Абакумову, несомненно, отрапортовали по «ВЧ» еще в ночь на 13 января. Министра, так домогавшегося от арестованных обвинений «сволочи» Михоэлса, в бумагах госбезопасности уже объявленного «главой банды», агентом спецслужб США, вдохновителем террора против руководителей партии и правительства, можно было порадовать, рискуя и разбудить.

Сталина не разбудишь, он спит поздно, за полдень, никто не рискнет нарушить его покой даже и доброй вестью. И когда на следующий день Абакумов позвонил на ближнюю, кунцевскую дачу, в тот редкий — можно сказать, редчайший — момент рядом со Сталиным оказалась его дочь Светлана.

«В одну из тогда уже редких встреч с отцом у него на даче, — вспоминает Светлана Аллилуева в книге „Только один год“, вышедшей спустя два десятилетия после минского убийства, — я вошла в комнату, когда он говорил с кем-то по телефону.

Я ждала.

Ему что-то докладывали, а он слушал. Потом, как резюме , он сказал: „Ну, автомобильная катастрофа“. Я отлично помню эту интонацию — это был не вопрос, а утверждение. Он не спрашивал, а предлагал это, автомобильную катастрофу.

Окончив разговор, он поздоровался со мной и через некоторое время сказал: „В автомобильной катастрофе разбился Михоэлс“. Но когда на следующий лень я пошла на занятия в университет, то студентка, отец которой работал в Еврейском театре, плача, рассказывала, как злодейски был убит вчера Михоэлс, ехавший на машине. Газеты же сообщили об „автомобильной катастрофе“. Он был убит, и никакой катастрофы не было. „Автомобильная катастрофа“ была официальной версией, предложенной моим отцом, когда ему доложили об исполнении… Мне слишком хорошо было известно, что отцу везде мерещился „сионизм“ и заговоры. Нетрудно догадаться, почему ему докладывали об исполнении».

Читавшие книгу Светланы Иосифовны помнят: к отцу она более чем снисходительна, главным виновником преступлений режима и «злым гением» Сталина считает Берию, забравшего тайную власть над вождем, занятым множеством государственных дел. Ей проще всего было в череде событий обойти этот эпизод, умолчать, как, вероятно, она умолчала о многом из пережитого. Но об этой «страсти» отца она не умолчала. Почему?

Слова, выделенные мною в ее тексте, подтверждают решающую роль Сталина в убийстве Михоэлса, в акции, сценарий которой, судя по всему, принадлежал Абакумову. Дочери важно было во имя достоверности и чистоты исповеди сказать о неотступном антисемитизме Сталина, принявшем с годами маниакальный характер, иначе не понять ее слов о том, что «отцу везде мерещился „сионизм“ и заговоры». Но еще примечательнее начало фразы, простое, житейское: «Мне слишком хорошо было известно…» Дорогого стоят эти два слова — «слишком хорошо» — в исповеди опытного литератора, знающего цену словам и интонации. Слишком хорошо — значит, давило и на нее — грубо, жестоко, бесцеремонно. Слишком хорошо — значит, не раз услышанное в горчайших, принимавших в последние годы жизни Надежды Аллилуевой яростный характер ссорах отца и матери, когда Надежда Сергеевна пыталась защитить кого-либо их вчерашних соратников Сталина, еврея по национальности, а он, изругавшись яростно и грязно, упрямо повторял свое заветное, что вся история партии — история борьбы против евреев. Навсегда потрясли ее и гневные, грубые слова отца, когда он узнал, что дочь полюбила еврейского юношу. Мог ли он не увидеть и в этом происки мирового «сионизма», хорошо если только искательство карьеры, а не преступный подкоп под его жизнь, под Кремль.

В эмиграции Светлана Аллилуева выпустила вторую книгу, «Двадцать писем к другу», по ее словам составленную из писем, написанных летом 1963 года в деревне Жуковка, недалеко от Москвы. Зримо рисует она свою жизнь и жизнь отца в годы 1947-1949-й, соболезнуя Сталину, прощая и то, чего простить нельзя, и все же невольно возвращаясь к истребительному сталинскому антисемитизму. Вспоминая в сумрачные ноябрьские дни о самоубийстве жены, «он искал других виноватых. Ему хотелось найти причину и виновника, на кого бы переложить всю эту тяжесть. Тяжесть давила его все больше и больше. По-видимому, с возрастом мысль его все чаще возвращалась к маме. То вдруг он вспоминал, что мама дружила с Полиной Семеновной Жемчужиной и она „плохо влияла на нее“; то ругал последнюю книгу, прочитанную мамой незадолго до смерти, модную тогда „Зеленую шляпу“. Он не хотел думать об иных серьезных причинах, делавших их совместную жизнь столь трудной для нее».

Дорого обошлись эти ностальгические воспоминания Сталина Жемчужиной; и она, жена самого Молотова, была брошена в тюрьму, а затем в ссылку — исполнительный Абакумов по воле Сталина пристегнул еврейку Жемчужину к следствию по делу Еврейского антифашистского комитета.

Светлана Аллилуева вспоминает ноябрь 1948 года, возвращение ее с отцом с юга в Москву, безлюдные, очищенные от пассажиров к приходу спецпоезда перроны. «Это было печально, зловеще, тоскливо. Кто придумал все это? Кто изобретал все эти хитрости? — недоумевает она. — Не он. Это была система, в которой он сам был узник…».

Да, система, навсегда неотделимая от его имени и личности, система, и — хотя всегда находились мастера политических интриг, все более наглевшие «соратники», люди полицейских, жандармских талантов — первое слово, приказ шли от него и несли на себе печать его характера, природной жестокости и безнравственности. Сталину, возможно, и не пришлось отдавать прямой приказ об аресте Жемчужиной, но стоило ему выругаться в ее адрес при генерале Власике («ожиревший, опухший от важности и коньяка» — С. Аллилуева), при Абакумове, Шкирятове, Берии, повторить, потемнев лицом, зайдясь в хамской брани, — и участь Полины Семеновны была решена.

Я постараюсь показать, как это случилось в действительности, шаг за шагом.

Воспоминания Светланы Аллилуевой подводят нас непосредственно к предмету моей книги.

«В конце 1948 года поднялась новая волна арестов. Попали в тюрьму и все их знакомые. Арестовали и отца моего первого мужа — старика И. Г. Морозова. Потом прошла кампания против „космополитов“, и арестовали еще массу народа.

Арестовали и Полину Семеновну Жемчужину — не убоявшись нанести такой страшный удар Молотову. Арестовали А. Лозовского. Убили Михоэлса. Они все обвинялись в том, что входили в „сионистский центр“.

„Сионисты подбросили тебе твоего первого муженька“, — сказал мне некоторое время спустя отец. „Папа, да ведь молодежи это безразлично, какой там сионизм?“ — пыталась возразить я. „Нет! Ты не понимаешь! — сказал он резко. — Сионизмом заражено все старшее поколение, а они и молодежь учат…“ Спорить было бесполезно.

Про теток моих он сказал, когда я спросила, в чем же их вина: „Болтали много. Знали слишком много — и болтали слишком много. А это на руку врагам…“ Он всюду видел врагов. Это было уже патологией, это была мания преследования — от опустошения, от одиночества… Он был предельно ожесточен против всего мира».

Миллионы людей всех национальностей, целые народы и этнические группы, ставшие жертвами сталинского геноцида, депортаций, попыток полного, поголовного их уничтожения, не станут рядиться по поводу того, на кого черная истребительная страсть Сталина обрушивалась с большей силой и размахом. Но в зловещих акциях и репрессиях Сталина существовали и свои особенности, свои кровавые «оттенки», продиктованные всем его жизненным опытом. Мстительная и высокомерная вражда Сталина к полякам, к самой их государственности была результатом чувствительного удара, нанесенного его гордыне и самолюбию крахом польской кампании 1920 года, удара, так унизившего Сталина перед главкомом Троцким. По наущению Берии, опасаясь нелояльности немцев Поволжья, заранее готовый видеть в каждом предателя и провокатора, Сталин бесстрастно, с фельдфебельской тупостью дал «добро» на депортацию немцев; на его взгляд — немцев второго сорта, ибо «первосортные» наступали на нас, верные своему вождю, в котором так жестоко обманулся Сталин. По первому доносу провокаторов народы изгонялись с их исторической земли, обрекались на голод, упадок на грани вымирания: самой малости не хватило в начале 1953 года, чтобы злобная клевета Рухадзе достигла своей цели и мегрелы были поголовно выселены из Грузии. Делалось это и в гневе, и с деспотическим равнодушием — диктатор все более входил во вкус сатанинского кровавого пасьянса.

У народного страдания, у русского или украинского мужика, согнанного с земли отцов, опухшего, умирающего от голода где-нибудь под станционным забором живущих впроголодь Вологды, Рыбинска или Мурманска; у крымского татарина, у калмыка, ингуша или чеченца, обреченных на смерть в смрадных дизентерийных скотских вагонах, медленно волокущихся в неизвестность; у миллионов людей разных национальностей равный счет к тирану, ибо нет ничего пагубнее, чем выкликать разную цену крови, цену страдания и горя. И если на страницах этой книги я говорю о евреях, об их судьбе, то потому, что именно она — предмет исследования. Только собрав реальные свидетельства прошлого, обнаружив и общие черты, и «индивидуальность» ненависти, мы сможем охватить единым взглядом трагическую, исполинскую панораму преступлений века.

Каковы же некоторые особенности и отличительные черты юдофобства Сталина?

Случается, что нечистую эту страсть порождает быт, косность среды, что-то случившееся в детстве, даже не вполне осмысленное, но оставившее в душе ядовитые корешки. Ничего такого прочитанного о Сталине не попадалось на глаза: едва ли в разноязыких, говоривших, кажется, на всех языках России, Баку или Тбилиси могло зародиться агрессивное юдофобство. Пристрастие к еврейскому анекдоту, сорвавшееся в споре слово «жид», распространенный оборот «они»: они — евреи, они — армяне, они — грузины — тоже не в счет, все это как корь в детстве.

Нелюбовь Сталина к евреям тем не менее давняя, с корнями прочными и разветвленными. Случалось, она забирала власть над всеми его чувствами, а с некоторых пор и над мыслями и политическими расчетами. Нелюбовь эта крепла, «кристаллизовалась» на каждом новом этапе его борьбы за абсолютную власть, за некое право на богоподобие. Исторический парадокс, а для Сталина и мука мученическая заключались в том, что единственный почитаемый Сталиным в Европе политический вождь и государственный муж — Гитлер — с сатанинской энергией принялся за физическое истребление еврейского народа, а он, Сталин, волею судеб оказался во главе тех сил, которым суждено было защитить и сохранить уцелевшую часть еврейства Евразии! Как ладно они прошли бы тяжелыми военными плугами все это смертное для евреев поле — но в этом судьба Сталину отказала.

Его мощная военная сила — на самом острие антигитлеровской коалиции; его декларированное исповедание веры — интернационализм; он — друг всех народов, их надежда и спаситель. Эти нимбы, эта высокая честь, пока шла война, удовлетворяли его амбиции и непомерное честолюбие. Война и особенно заметные успехи на фронтах подталкивали его к непредставимым прежде актам насилия над малыми народами; военная мощь, которой он распоряжался, отчасти притупила всегдашние его страхи — мир складывался по его велениям, а когда будет достигнута победа, он станет лучшим из миров. Гитлер физически истреблял, разрушал еврейство, выкашивал его в Европе, Сталину выпала нестерпимая участь спасителя не только евреев Советского Союза, но и бежавших на Восток евреев Бессарабии, Польши, Румынии, сотен тысяч «хитрецов» — детей, стариков и женщин, нашедших кров и хлеб на Урале, Алтае, в республиках Средней Азии, в городах Сибири, — и не только кров, но и доброе участие коренных жителей. Как было догадаться аборигенам, что для Сталина интернационализм только вериги, только фраза, лозунг, поднятый над толпой, за которым постоянная страсть разделять народы, унижать их даже похвалами.

А евреи — и воспрянувшие духом, и убитые горем, ошеломленные потерями — продолжали жить на огромных пространствах страны, в городах и весях, и он, ничем не ограниченный диктатор самой могущественной военной державы, не в силах, однако, осуществить депортацию евреев, выдворить, вытолкать их. Нашлись бы, конечно, вагоны и конвоиры, несчитанные километры тайги и тундры, но как свезешь миллионы людей уже не за дымовой завесой войны, не нахрапом, не втайне, а на глазах у протрезвевшего человечества, для которого Сталин тем не менее пока еще символ победы над бесчеловечным фашизмом! Нашлась бы тюремная похлебка для всех и братские могилы — ямы, вырытые по пути для упавших, пристреленных, для «маловеров» и скептиков, никак не берущих в толк, что их вывозят для из же счастья, «дальнейшего подъема и расцвета». Как соберешь их по всей империи, как обойтись с сотнями тысяч смешанных браков, с полукровками? Как заменить вдруг добрую четверть врачей, десятки тысяч учителей, научных работников, как поступишь со множеством видных деятелей науки, искусства, литературы, мастеров, отмеченных премией его имени?!

Не раз я читал якобы достоверные — из первых рук — свидетельства, что все уже было предусмотрено, решено и готово — и списки, собранные в домоуправлениях, и бараки, построенные то ли в Биробиджане, то ли севернее, в Заполярье, и свезенные к Москве старые вагоны, теплушки, платформы. Но почему Москва? Такие акции не начинаются со столиц, где возникает слишком много тяжких затруднений, а наличие корреспондентского корпуса не позволит сохранять все в тайне, — вокруг Москвы огромное, глубиной в 50—100 километров, почти неуследимое пригородное, дачное кольцо. Такие акции, решившись на них, раньше опробуют в Жмеринке и Бердичеве, в Балте и Меджибоше, в Минске или по крайности в Одессе…

Ссылка, депортация евреев страны не миф, но мифологический, близкий к фантастике образ вожделений и тайных планов Сталина, его неутоленной жажды; дополнительный мотив ненависти из-за сознания невыполнимости его мечты. Он не в силах был пока справиться с этим и страдал, исходил ненавистью, его склеротические сосуды напрягались, грозя катастрофой. Все возраставшая жажда такой расправы породила и новую волну репрессий, о которых писала Светлана Аллилуева, называя это состояние Сталина паранойей.

Если бы на путях и перепутьях революции Сталину случился один лишь Троцкий, с его искусным ораторством, беспощадным, ироническим умом, с его нелюбовью к Сталину и, хуже того, с обыкновением демонстративно не замечать Сталина, не интересоваться его земным существованием, не считаться с ним (опрометчивость, которая дорого обошлась Троцкому!), если бы не было других досаждавших Сталину партийных лидеров-евреев, то и одного такого катализатора, как Лев Давидович, хватило бы. Хватило бы и живого Троцкого, и, как выяснилось, мертвого тоже.

Но был также Свердлов, лицо, более других приближенное к Ленину в те «десять дней, которые потрясли мир», и, кажется, во все другие дни, до самой смерти Свердлова. Был Каменев — образованный, хорошо пишущий, так легко располагающий к себе людей. Был пышноволосый вития, лихой демагог и, до поры, покоритель партийных толп Зиновьев; были и другие, в большинстве своем уверенные профессионалы, быстро, в отличие от Сталина, приживавшиеся в эмиграции, — многие из них знали хотя бы один из европейских языков, в тюрьме и ссылке не переставали учиться, что, впрочем, делал на свой лад и Сталин. Как показало время, Сталин превосходил их в коварстве и вероломстве, в хитрости и тактическом расчете, в подлинном знании людской толпы — с редкостным мастерством демагога он играл на ее низменных инстинктах, — но, чувствуя и осознавая это превосходство и побеждая, он продолжал завидовать и ненавидеть.

Возведя в священный культ борьбу против меньшевиков, а с тем и против всех разновидностей социал-демократии, Сталин видел, как много среди лидеров русского меньшевизма евреев, как они неистощимы в критике и осмеянии его уже в послереволюционные годы, когда он наконец превратился в достойную их внимания мишень. Если Ленин боролся с программой и организационными усилиями Бунда, с его стремлением к «автономии» внутри революционного движения в России, то Сталин поставил бывших бундовцев вне закона, начав репрессии и уголовные преследования.

Ненавидел он и этнические особенности евреев, порожденные, быть может, тысячелетними скитаниями и преследованиями: скептический склад ума, склонность к иронии и самоиронии, распространенное стремление к книге, к знанию из-за преград, которые в былые времена возникали перед евреями в сфере образования. Молчаливое, а случалось, и крикливое, настойчивое несогласие с постулатами, покорно принятыми большинством; молчаливая, подавленная, но все же мелькнувшая в глазах насмешка, тайная издевка над тем, что он, Сталин, изгнав Троцкого, принялся выполнять пагубную для деревни гибельную программу Троцкого; его неуверенность в вопросах культуры и искусства, скрытая за решительностью и безапелляционностью, а то и грубостью суждений, — всю гамму неприятия он прочитывал и в молчащем еврее, и в поддакивающем, а если не прочитывал, то придумывал. Ненавидел их плоть, врожденные их способности, равно как и неспособности, слабости, все проявления их физического существования, даже их имена, в которых, если собрать в пригоршню десяток их, уже, кажется, зреет крамола, покушение, заговор против всех других имен человечества. Раздражало его и то — в чем более всего были повинны он сам и установившийся казенный режим, — с какой легкостью иные из них меняли свои имена, словно пародируя то, как поменяли фамилии он сам и многие из его соратников.

Болезнь его была неизлечима, и наступили времена, когда он перестал ее скрывать, оставив в Политбюро, приснопамятного «интернационализма» ради, одного Кагановича — самого ограниченного и жестокого из всех евреев, когда-либо возникавших в окружении Сталина. Немного поодаль или много ниже маячил верный раб и прислужник Мехлис. Рядом с этими двумя голову не потревожит огорчительная мысль о каких-то завидных качествах еврейской натуры или ума. А прирожденные приказчики обнаружатся в любом народе.

Стоит ли удивляться тому, что брак с евреем упрямой, в отца, Светланы Сталин встретил в штыки, агрессивно, создал атмосферу, которая вела к неизбежному разрыву; что он посчитал этот брак не только бедой и бесчестьем, но и коварным умыслом враждебных сил — «сионисты подбросили!»?

«Новая волна арестов» 1948 года — результат долго копившейся ненависти, обдуманно начатого особого рода геноцида — «верхушечного», — когда тирания, до поры не находя возможности провести депортацию всего народа, с особой жестокостью уничтожает его интеллигенцию, культуру, язык, самобытность. На подготовку ушли не месяцы — годы. Накопление агентурных данных велось уже в годы войны, а с 1946 года, с приходом в МГБ Абакумова, события приобретают пугающий размах, поражая полнейшим беззаконием. Усвоив замысел Сталина, уразумев его подспудную, черную страсть, Абакумов и его служба повели охоту за сотнями людей, обрекая их на аресты и уничтожение. Планировались прекращение деятельности жалких остатков еврейских культурных учреждений, закрытие издательств, газет, журналов и альманахов, ликвидация творческих объединений писателей, закрытие еврейских театров — четыре из них: московский ГОСЕТ, киевский, минский и одесский — представляли незаурядный творческий потенциал, их уровня сценического искусства, боюсь, не скоро достигнет возрождающаяся сейчас в стране еврейская сцена. Замыслилось прямое устранение тысяч и тысяч евреев — докторов наук из научно-исследовательских институтов и лабораторий и одновременно массированное, но внешне более мягкое, так сказать либеральное, изгнание прочих путем дискредитации, давления печати, хулы, объявления их «безродными космополитами».

Созданный в начале войны ЕАК оказался идеальной площадкой для осуществления злодейских замыслов, для истребления не только ненавистных палачам наборных еврейских шрифтов, так называемого квадратного письма, но и живых, добрых, всю жизнь занятых благородным трудом людей. Духовные и идейные цели ЕАК были безупречны и святы: убежденный, страстный антифашизм, мобилизация всех сил и средств на борьбу с фашизмом, спасение порабощенных народов Европы, и не в последнюю очередь еврейской нации, ее важнейшей европейской ветви, от полного уничтожения. Рядом с ЕАК, под крылом Совинформбюро, возникали и другие антифашистские комитеты: славянский, женский, молодежный, комитет ученых СССР. Они трудились сообща, и никому не могло прийти в голову, что однажды весь ЕАК, люди, преданные стране и нравственно чистые, не повинные ни в чем недобром настолько, что и судьи под конец перестали в этом сомневаться, — что они будут тем не менее убиты, истреблены потому, что этого захотел Сталин.

Вокруг ЕАК и газеты «Эйникайт», издававшейся комитетом, постепенно сгруппировались все еврейские писатели и журналисты, именно все, и это важно иметь в виду, многие деятели культуры и науки. Трудно назвать кого-либо из еврейских писателей страны, от молодых, начинавших в ту пору, до таких патриархов, как прозаики Дер Нистер или Бергельсон, кто остался бы в стороне от антифашистской работы, не писал бы для «Эйникайт» или по запросам зарубежных изданий, поступавшим в ЕАК из США, Англии, Мексики, Аргентины, Бразилии и других стран. И почти никто из авторов не избежал ареста, следствия, обвинительного приговора. Скажу даже так: не следует называть тех считанных, кого обошли репрессии и преследования: едва ли им доставило бы радость узнать, что в дни, когда преследовалась и обвинялась кровь, национальность, когда на плаху и на муку шли сотни людей, слепой случай сохранил их, уберег от страданий.

Никакая служба сексотов, никакие «аналитики» госбезопасности не смогли бы так оперативно и успешно составить списки заслуживающих покарания, разбросанных по стране от Владивостока и Биробиджана до Прибалтики, от Москвы до Ташкента и Душанбе евреев-литераторов. Но два списка: членов ЕАК, не только руководства, членов его президиума, но и всех рядовых активистов ЕАК, и авторов антифашистской «Эйникайт» — тотчас же положили начало следствию. Достаточно было назвать, так сказать, «в рабочем порядке» антифашистскую газету «Эйникайт» буржуазно-националистической, и каждый, кто писал для нее на идиш и печатался на ее страницах, автоматически причислялся к антисоветчикам, а следователи Абакумова умели добиваться нужных признательных показаний.

Во главе ЕАК стоял Михоэлс, членом президиума после убийства Михоэлса стал Зускин, это давало повод обвинить в буржуазном национализме московский ГОСЕТ, закрыть его и по такому случаю разогнать и другие еврейские театры, кроме одного случайно сохранившегося, киевского, спасенного послевоенным изгнанием из Киева в Черновцы. Чего ни коснись: науки, школы, еврейского ученого комитета при АН УССР, альманаха «Дер Штерн», переводчиков с еврейского и на еврейский, певцов-солистов и даже известных литераторов, пишущих на русском, но по происхождению евреев, — все специально было стянуто в один клубок, взято под подозрение в кабинетах Лубянки. Возникла атмосфера недобрых двусмысленностей, предположений, что эти литераторы по зову крови, по некоему врожденному национализму готовы изменить родине и идеалам коммунизма.

Удача сама шла в руки следователей — надо было лишь закрыть глаза на правду и закон, двигаться вперед властно и жестоко, калеча арестованных физически и морально — пытками, унижениями, матом, угрозами расправы с детьми, с близкими, лишением сна, плевками в лицо, карцером. Нам нет нужды ссылаться на жалобы подследственных на пытки и истязания; сами следователи — когда и для них наступил час расплаты за содеянное, а эта пора для иных наступила еще при жизни Сталина, отвернувшегося от Абакумова, — многое рассказали о себе и еще охотнее друг о друге.

«Преступников», собранных по полнейшему произволу, по ничтожному факту: кто-то присутствовал на каком-то обеде, посетил в интуристовской гостинице журналиста или общественного деятеля из США, страны — союзницы в годы войны; написал для зарубежной печати очерк о киевском враче профессоре Губергрице или авиаконструкторе Лавочкине, ответил на письмо из редакции «Эйникайт» или, не приведи Господь, сам обратился в газету с предложением о сотрудничестве, — таких «преступников» набралось несколько сот. Их оказалось так много, что иные из них группами были выделены по ходу следствия в отдельные слушания еще до лета 1952 года, когда решалась судьба членов президиума ЕАК, и были приговорены к разным срокам, а иные, как, например, журналисты Мириам Железнова (Айзенберг) и Персов, ничем не согрешившие против наших законов и нравственности, к расстрелу. Их убивали молчком, без газетной шумихи и ликующих кликов «народа», и молчком увозили в лагеря. И о суде над «главными преступниками», о приговоре суда не скоро узнали даже близкие: преступный процесс прошел втайне, скрытно, сталинский идеологический аппарат на этот раз отступил от давнего обыкновения извлекать пропагандистскую пользу из пролитой крови.

К этой особенности дела ЕАК я еще вернусь, она не случайна.

Следствию по делу ЕАК удалось довольно быстро составить фальшивые признательные протоколы, обвинив арестованных в «буржуазном национализме», в попытке создания «антисоветского националистического подполья», в измене Родине и даже в шпионаже по заданию американских спецслужб.

Недоставало одного: «заказанного» Сталиным террора или хотя бы подготовки к таковому, а именно посягательства на жизнь соратников Сталина, но прежде всего на самого вождя. Любые обвинения в терроре автоматически находили отклик в подозрительном Сталине. И все же главные, вожделенные обвинения долго не давались Абакумову. Они, можно сказать, дышали в затылок, грозя вот-вот выйти наружу, объявиться: ведь все эти Вовси и Этингеры, профессора, медики, пробившиеся слишком высоко, все эти мастера черной магии, «ненавидя» страну — в чем Абакумов не сомневался, — должны были ненавидеть и ее славных руководителей.

Без параграфа о терроре, о готовности к террору обвинение представлялось незавершенным, каким-то сиротским. Оно не могло вызвать полного удовлетворения Сталина.

В середине декабря 1947 года Абакумову выпала наконец удача, проступил след террора, и на сей раз террора против самого Сталина.