Не обо всем абсурдном, что было выбито из арестованных по части «шпионажа», Лубянка решалась информировать Инстанцию. Там все же люди, читающие газеты, имеющие представление о жизни: как ни велико их желание получить обвинительный материал на изменнический «центр еврейского буржуазного национализма», отсылать в ЦК откровенную халтуру было небезопасно. За следствием постоянное наблюдение, у ЦК свои политические расчеты на будущий процесс, неосторожный шаг может обернуться катастрофой для министра.

Без доказательств подрывной шпионской деятельности арестованных не обойтись: запродавшись спецслужбам США и реакционным сионистским кругам, преступники должны были действовать.

И 30 июня 1949 года, когда пришла пора кончать с делом ЕАК — в папках уже лежали «признательные» протоколы, — арестовали Леона Яковлевича Тальми «как бывшего меньшевика и скрытого троцкиста».

Тальми — идеальная фигура для сталинского репрессивного аппарата. Он родился в 1893 году в местечке Ляховичи Минской области: по смерти мужа мать Голда Тальминовицкая, «торгуя железом и жестью» в местечке Сосновцы, поднимала на ноги двух сыновей: Исаака и Леона. В поисках лучшей жизни братья уехали в Америку, и там в начале 1924 года Леон вступил в компартию. С 1922 года в Америке существовал Еврейский рабочий комитет помощи евреям СССР, пострадавшим от войны и погромов, в 1925 году этот комитет был преобразован в Общество содействия землеустройству евреев в СССР (ИКОР), а Тальми избран его ответственным секретарем.

…Запоздало жалею, что не узнал Леона Тальми в довоенные или первые послевоенные годы — так много в этой личности ума и благородства. Наша страна, в юности вынудившая его к эмиграции нуждой и погромами, осталась навсегда его привязанностью и любовью. Он разделял идеалы революции, верил в то, что свет всечеловеческой истины придет в мир из России, мечтал, что в этой новой России его братья и сестры — евреи найдут свою судьбу как равные среди равных.

Тальми побывал в СССР в 1929 году как секретарь ИКОР, исколесил Биробиджан вместе с профессорами — почвоведами, агрономами и другими специалистами. Сообща они опубликовали обзорный труд о землях Биробиджана, а Тальми выпустил еще и свою, авторскую книгу — очерковую, живую, написанную талантливой рукой. Называлась эта книга «На целине» и была опубликована в Нью-Йорке в 1931 году.

Вернувшись навсегда в СССР, Тальми пять лет заведовал английской редакцией издательства «Иностранная литература» и среди прочего перевел на английский «Вопросы ленинизма» Сталина. Гражданин СССР, член партии, он много ездил в командировки, писал статьи и очерки для пропагандистских нужд ИККИ (Исполнительного комитета Коммунистического Интернационала). Но времена, когда на ИККИ и его руководителей можно было ссылаться, защищаясь от политических обвинений, давно миновали, и в ИККИ, куда ни глянь, «враги народа», «троцкисты», «шпионы», «бухаринцы», «меньшевики», «террористы», «лазутчики»… Все было перевернуто, заплевано, «заминировано».

С первого дня ареста Тальми отрицал какую бы то ни было вражескую работу в комитете, к которому, к слову сказать, он и не имел прямого отношения. «Мои статьи, направляемые в Америку, шпионских данных не содержали», — настаивал он, зная, что это правда, что самое придирчивое чтение не обнаружит в них ничего дурного. Ему не верят. У следователя Кузьмишина своя, отнюдь не патриотическая логика: зачем же ты за здорово живешь, без задней мысли и тайной цели вернулся из Америки в СССР? На Тальми не действуют ни окрики, ни грязная юдофобская ругань, равно отвратительная в устах часто сменявшихся следователей: Кузьмишина, майора Бурдина, «вежливого» Цветаева, прямолинейного подполковника Артемова и других.

«Ни в чем не виноват!» — твердит он в июле 1949 года, упорствует и в августе: «Повторяю, что шпионажем я не занимался»: и в ноябре показывает майору Бурдину одну правду. Хорошо помнит факты, события, даты, не видит за собой и тени преступления, не говорит ни о ком ни слова неправды, никого не оговоривает, как ни подталкивали его к этому. С мая 1950 года Тальми передают грозе следственной бригады — Артемову, но и после нечеловеческой обработки он, как и прежде, утверждает: «Я не имею никакого отношения к вражеским делам против Советского Союза. Я думаю, не является ли мой арест какой-либо ошибкой, меня, видимо, ошибочно арестовали».

Поразительная, характерная для Тальми интонация — не протеста, а скрытой, мягкой укоризны: не ошибка ли? — всякое ведь случается, все мы люди, а если ошибка, то ее можно исправить! Раздумье, готовность простить опрометчивых тюремщиков, подсказать им выход из неловкого положения. И это после года тюрьмы и садистских насилий, после года худшей из всех возможных для мечтательного Тальми тюрем, года катастрофически перенаселенных Бутырок! Но спустя два месяца, после непрерывных ночных допросов, все та же твердая позиция: «Я уже не раз заявлял, что ничего не скрываю от следствия. Дополнить это заявление мне нечем и теперь».

Как же случилось, что осенью 1950 года Леон Тальми заговорил по-другому: о националистической деятельности комитета ЕАК, о котором он так мало знал, о временах давно прошедших — об Украине, гражданской войне, Центральной Раде, — о событиях, известных ему только понаслышке? По чужим протоколам и под нажимом Артемова он заговорил о «…таких вражеских вылазках, как антисоветская демонстрация, устроенная в 1948 году в Московской синагоге в связи с появлением там посланника государства Израиля Мейерсон, а также о националистической демонстрации, в которую фактически превратились организованные комитетом похороны Михоэлса».

Хороша «националистическая демонстрация» — похороны человека, об увековечении памяти которого выносит постановление правительство страны; «националистическая демонстрация» — на которой не прозвучало ни одной еврейской фразы, оратор от ЕАК тоже говорил по-русски, и русская литературная, артистическая Москва, русская интеллигенция столицы прощалась с великим артистом.

Не Тальми придумал осуждение похорон, он вынужденно принял готовую фразу, обвинительный стереотип, то и дело мелькавший в разных протоколах.

«Рассматривая евреев, проживающих в СССР, как часть „единой еврейской нации“, как носителя „особой еврейской культуры“, — повинился наконец Тальми, — я в своих статьях трактовал, в частности, еврейскую литературу в СССР не как отряд советской литературы, а как один из отрядов „единой мировой еврейской литературы“». Потерявшийся Тальми винился не в проступке, не в наказуемых действиях, а в образе мыслей, никому публично не высказанных, ибо ни он, ни кто другой в те годы не мог осмелиться начертать на бумаге кощунственное: «единая мировая еврейская литература».

В конце сентября, ободренный покаяниями Тальми, Артемов задает ему вопрос в лоб:

«— На чем вы — националисты — сторговывались с меньшевиками, эсерами и петлюровцами?

Как ни абсурдно это безграмотное соединение несоединимых политических сил, Артемов наперед знает, что́ ответит Тальми.

— Нас — еврейских националистов — объединяла с украинской реакцией ненависть к Октябрьской Социалистической революции»

Я был благодарен Тальми за 15 месяцев его непреклонности — кто мог бы с уверенностью сказать о самом себе, что сумеет так долго «держать» сокрушительные побои? — и был поражен и подавлен его внезапным сломом. Разгадка наступила только при чтении не следственных, а судебных протоколов. Артемов призвал себе в помощники… Ленина! Все совпало вплоть до мелочей, до даты случившегося превращения. «В конце июля 1950 года, — показал Тальми на суде, — после 14 месяцев ночных допросов и болезней [Тальми верен себе и находит даже для суда удобное, вежливое, никого из палачей не задевающее слово: „болезней“. — А.Б.], подполковник Артемов, который занимался моим делом, дал мне прочитать высказывания Ленина и Сталина по национальному вопросу и в части его применения к еврейскому вопросу. И хотя многие из этих высказываний мне были раньше знакомы, в частности по ассимиляции евреев, они в моих глазах стали выглядеть иначе. Раньше я этого не понимал, так как я был оторван от еврейского вопроса. Прочтя то, что дал мне подполковник Артемов, я попросил его не вызывать меня некоторое время, дать мне возможность подумать. Я чувствовал, что у меня спала с глаз пелена, мне стало ясно, что вся эта работа в Советском Союзе в области еврейской культуры, которая проводилась под знаменем Советской власти и как будто с согласия ЦК партии, на самом деле была неправильной и, очевидно, какая-то группа еврейских националистов, пробравшаяся на руководящие посты, вводила в заблуждение Советское правительство и партийные органы. Мне стало ясно, что вся политика строительства еврейских школ, музеев и техникумов была в корне порочной и неправильной. Всем, кто имел хоть какое-нибудь отношение к еврейской культуре, ясно, что нельзя акцентировать все на еврейском языке. Для того чтобы еврейский народ развивал свою культуру, нет необходимости, чтобы все было на еврейском языке».

Лет за двадцать до этого добровольного «семинара в Бутырках» князь Святополк-Мирский в Лондоне, заперев себя не в тюремной одиночке, а в комфортабельном жилье, погрузился в чтение томов Маркса, Энгельса и Ленина, принял марксистский «постриг», переехал в СССР, писал, печатался, теоретизировал и погиб в мрачных пределах ГУЛАГа. Что читал и над чем раздумывал Тальми? Надо думать, Артемов дал ему одно из многочисленных изданий сборника «Ленин и Сталин о национальном вопросе». Вероятно, Тальми распропагандировали статьи Ленина 1913 года, его выступления против бундовского лозунга «национально-культурной автономии» и работу Сталина того же времени «Марксизм и национальный вопрос». «Лозунг национальной культуры неверен, — писал Ленин, — и выражает лишь буржуазную ограниченность понимания национального вопроса».

Я вернусь к этой важнейшей проблеме и к ее уродливому, извращенному толкованию партийной пропагандой и карательными органами страны. Вернусь в связи с предъявленным еврейским писателям и деятелям театра обвинением в буржуазном национализме. Сейчас заметим только одно: Тальми, абсолютизировав сомнительные, конъюнктурные положения Ленина, относящиеся к конкретной исторической ситуации, договорился до такого абсурда, как возможность развития национальной культуры при отсутствии — изгнании, истреблении — национального языка. Заняв такую позицию, уже нетрудно сделать и другой шаг: посчитать греховными, а то и злоумышленными любые усилия в области литературы, театра, школы, непременно сопряженные с языком народа.

Но, и «прозрев» теоретически, подтвердив вслед за Артемовым, что ОЗЕТ разоблачено органами советской власти как вражеская организация и ликвидировано в 1937 году, в главном Тальми стоит на своем: «Шпионажем против СССР я не занимался». А подполковнику Артемову нужны признания в шпионаже: с кого их и получать, если не с человека, долгими годами связанного с Америкой.

«Вот ваша книга, изданная в 1931 году в Нью-Йорке под названием „На целине“. — Артемов предъявляет Тальми хорошо изданный томик. — Вы опубликовали в ней ряд шпионских сведений о Советском Союзе». Ни Артемов, ни «кухня» Бровермана не видят бредовости, кретинизма самой постановки вопроса: опубликовали шпионские сведения. «Вы собирали шпионские сведения о Транссибирской железнодорожной магистрали», — настаивает следователь. Тальми возражает: «Это я отрицаю. Нас интересовал только Биробиджан».

Изобличая «шпиона», Артемов говорит, что на странице 200 книги Тальми расшифрованы методы светомаскировки; на странице 237 упомянуто, где стояли пограничные канонерки, что Тальми назвал общее количество населения Биробиджана. Но венец шпионского предательства обнаружился уже на странице 12 книги: «Едем по гористой местности, через бесчисленное число тонелей — из одного выехали, в другой въезжаем. Аппарат Беньямино Брауна для измерения высоты над уровнем моря показывает, что мы все время поднимаемся: 2500, 2800, 3000 футов над уровнем моря, еще выше — 3500, а потом начинаем спускаться. По карте мы узнаем, что речка, которую мы видим через окно, — это Шилка…»

«Будете ли вы наконец говорить правду?!» — негодует Артемов.

Тальми мог бы сказать, что сотни тысяч пассажиров, проезжавших Круглобайкальской железной дорогой, посвящены в эти «тайны», а на Шилке побывали несколько веков тому назад русские землепроходцы. Но разве Артемов и сам не знает этого?

Нужен, позарез необходим подтвержденный документом «шпионаж».

При обыске у Тальми изъяты две, как гласит опись, топографические карты — Калининской и Смоленской областей — с грифом: «Для служебного пользования». На время эти карты вытеснят все другое: карты, да еще с какими-то пометами на них, — это ли не повод для подозрений, обвинений и так далее? Но вскоре выясняется, что обе карты принадлежат сыну Тальми, армейскому офицеру, и выданы были ему к маневрам, проводившимся в Калининской и Смоленской областях, и ничего секретного в них нет. 30 сентября 1950 года, вскоре же после поднявшейся следственной «шпионской» бури, обе карты под порядковым номером 10 были включены в «постановление об определении материалов обыска» и в тот же день, 30 сентября, «уничтожены путем сожжения».

Зрелище поистине неповторимое: два подполковника — Артемов и Цветаев, — сжигающие важнейшую и единственную «улику»! С дымом этих горящих бумаг улетучились последние надежды следствия найти доказательства шпионской деятельности Тальми.

Защитит ли это его от казни?

Невозможность обнаружить факты шпионажа толкнула службу Абакумова и его самого на провокацию, вся авантюрность которой открылась вполне после суда и приговора при проверке дела ЕАК.

Кровавая афера следствия удалась. Вынужденные принять на веру, что Гольдберг, редактор еврейской газеты «Дер Тог» (Нью-Йорк), глава Еврейского антифашистского комитета ученых, писателей, художников и актеров США, — американский шпион, подследственные перебирали в памяти встречи с ним, сказанные ему или при нем слова, вопросы и ответы в домашних застольях. Человек энергичный, подвижный, деятельный, Гольдберг побывал в Киеве, Одессе, в других освобожденных городах Украины, в Белоруссии, в Риге и других городах Прибалтики, читал газеты тех дней, неутомимо расспрашивал людей, дорожных спутников, располагал к себе веселым нравом. Лицо полуофициальное, облеченное не государственными, но общественными полномочиями, сподвижник Эйнштейна по антифашистской деятельности, родственник Шолом-Алейхема, он побывал в правительственных кабинетах Москвы, Киева и Риги и за домашним столом ряда писателей.

И вдруг оказывается — Гольдберг, как и Поль Новик, редактор еврейской коммунистической газеты «Морген фрайхайт», — матерые шпионы. Такова официальная аттестация, такова данность, и не людям, брошенным в узилище, брать под сомнение эту характеристику персон залетных, заокеанских, впервые им встретившихся. Вчера, до знакомства, любопытных, но все же посторонних, сегодня, после случившегося потрясения, — чуждых и враждебных. В таких случаях, даже на свободе, память напрягается, силясь проверить всякое сказанное слово, его возможный подтекст, а тем более всякий поступок. Одно дело — если твой новый знакомец, заокеанский гость, дружески одарил тебя пустяковым сувениром, другое — если ты принял любой подарок из рук шпиона.

Не плата ли это за услуги? Не обещание ли сотрудничества?

Имя Гольдберга упоминается во многих следственных томах, но том XXVIII, объемистый, более чем в 300 страниц, даже озаглавлен в согласии с блефом госбезопасности: «Документы о пребывании в Москве американского шпиона Гольдберга (он же Вейф Бенджамин)». Диву даешься, читая материалы этого тома: статьи Гольдберга о городах России, Украины и Прибалтики, написанные с редким расположением к СССР и к людям всех национальностей, населяющих эту страну, с почтительной благодарностью народу, победившему Гитлера и его армию, статьи, порой восторженные, но не утрачивающие искренности. Письма Гольдберга Михоэлсу и руководству ЕАК столь же открыты и недвусмысленны. Объективная, сдержанная позиция даже в таком сложном вопросе, как ситуация в Палестине до создания государства Израиль, понимание того, насколько несвободны, зависимы высказывания на эту тему руководителей ЕАК. Материалы тома не вызывают и тени недобрых подозрений.

Том включает некоторые публикации и письма Поля Новика, не только редактора еврейской коммунистической газеты в Нью-Йорке, но и члена совета директоров «Амбиджана». Докладывая в Нью-Йорке 27 февраля 1947 года о поездке в СССР, Поль Новик говорил: «Что же самое значительное из того, что я видел в Советском Союзе, имеющее отношение к еврейской жизни? Ответ — еврейскую жизнь. Я видел живые еврейские общины». Он вспоминает о том, как трагически сократилось после гитлеровского геноцида еврейское население Европы, и продолжает: «…но не по вине Советского правительства, которое прилагало большие усилия для того, чтобы эвакуировать миллионы евреев, включая и евреев Польши; не по вине советских людей, которые прятали и ухаживали за этими евреями… На одной только Украине сейчас свыше миллиона евреев, живых евреев, это одно из самых больших чудес в нашей истории».

Характерно, что жирные и размашистые синие и красные карандаши экспертов, настойчиво выискивающих крамолу, не нашли никакой поживы в XXXVII и XXXVIII томах, где собраны материалы по Гольдбергу и Новику. В письме Михоэлсу от 4 марта 1947 года едва вернувшийся за океан Поль Новик просит помощи у советских друзей. «Здесь находится Лион Финкельштейн из Польши, — пишет Новик. — Он рассказывает всякие небылицы о падении еврейской культуры в СССР. Необходимо дать сильный отпор этим россказням и показать, обрисовать настоящую правду».

Что ж, случалось и такое: для полноты конспирации агент, шпион прикидывался патриотом дела, которое он тайно предает.

Но как возникло имя Гольдберга в деле ЕАК? Кто вспомнил об этом человеке? Кто дал повод к подозрениям, а затем и к прямому обвинению в шпионаже?

Полковник Лихачев, как мы знаем, был арестован в начале лета 1951 года вместе с Абакумовым и терялся в догадках, чем же он провинился. То ли тем, как писал Лихачев в собственноручных показаниях, что «дело еврейских националистов смазано и что в этом повинен я, то ли в недозволенных методах следствия и фальсификации дела» . На допросе 27 мая 1953 года Лихачев сказал проверявшим дело ЕАК юристам:

«— …Арестованные сами показывали, что ЕАК превратился в шпионско-националистический центр против СССР.

ВОПРОС: — А вы подвергли эти показания необходимой проверке?

ОТВЕТ: — У меня лично не было сомнений, чтобы проверять эти показания. Я также не слышал, чтобы кто-либо брал под сомнение показания Фефера.

ВОПРОС: — По сообщению резидентуры бывшего МГБ в США, деятельность Михоэлса и Фефера расценивалась положительно. Более того, Фефер по указанию этой резидентуры устанавливал там соответствующие связи; что вы на это скажете?

ОТВЕТ: — Фефер об этом не говорил. И, если память мне не изменяет, с органами МГБ он стал сотрудничать после возвращения из Америки.

ВОПРОС: — Вам не представляло труда заполучить дела бывшего 1-го Главного управления МГБ с отчетом ФЕФЕРА о поездке в США и тех связях, которые он там установил по заданию советской разведки.

ОТВЕТ: — Я впервые слышу об этом.

ВОПРОС: — Приводим вам выдержку из показаний Фефера на суде: „…Я не признал себя на суде виновным в шпионаже. Мои показания о Гольдберге как о враге Советского Союза и шпионе являются сплошным вымыслом . Я пытался это отрицать, но, боясь реализации угроз Абакумова и Лихачева, стал подписывать протоколы, которые составлялись заочно…“

ОТВЕТ: — Фефер начал давать показания на первом же допросе без всяких применений к нему мер понуждения; все показания Фефера, в том числе и о Гольдберге, были написаны им собственноручно и затем использованы мною в протоколах допроса.

ВОПРОС: — Вы проверяли показания Фефера?

ОТВЕТ: — Повторяю, что показания Фефера ни у кого не вызывали сомнений».

Гольдберга-шииона сотворил, быть может не подозревая, как трагичен будет финал, осведомитель Фефер, По взятой на себя обязанности, он изо дня в день информировал МГБ о маршрутах Гольдберга в СССР, о его визитах к начальству, о встречах с писателями и любых других встречах, так что жестокому наказанию подверглась, загубив свою жизнь, даже случайная попутчица Фефера и американца, с которой тот познакомился в самолете Киев — Львов и которая осмелилась посетить Гольдберга в его гостиничном номере. Когда человека разглядывают под микроскопом, прослеживая всякий его шаг, записывается каждое слово и любое его движение кажется столь значительным и двусмысленным, что о нем докладывается спецслужбе, как не посчитать такого человека подозрительным? В самой настойчивости наблюдения, в неотступности интереса к нему осведомителей — зерно будущих обвинений, свидетельство преступной неординарности личности. Строча донесение за донесением, сочиняя этакий роман-хронику жизни Гольдберга-шпиона в России — жизни напористой, пытливой, неутолимой в своей пытливости, — осведомитель сотворил фигуру, слишком яркую и удобную для мифа о шпионе из Америки, чтобы отказаться от соблазна.

Быть может, в процессе следствия, в первые его месяцы, Фефер, обнаружив, что загоняет себя в новую ловушку, попытался уклониться, испросил позволения поубавить оговор Гольдберга, но — поздно, мышеловка захлопнулась, угрозы Абакумова остудили Фефера, ввели в привычную для их отношений колею. Решившись оговорить около ста своих соотечественников, а то и близких друзей, не так уж трудно предать чужака, тем более что альтернатива — побои, пытки, карцер с содержанием на воде и ломте хлеба, все то, что Фефер назвал «угрозами Абакумова и Лихачева». Поэтому Гольдберга как прожженного националиста и шпиона он повел издалека, именно с ним связал намерение американцев издать «Черную Книгу» — «собрав лишь материалы о зверствах немецких фашистов над еврейским населением», — а затем отвел Гольдбергу заметную роль в сборе шпионских материалов.

Другие арестованные, не зная Гольдберга, увидевшие его впервые накоротке, на людях, не смели опровергать утверждение следователей, что он — шпион; напуганные случайным знакомством со шпионом, встречей с ним, автографом на подаренной книге, они приносили следствию и свои обвинительные крохи. «Названия и содержания статей Гольдберга я не припоминаю, — винился Квитко в июле 1950 года, — но могу сказать, что он в них с националистических позиций обычно восхваляет еврейскую культуру». Давид Гофштейн, в растерянности беря на себя чьи-то грехи, вообразив себя вдруг чуть ли не эмиссаром еврейского народа в человечестве, сказал в январе 1949 года, что на прощальном ужине по поводу отъезда Гольдберга «…мы заверили его, что проживающие в СССР евреи являются истинными евреями и до конца будут служить идее создания еврейского государства… Прямо из синагоги мы с Гольдбергом поехали во Владимирский собор, — покаянно бил себя в грудь Гофштейн, которого как киевлянина угораздило сопровождать гостя после посещения Гольдбергом Мануильского. — Там есть живопись Врубеля, и мы туда зашли. Я так понимал — если он американец и интересуется, как чувствуют себя верующие у нас, то я его и повез в синагогу и в собор…» Давид Гофштейн не учел, что атеисты Лубянки не примут уравниловки: что собор, что синагога…

Когда Перед Маркиш стал отрицать преступную или просто предосудительную связь с Гольдбергом, следователь прервал его окриком: «Вы солгали! Прекратите запирательство и показывайте правду — Гольдберг американский шпион и вы снабжали его информацией о Советском Союзе».

Опасаясь обвинений в связях с Гольдбергом, Давид Бергельсон, встречавшийся с ним в Москве, поспешил уверить своего истязателя Сорокина, что в разговорах с американцем он был тверд, заявил ему, что «…к созданию в Палестине еврейского государства относился скептически, поскольку не верил, что Палестина, с таким малым населением, сможет противостоять десяткам миллионов арабов и английской политике на Ближнем Востоке».

Характерный эпизод случился уже на судебном процессе:

«— В протоколе допроса есть одно место, — напомнил суду Бергельсон, — когда следователь говорит мне: „Гольдберг — американский шпион!“ Я был так удивлен, что сказал: „Да?!“ Это „да“ есть в протоколе, но без вопросительного и восклицательного знаков. Я говорил об этом следователю, он ответил, что в протоколе это не имеет значения.

— Как же не имеет значения, — возразил председатель суда Чепцов, — когда в связи с этими показаниями вы преданы суду?

— Он сказал, что не практикуется писать слова с вопросительным и восклицательным знаками одновременно».

Так следователь Сорокин обучал знаменитого писателя новым правилам правописания — «грамматике» Лубянки!

По этим правилам расовой нетерпимости ни в чем не повинная Эмилия Теумин неотвратимо шла к гибели. Арестованная в конце января 1949 года исключительно из-за деловых контактов с Гольдбергом, Теумин, редактор международного отдела Совинформбюро, была отдана в руки полковника Романова, не выдержала истязаний и шантажа и стала давать признательные показания. Не имея отношения к работе ЕАК, мало что зная о людях комитета, уповая на то, что лично она является «честным членом партии и ни с кем в преступных связях не состояла», Эмилия Теумин стала подписывать готовые обвинительные формулировки Романова, а затем и майора Бурдина, вроде того что «…Совинформбюро при Лозовском было превращено в синагогу , строго хранившую свою тайну и заметавшую следы еврейских националистов» или «Я уверена, что Михоэлс и Фефер продались американцам, хотя об этом они мне не говорили…».

Сопротивление сломлено, воля подавлена, и здравомыслящая Теумин подписывает протокол, обвиняющий Лозовского в чудовищном — и столь же анекдотическом! — преступлении: «Лозовскому через Минздрав удалось сфотографировать процесс производства открытого советскими учеными антиракового препарата и ознакомить с ним американского корреспондента Магидова. Фотонегативы процесса производства препарата „К.Р.“ брались Лозовским, но все ли он их возвратил — неизвестно» .

Так неучи из следчасти по особо важным делам МГБ СССР пытаются использовать постыдное «дело» ученых Клюева и Роскиной, уже пригвожденных сталинской пропагандистской машиной к «позорному столбу бесчестья и измены», втайне снять второй урожай с этого выморочного поля. Но мысль о возможности сфотографировать процесс создания препарата так дика и нелепа, что и это обвинение не продержалось до начала суда, затерявшись в бумажных завалах.

Какие же преступления привели на эшафот сломленную Теумин? За что ответила она, посторонний комитету человек, повинная разве что в том, что родилась еврейкой в далеком городе Берне, куда ее родители бежали от преследований жандармов; что стала образованным редактором, свободно владеющим европейскими языками?

Виной всему Гольдберг, вернее, навязанная ему следствием роль американского шпиона. Готовясь к поездке по Прибалтике, Гольдберг попросил Лозовского снабдить его справочными материалами по трем республикам. Теумин, занимавшейся в Совинформбюро Прибалтикой, было поручено подготовить такую справку для гостя, справку, которая, к слову сказать, и помогла ему написать дельные, убедительные для иностранного читателя очерки о трех советских республиках. Спустя три года после ареста, в преддверии судебного разбирательства, Эмилия Теумин вновь показала: «Я составила для Гольдберга обзорную справку об Эстонской, Латвийской и Литовской ССР, где охарактеризовала главные города этих республик, промышленность, с указанием количества разрушенных в период немецкой оккупации предприятий и восстановленных к концу 1945 года. Привела я также данные о населении Прибалтийских республик, об ущербе, нанесенном народному хозяйству, о ходе его восстановления, осветила вопросы культурного строительства в Эстонии, Латвии и Литве».

«Как видите, — сказал следователь, подводя итог допроса, — Гольдберг выезжал в Прибалтику с совершенно определенными разведывательными целями».

Не надо думать, что расторопная Эмилия Теумин, «готовая услужить» иностранцу, и сверхосторожный, прошедший долгую дипломатическую выучку Лозовский беспечно шли навстречу Гольдбергу. Он был достаточно высоким гостем страны, в Киеве его приняли для беседы Мануильский и заместитель Хрущева по Совмину Микола Бажан, а в Москве — сам Калинин, Сталин и Молотов решили непростой в те дни вопрос о выплате через Гольдберга как родственника Шолом-Алейхема наследникам классика еврейской литературы авторского гонорара в валюте США.

Такова была реальность. Только после речи Черчилля в Фултоне давние события приобрели в истолковании госбезопасности зловещую окраску и элементарная для хозяев дома услуга толковалась как шпионская.

Второй «смертный грех» Эмилии Теумин — выполнение технического поручения, не имеющего отношения к ЕАК. Публицист Гольдберг работал над книгой о реакционной роли британского империализма в Палестине, на Ближнем Востоке и других регионах мира, о двуличии политики Черчилля. Можно предположить, что обличительная страсть Гольдберга подпитывалась неблаговидной ролью правящих кругов Англии в борьбе евреев Европы за обретение родины, за Палестину как единственное для многих спасение. Античерчиллевские страсти сотрясали и Сталина, и на просьбу Гольдберга снабдить его по возможности материалами, разоблачающими британский империализм, охотно отозвались и Лозовский, и руководители Идеологического отдела ЦК ВКП(б). Директору закрытого, существовавшего при ЦК «Института № 25» т. Пухлову поручено было такую обстоятельную справку подготовить. За папкой с материалами была послана в «институт» Эмилия Теумин, и она лично передала Гольдбергу папку.

Почему же не отняли у шпиона Гольдберга ни «сверхсекретных» сведений о Прибалтике, ни разработок «Института Ns 25», ни любых других рукописных материалов, когда, отгуляв прощальный ужин, гостя провожали то ли в Прагу, то ли в Софию? Ведь осведомитель МГБ сообщал буквально о каждой передаче Гольдбергу машинописных материалов, а в них, при посредничестве Теумин, разглашались секреты «чрезвычайной важности», сведения о том, что благодаря восстановлению фабрики «Era» «…скоро в продажу поступит верхнее и нижнее белье с меткой „Era“ (Литва)»; что «одна из артелей Латвии, „Калвес“… выпускает сверх плана к весеннему севу 1000 мотыг, 500 лопат, 1000 грабель». Трудно вообразить, какие деньги заплатили бы монополисты США за сведения о том, что у «могильщиков капитализма» появится еще полтысячи обыкновенных садовых лопат!

Полковнику Комарову на допросе незадолго до его расстрела был задан вопрос:

«— В протоколах допроса Лозовского прогрессивный деятель США Гольдберг фигурирует как установленный американский разведчик. Откуда вы это взяли?

— Эти данные, — солгал Комаров, — были получены из 2-го Главного управления МГБ СССР.

— Неправда. По имевшимся в то время в МГБ СССР материалам, было известно, что Гольдберг никакого отношения к американской разведке не имел и является просоветски настроенным человеком.

— Лихачев мне заявил, что по указанию Абакумова Гольдберг проверялся во втором управлении, где, есть данные о том, что Гольдберг установлен как американский разведчик».

Никто не тревожил «шпионский» багаж Гольдберга и Новика только потому, что в 9-м отделе 1-го Главного управления КГБ (тогда еще КГБ!) при Совете Министров СССР, в епархии того же Абакумова (а до него — Меркулова), знали все, что следовало знать об этих общественных деятелях США. Знали их приверженность Советскому Союзу, настолько очевидную и неприкрытую, что в США их заподозрили в работе на СССР и требовали зарегистрироваться как агентов иностранной державы. Еще в 1946 году этот отдел дал справки на Гольдберга и Новика именно тому управлению МГБ, которое теперь вынимало душу из еврейских интеллигентов за связь со «шпионом Гольдбергом».

Вот эти справки:

«НОВИК ПАУЛЬ (ПОЛЬ) ХАИМОВИЧ. По имеющимся у нас сведениям, ФБР США подозревает НОВИКА в сотрудничестве с советскими разведорганами и разрабатывается американской контрразведкой».

«ГОЛЬДБЕРГ БЕНЦИОН (1895 г.р.), зять писателя Шолом-Алейхема. В 1927 году стал известен своими положительными статьями о Советском Союзе. С 1934 года по 1937 год под свою личную ответственность, без ведома редактора газеты („Дер Тог“), настроенного антисоветски, печатал корреспонденции известного советского журналиста Шахно Эпштейна. В феврале 1941 года антисоветски настроенная группа сотрудников „Дер Тог“, во главе с редактором, пыталась изгнать Гольдберга из газеты „за связь с Коминтерном и ГПУ“. С начала Отечественной войны Советского Союза Гольдберг занял твердую просоветскую позицию, и его положение в газете укрепилось. В связи с активным сотрудничеством Гольдберга с ЕАК в СССР его в начале 1944 года вызывали в Министерство юстиции США, где предлагали зарегистрироваться как иностранному агенту».

Таков схематический, но правдивый портрет Гольдберга той поры, писанный не блудливым пером осведомителя, а нашей резидентурой в США. Но может быть, от следствия скрыли правду о Новике и Гольдберге и священный гнев руководил всеми поступками и домогательствами следователей?

Выяснением этого, важнейшего для всего обвинения вопроса занялась бригада военюристов во главе с подполковником юстиции Н. Жуковым.

«— Установлено, что в момент расследования дела бывших сотрудников ЕАК, — спросили у следователя Зайцева В.П., который одно время вел дела Квитко и Брегмана, — следственным работникам было известно, что Гольдберг и Новик являлись прогрессивными деятелями Америки, что Новик является членом компартии США с 1921 года, что Новик и Гольдберг за активную деятельность в пользу СССР разрабатывались американской разведкой, — были ли использованы эти данные при следствии?

— Мне такие данные не были известны, — ответил Зайцев».

Уклонился от правдивого ответа и майор Жирухин, принимавший участие в допросах едва ли не всех арестованных, часто как второе лицо — «забойщик», который, как говорится, охулки на руку не положит. Он сказал, что в отношении Гольдберга и Новика безоговорочно верил «…показаниям Фефера, которые не вызывали у меня подозрений в смысле их правдоподобности…». Давая свидетельские показания позднее, 3 октября 1955 года, Жирухин, однако, предусмотрительно вспомнил, что главный судья на процессе ЕАК, генерал-лейтенант Чепцов, настойчиво требовал от Рюмина и нового министра Игнатьева какую-то «оперативную справку» о Гольдберге и Новике, но справки не получил.

Честнее других оказался следователь Кузьмин Борис Николаевич, кажется, единственный из следователей, кто после потрясений 1949–1951 годов порвал с органами госбезопасности и работал мастером сборочного цеха одного из московских заводов.

Как свидетель в ходе проверки он показал:

«— Все материалы, касающиеся дела Фефера, хранились в сейфе Лихачева.

ВОПРОС: — Известно ли вам, что Фефер являлся секретным сотрудником МГБ СССР?

ОТВЕТ: — Об этом мне стало известно летом 1949 года. Лихачев мне об этом не говорил… Лично мне о том, что Гольдберг и Новик являются прогрессивными деятелями, стало известно на втором этапе следствия по делу ЕАК, после июля 1951 года. К этому времени Лихачев, Абакумов и другие работники МГБ были арестованы».

Известно, что Абакумов, Лихачев, Леонов, Комаров и другие были арестованы по доносу Рюмина. В министерстве воцарился безликий и бездеятельный Игнатьев, дело ЕАК, как и многие другие, он отдал на откуп Рюмину, а тот поручил доследование, то, что Кузьмин назвал «вторым этапом», полковнику П.И. Гришаеву.

«ВОПРОС: — Знал ли Гришаев о том, что на Гольдберга и Новика поступили оперативные справки, и обязан ли был он об этих справках информировать суд?

ОТВЕТ: — О наличии оперативных справок на Гольдберга Гришаев не мог не знать, ибо он руководил следствием по делу ЕАК».

У полковника Жукова возникло много вопросов к Гришаеву, юристу по образованию, человеку молодому, недавно возвратившемуся из долгой зарубежной командировки в соцстраны, где Павел Иванович Гришаев делился со своими коллегами правовым опытом Лубянки.

11 октября 1954 года вопросы эти были заданы свидетелю Гришаеву, увы, свидетелю, хотя законное его место было рядом с арестованным Рюминым.

Почему следствие скрыло от ЦК и от суда имевшуюся информацию о Гольдберге и Новике?

Почему утаили показания директора «Института № 25» Пухлова о том, что в материалах (по институтским трудам) об Англии, переданных Гольдбергу, нет ничего секретного?

Почему следствие проигнорировало то обстоятельство, что все без исключения статьи, очерки и другие материалы ЕАК отсылались за рубеж только с проверкой и визой Главлита?

Гришаев мог бы ответить на эти и десятки других вопросов лучше, чем кто-либо другой из оставшихся на свободе разоблачителей «еврейских буржуазных националистов». Формально он подчинялся Н.М. Коняхину, недавно переброшенному в МГБ из аппарата ЦК ВКП(б), человеку новому и неопытному, по сути же дела, именно Гришаев, по распоряжению Рюмина, возобновил после перерыва следствие и повел его решительно, бесчестно, игнорируя материалы, свидетельствовавшие о невиновности руководителей ЕАК и всех других подсудимых.

Но на Лубянке долго не знали, какова истинная причина падения и ареста Абакумова, винят ли его в том, что он медлил и либеральничал как с «еврейскими националистами», так и с «врагами народа», проходившими по «ленинградскому делу». Не знал этого вполне и сам Абакумов, и Гришаев осторожно лавировал, только бы оставаться свидетелем и не угодить за решетку. Это ему вполне удалось: защитив себя учеными дипломами, он впоследствии просвещал молодежь, подвизаясь в должности старшего преподавателя Всесоюзного заочного юридического института.

Оставаясь на свободе, Гришаев узнавал сначала об отстранении Рюмина от должности заместителя министра МГБ, об изгнании из органов, а в скорости и о его аресте. Поэтому в собственноручно написанном «Объяснении» комиссии, проверявшей дело ЕАК, он переложил и свою вину на Рюмина, пытаясь представить себя человеком, одолеваемым добрыми, но, увы, тщетными порывами.

С самого начала, писал Гришаев, с 1948 года, все работники следственной части «…настраивались на обвинительный лад. С особенной силой эта линия стала проявляться тогда, когда к руководству министерством пришли Игнатьев и Рюмин — они принимали все меры к тому, чтобы создать у правительства впечатление, что следствие по делу ЕАК проведено поверхностно и что в этом деле можно вскрыть какие-то глубокие корни… Так они информировали ЦК оба, — подчеркнул Гришаев, — Игнатьев и Рюмин. Рюмин вошел в это дело в 1949 году и был лично заинтересован».

Как видим, ничего не изменилось: все те же посулы ЦК, обещание глубоких разоблачений опасного для страны шпионажа, а главное — доказательств террористических планов.

«Рюмин углубил ту, далекую от объективности, сугубо обвинительную линию, которую заняли по отношению к арестованным — бывшим руководителям ЕАК Абакумов, Огольцов, Леонов, Лихачев и Комаров, — продолжал Гришаев в своих „Объяснениях“. — Рюмин подчеркивал, что судьба этих арестованных уже решена и вся наша работа будет носить формальный характер. „Не выхолостите дело! — требовал от нас Рюмин. — Смазать дело легко, создать его трудно…“»

Какое лихое вырвалось словечко: именно «создать», не изучить, не расследовать, не открыть преступные механизмы и связи, а создать, слепить, выстроить на крови и пытках!

«Рюмин в беседах со мной, — защищался Гришаев, — с Коняхиным и другими работниками, принимавшими участие в окончании дела, проводил мысль, что арестованные — это люди обреченные, что вопрос об их судьбе уже решен в Инстанции, вплоть до меры наказания».

Можно ли сомневаться в точности рюминского прогноза, если обвиняется кровь, и ничто другое?!

«Когда начался суд, — продолжает Гришаев, — Лозовский повторил свое требование, приобщить документы о деятельности „Института № 25“, однако Рюмин запретил выдать такие материалы Чепцову, так как ознакомление с этими материалами показало бы несостоятельность обвинения Лозовского и других в шпионской связи с Гольдбергом».

Рюмин так решительно предрекал судьбы арестованных в силу неистребимой ненависти ко всей этой «еврейской гнили»; физического неприятия замордованных, искалеченных интеллигентных людей; тупой, дикарской убежденности в их врожденном антисоветизме; в силу своего авантюристического характера, а особенно того, что, возвысившись до кабинета заместителя министра ГБ, он теперь лично выходил на Инстанцию, на Шкирятова и Маленкова, и не из третьих рук знал, чего они ждут, что обещали Сталину и какой уготован приговор арестованным.

Он — Рюмин — был нагл и груб в схватке с главным судьей Чепцовым, сознавая, что, чем очевиднее станет невиновность подсудимых, тем сильнее полыхнет ненависть, решимость Инстанции уничтожить их.

Не разум руководил Рюминым, а звериный, животный инстинкт.