12 июля 1951 года, ровно за год до того, как генерал Чепцов попытался, не вынося приговора, возвратить дело на доследование, был арестован Виктор Семенович Абакумов. Представительный, гвардейских статей вельможа, так умело скрывавший за лихим грозным фасадом бескультурье и даже невежество, был отправлен в тюрьму по доносу коротышки Рюмина, которого Сталин, прогоняя через короткое время из МГБ, презрительно назовет «шибздиком». Человек еще более темный, чем его властный шеф, Рюмин был, однако, наделен злодейским воображением, неутолимым честолюбием и особой энергией разрушения.

Справедливо не раз уже высказанное предположение, что за Рюминым должен был стоять кто-то влиятельный и сильный, заинтересованный в устранении Абакумова, кто-то игравший свою игру рядом со своевольным диктатором. Известно, что, раздраженный промахами МГБ, недовольный и Берией, Сталин сказал: «Это Берия нам подсунул Абакумова…» Быть может, Берия действительно одобрительно отозвался о молодом бравом начальнике СМЕРША Абакумове, всю войну бестрепетной рукой, по первому подозрению расстреливавшем правых и виноватых, руководствуясь известным правилом: «война все спишет». Начальник СМЕРША — Главного управления контрразведки РККА, не был конкурентом Берии: фронт — огромная, но все же другая галактика. Преуспевшего в войну Абакумова Берия вполне мог поддержать как кандидата в министры госбезопасности, рассматривая его в перспективе как своего человека.

Сложилось по-другому: Абакумов уже в силу должности приобрел особый вес рядом со Сталиным, которому повсюду чудились террористы и заговорщики. Абакумов расположил к себе Жданова, их отношения вызывали беспокойство не только Берии, но и Маленкова. Не исключено, что Берия знал о хранящихся в сейфе Абакумова жалобах потрясенных отцов или мужей женщин, ставших жертвами сексуального разбоя Берии. Зачем их держит у себя Абакумов? Почему не принесет эти письма Берии со словами дружбы и верности: «Возьми, Лаврентий Павлович! Только не трогай этих людей; сожги и забудь…» Абакумов любит эпизодические роли благодетеля, любит помилосердствовать на грош!

Не имея документального подтверждения, не скажешь с уверенностью, что именно Берия подтолкнул Рюмина на дерзкий выпад против своего министра. Возможно, эту роль сыграл Шкирятов, человек, олицетворявший для МГБ первую и важнейшую для начала любого карательного дела ступень Инстанции. В деле ЕАК его роль весьма заметна: он проводил и свое, партийное дознание над жертвами, доставленными в ЦК уже после палаческой обработки, учинял очные ставки Полине Жемчужиной в своем служебном кабинете. Абакумов не отваживался третировать его, но все же высокий ранг министра госбезопасности позволял прямой выход на Жданова, пока тот был жив, на Маленкова и на Поскребышева. Бравый, с привлекательной внешностью Абакумов раздражал упыря Шкирятова. Он вполне мог вызывать в нем те чувства, которыми исстрадался «шибздик» Рюмин, прозябавший в МГБ на вторых и третьих ролях, в чине подполковника, тогда как иные, покровительствуемые Абакумовым, в том числе и ненавистные Рюмину Шварцман с Броверманом, раньше срока были представлены к чину полковника.

Мстительный Рюмин вел счет ошибкам и слабостям Абакумова, в кулуарах министерства разнюхивал о награбленных трофейных и прочих ценностях, собранных на квартире и даче министра. Но многое мог подсказать ему Шкирятов. Зная обо всех крупных следственных делах — о «ленинградском деле» 1949–1950 годов, о «деле ЕАК», — Рюмин не мог проследить, какие же из материалов Абакумов отсылал в ЦК ВКП(б), а какие оставлял в сейфе, подолгу задерживая и даже не оформляя до конца. Шкирятов помнил об очных ставках П.С. Жемчужиной, но не все протоколы этих очных ставок пришли в Инстанцию: в этом нетрудно было углядеть колебания, неуверенность Абакумова. Обойденный Рюмин, ненавидевший не только Абакумова, но и «ученых» полковников, потешавшихся над записями и слогом коллеги, озлобленный, исполнительный, готовый на крайности, — Рюмин вызывал брезгливое расположение Шкирятова.

Дело ЕАК и «ленинградское дело» создали выигрышную позицию для атаки на Абакумова, для верноподданнического письма Сталину, на которое, рискуя головой, и решился Рюмин. Арестованный вскоре после смерти Сталина, Рюмин дал следствию уклончивый ответ на вопрос, что его заставило напасть на Абакумова: «На первый взгляд мой поступок может показаться нелогичным, но я все тщательно обдумал и взвесил. Дело в том, что к лету 1951 года я очутился в довольно неприятном, шатком положении. Помимо объявленного мне по партийной линии взыскания за допущенную мною халатность, в конце мая Управление кадров МГБ заинтересовалось неправильными сведениями, которые я давал о своих близких родственниках. От меня потребовали объяснения — почему я скрываю компрометирующие данные о них? 31 мая я написал рапорт, однако и в нем скрыл, что мой отец торговал скотом, что мой брат и сестра осуждены за уголовные преступления, а мой тесть Паркачев в годы Гражданской войны служил интендантским офицером в армии Колчака.

Обдумывая сложившееся положение, я пришел к выводу, что мне… удобно выступить в роли разоблачителя Абакумова. Так я и поступил, обвинив Абакумова не в известных мне фактах фальсификации следствия, а в смазывании дел, и прежде всего в злонамеренном сокрытии показаний по террору».

Эти слова — свидетельство изворотливости и лисьей хитрости Рюмина. Ему, запертому в камере после смерти Сталина, неизвестно, что творится на воле: всесилен ли Берия? Что с Маленковым? На месте ли Шкирятов? За что будут казнить завтра чекистов — за попустительство ли ненавистных ему евреев, за «смазывание» их дела или же за фальсификацию следствия над ними? Он даже не поручится, не открылись ли двери узилища перед бывшим министром, который все еще жив. Изгнанный из МГБ, определенный в «бухгалтерские» чины третьеразрядного наркомата, Рюмин, используя все свои связи, узнавал, шлепнули ли уже Абакумова или он все существует некой непостижимой угрозой ему, Рюмину.

Он все взвесил и решил, что выступить в роли разоблачителя Абакумова ему «удобно». Если он и впрямь клеветник-одиночка, то надо признать, что его посетило «божественное вдохновение», осенило его, мо́лодца 1913 года рождения, с незаконченным высшим образованием. 99 шансов из 100 были за то, что его донос попадет не к Поскребышеву и Сталину, а на стол Абакумова.

Послушаем бодрый голос Рюмина, как он звучал в августе 1951 года после ареста и начала следствия над Абакумовым, которым занялся сам Рюмин с яростью и озлоблением, сравнивым разве что с насилием над Шимелиовичем.

«…По некоторым серьезным делам расследование проводилось поверхностно, преступная деятельность врагов Советского государства полностью не вскрывалась и было много случаев, когда особо опасные государственные преступники не разоблачались до конца, забрасывались и не допрашивались месяцами, а то и годами… Такое положение имело место по делам врагов Советской власти, еврейских националистов — Лозовского, Штерн, Шимелиовича и др., следствие по делу которых больше года уже вообще не ведется». Затем Рюмин, жестокий палач, раздавливавший каблуком сапога пальцы рук подследственных, забегая вперед и сбрасывая все вины на Абакумова, заявил: «К числу грубейших нарушений советских законов надо отнести также самовольные, никем не санкционированные избиения арестованных».

От позы строгого судьи Абакумова и его клики — Леонова, Комарова, Лихачева, Шварцмана, Бровермана — Рюмин не откажется и на допросах 1954 года, куда его приводят уже из тюремной камеры. Но голос его и тактика заметно меняются: Молотов тревожит его память, он все еще номинально второй человек в державе, а Рюмину хочется выжить и жить — ему жить на этой земле, а не презренным евреям с Талмудом под мышкой, ему, зятю интенданта Паркачева, сражавшегося за Русь под знаменами верховного правителя Колчака.

«Должен признать, что в 1952 году, когда я являлся уже заместителем министра Госбезопасности, я запретил передопрашивать арестованных и записывать их отказ, потребовав, чтобы следователи не подвергали ревизии показания, которые арестованные давали ранее. Признаю также, что, когда суд пытался возвратить это дело на доследование, я настаивал на том, чтобы был вынесен приговор по имеющимся в деле материалам».

Это признание отнюдь не покаянное — ничуть не бывало! В ослеплении ненавистью, готовый поверить любым обвинениям в адрес целой нации, он настаивал на сатанинском своем безумии, несмотря на смерть Сталина, от которого прежде ждал прощения и спасения в награду за эту безоглядную ненависть. Он признается в поступках, безусловно известных допрашивающему его генерал-лейтенанту юстиции Вавилову, заместителю Генерального прокурора СССР, — скрывать эти факты было безнадежно.

В конце 1954 года (вспомним, что Абакумов еще жив, он будет расстрелян в декабре) Рюмину напомнили о многократных протестах доктора Шимелиовича по поводу того, что так называемый «обобщающий протокол» рокового для него допроса от 11 марта 1949 года был сфальсифицирован Рюминым. В этом протоколе, напомнили ему, содержится явная провокация в отношении Жемчужиной П.С. и «брошена тень на одного из членов Советского правительства». Из самого вопроса Рюмину можно было понять, что Жемчужина уже не в «заговорщиках», что обвинение ее, настойчиво фабриковавшееся Абакумовым при участии самого Рюмина, расценивается теперь как провокация. Чья-то интрига по дискредитации и устранению Молотова не удалась, но Рюмину не забыть, как упрямо и настойчиво искал Абакумов компромат на Молотова. Следователям вменялось в обязанность прощупывание на допросах и других политических фигур, от раболепствующего прихвостня Сталина Мехлиса до члена Политбюро Кагановича. Все это были евреи, и требовалось только время и терпение, чтобы добыть улики и на «сиятельных», доказать, что коллективная вина евреев не миф, но реальность, а где коллективная вина, там неотвратима и «коллективная ответственность». На этот счет у Рюмина сомнений не было, но Молотов — русак, кажется, из дворян, предавшихся революционной идее. Но и на нем была вина — женитьба на еврейке. Рюмин был из тех охотнорядских «идеологов», кто верил, что у них, у «этих», своя злодейская программа: внедрение еврейских жен в семьи выдающихся деятелей России.

«Шимелиовича дважды вызывал к себе в кабинет бывший министр Госбезопасности Абакумов, — сказал Рюмин. — При последнем вызове Абакумов в моем присутствии заявил Шимелиовичу, что если он прекратит сопротивление и расскажет о совершенных преступлениях, то ему будет сохранена жизнь и он — Абакумов — устроит его работать в лагерной больнице… Абакумов спросил у Шимелиовича о характере связи Жемчужиной с руководителями ЕАК и о роли в так называемом „крымском вопросе“ одного из руководителей Советского правительства… При рассмотрении дела ЕАК я усмотрел определенное стремление бывшего руководства МГБ СССР в лице Абакумова к компрометации одного из руководителей партии и правительства. Особенно это было видно из характера одного из допросов Жемчужиной. Непосредственно делом Жемчужиной занимались заместители начальника следственной части: Лихачев, Комаров, Соколов и следователь Кузьмин… По этому вопросу (о Жемчужиной) я рассказывал в 1951 году в ЦК КПСС и к основному своему заявлению от 2 июля 1951 года написал в адрес Главы Советского правительства специальное заявление».

Рюмин не прочь изобразить себя защитником достоинства и чести Молотова, отмежеваться от тех, кто разрабатывал преступную интригу против Жемчужиной. На деле же он был одним из самых безоглядных исполнителей воли Абакумова, снедаемый завистью к удачливым полковникам, тем, кто стоял ближе к министру.

Инстанция с головой выдала Жемчужину Лубянке, причем в удобную для допросов пору, когда под рукой у Абакумова в камерах Внутренней тюрьмы, Бутырок и Лефортова — цвет еврейской интеллигенции и приказано всех бить смертным боем для достижения «истины». Долго накапливалась ненависть Сталина к Жемчужиной, женщине, сохранявшей живость и привлекательность, одной из последних, если не самой последней, кто общался с Надеждой Аллилуевой перед ее самоубийством, женщине, ухитрившейся не отцвесть рядом со своими унылым, скучным, «вицмундирным» мужем, — ненависть к ее то и дело мелькавшему в газетах имени.

Сталин отдал ее на заклание, а Лубянка не справилась со своими карательными обязанностями, ЦК пришлось подсказывать меру наказания Жемчужиной и удовлетвориться ссылкой.

За спиной Абакумова легко было рассуждать о Жемчужиной, учинять гнусные провокации, о которых я уже упоминал. Но сам Абакумов сохранял осторожность, прятал некоторые протоколы ее очных ставок в сейф, не давая им хода. Только два протокола ее очных ставок — с Фефером и сломленным Зускиным — были отосланы в ЦК ВКП(б).

В сейфе Абакумова накапливался взрывоопасный материал, его могли бояться не только арестованные, но и сам министр. Хорошо зная, что Сталин без колебаний, с садистским удовлетворением освобождает своих соратников от еврейских (и нееврейских тоже!) жен, Абакумов, вторично женившийся, нежно любивший жену и маленькую дочь, вполне мог оценить складывающуюся ситуацию. Молотов не декоративная фигура, не «вокзальная пальма», подобно Калинину. Он воистину правая рука диктатора, а не Буденный, у которого можно отнять одну жену и «прикомандировать» к нему другую. Молотов прочно держится на своем месте, и, пока это так, нельзя действовать опрометчиво и против Жемчужиной. На очной ставке Лихачева и Комарова 5 сентября 1953 года было установлено, что многие «…протоколы допросов Жемчужиной не были оформлены, не подписаны ни Жемчужиной, ни следователями. Очная ставка Лозовского с Жемчужиной также осталась неоформленной».

Опасавшиеся Абакумова его подручные, не раз испытавшие на себе его издевки, упреки в невежестве и бездарности, между собой, однако, не чуждались насмешек в его адрес, прохаживались насчет его хвастовства при весьма сдержанных и даже робких действиях. Мастер по изготовлению «обобщенных протоколов», полковник Броверман иронизировал по поводу «оптимизма» Абакумова, преувеличения им успехов всех служб МГБ, не исключая и разведки. Арестованный Броверман на допросе в марте 1952 года вспоминал о хлестаковских замашках министра: «Абакумов нередко заявлял, что все вражеские разведки сейчас, мол, парализованы и перешли к обороне».

Доверие Сталина, «карт-бланш», выданный Абакумову, министр за два с лишним года не оправдал ничем внушительным, весомым, что можно было бы предъявить на открытом процессе. А закрытый процесс — это всего лишь убийство в ночной глухой подворотне, суд нужен громкий, приносящий серьезный пропагандистский успех. Почти все, что можно было извлечь из параллельной внесудебной акции открытого преследования «безродных космополитов», было извлечено. Пропаганда охрипла, надсаживая горло, и временами достигала обратного психологического эффекта. Кампания борьбы с «безродными космополитами» способствовала разжиганию темных инстинктов толпы, но действие ее не было столь значительным, чтобы ее режущие и кровянящие «лемеха» достигали народных глубин. «Коварные замыслы» театральных и литературных критиков или «гнилых интеллигентов», преклоняющихся перед буржуазным Западом, не взволновали широкие народные массы — впору было бы поставить точку и пересажать этих самых критиков.

Возбудить народ, собрать возбужденные толпы могли другие страсти: громкие, изо дня в день разоблачения шпионажа и предательства, подготовка к террористическим актам, хотя бы и руками врачей — «убийц в белых халатах». Именно это и было обещано: Поскребышев и Шкирятов не могли не докладывать Сталину о вдохновляющих замыслах Абакумова. Очень ко времени пришлась контрреволюционная подпольная организация с «троцкистско-бундовскими» корешками, к тому же однородная, чистая по этническому составу, еврейская буржуазно-националистическая. По доброй традиции госбезопасности, нашелся для нее и солидный вожак, повысивший ее криминально-политический рейтинг, — Лозовский, член ЦК, недавний заместитель главы Наркоминдела. Таким образом, Молотов должен был испытать и этот второй унижающий удар: разоблачение оголтелого врага народа, преспокойно работавшего бок о бок с ним.

Ослепленный предвзятостью, Сталин тем не менее обладал цепким умом, жизненным опытом, допытливым, проницательным взглядом на все, что связано с интригой, двоедушием, коварством, действием скрытых политических пружин. Когда читаешь один за другим десятки допросных протоколов, становится особенно очевидно, что по вязкой земле бредут, едва волоча ноги, случайные люди, подгоняемые насилием, жующие разбитыми челюстями однообразную ложь, а едва вырвавшись из рук палача и набрав в легкие воздуха, вопящие о своей невинности.

Обвинение в шпионаже с течением времени все теснее привязывалось к пребыванию в СССР Бенджамина Гольдберга и Поля Новика. Но гнев Сталина могла вызвать и та свобода, с которой «шпионы» разъезжали по стране, посещали Киев, Минск, столицы Прибалтийских республик и бывали приняты высокими персонами, от Суслова и Калинина в Москве и до Мануильского в Киеве. Возникни такой скандал — и партаппарат, защищаясь, предъявит служебную характеристику госбезопасности Новику и Гольдбергу, служившую своего рода разрешением на въезд в нашу страну.

О таком повороте страшно было и подумать. В результате этот раздел дела ЕАК, разработанный наиболее подробно в протоколах зимы и весны 1949 года, оказался затем как бы приглушенным и «смазанным» в бумагах, посылаемых в Инстанцию. Пройдет три года, и комиссия, по проверке дела ЕАК без труда получит в министерстве старые, времен войны и послевоенных лет документы, обеляющие репутации Гольдберга и Новика.

Быть может, Абакумов знал и нечто другое, зловещее, что пока невозможно подтвердить неоспоримым документом: многое наводит на мысль, что само «предложение» Крыма евреям, подталкивание их к этому проекту, превращение полуострова в черноморскую «подсадную утку», в манок, в адскую наживку на крючке карательных органов исходило от самого Сталина.

Прислушаемся к обстоятельному рассказу Никиты Хрущева, возьмем из него только бесспорное: факты.

«Сталин, безусловно, сам внутренне был подвержен этому позорному недостатку, который носит название антисемитизма. А жестокая расправа с заслуженными людьми, которые подняли вопрос о создании еврейского государства на крымских землях?

Это неправильное было предложение, но так жестоко расправиться с ними, как расправился Сталин! Он мог просто отказать им, разъясняя людям, и этого было бы достаточно. Нет, он физически уничтожил тех, кто активно поддерживал этот документ… Сталин расценил, что это акция американских сионистов, что этот комитет и его глава — агенты американского сионизма и что они хотят создать еврейское государство в Крыму, чтобы отторгнуть Крым от Советского Союза и, таким образом, утвердить агентуру американского империализма на Европейском континенте, в Крыму и оттуда угрожать Советскому Союзу. Как говорится, дан был простор воображению в этом направлении.

Я помню, мне по этому вопросу звонил Молотов, со мной советовался Молотов, видимо, в это дело он был втянут главным образом через Жемчужину — его жену…

Сталин буквально взбесился. Через какое-то время начались аресты… Был дискредитирован Молотов… Начались гонения на этот комитет, а это уже послужило началом подогревания сильного антисемитизма… Сюда же приплеталась выдумка, что евреи хотели создать свое государство и выделиться из Советского Союза. В результате борьба против этого комитета разрасталась шире, и ставился вопрос вообще о еврейской нации и ее месте в нашем социалистическом государстве .

Начались расправы».

И еще несколько важнейших для понимания сути событий строк:

«Собственно, этот вопрос [„крымский вопрос“. — А.Б.], по существу, никогда не обсуждался… и решения никакого не было, а вот аресты были».

Мы помним, как ЦК запрашивал Киев и Минск по такому несложному вопросу, как закрытие альманаха на еврейском языке или секции еврейских писателей при СП Украины и Белоруссии. Документы Политбюро и Секретариата ЦК, открывшиеся нам в последние годы, неопровержимо свидетельствуют, что даже и мелкие, частные вопросы, касающиеся огромной страны, обсуждались и решались Политбюро. Централизация власти и всех властных структур достигла редкой, на грани абсурда концентрации; партийные функционеры, начиная с членов и кандидатов в члены ЦК, должны были быть повязаны коллективной ответственностью, круговой порукой. Не обсуждались проекты, носившие характер тайной стратегии, им надлежало до поры вызревать под спудом.

Крым?! Едва ли евреи откажутся от Крыма, более лакомого куска им не найти. Они скромничают, заговаривают о еврейских колониях в Северном Крыму, тешатся «планом Ларина», покойного бухаринского тестя, а мы посулим им весь Крым, а после загоним его кляпом в их глотки, да так, что они задохнутся…

История Советского государства не знает фигуры более педантичной, чем Вячеслав Михайлович Молотов. Именно это позволило ему продержаться десятилетиями рядом со Сталиным. Мы говорим о той поре, когда Сталин уже начинает тяготиться верным соратником и не без злорадства публично ущемляет его достоинство. А Молотов фанатически хранит верность вождю — подобно библейскому Аврааму, он готов принести в жертву родную кровь, пусть не сына, но жену — соратницу, любимого человека, и приносит эту жертву. И вдруг этот самый Молотов, осмотрительный, осторожный канцелярист, зная, что любой его телефонный разговор прослушивается, без согласия со Сталиным, без ведома Сталина звонит в Киев, члену Политбюро Хрущеву, советуется с ним по поводу будущего Крыма! Да ему легче было бы голышом пробежать по кремлевскому подворью, чем решиться на такое: в обход Сталина выяснять у Никиты Хрущева его позицию по столь деликатному вопросу. Хрущев разговорчив, Хрущев хитер, и, чтобы самому не попасть впросак, с него станется позвонить Сталину или Берии или Маленкову, прощупать, осведомиться. Молотову, при его виноватой жене, виноватой задолго до ареста, трогать неосмотрительно «еврейский вопрос» — чистейшее безумие. Откройся такая самодеятельность Молотова Сталину, и в заговорщики мог бы попасть уже сам Вячеслав Михайлович.

Между тем Молотов Хрущеву звонил, это несомненно. Как несомненно и то, что делалось это с ведома Сталина: члены Политбюро приучались таким образом к мысли, что в лице ЕАК и вообще евреев страны существует и действует недобрая сила, стремящаяся к захвату Крыма. Только никто еще не подозревает, как будет разыграна эта карта Сталиным.

В том же направлении действует и аппарат госбезопасности. Двум агентам: Шахно Эпштейну, ответственному секретарю ЕАК, и редактору «Эйникайт» Феферу — поручается составить письмо Сталину, но без особого разглашения, ни в коем случае не ставя вопрос на президиуме ЕАК, письмо с просьбой об устройстве в Крыму еврейской государственности. Михоэлс подпишет письмо, узнав, что этого пожелали «наверху», что такова добрая воля правительства. Крым еще под немцами, народному артисту и в голову не приходит, что спустя полгода оттуда станут выселять крымских татар, речь идет скорее о крымской «коммунальной квартире»… Знает ли Абакумов о будущей судьбе татар, когда свершится освобождение Крыма от оккупантов? Быть может, и знает, что-то планирует, но едва ли делится своими планами с двумя послушными агентами-осведомителями. «Незнание» делает особенно привлекательной и впечатляющей энергию, с которой они требуют от Михоэлса подписи под посланием на имя великого Сталина. Примечательно, что письмо, адресованное Сталину, реально существующее письмо, вместе с тем как бы и не состоялось. Впечатление такое, будто о нем и не докладывали вождю — оно не вызвало никакой реакции, ответа, реплики, окрика, гневного запрета, что хоть сколько-нибудь совпадало с тем, о чем мы прочитали в мемуарах Хрущева: «Сталин буквально взбесился». Через Абакумова было предложено переписать письмо и адресовать его Молотову. Кто мог распорядиться об этом? Только не сам Молотов, которого «еврейские» страсти вокруг жены скоро заставят, пусть для виду, для проформы, развестись с ней.

Есть основания полагать, что эта переадресовка если не сталинская затея («поглядим, как поведет себя Вячеслав…»), то Маленкова, Берии или Жданова (когда Жданов еще был жив), кого-нибудь из тех, кто завидовал так давно и прочно занятому Молотовым месту при Сталине.

Существенно другое: не Абакумов подарил Сталину «крымский проект сионистов» — все было наоборот: министр госбезопасности с грехом пополам разрабатывал предложенную Сталиным криминальную интригу.

И в этом случае Абакумову нечем было похвастаться.

Оставался террор.

Абакумов, подталкиваемый необходимостью, обнадеженный полковниками Лихачевым и Комаровым, пообещал раскрытие террористического заговора, возлагая надежды на выбитые жесточайшим насилием показания.

На допросе 27 мая 1953 года Комаров показал, что «…по указанию Абакумова к Гольдштейну были применены меры физического воздействия и подследственный признал, что имел разговор с кем-то из членов ЕАК, кажется с Гринбергом, который просил его поинтересоваться данными о семье вождя».

Хотя боязнь террора приобрела у Сталина характер паранойи, едва ли он связывал с именами еврейских писателей «классические» образы террора и террористов: взрывы и дерзкие покушения. Абакумов, после повисших в воздухе, не получивших развития показаний двух искалеченных пытками ученых, виноватых разве что в знакомстве с Анной Сергеевной Аллилуевой, поостыл, тогда как Рюмин, движимый патологической ненавистью к иудейскому «семени», верил в неистребимое злодейство евреев, верил в террор особого рода — убийство врачами доверившихся им руководителей партии и правительства.

Возможно, отчаянная фантазия Рюмина превосходила воображение главы госбезопасности Абакумова. Возможно, министру мешал его ответственный подход к расследованию серьезных преступлений. Приученный в годы войны воевать с реальными врагами — что не мешало СМЕРШУ истреблять и тысячи ни в чем не повинных граждан! — он, скажем, не допускал мысли о том, что секретарь ЦК ВКП(б) Кузнецов мог замыслить террористический акт или быть шпионом, за что Абакумов и поплатился по доносу Рюмина. Сиятельный посетитель премьер и концертов, удачливый до поры вельможа, он так и не увидел среди схваченных «еврейских националистов» злодеев, вынашивавших мечту о терроре. А отодвинутый на обочину следствия, исходивший злобой Рюмин рыскал, разнюхивал, неустанно искал подтверждения о террористах во врачебных халатах. После ареста Абакумова Рюмин, возобновив следствие по делу ЕАК, особое внимание уделил поискам несуществующих преступлений евреев-врачей.

В доносе на Абакумова, стоившем министру должности (4 июля 1951 года), свободы (12 июля) и жизни (декабрь 1954 года), Рюмин обвинял его в попустительстве преступникам, в умышленном затягивании следствия, особенно упирая на то, что Абакумов не добивался разоблачения террористических замыслов врагов, давая им уйти от справедливой кары. В этой связи он называл Якова Гилеровича Этингера, арестованного в ноябре 1950 года и будто бы уже начавшего показывать о терроре врачей и о своем участии в убийстве Щербакова, но умышленно убранного от допросов Абакумовым. Последний будто бы запретил Рюмину допрашивать Этингера о его участии в террористических действиях против Щербакова и других и намеренно поместил Этингера в тюремные условия, которые должны были убить арестованного, страдавшего тяжелой формой стенокардии. Впоследствии и Лихачев, арестованный одновременно с Абакумовым, показал на допросе, что Этингер признавался в терроре, но Абакумов не дал это оформить протоколом.

Оправдания Абакумова успеха не имели, в глазах Сталина он превратился в презренного, опасного пособника террористов. В таком же положении оказался и полковник Комаров, втайне хорошо понимавший, что деятельность ЕАК ничего общего с терроризмом не имела. «Обвиняли меня также и в том, — показал он на допросе 13 июля 1953 года, спустя год после того, как приговор по делу ЕАК был приведен в исполнение, — что я не допрашивал участников дела ЕАК о терроре. Рюмин хорошо знал, что никаких материалов о терроре в деле ЕАК не было. Просто вынужденные признания посылались в Инстанцию и испрашивалась санкция на арест новых лиц» .

С октября 1951 года и до начала процесса Рюмин и другие следователи по его поручению всячески добивались показаний членов ЕАК «по террору». Отныне это главная забота Рюмина: он уверился в том, что только раскрытый террористический заговор может упрочить положение чекиста в глазах Сталина.

Особый интерес Рюмина вызывает брат Михоэлса — Мирон Семенович Вовси.

10 марта 1952 года шел допрос подсаженного в камеру Шимелиовича рабочего ТЭЦ из Калинина (Твери) Соломона Бернштейна. После беглого допроса, касавшегося Америки и Голды Меир, якобы интересовавшейся «количеством заключенных в СССР», все сосредоточивается на Вовси, на посещении его московской дачи Шимелиовичем, на поездке Вовси в Киев для лечения Хрущева. По словам Шимелиовича в лживом изложении тюремного стукача, «…Вовси якобы выразил сожаление по поводу благополучного окончания болезни, выразил при этом пожелание смерти Хрущеву». «А как реагировал Шимелиович на это террористическое заявление доктора Вовси?» — спросил следователь. «У меня создалось впечатление, — ответил „рабочий Калининской ТЭЦ“ Соломон Бернштейн, — что Шимелиович полностью разделял высказывания Вовси, хотя открыто мне об этом не говорил».

В тот же день Бернштейна свели на очной ставке с Шимелиовичем.

«Показания Бернштейна я категорически отрицаю… На даче Вовси был лишь один раз за всю свою жизнь, в 30-х годах. Я не говорил Бернштейну, что Михоэлс убит сотрудниками МГБ, говорил только об автокатастрофе и о слухах, что Михоэлса убили бандеровцы. Категорически отрицаю, что Вовси сожалел о том, что он вылечил Хрущева, все это бесчестные показания Бернштейна».

Рюмин не теряет решимости добиться от Шимелиовича правды о Мироне Вовси, близком родственнике Михоэлса, Вовси, который, по его разумению, не может не быть террористом и убийцей. Спустя три дня новый допрос.

«РЮМИН: — На очной ставке с арестованным Бернштейном С.М. 10 марта сего года вы показали, что Вовси выезжал в Киев для оказания медицинской помощи одному из руководителей партии и Советского правительства. Уточните, когда это было?

ШИМЕЛИОВИЧ: — Насколько помню, Вовси выезжал в Киев в 1947 году, весной.

РЮМИН: — Что вам рассказал Вовси о своей поездке в Киев?

ШИМЕЛИОВИЧ: — Вовси в общих чертах рассказал мне о характере заболевания руководителя партии и правительства, которого он лечил, говоря также, что ему в Киеве был оказан хороший прием.

РЮМИН: — А почему вы умалчиваете о террористических высказываниях Вовси?

ШИМЕЛИОВИЧ: — Никаких враждебных, тем более террористических высказываний в отношении кого-либо от Вовси я вообще никогда не слыхал. Не было с его стороны таких террористических высказываний и по адресу больного, для лечения которого он выезжал весной 1947 года в Киев. Наоборот, в беседе со мной Вовси высказывал особое удовлетворение по поводу благополучного исхода болезни этого больного.

РЮМИН: — Неправда. Свидетелю Бернштейну С.М., с которым 10 марта с.г. вам была дана очная ставка, вы говорили о террористических замыслах профессора Вовси.

ШИМЕЛИОВИЧ: — Я уже заявил на очной ставке с Бернштейном и сейчас утверждаю, что ни Бернштейну, ни кому-либо вообще я никогда не говорил об имеющихся будто бы террористических намерениях у Вовси и что показания Бернштейна об этом являются нечем иным, как вымыслом самого Бернштейна».

Твердость Шимелиовича не охладила Рюмина. Готовясь к передаче суду многотомного следственного дела, обвинительного заключения, выводов нескольких экспертиз, он настойчиво разрабатывает тему евреев-врачей, изобретших особо опасный, «бесшумный» вид террора: медленное умерщвление первых лиц страны. Вовси, в защиту которого так мужественно и неподкупно выступил Шимелиович, скоро будет арестован, подвергнут пыткам, превращен злодейской волей Рюмина в главаря «банды врачей». В допросных протоколах осени 1951 и начала 1952 года рядом с именем Вовси замелькали и другие имена: А.А. Шифрина, Е.Ф. Лифшиц — вдовы профессора Лясса, хирурга Очкина А.Д., рентгенолога Иесерсона, академика Виноградова и других.

Бывший старший следователь Прокуратуры СССР по особо важным делам Лев Романович Шейнин, арестованный 19 октября 1951 года по показаниям ряда подследственных по делу ЕАК, смекнув, какими страстями обуреваем новый заместитель министра госбезопасности, предупреждая побои и пытки, сознался в принадлежности к группе писателей-националистов и внес свою лепту в зловещий замысел нового, будущего дела об «убийцах в белых халатах». Он напомнил о недавно родившемся больном сыне преуспевающего драматурга и подбросил мысль (будто бы уже циркулирующую в обществе), «что это следствие вредительства со стороны врача-акушера, еврейки, принимавшей ребенка и желавшей отомстить драматургу С. за его борьбу с космополитами. Отец ребенка заявил, что этот факт установлен якобы МГБ и что эта еврейка все признала».

Так Лев Романович Шейнин, недавно предлагавший театрам Москвы драму в защиту Бейлиса, готов был стать «соавтором» Рюмина по созданию нового боевика о еврейке, виноватой в покушении на православного ребенка…

Чутье подсказало Рюмину, что Абакумова он одолел обвинением в нежелании оградить дорогое правительство от посягательств террористов, в потере бдительности — пороке, который Сталин с садистским постоянством обнаруживал в своем окружении, устраняя преданнейших прислужников и выдавая их палачам.

Если именно Рюмину принадлежит замысел «дела врачей», а похоже, что это так, то отдадим должное его изобретательности. Именно обвинение против врачей, которое вспыхнет с силой лесного пожара, может вдохнуть новую энергию в священный поход против евреев. Я не преувеличиваю сотрясавшую Рюмина страсть к антисемитизму, страсть на грани психического заболевания, превращавшую этого презренного «шибздика» в отчаянного воителя. Разве иначе решится человек, уже изгнанный из органов безопасности, уже брошенный в тюремную камеру, побывавший, пусть недолго, в высоких чинах, — разве решится он в письмах к Маленкову из тюрьмы честить его за беспечность в отношении евреев, которые, на его взгляд опаснее водородных бомб и вот-вот захватят, подчинят себе все человечество, истребляя всех своих противников, и прежде всего тех, кто разгадал их умысел и, рискуя жизнью, встал на их пути?