Провокация готовилась долго. Ее могли задумать еще до прихода Абакумова в МГБ, когда только пал Севастополь, немцы захватили полуостров и никто еще помыслить не мог о будущем выселении крымских татар. Предстояла тяжкая война, перелом в ее судьбах и только затем освобождение Крыма, завершившееся, как известно, в начале мая 1944 года. Между тем уже летом 1943 года эмиссары ЕАК, «еврейского антисоветского подполья», если верить провокации МГБ, торгуют в США крымской землей, обещают несбыточное, пресмыкаясь перед сионистскими толстосумами.

Какая сила предвидения у изменников! Какая вера в победное продвижение Советской Армии на запад!

Ицик Фефер в своих показаниях, особенно в «обобщенном протоколе» от 11 января 1949 года, подробно живописует, как пришлись друг другу сионисты США и советская делегация — Михоэлс и Фефер. Особенно — Михоэлс. Фефер находит чеканную формулу для характеристики родившейся общности: «Наши с американцами вкусы сошлись. Раньше вкусы, потом и дела».

Наметилась, по его словам, встреча с председателем Всемирной еврейской организации — Вейцманом. К слову сказать, эта встреча, как свидетельствуют документы, была санкционирована Москвой, но Фефер, забывая о том, что всякий шаг советских представителей за рубежом зафиксирован в документах, в шифрованных телеграммах, хочет выглядеть деятелем решительным и независимым. «У нас, — продолжает он свою информацию на Лубянке, имея в виду Михоэлса и себя, — было большое желание откровенно поговорить с Вейцманом и посвятить его в планы нашего приезда в Америку. Однако, зная, что Вейцман политикан, мы боялись, что он предаст наши намерения огласке и тогда все провалится…»

К чему могут относиться эти зашифрованные до времени планы, намерения, которые могут провалиться? Читатель скоро поймет, что соотносятся они только с одним: с так называемым «крымским проектом». Все полагают, что Михоэлс полетел за океан, чтобы помочь своей сражающейся, истекающей кровью родине, собрать десятки миллионов долларов на оборону страны, мобилизовать общественное мнение мира, встретиться с выдающимися представителями культуры и науки, — ничуть не бывало! Оказывается, Михоэлс со своим расторопным спутником поехали ради тайных злодейских планов…

«— Что вы этим хотите сказать? — спрашивает следователь по дешевому следственному сценарию, ибо к этому он уже хорошо знает, что хочет сказать и что скажет Фефер.

— Поскольку наша встреча с Вейцманом была неофициальной, мы просили его сохранить ее в секрете. Вейцман заверил нас, что так и сделает. Но по прибытии в Англию Вейцман разболтал в печати о нашей с ним встрече». (Еще бы: как честолюбцу Вейцману удержаться, не похвалиться, что он встретился с первым еврейским пролетарским поэтом!)

Пока ни слова о Крыме. Но вот июньская встреча с Джемсом Розенбергом, миллионером и политиканом, и тот дает понять, что «…хочет откровенно поговорить с ними в более подходящей обстановке».

С этого момента начинается, вернее, пишется Фефером пошлейший детектив, в котором самая гнусная и предательская роль отдается Михоэлсу.

«Спустя пару дней обед состоялся на вилле Розенберга в пригороде Нью-Йорка. За обедом, на котором, кроме нас и Розенберга, никого не было, мы информировали его о якобы тяжелом положении населения в Советском Союзе, особенно евреев, и обратились к нему с просьбой оказать нам материальную помощь… На эту просьбу Розенберг ответил: „Вы только просите, а толку от вас никакого! Вспомните, в связи с созданием еврейских колоний в Крыму мы ухлопали свыше 30 миллионов долларов, а что толку? Крым не ваш, вас оттуда выгнали… Сейчас вы опять просите. Американцы богаты, но имейте в виду — денег на ветер мы не бросаем и можем помочь лишь на соответствующих условиях“».

Как надо пасть, чтобы, предав поистине высокие цели своего пребывания в союзнической стране, изобразить на потребу чинам госбезопасности и себя и великого Михоэлса холуями, дерьмом, попрошайками, на которых свысока покрикивает босс! Но именно это должно придать лживой тюремной исповеди привкус правды; уж если человек пишет такое о себе, значит, что-то есть, есть!

«— Какие условия предъявил вам Розенберг? — спросил следователь.

— Американские еврейские круги, которые он в данном случае представляет, могут оказать нам помощь только в том случае, если мы отвоюем у советского правительства Крым и создадим там самостоятельную еврейскую республику. Крым нас интересует, с одной стороны, как евреев, с другой — как американцев.

— Договаривайте до конца!

— Розенберг нам прямо сказал, что Крым — это Черное море, это Турция, это Балканы…»

Не думаю, что Феферу понадобилась «кухня» Бровермана для сочинения этого сценария; до встречи с Розенбергом и даже с Вейцманом его уже томили «планы» и «тайные намерения», связанные с Крымом.

«Мы заверили Розенберга , — продолжал Фефер, — что примем все меры к тому, чтобы Крым был наш, еврейский».

Июнь 1943 года. Кровопролитные бои на всем протяжении огромного фронта. На полуострове хозяйничают гитлеровцы, и можно только молиться о будущем их разгроме, можно верить в победу, сражаться за нее, но на вилле под Нью-Йорком, по дешевому сценарию сексота, все уже решено: Гитлер разбит, Розенберг «с нескрываемым удовлетворением», как свидетельствует Фефер, обещает гостям, что они могут рассчитывать «не только на материальную помощь Америки», но, «в случае необходимости, на советское правительство может быть сделан американцами дипломатический нажим». Розенберг якобы тут же спросил, сколько евреев в Крыму, куда они эвакуировались, и собираются ли реэвакуироваться.

«Такие сведения мы ему представили!» — прихвастнул Фефер, не подумав, в каком карикатурном свете выставил себя и Михоэлса: годы спустя в освобожденном Крыму с трудом и по крохам собирали сведения, которые фокусник Фефер вынул из кармана на вилле под Нью-Йорком.

Фарс не завершен. Страсти нагнетаются: «крупнейший домовладелец в Нью-Йорке» Розенберг наносит гостям новый, на этот раз гостиничный визит, чтобы сделать им выволочку. «Пока мы вами недовольны, — покрикивает он. — Вы себя не ведете так, как должны вести настоящие евреи. Советские евреи слишком много просят и слишком мало требуют. За народ, если мы народ, надо бороться…»

По словам Фефера, Михоэлс виновато засуетился и, оправдываясь, сказал то, что позарез было необходимо Лубянке и Абакумову: «Раньше у нас не было легальных возможностей, а теперь, благодаря созданию ЕАК, мы эти возможности получили и их используем…»

Так цепочка замкнулась, нет, не «цепочка», а оголенные провода высокого напряжения, несущие смерть, — у «крымского проекта» появился солидный хозяин в образе ЕАК, «заговор» набирал силу. Потеряв чувство реальности, Фефер длит зловещую легенду, пока его не останавливает следователь, напоминая, что пора двигаться дальше, переходить к шпионской деятельности, к измене и к работе на американские спецслужбы.

На свет Божий выволакиваются благотворительные организации США, общественные деятели, руководители и активисты «Джойнта», «Агроджойнта», «Амбиджана» — «некто Будиш» и другие господа, которым, оказывается, позарез нужны секретные сведения об СССР, фотографии, статистические таблицы, которых интересуют все земли Советского Союза, от Крыма до Биробиджана и Дальнего Востока. «Таким образом, — бодро кается Фефер, — шаг за шагом американцы прибирали нас к рукам». Равно и «Черная книга» была задумана в эти дни, с участием Эйнштейна, с агрессивно националистической целью. «Эта книга была задумана как националистическая атака на интернационализм, — уверял своих Лубянских хозяев Фефер. — Речь шла о том, чтобы в этой книге собрать лишь материалы о зверствах немецких фашистов над еврейским населением, т. е. сделать книгу националистической. В течение шести месяцев, — подводит итоги автор крымского „сценария“, — мы находились в кругу матерых разведчиков и реакционеров».

Мы!

Он говорил от лица своего и Михоэлса, расчетливо отступая в тень, стушевываясь, оставляя авансцену Соломону Михоэлсу. Будь жив Михоэлс в пору следствия, в самых жестоких, инквизиторских условиях, постройку Фефера рухнула бы, очная ставка с Михоэлсом была бы концом его фальсификаторской затеи.

Фефер не мог не поехать в Минск в январе 1948 года, даже если бы на то не было приказа Абакумова: ему необходимо было почти физически ощутить, ужаснуться и ощутить, исстрадаться и ощутить, понять, увериться, что страшное препятствие устранено, ощутить и, уже в следующую секунду поверив в случайность гибели Михоэлса, начать собирать в сознании и памяти строки самой большой, самой щедрой, самой возвышенной статьи памяти Михоэлса. Опустившись до самоубийственного самооговора, он переступил черту, за которой нет ничего святого. Насколько можно судить по протоколам его очных ставок с другими арестованными, он стремительно терял уверенность и твердость ответов и все более уныло, сломленно твердил о «подпольной сионистской организации», почти упрашивая — без веры в успех — подследственных подтвердить, что они вместе с ним, не в одиночку, нет, с ним, раскаявшимся, состояли в этой вражеской организации.

«— Ну, признайтесь, Лина Соломоновна, признайтесь: вы ведь состояли в нашей подпольной сионистской организации…

— О чем вы говорите?! — оскорбилась Штерн. — Какой организации?

— Признайтесь, признайтесь! — клянчил он».

По утверждению Фефера, Михоэлс возвращался в Советский Союз «полный решимости действовать», исполнить обещанное заокеанским боссам. «Я пойду к Жемчужиной, — якобы сказал этот сочиненный Фефером Михоэлс, — сообщу ей о предложениях американцев по поводу Крыма, попрошу у нее совета. Она нам поможет».

На миг задержимся на этой смеси хлестаковщины и горячечного бреда: в здравом рассудке Михоэлс отправится к жене Молотова, первого заместителя председателя Совета Министров и заместителя председателя Государственного Комитета Обороны, и сообщит ей о захватнических намерениях экспансионистов США и попросит совета-помощи! Тут бы его, Фефера, и упрятать на Канатчикову дачу — но, увы, он сочинил это в угоду Абакумову и ненавидящему Жемчужину Сталину. Устами мертвого Михоэлса он возводит на нее чудовищную клевету, превращает в соучастницу преступлений ЕАК. «Проект о Крыме, — якобы сказала Михоэлсу Жемчужина, — очень актуальный, и его немедля следует поставить перед правительством». Эту поспешность Жемчужина объясняла тем, что «из Крыма уже выселены татары и, если мы промедлим, Крым может оказаться занятым…». Она сказала, добавляет Фефер, все еще со ссылкой на Михоэлса, что «там, наверху, плохо относятся к еврейской национальности, поэтому разрешение наших вопросов тормозится… Из всего разговора с Михоэлсом было ясно, что Жемчужина обвиняет в этом Сталина».

Так исподволь определились вдохновители «крымского проекта» — Михоэлс и Жемчужина. Фефер стушевался, он с Жемчужиной незнаком, его усилия делу не нужны. Жемчужина в январе 1944 года почему-то говорит о «выселенных татарах», хотя Крым будет освобожден от оккупантов только спустя четыре месяца после возвращения в страну Михоэлса и Фефера.

Не Молотов и не Жемчужина вдохновили трех членов президиума ЕАК обратиться к Сталину с вопросом о Крыме в начале 1944 года. И хотя все трое — председатель президиума ЕАК Михоэлс, ответственный секретарь Шахно Эпштейн и Фефер, редактор «Эйникайт» — могли, созвав президиум, писать главе правительства от имени ЕАК, премудрый змий Шахно Эпштейн настоял на том, чтобы подписи были личные и вопрос публично не обсуждался. Шахно Эпштейн, подобно Феферу и раньше Фефера, стал сотрудником НКГБ (МГБ), и обращение к Сталину было задумано в недрах Лубянки, а подпись Михоэлса получена, когда его уверили, что инициатива в «крымском проекте» принадлежит самому правительству. Именно так оформлялась эта провокация в январе 1944 года, когда никому в ЕАК, и, разумеется, Соломону Михоэлсу, не могло и во сне привидеться выселение из Крыма татар. Абакумов же и его службы вполне могли приступить к разработке будущей акции, рискуя ошибиться только в сроках.

Фефер последовательно разрабатывает тему участия Жемчужиной в преступлениях ЕАК. Таково требование Инстанции к следствию. В подкрепление своих слов, якобы произнесенных Михоэлсом, приводится свидетельство живого Вениамина Зускина, сказанное будто бы Феферу на похоронах Михоэлса. Фефер свидетельствует: «Жемчужина и в разговоре с ним (Зускиным) по поводу смерти Михоэлса высказала мысль, что это не случайность, его специально убили. Я спросил Зускина, кто убил, — продолжает Фефер. — Зускин отвечал, что Жемчужина прямо не сказала, но из разговора у него сложилось мнение, что в убийстве Михоэлса повинна советская власть. Таким образом, — заключает донос Фефер, напомнив, что подстрекательство Жемчужиной тут же было подхвачено Зускиным, Шимелиовичем и Брегманом, — смерть Михоэлса была пущена в оборот для наших преступных целей».

Я привожу показания Фефера, не сомневаясь в его авторстве; они лживы, но это ложь объятого страхом доброхота. За ними — страх целой жизни, служебная привычка. Творцом этой почти вдохновенной лжи оставался он сам, он писал этот «роман» искушенной рукой. Мог не знать многого, всего «еврейского проекта» и тайных его пружин, не видеть, кто потребовал принести в жертву Жемчужину и ограничится ли дело ею или «разоблачение» настигнет и Молотова; боясь и подумать о многом, Фефер решал посильные задачи, решал их с ошибками, которых по торопливости не замечала следчасть МГБ. Так, ошибкой было приписать Жемчужиной заявление о «выселенных татарах» уже в январе 1944 года или ее прямые намеки (на похоронах Михоэлса в январе 1948 года) на антисемитскую нетерпеливость Сталина. Умный и осмотрительный человек, столько лет проживший рядом с осторожнейшим Молотовым, не совершит такой глупости.

Неужели же за «крымским проектом» — пустота? Пусть американские эпизоды торга Крымом — дурно сочиненный детектив, блеф, но было же и другое: Северный, степной Крым, еврейские колонии и колхозы и еврейские колонисты, оказавшиеся дельными земледельцами. Там — брошенные при эвакуации дома, школы, опустевшие улицы поселков, старые кладбища и новые захоронения — могильные рвы и ямы, куда гитлеровцы сбрасывали сотни и тысячи убитых евреев. В архиве ЕАК сохранились отнюдь не секретные письма на имя Сталина и на имя Молотова. Никто и никогда уже не ответит нам, открыл ли Абакумов своим двум агентам, что «крымский проект» только подсадная утка, фальшивый манок, или уверил, что дело верное, нужно поторопиться, не опоздать, уже и наверху удивляются, чего медлят евреи…

Было, было такое документально подтвержденное посягательство на Крым, ничем от него не отмахнуться, все должно быть тщательно исследовано.

Фефер понимал, что серьезным, социально напряженным темам особое правдоподобие и укорененность придают ирония и комические подробности. В конце марта на допросе у полковника Лихачева Фефер не без юмора припомнил, что в тесном кругу членов президиума ЕАК распределялись… министерские портфели будущего еврейского государства в Крыму. «Наш президент!» — говаривал, мол, Шахно Эпштейн, льстец и агент госбезопасности, указывая на Михоэлса (Михоэлс и тут как манекен, как кукла из музея мадам Тюссо, им вертят, на него лгут, его наряжают, сам же он безгласен, как и надлежит мертвому!).

«— Михоэлс — президент крымской республики! Премьер-министром Шахно Эпштейн намечал себя; Шимелиович — министр здравоохранения; Трайнин Аарон Наумович — министр юстиции; Квитко — министр просвещения; Галкин — заместитель министра просвещения; Маркиш — председатель союза еврейских писателей; меня, — завершил обзор Фефер, — Эпштейн прочил председателем комитета по делам искусств.

— Не скромничайте, Фефер, — заметил полковник Лихачев. — Вам был обещан пост министра иностранных дел.

Принимая игру, на ходу меняя шутливый, ернический тон, Фефер ответил:

— Лично со мной такого разговора не было».

Изобретение Фефера — импровизированное правительство «еврейского» Крыма — привилось: его несостоявшихся министров пытают с пристрастием, требуют признания. С течением времени «совет министров» и самим заключенным перестает казаться призраком: в бреду бессонных ночей, в отчаянии и прострации можно вдруг забыть, откуда пришла провокация и какая ей цена. Показания Фефера используются широко, в любом допросе они — орудие шантажа; любой из подследственных, прочитав недобрую свою характеристику и не зная, как далеко простирается клевета, переходит к самообороне, к нападкам на Фефера и, увы, Михоэлса, которого Фефер мастерски подставляет ударам. Нетрудно представить себе отчаяние Зускина, когда ему зачитывается одна лишь фраза из показаний Фефера: «Еврейский театр, часто говорил мне Михоэлс, был превращен нами (т. е. Михоэлсом и Зускиным) в орудие нашей вражеской работы». Как ужаснувшемуся, оскорбившемуся Зускину сохранить в этот час почтительность и любовь к Михоэлсу?

«Письмо трех» от 15 февраля 1944 года тщательно обдумывалось, выверялась каждая фраза. По просьбе Михоэлса Шимелиович набросал свой проект письма, но в архиве ЕАК этого письма не оказалось, как, впрочем, и двух других — Сталину и Молотову, — сохранившихся только в ЦГАОР СССР, и это понятно: вопрос о Крыме на президиуме ЕАК не обсуждался, инициатор этой акции — МГБ — не допустил преждевременной огласки. Письма, отправленные в архив, сохранились, они почти идентичны. Из первого письма — Сталину — была опущена только одна, чисто пропагандистская фраза насчет того, что не следует давать «пищу различным сионистским козням о возможности разрешения „еврейского вопроса“ только в Палестине, которая будто бы является единственно подходящей страной для еврейской государственности».

24 февраля Молотов передал текст письма Маленкову, Микояну, Щербакову и Вознесенскому, а спустя еще четыре дня, 28 февраля, Щербаков похоронил письмо в архиве.

Чего же просили у правительства три еврейских деятеля?

«В ходе Отечественной войны, — писали они, обращаясь к Молотову от собственного имени, — возник ряд вопросов, связанных с жизнью и устройством еврейских масс Советского Союза. До войны в СССР было до пяти миллионов евреев, в том числе приблизительно полтора миллиона евреев в западных областях Украины, Белоруссии, Прибалтики, Бессарабии, Буковины, а также из Польши». Далее развивалась мысль, что возвращение тех, кто эвакуировался в глубь страны, «не разрешит в полном объеме проблему устройства еврейского населения в СССР». Авторы письма сетовали, что почти «прекратилась политико-воспитательная работа среди еврейских масс на родном языке» при существовании одного еврейского издательства, одной газеты и нескольких театров; что случающиеся «вспышки» антисемитизма «всячески разжигаются фашистскими агентами и притаившимися враждебными элементами с целью подрыва важнейшего достижения советской власти — дружбы народов». Письмо напоминало о том, что опыт создания в свое время Еврейской автономной области в Биробиджане «не дал должного эффекта» и что способность еврейских масс «строить свою советскую государственность» более всего «была проявлена в развитии созданных еврейских национальных районов в Крыму… Нам кажется, что одной из наиболее подходящих областей для развития этой государственности явилась бы территория Крыма… Создание еврейской советской республики… разрешило бы проблему государственно-правового положения еврейского народа и дальнейшего развития его культуры. Эту проблему никто не в состоянии был разрешить на протяжении многих столетий, и она может быть решена в нашей великой социалистической стране».

В заключение они предлагали:

«1. Создать еврейскую советскую социалистическую республику на территории Крыма.

2. Заблаговременно, до освобождения Крыма назначить предварительную комиссию с целью разработки этого вопроса».

Вполне утопическое, несбыточное при правлении Сталина, твердившего уже с 1913 года, что евреи не нация и нацией никогда не станут, это письмо написано по всем стандартам времени и со слепой верой, что именно Советский Союз может и должен решить мучительную историческую задачу возвращения государственной целостности, самого статуса единства народу, на протяжении многих веков живущему в рассеянии.

Только Эпштейну, связанному и с Инстанцией и с Лубянкой, Эпштейну, заверившему Михоэлса, что правительство ждет их обращения по поводу будущего Крымского полуострова, под силу было исполнить это щекотливое поручение властей. Во всем видна опытная рука Шахно: в том, как он сумел убедить Михоэлса и опытнейшего Лозовского, что правительство готово рассмотреть этот вопрос и ждет письма; что надо поспешить, ибо «на предстоящей мирной конференции может возникнуть вопрос об устройстве евреев». Его рука — и в расплывчатости некоторых положений письма, так и не обозначившего рамки претензий на Крым — идет ли речь обо всем полуострове, или только о его северной, степной части. Особая заинтересованность Эпштейна обнаружилась и в том, что он категорически воспротивился привлечению Шимелиовича к написанию письма и настроил воинственно Ицика Фефера, встретившего в штыки текст доктора Шимелиовича. На очной ставке с Шимелиовичем 29 июля 1949 года Фефер заявил, что «…Шимелиович представил свой проект письма, причем от него веяло таким национализмом, что мы, по совету Лозовского, вынуждены были составить письмо в другом варианте».

О татарах в письме ни слова. Об их государственности, их автономии. За этим умолчанием также видится предусмотрительность Шахно Эпштейна, и, возможно, не только его. Не надо раньше времени трогать больной вопрос — будущую, быть может, уже назначенную Инстанцией кровь! Земли Крыма велики, по европейским масштабам, очень велики, больше 27 тысяч квадратных километров. Вспомним, что территория государства Израиль, в решениях ГА ООН от 29 ноября 1947 года, было равна примерно половине площади Крыма и даже в 1948–1949 годах оказалась меньше Крыма (20,7 тыс. кв. км). Крым велик и самой природой как бы поделен на две зоны: гористую — причерноморскую — основные районы проживания татар, и степную, полупустынную северную часть полуострова. Пусть государство рассудит, как расположить в Крыму две автономии. В любом случае Михоэлсу в начале февраля 1944 года не могла и в голову прийти мысль о депортации татар и о «еврейском счастье» на чужой беде!

Это бесспорно: прошло три года и в изменившихся условиях, когда преступная акция в отношении татар уже свершилась и Крым «освободили» от татар, Михоэлс воспротивился новым притязаниям на эту землю, а занятая им позиция вызвала новый прилив ненависти Абакумова и желание поскорее покончить с ним.

«Михоэлс, — показал Шимелиович в феврале 1952 года, когда подходил к концу второй этап следствия, а Абакумов уже около года сидел в тюрьме, — предложив мне написать проект письма в правительство о Крыме, пояснил что этот вопрос будто бы поднят самим правительством … Поскольку инициатива в этом вопросе принадлежала правительству, то я ничего не видел предосудительного и составил проект письма… Что касается националистических побуждений , — продолжал доктор на очной ставке, отметая обвинение Фефера, — то их у меня не было никогда».

Не раз приходилось Шимелиовичу твердить следствию: «Ни о каком преступном сговоре Михоэлса и Фефера с американцами, в том числе и по вопросу о Крыме, я не знал», и в марте 1952 года, уже в преддверии суда, снова о том же: «Михоэлс мне заявил, что есть указание, как он выразился, свыше , представить свои соображения о замене автономной области Биробиджан автономной еврейской республикой в Крыму. Это мероприятие, говорил Михоэлс далее, необходимо провести в жизнь в связи с тем, что на предстоящей мирной конференции может возникнуть вопрос об „устройстве евреев“. Я спросил у Михоэлса, что означает его выражение „указание свыше“. Михоэлс разъяснил, что такое указание, исходит, по его словам, от правительства».

Мог ли Михоэлс сказать что-либо более внятное и определенное, сам двигаясь в потемках, обманутый и подталкиваемый Эпштейном и Фефером, в которых он не мог заподозрить агентов службы госбезопасности?!

Стоит задуматься над тем, почему «письмо трех» о Крыме в течение недели поменяло адресата. Писалось на имя Сталина, что вполне естественно: никто другой не мог и помыслить не то что о создании в стране новой автономии — и какой: еврейской! — но и о серьезной постановке такого вопроса на обсуждение.

Письмо Сталину от 15 февраля 1944 года сохранилось в архиве без помет или резолюции Сталина. Трудно предположить, что письмо скрыли от него, что кто-то, не спросив генсека, осмелился распорядиться о переадресовке письма: уже 21 февраля оно, с небольшой купюрой, направлено за теми же тремя подписями заместителю председателя Совета Народных Комиссаров В.М. Молотову. Только Сталин, пробежав текст послания или выслушав сообщение о нем Поскребышева (Маленкова? Щербакова?), мог сбросить еврейскую заботу на Молотова. Но как сбросить? Сердито, раздраженно — или с притворным равнодушием, полупрезрительно, с коварным умыслом — этак небрежно, между делом — маскируя скрытый ход своих мыслей? Появись на письме резолюция Сталина или выскажись он вполне определенно, все и решилось бы так или иначе в соответствии с его волей.

Вспомним, что ЕАК с первых дней существования — «поднадзорный объект»: что «крымский проект» подброшен отнюдь не Совнаркомом и не напрямик аппаратом ЦК ВКП(б), а Лубянкой через двух своих сотрудников — Шахно Эпштейна и Фефера.

Сегодня, многое узнав о тайной службе двух руководящих деятелей Еврейского антифашистского комитета, мы можем досадовать на доверчивость Михоэлса, недоумевать, почему его не насторожила атмосфера секретности, неадекватные, оскорбительные нападки Фефера на доктора Шимелиовича вместо благодарности ему за помощь.

Тогда все выглядело иначе: деловой хозяин ЕАК — его ответственный секретарь Шахно Эпштейн — и редактор газеты «Эйникайт» Фефер, два старых члена партии, завсегдатаи ЦК ВКП(б), два малосимпатичных лично Михоэлсу человека (тому есть множество доказательств), но не вызывавших гражданского недоверия, а скорее, по неизменной их партийной ортодоксальности, казавшихся Михоэлсу выразителями воли партии в ЕАК, сообщили ему о готовности правительства и лично Сталина рассмотреть вопрос о Крыме с благожелательных позиций. Как было не поверить, не подписаться под письмом, не загореться надеждой?!

Сталин, который спустя несколько лет, когда усилиями Абакумова — Фефера будет эксгумирован «крымский проект», взорвется театральным, слишком неистовым, чтобы быть натуральным, гневом («Сталин буквально взбесился!» — скажет по этому поводу Хрущев) на евреев, задумавших «умыкнуть» Крым, в феврале 1944 года коварно молчит, препоручив заботу Молотову. Плод не созрел, время не пришло…

При всей высоте своего державного ранга Молотову живется неуютно. Менее всего хотел бы он заниматься еврейскими делами, всякий раз, при каждом подходящем случае убеждаясь в неискоренимости матерого уже к этой поре антисемитизма Сталина. Жена Молотова — еврейка, всегда чуждая Сталину, а после самоубийства Аллилуевой — ненавистная ему. Но Молотов — гроссмейстер осторожности — в отличие от доверчивого Михоэлса, этого простодушного мудреца, не попадает впросак. Сама осторожность, он не дает загнать себя в ловушку, не доставит этой радости ни Берии, ни Жданову, ни Маленкову и никому другому, кто хотел бы оттеснить его от трона. По совету Сталина Молотов звонит в Киев Хрущеву — по собственному почину он не стал бы советоваться о Крыме с украинским руководителем, к которому всегда был не расположен и который в Крыму не хозяин, а просто ближайший «сосед», — спустя годы именно Хрущев и подарит Крым Украине.

Звонок в Киев — формальный, во исполнение чужой воли. И в Москве Молотов ограничится формальными шагами, адресовав копии «письма трех» Маленкову, Микояну, Щербакову и Вознесенскому. Четыре дня спустя на оригинале письма появляется надпись: «В архив. Тов. Щербаков ознакомлен. 28 февраля 1944 г.». Письмо остается полеживать в архиве, как мина замедленного действия.

Следствие с трудом поддерживало миф о притязаниях ЕАК на Крым, основываясь единственно и только на показаниях Фефера о сговоре Михоэлса со спецслужбами США и чуть ли не с самим американским правительством. Постепенно роль Фефера в сочиненной им афере умалялась до полного исчезновения, тяжесть «преступления» перекладывалась на безответного Михоэлса. «Фефер дал мне понять, — свидетельствовала 25 марта 1949 года Эмилия Теумин, — что в получении евреями Крыма заинтересованы американцы, и Михоэлс в период своего пребывания в Америке в 1943 году обязался выполнить это требование американских капиталистов».

Как часто в тяжелые месяцы работы над архивом следственного и судебного дел ЕАК печаль стискивала мне сердце; угнетало бессилие защитить от поругания человека, так естественно соединившего в одном существовании художественный гений, сострадание к людям и могучую, неусыпную энергию. Как горько было убеждаться в действенности зла: стрократно обманутые, истерзанные так, что позавидуешь мертвому, люди заражались подозрительностью, гневным недоверием, принимали ложь за правду, начинали верить наветам. Если малодушный, цепляющийся за жизнь Фефер, каясь, открыл свои собственные преступления, почему бы не оказаться правдой — как ни тяжело и представить себе такое! — и преступлениям Михоэлса?! Люди словно увязали в трясине: мутился разум, ядовитые миазмы застилали глаза, уже не вчерашние друзья, а уродливые призраки чудились в тюремных стенах. Их умело, виртуозно толкали к предательству, к самооговорам и клевете. Сама память о Михоэлсе — сильном, решительном, полном деятельной энергии — менялась. Утрачен покой, убита надежда, поругана вера в человеческое достоинство, страх за близких истерзал сердце; до Михоэлса ли теперь, до недавнего еще почитания, а то и преклонения перед ним? В конце концов, он — «счастливец», для него все уже позади, он покняжил, пображничал на пиру жизни и ушел, ускользнул от палачей, исхитрился уйти на самом пороге несчастья… Никогда еще покушение Сальери на Моцарта, говорил я себе, думая о Михоэлсе и Фефере, не было столь изощренным и страшным, вдобавок еще и опирающимся на государственную власть.

«Откуда взялись в обвинениях по нашему делу реакционные круги Америки? — вопрошал на суде ученый-международник Лозовский. — Они ведь из сегодняшних газет , из газет 1952 года, а не 1943 года, когда Михоэлс и Фефер были в США. Тогда в Америке было правительство Рузвельта, с которым мы были в военном, антифашистском союзе» . Опираясь на факты, на правительственные телеграммы, он показал, что все встречи в США, в том числе и с Розенбергом и Вейцманом, были согласованы с Москвой, каждый шаг наших эмиссаров в США был известен Молотову. С чего же началась провокация?

«Все началось, как объяснил нам здесь Фефер, с „крымского ландшафта“, а кончилось тем, что я, Соломон Лозовский, захотел продать Крым американцам как плацдарм против Советского Союза. Началось с показаний Фефера о том, что Розенберг предложил свою „формулу Крыма“. Крым — это Черное море, Балканы и Турция. Потом Фефер заявил, что Розенберг не говорил этого и что это формулировка следователя… Но в памяти подследственных уже засела эта удобная формулировка: Черное море, Турция, Балканы… По мере того как допрашивались другие арестованные, каждый следователь прибавлял кое-что от себя, в конце концов Крым оброс шерстью, которая превратила его в чудовище. Так получился плацдарм , и, хотя уже не докопаться, кто первый произнес это слово, военно-стратегический плацдарм налицо. Кто-то уже додумался, что и американское правительство причастно к этому делу. Это значит — Рузвельт. Осенью 1943 года Рузвельт встретился со Сталиным в Тегеране. Смею уверить вас, что мне известно больше, чем всем следователям вместе взятым, о чем шла речь в Тегеране, и должен сказать, что там о Крыме ничего не говорилось. В 1945 году Рузвельт прилетел в Крым с большой группой разведчиков, на очень многих самолетах. Он не прилетел ни к Феферу, ни к Михоэлсу и не по делу о заселении евреями Крыма, а по более серьезным делам. Зачем же нужно было изобретать формулировку — плацдарм , — которая пахнет кровью ?!»

Кажется, один Лозовский трезво понимал, чем завершится этот закрытый процесс. Он не раз напоминал другим обвиняемым, перебиравшим в уме сроки, что речь идет не о сроках, а о жизни.

Но Соломон Лозовский заговорил не сразу, а пройдя многие круги отчаяния, подогреваемые ненавистью и сопровождаемые истерикой побои в четыре руки — полковника Комарова и подполковника Иванова. Так заговорил недавний член ЦК ВКП(б), расставшись с иллюзиями, не уповая больше на высшую справедливость Сталина, которого, мол, обманывают, за спиной которого орудуют палачи-антисоветчики.

Потом придет прозрение, и обер-палач Рюмин, лично принявшийся за Лозовского с января 1952 года, будет усердствовать напрасно.

Но в феврале-марте 1949 года Соломон Лозовский повторил общую судьбу. Неотступная мысль, что нужно дожить до суда, получить трибуну, пусть судебную, сказать правду — и ее услышит партия, услышит Сталин; свалившиеся вдруг горы лжи суетного, в сущности мало знакомого ему Фефера, с ловкостью факира превращающего Лозовского в главу чудовищного заговора только потому, что заговору нужен солидный, внушительный «вожак», а «вожаком» Михоэлсом пришлось пожертвовать; побои и унижения заставили и Лозовского в первые дни допросов оговаривать себя по «партитуре» Фефера.

«Да… да… Михоэлс и Фефер рассказали мне, что установили связь с лидером сионистского движения Вейцманом, нынешним президентом Израиля… с миллионером Розенбергом, с крупным домовладельцем Нью-Йорка Луи Левиным…

Да… по моему указанию Михоэлс и Фефер составили письмо на имя Советского правительства, в котором просили передать евреям Крым…

Да… Жемчужина во всех еврейских националистических делах играла немалую роль…»

Мысль о том, что он кощунственно оговорил Полину Жемчужину, будет мучить Лозовского, и в июле 1952 года, на суде, он наконец получит возможность публичного покаяния — скажет, что за все время следствия он оклеветал трех человек: себя и двух женщин.

«…Об этих двух женщинах я сказал неправду. Это о Лине Соломоновне Штерн и Полине Семеновне Молотовой.

Да… В середине 1944 года я санкционировал ЕАК командировать в Крым еврейского писателя-националиста Квитко… Вернувшись, он подтвердил, что имеется полная возможность возвращения евреев, эвакуированных на восток…»

Следователя не устроила такая трактовка, сводящая все к возвращению в родные дома бывших жителей Крыма.

«— Разве речь шла только об эвакуированных из Крыма? — насторожился он.

— Да… На первых порах… Закрепившись на земле, ранее находившейся под еврейскими колониями, мы думали начать практическое осуществление заданий американцев…

— Вам это удалось сделать?

— Да… Наша просьба была удовлетворена Бенедиктовым, и евреи начали переселяться в Крым… Окрыленные первым успехом, мы были уверены, что получим от Советского правительства и весь Крым… Вскоре нам стало известно, что наша просьба о передаче Крыма евреям Советским правительством отклонена…»

Так выглядит «портрет» Лозовского, писанный мастерами-«забойщиками» в первые недели допросов.

Так неожиданно затруднилось не только заселение Крыма еврейскими «массами», но даже и простое возвращение к родному порогу семей евреев — здешних аборигенов, которому теперь чинились всевозможные препятствия.

Уступка Лозовского тюремному насилию была горестна: именно эти показания легли в основу его «обобщенного протокола», он был отослан в Инстанцию, порадовал и утвердил Шкирятова и Маленкова, но прежде всего Сталина в старой истине, что волка как ни корми, а он все в лес смотрит; что еврей, даже и обласканный и вознесенный к вершинам власти, в душе — оппозиционер и антисоветчик. А Лозовскому пришлось еще 39 месяцев ждать возможности сказать правду, но, увы, не народу и не партии, как ему мечталось, а подсудимым и нескольким старшим офицерам военной коллегии Верховного суда СССР.

Достанет ли когда-нибудь у человечества милосердия, чтобы выслушать страдальцев, не спешить списывать их в общие со многими нулями списки потерпевших, в трагическую статистику, но все же статистику, без живых голосов?

Лозовский упрямо вел свое обличение в заседаниях суда, а у судьи Чепцова все реже возникало желание мешать ему, хотя и не сразу пропала к этому охота.

«Что могут сообщить о крымском плацдарме Гофштейн, Ватенберг-Островская или Зускин, а также целый ряд других почтенных людей? — не без сарказма спрашивал суд Лозовский. — Ну что могла сказать по этому поводу Штерн? Она ничего не понимает в этом, а между прочим, все они — и Маркиш и Зускин, решительно все стали в ходе следствия большими „специалистами-международниками“…»

Генерал-лейтенант Чепцов прервал Лозовского: его здравый смысл разрушал важную позицию обвинительного заключения.

Но Лозовский настойчив:

«Это — мое последнее слово, может быть, последнее в жизни! Мифотворчество о Крыме представляет собой нечто совершенно фантастическое, тут применимо выражение Помяловского, что „это фикция в мозговой субстракции“».

«Президиум ЕАК признан шпионским центром, это — вздор. Внутри президиума могли быть члены, которые занимаются шпионажем: если Фефер утверждает, что он занимался шпионажем, то это его дело, но чтобы этим занимался весь президиум — это политический нонсенс и это противоречит здравому смыслу. Как же все-таки получились эти 42 тома [на судейском столе громоздились 42 тускло-синих, объемистых следственных тома. — А.Б.], как получилось, что все 25 следователей шли по одной дорожке?.. Дело в том, что руководитель следствия, заместитель начальника следственного отдела по особо важным делам полковник Комаров, имел очень странную установку, о которой я уже говорил и хочу повторить. Он мне упрямо втолковывал, что евреи — это подлая нация, что евреи — жулики, негодяи и сволочи, что вся оппозиция состояла из евреев, что евреи хотят истребить всех русских.

Вот что говорил мне полковник Комаров. И естественно, имея такую установку, можно написать что хочешь. Вот из чего развилось древо в 42 тома, которые лежат перед вами и в которых нет ни слова правды обо мне».

Мог ли он, даже втайне, допустить мысль, что по-комаровски смотрит на еврейскую нацию и Сталин, давно убежденный в том, что вся история партии (история, которую сочинил Ярославский, а откорректировал «сам») была историей борьбы против евреев? Полагаю, что нет: такого внутреннего потрясения, такого разрушения всей своей долгой жизни, всего своего служения Лозовский не перенес бы.

К фигуре Комарова он возвращается неоднократно. Объясняя суду, при каких обстоятельствах довелось ему поставить подпись под признательным протоколом от 3 марта 1949 года, он рассказал, как Комаров в течение восьми ночных допросов изнурил и довел его до отупения, непрерывно твердя, что евреи — «подлый и грязный народ», что все они «негодная сволочь»; как обрушил на него изощренный, неслыханный, приправленный злобным антисемитизмом мат; как пообещал передать его своим «особым» следователям, сгноить в карцере, избивать резиновыми палками так, что нельзя будет ни стоять, ни сидеть.

«— Тогда я ему заявил, что лучше смерть, чем такие пытки, — сказал Лозовский, — на что он ответил мне, что мне не дадут умереть сразу, что я буду умирать медленно…

— А вы испугались? — спросил Чепцов.

— Нет, я не испугался. Далее Комаров стал спрашивать, у кого из ответственных работников в Москве жены еврейки. У нас в государстве, заявил он мне, никаких авторитетов нет, нужно было — мы арестовали Полину Семеновну Молотову… Он стал требовать, чтобы я дал показания о существующей якобы у меня связи с Кагановичем и Михоэлсом, хотя я ему десятки раз доказывал, что я с ними не встречался, у меня с ними никаких близких общений не было… Я на себя наговорил (в марте 1949-го), на себя, и ни на кого другого… На себя я имел право наговорить, я хотел дожить до суда и сообщить суду обо всем. Но на других наговаривать я считал морально недопустимым.

Человек который отрицает свою национальность, — сволочь».

Свою речь в суде Лозовский закончил фразой, которая и стала последним, обращенным к судьям и к совести каждого из нас словом:

«…Если у вас будет хотя бы пять процентов уверенности в том, что я на полпроцента изменил Родине, партии и правительству, я заслуживаю расстрела».