкон французское окно и сказала:

— Няня, мне кажется, я в Алупке на Черном море.

— Тут, голубка моя, тут.

— Значит, Бобби действительно был в моей комнате?

— Его не надо было пускать, но он такой слабый и старый, что доктор сказал, что в любом случае ничего не случится, — этой ночи ты не переживешь.

— Пустите его снова.

— Он весь в болячках. Он линяет, и от него пахнет…

— Он живой. Он теплый и нежный. Впустите его! — Я снова была княжной Силомирской, хозяйкой в своем доме.

Няня передала мое желание, потом вернулась к постели.

— Они пошли к Вере Кирилловне за Бобби. Ее милость еще спит, после того как она молилась за вас прошлой ночью.

— Вера Кирилловна, конечно, — имя это вызвало в моей измученной памяти дореволюционное прошлое и его страшный конец. — Мы спаслись от большевиков?

— Спаслись, слава Богу! — Няня не добавила одного — надолго ли.

Я оглядела себя и не увидела своих длинных, до пояса, кос. Няня объяснила это старым народным поверьем.

— Мы отрезали твои волосы, любовь моя, потому что за ними трудно было ухаживать и они отнимали у тебя силы.

— Но Стефану нравилось, что они длинные, — во мне что-то сломалось, когда я вспомнила то, во что невозможно поверить — Стефана больше нет.

Няня глядела на меня своими темными русскими, всепонимающими глазами.

В один миг мое чудесное ощущение возвращения к жизни исчезло. Это был все тот же унылый, серый, скучный и отвратительный мир, в который я вернулась. И все-таки это было лучше, чем ничего.

— Я рада, что ты остригла мои волосы, — сказала я. — Теперь я всегда буду их коротко стричь, в память о нем. И в память о великой княжне Татьяне Николаевне я даю обет никогда больше не носить драгоценности.

— С такими глазами, как у тебя, не нужны никакие драгоценности, — сказала няня и уступила свое место доктору, который объявил, что кризис миновал и что жизнь моя вне опасности. Через несколько недель, уверил он меня, при хорошем питании и уходе я быстро пойду на поправку.

Потом наконец ко мне пустили Бобби. Мой когда-то гладкий и резвый сеттер вперевалку подошел к кровати и положил одну лапу на покрывало. Полуслепой запаршивевший старый пес, каким он стал теперь, он был все равно более желанным зрелищем, чем прекрасные фантомы недосягаемого Райского Сада.

— Chère, chère enfant, ты вернулась к нам. Это чудо, — Вера Кирилловна прижалась своей розовой щекой к моему лицу и расселась у кровати — надушенная, выкрашенная хной и наманикюренная дама. — Ее Императорское Величество так тревожилась. Она сразу же приехала из Ливадии. Ты была еще в бреду.

— Я помню. Мария Федоровна просила показать ей письмо, которое я получила от… из Екатеринбурга.

Вера Кирилловна вздохнула, печально и благоговейно одновременно.

— Ее Величество отказывается верить в резню. Она несгибаема. При большевиках, когда она была под домашним арестом, она была примером для всех нас. Стыдно признаться, но после четырех месяцев красного террора мы приветствовали немцев как спасителей! Должна сказать тебе, что вели они себя довольно порядочно.

— У вас есть вести от Марии Павловны? — я хотела знать, осталась ли в живых моя крестная — лучшая представительница династии.

— Ее Императорское Высочество с сыновьями Борисом и Андреем по последним сведениям укрывались на Кавказе. Они вовремя ускользнули от большевиков. В районе Кисловодска зверства были страшные. Их превзошли только красные матросы Черноморского флота в наших крымских портах. Я избавлю вас от подробностей… — размеренный голос Веры Кирилловны прервался.

— Пожалуйста. — Упоминание о красных матросах заставило меня думать об отце в Кронштадте. Овладев собой, я в свою очередь сказала: — Я молюсь, чтобы Мария Павловна была жива. Но бедный Тоби — вряд ли бабушкин пудель остался жив. Бобби, по крайней мере, прожил жизнь в довольстве, — я погладил старого сеттера, который сел, услышав свое имя. — Спасибо вам, Вера Кирилловна.

— Дорогое дитя, заботиться о нем было удовольствием.

Никакая просьба последней из Силомирских не была бы обременительной, читалось на ее лице.

Я приняла ее невысказанное почтение с легкой иронией. Больная и слабая, я предавалась забытой роскоши придворного общения, хотя и не принимала его всерьез. Я знала, это не могло продолжаться!

— Расскажите лучше, как вы с Зинаидой Михайловной жили при большевиках?

— Хорошо, в самом деле, благодаря Коленьке. Он назначил себя моим тюремщиком и убедил большевиков, что со мной плохо обращаются. Организовал совет из слуг, и они нас кормили и заботились о нас. По счастью они мусульмане и невосприимчивы к большевистской пропаганде. Он хитрый плут, Коленька!

— Да, я должна поблагодарить его. А что, вы даже смогли не закрывать госпиталь и заботиться о раненых?

— Смогли, принимая немецких раненых в обмен на продукты. Бедные молодые люди! Некоторым из них лучше было бы умереть, — она дотронулась своей пухлой рукой до тонкой от истощения моей руки и сочувственно замолчала.

Я поняла, что это относится к Стефану.

— Возможно, для него и лучше, что он умер, — сказала я. — Он так боялся остаться калекой.

— Это было ужасно, ужасно. Князь был так молод, всего двадцати четырех лет, а уже майор и герой, такой привлекательный, такой интересный молодой человек! И подумать только, он был здесь, в этом самом доме всего три месяца назад. Как жестока судьба.

— Три месяца назад? — я схватила руку графини. — Вера Кирилловна, что вы говорите?

— Он приехал сюда искать вас. Я сама его видела.

— Значит он жив, и сообщение о его смерти было ошибкой! Где же он сейчас?

— Мое бедное дитя, я не хочу подавать тебе напрасных надежд. Профессор Хольвег просил меня не упоминать об этом пока, ведь весть о гибели вашего кузена сильно расстроила вас в Петрограде. Он будет сердиться на меня. Боюсь, я вообще не очень-то ему нравлюсь.

— Вера Кирилловна, не мучайте меня! — Как только я смирилась, приготовилась перенести худшее — смерть Стиви, — боль утраты и страдание вернулись снова. — Скажите мне все, что знаете!

— Дорогое дитя, умоляю, успокойтесь — вам вредно волноваться. Раз уж я сболтнула лишнее, так уж скажу все. Первое сообщение о смерти вашего кузена было ошибочным. Под Арденнами был убит князь Станислав, его отец, а не князь Стефан, и корреспонденты некоторых газет подхватили эту неверную информацию. Князь Стефан высадился в Одессе с польскими легионерами союзных экспедиционных сил 18 декабря 1918 года. Он получил разрешение отправиться на ваши поиски. Сначала он приехал сюда. Мне пришлось сказать ему, что надежда на то, что вы выжили, очень мала. Он отказался верить и сказал, что отправляется в Петроград, где вас в последний раз видели живой на вашей даче. Коленька снабдил его фальшивым паспортом, их у него несколько. Князь Стефан отправился на север в первый день нового года. Спустя неделю после его отъезда из Одессы, его тело было найдено на холмах польскими войсками. Он был похоронен с воинскими почестями, и в его стране был объявлен день траура.

— Было найдено его тело, — повторила я, когда Вера Кирилловна замолчала. Если Стефан не поверил в мою смерть, почему мне нужно верить в его? И добавила вслух: — А как узнали, что это тело Стиви?

— Его люди принесли тело, дорогое дитя. К сожалению, он был опознан.

— Как он был убит?

— Пулей в голову, — быстро ответила Вера Кирилловна, слишком быстро. — Он не страдал, как многие другие, попав в банду Григорьева.

Она что-то скрывает от меня, подумала я. Вера Кирилловна поднялась.

— Вы можете спросить профессора Хольвега, если не верите мне Он слышал об этом от поляков, которые доставили вас в Одессу.

Могло ли это быть правдой? Не пал на поле битвы, а убит бандитами, беспричинно, глупо. Желание спасти меня привело его к смерти!

— Это было таким потрясением, — слышала я сквозь шум в ушах голос Веры Кирилловны. — Я видела его таким сильным и уверенным всего за две недели до смерти. Подумать только, вы разминулись всего на три месяца. Какая жестокая ирония судьбы! Дорогое дитя, вам плохо? Вы в сознании, княжна?

Я медленно открыла глаза. Да, я была в сознании. Я больше не буду падать в обморок от потрясения, пытаться умереть от горя или терять разум от того, чего нельзя было вынести.

— Бедная тетя Софи, — сказала я, сделав глоток воды, которую Вера Кирилловна с готовностью подала мне. — Потерять и мужа, и сына в несколько месяцев. Ее потеря больше моей.

— Княгиня Веславская была избавлена от этой печали, дорогое дитя. Она пережила своего мужа всего на несколько недель. Она умерла от испанки, свирепствовавшей в Европе.

— Как? И тетя Софи тоже! Я чувствовала еще при нашем расставании, что никогда не увижу ее больше.

Мягкий, так похожий на мамин облик тети зримо встал перед моими глазами в нашу последнюю встречу — на запасном пути за юго-западным фронтом, в тот ужасный миг, когда я почувствовала, что сердце мое разрывается на части. Теперь и она тоже ушла, эта мудрая и добросердечная женщина, которую я называла самыми нежными именами, которая учила бы меня быть примерной женой и матерью, такой, какой она была сама, — она ушла тоже безвременно, как и все, кого я любила. А я одна живу, живу, чтобы скорбеть о них.

— Дорогое дитя, — графиня Лилина в этот момент говорила искренне — Я знаю, как вы любили княгиню, вашу тетушку, я понимаю, как одиноко вам сейчас. Но у вас все еще много друзей и поклонников, которые ради вас готовы рисковать жизнью. И если это звучит не слишком самонадеянно с моей стороны, считайте меня своей матерью.

— Спасибо вам, дорогая Вера Кирилловна, — ответила я с признательностью.

Я не осуждала эту неисправимую придворную даму, после уроков последних двух лет. Я поняла, как важны были предупреждения моего отца в отношении справедливости, ведь я на себе испытала, что это такое — марксистская справедливость.

— Вера Кирилловна, — добавила я, когда она поцеловала меня в щеку и встала. — Кроме няни и Бориса Майского, только вы знали, что значил для меня Стефан. Я хотела бы, чтобы все оставалось по-прежнему. Вы не говорили о нем профессору Хольвегу?

— Я не скрывала, что вы любили князя, как брата, — сказала графиня, сохраняя осанку бывшей фрейлины, обученной осмотрительности и такту. — И теперь, к слову, я должна предостеречь вас относительно профессора Хольвега. Он ведет себя как собственник, уж очень он покровительствует вам, как будто — это, конечно, нелепо — он считает себя вашим мужем. Вы должны быть твердой, дорогое дитя, и должны указать ему его место.

— Его место? Вы говорите о нем, как о человеке из низов?

— О, я знаю, он чрезвычайно интеллигентен, даже культурен. Но он не из нашего круга.

— То есть не из того правящего класса, один из представителей которого отдал Россию большевикам! И слава Богу! — сказала я. — Пожалуйста, попросите профессора Хольвега зайти ко мне прямо сейчас.

— Дорогое дитя, вы совсем устали. Вы должны сначала отдохнуть. — Графиня Лилина поднялась в сильном волнении.

— Это вы, Вера Кирилловна, ведете себя как собственница, — с раздражением заметила я. — Я желаю видеть его немедленно.

— Как угодно.

Немного погодя, когда сестра померила у меня температуру и устроила меня поудобнее, Алексей сидел у моей постели, дрожа от волнения.

— Я не могу сказать, как я счастлив видеть вас вне опасности, Татьяна Петровна.

— Алексей, — я нежно посмотрела на него. Несмотря на плохо сидящий мешковатый костюм, он все еще носил математически аккуратную эспаньолку и имел вид ученого, который ничего не оставляет на авось. Это был все тот же надежный и приятный мне человек, кого я ощущала рядом в течение всех месяцев путешествия и моей душевной болезни. Он парил надо мной, как добрый ангел, ограждая от любой опасности.

— Алексей, дорогой, как я могу отблагодарить вас?

— Пожалуйста, не стоит меня благодарить. Все это прошло, забыто…

— У меня такие туманные воспоминания о нашем путешествии. Я думала, что мы едем в Польшу.

— На литовской границе шли слишком тяжелые бои, так что я решил ехать на юг Украины. Мы попытались прорваться в Подолию, где в случае необходимости могли рассчитывать на помощь в еврейских поселениях. Это тоже не удалось. И вместо этого, пропетляв по огромному пространству и пережив самые нелепые приключения, мы оказались здесь, в Крыму.

— Я хочу услышать обо всем этом. Но сначала скажите, что вы знаете о смерти моего кузена Стефана? — Алексей нервно заерзал в кресле, а я добавила: — Вера Кирилловна сказала, что вы можете подтвердить ее слова.

— Вера Кирилловна! — Алексей с трудом сдерживал свои чувства. — Она могла бы сдержаться, пока вы не окрепнете.

— Я достаточно окрепла. Так что вы знаете?

— Бандиты захватили и ограбили вашего брата, вот и все. Потом они расстреляли его вместе с другими пленными. Дурацкая и нелепая смерть, вполне достойная этой дурацкой и нелепой гражданской войны. Я глубоко сожалею, но вы ведь уже пережили смерть князя Стефана раньше. Можете пережить ее и снова. А ваша задача теперь — жить! — За стеклами очков его глаза вспыхнули прежним огнем.

— Я знаю это. От жизни нельзя отказаться, но она кажется такой скучной, такой… бессмысленной, — говоря эти слова, я понимала, что это было не только эгоистично с моей стороны, но и жестоко. Разве не было у Алексея причин думать, что он мог бы придать новый смысл моей жизни? И не поддерживала ли я своим молчанием эту веру?

— Как вы можете говорить такие вещи, Татьяна Петровна? Есть знания, есть великая музыка, искусство, есть красота в природе, — Алексей тактично не упомянул никого персонально.

Я посмотрела в окно. Сквозь длинные муслиновые занавески и каменную балюстраду балкона синело море, такое же, как небо на расписном потолке в моей комнате. Да, Алупка была щемяще красива. Но не была ли красота мира насмешкой и тяжким бременем?

— Покуда у нас есть деятельный ум, жизнь не может быть бессмысленной, — продолжал Алексей. Но я-то жила сердцем, а не умом! Да и сердце без Стиви было живым лишь наполовину.

— Вы хотите, чтобы я ушел?

— Нет. — Я нуждалась в его присутствии. У меня остался только он! — Лучше расскажите мне о нашей одиссее. У меня такое впечатление, что я провела некоторое время в больнице.

— Да, это так, — охотно начал Алексей. — Покинув Петроград, мы шесть с лишним недель оставались в Пскове, в больнице, которой руководит мой бывший студент. Вам был нужен кислород, и вы были не в состоянии путешествовать. Прежде чем вы поправились, городской комиссар по здравоохранению стал проявлять слишком большое любопытство к вашей персоне. Мы поместили вас в санитарный поезд Балтийского фронта только для того, чтобы снять вас на границе и переправить в Смоленск. Оттуда в Киев через Курск мы добрались по железной дороге в конфискованном частном вагоне — он вполне мог быть вашим, Татьяна Петровна, — по приглашению жены генерала Красной Армии, моего однокашника по университету. В Киеве, благодаря ее услугам, я получил охранное свидетельство на границу польской Галиции — разрешение на выезд. Я подумал было, что мы в безопасности, однако в тех местах было неспокойно.

Алексей закинул ногу на ногу и по привычке поддернул отсутствующие стрелки на своих смешных, не по размеру больших брюках.

— Большевики, — продолжал он, — только недавно разбили войска сепаратистского правительства Рады, созданного с помощью немцев. Украинские партизаны, которые были довольно активны, взорвали мост через Буг. Когда наш поезд остановился у реки, они напали и захватили его. Как Иосифа Гольдшейна, еврейского комиссара здравоохранения, меня собирались кастрировать и повесить на ближайшем дереве. Как я благодарен моей матери за то, что она обратила меня в баптистскую веру! Когда партизаны увидели, что мне не сделано обрезание, они поверили, что мой еврейский паспорт — лишь маскировка, и отпустили нас на свободу, правда, избавив меня от большинства моего имущества.

— Но, надеюсь, не от вашей драгоценной скрипки Страдивари? — перебила его я.

— Слава Богу, нет! Наши партизаны не поняли, насколько она ценна. Они забрали мою одежду, даже мои туалетные принадлежности. Вера Кирилловна по доброте снабдила меня вновь всем, что смогла найти, — печальным жестом Алексей показал на свой костюм.

— Она поступила очень хорошо, — улыбнулась я. — Что же случилось дальше?

— Какие-то крестьяне взяли нас с собой в деревню, где я нанял тарантас. После целого дня тряски в этой безрессорной повозке, вы стали умолять бросить вас умирать на дороге. Наша лошадь еле плелась, прихрамывая. К счастью, нас обнаружил разъезд донских казаков. Они подвесили вас между двумя лошадьми, а меня посадили в седло. Это был мой первый опыт верховой езды, и я молю Бога, чтобы он стал последним.

Я снова не смогла сдержать улыбки при мысли, что Алексей сумел выбраться из водоворота гражданской войны целым и невредимым, если не сказать, безупречным, не замарав себя ни с какой стороны.

Алексей кашлянул и продолжил свой рассказ:

— Их главный служил под командованием вашего отца в Польше, и этот атаман обращался с нами по-королевски. Он разместил нас в своей палатке и дал эскорт до Одессы. Однако прежде чем мы до нее добрались, на нас напала банда Григорьева, которая заблокировала город. Наши казаки исчезли, и бандиты приготовились с нами расправиться. Не были бы вы так больны и, как им казалось, возможно, даже заразны, я содрогаюсь при мысли, что они могли с вами сделать!

К счастью, их главарь говорил с сильным немецким акцентом, и я обратился к нему на этом языке. Он оказался дезертиром из германской армии и был родом из великого герцогства Аллензейского. И снова я возблагодарил господа Бога за свое благородное происхождение. Я представился сыном последнего герцога. Мы получили сопровождение через линию фронта, и нас оставили на ничейной земле.

Няня и я несли вас на носилках с белым флагом, пока нас не окликнули польские часовые из Союзных Экспедиционных сил. Здесь я стал Алексеем Хольвегом из Варшавы, сопровождающим родственницу Веславских. Поляки взяли вас в полевой госпиталь, и оттуда карета скорой помощи с комфортом доставила вас в Одессу.

— Бедный Алексей! — я удивлялась его мужеству. — Вам пришлось куда хуже, чем мне. Надеюсь, на этом наши беды закончились?

— Еще нет. Генерал д’Ансельм, французский главнокомандующий, приказал эвакуировать город, и там царил жуткий хаос. Французы интересовались только спасением собственной шкуры. С теми эмигрантами, которых они взяли, обращались самым постыдным образом. Англичане же, напротив, были корректны, даже добры. Но присланных ими кораблей было явно недостаточно для такого потока беженцев. И снова к нам на помощь пришли поляки. Их командир отрядил в наше распоряжение несколько дюжих легионеров, которые доставили нас на борт рыбачьего баркаса с саблями наголо. Вы не можете себе представить сцены, происходившие в гавани: беженцы, дерущиеся между собой и прыгающие в море. Тысячи людей остались сидеть на своих узлах в доках! Это было жалкое зрелище.

Итак, наш баркас направился в Ялту, откуда я позвонил в Алупку. Какой радостью было найти телефоны в порядке! У меня не осталось ни рублей, ни валюты, только немного ваших драгоценностей. Няня скупо тратила их все это время, можете быть уверены. Графиня Лилина послала за вами карету скорой помощи, а за мной машину с шофером. Я почувствовал, будто вернулись старые добрые времена. Вас встретили торжественно, но вы были слишком больны и не видели этого. Вы нас всех ужасно напугали, Татьяна Петровна, но это уже в прошлом… Я ухожу, сестра, — он поднялся, так как сиделка пришла и сказала, что визит окончен.

Я остановила его.

— Алексей, подождите минуту, еще одно. Вы не упомянули Федора. Где он?

— Татьяна Петровна, — он смущенно теребил свою эспаньолку. — Я глубоко сожалею, что его было невозможно взять с собой.

— Невозможно… взять его? Значит… вы оставили Федора совсем одного на даче?

— Я не смог достать документы и для него. Переоформить те бумаги, что я достал для вас с няней раньше, за столь короткое время было очень трудно. Кроме того, его слишком хорошо знали как вашего лакея, такого великана невозможно замаскировать. В Петергофе нас остановила красная милиция — будь он с нами, они бы сразу раскусили, кто вы есть. Я оставил ему деньги и адрес моего факультетского товарища, у которого хорошие отношения с большевиками, он обещал позаботиться о нем. Поверьте, я сделал все, что мог.

Я смотрела на своего спасителя с недоверием, страхом и даже с неприязнью.

— Алексей, как вы могли? Ведь это чудовищно, бесчеловечно!

— Но… другого пути спасти вас не было, Татьяна Петровна!

— Я не просила, чтобы меня спасали! Я просила вас только позаботиться о няне и Федоре. Какое вы имели право брать на себя решение спасать меня, а не его?

Сиделка снова попросила посетителя уйти. Алексей стоял, печально глядя на меня сверху вниз.

— Я сделал то, что считал наилучшим для вас, Татьяна Петровна. Простите, что я осмелился считать себя вашим другом, возможно более чем другом… по крайней мере, только с точки зрения помощи, — он запнулся, но затем закончил с достоинством. — Теперь, когда я увидел, что вы в полной безопасности, и выполнил, как мне казалось до этого момента, свой долг, я уйду из вашей жизни, как сейчас, с вашего позволения, уйду из вашей комнаты.

Он поклонился и твердо направился к двери.

Мой гнев тут же испарился и уступил место стыду. Действительно, не виноват Алексей, он просто не понял, что значит для меня Федор, думала я. Не его ребенком носил на руках мой лакей. Это моя вина, что бросили Федора, только моя. Я проявила малодушие. Я была беспомощна и не могла сказать: «Если не может ехать Федор, тогда и я должна остаться; моя жизнь не может быть спасена ценой его жизни».

— Сестра, пожалуйста, верните профессора Хольвега на минуту.

Мне было не только стыдно, я боялась, что оттолкнула Алексея своей черной неблагодарностью именно в тот момент, когда я нуждалась в нем, как никогда!

— Алексей, — сказала я, когда он снова стоял надо мной. — Я знаю, что не стою вашей преданности, но я благодарю вас. За себя и за все, что вы сделали для моего отца, я в неоплатном долгу перед вами на всю жизнь. Можете ли вы простить меня?

Я протянула руку, и он крепко сжал ее.

— Вам не за что благодарить меня или просить прощения. Лучше всего вы отплатите мне тем, что поправитесь. Я надеюсь, вы больше никогда не впадете в то болезненное, фатальное состояние, которое едва вас не погубило.

— Я стыжусь этого, Алексей.

— В тех обстоятельствах оно было понятно. Ведь вы так молоды, вам нет еще и двадцати двух лет. Вы умны и способны, ничто теперь не помешает вам заняться медициной. И если вы позволите, я буду счастлив помочь вам.

Я была счастлива, что меня вели и мне помогали. Я улыбнулась. Алексей в волнении поцеловал мою руку и выбежал.

На следующий день я увидела Зинаиду Михайловну. Как и Вера Кирилловна, она была почтительна ко мне, бабушкиной наследнице, сколь бедной я бы ни оказалась. Я снова поблагодарила ее Коленьку за спасение Алупки от большевистских варваров. Услышав, что он вступил в ряды русской освободительной армии, я попросила его разузнать о Борисе Майском.

— Слушаю и повинуюсь, Татьяна Петровна, — он поклонился. А потом сказал своей матери, которая умоляла его не записываться добровольцем: — Я говорю на иностранных языках и могу быть полезен нашему делу, — в голосе его слышалось самодовольство.

Я считала, что Зинаиде Михайловне нечего было тревожиться. Коленька вполне мог о себе позаботиться.

Они были моими последними посетителями. Вдовствующая императрица больше не пришла навестить меня. Шла вторая неделя апреля, большевики штурмовали Крымский полуостров. У всех была одна мысль — сражаться до конца.

Англичане поспешили на помощь еще раз. Линкор английского военно-морского флота «Мальборо» пришел за русской вдовствующей императрицей, сестрой английской королевы-матери Александры. Однако Мария Федоровна отказалась подняться на борт со своей семьей до тех пор, пока каждый беженец, будь он из императорского окружения или нет, не будет эвакуирован. Англичане вынуждены были направить в Ялту и другие суда, чтобы забрать их.

За мной и моей маленькой свитой был отправлен катер. Я в свою очередь тоже отказалась уезжать, пока все мои домашние не будут эвакуированы. В их число входили все те, кто бежал сюда из своих бывших владений, раненые и вся прислуга, одним словом, все, кто хотел уехать. К счастью, я была избавлена от болезненной необходимости оставить Бобби — он не прошел бы английского карантина. Мой любимый славный сеттер умер ночью на своем коврике у моей постели.

Все мое окружение было взято на борт английского транспорта, стоявшего на якоре в живописнейшей бухте, где когда-то над нашей яхтой «Хелена» развевались голубые и желтые цвета рода Силомирских. Алексей, Вера Кирилловна, Зинаида Михайловна и няня отплыли со мной последним катером. Вместе с моим легким багажом, завязанном в простыни и одеяла, няня втиснула свой собственный узел с пуховыми подушками и таким количеством посуды из нашего сервиза с золотыми монограммами, которое только она одна и могла унести. Багаж Алексея составляли лишь один маленький чемодан и скрипка. У Зинаиды Михайловны было два объемистых чемодана, и у Веры Кирилловны два огромных сундука. Когда мои носилки подняли на борт судна, я бросила последний взгляд на высокие кипарисы, выстроившиеся вдоль прибрежной дороги, которая вилась и петляла по нашему парку. Это здесь Борис Майский учил меня верховой езде, и отсюда же меня возили в царский дворец в Ливадии играть с Татьяной Николаевной и Ольгой. Сейчас яблоневый сад вокруг мавританской крыши нашей виллы был в полном цвету. Последний раз легкий бриз донес до меня весенние запахи и звуки моего детства.

Капитан корабля приветствовал меня на борту. Через открытый иллюминатор моей каюты было слышно, как оркестр на английском линкоре «Мальборо» заиграл гимн «Боже, Царя храни». Реквием по царской России и по тем, кого я любила и кто спал навечно в земле своей Родины.

 

30

В последующие пять недель, пока я восстанавливала силы в Британском военном госпитале в Константинополе, профессор Хольвег играл на скрипке в ночном клубе, где официантами работали русские князья. Няня неважно вела хозяйство и враждовала с турками, евреями и греками в своем рабочем районе в Галате. Графиня Лилина давала уроки французского турецким девушкам, ученицам старших классов на холмах Пера. Зинаида Михайловна работала кондитером.

Выздоровев, я сменила свое амплуа пациентки на сиделку, работая за комнату, стол и одежду. И в день моего двадцатидвухлетия, 28 мая 1919 года, персонал госпиталя устроил вечеринку, куда пришли все члены моей маленькой семьи. Зинаида Михайловна принесла испеченный ею торт, Вера Кирилловна — византийскую икону из своих сундуков, Алексей — цветы и «Записки охотника» в кожаном переплете. Когда празднование закончилось и все гости, кроме Алексея и няни, разошлись, он попытался обсудить планы на будущее. В поисках места он написал во все ведущие университеты в Европе, а также в Институт Радия в Париже. Письма были его первой попыткой чего-то достичь в этой новой жизни.

— Как только я получу предложение — а я несомненно получу его, — сразу же обращусь за визой. К счастью, я могу получить польский паспорт. Вам и няне на некоторое время нужен паспорт без гражданства, выдаваемый эмигрантам, — пояснил он, так как я смотрела на него бессмысленным взглядом.

— Теперь поняла, извините меня, но я еще не могу разобраться во всем этом.

— Но вам нужен этот паспорт, чтобы получить французскую визу. На это нужно шесть недель, и, кроме того, это дорого стоит.

— Сперва дайте мне снова привыкнуть к работе.

На самом деле я еще была не готова уехать так далеко от России.

— Это не к спеху, — успокоил меня Алексей. — Хотели бы вы жить в Париже?

— Мне все равно, где жить, — сказала я и добавила, когда он опустил голову. — Пока вы со мной.

Казалось, куда бы он не отправился, мы с няней должны следовать за ним, словно он был в ответе за нашу жизнь.

Он просиял своей неожиданно юной улыбкой, начал что-то говорить, разволновался и ушел.

Я отложила дальнейшие размышления о будущем, которое Алексей так нетерпеливо предвкушал и которое для меня было чем-то нереальным. Я занялась своей работой, она требовала не много умения. У меня не было ни рекомендаций, ни международных публикаций, как у Алексея Хольвега, и мне поручали самую грязную работу санитарки. И все же это было лучше, чем подметать улицы. И при этом всегда была возможность наблюдать и учиться. Окружающие меня больные заставляли меня хоть на время преодолевать угнетавшие меня духовную опустошенность и чувство утраты. Я не чувствовала себя в госпитале чужой. Как для Алексея лаборатория, так и любая больница была для меня родным домом.

Я попросила, чтобы меня прикрепили к палате с наиболее тяжелыми больными, в большинстве своем пострадавшими от ожогов.

Я имела дело с гноящимися ранами, от одного вида которых дрожали руки, куда более опытные, чем мои, и видела перед собой объятые ужасом лица своих пациентов. Только посвятив себя облегчению их страданий, я могла оправдать то, что была жива и здорова, в то время как ради моего спасения погиб Стиви и из-за моего беспамятства был покинут Федор.

Через шведское посольство Алексей отправил срочное письмо в Петроград своему другу, который обещал помочь Федору. Я успокаивала себя мыслью, что Федор, наконец, нашел своего покровителя. Я стала с удовольствием ожидать еженедельных прогулок с Алексеем. В эти чудесные летние дни темно-синий Босфор был очень красив среди нежно зеленеющих холмов. Стройные бело-голубые минареты парили в небе, а мы бродили по улицам, таким узким, что, казалось, их можно перепрыгнуть с балкона на балкон. Тесно стоящие друг к другу старые бурые дома были похожи на сплетничающих старух. Алексей показывал мне прелестные детали арабесок, украшающих крошечные арочные окна, легкие и строгие одновременно, как музыка Баха.

Меня же приводила в восторг толпа: иностранные мундиры смешивались с живописной одеждой мужчин-турок в красных фесках и женщин под покрывалами с великолепными, выразительными глазами. Мы осмотрели Голубую мечеть, всю покрытую голубыми изразцами, высокую базилику Св. Софии, где короновался мой византийский предок, и дворцы низложенного султана Абдул Хамида II. Если у Алексея из его неистощимых кладовых всплывала история Византии и Османской Империи, то ко мне возвращались из детства арабские сказки.

Я рассказывала Алексею, как маленькой девочкой играла в мусульманскую принцессу. Я предпочитала рассказывать о раннем детстве, когда смерть еще не вошла в мою жизнь. Он же вспоминал о своих первых годах в Варшаве, когда его молодая, красивая и обожаемая им мать зарабатывала на жизнь стиркой белья, которое она брала в богатых домах. Вдохновляемая своей оскорбленной гордостью, она учила его не доверять чувствам, а руководствоваться разумом.

— До последнего времени, — сказал он, — жизнь подтверждала ее правоту.

— Возможно, она была права, — размышляла я вслух. Разве не изменились мои собственные чувства? — Но ведь и разум мне не очень-то помог.

— Вы еще не научились применять его к жизни, Татьяна Петровна, и к чувствам.

— А существует ли такая вещь, как разумное чувство?

— Я полагаю, да. Это то, что я испытываю, гуляя с вами, — Алексей накрыл своей свободной рукой мою руку.

Этот жест, деликатный и в то же время достаточно самоуверенный, говорил о том, что он более опытен в отношениях с женщинами, чем я думала.

— Вы были когда-нибудь влюблены, Алексей? Я имею в виду в молодости? — добавила я, когда он посмотрел на меня удивленно-укоряющим взглядом.

— Когда мне было столько, сколько вам, — он слегка улыбнулся, значит, его считали старым, — я был безумно влюблен в сестру своего университетского сокурсника. Я часто встречал ее в доме моего друга, не открывая своих чувств около года. Потом однажды я узнал, что она обручена с другим студентом. Меня это ошеломило почти до бесчувствия. Находился двое суток в каком-то ступоре, после чего пришел в себя. Это научило меня двум вещам: первое, любовь — это, конечно, достояние, как говорят поэты, и второе, любовь — это эмоциональная роскошь.

— А теперь? Вы все еще так думаете?

— И да, и нет. Я все еще верю, что любовь — это роскошь, но без роскоши, обнаружил я, жизнь только терпима в условиях примитивного выживания.

Это было умно сказано. Алексей никогда не был скучен.

— А для меня любовь — это главное чувство, а не роскошь, — возражала я. — Но бывают разные виды и степени любви, это не простая вещь. Было ли у вас что-либо большее, чем платоническая любовь?

— Любовь в том смысле, о котором я говорил ранее, нет. У меня были время от времени связи. Впоследствии, они всегда казались мне пустой тратой времени и денег. Я никогда не думал, что захочу жениться, что эта мысль может целиком и полностью захватить меня! — он крепко сжал мою руку.

Его пожатие было мне приятно. Мне нравилось это ухаживание намеками, которые ни к чему меня не обязывали. И так, наблюдая за жмущимися друг к другу домами и высокими минаретами, разноязыкой толпой, потоком военных и беженцев, в ближайшие три месяца я так же хорошо узнала Константинополь, как и простое и честное сердце моего гида, руководимое его великим и сложным умом. Он мог читать мои мысли, как открытую книгу. Но он не мог догадаться о том, что происходит в моем сердце!

Ночью Константинополь был менее заманчивым. Время от времени слышалась стрельба, в утренних газетах писали об убийствах. Когда в компании двух английских медсестер я пошла в ночной клуб на набережной послушать игру Алексея, я была потрясена, когда увидела стайку очень молоденьких русских проституток. И это девочки, которым на вид было не больше двенадцати-тринадцати! При приближении полицейского они разбегались, чтобы потом снова, как птицы, собраться в стайку.

Игра Алексея была для меня откровением. Пунктуальный и элегантный польский ученый преображался до неузнаваемости. Теперь это был темпераментный еврейский скрипач на празднике Урожая в Веславе. Всю свою страсть, которую выдавало сверкание его черных глаз, вкладывал он в эту бурную цыганскую музыку. Я была очарована. Она впервые заставила меня понять всю глубину и пыл его любви. Это пугало меня и льстило одновременно. Мне пришлось даже убежать из ночного клуба, чтобы не расплакаться. Придя в свою комнату в госпитале, я наконец, впервые за этот год, дала волю своим чувствам. Я оплакивала всех погибших юношей Европы и Азии и, конечно же, того, кто унес с собой в могилу мою любовь.

Я снова попросила Алексея обрисовать мне подробности смерти Стефана так, как о них ему рассказали поляки в Одессе. Он рассказал, что мой кузен был убит вместе с другими пленниками. Кольцо князя Стефана с печатью и родовым орлом Пястов было снято с одного из захвативших его бандитов, который безошибочно описал Стиви.

— Застрелен в голову, но как? — настаивала я. — Его можно было узнать?

— Его убили, разве этого мало? — возразил Алексей.

Мне казалось, и Вера Кирилловна, и он что-то скрывают. Я решила сама выяснить все, что связано со смертью Стиви. Такая возможность представилась мне еще до конца лета.

Гражданская война, претерпевая то приливы, то отливы, обернулась успехом для Белой армии, сражавшейся на юге, в то время как адмирал Колчак, покинутый чехами, был отброшен в Сибири. В середине июля был освобожден Крым. Силы генерала Деникина также продвинулись на Украине, захватив в июле Харьков. Русские беженцы, прозябающие в лагерях или работающие прислугой в Константинополе, начали мечтать о возвращении домой.

Кроме Зинаиды Михайловны, сохнущей по сыну над своей кондитерской доской, больше никто не беспокоился. В августе Коленька, к тому времени уже адъютант, пригласил ее к себе в Таганрог, за линию фронта, где генерал Деникин разместил свою штаб-квартиру.

«Скажите ее высочеству Татьяне Петровне, — добавлял он в постскриптуме своего письма, — что генерал Майский здесь, в Таганроге. Он в изоляторе, в тифозном госпитале. Также передайте привет от лейтенанта флота барона Нессена и от ее родственника, капитана князя Ломатова-Московского. Мы в ее распоряжении».

Барон Нейссен и Л-М в Таганроге! Борис Андреевич Майский жив! Все трое пережили немыслимые опасности. Это подкрепило мою надежду, что князь Стефан жив, что он, долгое время считавшийся мертвым, может оказаться в какой-нибудь неожиданной части света. Во всяком случае, я должна повидать Бориса Андреевича в ставке главнокомандующего в Таганроге, и тогда, возможно, я узнаю правду о судьбе Стиви. На волне целеустремленности мне не нужно было больше цепляться за Алексея. Более того, зависимость от него надоела мне, стала в тягость.

Зинаида Михайловна продала фамильные драгоценности и отправилась первым кораблем, обещая найти жилье для всех нас. Я решила ехать за ней.

Вера Кирилловна объявила, что хочет сопровождать меня. Она окончательно устала обучать французскому языку турецких девушек. Однако со стороны няни и Алексея я встретила только сопротивление.

— Когда вы перестанете совершать благородные жесты. Татьяна Петровна? — сказал он. — Что вы можете сделать для Бориса Майского, навестив его? Вы не сможете вывезти его из-за карантина. Если он выздоровеет и покинет Россию, мы сможем помочь ему поселиться за границей. С этой точки зрения ваша поездка в Таганрог — ненужный риск и лишние расходы.

Я твердо стояла на своем и злилась, что он пытается распоряжаться мной, как своей собственностью.

— Вы подумали о финансовой стороне своей поездки? — спросил он.

Я наивно полагала, что няня расстанется с одной из драгоценностей, все еще зашитых в подол ее сарафана. Но она не собиралась продавать ни одной золотой ложки, вывезенной из Алупки! У меня не было шансов получить то, что у нее не смогли вырвать ни большевики, ни бандиты, хотя это по праву было моим. К счастью, Вера Кирилловна, напротив, была готова расстаться с большинством ценностей из своих сундуков.

Когда Алексей понял, что остановить меня невозможно, он сказал:

— Ну, что ж, поступайте как вам угодно — vous en ferez à votre guise, — сделайте, по крайней мере, необходимые прививки.

Мы с Верой Кирилловной сделали прививки против тифа, холеры и оспы. В качестве дополнительной предосторожности я упаковала плотно прилегающий цельнокроеный костюм — англичане изготовляли их теперь для медсестер в целях защиты от всякой заразы. Я взяла в госпитале месячный отпуск, и мы заказали билеты на британский корабль, который должен был отплывать в середине августа.

Тем временем Алексей получил, как и надеялся, приглашение из Института Радия в Париже и обратился за визой. Он планировал поехать туда раньше меня и подыскать мне жилье и работу.

Провожая меня и Веру Кирилловну, он подтвердил свое намерение и добавил:

— Для вас это очень важно — быть независимой в финансовом отношении.

«А это значит — иметь полную свободу», — я поняла его слова именно так и была благодарна ему. Разве свобода, которую он гарантировал, не была тем самым, что привязывало меня к нему?

— Вы были великолепны, как всегда, — я почувствовала стыд за свое бунтарство. — И, пожалуйста, будьте терпеливы с няней.

Поддавшись нашим с ним уговорам, няня согласилась остаться. Я боялась тащить ее за собой в самое пекло гражданской войны, да и Алексей, как я подозревала, хотел, чтобы она вела домашнее хозяйство.

— Мы с няней хорошо понимаем друг друга, — уверял он меня.

Замечательно, подумала я, она стала его главным союзником.

— Ладно, храни вас Бог до моего возвращения, — я подала Алексею руку. Он крепко сжал ее в своей маленькой изящной руке и сказал:

— Я буду ждать вас только один месяц. Если вы не вернетесь к концу сентября, я уеду в Париж, и тогда вам придется самой выполнять все формальности с получением визы.

Я поняла, что могу капризничать сколько хочу, но теперь Алексей больше не будет опекать меня в той степени, в какой он делал это раньше, обходиться же без него в этом чужом мире, одной, окруженной практическими трудностями — это было действенной угрозой.

— Обязательно вернусь вовремя, — пообещала я и совершенно искренне добавила: — Я буду скучать по вас, Алексей.

На судне были добровольцы из русских лагерей беженцев, среди них несколько молодых женщин, собирающихся стать сестрами милосердия или сражаться в Белой армии. Узнав от Веры Кирилловны, что я работала в полевом госпитале, они замучили меня вопросами. Я сделала для себя любопытное открытие: меня считали старшей и более опытной женщиной.

— Я надеюсь попасть в вашу группу, — воскликнула одна из моих новых поклонниц.

Смутившись, я сказала им, что еду в Таганрог по личным делам. Они выглядели разочарованными. Я тоже чувствовала себя неловко. Я завидовала их энтузиазму. Возможно, они были наивны, но у них была цель. Они хотели послужить чему-то большему, чем они сами, как и я когда-то. А почему бы мне не сделать этого снова?

Разрываемая нетерпением и тревогой, я ждала вместе с другими людьми, стоявшими у поручней, первого появления моей родной земли: волшебной синей арки Кавказского хребта. Еще более щемящее, хотя и менее благоговейное чувство вызывало побережье Крыма, проплывавшее слева, когда мы проходили через перешеек из Черного моря в Азовское с его более спокойными водами. На его дальнем, северо-восточном конце был Таганрог.

На берегу нас встречали не только Зинаида Михайловна и Коленька. На пристани были также Л-М и барон Нейссен, причем последний с огромным букетом. Под его потертым мундиром я видела оборванного моряка, чья рана вывела меня из амнезии. Присутствие Л-М тоже вызвало смешанное чувство: боль воспоминаний о днях нашего марша во время отступления в пятнадцатом и радость, что меня встречает член семьи и друг. По сравнению с лихой и легкомысленной толпой молодежи на корабле, они выглядели мужественными закаленными ветеранами. А какой контраст с Алексеем! Мог ли этот маленький ученый действительно быть моим якорем и одновременно моим спасательным кругом? Неужели я действительно обещала ему, что вернусь через месяц?

Вера Кирилловна так и упала в объятия Л-М. Еще бы — ведь в нем текла та же кровь, что и в нас!

— Мысли о вас не оставляли меня с тех самых пор, как я покинул вашу дачу, — разоткровенничался Нейссен. — Я передал словечко вашему кузену князю Веславскому.

— Я не сомневалась, что вы это сделаете, — сказала я грустно. Это словечко и привело Стиви к гибели!

— Он был убит, вы знаете, после того, как высадился в Одессе.

— Я знаю. Л-М был с Союзным экспедиционным корпусом. Мне ужасно жаль. Л-М служил с князем Стефаном в семнадцатом, в Сомме.

Я повернулась к своему родственнику.

— Вы хорошо знали Стефана Веславского?

— Не так хорошо, как хотелось бы. Я никогда не забуду его голоса. Он часто развлекал нас пением. Но я вижу, что это болезненная для вас тема. — Л-М смотрел на меня с какой-то отрешенностью.

— Да. Тем не менее я хочу услышать больше, когда мы устроимся.

— В таком случае, в Таганроге есть человек, знавший его дольше, чем я. Это ваш английский кузен.

— Случайно не лорд Эндрю?

— Он самый. Его старший брат, лорд Берсфорд, был убит в ходе военных действий во Франции. Молодой Эндрю прикомандирован к Британской военной миссии здесь. Хотите, я приведу его завтра вечером?

Мне вдруг стало страшно встретиться с родственником Стиви.

— Разрешите мне сначала осмотреться. Возможно, мне придется остаться в тифозном госпитале, чтобы ухаживать за генералом Майским.

— Боже вас сохрани! — воскликнул Нейссен. — Это ужасное место.

— Да, да, Татьяна Петровна, — робко вставила Зинаида Михайловна.

— Тем больше у меня причин сделать все, что смогу, — я не могла одновременно выдерживать доброту Л-М и напряженность Нейссена. Такое внимание со всех сторон подавляло меня.

— Татьяна Петровна, может быть, вы решите в конце концов к нам присоединиться? — окликнула меня одна из моих почитательниц, когда сестры милосердия-добровольцы проходили мимо, бросая игривые взгляды на Л-М и Нейссена.

— Возможно, — ответила я. — Пока мы плыли сюда, мне казалось, что я тоже доброволец, — сказала я моим спутникам, медленно следуя за девушками.

— Великолепная идея, — сказал Нейссен. — Меньшего я от вас и не ожидал.

— Не увлекайтесь, Таня, — заметил Л-М. — Наши достижения впечатляющи только на карте, но победа ничем не подкреплена.

— Я иногда сомневаюсь, Л-М, считаете ли вы ее желанной, — Нейссен говорил нервно, с явным раздражением.

— Вы делаете неосторожные замечания, князь, — предостерег Коленька. — Контрразведка еще вами займется.

— Контрразведка? — я взглянула на своих сопровождающих.

— Главное оружие нашего движения, я должен предупредить, — сказал мой родственник, — аристократы подозреваются ipso facto.

Как раньше, так и теперь, я не знала, сколько позы было в мировоззрении Л-М.

— Дорогой князь, вы, конечно, шутите. Vous faites de l’esprit, cher prince, — Вера Кирилловна явно заискивала.

— Не совсем, графиня. О, здесь, в Таганроге, есть высшие круги, которые встретят вас фанфарами, но сама Белая армия в основном демократична.

— Так оно и лучше! — сказала я.

Мы дошли до низких навесов в конце пристани. Огражденный с одной стороны низкими прибрежными холмами маленький плоский портовый город на краю степи, где родился наш любимый Чехов, выглядел не слишком располагающе после константинопольского Золотого Рога. Л-М и Нейссен уехали. Коленька провел нас через таможню и санитарную инспекцию, потом показал нам на штабной автомобиль.

— Прошу!

Наши квартиры были в доме зерноторговца, где, кроме Коленьки, был расквартирован еще один адъютант. Купцу, который уже сдал комнату своей взрослой дочери Зинаиде Михайловне, пришлось теперь уступить комнату сына и супружескую спальню, чтобы разместить нас с Верой Кирилловной.

Все это Коленька рассказал мне, пока, сигналя в рожок, вез нас с развевающимся флажком по прямой и широкой главной улице, одной из немногих вымощенных. Она, как и Константинополь, пестрела мундирами союзников. Я сразу же узнала четырехугольные польские фуражки-конфедератки на двух блестящих офицерах, рядом с которыми белые добровольцы выглядели довольно-таки непрезентабельно.

— Не было никакой необходимости теснить наших хозяев, — упрекнула я Коленьку. — Я могу спать в любом углу.

— Я бы тоже могла спать на чердаке столько, сколько понадобится. — Веру Кирилловну невозможно было превзойти в покладистости.

— Не беспокойтесь, ваши превосходительства. Наш купец так напуган большевиками, что с радостью пойдет на любые жертвы ради нашего дела.

Нас приветствовала низким поклоном и реверансом на широком переднем крыльце своего белого деревянного дома почтенная купеческая чета. Каждый из супругов так соперничал друг с другом в проявлении внимания ко мне, что я заподозрила, что Коленька выдал меня за царскую особу.

Моя просторная спальня с камином и с иконами в углу выходила окнами на огород и фруктовый сад типичного русского провинциального дома. Мне прислали прислуживать молодого крестьянина. Поданная нам еда, приправленная свежим укропом, по местным стандартам была почти роскошной. Но лучше всего было то, что в гостиной стояло не слишком расстроенное пианино.

— У вашего высочества будет лошадь для верховой езды, — сказал Коленька. — Вы увидите, что никакие почести и никакое внимание в нашей Белой Ставке не чрезмерны для дочери генерала князя Силомирского.

Я напомнила Коленьке, что приехала не отдыхать, а навестить генерала Майского.

— Это все устроено, Татьяна Петровна. Вам только нужно представить в госпитале сертификаты на прививки. Однако мой вам совет: не ходите туда. У нас здесь такой веселый маленький городок: синематограф, театр, еженедельный симфонический оркестр, домашние вечера, разношерстное космополитическое общество. С тех пор, как освобожден Киев, все ликуют. Зачем посещать такое унылое место?

— Очень верный совет, — одобрила его Вера Кирилловна, а взгляд ее говорил: «Но я-то знаю, добрые советы для вас напрасны».

— Послушайте Коленьку, Татьяна Петровна, дорогая, — настаивала Зинаида Михайловна.

Я не ответила моим доброжелателям.

— Хватит об этом. Коленька, я хотела бы побеседовать с генералом Деникиным. Можете вы и это устроить?

— Слушаю и повинуюсь, ваше высочество, — Коленька звонко щелкнул каблуками, поклонился, взял конфету из рук матери, запихнул ее себе в рот, взмахнул рукой и с ревом уехал.

На следующий день утром я представила сертификат о прививках и противотифозный костюм в госпиталь-изолятор на окраине города и получила разрешение на визит.

Я быстро усвоила, что в Таганроге на все нужно разрешение. Чтобы преодолеть всю эту бюрократию, даже взяток и связей было недостаточно. Надо было быть, по крайней мере, таким же плутом, как Коленька.

Госпиталь был так переполнен, что больные лежали на соломенных тюфяках в коридорах. В палатах было негде ступить между койками. К счастью, в офицерской палате, где лежал Борис Майский, были кровати. Он был в сознании, но не подал никакого знака, что узнал меня.

Я положила руку ему на плечо и сказала:

— Борис Андреевич, дорогой, это я, Татьяна. Его вялый взгляд остановился на мне, а брови сошлись над крючковатым носом.

— Татьяна Петровна, это в самом деле вы? Может быть, у меня бред! Я слышал, что вы уехали в Константинополь. А вы здесь?

— Я приехала повидать вас, Борис Андреевич, поблагодарить вас, помочь вам поправиться, — я взбила подушку и поправила покрывало.

— Какое легкое у вас прикосновение! Я так счастлив, что дожил до встречи с вами! — он прижал мою руку к своим губам. — Теперь сядьте и расскажите мне вашу одиссею.

Я рассказала ему все, что помнила, спокойно и отрешенно. Все это уже в прошлом, подумала я с облегчением, и больше не будет нас тревожить.

— Какие тяжкие испытания! — сказал Борис Майский, когда я закончила. — Но главное, что вы целы и в безопасности. Я сходил с ума от тревоги за вас. Я получил деньги и документы в Петрограде, — он был готов в свою очередь рассказать свою историю.

— Это не к спеху, Борис Андреевич, не утомляйте себя. — Он был бледен и покрыт испариной, его всегда мелодичный голос был напряженным.

— Нет, я должен. Из Петрограда я отправился вверх по Неве, чтобы через наши связи в деревне достать продукты и моторную лодку, — он говорил шепотом. — На обратном пути на нас напали речные пираты. Семен и я, ограбленные и голые остались на берегу. Красные мобилизовали нас рыть окопы на Архангельском фронте. Спасли нас американцы. Мы чуть-чуть разминулись с бароном Нейссеном. Я слышал, что вы все еще были на даче, спрашивали обо мне. Я был обморожен, потерял три пальца, всю зиму пролежал в госпитале в Архангельске Весной, на британском корабле мы обошли Европу и высадились в Новороссийске. Меня приветствовали как героя Кронштадта. Попытку спасти князя Силомирского называли одним из самых значительных подвигов антибольшевистского Сопротивления, — он замолк, переводя дыхание, потом продолжил телеграфным слогом. — Сражался за освобождение Крыма. Здесь высадился в июле. Подхватил сыпной тиф. Вышел из строя. Был забыт. Это неважно. Теперь я могу умереть в мире.

— Вы не умрете, Борис Андреевич! Я заберу вас отсюда, хороший уход…

— Никто не вышел отсюда, кроме как в похоронную яму, Татьяна Петровна. Да это и не самый плохой путь уйти. Бывает хуже, гораздо хуже…

Я поняла, что если так трудно было навестить больного в изоляторе, то забрать его оттуда просто невозможно.

— Вы уйдете не в похоронную яму, Борис Андреевич. Я обещаю вам, по крайней мере, хоть это. Вам будут оказаны все воинские почести, как они были оказаны моему отцу.

Борис Андреевич слабо улыбнулся.

— А пока, — продолжала я, — я могу приносить вам еду и помогать ухаживать за вами. При хорошем уходе больные тифом выздоравливают.

— Когда они молоды, Татьяна Петровна. Не подвергайте себя опасности, посещая меня снова. Мне нужно совсем немного пищи, и обо мне заботятся как только могут. Смотрите, вот он идет, мой ангел небесный, — он указал на санитара в белом халате который, сияя, приближался к нам.

— Семен! — воскликнула я.

Семен схватил протянутые к нему руки и покрыл их поцелуями.

— Слава тебе, Господи! Какая радость для Его Превосходительства!

— Семен, дорогой! Благослови Бог твое доброе сердце! — я с нежностью смотрела на грубого ангела, посланного всевышним помогать всем забытым героям в эту зловонную палату, и подумала: «Ангелы рождаются не в раю, а в аду».

Я провела весь день у постели больного, а когда Борис Андреевич уставал, разговаривала с Семеном, вспоминая об отце, воскрешая его в нашей памяти. Вечером Майского стало лихорадить. Палата наполнилась звуками скрипящих кроватей, стонами и бормотанием. Ночью у больных наступал пароксизм, превращая самых тихих больных в бессвязно бормочущих маньяков, чтобы затем на рассвете оставить их неподвижно лежащими, со слабым пульсом.

Я поднялась, пообещав вернуться утром, но задержалась, увидя пристальный взгляд офицера на соседней кровати.

— Это вы, — пробормотал он. — Я не убил вас, какое облегчение!

— Их благородие застрелил сестру Красной армии в горячке боя. Его мучает воспоминание, когда у него жар. Боже, спаси его душу! — объяснил Семен.

— Вы были такая молодая, такая белокурая, совсем девочка, — продолжал офицер. — Вы бегали вверх и вниз по берегу реки. Вы были у меня на прицеле. Я нажал курок… это было так легко! Почему? Я был сам не свой. Но вы живы! Благодарение Богу! — Слезы бежали по его впалым щекам.

— Бог смилостивился, и вы, ваше благородие, можете отдохнуть, — сказал Семен, обтирая лицо офицера.

Дрожа, я быстро вышла из палаты.

Главный врач, мужчина средних лет с головой, коротко остриженной, как у германских офицеров, сказал мне, что забрать больного из изолятора нельзя даже по распоряжению самого Верховного Правителя. (Саркастические замечания об адмирале Колчаке были обычны в лагере Деникина.)

— Однако, раз вы надеваете противотифозный костюм, вы можете снова навестить больного. К несчастью, такие новшества нам не по средствам.

— Наверняка ваши британские союзники могли бы снабдить вас ими!

— Британцы не присылают даже современной военной техники, не говоря уже о медицинском снабжении! Еще есть вопросы?

— Еще один, последний. Какова у вас смертность, доктор?

— 99 процентов. Это чумной барак, а не госпиталь. Надеюсь, мне не нужно напоминать вам принять душ и вымыться зеленым мылом прежде, чем уйти отсюда? До свидания.

Уходя из госпиталя, я думала о белом офицере, оказавшемся убийцей, о Борисе Андреевиче — забытом герое, о Семене, довольном своей мрачной святой службой. Я думала о своей стране, погружающейся в темную эпоху, о человеческой дикости, происходящей от ужасов голода и эпидемий, и усугубляющей их. Я видела, что эта лихорадочная активность на этих провинциальных задворках, как иллюзорный проблеск здоровья на щеках чахоточного больного.

Я догадывалась о физической непригодности и моральной развращенности, скрывающихся за неистовой жаждой удовольствий и наживы в этой Белой Ставке. По мере того как я приближалась к освещенному центру, полному автомобилей и экипажей, офицеров конных и пеших, женщин в широкополых шляпах и легких летних платьях, этот город в свободной игре прихотей казался, возможно, больным, но не умирающим, как Россия при красном режиме. Еще слышался смех. Свободно можно было купить газеты всех оттенков и направлений. Священники свободно ходили в своих рясах. Не было этого всеобщего отупляющего однообразия, страха, безлюдия.

Я зашла в церковь, где было полно народу, в основном женщин, молящихся за своих, сражающихся на фронте мужчинах. Поставила свечу святому Владимиру, нашему семейному покровителю, и когда я опустилась на колени для молитвы, мысль, возникшая у меня на корабле в беседе с сестрами-добровольцами, подсказала решение: я должна вступить в Белую армию сестрой милосердия.

Я знаю, как остановить кровотечение. Я умею чистить и перевязывать раны. Я могу помочь при простом переломе, а если надо и при сложном. Я могу снимать боль без наркотиков. Я не знаю как, но у меня есть такой дар. Я — фронтовая сестра милосердия, чье умение пропадает зря. Разве это не мой долг помочь единственному, еще сражающемуся движению всеми возможными для меня средствами, спасти мою страну от красной гибели? Разве не буду я ближе к Стефану, живому или мертвому, на русской земле? И даже если красные убьют меня, как тот белый офицер убил сестру Красной армии, разве не будет это достойной данью тому, кто умер за меня?

— А как же Алексей? — говорил другой голос. — Он ждет тебя обратно. С ним няня. Как же она без тебя? Алексей позаботится о няне, — отвечал первый голос. — Он привыкнет к моему отсутствию. В конце концов, я всего лишь дорогая безделушка. Он станет великим и знаменитым и без меня.

— Остановись на мгновенье, — говорил второй голос, — прежде чем отбросишь защиту, нежность, товарищество, которые он предлагает. Пожертвуешь ли ты ребенком — а ты знаешь, что хочешь ребенка, — спокойной жизнью, возможностью заниматься медициной? Отдашь ли ты все это за полевой госпиталь, настоящую смертельную опасность, а может быть и самое страшное?

— Я не могу представить себе ту жизнь, о которой ты говоришь, — возражало мое второе «я». Мир, будущее, безопасность, уют — эти слова больше не имеют для меня смысла. Заслуживаю ли я их? Даже хочу ли? Война, жертвы, лишения — вот все, что я знала. Среди них я, возможно, смогу научиться служить ближнему, как служит Семен, без надежды на награду на этом свете. И тогда, если я умру, я, может быть, найду дорогу в Сад.

Я вернулась в госпиталь-изолятор на следующий день рано утром, чтобы сказать Борису Майскому о своем решении добровольно вступить в Белую армию.

— Нет, Татьяна Петровна, я умоляю вас! — он вышел из состояния прострации и оживился. — Обстоятельства, поверьте мне, хуже, чем в 1915 году. Если красные захватывают госпиталь, они не щадят ни раненых, ни персонала. Те, кто умирает быстро, счастливцы. Боже упаси вас попасть им в руки! Если не ради меня, то хоть ради вашего отца, откажитесь от этого!

— Если бы отец был жив, разве не сражался бы он на стороне белых, и разве не была бы я на его стороне?

— Он защитил бы вас. Больше некому. Вы можете думать, что мы, белые, еще цепляемся за такие понятия, как честь и благородство. Но это лишь немногие из нас. На нашей стороне только ненависть и отчаяние, на стороне же красных — ненависть и страх.

— Отчаяние! Почему не надежда?

— Надежда поверхностна, эфемерна, а отчаяние глубоко и прочно.

— А страх, почему страх на стороне красных? — этого я не могла понять.

— Страх перед возмездием. Он действует очень сильно. Человечности нет ни в одном лагере. Уезжайте из России, Татьяна Петровна, начинайте новую жизнь!

Его волнение потрясло меня, но оно не смогло поколебать мое решение.

— У меня есть кое-что для вас, — сказал он, пока я молчала. — Семен, — позвал он, — дай мои пистолеты.

Семен достал из-под кровати шкатулку, в которой лежала пара прекрасных пистолетов, смазанных и блестящих.

— Я собирался оба оставить Семену, — сказал Майский. — Но теперь я поделю их между вами. У вас больше нет вашего револьвера, Татьяна Петровна?

— Его отобрали в госпитале в Пскове.

— Тогда вам нужно оружие. Берите этот, более тяжелый и покажите мне, как вы будете его держать.

Я повернулась боком, положила левую руку на правое плечо и оперлась рукой с пистолетом на поднятый локоть и предплечье, чтобы зафиксировать ее в таком положении.

— Очень хорошо. Потренируйтесь еще. Только обязательно сразу же получите разрешение, а то вас могут арестовать, как шпионку.

— Шпионку? Мы же на территории большевиков.

— Подозрительность и контрразведка есть и у белых. Это неизбежно в военное время.

Я вспомнила предупреждение Л-М.

— Я сразу же обращусь за разрешением. Я буду дорожить вашим подарком, Борис Андреевич.

Он кивнул и закрыл глаза в изнеможении.

Я помогла Семену помыть его хозяина и перестелить постель. Он был очень слаб, и я боялась, что он не переживет следующей ночи. Его вчерашний сосед по палате уже скончался, успев причаститься перед смертью.

— Мирно, — просиял Семен. — Так мирно их благородие отошли в царствие небесное.

Когда я поднялась, чтобы идти, Борис Майский вышел из оцепенения.

— Помните, что я вам обычно говорил, занимаясь с вами верховой ездой, Татьяна Петровна?

— Легкая рука, крепкая посадка, пятки вниз, голову вверх. Я никогда не забуду этого. Да пребудет с вами Бог, Борис Андреевич, — я наклонилась, чтобы поцеловать его в лоб на прощание.

— Семен, — сказала я, когда он провожал меня, держа под мышкой кожаную шкатулку с пистолетами и коробкой патронов. — Ты поедешь со мной после смерти Бориса Андреевича?

— Спасибо, Татьяна Петровна, но я здесь нужен, чтобы ухаживать за их благородиями. Они знают, что я не оставлю их, если придут красные, — он похлопал по коробке с пистолетами. — Я обещал.

У меня кружилась голова.

— Но ты, Семен, что станет с тобой?

— Я человек простой. Что до меня красным? Я спасусь, если Богу будет угодно.

— У меня есть родственник в генеральном штабе, — я дала ему имя Л-М. — Он поможет тебе. Прощай, Семен, сохрани тебя Бог.

Он вручил мне шкатулку, и я направилась прямо в кабинет доктора.

— Генерал Майский, кажется, умирает, — сказала я. — Сделаны ли какие-нибудь приготовления для его похорон?

— Это дело военных властей, — доктор выглядел еще более раздраженным, чем раньше. — Мы только сообщаем о смерти. Если тело не затребуют в 24 часа, его увозят вместе с остальными.

— Куда увозят?

— В братскую могилу.

Бездушие доктора возмутило меня до глубины души. Он просто ненавидел аристократов.

— С офицерами этого еще не случалось, — добавил он неожиданно, то ли из симпатии, то ли из опасения, что я причиню ему неприятности.

Я попросила его содействия:

— Я уверена, доктор, как и все, кто служит нашему делу, вы хотели бы, чтобы генералу Майскому были отданы все воинские почести.

По какому-то наитию я вышла из госпиталя через заднюю дверь и увидела, как в фургон забрасывают какие-то длинные серые, увязанные в простыни тюки.

Настоящее средневековье — из чумного дома в похоронную яму, подумала я, прикованная к месту этим зрелищем. Дверь фургона захлопнулась.

— Чего надо? — грубо спросил возница.

Я покачала головой и ушла.

— Они не посмеют запихнуть вас в фургон, чтобы сбросить в братскую могилу, Борис Андреевич, обещаю вам, — сказала я, сжимая в руках драгоценный подарок.

Этой же ночью Коленька спросил о Борисе Майском, и я сказала, что он умирает.

— Я уверена, ему будут возданы последние воинские почести, как и положено. Если этого не будет сделано, я и мои друзья воспримем это как личное оскорбление, — я говорила эти слова, зная, что они дойдут до ушей тех, от кого это зависит.

Я также попросила своего доверенного зарегистрировать мой пистолет и достать мне разрешение. Он был слишком велик, чтобы уместиться в кармане или за пазухой, но перевязь через плечо будет сделать легко.

— На это, Татьяна Петровна, понадобятся деньги, — Коленька впервые уклонился от «высочайшего» повеления.

— Я сообщу в Константинополь, — мне было уже неловко злоупотреблять гостеприимством наших хозяев. — Я напишу так, что Алексей и няня не смогут мне отказать.

— Коленька, как тебе не стыдно! — Зинаида Михайловна отколола золотые часики со своей груди. — Заложи их и достань разрешение для ее высочества.

— Где я их заложу, когда все евреи сбежали перед нашим приходом? — Коленька, как бы оценивая, повертел безделушку в руках.

— Это к добру не приведет, — заметила Вера Кирилловна.

— У меня такое впечатление, — сказала я, — что дворяне в этом городе прекрасно наживаются без всякой помощи.

— Верно, Татьяна Петровна, верно, — Коленька снова стал самодовольным, как всегда. — Люди пойдут на все, пока они могут наживаться. Если бы красные это поняли, они взяли бы нас! Но на их стороне прибыль можно получить только на черном рынке. В результате жизнь все больше дорожает, если это можно назвать жизнью.

— Какой вы болтун, Коленька! — Вера Кирилловна посмотрела на него своим царственным взглядом. — Делайте все, что нужно для получения разрешения и без суеты — sans chichis, — добавила она по-французски.

— К вашим услугам, ваши превосходительства. Прежде чем я успела попросить его, он опустил часы в руку своей матери и поцеловал ее.

— Если вы извините меня, генерал Деникин — наш обожаемый главнокомандующий — эксплуататор. Я должен идти. Я возьму ваш пистолет, Татьяна Петровна, чтобы не будить вас утром.

— Коленька, милый! — Зинаида Михайловна с обожанием посмотрела на него.

На следующее утро меня позвали в госпиталь — Борис Майский умер. Два дня спустя он лежал среди цветов в открытом гробу в полной форме, при всех регалиях, в окружении почетного караула. Высшее командование и все военные миссии, так же, как и светские дамы Таганрога, пришли почтить не только «героя Кронштадта», но и отдать дань памяти человеку, которого тот пытался спасти, — генералу князю Силомирскому.

Церемония была такой волнующей, какой может быть только русская военная церемония похорон, и я поняла, что все мои страхи были напрасны.

Чтя своих мертвых героев, а их становилось все больше и больше, Белое движение поднималось, хоть ненадолго, из трясины, в которую все больше погружалось, хотя и стремилось к победе. Смерть и отчаяние были его знаменами. В церкви и во время торжественного шествия к месту захоронения под барабанный бой и медленный топот ног их знамена развевались с траурным величием.

 

31

ГЛУБОКО СКОРБЛЮ О ГИБЕЛИ ГЕНЕРАЛА МАЙСКОГО ТЧК ЧТО ЗАДЕРЖИВАЕТ ВАС В ТАГАНРОГЕ

АЛЕКСЕЙ

ЖДУ ВСТРЕЧИ С ГЕНЕРАЛОМ ДЕНИКИНЫМ ТЧК ПОЖАЛУЙСТА ВЫШЛИТЕ ДЕНЕГ

ТАТЬЯНА

ОЖИДАЙТЕ СКОРО БУДУ С НЯНЕЙ

АЛЕКСЕЙ

— Что мне делать, Вера Кирилловна? — спросила я, получив эту пугающую телеграмму. — Няня может жить со мной в комнате, но куда мы денем Алексея?

— Если профессор Хольвег так настаивает на своем приезде, он может сам найти себе жилье, — сказала она. — Я надеюсь, вы не собираетесь его встречать. Какой неприятный человек!

— Алексей спас мне жизнь. Он не может быть неприятным, — напомнила я своей родственнице.

Я была тронута и рассержена чрезмерным усердием моего спасителя. Очевидно, он потребует отчета. Я могла бы объяснить, что хочу попросить генерала Деникина выяснить обстоятельства гибели Стефана. Но как я смогу сказать в лицо Алексею о своем решении стать фронтовой сестрой? Это принятое мной решение вычеркивало его из моей жизни, по крайней мере на долгое время. Как я узнала на призывном пункте, для этого требовалось решение генерала Деникина, что давало мне двойной повод увидеться с главнокомандующим. Временно моя жизнь была заполнена.

Сразу после похорон Л-М привел ко мне лорда Эндрю. Первый же взгляд на его молодое жизнерадостное лицо с щеголеватыми каштановыми усиками — того же цвета, что у Стиви, — сказал мне, что брат Берсфорда неискушен в войне.

— Таня, честное слово, невероятно встретить вас в этой Богом забытой дыре спустя все эти годы! — воскликнул лорд Эндрю. — Вы всегда были скучной девицей, но теперь вы пережили столько разных приключений… Надеюсь, вы нам о них расскажете?

— Таня хотела, чтобы вы рассказали ей о своем кузене Веславском, — задумчиво сказал Л-М.

Лорд Эндрю был счастлив вспомнить героя и старого друга Берсфорда.

— Никак не могу поверить, что он мертв, — в семейном кругу я свободно могла говорить о своей навязчивой идее.

— Я понимаю вас, — согласился лорд Эндрю, — Стиви не такой человек, чтобы попасть в бандитскую ловушку.

— Конечно, мой дорогой Эндрю, — присоединился Л-М, — я знаю, что смерть его признана официально. Но если кто-то хочет пересечь Россию инкогнито, не лучший ли путь — объявить о собственной смерти?

Сердце у меня подпрыгнуло от радости.

Неделя до приезда Алексея пролетела быстро. Я практиковалась в игре на фортепьяно. Нейссен, Л-М и лорд Эндрю сопровождали меня на верховых прогулках по побережью и степи. Ездить в одиночку было небезопасно, по словам моих сопровождающих, и неподобающе, по мнению Веры Кирилловны. Коленька, выполняя свои обязанности шофера, учил меня водить автомобиль на пыльных проселках.

От своих сопровождающих я многое узнала о том, что лорд Эндрю называл «страной чудес белой России».

— Главное в белом лагере, — учил меня Л-М, когда в редких случаях мы отправлялись верхом без Нейссена, — это «ориентация». Вы либеральный кадет или социал-демократ? Сторонник ли вы генерала Деникина — этого простого русского солдата, как называют его наши дамы, — или вы поддерживаете его соперника — командующего Кавказской армией барона Врангеля? Или вы — Боже упаси! — монархист?

— А какая у вас ориентация? — спросила я.

— Я студент-историк. У меня ее нет, — ответил Л-М, — что еще более подозрительно, чем неверная ориентация.

Я засмеялась:

— Тогда я тоже буду подозрительной.

— Вы слишком остроумны, Л-М, это вас до добра не доведет. Но если у вас будут неприятности, мы предоставим вам убежище, — весело убеждал друга лорд Эндрю.

— А вы очень добры, Эндрю, — отвечал Л-М. — Французы скорее выдадут меня большевикам.

— Да, — я вспомнила поведение французов при эвакуации Одессы. — Я надеюсь, Эндрю, единство взглядов есть, по крайней мере, в Британской миссии.

— Не совсем так. Генерал Томпсон, наш шеф, за полное крушение большевиков. Уинстон Черчилль поддерживает его на сто процентов. Но сторонники Ллойда Джорджа думают, что мы должны уносить ноги, предоставив красным и белым обескровить друг друга до смерти, чтобы, таким образом, сильная Россия не соперничала с нами. Прав ли я, Л-М?

— Абсолютно, — ответил последний, — слабая Россия полностью отвечает интересам союзников. Смотрите, что получается. Британия аннексировала Батум. Румыния — Бессарабию. Поляки захватили не только польскоязычную Галицию, но и Волынь, которая в основном русская. И если украинцы их не остановят, они захватят и Украину.

— Снова русско-польский конфликт! Как это ужасно! — воскликнула я.

— Так же плохо, как конфликт англичан и ирландцев, — сказал лорд Эндрю. — Но здесь есть надежда. В Таганрог скоро должна прибыть польская делегация. Я действую как посредник. Вы удивлены, не так ли? — перехватил он мой взгляд. — Я довольно хорошо перенял польский от матери, во всяком случае, говорю вполне сносно.

— У лорда Эндрю есть скрытые достоинства, — сказал Л-М.

Что-то такое, идущее от Веславских, приблизило лорда Эндрю ко мне. У него были волосы Стиви, его прямой нос. Я стала видеть в нем более юного, угловатого Стиви. Моя уверенность, что Стиви жив, росла.

Барон Нейссен снова присоединился к нам на следующий день. Я подозревала, что обоюдная неприязнь между ним и Стиви обусловлена не только политическими мотивами.

— Нейссен находит нашу четверку утомительной, — подтвердил мою догадку Л-М. — Не очистить ли ему поле деятельности? — спросил он, когда мы отъехали вперед.

— Пожалуйста, не надо. Я не готова к его ухаживаниям.

— Очень хорошо. Меня восхищает Нейссен, хотя я и люблю подтрунивать над ним. Я даже завидую ему.

— Завидуете?

— Да, потому что он способен на страсть и ненависть.

— Вы хотите того же?

— Это придает жизни полноту ощущения. Я понимала его слишком хорошо.

Тем временем Вера Кирилловна, быстро осудив бесстрастность Л-М, поощряла барона Нейссена как противоядие против Алексея. Мой план стать фронтовой сестрой она называла романтизмом. Я могла бы быть более полезной белым, утверждала она, в другом качестве. С этой целью она стала устраивать чаепития и приемы, на которых высказывала свое неодобрение фракционной борьбы в святом деле борьбы против большевизма. Только монархия могла объединить белых под единым началом. Разве не была я почти сестрой покойным дочерям нашего любимого царя? Тот, кто почитает меня, тот отдает дань почтения августейшим мученикам, тот создает почву для возрождения династии.

Когда я пыталась уклониться от общественных обязанностей, Вера Кирилловна говорила: «О, вы должны встретиться с генералом К., он был так предан князю, вашему отцу», или «О, дорогое дитя, вы знаете, баронесса В. так восхищалась Анной Владимировной. Вы не можете отказаться сказать ей несколько слов».

Для таких случаев Вера Кирилловна снабдила меня парой платьев, позаимствованных у дочери наших хозяев. С помощью Зинаиды — из нас только она умела рукодельничать — были отпороты провинциальные оборочки, и оба платья были ушиты в груди и в талии. Сначала я протестовала. Но наша полненькая обаятельная хозяйка навязала их мне со слезами на глазах. Денег за свое гостеприимство она тоже не приняла.

— Не надо, не надо, ваше высочество, — умоляла она, покраснев от смущения. — Если придут большевики, они все отберут. Если придется бежать — на все Божья воля, — зачем нам деньги? Надо радоваться тому, что у нас есть, радоваться, что пока есть чем делиться.

Я поблагодарила и обняла ее. От нее пахло лавандой и ладаном. Она была так же чистоплотна и аккуратна, как и ее хозяйство. Она и ее муж-купец были богобоязненны, честны, трудолюбивы. И это их, думала я, коммунистическая пропаганда объявила угнетателями народа, классовыми врагами.

Алексею потребовалось немного времени, чтобы оценить мое положение в Таганроге. По приезде его поселили в отеле «Европа» как приглашенного Военным министерством. Я напрасно боялась за его хрупкую, ученую персону в этом военном городе. Благодаря его военным работам для царского правительства, он был приглашен в качестве консультанта по мощным взрывам. Он сам оплатил проезд на корабле себе и няне. Он даже предложил мне некоторую сумму, от которой я отказалась. Но я не могла отказаться от встречи с ним.

— Я вижу, что стал лишним, — сказал Алексей в конце нашего первого вечера, проведенного вместе, когда мы были одни — няня удалилась, сославшись на преклонный возраст и усталость. — Вы окружены кавалерами. С вами обращаются, как с принцессой. Вы делаете все, что пожелаете. А я — старый профессор, который приехал отравить вам веселье.

— Какое веселье, Алексей? — я теребила в руках салфетку, а он ходил маленькими быстрыми шагами вокруг обеденного стола, за которым мы только что сидели за чаем по русскому обычаю и беседовали с моими хозяевами и «свитой», как выразился Алексей. Его упрек обжег меня. Я наслаждалась обществом кавалеров, духом свободы и приключений, забыв о нем. Но что касается моих общественных обязанностей…

— Мне не доставляет удовольствия разыгрывать роль, отведенную мне Верой Кирилловной. Это не только утомительно, но и болезненно.

— Она невыносима! Этот ваш родственник, с исторической двойной фамилией, он совсем другое дело, очень интеллигентный, чуткий, разумный. Что касается этого балтийского байронического барона, он не сводит с вас глаз. Позвольте спросить, Татьяна Петровна — я думаю, имею такое право, — вы разделяете его чувства?

Бедный Алексей, жертва ревности — такого неразумного чувства!

— Нет, нисколько. Нейссен — это лишь связующее звено с Татьяной Николаевной. Я ценю его преданность семье нашего покойного государя, преданность, которую свита Веры Кирилловны только и признает.

— Снобы, спекулянты. Ваш Таганрог кишит ими, как вшами. — Алексей подвел итог своих впечатлений от Белой Ставки. — Вы назовете мне настоящую причину вашего пребывания здесь?

— Я жду встречи с генералом Деникиным, чтобы расспросить его об обстоятельствах смерти Стефана.

— Если вам намерены их сообщить, то могут и переслать почтой. Думаю, что у вас есть другой замысел.

Я больше не могла скрывать правду:

— Мне нужно разрешение генерала Деникина, чтобы вступить в армию сестрой милосердия.

Даже признавшись, я понимала подлость своего предательства. Я слишком легко выбросила Алексея из головы. В тот момент, когда он появился, он снова обрел свое влияние на меня. Разве я не предала Стефана? Разве я не предала отца? Разве я не стала старше, сильнее, и уступлю ли я сейчас Алексею? Я решительно подняла голову.

— Татьяна Петровна, вы не в своем уме, — последовал ожидаемый взрыв. — Белое движение реакционное, ретроградное, антисемитское, узко милитаристское. Оно вобрало в себя все недостатки старого режима и никаких его достоинств. Я не для того вез вас через всю Россию, через все препятствия, чтобы увидеть, как вы бросаетесь в фальшивое, ничтожное дело!

Я поднялась и тоже стала ходить по комнате.

— Я ценю тот риск, на который вы пошли ради меня, Алексей, и я с радостью возмещу вам все издержки, если это возможно. Но это не дает вам права распоряжаться моей жизнью, заставлять меня идти против совести… просить меня изменить долгу… — я с трудом подыскивала слова, чтобы выразить свой праведный гнев.

— У вас нет долга перед белыми. Это романтическая фантазия, не более. А что касается того, что вы называете своей совестью, если вы проверите, вы, возможно, увидите, что это скорее продукт вашего воспитания. Пора освободиться от прошлого, Татьяна Петровна. Я говорю это не ради себя, ради вас. — Он остановился рядом со мной, а я склонилась к пианино, чтобы избежать его взгляда. Его маленькая рука вспорхнула мне на плечо, потом снова опустилась.

— Влюбитесь в своего балтийского барона или любого другого достойного молодого человека — с этим я еще могу смириться, — но не жертвуйте своей жизнью.

— Дорогой Алексей! — я была глубоко тронута. — Среди ныне живущих молодых людей никто не заслуживает большей любви, чем вы.

Если я останусь в живых, а Стефан так и не появится, кто, кроме Алексея, мог бы вести меня в будущее, которое виделось мне таким неопределенным?

Он пылко поцеловал мою руку.

— Теперь я пойду. Все, о чем я вас прошу, — думайте прежде, чем делать, продумайте все аспекты, чтобы вы могли принимать решения, руководствуясь разумом, а не эмоциями.

Алексей был занят своими делами, и я не видела его до симфонического концерта.

Исполнителем Второго концерта для фортепьяно Рахманинова был известный русский пианист Геннадий Рослов, в прошлом получавший помощь от Силомирских. Я помнила посещение его дома в Петрограде много лет назад. С восторженного одобрения моих хозяев, я пригласила его на небольшой вечер. Хозяйка приготовила закуски, а Зинаида Михайловна сварила кисель из малины. Несмотря на опасность эпидемии, зал на концерте был полон восторженной и на удивление элегантной публики. После концерта Алексей и мои кавалеры вернулись с Геннадием Рословым. Коленька, который сам предпочитал общество молодых людей, тем не менее привел нескольких барышень для своих друзей.

— Я помню ваш приезд в Петроград семь лет назад, — сказал Геннадий Рослов, после того как я поприветствовала моих молодых гостей и тех «преданных моей семье», которых привела Вера Кирилловна. — Моя мать заставила нас умыться и надеть все самое лучшее, как будто мы собирались в церковь. Я был так напуган! Но увидев вашу робость, я почувствовал себя увереннее.

«Я была робкой, потому что он был беден, и я смутилась», — подумала я.

— Вы еще показали мне, как играть сложный пассаж в сонате си минор Моцарта.

— В адажио! — уточнил он. — Дьявольский Моцарт! А вы все еще играете на фортепьяно, Татьяна Петровна?

— Я люблю это больше всего. Я боюсь, что у меня больше не будет возможности играть — я иду на фронт.

— Вы в самом деле должны это сделать? — он выглядел искренне несчастным.

— Это безумие, — сказал Алексей. — Возможно, вам удастся отговорить ее от этого, маэстро. Я сдался.

— Дочь генерала князя Силомирского не могла поступить по-другому, — откликнулся Нейссен.

Алексей возразил.

— Татьяна Петровна не только дочь генерала князя Силомирского и подруга покойной великой княжны Татьяны. Она сама по себе личность, со своими собственными способностями и стремлениями.

Я встала между спорящими.

— Профессор Хольвег говорит о моем старом стремлении изучать медицину. Служба в качестве полевой сестры только отсрочит это.

Я увела Алексея и моего почетного гостя в угол, где они были недостягаемы для колкостей Нейссена. Они уселись, как старые друзья, для дружеской беседы.

— Мы говорили в основном о вас.

— О! Я думаю у вас много общих интересов.

— Да, и много общих друзей. Моя старшая сестра была студенткой профессора Хольвега в Петербургском университете. Она была увлечена им. Впрочем, как и большинство его студенток.

— Я не удивляюсь этому.

Алексей никогда не намекал на свою популярность. Он, казалось, хотел быть скорее отталкивающим, чем привлекательным, и все же я могла подтвердить его странную притягательность.

— На его лекции собиралась толпа, — мой знаменитый гость восхищался чужой известностью. — И подумать только, он был вашим наставником!

— Да, боюсь, я не понимала тогда, какой привилегией это было.

— Мы многое считали само собой разумеющимся в те давние дни. Если мы больше никогда ничего не станем считать само собой разумеющимся, — заключил Геннадий Рослов с подкупающей скромностью, — возможно это будет самый полезный урок, который дала нам революция.

«Не считайте любовь Алексея Хольвега само собой разумеющейся», — поняла я невысказанный смысл этих слов.

Тема моего волонтерства снова всплыла перед концом вечера, когда Коленька забрал своих барышень и люди из окружения Веры Кирилловны ушли.

Чета старых слуг ушла спать на закате — слуги теперь были немногочисленны и поэтому уважаемы. Я отпустила молодую горничную и усталую дочь хозяев, которые помогали обслуживать именитых гостей. Мы вынесли остывший чай и напитки на открытую террасу, которая шла вокруг нижнего этажа, и расселись вокруг масляной лампы, стоявшей на столе, глядя на росистый сад. Безлунное небо было усыпано звездами, воздух благоухал мятой, издалека доносился запах скошенного сена. После привкуса мела, оставленного месяцами сухой жары и всепроникающей пыли, ночная свежесть ощущалась как бальзам.

В шелковой испанской шали, которую мне одолжила Вера Кирилловна, я сидела в кресле-качалке напротив Геннадия Рослова, одетого в белый смокинг с черным галстуком. Пианист сидел, подавшись вперед, перед своим стаканом чая, словно перед роялем, Алексей, в тропическом костюме вполне приличного покроя, купленном на деньги, заработанные в ночном клубе, ходил вдоль террасы, движимый, как я подозревала, в равной степени эмоциями и лихорадочно работающим умом. Мои кавалеры-офицеры также остались стоять. Хорошо отглаженный мундир лорда Эндрю казался ослепительно белым рядом с чистыми, но поношенными гимнастерками Л-М и Нейссена. Как только Вера Кирилловна ушла, оба расстегнули воротнички с презрением ветеранов к условностям. Воспользовавшись преимуществом роли королевы, Вера Кирилловна бросила все и всех на мое попечение. Мне пришлось великодушно избавить ее от утомительного продолжения вечера.

— Какой великолепный музейный экспонат, эта графиня! — воскликнул лорд Эндрю. — Ее следовало бы хранить под стеклом! Вы позволите, Таня? — он зажег сигарету после того, как мы все отказались к нему присоединиться.

— Не могу позволить себе эту вредную привычку, — сказал Л-М.

— И так слишком нервный, — сказал барон Нейссен.

Как и Геннадий Рослов, я не хотела портить руки никотином. Алексей не употреблял ни табака, ни алкоголя.

— Мы, русские аристократы — настоящие музейные экспонаты, мой дорогой Эндрю, — заметил Л-М. — Только вот будет ли у нас стеклянный ящик? Вместо этого нас вышвырнут, по словам товарища Троцкого, на свалку истории.

— Дайте мне почетную могилу, — сказал Нейссен. — Для белого офицера это единственная альтернатива победе.

— Вы всегда столь мрачны, Нейссен? В конце концов это вечер для мистера Рослова, — напомнил лорд Эндрю морскому офицеру. Он деликатно выпускал дым подальше от нас в сад.

— О, я не возражаю, — сказал Рослов с застенчивостью, которую даже знаменитые русские музыканты старой школы испытывали в дворянском обществе. Царское правительство посылало его в Англию и Францию во время войны выступать перед войсками, и он бегло говорил по-английски и по-французски. — Мне совсем не весело с тех пор, как я услышал, что Татьяна Петровна хочет стать сестрой в белой армии.

— Эта мысль скорее угнетающая, — согласился лорд Эндрю. — Я полагаю, что к настоящему времени вы уже пережили достаточно опасностей и тягот, Таня.

— А может быть, и нет, — Л-М прислонился спиной к белому столбику террасы, глядя, как я с напускной беззаботностью качаюсь в кресле. — Возможно, это именно то, чего Таня хочет.

— Определенно, — согласился Алексей. — Это тот самый славянский дух самопожертвования.

— Разве этот дух не благороден? — Нейссен скрестил шпагу с кинжалом Алексея.

— С другой стороны, — продолжал Л-М к моему облегчению, — если она идет на это из идеалистических и патриотических побуждений, я предложил бы ей это более тщательно обдумать.

— Что вы хотите этим сказать? — теперь Нейссен повернулся к Л-М.

— Я объясню вам через минуту. Давайте рассмотрим вопрос хладнокровно — мы в кругу доверенных друзей, не правда ли? Все вверх дном. Мы, белые, вынуждены принять интервенцию союзников ценой расчленения России. Большевики, которые считаются интернационалистами, сражаются за объединение России. И они, а не мы, восстановят ее величие.

— Какое именно величие? — спросил Нейссен. — Величие тирании с небывалыми средствами массового контроля? Неужели это то, чего вы, Рюрикович, желаете для России?

— Конечно, нет, — ответила я за своего родственника.

— Дорогой мой, меня обижает, что вы приписываете нам то, что мы помогаем вам из империалистических побуждений, — сказал лорд Эндрю шутливо.

Алексей встал на сторону Л-М.

— Я согласен с князем Ломатовым-Московским. Если белые победят, Россией будет править военщина, как в Китае после революции.

— А вы хотели бы, чтобы Россией правила ЧК, профессор? — голос Нейссена так напрягся, что я ожидала, вот-вот он сорвется.

— Я питаю отвращение к ЧК, барон, как к любому инструменту насилия.

Алексей перешел на беглый французский, затем на школьный английский.

— Единственно, я хотел бы, чтобы Татьяна Петровна увидела, что эта русская гражданская война — не массовое движение, не всеобщее дело красных или белых, а простое состязание армий, ведомых красными и белыми генералами.

— Не забывайте зеленых, — вставил Л-М.

— Зеленых? — воскликнул лорд Эндрю. — Вы снова шутите!

— Я не шучу. Зеленые — это крестьяне, сторонники бандита Махно, по слухам, их около 20 тысяч человек. Они, кстати, недалеко, мой дорогой Эндрю.

— Я вам верю, — рассмеялся англичанин.

Алексей в волнении схватился за свою бородку. Рослов тронул бровь и нахмурился, глядя на уютный заросший сад, как будто бандиты притаились в непроницаемой тени вишневых, персиковых и яблоневых деревьев.

Я старалась не обращать внимания на насекомых и делала вид, что спокойна.

Алексей, отмахиваясь от комаров носовым платком, бросил на меня сердитый взгляд.

— Красные, белые, зеленые, не говоря о казаках, чехах и Бог знает о ком еще, какой выбор предлагают они нашему народу? Армейские реквизиции, мобилизацию, грабежи, зверства. Где ваш «благородный дух», барон? Что может такая идеалистически настроенная женщина, как Татьяна Петровна, делать с кем-либо из них? Вы можете себе представить, маэстро?

— То, что вы говорите, Алексей Алексеевич, верно, но слишком абстрактно, — уклончиво ответил Геннадий Рослов, стараясь никого не обидеть. — Должна быть какая-то менее разумная причина, чтобы отвратить Татьяну Петровну от ее намерения.

— Хорошо, вот одна, — Л-М привстал, потом снова прислонился к столбику с небрежным изяществом, — ей возможно придется стать свидетелем, мягко говоря, неприличного поведения офицеров и джентльменов.

— Меня уже предупреждал генерал Майский, — сказала я. — Человечности нет ни на одной из сторон — это были его почти последние слова ко мне.

— О какой человечности может идти речь? — Нейссен смахнул комара рукавом. — Ваша собственная семья и семья вашего государя злодейски убиты. Вы освобождаете город и находите пустыню; множество трупов в подвалах местной ЧК, другие жертвы свалены — а некоторые еще дышат, — в общие могилы. Вы движимы ненавистью. Вы полумертвы от голода и оборваны. Ваше единственное удовольствие, единственное облегчение — месть. Все это заставляет создавать полки, подобные этим, состоящим только из офицеров, чтобы установить дисциплину в таких условиях. Вы дочь генерала, Татьяна Петровна, вы можете понять, — обратился ко мне Нейссен.

Он ждал от меня одобрения, тогда как Алексей хотел, чтобы я согласилась с ним. Он никогда не держал в руках винтовки. Ему никогда не приходилось убивать человека, как пришлось мне. Я исполнила желание Нейссена:

— Да, я могу понять, что значит быть отравленной местью.

Нейссен, казалось, немного пришел в себя, а Алексей, пристально посмотрев на меня, продолжал ходить.

— В этом различие между вашей гражданской войной и нашей мировой, — лорд Эндрю посерьезнел. — Мы на западном фронте убивали без волнения и злобы, как автоматы. Нас превратили в убивающие машины. Я не уверен, что это лучше.

— Не лучше, — сказала я, — в любом случае, война ужасна.

— Я всегда так думал, — сказал Геннадий Рослов на своем медленном английском, машинально допив остатки чая. — Я абсолютно не мог разделять всеобщий энтузиазм в начале войны в 1914 году. Конечно, я главным образом боялся за свои руки, в случае если бы меня призвали.

— К счастью для нас, этого не произошло! — выразил всеобщее мнение лорд Эндрю.

Было очевидно, что молодой пианист с его мягкими взглядами гражданского человека и ранимостью, присущей творческим людям, не вызывал у офицеров неуважения или негодования. При своем удивительном таланте Рослов был скромен. Как и Алексея, его отличали независимость суждений и широта взглядов. То, что говорил Геннадий, было естественно, самобытно и в высшей степени справедливо. Он мне очень нравился.

— Понимаете, — он поставил пустой стакан, — я больше ничего не понимаю в этом мире. Я знаю одно. Я живу. Я владею этими руками, — он поднял их, — и больше ничем. Они могут зарабатывать мне на жизнь и давать несколько часов радости и забвения моим слушателям. Это достаточно великая цель для моей маленькой жизни.

— Это прекрасная цель, — сказала я и подумала: «У меня тоже есть руки, которые могут дать независимость мне и избавление от боли, хоть и краткое, моим ближним, страдающим в этом мире». Вслух я добавила:

— Мои руки тоже умелы, хотя и по-другому. Я просто хочу применить их там, где они всего нужнее.

Когда я говорила, я заметила, что моя левая рука завязывает хирургические узлы на длинных кистях шали.

Я была поражена, когда Алексей сказал:

— Наилучшим образом вы могли бы применить свои руки, став хирургом, как вы мечтали когда-то, Татьяна Петровна, прежде чем что-то или кто-то в этом ирреальном городе вынудит вас изменить свои намерения.

Я боялась, что Нейссен не пропустит намека, но Л-М еще раз умело увел спор от личностей.

— Я не собираюсь, барон, — сказал он, — возвращаться к вашему спору, мы можем оправдать нашу жестокость под предлогом справедливой мести. Наше дело уже поставлено в невыгодное положение из-за недостаточного исторического видения. Это может быть ошибочным, но у большевиков есть преимущество. На нашей стороне должна быть моральная правда. Мы не можем позволить себе пачкать руки грабежом, погромами, избиением военнопленных и тому подобной мерзостью.

— Высшее командование делает все, чтобы пресечь эти эксцессы. По крайней мере наше возмездие суровое и скорое. Это не политика террора, как у красных, — быстро возразил Нейссен.

— Это политика или выражение террора? — Л-М деликатно смахнул комара с рукава.

— Это провокация! — В мягком полусвете Нейссен даже побледнел.

— Вы не уходите? — Лорд Эндрю выглядел усталым.

— Я собираюсь принести еще выпить, с разрешения Татьяны Петровны. Кто-нибудь хочет?

— Я сам себе принесу, — лорд Эндрю пошел с Нейссеном в дом.

Напряжение заметно спало. Я слушала скрип кресла-качалки, короткие шаги Алексея, зудение мошек вокруг лампы, лай собак где-то вдалеке и непрестанное стрекотание кузнечиков — типичные звуки мирной жизни.

— Как тихо! — Л-М словно прочитал мои мысли. — Я никак не могу привыкнуть к этому после двух лет грохота на западном фронте. Сюда артиллерийская канонада почти не доходит.

— Я будто глохну, — пианист поднял руки к ушам.

— Многие так. Однако, — сказал Л-М по-русски, — нет ничего похожего на нашу южнорусскую ночь, правда, профессор?

— Верно, — раздражение исчезло из голоса Алексея.

— Вы любите Россию, Алексей? — спросила я, когда он подошел ближе. В отсутствие Нейссена я могла свободно называть его по имени. В конце концов Алексей вырос в Варшаве, получил степень в Геттингене, первые исследования провел в Париже. — Вы ведь больше половины жизни провели за границей.

— Я достаточно прожил здесь. Да и кто не полюбил бы русскую землю? Она так обширна, так щедра, так прекрасно описана ее писателями и поэтами! Потенциал для человеческого развития безмерный. Но что с ней стало, я вас спрашиваю?

— Отец говорил что-то похожее, — пробормотала я.

Алексей очевидно не слышал.

— Вы знаете, — он повернулся к Л-М, — что евреям — офицерам Белой Добровольческой Армии было предложено подать в отставку?

— Генерал Деникин сделал это для их же защиты, в значительной мере против своей воли. Это действительно очень плохо, — заметил Л-М, явно преуменьшив значение этого факта.

Я не могла смотреть на Алексея и занимала себя тем, что развязывала узлы, которые завязала на шали Веры Кирилловны. И очень обрадовалась, когда вернулся Коленька с лордом Эндрю и Нейссеном, все трое с бокалами в руках. Теперь, возможно, мы будем говорить о менее болезненных вещах. Однако Геннадий Рослов захотел продолжить нашу политическую дискуссию.

— То, что вы говорили, князь, о красном терроре, было интересно, — он поднял глаза на Л-М. — Страх и подозрительность большевиков переходят все нормальные пределы. Как вы это объясняете?

— Мне кажется, большевики имеют веские причины бояться, — снизошел до обсуждения этого вопроса Л-М. — Малочисленная клика захватила власть в огромной стране и удерживает ее пропагандой и грубой силой. И как закономерный результат имеет на руках гражданскую войну. Вскоре вмешиваются иностранные державы, и это правительство выскочек будет осаждено как внутренними, так и внешними врагами. И вполне естественно, ведь паранойя не знает удержу.

— Как, по-вашему, что должны делать мы и союзники? — спросил Нейссен. — Сложить оружие? Боюсь, вы не поняли сути марксизма-ленинизма.

— Я уверен, большевики тоже. Я хочу сказать, — ответил, помолчав, Л-М, заметив удивление на наших лицах, — что это учение не может создать мифическое красное чудовище. Если оно станет реальностью, весь мир, возможно, не сможет с ним справиться.

— Очень хорошо сказано, князь. Отлично сказано, — донесся напряженный голос Алексея.

— Вы правы, — я тоже была поражена словами Л-М. — Нужно положить конец не сопротивлению — человеческое достоинство должно быть сохранено любой ценой, — а ненависти и насилию.

— Это изменнический спор, — сказал Коленька. — Я надеюсь, нас не подслушивают агенты контрразведки. — Он заглянул под стол и оглядел углы комнаты, затем с удовольствием взял сигарету у лорда Эндрю.

— То, что вы сказали о создании реальности в умах, князь, мне тоже когда-то приходило в голову, — тон Рослова отражал его растущее волнение. Мы даже забыли об атаковавших нас насекомых, боясь пропустить хоть слово.

— Когда совершилась революция в 1917, я был в Москве. Я видел мальчика не старше двенадцати лет, который вел в тюрьму взвод полицейских — около сорока рослых, сильных мужчин. Я подумал тогда: «Когда-то мы считали, что полицейский обладает властью над нами, а теперь больше так не думаем. Полицейский тоже так не думает и позволяет мальчишке вести себя в тюрьму». Тогда я понял, что революция совершается в умах.

— Революция совершается в умах… Это тоже очень хорошо сказано, — сказал Алексей.

— Такой случай мог произойти только в свободном обществе, каким была Россия до 1917 года, — усмехнулся Нейссен.

— Все перемены в умах в мире не сбросят большевистский режим.

— Это возможно, — настаивал Алексей, — если большевикам дадут проводить свой курс. Контрреволюция и иностранная интервенция в конечном итоге лишь укрепляют большевиков.

— Профессор, будьте осторожней! — воскликнул Коленька.

— Вы говорите, если я правильно вас понял, профессор, что если мы откажемся от сопротивления, то вряд ли потерпим поражение? — спросил Нейссен.

Вместо меня ответил Л-М:

— Это странная логика, но я отчасти согласен с профессором Хольвегом.

— Обе точки зрения убедительны, — Рослов насмешливо похвалил разгоряченных противников. — Я думал о чем-то совершенно постороннем, — добавил он потом.

— Расскажите, маэстро, — попросила я, пока беседа снова не стала опасной.

— Здесь, на этом крыльце, поздним летом в провинциальном русском городе мы сидим, беседуя, как персонажи пьесы Чехова. И знакомые всем чувства, от которых они страдали — неразделенная любовь, неудовлетворенные стремления, — теперь кажутся, как бы это сказать, искусственными. Теперь я вижу, что в прошлом я страдал, главным образом, от искусственных чувств. — Геннадий с подкупающей робостью смотрел на меня, на Алексея, на четырех офицеров.

— Итак, вместо этого мы здесь говорим о войне, коммунизме, а если смотреть на это свыше, — Л-М взглянул на небо, — это также может оказаться незначительным.

— Или крайне необходимым, — прозвучал молодой сильный голос лорда Эндрю. — Логически это одно и то же. Если говорить обо мне, мистер Рослов, я в настоящий момент являюсь для себя полной реальностью.

— Я согласен с его превосходительством. — Коленька очень хотел продемонстрировать свой беглый английский. — Возможно, я не имею значения с точки зрения глобального порядка вещей, возможно, даже с точки зрения обыденного порядка, тем не менее мое собственное благополучие всегда важно и необходимо. Я думаю, это верно и для самых исключительных людей, таких, как профессор Хольвег и маэстро Рослов, и для самых средних, как я. Только большевики отказываются принять этот всеобщий факт. Поэтому, — заключил Коленька, — они и убивают столько людей.

— Давайте больше не будем говорить об убийствах, — сказала я, с признательностью глядя на Коленьку. В атмосфере сектантских страстей Таганрога его эгоистичный прагматизм был почти облегчением.

Стояло напряженное молчание. О чем думали Алексей и Нейссен? Странно, что такие антиподы, как эти двое, оба влюблены в меня! А я не могу полюбить никого из них. Как Л-М, я была не способна на страсть. Я смотрела на сверкающие звезды, слушала стрекотание степных кузнечиков, этих вечных летних скрипачей земли, пиликающих так же ликующе здесь, в центре гражданской войны, как в Веславе во время отступления 1915 года. Меня охватило острое щемящее чувство потери.

Куда, куда вы удалились, Весны моей златые дни!

Я вслушивалась в знакомые пушкинские строки, которые пел позади меня баритон. Как точно они выражали мои мысли! Как напоминал это мягкий баритон другой, незабываемый мужской голос!

Что день грядущий мне готовит?.. — продолжал петь барон Нейссен арию Ленского из оперы Чайковского «Евгений Онегин».

— В самом деле, что день грядущий готовит нам? — прозаически откликнулся Л-М.

Я поднялась, чтобы закончить вечер.

— Что вы собираетесь делать после Таганрога? — спросила я Рослова, когда провожала гостей до дверей. — Вы уедете из России?

— Возможно, меня вынудят к этому. Теперь я еду играть в Батум, потом меня пригласили побыть в Тифлисе у друзей. — Он назвал одну из знатнейших фамилий Грузии. — Но кто знает, долго ли Грузия останется независимой республикой?

— Кажется, Л-М поладил с профессором Хольвегом лучше меня, — шепотом заметил Нейссен, пока Алексей и мой родственник тепло прощались. — Мне не нравится эта фамильярность профессора по отношению к вам, Татьяна Петровна.

— О, он мой старый друг. Я столь многим ему обязана. И к тому же нельзя применять обычные мерки к большим ученым.

— Большие ученые меня не пугают. — Потом добавил: — Простите мое раздражение, Татьяна Петровна, — тон Нейссена смягчился. Раньше у меня, как у лорда Эндрю, не было трагического ощущения, боюсь, теперь у меня нет другого.

— Я понимаю. Я сама близка к этому. Поэтому я должна действовать.

— Да, действие — наше единственное лекарство. Если не… — его беспокойный взгляд пожирал меня. — В другой раз…

Он с военной корректностью поцеловал мою руку, когда Л-М приблизился к нам, чтобы попрощаться.

— Я возвращаюсь в Константинополь завтра утренним пароходом, — коротко сказал Алексей, пока Коленька провожал к машине моего гостя-музыканта. — Я зайду за няней, а также захвачу ваш билет, возможно, вы пожелаете им воспользоваться.

Я не знала, что сказать. Но Алексей повернулся, легко поклонившись, и ушел.

Няня уже была в постели, но, когда я разделась, встала, чтобы расчесать мне волосы.

— Ну как прошел ваш вечер, голубка моя? — спросила она.

— Хорошо. Геннадий Рослов и Алексей очень понравился друг другу. — Я рассказала об отзывах Геннадия о профессоре.

— Алексей Алексеевич, конечно, человек ученый, но я не надеялась бы так на его талант, если бы не знала, как сильно он тебя любит.

— Что в этом особенного? — спросила я с деланным весельем — я отнюдь не считала любовь мужчин само собой разумеющейся. — Барон Нейссен тоже меня любит.

— Ну и что с того? Он нашел молодую княжну, скрывающуюся на пустынном берегу. Она ухаживала за ним, раненым. Какой же молодой человек не влюбился бы после этого? Нет, Алексей Алексеевич настоящий человек, зрелый. Как он заботился о тебе, когда ты болела! А до чего же был благороден, ведь ни разу не воспользовался твоей беспомощностью! Как смело встречал он все опасности, все трудности, всегда в первую очередь думал о тебе… Такой любовью надо дорожить, а не пренебрегать ею. Такую любовь женщина встречает только раз в жизни.

— Я не пренебрегаю ею, няня. Она спасла мне жизнь. Но как ты не понимаешь, я не верю, что Стефан мертв. Я чувствую, он где-то здесь, в России. Я ощущаю это с тех пор, как приехала в Таганрог, и я не уеду отсюда, пока не найду его или его останки.

— Ты себя погубишь. Ладно, тебя это не остановит, — няня мрачно смотрела на мое отражение. — Только я не останусь смотреть на это.

— Ты и не можешь остаться, няня. Бог знает, куда меня пошлют. Вера Кирилловна позаботится о тебе, если ты не хочешь ехать завтра с Алексеем.

— Я благодарю ее сиятельство, но я лучше поеду с Алексеем Алексеевичем. Мы будем утешать друг друга, раз у тебя такое черствое сердце.

Что тут было делать! Я ушла спать, чувствуя себя самой несчастной на свете, и, так и не уснув, рано утром спустилась к чопорному и изящному Алексею, одетому в свой тропический костюм и соломенную шляпу. Няня пришла со своим узелком.

— Вы все настаиваете на своем безумном плане? — спросил он.

И снова во мне заговорила гордость, гнев сковал меня. Было невыносимо смотреть, как он уходит. Но я не стала бы умолять его остаться.

— Хорошо. Вот деньги на ваши повседневные нужды, — он положил пачку керенок на столик в прихожей. — Они могут пригодиться только в Белой России. А я собираюсь, как и намеревался, отправиться через три недели в Париж и начать работать в Институте Радия. Моя работа… — он колебался, затем добавил с прежней убежденностью:

— По крайней мере, это у меня есть.

— Какой вы счастливый, Алексей! — у меня не было такого ясного и бескомпромиссного императива.

Он посмотрел на меня долгим взглядом.

— Итак, все было напрасно, все напрасно… — тихо пробормотал он как бы про себя, позвал няню и ушел.

 

32

Отъезд Алексея ошеломил меня. Снова, как на каждом критическом повороте моей жизни, я переживала чувство раздвоенности, будто меня покинули и отказались от меня. Это не я оттолкнула Алексея, а он меня бросил. И в то же время я понимала, что совершаю ошибку, принося жертву, которую никто не оценит. Я видела общество Таганрога глазами Алексея, со всей его кукольной иерархией и фальшивой веселостью — триумф пустоты в разгаре трагедии, эдакий пир во время чумы. Меня стала раздражать Вера Кирилловна. Я больше не участвовала в общественной жизни.

Пока я дулась и изнемогала от жары в ожидании скорого разговора с генералом Деникиным, наводящий ужас Махно и его бандитская армия внезапно появились на холмах к северо-западу от города. Я зарядила свой пистолет. Вера Кирилловна стала с особой тщательностью следить за своими туалетами и скрывала свою бледность румянами. Зинаида Михайловна была напугана больше всех и только хныкала. Хозяева дома, напротив, быстро спрятали ценности и упаковались на случай срочного бегства на кораблях союзников.

К ужину явились мои кавалеры в сопровождении Коленьки.

— В Таганроге почти нет войск, — заметил Л-М со свойственным ему равнодушием.

— Генерал Томпсон, глава нашей миссии, муштрует иностранные подразделения, — лорд Эндрю был полон мальчишеского задора, — некоторые наши моряки никогда не садились на лошадь. Вот зрелище! — он засмеялся, а Л-М хмыкнул.

— Я бы тоже позабавился, если бы не было опасности для женщин, — барон Нейссен посмотрел на меня. — В этом отношении Махно еще хуже большевиков.

— А кто он, этот Махно? — у меня был пистолет, я чувствовала себя в безопасности.

— Анархист-бандит, вроде современного Робин Гуда, столь же колоритный, сколь кровожадный, — сказал Л-М. — Его девиз: «Вешай красных, жидов и панов», то есть помещиков.

— Тогда что он хочет от нас?

— Мы, дорогая моя Таня, помещики, землевладельцы.

— Не вижу, чтобы кто-нибудь из белых чем-нибудь владел теперь, — заметил лорд Эндрю.

— Мы не владеем, но красная пропаганда, — объяснил Л-М, — которая более основательна и действенна, чем наша, сумела очернить нас этим ярлыком.

— Что значит «очернить»? — немедленно отозвался барон Нейссен.

— В глазах крестьянства, дорогой мой. К несчастью, наш блестящий и скрупулезный генерал Деникин предпочел отложить аграрную реформу до победы и созыва Учредительного собрания. Тем временем помещикам была обещана компенсация — нужно ведь как-то поддерживать принцип частной собственности, хотя бы ради наших союзников, которые здесь, не будем забывать, защищают капитализм. Итак, мы теряем крайне необходимую возможность общественной поддержки.

— Вы думаете, наши крестьяне не настолько наивны, чтобы все еще верить обещаниям большевиков дать землю? — возразил Нейссен.

— Наши крестьяне не так уж наивны. Доказательство тому: они не верят ни нам, ни красным. Они скорее пойдут за Махно.

— Я скорее пойду к большевикам, — Коленька больше не был самоуверен, — у них может выручить ум. У Махно ничто не поможет.

— Несомненно, Россия — это сумасшедший дом, — лорд Эндрю подвел итог настроениям, превалирующим в иностранных миссиях.

К утру бандитская армия исчезла, и Таганрог вернулся в свое обычное состояние.

Следующим волнующим событием был приезд 13 сентября польской делегации под эгидой Международного Красного Креста. Целью приезда делегации, возглавляемой генералом Карницким, было, как вскоре стало всем известно, достижение согласованности в действиях польской и белой армий.

Вера Кирилловна сразу же устроила прием для генерала Карницкого. На этот раз я не возражала. Но до того, как состоялся прием, Коленька привел меня в кабинет генерала Деникина.

Главнокомандующий был невысоким, обычного вида мужчиной средних лет. Он встал и пожал мне руку, выразив сожаление, что не смог присутствовать на похоронах генерала Майского. Потом сел за свой стол и сказал казенным тоном:

— Передо мной ваше прошение зачислить вас в армию полевой сестрой милосердия. Высоко оценивая ваше участие в нашем деле, я вынужден вам отказать.

Дошли ли до него монархические устремления Веры Кирилловны? Или он испытывал чувство обиды, обычное среди офицеров генерального штаба, выслужившихся с нижних чинов, таких, как он сам и генерал Алексеев, на генерала князя Силомирского?

— Никто не был ближе вас к покойной семье царя Николая II. Это может быть отрицательно воспринято нашим рядовым составом, — продолжал он. — Я отклонил аналогичные просьбы членов низложенной династии. — Он был более, чем оживлен, он был резок.

Моей первой мыслью было: «Алексей победил». Второй: «России я больше не нужна». Третьей: «Это от меня не зависит».

— Мне очень жаль, что вы не сможете меня использовать, — сказала я. — Я надеялась, что смогу внести свой малый вклад в дело, которое одно дает надежду на спасение нашей несчастной страны.

Тон генерала Деникина изменился.

— Я верю вам, Татьяна Петровна.

Он смотрел мне прямо в глаза. Мне нравилась открытость и честность, которую я читала на его крестьянском бородатом лице. Он напоминал мне царя без блеска и ореола величия. Он, конечно, был по душе царю.

После минутного колебания генерал поднялся и встал перед настенной картой России.

— Однако вы можете сделать для нас кое-что более ценное, чем просто служить на фронте.

Линия подвижных белых флажков, пересекавшая Украину севернее Киева, показывала недавнее стремительное наступление белой армии на Москву. Указкой генерал Деникин показал линию, пересекающую Подолию от румынской границы до Житомира.

— Этот участок держат польские войска — сорок тысяч человек в прекрасной боевой готовности, экипированные французами. Пока они ограничиваются сдерживанием противника. Если нам удастся убедить их атаковать в координации с нашим наступлением, успех обеспечен. Ваш отец имел влияние на поляков. Не поговорите ли вы с генералом Карницким?

— Генерал приглашен на прием в дом, где я остановилась. Позвольте спросить, какую позицию занимаете вы, ваше превосходительство, по отношению к польской делегации.

— Наши переговоры были сердечными, но, тем не менее, ни к чему не обязывающими. Поляки в обмен на содействие хотят иметь какие-то гарантии и для начала требуют Восточную Галицию. Очевидно, в их требования войдет также Волынь и другие пограничные провинции, которые были польскими столетия назад. Ot morza do morza — от моря до моря, — сказал он по-польски, — вот истинная степень амбиций новой Польши.

Я подумала, что они не очень отличаются от амбиций России. Большинство войн она вела за достижение этой цели.

— Нет ли у вашего превосходительства впечатления, будто поляки боятся, что правительство белой России не будет уважать их недавно завоеванной независимости?

— У них нет причин бояться нас, — заявил генерал Деникин. — Мы не экспансионисты и не империалисты. Наша цель — Россия единая и неделимая. Мы признаем польское государство в принципе, конечно. Но его окончательные границы не могут быть установлены до созыва Учредительного собрания.

Как генерал Деникин был похож на царя! То же самое Николай II говорил дяде Станиславу. Я знала, что было бы бесполезно объяснять генералу Деникину, что с точки зрения поляков ни царь, ни Учредительное собрание не имеют никакого права вмешиваться в дела Польши.

— Если бы был жив мой дядя Станислав Веславский, — сказала я, — я уверена, вы нашли бы в его лице сильного союзника. По сообщениям, его единственный сын Стефан был убит на русской земле.

— Я запросил отчет о расследовании, проведенном поляками и французами. — Генерал Деникин схватил суть. — Мне доложили, что вы хотели получить подтверждение этого трагического происшествия.

— Ваше превосходительство, возможно ли, что это был не Стефан, а кто-то, кто напоминал его?

— Все возможно в гражданской войне, Татьяна Петровна. Доказательство — бегство офицеров вашего отца из Кронштадта. Это был невероятный подвиг, такой же, как спасение, годом раньше, генерала Корнилова, заключенного в Петрограде. — Он помедлил, бросив взгляд на часы, поднялся и спросил:

— Могу ли я что-либо еще сделать для вас?

— Если вам позволяет время, до того как я буду разговаривать с польскими господами, не могли бы вы, ваше превосходительство, дать мне общее представление об относительной силе противостоящих лагерей? — Я рассматривала карту с любопытством к военным диспозициям, возникшим в общении с отцом.

— Охотно, — указкой генерал Деникин обвел границу территории, занятой Советами к западу от Урала. Потом сказал:

— Наши силы и силы союзников сильно распылены здесь, в пустынных землях дальнего севера. — Он указал сначала на Архангельскую губернию, потом на обширную территорию ниже Мурманска. — Наши союзники, особенно американцы, готовы оставить это предприятие. Здесь на северо-западе, напротив — указка передвинулась на запад от Петрограда, — наступает армия генерала Юденича. Если эстонцы его не предадут, а британцы не оттянут свою поддержку, он может захватить Петроград. Мы же тем временем форсированным маршем двигаемся на Москву, чтобы нас не застигли холода — наши войска, как не прискорбно, не снаряжены на случай холодов. Мы должны спешить еще и потому, что казаки, которые сражаются на нашей стороне, не любят долгих кампаний. Казак любит возвращаться домой в станицу, нагруженный добычей, как можно скорее. Мы также должны опасаться бандитов и анархистов у нас в тылу.

— Как Махно, — сказала я, — он привел в страшную панику моих хозяев.

— Вы видите, как непредсказуемо и рискованно наше положение, — генерал Деникин не позволил себе улыбки.

— А большевики? Кажется, они окружены.

— Они лишь оцеплены армиями, которые не могут связаться между собой. — Кончик указки пересек Урал. — Представьте себе, если можете, что телеграмма из Ставки в Омске идет до нас через Лондон и Париж! Теперь, что касается сил большевиков, то они имеют внутренние линии коммуникаций и промышленную базу. Их военная дисциплина поддерживается карательными отрядами. Их тактика усилена советниками бывшего германского Генерального штаба. Но большевики сильно страдают от голода, болезней и деморализации. Они на пределе. Таким образом, любой фактор может изменить баланс. Поэтому, вы понимаете, польское вмешательство жизненно важно.

— Я сделаю все, что смогу.

— Благодарю вас от имени Родины.

Снова Родина. У меня ее уже не было.

Казалось, генерал Деникин понял.

— Какие у вас теперь планы, Татьяна Петровна?

— Не знаю, ваше превосходительство.

Это зависело от исхода моего разговора с поляками. Это зависело от отчета о смерти Стефана. Я еще не была вполне готова повернуть свою жизнь к Алексею, теперь же это казалось заманчивым.

Генерал Деникин пожал мне руку.

— От всего сердца желаю вам успеха, — сказала я и ушла еще более смущенная и несчастная, чем пришла.

К приему польских гостей я тщательно оделась. Верная обету, принесенному в память о моей августейшей тезке, я отказалась от предложенного Верой Кирилловной жемчужного ожерелья. Вместо него я надела маленький золотой крестик на цепочке, который я купила у какого-то беженца в Таганроге.

— Наденьте, по крайней мере, ленту ордена Святой Екатерины, которую я нашла для этого случая, — уговаривала меня Вера Кирилловна, — она полагается вам, как княжне высшего ранга.

С этим доводом я согласилась и позволила ей надеть мне ленту через плечо. Наконец, я надела свою единственную пару туфель на маленьком каблучке.

Короткие волосы и высокая мальчишеская фигура придавали мне вполне фешенебельный вид. Я больше не чувствовала себя дурнушкой.

— Вы выглядите потрясающе, Таня, — сделал мне комплимент лорд Эндрю, пока Вера Кирилловна приветствовала генерала и его помощников. — Жаль, здесь нет барона Нейссена.

Л-М улыбнулся.

— Фактически, ему приказали не ходить. Нейссен не дипломат. — Л-М представлял отдел иностранных сношений на моем приеме и знал о моем намерении очаровать генерала Карницкого.

Глава польской делегации был гораздо более воинственным и великолепным, чем генерал Деникин. Его адъютанты совершенно затмевали русских. Польская галантность все еще была неподражаема. Я была и очарована, и опечалена.

Выждав подобающее время, я отвела генерала Карницкого на террасу.

Он выразил мне соболезнования по поводу смерти отца — «друга Польши, редкого русского».

— Да, — сказала я, — и за его смертью в том же году последовала смерть моих тети и дяди Веславских. Как рады и горды были бы они, если бы могли видеть свою любимую страну независимой!

— Они уже не смогут принять участие в ее обновлении, и их сын Стефан тоже. Польскому Паньству — так теперь поляки снова называют свою страну — нужны такие прекрасные молодые люди.

Я сдержала пронзившую меня боль.

— Может быть, вашему превосходительству известно что-нибудь о товарище Стефана, господине Казимире Пашеке?

— Майор Казимир Пашек, кто же не слышал о его храбрости! Он теперь на фронте, сражается с Красной Армией.

Это подсказало мне, как лучше начать беседу.

— Ваши силы, я уверена, представляют собой непреодолимый барьер для Советской экспансии. Но разве не лучше было бы для Польши координировать свои удары с наступлением южной Белой армии, чтобы раз и навсегда покончить с большевистской угрозой?

— Польше коммунизм не угрожает, — генерал отбросил свои галантные манеры и стал прямолинейным военным, — поляки слишком любят свободу.

— Это я знаю очень хорошо. Но Советы, в разрез с объявленными целями, не слишком уважают своих соседей. Они пытались сокрушить Финляндию. Только армия генерала Юденича и эстонцы препятствуют захвату Балтийских государств. Вы не боитесь, что если большевики победят белых, потом они возьмутся за Польшу?

— Мы готовы к такому обороту дела. Но какие у нас есть гарантии, что белое русское правительство будет больше уважать наши границы, чем красное?

— Если вы позволите мне высказать мое личное мнение, никакое белое правительство России не может представлять такой угрозы Польше и всему свободному миру, как Советская Республика.

— Нас тревожит и то, и другое, — сказал генерал Карницкий.

«Он рассматривает Польшу как великую державу, равную России», — подумала я с растущим раздражением. Я не подала виду и продолжала спокойно:

— Неужели временное белое правительство никоим образом не может доказать свою дружественность по отношению к новой Польше?

— Мы просили гарантий касательно Восточной Галиции. В них нам было отказано.

«Как глупо со стороны генерала Деникина, — думала я, — не учитывать польскую гордость!» Я сказала задумчиво:

— Главнокомандующий не политик. Он не считает себя компетентным в решении политических вопросов. В этом он полагается на Учредительное собрание, которое будет немедленно созвано после победы. Но, по моему впечатлению, он столь же скрупулезно честен, сколь упрям. Я бы скорее поверила его слову, чем товарища Троцкого.

Генерал быстро взглянул на меня, затем еще больше замкнулся. «Он подозревает, что я знаю какой-то секрет», — промелькнуло у меня в голове. Возможно ли, что поляки планируют заключить соглашение с красными?

— Мы были бы глупы, если бы верили большевикам на слово, — сказал генерал.

— Особенно, — нажимала я, — когда товарищ Троцкий и компания, в отличие от генерала Деникина, обещают что-либо, а затем нарушают слово, когда им выгодно. Марксисты говорят «Цель оправдывает средства». Народу с крепкой традицией верности слову это, возможно, трудно осознать.

— Мы уже имели дело с предательством, — сказал генерал Карницкий.

«Да, и не так давно имели дело с изменой собственной», — думала я, в то время как у меня росла уверенность, что соглашение с большевиками обсуждается, если уже не подписано.

— Я уверена, что новые польские руководители так же талантливы, как и смелы, — закончила я наш бесплодный разговор, и мы присоединились к обществу.

Вечер закончился дежурными улыбками и любезностями. Вопреки Вере Кирилловне, я поклялась, что это было последнее общественное событие в Таганроге с моим участием. Л-М и лорд Эндрю вернулись, проводив его польское превосходительство до машины. По выражению моего лица они сразу поняли, что я ничего не добилась.

— Генерал Томпсон будет в безумном бешенстве, — сказал лорд Эндрю. — Мы хотели, чтобы поляки объединились с белыми и смели большевиков, но взаимная подозрительность у них в крови. Скорее их когда-нибудь проглотят красные.

— Именно это и случится, — заметил Л-М.

— Если не уговорить генерала Деникина удовлетворить требования поляков, я полагаю, они отступятся и заключат мир с большевиками, — сказала я.

Да, генерал Карницкий — это не Веславский. Польские лидеры были из новой породы ярых националистов, что и все молодые нации, порожденные Версальским договором.

Л-М нарушил ход моих мыслей:

— Генерала Деникина не сдвинуть. Он слишком стойкий патриот.

Мне вдруг стало тошно от патриотизма, будь он русский или польский.

— Ничего не изменилось с 1914 года. Ничему не научились.

— Это так, — согласился Л-М, — кроме того, что вместо царей и кайзеров и их дипломатов из благородных, которые более или менее соблюдали международную собственность и чтили договоры, новыми лидерами Европы будут вульгарные демагоги. Они научатся искусству пропаганды у большевиков. Вместо «освобождения народов» и «национального величия» у них будут свои лозунги.

— Это приведет к новой войне. — Мои мысли перенеслись к Алексею, маленькому ученому, который поднялся выше националистической и идеологической розни. Он был единственным здравомыслящим человеком в этом безумном мире.

— Несомненно, — Л-М созерцал и прошедшие, и будущие войны с холодным любопытством.

— Бош! — воскликнул лорд Эндрю. — Вам радостно огорчать людей, Л-М. Почему вы не едете в Англию, Таня, в Лэнсдейл? Семья встретит вас с распростертыми объятиями.

— Спасибо, Эндрю, — я была тронута. Но я хотела попасть в объятия няни и Алексея, которого вдруг страстно захотела увидеть.

Я попросила Л-М сообщить Алексею, что я возвращаюсь, отвергнутая Белой Армией. Не попросит ли он, чтобы в британском военном госпитале сохранили за мной место, если я скоро вернусь?

Теперь только ожидание расследования предполагаемой смерти Стефана все еще удерживало меня в Таганроге.

 

33

За три дня до моего предполагаемого отъезда в Константинополь, когда я возвращалась с утренней верховой прогулки с лордом Эндрю и бароном Нейссеном, я увидела Л-М, дожидающегося меня с папкой в руках. Он вынул из нее досье и сказал: — Генерал Деникин просил меня передать это вам лично, Таня, вместе с его благодарностью за ваши усилия в беседе с польской делегацией. Хотите ли вы, чтобы мы остались, пока вы будете читать отчет? — добавил он, в то время как я стояла, остолбенев, не в силах приблизиться к документам.

Я вгляделась в эти три лица, склонившиеся ко мне. Даже лицо лорда Эндрю было мрачно и торжественно, таким оно, наверное, было, когда пришла телеграмма с известием, что его брат Берсфорд пал в бою.

— Благодарю вас, — сказала я. — Я лучше прочитаю его одна. — И решительно схватив досье, я поднялась в свою комнату и заперла дверь.

Положив толстый конверт с отчетом, помеченным «секретно», на письменный стол у углового окна, выходящего в сад, я открыла его и медленно вынула пачку бумаг и фотографий. Потом я встала и прошлась, глубоко дыша, чтобы успокоить колотящееся сердце. Наконец, я села за стол. Отложив медицинское заключение и фотографии, — я не могла еще смотреть на них, — я начала читать показания главного очевидца, взятые на русском языке и переведенные на польский. Очевидцем был двадцатидвухлетний украинский крестьянин, бывший капрал и дезертир с Галицийского фронта, который укрылся от призыва в Красную Армию и присоединился к банде Григорьева.

«12 января 1919 года наши разведчики сообщили об обозе с фуражом и провиантом в сопровождении белых, направляющемся на север из Одессы между Днестром и Бугом. Две наших сотни были посланы, чтобы захватить его. Мы зашли с тыла, чтобы отрезать обозу путь на восток и устроили засаду на переправе через Буг. Мы смотрели, как белые приближаются, не подозревая об опасности. Там был рослый молодой человек, который сидел рядом с возницей, правившим первым фургоном, и пел песню. Голос у него был, как у дьякона, богатый, глубокий, с мягкими тонами. Он заставил меня затосковать по моей деревне, по другой, не бандитской жизни. Я бы дал обозу пройти, если б я был командиром. Но наш атаман — он у нас один из самых жестоких — отдал приказ атаковать, как только они перейдут через мост.

У них было 50 вооруженных людей против наших двух сотен. Их пулемет заклинило, и мы первым делом захватили его. Мы понесли некоторые потери, но у нас были автоматические винтовки, отбитые у французов. Мы разоружили пленных и связали им руки за спиной, затем нагрузили их и наших лошадей мешками с зерном и картошкой и отправились обратно в лагерь за Днестром, посадив пленных на их лошадей. Пана с красивым голосом мы посадили на подводу. Мы не церемонились с возницами — они получили пулю между глаз.

Когда мы стали взбираться на холмы, скользкие после дождя, тяжело нагруженным лошадям стало трудно. Наш атаман объявил привал прямо за рекой на маленькой поляне, окруженной лесом и незаметной со стороны моста. Он отрядил двадцать человек помочь спешиться пленным и нагрузить их лошадей добычей. Основной массе наших людей атаман приказал продолжать движение.

Наш атаман установил пулемет. Мне не по нутру хладнокровное убийство. В бою — другое дело, там про все забываешь, и я сказал: „Давайте дадим им возможность присоединиться к нам, пан атаман, по крайней мере, украинским хлопцам“. И я молился, чтобы этот певец мог говорить по-нашему.

„Ладно, пусть, сбережем патроны, — сказал атаман. — Проверь их. А если сбегут — головой ответишь“.

Я обошел их и поговорил, как я и думал, пятнадцать человек были из наших мест, и мы их приняли. „Возьмите меня, я в долгу не останусь“, — прошептал мой певец, но у атамана на счет его и двух других офицеров были другие планы.

Он приказал отвести их в сторону и скосил из пулемета десятка два оставшихся пленных. Они полегли друг на друга без единого звука, как пшеница в поле.

Теперь атаман был возбужден. Пролитая кровь на него так действует. Глаза его загорелись, и он сказал: „Давайте позабавимся с этими тремя замечательными хлопцами. Вы докажете нам свою верность“. И он приказал новичкам выкопать три ямы в человеческий рост».

— О Боже, только не это! — Я схватилась за голову, вскочила и, как безумная, заметалась по комнате. Но как бы ни была ужасна правда, надо было взглянуть ей в лицо. Я стала читать дальше.

«Пока рыли ямы — в песчаной влажной почве это быстро, — двое белых офицеров заявили, что они красные, что их захватили казаки, когда они скрывались от Добровольческой Армии, чтобы избежать смерти. Один из них еще сберег значок Красной Армии в потайном кармане вместе с документами. Он был майор, не меньше, и намекнул нам, что добьется помилования нашей банды, если мы отпустим его с товарищем, когда на юге установится Советская власть. „Скоро, — говорил он, — армия уже в пути“.

„Ты ублюдок, — сказал атаман, — ты думаешь, большевики мне дороже белых?“ И он приказал раздеть всех троих.

Два офицера сопротивлялись и орали, как черти, а мой певец был абсолютно спокоен.

В его паспорте, который атаман велел мне прочитать вслух, было написано, что он закупщик лошадей для Белой Армии из Саратова. Верхняя одежда у него была, как у сельского торговца, но белье было высшего качества! Под рубахой у него нашли еще одни документы. По ним он был торговец зерном из Орла, в красной зоне, с охранными документами советского Комиссариата снабжения. „Так, брат, да ты шпион!“ — сказал я себе. Красный он или белый, или и то и другое вместе — я не хотел знать и сказал, что эти вторые бумаги — ордера на лошадей.

Мы продолжали его обыскивать. В одном сапоге у него был нож, в другом — маленький револьвер. Прямо по телу он был опоясан широким поясом с зашитыми в него патронами и золотыми рублями. Среди золотых рублей было кольцо, золотое кольцо с печатью и головой орла, как у короля!

— Какой ты закупщик лошадей! — обратился к нему по-русски атаман. — Ты настоящий бандит, вот кто ты! Ты ограбил какого-то богатого князя, точно.

— Я сам князь, — ответил мой певец, — и ты получишь гораздо больше золотых рублей в виде выкупа за меня, если сообщишь французам. Я даю слово, что тебя не будут преследовать, если ты оставишь в живых меня и этих двух офицеров.

— Что тебе до этих красных, князь? — спросил атаман.

— Они мои ближние, — ответил он.

— Чудак! — засмеялся атаман, примеряя кольцо сначала на одну руку, потом на другую. Он любил золото, наш атаман. После крови и водки он любил его больше всего на свете.

— Я скажу тебе, что я сделаю, — сказал он наконец. — Я зарою тебя и твоих ближних по шею, а потом пошлю словечко французам. И если они найдут тебя живым, то могут забрать тебя без выкупа! — и он захохотал.

Их подвели каждого к своей яме. Красные были, как сумасшедшие, князь не сопротивлялся. Мой атаман был в восторге от золотого кольца, да и рубли он тоже прибрал. Наши хлопцы смотрели на них и перешептывались. Наконец, самый смелый из них заговорил:

— Их здесь двадцать штук, как раз столько, чтобы поделить их между нами поровну. Вам останется кольцо, пан атаман, а нам отдайте золото.

— Что?! Сукины дети! — заорал атаман. Пока они ссорились, наши новобранцы отвязали коней и ускакали!

— За ними! — крикнул атаман, и мы подчинились.

— Пан атаман, — сказал я, — стоит ли оставлять этих троих живыми? Что если казаки их найдут и узнают наши приметы? Они придумают для нас казнь похуже!

На самом деле я не верил, что их найдет кто-нибудь кроме лисиц и стервятников, но мне было очень жаль князя-певца. Я хотел выручить его из беды.

— Ты умен, — сказал атаман, — грамота пошла тебе на пользу. Преследуй изменников. Я догоню вас. — И он повернул назад со своим ординарцем.

Я услышал выстрелы, и вскоре атаман с ординарцем прискакали назад.

— Мы пристрелили их на всякий случай, — сказал атаман. Он был весел — все деньги он оставил себе. — Боюсь, однако, что со временем они найдут князя, — добавил он, — но французы его больше не узнают.

Он и его помощник весело захохотали.

Ну что ж, не они последними посмеялись в этом деле. Когда наступил вечер, мы потеряли наших новобранцев и разбили лагерь, рассчитывая вернуться утром и забрать добычу. Вместо этого мы наткнулись на польских легионеров.

Атаман и его ординарец были убиты в бою. С поляками были наши беглецы, которые доскакали до французских и польских позиций прошлой ночью и все рассказали. Поляки заставили меня отвести их к месту казни. Стая стервятников взлетела при нашем приближении. Трупы еще лежали в поле, только были раздеты ночью — то ли крестьянами, то ли нашими бандитами. Мешки с зерном и картошкой исчезли. Три головы все еще торчали из земли, точнее то, что от них осталось после пуль и стервятников…»

Я разрыдалась.

В дверь тихо постучали.

— Татьяна Петровна, дорогая, вы еще не завтракали, — донесся робкий голос Зинаиды Михайловны. — Может, принести вам что-нибудь?

— Я ничего не хочу. Оставьте меня! — мой голос звучал, как чужой.

Этого не может быть! Оставшись одна, я ходила взад и вперед. Я целовала Стиви, когда он был ранен и еще лежал под наркозом. Он целовал меня в госпитале в Минске и в лесу под дождем, когда мы расставались. У него были полные, такие бархатно-мягкие губы… И стервятники пировали на них, они погружали свои отвратительные клювы в его рот, они выклевывали его глаза… Нет! Я сойду с ума!

Позже, днем — я потеряла всякое чувство времени — я вернулась к этому ужасному отчету, мне нужно было увидеть! Показания бандитского капрала подтверждались другими бандитами и их сбежавшими пленниками. Он сам был помилован и отправлен в штрафной батальон.

Медицинское заключение подтверждало, что смерть наступила от выстрела двумя пулями в упор из пистолета в верхнюю часть черепа. Грудь и легкие жертвы необыкновенно развиты, как у певца. На левом бедре шрам, давностью в несколько лет, от проникающего ранения. На фотографии было закрытое тело, слишком большое, чтобы уместиться на носилках, когда его несли к аванпосту польских легионеров. На других фотографиях были изображены воинские почести, оказанные майору князю Веславскому французскими, польскими и белыми войсками, и гроб, отправленный кораблем во Францию с военной охраной.

Несмотря на объявленный в Польше в память Стефана день траура, вдовствующая княгиня Екатерина отказалась поверить, что ее внук погиб и принять тело в фамильный склеп Веславских. Из почтения к старой женщине, а также по настоянию родственников Веславских в Польше, Франции и Англии, расследование убийства проводилось секретно, и никаких сенсационных подробностей в прессу не просочилось.

К отчету была приложена записка от генерала Деникина: «Мой друг генерал Руцкий был заживо похоронен большевиками после пытки и издевательств. Благороднейшие люди находят самый страшный конец в эти жестокие времена. Будьте благодарны, что молодой князь Стефан долго не страдал. Я разослал его описание нашим полевым командирам, но боюсь, что этот отчет нужно принять как окончательный. Пожалуйста, считайте меня всегда в вашем распоряжении, Антон Деникин».

«Я боюсь, что этот отчет нужно принять как окончательный», — писал генерал Деникин. Я положила его обратно в конверт, закрыла и сидела, неподвижно глядя на него. Этот отчет окончательный. Мне тоже придется принять это. Но как это сделать, не потеряв рассудка?

Дрожащей рукой я написала генералу Деникину записку с выражением благодарности. Затем вскочила и повернулась спиной к показаниям, лежащим на столе. Но ужасная картина все равно стояла передо мной. Куда бы я ни повернулась в комнате, ужас притаился везде, готовый наброситься на меня.

День кончился, наступила ночь. Вера Кирилловна постучала в дверь, но я не пустила ее. Механически я разделась, умылась, приняла успокоительное и легла.

Мне снилось, что я шла по какому-то селу и вдруг встретила фургон, нагруженный ящиками. «Что у вас там?» — спросила я у возницы. Он открыл ящик. В нем было тело без головы.

Я проснулась в холодном поту, тут же заснула и снова увидела сон. На этот раз это была вереница крестьян, несущих мешки. Я приняла их сперва за мешки с зерном и картошкой, но когда крестьяне опустили их к моим ногам, я поняла, что в них были живые люди, страдающие молча, — у них были перерезаны голосовые связки. Я проснулась, вцепившись в волосы, вся мокрая от испарины.

Когда изнеможение и наркотик снова свалили меня, возникло видение, что я спускаюсь в подвал госпиталя. Здесь были перевязанные, обожженные и изуродованные человеческие тела, даже более ужасные, чем те, которые я видела на самом деле. Я ощущала их немые мольбы. Я чувствовала себя беспомощной, бесполезной, виноватой.

Проснувшись, я села. Ночные ужасы были хуже дневных! Мой ум порождал худший ад, чем война и революция вместе взятые!

Мое девическое представление о мире, как о выгребной яме, прикрытой цветами, рассеялось, и было вытеснено гораздо худшим: мир — это океан крови, в котором утонула человечность…

Я вылезла из постели и умылась холодной водой из тазика на туалетном столике. В свете неполной луны из зеркала на меня изумленно смотрело изможденное лицо. «Неужели это я?» — удивилась я. Взгляд мой упал на пистолет.

Я взяла его в руки, сняла с предохранителя и погладила. Если я не могу вынести эти видения, я не могу жить. Это был бы прямой путь к безумию. Но лучше пустота, чем безумие!

Положив локти на туалетный столик и глядя в зеркало, я поднесла пистолет ко рту. Это была быстрая, верная смерть. Как просто! Прострелить мозг снизу, как прострелили Стивин сверху… Стиви…

Я положила оружие. Как хорошо он умер, подумала я. Как стоик, как настоящий князь! И если Стиви мог умереть спокойно, с последней мыслью о ближних, почему я не могу спокойно нести бремя жизни, думая больше о других, чем о себе? Если его смерть научит меня этому, тогда я смогу смотреть на нее не как на ужас, а как на пример.

Я почувствовала глубокое умиротворение, великое спокойствие и отрешенность, как тогда, когда отца опустили в могилу. Мне захотелось на воздух. Посмотреть бы на себя с высоты бесчисленных звезд, глядящих на мою маленькую боль. Я набросила на плечи свою сестринскую накидку — ночи становились прохладными — взяла пистолет и пошла к задней террасе.

Прислонившись к столбику террасы, я большими глотками пила чистый, прохладный воздух и вдруг заметила человеческую фигуру, двигавшуюся внизу. Я подняла пистолет…

— Татьяна Петровна, не стреляйте, — произнес по-английски знакомый голос, и барон Нейссен с винтовкой под мышкой появился на боковых ступенях.

Я с облегчением опустила оружие.

— Барон, что вы здесь делаете, ночью, с винтовкой?

Прикрыв накидкой ночную сорочку, я опустилась на верхнюю ступеньку.

Барон Нейссен снял фуражку и сел на ступеньку ниже, поставив винтовку у ног.

— Я стоял на карауле. Мы вчера поймали красного шпиона, переодетого женщиной. Он пробрался в Таганрог следить за вами. Я боялся, что большевики могут послать агентов убить или похитить вас. Они не любят, когда кто-то ускользает из их пасти. И они ничего не боятся больше, чем личности, которая может объединить и вдохновить белое движение.

— Я… объединить белое движение?

— А почему бы нет? Вы такая великолепная женщина, Татьяна Петровна, настоящая княжна-воительница, как ваш предок Ольга, которая прибила щит Рюрика на ворота Константинополя. Вы могли бы повести наши армии к победе! Вы мечтали когда-нибудь изменить ход истории? Я мечтал, когда готовил спасение семьи нашего государя.

— Да, мечтала, мне было тогда десять лет. Я представляла себя новой Жанной д’Арк. Разве что я не слышала вещих голосов.

— Хорошо, возможно, это и к лучшему. Я не мог бы видеть, как вас сжигают. Но я так же не могу видеть, как вы покидаете Россию.

— Здесь мне больше нечего делать. Я должна работать. Как Геннадию Рослову, мне необходимо применить свои руки.

— Такие удивительные руки! Я никогда не забывал их прикосновение. Вы позволите? — он взял их и прижал к губам. — Таня, я схожу по вам с ума с тех пор, как мы были вместе на даче, — страстно заговорил он. — Говорить о женитьбе в такое время бессмысленно, но позвольте мне любить вас. Давайте в объятиях друг друга обретем если не спасение, то хотя бы забвение и отсрочку. — Он порывисто обнял меня за талию и прижался к ней лицом.

— Нейсси! — я назвала его тем прозвищем, которым императорская семья называла его на «Штандарте».

Я позволила своим пальцам ласкать его волосы и дотронулась до шрама от раны, которую я зашила. Этот человек притягивал меня, волновал. Алексей на меня никогда так не действовал! Да, я хотела бы освободиться от своих кошмаров в этих крепких, пылких объятиях! Но что дальше? Это будет или случайная мимолетная связь, или я буду связана еще с одним обреченным человеком. Я уже потеряла одного такого, благородного и смелого, страстного и юного. Я скорее предпочла бы его противоположность — человека покоя. С Алексеем я, возможно, снова обрету реальность, погружусь в мир «разумных эмоций», спокойствия и нежности, но возненавижу и себя, и других.

— Нейсси, я тронута, я чувствую искушение, — сказала я, — но я должна вернуться в Константинополь. Я обещала профессору Хольвегу.

— Надеюсь, вы не собираетесь выйти за него замуж? — Нейссен отпустил меня.

— Собираюсь.

— Но это ошибка! Ваш возраст, происхождение, темперамент несравнимы. Вы выходите за него замуж из благодарности?

— Не только. Мы так много пережили вместе, Алексей и я. Он знает меня лучше, чем кто-либо. Я верю ему.

— Но вы не любите его, Таня! — Нейссен схватил меня за руки и привлек к себе. — Я могу заставить вас полюбить. Позвольте мне доказать вам это. Прямо сейчас! — Он стал целовать мою шею.

Мое мгновенное возбуждение больше не возникало, и он быстро почувствовал это.

— Простите. — Он отпустил меня. — Желаю счастья вам и Алексею Хольвегу, — голос его сорвался.

— О, Нейсси! — я чувствовала себя глубоко огорченной. — Я не надеюсь на счастье. Это было бы слишком. Я буду довольна, если обрету цель и мир.

— Тогда вы счастливее меня. — Он вскинул винтовку на плечо.

Наступил рассвет, и меня одолела усталость. Оставив его на часах, я пошла спать.

Когда утром я спустилась к завтраку и поздоровалась с хозяевами, то ощутила, что напряженность исчезла. Я спокойно вручила Л-М, который вместе с лордом Эндрю пришел справиться обо мне, секретный отчет, чтобы он передал его генералу Деникину.

Ободренная всем этим, Вера Кирилловна стала убеждать меня поехать с ней в Анапу. Туда, в эту рыбачью деревню на Черном море великая княгиня Мария Павловна и ее сыновья приехали отдохнуть после шестимесячных скитаний по Кавказу. Там они и остались, ожидая продвижения Белой Армии к Москве.

— Дорогое дитя, — напомнила мне Вера Кирилловна, когда я отказалась от ее предложения, — ее императорское высочество не только ваша крестная, но и ближайшая подруга Анны Владимировны. По обеим причинам вы обязаны посетить ее.

— Я обязана вернуться в Константинополь к профессору Хольвегу, и как можно скорее Вы можете объяснить, что мой отпуск в госпитале почти закончен.

Вера Кирилловна лишилась дара речи. Профессора Хольвега предпочли августейшим особам!

— Ну, ладно, — согласилась она, придя в себя. — Но не делай ничего поспешно, пока я не приеду к вам. Я вернусь в Константинополь через десять дней.

Если здоровое чувство юмора моей крестной сохранилось в тяжелых испытаниях, ее позабавит неисправимая натура Веры Кирилловны. В любое другое время я бы поехала в Анапу с радостью, но сейчас я спешила навстречу своим новым обязанностям, и поэтому я решила не медлить.

Л-М и лорд Эндрю тоже пришли проводить меня на пароход.

— Бедный Нейссен, слишком душераздирающая картина, — сказал мой родственник.

Я попросила его в случае опасности помочь Семену.

— Я сделаю все, что смогу, если эвакуация не превратится опять в паническое бегство, в духе «спасайся, кто может», как в Одессе весной.

Я отдала оставшиеся деньги из тех, что оставил мне Алексей, Вере Кирилловне на ее предстоящую поездку. Обняла Зинаиду Михайловну и мою всхлипывающую хозяйку и наказала Коленьке заботиться о них обеих.

— Мы будем скучать без вас, Таня, — сказал лорд Эндрю, пожимая мне руку.

Он уже не был тем почти глуповатым молодым человеком, каким показался мне при первой встрече, — неужели это было меньше месяца назад? Хотя я сама изменилась даже больше, чем он.

«Не оглядывайся, — сказала я себе, — никогда не оглядывайся».

Радости моей не было конца, когда я увидела в константинопольском порту безупречный треугольник эспаньолки Алексея над розами, которые он держал в руках. Что касается его самого, он был в восторге, тем более что Веры Кирилловны не было рядом.

Забросив свой вещевой мешок в госпиталь, я впервые позволила ему отвезти меня в его крохотную квартирку в Галате, где няня — она спала на кухне — встретила меня слезами и поцелуями.

— Я боялась, что ты больше не вернешься, — сказала она, — и придумаешь еще какую-нибудь причину, чтобы остаться там.

Алексей заказал настоящий турецкий пир в соседнем ресторане. После этого он продемонстрировал свое искусство приготовления турецкого кофе.

Я восхищалась ловкостью и точностью его жестов.

— Вы могли бы стать первоклассным хирургом, Алексей.

Он категорически отклонил подобную перспективу.

— Дело в том, что я всегда считал игру на скрипке вполне достойной профессией. Мне и не снилось, что я буду зарабатывать на жизнь игрой в ночном клубе. Я приготовил для вас сюрприз, Татьяна Петровна, — добавил он. — Оставайтесь здесь, я сейчас. Если бы я оставался в Константинополе дольше, мне бы тоже пришлось научиться сидеть на диване по-турецки. У вас это так изящно получается, — он не мог на меня наглядеться.

А я наслаждалась тем, что за мной ухаживали. Это была последняя ночь моего отпуска. Алексей ухитрился украсить свою квартиру с помощью кальянов и других национальных украшений. В них чувствовался хороший эстетический вкус, который я ценила сейчас больше, чем когда бы то ни было.

Алексей вернулся из кухни, положил очки на стол и взял своего Страдивари, чтобы сделать мне сюрприз — сыграть канон Баха До-минор, который разучил в мое отсутствие.

И снова, как тогда в ночном клубе, я была тронута до слез. Только теперь в возвышенной музыке Баха пылкую страсть Алексея сдерживала высокая духовность. И передо мной возникло видение множества звезд над степью, с высоты которых наши земные страдания становились мелкими и ничтожными. Все пройдет, думала я, но эта музыка долетит до самого края Вселенной, до самого Источника.

— Алексей, — сказала я, когда он, снова надев очки, сел рядом со мной, — вы знаете, как тронуть меня до глубины души. Я чувствую себя здесь так уютно, так далеко от террора, трагедий, которые происходят повсюду, — я не сказала «в России».

— Так и должно быть. Так и будет, хочу заверить вас, Татьяна Петровна. — Он встал и дотронулся до кончика своей эспаньолки. — Я собирался подождать с этим разговором до Парижа, пока вы не обретете подобающее вам положение и независимость, но ваше решение может помочь вам избежать формальностей, связанных с получением визы. — Он сорвался с места, стал быстро ходить по своей маленькой комнатке и решительно остановился передо мной. — До революции я бы не осмелился… Я знаю, что я не такой красивый и бравый юноша… Я никогда не буду богат… но у меня есть имя и будущее в моей области… Я пытаюсь сказать, что…

— Я знаю, что вы пытаетесь сказать, Алексей, — я с нежностью взглянула на него, — и я согласна.

Перед отъездом в Париж, где он обещал подыскать жилье до нашего с няней прибытия, Алексей повел меня во французское консульство. Как княжна Силомирская, я должна была бы присоединиться к очереди из русских беженцев за дверями комиссариата. Двери охранялись солдатом-сенегальцем, вооруженным, кроме всего прочего, кнутом — я никогда не видела ничего подобного в России. Однако, как невеста известного польского ученого Алексея Хольвега, я была принята с галльской любезностью. Так я познакомилась с лицом и изнанкой французского официоза.

Алексею не удалось найти Федора. Его друг из Петрограда писал, что никто, похожий по описанию, к нему не приходил. Друг сожалел, что не смог ничем помочь. Мы поняли, что за Федором установлена слежка, но ничего не могли придумать.

В середине октября мы с няней провожали Алексея на Восточный экспресс. За квартиру он заплатил, так что она могла оставаться в ней, пока я жила в британском госпитале, до того времени, когда мы присоединимся к нему.

— Бог наградит вас за доброту, Алексей Алексеевич, — сказала старушка, когда он трижды расцеловал ее в щеки. — У меня просто гора с плеч — узнать на старости лет, что у моей княжны будет такой любящий и заботливый муж.

Как легко няня приняла Алексея в качестве моего будущего мужа, думала я, как будто это давным-давно предопределено! Что касается меня, мне это вдруг показалось странным.

— Татьяна Петровна, — сказал Алексей, взяв меня за руку, — пожалуйста, считайте себя полностью свободной изменить свое решение о нашем обручении в эти шесть недель. У вас нет передо мной никаких обязательств. Мне было бы стыдно принуждать вас…

— Вы не принуждали меня, Алексей. — Какой он чуткий и тактичный! — И я слишком горжусь своим кольцом, — я положила свою левую руку на его, — чтобы вернуть его.

Алексей поцеловал мои руки — он был так же официален и корректен после нашего обручения, как и до него. Его темные глаза предательски блеснули, и он направился к своему вагону второго класса. Потратив почти все деньги, заработанные в ночном клубе, на мое обручальное кольцо — маленькую жемчужинку в золотой оправе, — он не мог позволить себе ехать первым классом.

Я отвезла няню в Галат. Меня беспокоило, как она останется одна среди «нехристей», как она, не различая, называла мусульман, греков и евреев, но скорый приезд Веры Кирилловны из Анапы разрешил эту проблему.

Вера Кирилловна была тоже рада найти бесплатную комнату для себя и своих сундуков и великодушно предложила няне жить с ней в одной комнате. Последняя, однако, согласилась спать в кухне.

Устроив Веру Кирилловну, я выслушала полный отчет о визите к Марии Павловне. — «Ее императорское высочество так изменилась, так постарела!» — сказала она торжественно-траурным и почтительным тоном, относящимся к павшей династии. Затем я поинтересовалась ее планами в связи с тем, что я обручена и выхожу замуж.

— Обручены и выходите замуж? — в своем эгоцентризме Вера Кирилловна даже не заметила мое кольцо. — Вы что же, приняли предложение профессора Хольвега?

— Приняла.

Грудь Веры Кирилловны воинственно поднялась.

— Понятно. Он воспользовался моим отсутствием и сделал предложение. Я поражаюсь, как он осмелился! У него нет ни положения, ни состояния. Его мать была еврейской прачкой. Семья его отца отказалась от него…

— Вера Кирилловна, я должна попросить вас не говорить неуважительно о моем будущем муже. Я восхищаюсь им. Более того, я обязана ему жизнью.

— Я высоко ценю все, что профессор Хольвег сделал для вас, дорогое дитя, — возразила она с достоинством, — но другие сделали бы не меньше, и это не дает ему никаких особых прав. Кроме того, я должна сказать вам, что ваш брак с человеком столь низкого происхождения будет плохо воспринят — serait mal vu.

— Плохо воспринят кем, Вера Кирилловна?

— Всеми теми в нашей русской эмигрантской колонии, кто предан вам, кто видит в вас не только потомка Рюрика, но и ту, что имела редкую, безусловно, уникальную привилегию быть близкой убиенной семье нашего государя… ту, что была, как сестра, его дочерям и царевичу, убитым под командой еврея Юровского, по приказу другого еврея Свердлова. Народ, так тесно связанный с большевизмом, заслуживает проклятия тех, кто любил нашего государя и его семью. — Вера Кирилловна сложила свои пухлые руки ниже талии и встала у единственного крошечного окна, грудь ее высоко вздымалась.

Я тоже сделала придворную стойку, чему она сама меня научила, и сказала:

— Уверяю вас, что я переживала ужасное злодеяние, совершенное над нашими государями и их детьми, сильнее, чем любой из тех, кто сейчас изображает любовь и верность. Вы прекрасно знаете, как и я, что эти люди не делали ничего полезного, они только критиковали царскую чету и даже пальцем не пошевелили для них после их свержения. Тех немногих, кто был действительно предан царю, либо нет в живых, чтобы сейчас хвастать этим, либо они сражаются насмерть. — В этот момент я подумала о бароне Нейссене, и его фигура приобрела трагическую ауру. — Я обязана жизнью Александре Федоровне, которая, предвидя страшный конец, не позволила мне разделить с ними их судьбу. А что касается проклятия евреев за преступления большевизма, я называю это предрассудком, Вера Кирилловна. Только Бог может судить весь народ. Евреи южной России уже страдают за связь меньшинства из них с большевизмом. Так будет с любой нацией, чьи, даже немногие представители поддерживают неправое дело. Это Высшая Справедливость, которую мы постоянно забываем в наших ужасных испытаниях.

Да, думала я, за преступления, зародившиеся в человеческом уме, где бы они не совершались, в конце концов должно отвечать все человечество.

Я говорила убежденно и страстно. Стало тихо. Вера Кирилловна стояла, потеряв дар речи, и я продолжила более спокойным и мирным тоном:

— А что до неодобрительного отношения нашей колонии к моему браку с профессором Хольвегом из-за его происхождения по линии матери — это абсурд. Алексей Хольвег — ученый с мировым именем. Он пользовался дружбой и уважением великого князя Константина и других членов императорской фамилии. Сам царь высоко отзывался о нем. И если бы наш государь был здесь, он первым бы высмеял ваши претензии. В нашу последнюю встречу это был полковник Романов, который копал свой огород. Так и нам лучше бы заниматься огородами, чем всеми этими титулами и различиями, ставшими абсолютно бессмысленными.

Вера Кирилловна склонила голову, притворно приняв упрек.

— Вы, как всегда, заставили меня почувствовать себя маленькой и глупой, дорогое дитя. У нас, изгнанников, есть свои недостатки… мы люди, и только. Возможно, мы не правы, цепляясь за свои титулы и различия, которые вы назвали бессмысленными, но это все, что у нас осталось. Не всем из нас 22 года, как вам. Вы можете пожелать забыть, что вы княжна Силомирская, но мы не можем. Я думаю, что это звание подразумевает определенные обязательства и ответственность, которые ваша бабушка, ваш отец и наш покойный государь, ваш крестный, ожидали бы, что вы исполните.

Теперь пришла моя очередь склонить голову.

— Я не забуду ни того, кто я, ни своих обязательств перед нашими людьми в изгнании. Мой брак с профессором Хольвегом не помешает мне их исполнить, я обещаю. Простите, что поучала вас.

Графиня Лилина, по-матерински улыбнувшись, протянула мне руки, и я приняла их.

— Я заслужила этот упрек, дитя мое. Но прежде чем назначить день свадьбы, прошу вас, подумайте хорошенько, подождите несколько месяцев, пока вы полностью не оправитесь от ваших ужасных переживаний! Профессор Хольвег теперь опора для вас, но много ли у вас общего? Помните, что брак — это великий шаг, самый великий, какой вы когда-либо сделаете. А обручение всегда можно расторгнуть. Вот развод — это уже куда серьезнее. Говорю вам эти вещи, опираясь на больший жизненный опыт. Вы еще так молоды, так неопытны. Я хочу, чтобы вы были счастливы.

Я видела, что она была искренне тронута, и обняла ее. Но дело в том, что я чувствовала себя достаточно взрослой и мудрой, чтобы сделать этот величайший шаг в жизни.

Вера Кирилловна была слишком деликатна, чтобы открыто критиковать Алексея в моем присутствии. И что бы она ни думала про себя, она была рада сопровождать невесту Алексея Хольвега во французский комиссариат в качестве ее тетки и тем самым избавиться от необходимости стоять в очереди вместе с остальными эмигрантами. Среди этих последних были и те самые экзальтированные члены нашей колонии, чьего неодобрения по поводу моего будущего брака так опасалась Вера Кирилловна. Это был один из тех забавных моментов, что хоть немного скрашивали унылую картину изгнания.

Вера Кирилловна обратилась за французской визой, и мы, все трое, вместе с няней, имея на руках неполноценные паспорта, заказали билеты на первое декабря, после чего нам оставалось только ждать.

А тем временем из России поступали вести, одна безрадостнее другой. Сразу после возвращения делегации из Таганрога, поляки заключили перемирие с большевиками, освобождавшее красные дивизии в Подолии для удара по южному флангу Белой Армии. В тылу у Деникина свирепствовал Махно, препятствуя переброске войск с московского направления. Таким образом, уже взяв Орел и не дойдя нескольких сотен верст до столицы, Белая Армия на самом пике успеха начала откатываться назад.

В октябре северо-западная армия генерала Юденича взяла Гатчину и подошла на 35 верст к Петрограду. Но не сумев перерезать железную дорогу, без поддержки британского флота и эстонцев, которые заботились только об охране своих границ, она также была отброшена назад.

В Сибири отступление адмирала Колчака завершилось взятием большевиками Омска 14 ноября. Так начался легендарный переход сибирских армий в Забайкалье.

Чехи, захватив Транссибирскую магистраль, устремились во Владивосток со своей огромной добычей, бросив на погибель остальных, военных и гражданских. Бегущие белые армии упорно пробивались по заснеженным лесам и равнинам, со всех сторон окруженные врагами.

Не менее мучительным было бегство уральских и оренбургских казаков через Каспийские степи в Персию. Это была не только отступавшая армия, но и их семьи, и та немалая часть населения, которая предпочла опасность смерти захвату, истреблению или порабощению большевиками.

Трагедия России разыгралась далеко не до конца. Но моя собственная, думала я, приближается к концу. Первого декабря без всякого сожаления я покинула Константинополь, зная, наконец, кто и что меня ждет.

 

34

Прошло почти три года после февральской революции 1917-го. Поначалу слабый ручеек репатриантов превратился в мощный поток беженцев из России. На восток они бежали в маньчжурский Харбин и в китайский Шанхай. Этот поток через Владивосток достиг Соединенных Штатов и Канады. На запад — через Турцию и Румынию — поток беженцев захлестнул европейские столицы. Большая часть западной волны эмиграции осела на парижских берегах, которые хотя и не были очень гостеприимными, тем не менее позволили изгнанникам основать свою собственную колонию, со своими церквами, школами и традициями.

10 декабря 1919 года мне казалось, что приезд в Париж еще одной потерпевшей катастрофу русской аристократки останется незамеченным. Каково же было мое удивление, что на лионском вокзале, куда я прибыла из Марселя вместе с Верой Кирилловной и няней, меня встречала пресса.

«Когда вы видели царскую семью в последний раз?» «Верите вы в то, что кто-то из них остался в живых?» «Получили ли вы письмо от великой княжны Татьяны из Екатеринбурга?» «Собираетесь ли вы опубликовать мемуары вашего отца?» «Где вы прятались от большевиков после расстрела князя Силомирского?» «Участвовал ли он в убийстве Распутина?» «Наступал ли ваш отец на Петроград вместе с теми, кто хотел свергнуть Временное правительство и когда он был арестован Советами?»

Этот поток вопросов и вспышки камер встретили меня, когда я выходила из своего вагона второго класса. Я по-прежнему была в униформе британской сестры милосердия, которую мне выдали в госпитале Константинополя. Беспомощная, я выглядывала Алексея. Почему он не встречает нас?

— Если вы немного помолчите, господа, может быть, Ее Светлость сделает заявление, — пришла мне на помощь Вера Кирилловна.

В наступившей, наконец-то, тишине я произнесла отрывисто:

— Благодарю вас, господа журналисты, за ваш интерес, который, полагаю, я не заслуживаю. Я хочу выразить благодарность правительству Франции и ее народу за предоставление мне убежища, как и многим нашим беженцам. Что же касается вопросов о моем отце и убийстве семьи нашего государя, то я не могу сейчас на них ответить. Эти вопросы не только бестактны, но и болезненны…

Репортеры слегка опешили, но так просто отпускать меня не хотели.

— Ваша Светлость, мы не хотим быть нескромными, но в интересах исторической правды не скажете ли вы нам…

— Это все, господа. Будьте любезны, оставьте Ее Светлость в покое, — оборвала их Вера Кирилловна.

Репортеры начали растекаться. И вдруг раздался возглас с провокационной интонацией:

— А это правда, что князь Силомирский признал воинственное поведение царя в Сараевском деле, что привело к началу мировой войны?

Вызов, брошенный мне явно левацкой газетой, заставил меня поднять голову.

— Мой отец подвергся издевательствам, но он не делал ложных признаний. Это — ложь, как и многое другое…

Я думала, у меня подкосятся ноги, когда невысокий черноглазый господин в черном котелке, помахивая тростью, приблизился ко мне.

— У вас есть стыд? Оставьте княжну в покое. — Взяв меня за руку, Алексей протащил меня мимо репортеров. — Отходите, отходите, оставьте княжну в покое. Ни деликатности, ни такта, а еще свободная пресса, — пробурчал он недовольно.

— Меня задержали транспортные пробки, — извинялся он, подводя нас к такси, которое выглядело так, как будто побывало в битве у Марны. Вместе с Верой Кирилловной он усадил нас на замасленное сиденье. Они с няней заняли откидные места, а чемоданы Веры Кирилловны разместились на крыше и на багажнике дряхлого автомобиля. Мой жалкий багаж, где были и купленные няней в Турции килимы и занавески, был положен на переднее сиденье рядом с водителем.

Наша машина протарахтела вдоль левого берега Сены, направляясь к квартире, которую Алексей нашел для нас в Пасси. Сам он занимал комнату в дешевом отеле неподалеку.

— Дорогой профессор, я не буду долго злоупотреблять вашим гостеприимством, не бойтесь, — стала уверять его Вера Кирилловна. — Я буду подыскивать работу. Сама я делать ничего не умею, но я могу руководить другими. А если нужда заставит, то у меня достаточно ценностей, чтобы довольно долго жить на скромную пенсию.

— Мы обратимся к моим родственникам Веславским, Вера Кирилловна, — сказала я. — Они нам помогут.

— Вы, конечно, можете позвонить им, — заметил Алексей, — но у вас не будет времени, Татьяна Петровна, для светской жизни.

Замечание это было явно в адрес Веры Кирилловны.

— Как только мы поженимся, вы должны сделать все возможное для получения звания бакалавра в июле для того, чтобы подготовиться к поступлению в университет. Кроме того, я подыскал вам работу. Вы будете работать неполный день в должности медсестры в частной хирургической клинике одного польского врача. Моей рекомендации ему достаточно. К тому же от вашей квартиры до клиники можно дойти пешком.

— Боже мой, профессор, дайте Татьяне Петровне хотя бы перевести дух, — заметила Вера Кирилловна. — Работа, учеба, женитьба — все сразу! Вы обязательно должны дать ей время на подготовку к свадьбе, разослать объявления…

Я почувствовала облегчение, узнав об организации моей жизни и о моих обязанностях.

— Нам ведь не нужна торжественная свадьба, Алексей, — заявила я уверенно, зная, что он не любит церемоний. — Давайте поженимся как можно проще и быстрей.

— Ничто не может сделать меня счастливее, Татьяна Петровна, — сказал мой жених, сияя от радости весь остаток тряской дороги.

Квартира, которую мы были должны занять вместе с няней после женитьбы, состояла из столовой, кухни, спальни, ванной и отдельным туалетом с грохочущей, как гром, сантехникой. Все окна выходили во внутренний дворик, обсаженный платанами.

— Я выбрал это жилье из-за платанов, — сказал, вздохнув, Алексей. — Весной, когда они покроются листвой, будет прекрасный вид. А на следующий год, когда я займу место профессора в университете, что мне почти твердо обещано, мы сможем переехать в большую квартиру. А пока, на мою зарплату помощника исследователя я сделал все, что было в моих силах.

— Алексей, вы все сделали чудесно, — сказала я.

— Няня может спать здесь, — он указал на диван в столовой. — А вы можете начать занятия хоть завтра. — Он постучал по фортепьяно «Плейел», стоящего против дивана. — С помощью этого, — он показал на метроном. — И этого, — и открыл ноты на подставке.

Этюды Черни. Боже, как скучно! Я чувствовала себя послушной школьницей перед своим учителем. Итак, это будет семейная жизнь, по крайней мере до тех пор, пока я не овладею профессией. Я ведь всегда была первой ученицей. Да и учиться намного легче по сравнению с теми ужасами, через которые я только что прошла.

На следующей неделе вместе с Алексеем мы подали заявление на регистрацию нашего брака. Опасаясь охоты за нами со стороны прессы, мы дали взятку клерку в брачном бюро за то, чтобы он не оглашал наших имен. Наш брак должен был быть секретным и скорым.

Алексей также помог получить мне удостоверение личности и разрешение на работу. Затем со мной беседовал польский хирург, с которым договаривался Алексей, и я была принята на работу на первый год, чтобы дежурить по полночи в клинике. В мои обязанности будет входить послеоперационный уход за тяжелобольными.

Благодаря килимам и занавесям квартира стала выглядеть уютнее. Что касается Веры Кирилловны, то она нашла компаньона в лице миссис Уильямсон, богатой вдовы-американки, которая снимала городскую квартиру Веславских в течение зимы в отсутствие ее владельцев.

Я почувствовала облегчение вместе с Верой Кирилловной, когда позвонила в отель в Сен-Жермене, где жили Веславские, и узнала, что они находятся на своей вилле в Биаррице. По приглашению миссис Уильямсон я посетила знакомое мне место моего золотого детства с безвкусной кричащей обстановкой, что было и само по себе тяжело, даже если не вспоминать о смерти дяди Стена, тети Софи и Стефана.

Страхи прошлого заставили меня попросить Веру Кирилловну обратиться на Кэ д’Орсе, в министерство иностранных дел Франции с письмом о возврате мемуаров отца, которые были переданы во французское посольство перед тем, как его работники покинули Петроград. Когда пришел опечатанный пакет, я, даже не открывая, передала его Алексею, чтобы тот хранил документы в своем сейфе, в лаборатории.

Меньше чем через две недели после моего прибытия в Париж, 22 декабря 1919 года мы сочетались с Алексеем гражданским браком в мэрии Пасси. После продажи моих последних драгоценностей Вера Кирилловна смогла приобрести для меня симпатичное короткое платье из белого крепа с жакетом, отделанным лисьим мехом, атласные туфельки с острыми носами, которые ужасно жали. Она была моей свидетельницей, а ученый, друг Алексея по институту, был его свидетелем. Няня осталась дома, занимаясь какими-то таинственными приготовлениями. К большому огорчению миссис Уильямсон мы отклонили ее любезное приглашение устроить банкет, но согласились отобедать у «Максима».

Алексей с успехом преодолел нервное напряжение и забавлял веселую хозяйку нашего обеда историями из ближневосточного фольклора о Ходже Насреддине, которые он услышал в Константинополе.

— Моя дорогая княжна, ваш муж самый умный и самый забавный мужчина, которого я только видела! — заявила миссис Уильямсон, при этом ее полное тело сотрясалось от смеха.

Я тоже была приятно взволнована: Алексей открывал все новые и новые свои стороны!

Шофер миссис Уильямсон довез нас до нашей квартиры, после того, как он забросил домой свою американскую хозяйку и ее новую русскую компаньонку Веру Кирилловну.

Теперь в свои руки все взяла няня. Прежде всего она отправила моего мужа в ванную. Он появился причесанный и надушенный, без очков, в пижаме и в шелковом халате, купленном на деньги, которые он заработал, исполняя на скрипке цыганские мелодии в русском ресторане. Няня велела ему ждать в столовой, пока не позовут.

В спальне пахло кадилом — няня пригласила русского попа освятить брачное ложе. Пышная постель, простыни с монограммами, атласное стеганое одеяло, которое она вывезла из Алупки, подушки одна на другой — для нас, беженцев, это была неслыханная роскошь! Глядя на постель, я почувствовала настоящий ужас от того, на что я решилась.

Как в столбняке, по команде няни, я приняла душ и нырнула в белую шелковую ночную рубашку, которую выбирала для меня Вера Кирилловна, как впрочем и все мое приданое. Затем няня усадила меня за туалетный столик и стала расчесывать мне волосы.

— Няня! — я взяла ее за руку. — Няня, что я наделала? Алексей дорог и близок мне как друг, учитель, защитник, но я не люблю его. Как я могу быть его женой?

— Не бойся, душа моя. Твой муж любит тебя за двоих. Он знает, как со временем сделать так, чтобы ты полюбила его.

— Няня, няня, — продолжала я. — Я должна была бы обвенчаться в родовой часовне Веславских, это должна быть прекрасная и торжественная церемония, под звон колоколов всей округи. А моими свадебными подружками должны были быть дочери нашего государя.

— Конечно, и все же это лучше, чем если бы твой пепел лежал в лесах Сибири, как их пепел.

— Не лучше, хуже… намного хуже!

— Грех думать так, — сказала моя старая няня. — Падай на колени и моли Бога о прощении, не то он накажет тебя бесплодием.

Я встала на колени перед своей единственной иконой Богородицы, мягко освещенной красным светом лампады. Но даже когда я бормотала свои молитвы и неистово крестилась, перед моими глазами стоял Стефан.

Но ты же мертв, Стиви, мой принц, мой повелитель, мой Бог, говорила я его образу. Стервятники выклевали твои янтарные глаза. Их вонючие клювы терзали твои губы, которые я целовала. Почему ты встаешь из-под земли и изводишь меня? Ты так и будешь преследовать меня всю жизнь? Разве это так безнравственно — припасть к тому, кто будет любить и опекать меня с тех пор, как ты не можешь это делать?

И чудесный голос моего кузена отвечал: еще и года нет как я мертв, а ты уже забыла свою клятву. Ты готова броситься к другому человеку, дать ему то, что принадлежит по праву мне, и этот человек, которого ты не любишь, предаст тебя с такой же легкостью, с какой ты предала меня. Нет, я не оставлю тебя в покое, пока ты ненавидишь человека, которого зовешь мужем и чей ребенок будет у тебя как предательство нашей любви.

Я закрыла лицо руками и уткнулась в постель.

— Няня, — я обхватила ее ноги, — пожалей меня, скажи Алексею, что я нездорова.

Няня ничего не хотела слышать. Она уложила меня в кровать, поправила одеяло, благословила и, открывая дверь, сказала Алексею торжественным тоном, что его ожидает невеста.

Он вошел не сразу, а нервно шагал взад-вперед. Затем спросил:

— Няня, что вы думаете о моей бороде, должен ли я ее сбрить? Может быть Татьяна Петровна, моя жена, не считает бороду привлекательной?

— Если она находит вас привлекательным, вы понравитесь ей и с бородой, если нет — то и бритье не поможет, — ответила та.

Наступила тишина. Затем мой муж сказал:

— Няня, у меня не было времени поговорить об этом с моей женой. Как вы думаете, она хочет иметь ребенка?

— А для чего же вы женились на ней? Для чего еще, если не для рождения ребенка? Если не ребенок, то кто может вернуть ей ямочки на щеках и избавить от горечи эти прекрасные глаза? Иди, иди к ней, Алексей Алексеевич, и пусть Бог даст вам сына в эту ночь.

После некоторой паники я исполнила свой супружеский долг с легкостью. Алексей привнес в него чувственность и интеллигентность, которые покорили меня, а его бурный романтизм ассоциировался в моей душе с его цыганской игрой на скрипке. И хотя это был не тот божественный восторг, который я представляла в своих фантазиях о Стефане, но было сладостное физическое удовлетворение и утверждение тепла жизни над безразличием холода смерти.

Через два месяца после свадьбы я сказала своему мужу, что ожидаю ребенка к первому октября 1920 года. Алексей был очень тронут. Он нашел себе третью работу в качестве консультанта одной химической фирмы и я смогла не ходить на мою ночную работу в клинику. Последнее было для меня особенно приятно. На четвертом месяце я почувствовала себя настолько хорошо, что навела чистоту в нашей маленькой квартире, готовила нашу скромную пищу, практиковалась на пианино, готовилась к получению звания бакалавра. На все это я не тратила всей моей энергии, и даже подумывала, чем бы еще заняться.

Весна 1920 года принесла разгром Южной белой армии генерала Деникина и бегство в Румынию почти всех остатков армии под командованием генерала барона Врангеля. Еще раньше, в феврале, адмирал Колчак, преданный своими бывшими союзниками — чехами, был передан в руки большевиков и расстрелян. Генерал Юденич и его Северо-Западная армия были выброшены в Эстонию и там интернированы эстонцами — его бывшими союзниками. Остатки белых сил на севере России погрузились на корабли Союзного Экспедиционного корпуса в марте, оставив, таким образом, бесплодные попытки окружения большевиков. Иностранная интервенция рухнула под давлением усталости от войны, недоверия к белому движению и недооценки экспансионистских целей Советов. И только генерал Врангель получал французскую помощь для поддержки союзника Франции — Польши, которая после трехмесячного перемирия возобновила полномасштабную войну со своим советским соседом.

Отступление белых привело к еще большему притоку беженцев во Францию и среди них была великая княгиня Мария Павловна, которая умерла вскоре после прибытия сюда. Хрупкая и еще более чем обычно робкая Зинаида Михайловна вместе с нераскаявшимся Коленькой, также оказалась на спасительных парижских берегах, как и мой родственник Л-М. после того, как его чуть было не интернировали в Румынии. Менее удачливы оказались мои таганрогские хозяева. Несмотря на заблаговременное предупреждение Коленьки, они застряли в городе, чтобы завершить какую-то сделку, связанную с зерном. Коленька подозревал, что они были задержаны в Таганроге среди тысяч других беженцев. На каждого беженца, благополучно добравшегося на свободный берег, приходилось гораздо больше тех, кого захлестнул Красный прилив.

Семен, верный барону Нейссену, также остался там. Последний, как и можно было ожидать, примкнул к врангелевцам.

— Я уверен, что Нейссен и Семен только и говорят о тебе, — сказал Л-М., который и принес мне эти новости. — Это успокаивает их обоих. — Он пристально посмотрел на меня своими византийскими глазами. Это был грустный взгляд человека, наблюдающего человеческую трагикомедию из внеземного пространства.

Нельзя было уйти от прошлого. Выполняя обещание Вере Кирилловне не забывать свои обязанности перед русской колонией, я продумала идею создания Центра информации и помощи для наших беженцев. Вера Кирилловна подхватила мою идею с энтузиазмом, и в середине мая Центр с помощью добровольцев начал свою работу в одном из особняков Пасси, который предоставила нам эмигрантка — жена французского промышленника. Это было скромное начало создания Фонда Силомирских. Наряду с тем, что нас поддержали миссис Уильямсон и другие щедрые американцы, большой долей успеха мы были обязаны усилиям Веры Кирилловны. Несмотря не некоторые ее промахи, никто не мог сравниться с ее умением добиваться нужных результатов.

Я также поняла, что для парижского бомонда имя мадам Хольвег вызывает только вежливое внимание, в то время как перед княжной Силомирской широко открыты двери богатых и влиятельных людей. И я стала цинично относиться к этому, и чем более бессмысленным было мое бывшее звание, тем с большей беззастенчивостью я использовала девичью фамилию, подписывая документы как президент Русского Центра.

Я стала проводить вторую половину каждого дня в моем офисе, несмотря на возражения мужа поначалу. Хотя я подчинялась мужу в том, что касается моих академических занятий и уроков пианино, но когда дело доходило до того, что Вера Кирилловна называла «нашим долгом перед изгнанниками», мои моральные императивы были сильнее его интеллектуального авторитета. Позже он также примкнул к Центру, то же самое сделали и все наши друзья со времен свадьбы, среди которых были эмигранты-холостяки, как Л-М., остро нуждавшиеся в хлебе насущном.

Алексей пошел даже на то, чтобы я одолела «экономическую концепцию», которую я находила более трудной для понимания, чем бином Ньютона. («Как вы можете находить биномиальную прогрессию скучной, Татьяна Петровна?» Мой муж был поражен. «Почему? Она имеет бесконечное число вариантов».) Он взял на себя управление бюджетом и закупки, стараясь сэкономить деньги на приезд своей матери из Польши и давал мне ровно столько, сколько хватало на вечерние газеты и на такси для возвращения домой, если я в этом нуждалась. Я ходила пешком для укрепления здоровья. По дороге я то и дело бросала деньги в чашки инвалидов с культями оторванных ног, они сидели на тротуарах в колясках, снабженных колесиками.

Несмотря на занятость, я делала все, чтобы мой муж хорошо питался и достаточно отдыхал. Я готовила ему чай после ужина, пыталась вникать в его исследования. На фортепьяно я аккомпанировала его скрипке. Я относилась к нему с одной стороны как к выдающемуся ученому, с другой стороны, как к эксцентричному любимому дяде. Я скорее была нежна, чем страстна в постели. И все чаще и чаще на лице Алексея расцветала улыбка.

— Я думал, огонь в моей крови уже погас, — как-то сказал он. — Но ты делаешь меня вновь молодым. Я полон научных задумок.

И он подробно рассказывал, расхаживая у кровати, пока я пила утренний шоколад, о возникающих новых теориях ядерной физики, рожденных открытием радиоактивности.

Согласно этой теории частицы атома удерживаются вместе огромными силами. Атом с его электронами вращается подобно Земле в галактике.

— Вы видите, Татьяна Петровна, теперь мы знаем, что нет такого понятия, как неподвижный объект. Все находится в движении. Все находится в состоянии диффузии. Мир физики постоянно расширяется. Эта концепция настолько же революционна, как и теория Коперника о Вселенной, и это окажет огромное влияние на жизнь людей. Возможно, это приведет человека к осознанию того, что он уникальное существо на нашей планете и что его величайший долг сохранить и лелеять это существо и среду его обитания.

Он взял пустую чашку, покоящуюся на моем огромном животе, явно гордясь моей беременностью.

— Наш ребенок, Татьяна Петровна, может быть свидетелем этого.

Я хочу этого больше всего, но, подумала я, чтобы научная революция сделала свое дело, необходима также соответствующая трансформация человеческого сердца.

Кроме самых сокровенных моментов, Алексей звал меня по имени-отчеству, я обращалась к нему неизменно на «вы». Формальности общества, в котором я выросла, оставляли неизгладимый отпечаток. К счастью, Алексей был одновременно и щепетильным и сдержанным.

Я, со своей стороны, вставала и одевалась первой и никогда не показывалась в ночной рубашке и тапочках за пределами «приватных апартаментов», как он называл нашу спальню. В то время, как я требовала от него соблюдения дворцовой вежливости и приличий, он требовал от меня прилежания и строгого соблюдения графика в моих занятиях на фортепьяно. Он знал, когда нужно настоять на своем и когда пойти на попятную. И я была довольна. Только иногда, сидя над своими учебниками, я заглядывалась на листья платанов и дикая тоска вдруг охватывала меня, вызывая из прошлого воспоминания, как мы со Стефаном несемся вскачь в веславских лесах, а за нами лающая стая собак…

В один прекрасный день в конце мая, когда уже зацвели платаны и конский каштан, я, как обычно, шла домой из Русского Центра к табачному киоску на нашей улице за вечерней газетой. Прогулка в гору вызвала зверский аппетит. Голова у меня закружилась, я чуть не потеряла сознания от голода и была вынуждена облокотиться на прилавок.

Хозяйка за кассой — дородная женщина в грубом сером свитере, с небольшими серьгами, обычно вяжущая что-то грубое и серое. Но на этот раз она вязала что-то мягкое и голубое для «маленькой русской дамы», как она называла меня.

— Ну, как чувствует себя ваш маленький?

— Я думаю, он голоден, — ответила я, чувствуя, как ребенок бьется в моем животе.

— Да, ему что-то надо поесть. — И она положила на газету шоколадный батончик, завернутый в фольгу. — Это — для него. А это — ваша газета. Кажется, война очень плохо складывается для Польши.

Мы с Алексеем очень внимательно следили за польско-советским конфликтом. Дерзкий захват поляками Киева раздразнил Красную армию, и она всей своей мощью обрушилась на захватчиков.

Я пробежала газетные заголовки. «Поляки отступают», прочитала я, и сразу под этим заголовком таким же крупным шрифтом: «Стефан Веславский жив».

— Мадам, что случилось, вам нехорошо? — услышала я голос хозяйки киоска.

Я оказалась на полу, посыпанном опилками. Хозяйка табачной лавки наклонилась ко мне, хлопая меня по щекам и объясняя покупателям:

— Это голодный обморок. Она в положении. Ее надо отвезти домой! Это жена профессора Хольвега, ее нужно посадить на номер 27-бис.

«О, русская», — загомонили вокруг. Водитель такси, который подошел со стоянки, предложил свой автомобиль. В такси меня проводили двое рабочих, которые пили аперитив в соседнем кафе. Хозяйка табачной лавки помогала им. У дверей своего дома я все еще была не в силах преодолеть три крутых этажа. Водитель такси и консьержка сделали кресло из рук, чтобы поднять меня наверх и за свои заботы были встречены потоком русских ругательств няни. Водитель отказался от денег и уехал. Хозяйка табачной лавки осталась ухаживать за мной до прихода Алексея, которому она позвонила в лабораторию.

— Это голодный обморок, она же в положении, — объясняла она снова и снова.

— Это бессмысленная работа непосильна для вас, что я всегда и говорил, — выпалил он после ухода хозяйки табачной лавки, шагая у дивана в столовой, где я лежала. — Вы должны немедленно бросить работу в Центре. Я поговорю с доктором. У вас отсутствует чувство меры, вы ничего не соображаете. Я не могу доверять вам, когда меня нет рядом. Вам вообще сейчас не стоит выходить на улицу.

Что же за нелепый, злой, мелкий человек Алексей, думала я, глядя на него, и почему он такой резкий? А вслух сказала:

— Тише, Алексей, пожалуйста. Окно открыто.

Он сел рядом со мной на диване, взял меня за руку.

— Простите мою грубость, дорогая, но я беспокоюсь о вас. Вам лучше? Может быть, вызвать доктора?

— Ничего не надо. Вы принесли газеты?

— Обычно вы покупаете их, Татьяна Петровна.

— Я делала это… у меня случился голодный обморок, когда я хотела купить газеты. Я только хотела узнать, какие новости из Польши.

— Я сейчас же выскочу и куплю газету. Нет, не двигайтесь. Я приготовлю ужин. Или лучше всего я закажу ужин из кафе. Что вы хотите, жареную курицу, бифштекс?

Со времени моей беременности я стала очень много есть. И все еще голодная, как зверь, я ответила:

— Все, что вы хотите, только идите, пожалуйста!

— Татьяна Петровна, есть новости, которые заставят вас чувствовать себя лучше. Только представьте себе, ваш кузен, Стефан Веславский, был обнаружен польскими солдатами живым на Украине, в крестьянской хате, только что оправившимся от тифа. Вся Польша празднует это событие. Он въехал в Люблин во главе отряда веславских драгун! Толпа чуть не стащила его с лошади. Вот фотографии.

Он снова присел на диван рядом со мной и стал показывать эти фотографии.

Затуманенным взором я различила высокого наездника в польской четырехуголке во главе колонны драгун на людной улице, увешанной флагами. Девушки поднимали руки в знак приветствия. Тот же высокий офицер что-то говорил с трибуны, украшенной польским флагом, затем его же фото, преклоняющего колено при получении звания командира веславских драгун и полкового знамени от маршала Пилсудского, польского главнокомандующего.

— Татьяна Петровна, разве вы не счастливы? — спросил Алексей, пока я находилась в прострации.

— Да, конечно. Но это так странно, я просто не могу поверить. Я была уверена, что он погиб. Я читала сообщение о его смерти, видела фотографии его тела.

— Все совершенно точно. И он ничего не говорит, что он делал в течение шестнадцати месяцев подполья. Возможно, он скажет это вам при встрече.

— Мне? Почему он будет рассказывать это мне? Почему вы думаете, что мы встретимся?

— А почему нет? Вы же сами говорили, что он вам как брат. Почему вы ведете себя так странно, Татьяна Петровна? Вы словно злитесь вместо того, чтобы радоваться.

Последние слова он произнес по-русски, а няня, которая разглядывала фотографии в газете на первой полосе, сказала ему:

— Это все из-за ее положения, Алексей Алексеевич. Женщина в это время может вести себя очень странно. Не беспокойтесь, она почувствует себя лучше, когда поест.

— За обедом послано. Я накрою стол, — сказал Алексей.

Я предложила сделать это сама, встав с дивана и сделала это очень неловко. Муж следил за мной с улыбкой, несомненно тронутый моей слабостью, капризностью и беспомощностью.

Почему он смотрит на меня с такой нежностью? Я думала. Почему он не был жестоким и отталкивающим, чтобы у меня была причина ненавидеть его, что и было на самом деле?

Я накрыла стол. Он обнял меня и взял руку, в которой я держала нож для рыбы.

— Я же говорил вам, что заказал бифштекс, Татьяна Петровна.

Я отскочила от него.

— Вы же знаете, я не переношу такой фамильярности, Алексей. И я не голодна. — Я бросилась в ванную комнату.

Через несколько минут постучала и вошла няня. Я сидела за туалетным столиком, разглядывая себя с отвращением.

— Можешь говорить все, что угодно, можешь ругать и учить меня как угодно, но я ненавижу его. Мне невыносимо даже его прикосновение. Его голос возмущает все во мне. Меня все раздражает в нем. Я ничего не могу поделать с собой, это выше меня. — Такой тирадой я встретила няню. — И это мой муж, человек, которого я ненавижу и за которого так поторопилась выйти замуж. Я не должна была слушать Веру Кирилловну, и вот теперь я беременна и уже поздно, ничего нельзя изменить. Я скоро рожу от этого, чужого мне человека, и если это будет сын, то для меня он будет сыном своего отца и тоже чужим мне.

— Бедный младенец, которому отказано в материнской любви еще до его рождения, — сказала хмуро няня. — Не бери грех на душу, голубка моя, ты ведь не какой-нибудь капризный ребенок. Стыдно тебе должно быть! Что лучше для твоего кузена — оставаться мертвым, или знать, что ты обманула его чувства, но быть живым?

Я смотрела уже без вызова, но со страхом в эти умные темные глаза, всевидящие и всепонимающие.

— Перестанешь ли ты унижать своего бедного мужа, который желает тебе только добра? — продолжала няня. — Так и будешь наказывать свое, еще не родившееся дитя? Попомни мое слово — ты будешь тяжело рожать и молоко высохнет у тебя в грудях, если уже сейчас носишь ребенка в такой злобе.

Ее слова смутили меня.

— Ты права, няня, я проявила слабость. Как я могла так ужасно думать о своем муже, о своем ребенке?

Я положила руки на свой огромный живот, который был мне так отвратителен еще несколько минут назад.

— Он опять стучится. Пощупай. — Я положила ее морщинистую, загрубелую руку к себе под ребра. — Я люблю его, няня, да, да, и я постараюсь полюбить его отца, я постараюсь хорошо относиться к нему, я обещаю. И я счастлива, что мой Стефан цел и невредим. Я счастлива, что стервятники не выклевали его глаза. Я счастлива, что он возвратился к своему народу. Я счастлива, что он даст своей будущей избраннице прекрасных сыновей. Я благодарю Бога за его спасение. Я благодарю Его, стоя на коленях.

Я опустилась на колени, обнимая няню за талию и склонив голову.

Целуя и гладя меня по голове, она сказала:

— Вижу, что плохо тебе, голубка моя, но не все так плохо, ты еще молода, хоть и настрадалась вволю и радостей у тебя было мало. И я вижу, что твои испытания еще далеко не закончились, они только начинаются. На все воля Божья. Эти испытания стучатся в дверь. Давай-ка лучше пойдем покушаем.

Я кротко подошла к мужу, попросила прощения за свою выходку, подала ему послеобеденный чай, я ухаживала за ним как будто бы это он, а не я, готовился к рождению ребенка через четыре месяца. Моя вспышка антипатии к нему полностью прошла, и он был мне по-прежнему мил.

Алексей слабо протестовал и умолял меня больше заботиться о себе. Я в свою очередь пообещала уменьшить свои рабочие нагрузки и позволить ему доставлять меня до Центра и провожать домой.

Через неделю французский офицер из штаба генерала Вейганда появился в моем офисе. Он принес письмо от полковника князя Веславского.

— Князь слышал о вашей работе в Центре, княжна, но он не знает вашего домашнего адреса, — сказал он. — Он беспокоился о вашем здоровье и просил передать, что счет на ваше имя уже отрыт в «Таранти Траст Банк». Он приедет в Париж, как только закончатся военные действия. Вскоре я вернусь в Польшу и готов передать любое послание и письмо, которое вы хотели бы переслать князю Веславскому. Я подожду в другой комнате, пока вы будете писать.

Я попросила его остаться и вскрыла конверт. Письмо было наскоро скроенной смесью английского и польского. «Таня-паня, Танюся, Татьяна, моя любимая, сестренка, любовь моя, жена, я скоро вернусь и заберу тебя домой. Бабушка и все мои ждут тебя. Побыстрей вступай в нашу веру и мы наконец поженимся. Предупреждаю тебя: я больше не могу ждать, когда ты станешь моей. Наши кошмары кончились, все испытания позади. Я сделаю так, чтобы ты все позабыла. Я буду любить тебя страстно, нежно, безоглядно, так, как не любили еще никогда никакую другую женщину. А пока я целую твои чудесные пальчики на каждой руке, с особым обожанием и восхищением твой Стиви-ливи-обезьяньи уши, твой муж Стефан».

Я сидела, долго и мучительно осознавая смысл этого письма. Затем написала на бланке Центра по-польски: «Слава нашему Иисусу Христу, нашему Богу, что ты здоров. Я замужем за профессором Алексеем Хольвегом и жду от него ребенка через четыре месяца. Не пиши мне больше и не пытайся меня увидеть. Прости меня, если можешь. Я всегда буду переживать смерть наших родителей. Передай мои самые нежные чувства княгине Екатерине и мои добрые пожелания Казимиру. Я каждый день молюсь за победу над вашими врагами. Спасибо за счет в банке, но я ни в чем не нуждаюсь. Наш Спаситель и наша Матерь Божья хранят тебя, брат мой».

Я подписала письмо, вложила его в конверт, затем встала и передала его французскому офицеру, который не мог скрыть своего удивления при виде моей беременности.

— Пожалуйста, передайте это письмо полковнику князю Веславскому, вместе с наилучшими пожеланиями от меня и профессора Хольвега, моего мужа. Благодарю вас за заботу. А какие новости с польско-советского фронта?

— Пока ничего хорошего, мадам. Но Франция не оставит своих союзников в беде. Она не допустит, чтобы их еще раз завоевали. Мы остановим большевистские орды.

— Можно надеяться на силы барона Врангеля на юге России?

— Мы посылаем им вооружение, мадам. Но я боюсь, это проигранное дело.

Жизнь в нашем доме вернулась в привычное русло. Я подала новое заявление и в июле после трех дней письменных экзаменов на научном факультете Сорбонны и устного экзамена неделю спустя я получила звание бакалавра и возможность поступать в университет. Алексей был горд мною более, чем я сама, неожиданно моя медицинская карьера показалась для него более необходимой, чем для меня!

Беременность и предстоящее рождение ребенка стали для меня самым важным. По мере того, как я становилась все более озабоченной и неуклюжей, я впадала в какое-то ленивое, созерцательное состояние, отнюдь не похожее на томление первой любви. Я часто мечтала о том, каким бы торжественным и сладостным событием стали бы мои роды во дворце Веславских, не то что в безликой парижской клинике. В моменты, когда шевелился ребенок, я забывала о своих занятиях и тихо улыбалась себе. В такие минуты няня бросала штопку носков и тоже впадала в состояние этакой торжественности, как будто бы я должна была произвести на свет по крайней мере наследника императорского трона.

В августе 1920-го Красная Армия была разгромлена в битве за Варшаву и отброшена к границе. Драгуны Веславского, которые возглавляли атаку по освобождению столицы от осады, яростно преследовали отступающих. Фронтовые сводки, которые я читала, ярко описывали террор, чинимый польскими драгунами.

«Он не щадит ни себя, ни своих людей, — писал один корреспондент, — кажется, что он повсюду. Он никогда не улыбается. Он несется на своей рыжей кобыле с каменным лицом во главе каждой атаки, и при виде его устрашающей фигуры на огромном коне красные бросают оружие и разбегаются».

 

35

В сентябре из Варшавы приехала моя свекровь, желая быть рядом с нами, когда у меня начнутся роды. Остановилась она в скромной гостинице неподалеку от нас. К моему удивлению, Сара Хольвег оказалась высокой, дородной дамой с надменной осанкой и с такими же горящими черными глазами, как у ее сына. В отличие от сына, однако, у нее были отчетливо выраженные семитские черты лица.

Она приехала уже настроенная против меня. Я же приняла ее с той любезностью, с какой была с детства приучена вести себя со всеми старшими в семье, невзирая на любые их причуды. Няне было строго-настрого приказано во время визитов свекрови оставаться на кухне. Я пропускала мимо ушей нянино бормотание насчет этой «наглой безбожной еврейки» так же, как не обращала внимания на ее ворчание по поводу «этих подлых, бесчестных, безбожных французов». Свекровь же, напротив, принялась откровенно высказывать моему мужу все, что она обо мне думает, как только я вышла из комнаты.

— Ну вот, — невольно услышала я, — всю свою жизнь ты ненавидел аристократов, а теперь женился на княжне, которая к тому же на четырнадцать лет тебя моложе. Любому ясно, что она вышла за тебя замуж не из-за любви. Тогда из-за чего же она за тебя пошла?

— Мама, я запрещаю тебе плохо говорить о моей жене.

В голосе мужа послышались звенящие нотки.

— Ну вот, она уже настроила тебя против твоей собственной матери.

— Моя жена на такое не способна. Она за все это время не сказала о тебе ни одного дурного слова. Это в тебе, а не в ней говорит предубеждение, и это ты ведешь себя нелогично, не достойным разумного человека образом…

— Ну вот, теперь мой сын называет меня тупицей.

Когда я вернулась, Алексей в бессильной ярости дергал себя за бородку.

Я чувствовала, что мать выводит его из себя. Он говорил мне о том, насколько его раздражает ее громкий голос после моей тихой речи. Поделился он со мной и своими опасениями на тот счет, что могут подумать о ней мои друзья из числа знати. С одной стороны, он запрещал у себя в лаборатории всякие антисемитские замечания, а с другой — каждое утро разглядывал себя в зеркале, пытаясь определить, не начал ли его нос с годами выглядеть по-еврейски, как у нее. Он сам вел себя нелогично, не достойным разумного человека образом.

В конце концов мое почтительное обхождение со свекровью и моя беременность заставили ее сменить гнев на милость. Она стала обращаться со мной по-матерински и не позволяла мне ухаживать за ней. Она заставила меня лежать с приподнятыми ногами и сама взялась готовить, отчего наше питание заметно улучшилось.

Теперь Сара Хольвег часто рассказывала о том, какое трудное детство было у ее сына, и как он стремился быть выше этого и всячески показывал, что по отцовской линии он происходит из герцогского рода.

— У него нет большой силы в руках, — говорила она об Алексее, — но он определенно силен умом. Если он решит чего-нибудь добиться, обязательно этого добьется. Когда он был еще ребенком, цыганка нагадала мне, что он женится на девушке, не уступающей в знатности дочери императора, и станет одним из самых знаменитых людей своего времени. А еще она нагадала, — добавила свекровь, — что он умрет насильственной смертью, когда ему исполнится пятьдесят.

Я лишь улыбнулась, услышав о ее суеверии.

Что же касается религии, тут мы со свекровью полностью сходились, несмотря на наши различия в вероисповедании. Агностицизм ее сына был для нее предметом печальных раздумий. Верно ли она поступила, решив воспитывать его в духе веры его отца — лютеранства, надеясь, что его права когда-нибудь будут признаны?

— Когда я отправила его в воскресную школу, пастор попросил меня оставлять его дома, потому что он будоражил класс своими вопросами, — сказала она, и я не смогла удержаться от улыбки. — Но, может быть, он поймет, что его ребенка нельзя растить безбожником.

Алексей, когда мы с ним об этом поговорили, предоставил мне решать, каким должно быть религиозное воспитание нашего ребенка.

— Если он будет умным, он сам сумеет во всем для себя разобраться, — сказал он, — а если нет, тогда это не будет иметь никакого значения.

Перспектива иметь бестолкового ребенка его явно не устраивала.

Моя свекровь подумывала о том, не следует ли окрестить ребенка по лютеранскому обряду на тот случай, если семейство Аллензее решит признать его, в чем его отцу в свое время было отказано.

На меня же все эти прусские герцогские титулы не производили особого впечатления, и я собиралась крестить своего сына в русской православной церкви. Вероятно, потому что я очень располнела, все в один голос говорили, что у меня должен родиться мальчик. Назвать его мы решили Питером в честь одного его деда и Алексеем в честь отца и второго деда.

— И он должен быть умненький, — говорила няня. — Ведь у него отец — такой ученый человек, а его мать забивала себе голову всякими там математиками и прочими науками, пока его носила.

К концу сентября мне стало неудобно спать в любом положении, я не могла наклониться, а роды все не наступали.

Схватки начались вечером тридцатого сентября. В полночь Алексей вызвал такси и отвез меня в сопровождении няни в родильный дом.

После того как меня осмотрел акушер, мужу было позволено навестить меня. Я полусидела на кровати, обряженная в больничную рубашку, с красным, блестящим от пота, раздувшимся и искаженным от боли лицом роженицы. Я увидела, что мужа перекашивает от жалости и приступов дурноты. Мне стало жаль его, и я попросила его отправиться домой и там ждать окончания родов. Ребенок лежал неправильно, и роды ожидались долгие. В моей одноместной палате поставили раскладушку для няни.

Стиви был бы рядом со мной до самого конца, как когда-то дядя Стен с тетей Софи, подумалось мне, и роды тогда были бы в радость.

К концу вторых суток няня пришла в настоящую ярость.

— Идиоты, французы безмозглые, коновалы! — бормотала она. — Они же ничего не делают, чтобы ей помочь, им бы только ее помучить. Бедненькая моя, она такая храбрая и такая терпеливая, а этого ее ученого мужа даже нет здесь.

Алексей приходил раза два, но я его не пустила. Мне было слышно, как он шепчет возле двери:

— Няня, как там моя жена? Она ужасно страдает?

— Страдает, и еще как, но это — не самые страшные страдания на свете, а потом она о них и не вспомнит, — ответила ему моя мудрая няня. — Ступайте домой, Алексей Алексеевич, тут вы ей все равно ничем не поможете. Да и скоро все будет позади.

Алексей ушел, а няня снова подошла ко мне. Она вытерла лицо, дала пососать кусочек льда, потому что мне нельзя было ничего жидкого, и потом держала меня за руку, пока у меня продолжались схватки. Ночь тянулась очень медленно, и мне стало казаться, что скоро я уже не выдержу этих мук.

Боже мой, думала я, как же это долго! Когда же это кончится? Тетя Софи, мама, помогите мне! Стиви, брат мой, господин мой, где же ты? Я тут совсем одна!

В какой-то момент мне вдруг показалось, что он — здесь, рядом со мной, и я сквозь свои мучения ощутила мгновенный прилив исступленной радости. Затем сознание мое прояснилось, и я поняла, что его — человека, которого я продолжала бы любить, несмотря на любую боль, — здесь нет.

Это не может больше продолжаться, должен же когда-нибудь наступить конец! Я изо всех сил стиснула зубы, чтобы не закричать. Затем я испугалась за ребенка.

У акушера мои страхи вызвали только смех. Он был вполне доволен тем, как протекали схватки, а еще больше он был доволен собой. Мне же хотелось оказаться дома под присмотром повивальной бабки. Эта искусственная антисептическая обстановка, где командуют мужчины, никуда не годится. Женщина во время родов должна чувствовать радость, а не испытывать унижение и отсутствие душевного тепла.

Когда я стану врачом и начну принимать роды, я буду делать это по-другому, подумала я.

Наконец под утро меня доставили в родильную палату. В семь часов утра третьего октября 1920 года мой сын, который шел вперед ягодицами, появился на свет. Я знала его вес и длину, как и то, что у него на теле нет следов щипцов и вообще нет ни единого пятнышка: об этом я спрашивала снова и снова все время, пока выходила из легкой анестезии; однако меня отвезли обратно в палату, так и не дав его увидеть.

В девять часов Алексей с матерью пришли меня проведать.

Алексей присел у моей кровати. Его трясло как в лихорадке от переполнявших его чувств.

— Татьяна Петровна, простите меня, — говорил он, не переставая целовать мне руку. — Я был в ужасе от того, что вам пришлось вытерпеть. Благодарю вас за чудесного сына.

— Все было не так уж плохо, правда, няня?

Плача от радости, она бросилась меня целовать:

— Конечно, конечно, голубка моя, только чуточку медленно.

Она кивнула Алексею, как бы желая сказать ему: «Ну что я вам говорила, она даже и не вспомнит, как плохо ей было».

Вслед за ней ко мне подошла свекровь.

Я спросила ее, как Алексей перенес это испытание.

— Ужасно. — Она улыбнулась, и сразу стало видно, какой красавицей она когда-то была. — Я думала, он всю свою бороду выщиплет. Но теперь он — самый счастливый и самый гордый отец на свете! Питер Алексей выглядит в точности как его отец, когда он родился, только тот не был таким длинным.

Услышав это, я потребовала, чтобы мне показали сына. Медсестра принесла его, туго запеленутого, и уложила его мне под мышку. Он спал глубоким сном с надменным и суровым видом. Я осторожно покачала его, чтобы разбудить. Он открыл блуждающие глаза пронзительно синего цвета и посмотрел вокруг так, как оглядывал лекционный зал Алексей, поднявшись на кафедру. Взгляд его словно говорил — зачем вы все собрались здесь и беспокоите меня? Неужели вы не знаете, что у меня есть куда более интересные и неотложные дела?

Как же он похож на своего отца, разочарованно подумала я. Однако, когда я погладила мягкий пушок на горячей головке и вложила палец в крошечную ручку, которая тотчас же крепко его сжала, подчиняясь хватательному рефлексу, эта теплота и эта нежность наполнили меня безграничным блаженством. Никогда раньше я не испытывала столь восхитительных ощущений.

Алексей снова подошел поближе, растерянно теребя бородку.

Я показала ему ручку Питера с длинными пальчиками и просвечивающими розовыми ноготками.

— Какая она изящная, — изумленно проговорил мой муж, — такая крошечная и такая совершенная по форме. Подумать только, у меня сын! Я чувствую себя сильным и в то же время ни на что не годным. Невероятно, фантастично…

Было ясно, что он видел здесь бесконечные возможности, как при разложении бинома.

Питер тем временем побагровел и могучим ревом дал понять, что хочет есть.

— Вот это голосок так голосок! — Няниному восторгу не было границ. — А как он корчится! До чего же он сильный, мой Петенька, да еще и на свет ножками вперед вышел. Необыкновенным человеком вырастет, это уж точно.

Она протянула руки к малышу.

— Возьми его, няня, — сказала я.

Прежде чем успела возразить медсестра, няня уже прижимала Питера к плечу, а рука ее уверенно поддерживала его головку. У нее на руках ему наверняка было очень удобно, потому что он сразу же прекратил рев и снова заснул глубоким и суровым сном, уткнув свой надменный нос ей в плечо. А она оглядела всех, в том числе и меня, торжествующим взглядом собственницы, из которого было ясно, что растить ребенка будет она и никто другой.

В течение дня меня буквально завалили цветами, а поздно вечером пришла телеграмма из Польши. В ней было написано: «МОЛОДЧИНА ТЧК ТВОЙ БРАТ». Мое приподнятое настроение вмиг улетучилось.

На следующее утро Алексей пришел в ужас, застав меня в слезах:

— Татьяна Петровна, что произошло? Что-нибудь не так? Я в чем-то провинился?

— Нет, нет, конечно же, нет. Я просто думала о папе… Как он был бы счастлив, если бы мог увидеть Петю.

Произнеся это, я и в самом деле подумала об отце, и слезы с новой силой брызнули у меня из глаз.

Алексей, пытаясь как-то меня утешить, похлопал меня по руке, но это не помогло. Меня все вокруг раздражали — и свекровь, и все остальные, кроме няни. Бедный Алексей никак не мог понять, что со мной происходило, а было со мной то, что акушеры именуют послеродовой депрессией. Но на третий день я впервые покормила Питера.

Как только он начал сосать мое молоко, от слез моих не осталось и следа, и я теперь была целиком поглощена лишь тем, как не по дням, а по часам, от одного кормления к другому чудесно развивается и невероятно растет мой сын.

Алексею было непонятно, что же необыкновенного в этом существе, чей разум еще не начал функционировать. Куда больше его взволновало известие об утверждении его в должности профессора Сорбонны.

— Я так рада за вас, Алексей, — сказала я.

Его обидело мое очевидное безразличие к его карьере, а меня — его мнимое безразличие к сыну. Он сделал слабую попытку оправдаться:

— Но ведь он же все время спит, и он так похож на других.

— Что, он будет говорить, что Питер Алексей, его собственный сын, похож на других?! — дружно накинулись на него мы со свекровью.

На шестой день после родов я рискнула выйти на балкон, выходивший во внутренний дворик, когда тихий стук в дверь заставил меня метнуться обратно в сторону кровати.

— Entrez, — сказала я, едва переводя дыхание, и в палату ступила графиня Лилина — элегантная, розовощекая, надушенная и необычайно женственная.

— Вы вставали с постели, — укоризненно сказала она.

— Но ведь это же так глупо — лежать, когда я прекрасно себя чувствую. Я готова отправиться домой, но мой врач и слышать об этом не желает. Вера Кирилловна, я так рада, что вы пришли. Мне так скучно! А как вам удалось пройти мимо главной медсестры? Она ведь гроза всех посетителей.

Посещать пациенток разрешалось только ближайшим родственникам, а все остальные, прежде всего репортеры, в родильный дом не допускались.

Выражение лица Веры Кирилловны явно говорило о том, что никакой главной медсестре не выстоять против фрейлины бывшей российской вдовствующей императрицы.

Она устроилась возле моей кровати, распахнула пальто из верблюжьей шерсти с воротником из рыси и стянула с рук замшевые перчатки.

— Как хорошо вы выглядите, деточка. После рождения первого ребенка женщина вступает в пору расцвета своей красоты. Однако именно в это время красоту легко утратить, если о ней не заботиться. Ваш доктор абсолютно прав, не отпуская вас сейчас домой. Эта ужасная квартира с жуткой лестницей и без воздуха — совершенно неподходящее место. Однако, — продолжала она, — эту проблему не трудно решить. Миссис Уильямсон уехала домой в Соединенные Штаты на полтора месяца и оставила свой дом и слуг в моем полном распоряжении.

После того как в сентябре тетка Стефана с семьей возвратилась домой, Вера Кирилловна и ее хозяйка переехали в Нейи, что на окраине Булонского леса.

— У нас есть сад. Профессор Хольвег сможет каждый день вас навещать. Домашнее хозяйство у него может вести его мать. Няня, разумеется, будет находиться с нами. Я уверена, что на таких условиях доктор вас отпустит.

— Вера Кирилловна, это просто замечательно! Только ведь это лишние хлопоты, да и расходы тоже. Как быть с ними?

— Что касается расходов, миссис Уильямсон предоставила мне полную свободу действий. Она хочет, чтобы вас приняли так, как и подобает принимать княжну. А какие тут могут быть хлопоты? Для женщины, у которой никогда не было ни дочери, ни внуков, все эти хлопоты — лишь в радость.

— Я должна поговорить с мужем…

Алексей по-прежнему недолюбливал мою родственницу.

Вера Кирилловна и это отказалась считать препятствием. Затем она принялась расспрашивать меня о Питере Алексее.

— Он чуть не сталкивает меня с кровати, когда я его кормлю, — с радостью стала я рассказывать ей. — А какой у него голос! Как колокольчик. Я слышу его из детской палаты. А глаза у него становятся сосредоточенными. У него такой внимательный, осмысленный взгляд, как будто он все понимает.

Вера Кирилловна снисходительно улыбнулась в ответ на эти материнские иллюзии. В это время появилась гроза посетителей — главная медсестра, и моя посетительница, на мгновение прижавшись щекой к моей щеке, неторопливо оделась и вышла.

Алексей поначалу отказался принять предложение Веры Кирилловны.

— Татьяна Петровна, она ведь заставит вас с ребенком целыми днями принимать делегации доброжелателей. Это будет не отдых. Правда, верно, что наша квартира никуда не годится. Я сейчас подыскиваю другую, намного больше, чем эта. Для домашних дел, Татьяна Петровна, у вас будет прислуга. И мне не придется играть на скрипке в русском ресторане, чтобы за все это платить.

Он посмотрел на меня умоляющим взглядом, прося для себя хоть чуточку того внимания, которым я щедро одаривала его сына.

— Вы и в самом деле прекрасно устроились, Алексей, — сказала я прочувственно.

Он тотчас же согласился, чтобы я пожила в доме миссис Уильямсон.

Несколько дней спустя нас с малюткой-сыном выписали из родильного дома. Когда Алексей отправился туда, чтобы оплатить счет, заняв для этого деньги в расчете на предстоявшее повышение жалованья, ему сообщили, что все уже оплачено неким лицом, пожелавшим остаться неизвестным. Он решил, что это дело рук кого-то из богатых покровителей Центра по делам русских беженцев. Графиня Лилина поддержала его предположение.

— Вера Кирилловна, по-моему, вы знаете, кто оплатил счет, — сказала я ей позже в разговоре с глазу на глаз.

— Деточка, — ответила она, — найдется сколько угодно людей, которые были бы рады возможности выразить вам свое восхищение и признательность.

Моя просторная комната в привлекательном особняке миссис Уильямсон, построенном во времена Директории, была обращена в сторону сада, куда выходили двустворчатые окна от пола до потолка. Обставлена она была белой с позолотой мебелью в стиле Людовика XV, а на окнах висели старинные шелковые шторы. В комнате стояла расписная кровать, застеленная покрывалом из голубого атласа, и колыбелька Питера, задрапированная таким же атласом, складки которого доходили до самого пола. А еще его здесь ожидало огромное и непрактичное приданое, полученное в подарок от неких приятельниц, а меня — полный шкаф элегантных халатов и платьев к чаю.

— Деточка, — стала успокаивать меня Вера Кирилловна, — вы же знаете, что я обеспечиваю покупателями дорогие магазины: у меня с ними есть на этот счет договоренность, так что я могу позволить себе подобные маленькие причуды для собственного удовольствия.

Штат прислуги у миссис Уильямсон состоял из дворецкого, горничной и кухарки. В дополнение к ним для ухода за моим сыном была нанята няня-швейцарка. Моя няня немедленно взяла на себя добрую половину ее обязанностей. Она оделась в белый халат, повязала на голову белый платок и принялась делать буквально все — только что сама не кормила малыша.

— Ступай, ступай, голубушка княжна, а то еще свой красивый халат испортишь, — отправляла меня няня прочь, когда я хотела помочь ей искупать ребенка. А когда я пыталась помочь перепеленать его, она строго говорила: — Что ты думаешь, я пеленку не сумею поменять?

Я было заикнулась, что, может быть, его не надо пеленать так туго. Няня в ответ стала стягивать пеленку еще туже. Она обращалась с Питером решительно и энергично, упаковывая его, как сверток, но ему это, судя по всему, по какой-то таинственной причине нравилось, потому что, когда он начал различать людей, входивших с ним в контакт, он среди всех отдавал явное предпочтение няне. А в те часы, когда нас приходил проведать его отец, Питер всякий раз закатывал дикий рев, так что Алексею закладывало уши.

— Почему он все время плачет? — спрашивал он, отказываясь верить, что ребенок начинал плакать лишь в тот момент, когда он входил в дверь.

Мой сын, однако, плакал недолго, потому что няня поднимала его, всегда горячего и заходившегося в крике до икоты, из колыбельки и уносила в угол, качая его на руках и не обращая никакого внимания на слова няни-швейцарки о том, что ребенку надо дать поплакать вволю. Няня также приносила его ко мне каждый раз, когда в голосе его появлялись звонкие, как колокольчик, нотки, говорившие о том, что он хочет есть, если даже это не приходилось на предписанное педиатром время кормления. Няня-швейцарка говорила, что мадам должна подождать еще полчаса, но эти звонкие нотки в голосе малыша каким-то таинственным образом откликались в моем организме, и я тоже не могла больше ждать.

Я торопливо ложилась на застланную шелком кровать. Постепенно успокоившись, Питер присасывался к моей груди, восторженно сжав кулачки и пошевеливая прижатыми к моему боку крошечными пальчиками ног. Его покрытая нежным пушком головка, такая теплая и мягкая, лежала у меня на руке. По моему телу разливалась восхитительная истома, и я засыпала с сыном на руках.

— Я ужасно разленилась. Так нельзя, — говорила я своей старой няне, когда, проснувшись, обнаруживала, что сын спит у себя в колыбельке.

— Еще как можно, голубка моя. Так и должно быть, — возражала няня.

И я ей верила. После стольких лет лишений, мук и горя я была счастлива возможности беззаботно понежиться, ощутить на себе нежное прикосновение мягкой ткани, задремать, кормя ребенка, пожить в ленивом, бездумном настоящем, похожем на лето первой любви. И пока я пребывала в этом блаженном состоянии, мои сладкие и полные чувства вины грезы все чаще обращались к нему, возлюбленному и мужу из моих мечтаний, который теперь стал для меня и воображаемым отцом моего ребенка.

Двенадцатого октября 1920 года Польша заключила перемирие с Советской Россией, и моя свекровь объявила, что она отправляется домой в Варшаву.

Боюсь, что бедная дама была глубоко разочарована тем, какой оборот приняли события. Дворецкий, который открывал дверь, всем своим видом давал ей понять, что ей было бы уместнее пользоваться черным ходом. Вера Кирилловна была с ней исключительно корректна, по моей просьбе показывала ей городские достопримечательности и даже водила ее по магазинам. Однако никто из ее великосветских друзей не появлялся у нас во время визитов моей свекрови. «Профессор Хольвег, выдающийся ученый, наставник мученически погибших сыновей нашего покойного, горячо любимого нами великого князя Константина», по словам Веры Кирилловны, было одно, а мадам Хольвег, née Гольдштейн, с явно еврейским носом и акцентом, — совершенно другое.

Моя свекровь очень тонко это почувствовала. Я ничуть не сомневаюсь, что в других исторических обстоятельствах из нее получилась бы столь же превосходная фрейлина царицы иудейской, какой Вера Кирилловна была при императрице российской. У нее была величественная осанка, а горящий взгляд ее черных, как уголь, глаз был исполнен надменности. Я, как и прежде, оставалась с ней неизменно почтительной. Однако различия в нашем происхождении, которые свекровь проглядела в двухкомнатной квартирке без прислуги, стали до боли очевидными здесь, в элегантной обстановке богатого особняка.

Когда я, услышав о ее предстоящем отъезде, вежливо заговорила о своей надежде на то, что она поселится в Париже, она ответила, что у ее сына и без нее достаточно проблем в устройстве семейной жизни. Ее брат Натан Гольдштейн добился к тому времени неплохих успехов в Соединенных Штатах, и она решила через несколько месяцев переехать к нему. Я подозреваю, что Алексей встретил это известие даже с большим облегчением, чем я. В один из первых дней ноября он усадил свою мать в поезд, а в начале 1921 года она эмигрировала в Америку.

С отъездом Сары Хольвег Вера Кирилловна получила возможность открыть двери нашего дома для делегаций доброжелателей, о которых говорил мой муж. Я принимала их после обеда. По утрам же я диктовала своей секретарше из Центра письма для рассылки в разные страны. Наша новая квартира должна была быть готова в середине ноября. Мы уже даже наняли горничную. Однако по мере того как полуторамесячный период моего отдыха подходил к концу, мною стали овладевать смешанные чувства. С одной стороны, я стыдилась той роскоши, в которой сейчас жила, и своей праздности. С другой же, я не испытывала особого желания возвращаться к семейной жизни.

С лип, окружавших газон, облетели увядшие листья, и, просыпаясь по утрам в шелковой постели в комнате, так похожей на комнату тети Софи, я представляла себе, будто нахожусь в Веславе. Вот сейчас, думала я, он выйдет из своей комнаты и появится здесь, розовощекий, гладко выбритый, сильный и лоснящийся, как чистокровный охотничий конь — гунтер, которого точно так же приятно гладить по голове…

Однажды утром, в самом конце моего пребывания в доме миссис Уильямсон Вера Кирилловна вошла ко мне в комнату с таинственным и взволнованным видом и сообщила, что моя секретарша простудилась и потому не смогла прийти.

Я хотела было пойти погулять с ребенком по Булонскому лесу, но Вера Кирилловна сказала, что погода нынче прескверная.

— В любой момент может пойти дождь. А в доме так холодно, — добавила она, — что вы могли бы надеть бархатный халат.

По ее настоянию, показавшемуся мне довольно странным, я облачилась в самый роскошный из своих robes d’intérieur, сшитый из алого бархата с оторочкой из меха горностая вокруг шеи, на рукавах и по подолу. Он ниспадал до пола так, что получалось подобие небольшого шлейфа.

— Вы выглядите просто восхитительно, — заявила Вера Кирилловна. — Ваша фигура пополнела и стала женственнее. Кожа у вас по-новому расцвела. Вам нужно лишь чуть припудрить носик — вот так. Теперь добавим капельку губной помады, чтобы подчеркнуть блеск ваших глаз. Прекрасно!

— Вера Кирилловна, с какой стати я должна пудриться и красить губы в десять часов утра, если мы никого не ждем? — спросила я в полнейшем недоумении.

Вид у нее между тем стал еще более таинственный и взволнованный. В это время раздался звонок в дверь, и она, извинившись, вышла.

Моя комната находилась в задней части дома на противоположной стороне от прихожей. Я не могла разобрать слов, но от звуков раскатистого мужского голоса сердце мое бешено заколотилось. Я отошла к застекленной двери и, ухватившись за холодную бронзовую ручку, неподвижным взглядом уставилась на газон, по которому ветер гонял опавшие листья.

Я не повернулась в сторону Веры Кирилловны, когда она снова вошла ко мне в комнату.

— К вам посетитель, деточка, — объявила она торжественным тоном.

— Посетитель? В этот час? Кто же это может быть?

— Некая… важная персона.

— В мои обычаи не входит принимать людей, если я не знаю, кто они и по какому делу пришли, какими бы важными персонами они ни были, — сказала я, затем, видя, что Вера Кирилловна ничего на это не отвечает, добавила: — Это князь Стефан? Я не стану его принимать.

— Деточка, князь, ваш кузен, проделал очень дальний путь, чтобы приехать сюда. Не думаю, что его так просто будет выставить из дома.

— Вера Кирилловна, как вы могли! — воскликнула я, шагая взад и вперед по комнате и заламывая руки. — Ох, что же мне делать?

— Дорогая, — голос ее звучал по-матерински заботливо, — я хочу лишь, чтобы вы были счастливы. Мы будем ждать вас в библиотеке.

Оставшись одна, я прижала холодные ладони к своим пылающим щекам.

— Господи, я не могу, у меня нет сил. Избавь меня от этого испытания, спаси меня! — зашептала я. Спасения, однако, не последовало, и тогда я решительно сказала: — Что ж, делать нечего, — выпрямилась и с внешне спокойным видом пошла в прихожую.

Через открытую дверь гостиной я мельком увидела польскую военную форму и вздрогнула. Однако это был лишь адъютант Стефана. Дворецкий сказал мне, что Madame la contesse ждет меня в библиотеке. Затем он распахнул двустворчатую дверь, и я шагнула туда, как в холодную воду.

 

36

Библиотека располагалась в угловой части дома со стороны улицы. Окна ее были занавешаны портьерами из розовой камки. Перед мраморным камином, в котором горело полено, стояли два диванчика-канапе в стиле эпохи регентства и кресло с подголовником. От пары настольных ламп струился мягкий свет. В трубе пел ветер, в камине потрескивал огонь, да еще издалека доносились звуки, говорившие о том, что дом живет обычной жизнью. Кроме этого ничто не нарушало тишину. Часы на каминной полке негромко пробили половину одиннадцатого.

Стефан стоял перед камином лицом к двери, через которую я вошла. На нем была кавалерийская форма, сапоги и портупея. К его мундиру защитного цвета был прикреплен французский Военный крест, а под воротником, расшитым золотым галуном, виднелся крест польского ордена «Виртути милитари». Он казался еще выше, шире в плечах и сильнее, чем я его помнила, и безусловно намного старше. Его оттопыренные уши были все те же, но они больше не выглядели по-мальчишески комично, потому что его голова, которую когда-то покрывали кудрявые локоны, а позже — шлем из каштановых волос, была теперь наголо обрита. Это придавало его гладкому как у ребенка лицу с пухлыми губами и полными щеками какой-то новый, по-варварски свирепый вид.

Я остановилась у двери и, чинно склонив голову, тихо произнесла:

— Mon cousin.

Он слегка поклонился и таким же тихим голосом сказал:

— Ma cousine.

Выражение его глаз, пристально смотревших на меня, было мстительным и жестоким.

Графиня Лилина подошла к застекленной двустворчатой двери, отделявшей библиотеку от гостиной:

— Cher prince, chère enfant, если позволите, мне нужно заняться кое-какими домашними делами. Я ненадолго вас оставлю.

— Вера Кирилловна, пожалуйста, останьтесь, — сказала я.

— Мы не хотели бы задерживать вас, графиня, — сказал мой кузен.

С видом сожаления моя родственница вышла в столовую, закрыв за собою дверь.

Я сделала несколько шагов в том же направлении, затем — в сторону прихожей, остановилась и с бешено бьющимся сердцем и тусклым взглядом пойманной птицы наконец повернулась лицом к своему ловцу.

Стефан все тем же мрачным, тяжелым взглядом наблюдал за каждым моим движением.

— Неужели на меня теперь действительно так страшно смотреть? — спросил он по-английски, проводя рукой с фамильным перстнем князей Веславских по своей бритой голове.

— Нет, нет… Просто поначалу было немного странно, — ответила я, запинаясь.

Чувствуя, как пол уходит у меня из-под ног, я обеими руками ухватилась за высокую спинку кресла.

— Это — тиф. Я потерял из-за него столько волос, что остаток пришлось сбрить.

— Да, да, я слышала… Я очень сожалею.

— Судя по твоему виду, это и в самом деле так.

— Смерть твоих родителей…

— Ты уже выразила соболезнование по этому поводу в своей записке. Я проделал весь этот путь сюда из Польши не для того, чтобы обмениваться любезностями.

— Зачем ты приехал? Я ведь просила тебя больше никогда не видеться со мной.

— Я хотел все это услышать из твоих уст. Мне не верилось, что ты можешь так легко, всего несколькими строчками, вычеркнуть меня из своей жизни.

— Это вовсе не легко. — Я наклонила голову над креслом, машинально перебирая пальцами кромку обивки. — Но я думала, так будет легче для тебя, для нас обоих.

— Для тебя определенно было бы легче, если бы меня не обнаружили на Украине наши солдаты. Это избавило бы тебя от неловкости по поводу твоего предательства.

— Какого предательства?! — Я подняла свое пылающее лицо. — Я же думала, что ты погиб!

— Она думала, что я погиб! Ты слышала, что я погиб, и тут же этому поверила. После этого ведь и года не прошло, как ты выскочила замуж. Должно быть, тебе не терпелось поскорее отделаться от меня.

— Неправда! Сначала я в это не поверила. Я отправилась в Таганрог к генералу Деникину. Он прислал мне досье. Я читала свидетельские показания. Я видела фотографии. Меня кидает в дрожь всякий раз, когда я об этом вспоминаю.

К слову сказать, меня и сейчас затрясло как в лихорадке.

Взглянув на обритую голову кузена, я представила ее себе торчащей из-под земли, как в том ужасном видении, вызванном известием о его убийстве, из-за которого я в свое время чуть было не покончила с собой. Я закрыла лицо руками.

— Для меня воспоминание об этом тоже не из лучших, — сказал Стефан, энергично прохаживаясь перед камином. — Но неужели ты действительно подумала, что я позволю заживо похоронить себя? Ты, которая так хорошо меня знаешь? Неужели у тебя не хватило веры и любви? Если бы ты к тому времени еще помнила меня, то не стала бы верить всяким свидетельствам, как не верил им Казимир, как не верила им бабушка, как не верил я сам тому, что тебя убили большевики. Я ведь тоже слышал, что ты погибла, но я прошел всю Россию, чтобы убедиться в этом самому, чтобы сдержать свое обещание, когда ты свое обещание уже нарушила, когда ты уже сбежала с этим профессоришкой, за которого потом выскочила замуж…

— Нет, — оборвала я его. — Я ни с кем не убегала. У меня было воспаление легких, сильнейший жар, я лежала в бреду… Я ждала тебя на даче, я была уверена, что ты приедешь за мной. Я говорила Алексею, что для тебя нет ничего невозможного. А ты… ты и правда, приезжал?

Я изумленно посмотрела на него, вспоминая, как в голодном, полусонном состоянии мне грезилось, что он вот-вот увезет меня прочь на быстрых санях. Однако теперь на его лице не было ничего от робкого обожания, которое привиделось мне тогда; сейчас лицо его было жестким и мстительным. Не в силах выдержать его взгляд, я рухнула в кресло и молча уставилась на огонь.

— Да, приезжал, — сказал Стефан. — Меня буквально переполняла надежда. Я никого и ничего не боялся. Чтобы пробраться туда с юга, мне пришлось не раз устраивать настоящий маскарад. В Петроград я приехал под видом извозчика, который привез груз с лесом для комиссариата снабжения. Я сказал красным, что приехал за невестой… Эх, да что там! Какой смысл все это ворошить? Какое это теперь имеет значение!

Он пнул носком сапога каминные щипцы, и они с грохотом упали на пол.

Я вздрогнула и тут же стала просить его:

— Нет, нет, умоляю тебя, продолжай. Я должна знать все!

— Я попал в Петроград в середине февраля девятнадцатого года и в санях по льду добрался до вашей дачи. Заглянул в домик лесника — пусто. Я облазил все поместье, заглянул во все надворные постройки. Затем я обыскал виллу от подвала до чердака. Там все было переломано: кругом разбитые окна, разломанная мебель, снег в залах. На верхней площадке центральной лестницы я увидел привидение — исхудалого исполина с длинной бородой. Он объявил мое имя, и я узнал вашего лакея Федора. Когда я спросил его о тебе, он ответил: «Ее светлость отправилась покататься», и попросил у меня визитную карточку. Я обошел весь дом, выкрикивая твое имя, а Федор неотступно следовал за мной, продолжая просить у меня визитную карточку. Я зашел в твою спальню, откуда я пытался похитить тебя накануне войны: уже тогда я знал, что ты станешь моей, только если я увезу тебя силой. Каким же я был глупцом, что не сделал этого!

— А как же Федор? — Я почувствовала, как у меня вспыхнуло лицо. — Ты увез его с собой?

— Я не смог. Когда я попытался усадить его в сани, он схватил меня за шею, повторяя: «Я ведь попросил у вас визитную карточку». Крепко мне досталось, прежде чем я с ним справился. Бедняга, он, наверное, и сейчас все еще там.

— Я в жизни не прощу Алексею то, что он там его оставил. И себе этого никогда не прощу! — Я снова уткнулась лицом в ладони. Затем, огромным усилием воли взяв себя в руки, я подняла лицо и спросила: — Я до сих пор не понимаю, как все получилось с донесением о твоей гибели. Оно было таким убедительным. Ведь был же расстрел. Были найдены три тела с простреленными головами. Одно из них было необычно крупным, с широкой грудью и со шрамом… Значит, донесение было ложным?

— Нет, в нем все было правильно. Просто оно было неполным.

— Чего же в нем не было? Каким образом тебе удалось избежать гибели? Может быть, это было чудо?

Я уже была готова поверить в это.

— Действительно, это было каким-то чудом. Только тебе-то какое до этого дело? Какое значение для тебя теперь имеет все, что со мной произошло?

— Я же тогда чуть с ума не сошла. — Его несправедливость рассердила меня. — Еще мгновение, и я пустила бы себе пулю в лоб…

И отправилась бы в черную Пустоту, подумала я, и подвергла бы вечному проклятию свою бессмертную душу!

— Таня! — Лицо его утратило неподвижно-жестокое выражение. Он шагнул в мою сторону, нахмурился, затем повернулся к огню. — Что ж, я расскажу тебе, как все было.

Он заговорил, стиснув руки за спиной и не глядя на меня:

— В тот момент, когда главарь бандитов приказал рыть ямы, я сказал себе, спокойно, Стиви, дыши ровнее, ты же не собираешься быть похороненным заживо. Когда главарь со своим помощником вернулся после того, как его банда умчалась из лагеря, преследуя белых беглецов, я начал насвистывать украинскую мелодию — единственную, которую знал. Он застрелил двух других несчастных, закопанных по шею в землю. Затем он остановился надо мной, держа пистолет в руке, а я все продолжал свистеть что было сил. «Вы только послушайте, как заливается эта пташка! — сказал он. — Может быть, ей удастся выпорхнуть из гнездышка!» И они ускакали. Когда стемнело, пришли крестьяне, чтобы раздеть трупы. Я стал насвистывать ту же самую мелодию. Они сперва пустились наутек, а затем вернулись и вырыли меня. Они доставили меня к себе в деревню и там растирали до тех пор, пока у меня как следует не разошлась кровь, и обращались со мной, как с родным сыном. Нечасто встретишь такую доброту в людях в разгар гражданской войны. Он полуобернулся и, взглянув на меня, добавил:

— Если бы я знал, чем это для тебя кончится, то не стал бы пытаться выдать себя за погибшего.

В голосе его больше не звучало обвинение.

— Но ведь было же тело…

— Это было похоже на чудо. Я сказал крестьянам, которые меня спасли, что боюсь, как бы бандиты не вернулись и, увидев, что моя яма пуста, не начали искать меня по всему селу. Тогда они мне рассказали про молодого дьякона из их села, который только что вернулся домой, чтобы здесь умереть. Он видел, как красные расправились со священниками в Смоленском соборе, где он служил, и лишился рассудка. Он решил отправиться вслед за своими собратьями на небеса и вот теперь в избе своей матери лег лицом к стене и испустил дух. Он был примерно моего возраста, большой и сильный парень с грудной клеткой певца. У него даже был шрам на левом бедре от осколка, которым он был ранен, когда служил на фронте санитаром. Когда я увидел шрам, то решил — на собственную же голову, как теперь выясняется, — что это — знамение свыше. Крестьяне позволили мне положить мертвого дьякона в яму вместо меня. Я погрузил его на телегу, взял с собой пистолет, найденный на одном из трупов, которые они только что раздели, закопал его в яму и дважды прострелил ему голову, как до этого поступили с теми двумя беднягами. На рассвете я надел на себя его крестьянскую одежду, которая оказалась мне впору, повесил на плечо котомку и отправился восвояси, насвистывая все ту же украинскую мелодию и думая, что худшее позади…

Стефан оборвал свой рассказ и снова стиснул руки за спиной.

— Что произошло после того, как ты побывал на даче? — спросила я.

— А какой смысл об этом рассказывать? Я ведь сюда не за этим приехал.

— Ну пожалуйста, расскажи скорей.

— Я был в таком отчаянии от того, что не нашел тебя, что потерял всякую осторожность. Меня схватили и бросили в Кронштадтскую тюрьму. Веселенькое место. Я слышал о том, что сделали там с твоим отцом… Ты же знаешь, какое восхищение у меня вызывал дядя Питер — царствие ему небесное, — больше, чем кто-либо другой. На мне там тоже опробовали кое-что из того, что досталось ему, подозревая, что я — белый шпион. Когда же стало ясно, что все это бесполезно, было решено, что расстреливать такого крепкого парня не стоит. Мне было позволено «добровольно» вступить в Красную Армию под бдительным оком некоего комиссара из числа заплечных дел мастеров, после чего меня направили на Кавказ. В это время белые пядь за пядью отвоевывали его под командованием генерала Врангеля — Черного барона, как его прозвали из-за казачьей формы. Казаки выбрали его — вполне заслуженно — почетным атаманом. Воевать с ним у меня не было совершенно никакого желания, и при первой же возможности я бежал. Белым я не стал говорить своего настоящего имени: они были страшно злы на поляков за то, что те подписали перемирие с большевиками в то самое время, когда белые почти вплотную подошли к Москве.

— Знаю, — вставила я. — Я упрашивала вашего генерала Карницкого объединиться с белыми. Конечно же, генерал Деникин, со своей стороны, отказался идти на уступки, так что это оказалось безнадежным делом.

— И те, и другие — провинциалы, — Стефан подчеркнул свое неодобрение изящным жестом, который напомнил мне об отце.

— Я рада слышать это от тебя. Но ты не закончил свой рассказ.

— Эх, да что там рассказывать! — Я увидела, что он сомневается, стоит ли ему продолжать разговор о своей одиссее. — В общем, к концу девятнадцатого года, как раз когда поляки возобновили военные действия против Советов, я миновал Киев и дошел до одного еврейского местечка за чертой оседлости, где свалился с тифом. На этот раз меня приютила еврейская семья, которая буквально спасла мне жизнь. Они прятали меня, когда пришли большевики, отгоняя южную группировку белых к Черному морю, и выхаживали меня, как сына. В тот майский день, когда я услышал голоса поляков, я заплакал от радости. Хотя я был похож на скелет и наполовину облысел, через месяц я уже мог держаться в седле. В Веславов я въехал во главе колонны наших улан… Боже, как нас встречали! Бабушка стояла на ступенях дворца… На какое-то мгновение у меня появилась надежда, что ты, может быть, стоишь рядом с ней. После этого я начал рассылать запросы о тебе. Я подумал, что ты наверняка уехала в Англию, где мои родственники в Лэнсдейле приняли бы тебя, как родную. Вместо этого я узнал, что ты — президент Центра по делам русских беженцев в Париже. Я попросил знакомого офицера, Дюгара, навестить тебя. И вот получил через него твое письмо. Таня, ты не представляешь, что со мной было, когда я его получил. Вернуться к жизни — ради чего? Чтобы увидеть, как мечта, которую я пронес сквозь войну, тюрьму, тиф, смерть родителей… Мать умерла у меня на руках, называя меня Стеном, всего через несколько недель после того, как полковника разнесло на куски у меня на глазах… Так вот, чтобы увидеть, как эта мечта разлетается вдребезги, быть преданным тобой после самого страшного года моей жизни, который отнял у меня молодость, здоровье… Быть отвергнутым тобой меньше, чем через год после смерти моих родителей… Да, это было тяжело вынести, тяжелее, чем любую пытку из тех, что я перенес от рук бандитов или красных!

— А ты не думаешь, что если тебе было тяжело, то мне было куда горше, тем более что мне пришлось собственными руками загубить свое счастье! — воскликнула я столь же страстно.

И охваченная жалостью к себе и чувством раскаяния, я прижалась щекой к спинке кресла и разрыдалась.

В ответ на мои рыдания лицо кузена сразу смягчилось. Он подошел ко мне и начал гладить меня по голове:

— Ты плачешь, моя милая. Это я заставил тебя плакать. Прости меня… Но если то, что ты говоришь, — правда, то все еще можно исправить.

Под его лаской мои рыдания прекратились. Я подняла на него свое залитое слезами лицо:

— Что ты говоришь?

— Что нет ничего кроме смерти, что нельзя было бы исправить. Что нам вовсе не обязательно отказываться от своего счастья.

— Но ведь я же замужем! И у меня ребенок!

— Знаю, милая. Как же она повзрослела, моя худышка-глупышка. Она стала матерью, а я ее за это люблю еще больше. А теперь хватит разводить сырость. Пойдем, посиди здесь рядом со мной.

Он вытащил меня за руку из кресла и усадил на один из диванчиков.

— Ты ведь меня больше не боишься, правда? Дай-ка мне посмотреть на твое лицо. Э-э, да оно все мокрое, и платочек твой хоть выжимай.

Он вытащил из кармана чистый носовой платок и дал его мне.

— Какое же ты все-таки дитя. — Он с нежностью понаблюдал за мной, пока я вытирала нос. — И с такими короткими волосами, как у школьницы.

— Волосы мне отрезали, когда я болела. С тех пор я их не отращивала… потому что думала, что ты погиб.

— Правда? Ну, теперь ты сможешь их отрастить, чтобы я мог ими играть. Помнишь, как я тебя таскал и привязывал за волосы?

Он провел по моим волосам своей крупной красивой рукой с фамильным перстнем.

— Как тебе удалось получить обратно свой перстень? — быстро спросила я.

— Его прислали бабушке, когда она отказалась признать, что найденное тело — мое. Почему ты так оцепенела?

Он продолжал гладить мои волосы.

— Пожалуйста, не надо, — попросила я его, не в силах двинуться с места.

— Ну хорошо. У нас впереди достаточно времени. Взяв меня за руку, он сплел мои пальцы со своими и легко прикоснулся к ним губами.

Я посмотрела на его лицо, еще мгновение назад такое жестокое и мстительное и такое доброе и нежное теперь. Наголо обритая голова Стиви, которая поначалу так поразила меня, лишь подчеркивала его лощеный вид. Она казалась совершенно естественной частью его облика, а вовсе не результатом тщательного ухода за своей внешностью, как когда-то в юности. Он носил форму с тем же небрежным изяществом, что и его по-английски воспитанный отец, но в то же время с оттенком воинственности, характерным для его соотечественников. Я положила свободную ладонь на его широкую грудь и посмотрела на него с детским восхищением:

— Стиви в крапиве, уши торчком — до чего же ты элегантен!

— Ты не считаешь меня противным теперь, когда я остался без волос? Я больше не чудовище?

— Никакой ты не противный. А с бритой головой ты мне нравишься даже больше, чем прежде.

— Таня в сметане, худышка-глупышка, ты мне тоже нравишься еще больше, чем прежде. Только ты теперь совсем не худышка, а в самый раз, и ты тоже выглядишь исключительно элегантно. У тебя было похожее платье, ты была в нем на Новый год в Минске в шестнадцатом году. Помнишь?

— Да. Дядя Стен рассказывал нам тогда о бабушке Екатерине. Как она там сейчас?

— Все так же, только немного одряхлела. Она оставалась в Веславе все время, пока продолжалось вторжение красных. Мне так и не удалось уговорить ее уехать. Наши люди считают ее святой. Ах, моя милая, ты не представляешь, что это были за годы, что пришлось пережить нашим людям. Какая кругом разруха, какая нищета! Как много предстоит сделать, как много нужно заново построить, и мне просто не терпится начать! Я не дождусь, когда привезу домой тебя вместе с твоим сыном, которого я усыновлю и сделаю наследником его доли в том, что оставлю после себя, вместе с братьями и сестрами, которых мы с тобой ему подарим. А ты, любовь моя, по-прежнему хочешь иметь восемь детей, несмотря на то, что первый ребенок достался тебе так тяжело?

— Я бы не сказала, что очень уж тяжело. — Его красивый, звучный голос буквально парализовал меня, как перед этим его ласка. — И это не имело бы никакого значения, если бы ты был рядом.

— Теперь я всегда буду рядом. Но я думаю, что придется ограничиться еще одним-двумя детьми. Времена изменились. У меня нет больше поместий, которые я мог бы им оставить: я отдал все, кроме Веславы. Тебе придется взять меня в мужья таким, каков я есть сейчас — бедняком. Но я займу денег в Англии — я уезжаю туда сегодня, — и мы снова приведем все в порядок. А пока я буду в отъезде, ты начнешь бракоразводный процесс. Мой поверенный свяжется с тобой…

— Поверенный, бракоразводный процесс! Постой, Стиви…

Я отодвинулась от него, с трудом переводя дыхание.

Он резко поднялся с сердитым видом:

— Ты ведь не венчалась в католической церкви. Я позабочусь о том, чтобы не было никакого шума и никакого скандала. Твой муж согласится на развод, когда узнает, что у меня больше на тебя прав. Я поговорю с ним.

— Нет! — Я подумала, что, когда Алексей узнает о таком моем обмане, я потеряю с его стороны всякое уважение.

— Что-о? Ты его любишь?

— Да. Нет. Не так, как ты думаешь. — Я не могла вынести ужасный взгляд, которым Стиви посмотрел на меня. — Я восхищаюсь Алексеем. Я уважаю его. Я верю ему. Я к нему привыкла.

С ним действительно было привычно и спокойно — не так, как с этим пугающе привлекательным новым повзрослевшим Стефаном. Его-то я ни за что не смогла бы подчинить своей воле.

— Алексей столько пережил ради меня, — продолжала я. — Я видела от него только хорошее. Как же я могу причинять ему боль?

— По-твоему, ему нельзя причинять боль. Зато мне можно причинить сколько угодно боли!

— Стиви, прости меня! — умоляюще сказала я. — Я знаю, что причинила тебе огромное зло. Но разве я смогу что-нибудь исправить, причинив своему мужу еще большее зло? Он ведь был моей единственной опорой во время революции. Он помогал папе. Он спас меня.

— Он не спасал тебя, а без нужды рисковал твоей жизнью. Он воспользовался твоей молодостью и наивностью. Он манипулировал тобой, чтобы добиться своего…

— Это было совсем не так!

Это я воспользовалась влюбленностью Алексея, я играла его преданностью, я лгала ему насчет Стефана. Я позволила ему считать меня чистой и благородной — такой, какой считал меня Стиви. Да, этим легковерным мужчинам нужно, чтобы их женщины были во всем безупречными. Почему же мы поддерживаем в них эту иллюзию? Почему я не могла сказать Стиви правду? Почему я не могла сказать правду Алексею? Потому что я была слишком горда, слишком тщеславна.

— Какая же ты верная женушка. — Стефан окинул меня горестным взглядом. — Такая же верная, какой верной дочерью ты когда-то была. Если бы только ты могла быть столь же верной своей любви! Только любовь для тебя всегда стояла на втором месте.

Он снова сел и посмотрел на меня с гневным недоумением:

— Я не понимаю тебя, Таня.

А понимала ли себя я сама? В мыслях у меня царили полнейший беспорядок и смятение: передо мной стояла неразрешимая дилемма.

— Алексей — отец моего ребенка, — произнесла я ослабевшим голосом. Близость Стиви лишала меня всякой воли.

— Отец твоего ребенка! Я прекрасно это знаю. Только я ведь тоже хочу стать ему отцом, и, готов биться об заклад, лучшим, чем его собственный. Что он может сделать для мальчишки, этот твой ученый сухарь? Разве он может научить его чему-нибудь, чего нет в книжках? Разве может он быть ему другом и примером для подражания, каким был для меня мой отец? Кто из нас может сделать для него больше: он или я?

Я попыталась высвободиться, но он еще крепче притянул меня к себе.

— Татьяна, посмотри на меня.

Его голос, властный и в то же время ласковый, лишь усилил мое смятение. Мне бы следовало спросить: а если бы тетя Софи была жива, предложила ли бы она мне оставить мужа? А захотел бы дядя Стен, чтобы Стефан привел к нему во дворец разведенную женщину и назвал чужого сына своим собственным? Мне нужно было бы упросить Стиви не пользоваться моей слабостью и не вынуждать меня нарушить высший закон справедливости. Но я была не в силах говорить.

Сила, куда более мощная, чем сила тяжести, заставила меня нагнуться, и я прижалась щекой к руке, сжимавшей мою ладонь. Закрыв глаза, я позволила привлечь себя к этой широкой груди, которая по-прежнему оставалась для меня прибежищем, где я могла обрести для себя спокойствие, радость и мир. Рука, теплая, нежная и в то же время сильная, приподняла мой подбородок, и я почувствовала прикосновение бархатных губ к своим губам…

Мои фантазии меня не обманывали. В этих губах была какая-то стихийная сила, столь же непреодолимая, как та, что таилась во властном прикосновении губ моего сына к моей груди, восторг, божественный или сатанинский, который мог сделать вечное проклятие наслаждением! Если бы дом не был полон народа, дело этим не кончилось бы: я наверняка нарушила бы супружескую верность. Но волей-неволей этим все и закончилось.

В первый же момент после этого поцелуя, который, казалось, длился целую вечность, мною овладело безрассудное воодушевление.

— Стиви, — прошептала я, — давай исчезнем, уедем в Южную Америку или еще лучше в Африку, в Кению. Там нужны белые поселенцы. Мы могли бы купить плантацию. Там нас ждет простор, лошади, охота. А туземцам нужна медицинская помощь. — Ведь это же означает для нас всякие приключения, подумала я, испытание наших сил и, самое главное, свободу и возможность уединиться от всего мира. — Мы изменим наши имена. Никто не будет знать, кто мы. Не будет больше ни Польши, ни России, ни князя Веславского, ни княжны Силомирской. Только мы с тобой, Питер и, конечно же, няня.

— Ты действительно готова на это? — В глазах Стиви засветился прежний мальчишеский огонек.

— Да!

Это был для нас единственный выход. Бежать, не видясь больше с Алексеем, бежать от себя самой — той, какой меня воспитали.

— Я не знал, что ты такая романтичная натура.

Стефан задумался над моим предложением. Затем, встав с канапе, он подошел к окну и чуть раздвинул шторы.

— На той стороне улицы в машине сидят двое людей — без сомнения, репортеры. Несмотря на все предосторожности, за мной следили. Нам ни за что не удалось бы незаметно улизнуть.

Он вернулся и снова сел рядом со мной.

— И потом, зачем нам ехать в Африку, чтобы поохотиться, если для нас найдутся и наши собственные польские леса? Разве ты больше не любишь Веславу, Танюса? — добавил он, видя, как у меня поникло лицо.

Боже мой, подумала я, ну почему жизнь всегда мешает любви?

— Люблю, и даже очень! Но ведь это означало бы возвращение назад, к прошлому, неужели ты не понимаешь?

Я имела в виду возвращение в сказочный мир князей и княгинь, мир пышности и великолепия, который у меня на глазах был разрушен в России и который наверняка вскоре будет разрушен и в Польше.

— Ты все еще веришь в прекрасный новый мир?

Огонек отваги и тяги к приключениям погас в его глазах. Вместо мальчишки Стиви рядом со мной сидел взрослый, готовый отвечать за свои поступки Стефан, ясно и четко представляющий себе свой долг.

— А я вот не верю. Я считаю, что нужно стараться как можно лучше устроить жизнь в нынешнем мире. Правда, среди тех поляков, что сейчас находятся у власти, есть такие, которые оглядываются на наше прошлое величие и которые не видели своими глазами, что такое будущее по-советски. Но я не из их числа. Я собираюсь идти вровень с веком и искать хорошее в том, что принесут с собой новые времена. Мне казалось, что ты идеально подходишь для того, чтобы помогать мне в этом. Представить на месте матери не тебя, а какую-то другую женщину я просто не мог. Я был не прав?

Подходила ли я для того, чтобы занять место тети Софи? Да и хотела ли я этого когда-нибудь? Я сидела, молча глядя на огонь, и в этот момент мне вспомнились слова, перед смертью сказанные бабушкой: «Быть княжной теперь будет ни к чему. А вот быть врачом будет просто замечательно».

— Я был не прав, Таня? — повторил Стефан, поворачивая к себе мою голову.

Я снова безвольно обмякла. Однако, прежде чем еще один поцелуй успел лишить меня остатков благоразумия и сопротивления, распахнулась дверь из прихожей и в библиотеку вошла няня, а из детской донесся гневный крик моего сына.

— Голубушка княжна, хорошенькое дело! — принялась браниться няня. — Твой сын там вовсю заходится от плача, так он проголодался, а ты, позволь тебя спросить, чем тут занимаешься?

Как только я услышала крик своего ребенка, моя рука непроизвольно метнулась к груди, и я почувствовала, что грудь у меня набухла от боли. Запинаясь, я сказала:

— Стиви, я должна пойти покормить Петю. Я еще подумаю и дам тебе ответ немного погодя, если ты можешь подождать. Няня, поговори с князем Стефаном. Расскажи ему все.

Скажи ему все, что я не могу сказать в свою защиту, мысленно попросила я ее и бросилась прочь из комнаты.

После того, как я прилегла и няня-швейцарка поднесла ребенка к моей груди, я стала раздумывать над стоявшей передо мной дилеммой.

Что было последнее, о чем я подумала перед тем, как няня влетела в библиотеку? Ах да, я подумала, подхожу ли я для того, чтобы занять место тети Софи. Княгиня Веславская должна научиться любезно уступать мужу, править им незаметно, всегда выдвигая на первый план своего супруга и повелителя, а самой держась в тени. Жизнь княгини Веславской полна всяческих ограничений и расписана до мелочей. Она может чувствовать себя свободной с мужем только… в постели. А так ли уж я хотела бы ради этой свободы распрощаться со всем остальным?

Хотела бы, Таня, ты же знаешь, что хотела бы. И все же, разве это не означало бы рабство, а не свободу — рабство для «цыганки» Тани, которую я все эти годы в себе подавляла? Ведь стоило бы ей пробудиться к жизни, как Стиви обнаружил бы, что женился не на копии своей матери, а на ревнивой и деспотичной гарпии?

Ну же, Таня, не преувеличивай! Ты вполне можешь справиться с собой и до сих пор всегда держала себя в руках. Да, но ведь со Стиви я перестаю быть собой. С ним моя воля, мой разум, моя душа куда-то исчезают. И не его в том вина. Он меньше всего желал бы этого. Но он с этим ничего не может поделать. Тогда как Алексей подает мне пример сильной, знающей, независимой, свободной личности, какой и я сама хочу быть.

А что хорошего в том, чтобы быть холодной, бесчувственной гордячкой? Разве это не будет притворством? По крайней мере, «цыганке» Тане не откажешь в честности. Ей безразлично, что о ней станут думать. Так не лучше ли выбрать искренний грех, чем притворную добродетель? Разве я всегда не презирала подчиненную условностям мораль? Разве я не знаю уже давно, что она лишь прикрывает собой ту клоаку, какой в сущности является благовоспитанное общество? А раз так, то не лучше ли мне последовать зову сердца и уехать со Стиви?

Я ощутила прилив радости и уже готова была подняться и пойти сказать Стиви о своем решении. Но Питер жадно сосал молоко, не желая отрываться от моей груди. Я взглянула на свои часы. Это были швейцарские платиновые часы, которые мне подарил Алексей в день, когда мне исполнилось двадцать три года. Он заказал на них надпись по-французски: «Моей горячо любимой жене».

Чтобы расплатиться за них, он играл на скрипке в русском ресторане, подумала я. Весь этот год он работал не покладая рук, чтобы обеспечить мне достойное существование. Все, чего он достиг: его знания и положение, уважение и любовь студентов, признание коллег, вхождение в высшее общество — все это требовало от него мужества и огромных усилий с самого детства. Ничто не досталось ему без труда, просто по праву рождения. И, тем не менее, в образовании и воспитании он не уступал многим аристократам, а кое-кого и превосходил. Я и Питер Алексей были для него наградой и предметом высшей гордости. Как же я могу просто так лишить его этого, только чтобы потешить свою страсть? Какое право я имею отнимать Питера у его собственного отца? И не упрекнет ли меня потом мой сын, если я это сделаю?

Да, но как же я смогу целовать Алексея после того, как целовала Стефана? Как смогу я лежать в его слабых объятиях после того, как ощутила на себе сильные руки Стиви? И то, и другое для меня теперь невозможно!

В этот момент Питер начал корчиться и приготовился зареветь.

У него же из-за меня начнутся колики, если я не умерю свой пыл, подумала я и сделала несколько глубоких вдохов, чтобы успокоиться. Мне удалось отвлечься от мыслей о Стефане и Алексее на достаточно долгое время, чтобы ребенок мог вволю насытиться. Затем, почувствовав вдруг страшную усталость, я задремала.

— Ангелочек мой, ты хорошо поел? Как ты покормила его, голубка моя? — спросила няня, придя из библиотеки час спустя и беря Питера на руки.

— Он так яростно накинулся на меня, что я чуть не вскрикнула, когда он взял грудь. А немного погодя мы оба успокоились. Ты долго говорила с князем Стефаном? — спросила я, поднимаясь, чтобы одеться.

— Говорила-то все я, а он помалкивал да слушал. Когда я рассказала ему про твою рану и про то, как ты все забыла, когда мы прятались в подвале, он все качал головой да повторял: «Бедная Таня, бедная Таня, бедная Таня». Он больше не будет на тебя сердиться. И он просит показать ему Петю.

— Я приму его.

Я причесалась и припудрила нос. Затем, в то время как няня меняла малышу пеленку, я спросила ее:

— Няня, что же мне делать?

— Сама знаешь, голубушка княжна, — ответила она, не взглянув на меня.

— Нет, ты так легко не отделаешься. — Я отошла от туалетного столика и остановилась рядом с ней у кровати. — Это — ужасно сложный вопрос. Посоветуй, как мне быть.

— А что тут сложного? — Няня вытащила изо рта английскую булавку и плотно зашпилила пеленку. — Если ты уйдешь от мужа, тебя совесть замучит. А если останешься, тебя станет изводить запретная страсть. Выбирай сама.

Со страстью мне было справиться легче, чем с совестью. Справляться со страстью я уже давно научилась. А если я не могу доверять своим чувствам, если мое отношение к одному и тому же человеку может колебаться от обожания до бунта, если мои мысли может заполнять то один, то другой, не лучше ли послушаться Божьих заповедей?

— Мне ужасно жалко Стефана, няня, — попыталась я еще раз оправдать выбор, диктуемый желанием.

— Да уж, он из-за тебя настрадался. — Няня говорила со мной без всякой жалости. — Но он молодой и красивый. Он найдет себе красавицу княжну, да еще, как положено, с хорошим приданым. Он забудет все эти страсти-печали и снова станет любить тебя по-братски, как когда-то в детстве. А что касается тебя, тебе придется привыкнуть управляться со своими страстями.

Каждое нянино слово было как удар. Я желала Стиви счастья, но мысль об этом была для меня невыносима. Я хотела, чтобы он любил меня по-братски, хотя знала, что для меня это будет пыткой.

Я взяла малыша у няни и собиралась было снова пойти в библиотеку, когда Вера Кирилловна, не в силах больше сдерживать любопытство, пришла сообщить, что через сорок пять минут будет подан обед и она надеется, что князь Стефан задержится, чтобы отобедать с нами.

Я никак на это не ответила.

— Вы знаете, я все это время внимательно следила за состоянием дел в Польше, — беззаботным тоном прощебетала она. — Поляки опять грызутся друг с другом, и ходят слухи, что ради единства нации будет восстановлена монархия с маршалом Пилсудским в качестве премьера.

— Правда? — сказала я.

— Князь Стефан пользуется огромной популярностью как герой польско-советской войны, — продолжала она, — и, кроме того, он — прямой потомок династии Пястов.

Я поняла, что Вера Кирилловна хотела бы провести остаток своих дней в роли фрейлины польской королевы в лице моей скромной персоны.

Следует отдать должное моей родственнице: я уверена, что она искренне желала мне счастья подобно тому, как лучшая из матерей желает своей дочери блестящего замужества. И теперь, относя сына в библиотеку, я представила себе, как она пытается определить, следует ли это расценивать как хороший признак или как плохой. Возможно ли, что я откажу князю, несмотря на его положение, состояние, молодость и привлекательность? Нет, этого не может быть… Или все-таки может?

Когда я вошла в библиотеку, Стефан посмотрел на меня с грустью, но уже без всякого гнева. Я поняла, что он готов, если надо, отказаться от меня. Однако в тот момент, когда я приготовилась сообщить ему, что сама от него отказываюсь, я словно онемела.

Я не могу, не могу снова потерять его, подумала я и посмотрела на него, не в силах вымолвить ни слова и чувствуя, что вот-вот заплачу.

— Так, значит, нет? — сказал он.

Я опустила голову и молча проглотила слезы.

— Теперь, когда няня мне рассказала, скольким ты обязана профессору Хольвегу, мне легче с этим примириться. — Он говорил спокойно и с достоинством. — Только не проси меня полностью отказаться от встреч с тобой: это выше моих сил. Возможно, я не увижу тебя несколько лет — наверняка до тех пор, пока не женюсь и не обзаведусь своим собственным ребенком, но я не хочу быть полностью отрезанным от тебя. Я хотел бы стать другом и наставником твоему сыну. Может быть, когда он подрастет, ты как-нибудь отпустишь его на лето в Веславу. Я не стану приглашать тебя к себе без твоего мужа. Я буду видеться с тобой только в его присутствии. Я забуду о том, что нас с тобой связывало в прошлом. Мы останемся кузеном и кузиной, братом и сестрой, не более того. Ты согласна?

— Да! — Для меня это было равнозначно отсрочке приведения в исполнение смертного приговора, и я на радостях чмокнула Питера в его пушистую головку. Ведь Стиви сказал, что нет ничего на свете, кроме смерти, чего нельзя было бы исправить. И кто знает, что может принести с собой будущее?

— Можно? — Стефан протянул руки к Питеру.

Я передала ему сына:

— Будь осторожней с его головкой. Он уже пытается ее держать, но пока не очень уверенно получается.

В больших руках моего кузена Питер был похож на куколку. Стефан уверенно и ловко держал его, склонившись над ним, чтобы получше рассмотреть его спящее личико:

— Какой кроха! Ты — не красавец, парень, но ты все равно выглядишь ужасно довольным собой. Проснись, чтобы я увидел твои глаза.

Питер подтянул ножки, высвободил ручки из-под синей шали, в которую был завернут, сморщил свой надменный носик и открыл глаза. Взгляд их, пристальный и осмысленный, остановился на Стефане. Стефан надул щеки. Глазенки Питера сощурились до узких щелочек, ротик открылся, и он издал звук, похожий на нечто среднее между визгом и иканием, но явно выражавший восторг.

— Няня, няня, он засмеялся! — позвала я, и няня буквально вбежала в библиотеку. — Петя в первый раз в жизни засмеялся!

— А может, это что-нибудь другое. — Она взяла малыша у Стефана. — Да нет, ты сухой. Так ты и правда засмеялся, ангелочек мой? Ну-ка, покажи еще разок, как ты это делал.

Питер принялся увлеченно пускать пузыри, дергая ручкой няню за кончик ее белой косынки. Стефан снова наклонился над ним и напыжил щеки, и Питер еще раз издал тот же звук — наполовину визг, наполовину икание; это определенно был смех.

В это время вошла Вера Кирилловна и, увидев, что мы все улыбаемся, тоже улыбнулась с довольным и многозначительным видом. Однако, узнав, что причиной веселья был первый смех Питера, она не смогла удержаться от выражения досады. Правда, ей удалось скрыть разочарование, когда она поняла, что ей никогда уже не стать фрейлиной будущей королевы Польши, и она лишь подчеркнуто внимательно спросила няню, не пора ли уложить ребенка поспать. Очевидно, она считала Питера Алексея ответственным за срыв ее планов.

После того, как няня унесла виновника ее огорчений, Вера Кирилловна повернулась к моему кузену:

— Вы не откажетесь отобедать с нами, cher prince?

— Благодарю вас, графиня, но я должен идти. Таня, пока я не ушел, скажи, что я могу сделать для тебя?

— Польское правительство почему-то тянет с выдачей мне паспорта.

— Какая чепуха! Я немедленно этим займусь. Что-нибудь еще?

— У меня есть родственник, блестящий историк-любитель. Ты встречался с ним на Сомме во время войны. Он вернулся в Россию примерно в одно время с тобой, а прошлой весной бежал оттуда.

— Л-М? Очень симпатичный человек. Что я могу для него сделать?

— Он с трудом сводит концы с концами в Париже, работая журналистом по разовым договорам. Ему нужно было бы получить ученую степень в Сорбонне, чтобы он мог преподавать, но он — очень гордый человек. Просто так предложить ему деньги невозможно: он их не возьмет.

— Тогда надо будет организовать конкурс для живущих в Париже иностранцев с поощрительной стипендией в качестве премии или что-нибудь еще в том же роде. Я подумаю над этим. — Стефан сделал несколько пометок в записной книжке. — Это все?

Тут я отважилась попросить его:

— Нашему Центру по делам русских беженцев нужна усадьба, желательно под Парижем, где бы мы могли устроить maison de retraite для пожилых беженцев.

— Э, да ты, я смотрю, всерьез занялась филантропией! Бабушка гордилась бы тобой. Я найду для тебя подходящую усадьбу, дорогая кузина, только не надо там вешать никаких памятных табличек в мою честь, иначе мне дома несдобровать. Любая моя помощь русским должна оставаться анонимной.

— Ты многое делаешь анонимно, mon cousin, — сказала я, вспомнив о том, как был оплачен счет в родильном доме.

Вера Кирилловна укоризненно посмотрела на меня. С одной стороны, ее глубоко впечатлила манера решать проблемы «по-веславски», с другой — она была горько разочарована происходящим.

— Какие могут быть счеты en famille? — возразил Стефан.

Я почувствовала себя мелочной и неблагодарной:

— Конечно же, никаких. И еще одно. Если хоть как-нибудь можно помочь Федору…

— Это — самая трудная просьба. Но если найдется хоть какая-то возможность, она обязательно будет использована.

Я безоговорочно ему поверила.

— Пожалуйста, передай от меня привет твоим родственникам в Англии, в особенности — лорду Эндрю. Спасибо тебе… за все.

— Не стоит благодарности. Пожалуйста, передай мой поклон профессору Хольвегу. Вера Кирилловна, если понадобятся мои услуги, вы знаете, как со мной связаться. Таня…

Он повернулся ко мне. Я протянула ему руку.

— Кланяйся от меня княгине Екатерине. И передай привет Казимиру. Он все еще в армии?

— Ему недолго осталось в ней пробыть. Он собирается начать приводить Веславу в порядок, как только выйдет в отставку.

Пристально глядя на меня, Стефан поднес мою руку к губам и поцеловал ее, затем посторонился, пропуская вперед Веру Кирилловну.

И вот уже его звучный голос донесся из прихожей, затем хлопнула входная дверь, и послышался шум отъезжающего автомобиля. Огонь в камине догорел и погас. Комната, казалось, стала меньше и холоднее. Часы на каминной полке с равнодушной точностью пробили без четверти час.

Не в силах двинуться с места, опустив перед собой руки, я стояла, окруженная свободно ниспадавшими складками бархатного халата, в торжественной позе, единственной, достойной этого высшего момента испытания, и не отрываясь смотрела на дверь, через которую вышел Стефан. Центр моего существа, где не так давно находился мой сын, сейчас заполняла ноющая пустота. Она разрослась до пределов куда больших, нежели материнская утроба, и подступила к самому моему горлу. Ничто и никогда на этом свете не сможет заполнить эту пустоту!

За эти несколько мгновений я стала на много лет старше. До этих пор, несмотря на все, что мне довелось пережить, я оставалась романтичной юной женщиной. Теперь же, после того как Стефан вышел через эту дверь, все мои девичьи грезы испарились.

Когда вернулась Вера Кирилловна и застала меня все в той же позе, с тем же застывшим печальным взглядом, она, должно быть, поняла, что говорить больше было не о чем.

— Жаль, что вашему кузену пришлось так рано уйти, — заметила она, раздвигая шторы и открывая вид на пустынную, продуваемую ветром улицу. — Такой щедрый и благородный молодой человек. Настоящий князь. Какая мерзкая погода! Боюсь, зима нынче будет холодная.

В дверях появился дворецкий и объявил, что кушать подано.

Вера Кирилловна вздохнула. Величественно подняв голову, с неподражаемым самообладанием, она пригласила меня пройти в столовую.