В своих показаниях 1951–1953 годов Лихачев многократно возвращается к следствию по делу ЕАК. Зная, что арестован и министр Абакумов, он хитрит и изворачивается. Оказывается, что руководимые им следователи сразу же добились решающих успехов и все было готово для судебного слушания. «Еще в 1948–1949 годах я руководил следствием по делу еврейских националистов — американских шпионов Лозовского, Фефера и других, проводивших вражескую деятельность под прикрытием ЕАК. В это исключительно важное дело следователи вложили много труда, и арестованные были разоблачены как активные враги Советской власти, занимавшиеся шпионской и другой подрывной деятельностью по заданию американских реакционеров. После ареста преступников в МГБ СССР был доставлен архив ЕАК, в котором находились документы, подтверждающие вражескую деятельность арестованных». «Я душу вкладывал в это дело! — воскликнул Лихачев. — Ночи не спал, сделал многое, и только полезное, для Советской власти!»

Верно, ночей порой не спал, мог отоспаться днем, но подследственные, неделями лишенные сна, не смели под угрозой карцера вздремнуть и днем…

Весной 1949 года, когда, на взгляд Лихачева, следствие подошло к победному завершению, он как опытный мастер своего дела понадобился своим коллегам в странах Восточной Европы и с мая 1949 по сентябрь 1950 года провел в Болгарии и Чехословакии. По делу ЕАК оставались пустяки, хотя, по словам Лихачева, он вплотную-то и занимался им всего два с половиной месяца. «За это время все арестованные, а их было около 50 человек [запомним эту цифру! — А.Б.], признали себя виновными… была вскрыта направляющая рука — американская разведка, а также многочисленные вражеские связи арестованных в разных городах СССР» . Кроме общего руководства следствием, министр поручил Лихачеву лично допрашивать жену Молотова — Жемчужину, ее брата Карповского, сестру Лешнявскую и секретаря Жемчужиной — Мельник. Лихачев не преминул подчеркнуть, что эта опасная работа с неординарной арестованной, фамилия которой вписывается в протокол чернилами, для чего в машинописной строке оставляется пропуск, была навязана ему приказом: кто его знает, как повернутся дела в высшем эшелоне и дела самого Молотова?

«В результате большой и напряженной работы по этому делу, — показал Лихачев военюристам, проверявшим дело ЕАК, — как со стороны следователей, так и моей лично, все арестованные за сравнительно короткое время, без применения к ним мер физического воздействия, за исключением, может быть, двух-трех арестованных, дали подробные показания как о вражеской деятельности еврейского антифашистского комитета, так и своей лично». «Интернациональный долг» позвал Михаила Тимофеевича в Прагу и Софию, делиться палаческим опытом с «меньшими братьями», Жемчужину и Мельник он передал своему главному подручному — Комарову, Карповского — Сорокину и отбыл. «В мое отсутствие это дело было закончено, выполнена была статья 206 УК [подследственным предъявлено обвинение в присутствии прокурора. — А.Б.], написано обвинительное заключение, но в суд почему-то не направлялось… В сентябре 1950 года я возвратился в Москву и, просмотрев дело, а также побеседовав с некоторыми следователями, узнал, что дело на еврейских националистов уже закончено, причем без какого-либо документирования преступной деятельности арестованных … Тогда же следственное дело вновь было передано в подчинявшуюся мне следственную группу, где оно в большом количестве томов лежало заброшенным в сейфы до моего ареста» .

Лихачеву так и не удалось самолично довести расправу до конца из-за ареста в июле 1951 года. Но ко дню 28 мая 1953 года, когда он пишет эти свои «собственноручные показания» комиссии Главной военной прокуратуры, ненавистные ему «еврейские националисты» уже почти год как расстреляны. Лихачев в тюремной камере может этого не знать, если только кто-либо из бывших его сослуживцев не пролил бальзам на его душу.

«Почему дело не направлялось в суд, мне до сих пор не известно…»

Лихачев лжет на пороге скорой гибели: он хорошо понимает причину и вскоре, забыв о своем недоумении, открывает ее и нам. «Как понимающий в следственной работе, я должен сказать, что рассмотрение в суде такого рода явно недоработанного следственного дела на особо опасных государственных преступников могло кончиться провалом, так как некоторые из них, после ознакомления с материалами обвинения, свои показания изменили или вовсе от них отказались. Подкрепить же прежние показания было нечем, поскольку, как я уже показал, документы, изобличающие арестованных, лежали в МГБ СССР в неразобранном архиве ЕАК… Моя вина и вина других бывших руководителей следственной части, Леонова и Комарова, состоит в том, что мы, по воле Абакумова, преступно отнеслись к окончанию следствия по делу на опаснейших врагов советского государства, орудовавших в EAK» .

Самоубийственное для следствия заявление! Груды бумаг, весь архив ЕАК, вся переписка, сброшенные в несколько грузовиков, привезены на Лубянку, лежат нетронутые, неразобранные, даже мельком не просмотренные, но Лихачев и другие каким-то образом знают, что все это — документы, «изобличающие арестованных», хранящие доказательства шпионажа и предательства. А ведь у следствия нет ни одной уличающей бумажки, ни одного документального подтверждения попытки разглашения важных секретов и тайн! И можно ли рассчитывать отыскать их в копиях, отправленных за рубеж с позволения цензуры писем и статей?

Покаявшись для проформы, Лихачев главную вину возлагает на бывшего министра и на «товарища Шубнякова» из 2-го Главного управления МГБ, который, мол, «медлил с разборкой и переводом» изъятых документов ЕАК.

Документы не переведены на русский, свалены в кучу, но заранее объявлены крамолой, продуктом, шпионской деятельности. Они или давно сожжены за ненадобностью, или все еще пылятся в хранилищах 2-го Главного управления, а между тем это соответствующие букве закона бумаги — протоколы заседаний, письма, копии не сотен, а тысяч накопившихся статей, очерков, интервью, прошедших к тому же контроль Главлита перед отсылкой за рубеж. Даже те из подозрительных бумаг, которые были отобраны для предъявления экспертам (в январе 1952 года) в качестве антисоветчины, могли показаться крамольными только в горячечном бреду. Об этих абсурдных, огульных обвинениях в шпионаже «на публику и под гром литавр» говорил на суде Лозовский: «Получается, что дело шпионажа было у нас поставлено очень своеобразно. Как указано в обвинительном заключении, мы передаем врагам шпионские сведения и оставляем копии в архивах. Потом приходят сотрудники МГБ и все забирают… Ведь это же явная бессмыслица. Если материалы, полученные из института № 205 (о колониализме Англии), носят шпионский характер, то почему это вещественное доказательство не приобщено к делу? Полковник Комаров обещал мне дать прочесть этот материал, но только показал его, не выпуская из рук… На протяжении трех лет я десятки раз просил следствие дать мне посмотреть, что это за секретные материалы. Я же за это отвечаю головой! Может быть, полковник Комаров за это время стал уже генералом, так как прошло уже три года, но все же суд может спросить у него этот материал — я уверен, что, если бы там была хоть одна строка, носящая шпионский характер, этот материал был бы здесь. Что это значит? Это значит, что можно любого человека подвести под смертную казнь, а материалы спрятать от суда… С еврейского и английского языков переводили для следствия книги, взбудоражили целую группу экспертов, а эти документы, написанные на русском языке, по которым не нужно было никаких экспертов, к делу не приобщены».

Замечу: Комаров к этому времени стал не генералом, а арестантом и вместе со своим шефом Абакумовым ждал приговора и расстрела, но полковник Рюмин, возглавивший следствие с осени 1951 года, возведенный в ранг заместителя министра, не дал суду материалов института № 205. Несмотря на настояния генерал-лейтенанта Чепцова: давать было нечего.

Как же понять бессилие следствия, проволочки, бездарное рысканье палачей?

Уголовные следствия по особо важным делам, привычные для госбезопасности, построенные на фальсификации и насилиях, требовали скорого, молниеносного суда, исключающего колебания, затяжки и апелляции. Особое совещание, или «тройка», определив накануне приговор, в спешном порядке, затыкая рты подсудимым, решало их судьбу с немедленным приведением в исполнение приговора. Лихачев назвал число арестованных по делу ЕАК, «признавших себя виновными», — более 50 человек. По сути, многие сотни арестованных, ибо от «ядра» в 50 арестованных нити потянулись по всей стране, от Биробиджана до Одессы и Черновцов, хватали и хватали людей, чьи фамилии возникали в деловых бумагах ЕАК или среди корреспондентов «Эйникайт».

Но куда ушли эти 50, в каком кровавом месиве захлебнулись? Добитый в тюрьме Брегман, член президиума ЕАК, не смог выдержать до конца судоговорения, подсудимых осталось 14. А как же остальные 35? Не отпустили же их с Богом?!

Их судили группами по территориальному (Киев, Минск, Одесса, Биробиджан и т. д.) или профессиональному (журналисты, работники культуры, служители культа и т. д.) признаку, судили скорым судом Особого совещания, или «тройки», для которого идеальными следователями и были комаровы и жирухины, лихачевы и шишковы. Им не выносили пустяковых, легких приговоров, давали большие сроки — от 10 до 25 лет, равных для пожилых, нездоровых людей уничтожению. Не колеблясь приговаривали и к высшей мере.

К расстрелу приговорили журналистку Мириам Железнову (Айзенштадт) обвинив в измене родине и шпионаже, не предъявив при этом ни одной строки в подтверждение ее вины. В судебном заседании Военной коллегии Верховного суда СССР (ноябрь 1950 года) она признала, что в «1946 году несколько раз встречалась по делу с Гольдбергом, не зная о его принадлежности к американской разведке». Не знала она, не мог знать и никто другой — невозможно знать то, чего не было, что было измышлением следствия. Не знала, но не посмела усомниться в правдивости следствия и стояла перед судом с поникшей головой. «Судите, как хотите, но прошу учесть, что я не враг и не шпионка. Волею судеб попала в окружение врагов народа…»

Но она — Айзенштадт, и этого с лихвой хватит для расстрела.

Самуила Персова расстреляли за полные оптимизма и гордости статьи и очерки о делах Московского автозавода им. И.В. Сталина. Его публикации объявили шпионскими, хитро, через печать открывавшими важные государственные секреты, — Персов, как и Мириам Айзенштадт, был расстрелян 23 ноября 1950 года.

За месяц до этого в Лефортовской тюрьме умер от побоев профессор Исаак Нусинов, которому тоже надлежало проходить по главному делу ЕАК.

Прошло пять лет, и начальник Главного управления по охране военных и государственных тайн в печати при Совете Министров СССР В. Катышев дал официальное заключение по 12 наиболее «крамольным», «предательским» статьям Персова и Айзенштадт: «Во всех перечисленных выше статьях не содержится сведений, составляющих государственную тайну».

Инстанция (ЦК) не вникла в эти «дочерние предприятия» госбезопасности, обходилась информацией: суд состоялся, подсудимые признались в преступлениях, приговор вынесен, националисты понесли заслуженную кару. Одиннадцать осужденных евреев по Биробиджану, девять «грешников» из Одессы, столько-то киевлян, столько-то минчан — есть о чем тужить и печалиться! Среди одесситов оказался мой давний, еще довоенного времени, товарищ — Нотэ Лурье, талантливый прозаик, ставший в одном из сибирских лагерей другом и покровителем репрессированного воронежского студента Толи Жигулина (Жигулин написал об этом в автобиографической повести). Лурье, помоложе многих других и двужильный крепыш, выжил, но слабые умирали, как угас в лагере Дер Нистер, классик еврейской повествовательной прозы, и многие другие.

Абакумов рад бы и с членами президиума ЕАК покончить так же — задушить, что называется, в темной подворотне, и быстро. Но не то, совсем не то было обещано Сталину. После всех посулов и рапортов Инстанция вправе была рассчитывать на громкий разоблачительный процесс: пусть мир убедится, что чаша терпения переполнилась, больше нельзя прощать измен и вероломства, изначально присущих этому малому народцу! Пусть приедут прыткие «юристы-демократы», сговорчивые, но начавшие пошаливать, приедут и убедятся, что преступники каются перед народом, приютившим их, и перед великим вождем, спасшим их в битве с нацизмом.

Спецкурьеры привозили с Лубянки в Инстанцию особые, так называемые «обощенные протоколы» допросов, спустя годы поразившие даже видавших виды чинов Главной военной прокуратуры. Пока был жив Сталин и любой приговор по серьезным делам освящен его именем либо санкционирован им, «обобщенные протоколы» допросов полеживали в архивных томах, закрытые от чужих взглядов. Но вот 42 следственных тома дела ЕАК попали в руки военюристов; из московских тюрем — Лефортова, Бутырок, Матросской Тишины и Внутренней тюрьмы Лубянки — запрошены «календарные» росписи вызова подследственных на допросы, с указанием дня, часа начала и окончания допроса, с упоминанием фамилии следователя, наказавшего арестанта карцером. Ведя свою канцелярию, тюремное начальство защищалось от «диктата» следственных органов: если арестованного забьют на допросе до смерти, если вообразить невозможное — побег, то будет ясно, на кого ложится вина.

Закон строго требовал оформления протоколом каждого допроса, но следственные тома дела ЕАК показали, что без всякого фиксированного следа проходили десятки допросов, длившихся часами, — след отпечатывался в психике арестованного: потрясения, травмы, кровоподтеки, сломанные зубные протезы, глухота, отвратительные унижения человеческого достоинства и многое другое, — но ни строки протокола. Лишение сна, часы, заполненные угрозами, издевательствами, попытками подкупа выбившегося из сил арестанта, — и все без следа, без рутинного, обязательного протокола допроса.

Юристы поразились странному, повторяющемуся графику следствия: десятки многочасовых, не фиксированных протоколом допросов, затем два-три поверхностных, биографических протокола, и вдруг — большой, случалось огромный, в 25, 40, 51 и более страниц протокол из тех, что в недрах Лубянки окрещены «обобщенными» или «свободными». После недель истязаний и провокаций, из многих черновых записей, из стонов и отчаяния, из опустошенного бормотания несчастных, из бреда ловкие повара «кухни Бровермана» — этот кабинет так и называли — «кухней»! — приготовляли «обобщенный протокол». Назову только немногие дела, в которых этот убийца без оружия, кичливый застеночный стилист отличился образцовыми, приготовленными для ЦК «обобщенными протоколами»: дело маршала Кулика, других военных работников высшего ранга: «ленинградское дело» Кузнецова и Соловьева: дело министра Новикова; дело В.В. Ларина — секретаря-академика АМН СССР; дело «террориста» Даниила Андреева — сына писателя Леонида Андреева; дело известного хирурга С.С. Юдина; дело Бородина и многие другие.

«Обобщенные протоколы» позволяли любые подтасовки: когда доктора Шимелиовича после ареста привели к министру, Абакумов сказал, обращаясь к находившимся в кабинете следователям: «Посмотрите, какая рожа!» — а секретарь министра, полковник госбезопасности, добавил: «Так это вы первостепенный консультант Михоэлса?!» Впоследствии Шимелиович прочитал именно эти слова в показаниях Фефера, но оформлено все было так, будто не Фефер подсказал это следователям, а только повторил реплику полковника.

Старшие следователи и руководители следствия по делу ЕАК, оказавшись под арестом, изворачивались, объясняли практику «обобщенных протоколов» техническими обстоятельствами, необходимостью сокращать и редактировать стенограммы допросов и даже малограмотностью некоторых следователей — истинной причины они открыть не решались: могло измениться министерское начальство, но Инстанция, но ЦК, как живой Бог, стояли непоколебимо.

«Обобщенные протоколы» готовились для Инстанции. ЦК не нужны были случайные лоскутья допросов, метания, отчаяние, отказы от вчерашних показаний, следственные будни — рядовые Инстанции, а тем более ее жрецы — Шкирятов, Маленков или Поскребышев — не желали копаться в дерьме, вникать в долгий, трудный процесс следствия — им подай главное, и в очищенном от «пустяков», завершенном виде.

«Обобщенный протокол» как некий жанр следственного сочинительства родился для Инстанции. Когда-то, когда Абакумов и в малом еще не смел соперничать с Берией, а радовался его протекции, Лаврентий Павлович втолковал ему, что протоколы допросов, униженные признания подсудимых для Сталина, много читающего человека, одно из самых желанных чтений. А в случае с ЕАК даже тема желанная — дело, которое в известном смысле призвано было увенчать его земной подвиг. Дело, разумеется, не под стать его богосуществованию, но достойное войти красной строкой в летопись его жизни. Разоблачение народа, не обделенного талантливыми, артистичными личностями, однако рожденного лишь для того, чтобы унавозить почву, на которой будут развиваться и благоденствовать другие народы, полноценные нации, блюдущие отчий дом, землю и язык предков. Перекати-поле есть перекати-поле, и пусть гонимый ветром, жесткий, колючий этот клубок не рядится ни под русскую березу, ни под сибирскую ель, ни под виноградную лозу Кавказа!

Триумф поездки Михоэлса и Фефера в США, Канаду, Мексику и Англию, хотя и подарил стране десятки миллионов долларов и прибавил добрых к нему чувств американцев, вызвал раздражение в Кремле. Дело даже не в суконной, подбитой лисьим мехом шубе — подарке от нью-йоркских скорняков и портных Сталину (его безопаснее было бы не привозить генералиссимусу, человеку в шинели), — хуже то, что американские журналисты, не приученные каждую статью начинать с панегириков Сталину, хотя и очень чтимому и популярному в те дни, писали отчеты о митингах с участием «русских», забывая упомянуть имя вождя, как будто актер Михоэлс и первый «еврейский пролетарский поэт» Фефер, возглавив свое воинство, громят Гитлера. Слово национальный вышло из употребления у осведомителей Лубянки, превратившись в националистический. Любое культурное начинание, клубная встреча, литературный вечер, публичное чтение стихов, проходившие на еврейском языке, изначально считались националистическими. Кончилась война, отпала прямая нужда в ЕАК, но комитет держали как садок с помутневшей водой, в глубине которого промельком метались напуганные убывающим кислородом живые существа. Комитет перевели под крышу ЦК и «укрепили» назначением в него сотрудника госбезопасности Хейфеца. Расчет строился в надежде на «крымскую провокацию», не зря же она была подброшена ЕАК еще в январе 1944 года.

Сталин ждал. Приходили «обобщенные протоколы», по ним выходило, что вожаки националистического подполья капитулировали, признались в преступлениях, цена которым — казнь. Он не ошибся, дав согласие на убийство Михоэлса — сионистского упыря, балаганного потешника, вторгшегося в собутыльники к Москвину, Фадееву, Качалову, Тарханову, Алексею Толстому… Неразборчивая компания! Налицо шпионаж, выдача государственных секретов, потакание захватническим планам ЦРУ, а в конце 1947 года стали возникать и подозрения в террористических замыслах. Их вызывали не только замеченные вокруг семьи Аллилуевых ученые: все яснее становилось, что и врачи, захватившие важные должности в Лечсанупре Кремля, тоже не без греха…

Пока шли аресты и началось, до поры, без огласки, следствие по делу ЕАК, «пропагандистское обеспечение» акции легло на шумную, идеологическую, не прекращавшуюся борьбу печати против «безродных космополитов». О главных этапах этой кампании я написал книгу «Записки баловня судьбы». Крайне трудно дается целостное восприятие действительности, понимание текущей, сегодняшней жизни как части, звена исторического процесса. Вдвойне трудно, если события коснулись тебя самого, обожгли, оскорбили. Кто из нас, ошельмованных «Правдой» от 28 января 1949 года, понял, что случившееся — только поверхностное, сопутствующее проявление грозных, чреватых гибельными последствиями явлений? Клеветы, обрушившейся на нас со страниц главной газеты страны, последовавших затем гневных «разоблачений», гнева и протестов многолюдных собраний вполне хватило бы для начала обвинительного расследования, а следователи Лубянки сумели бы добиться признательных показаний.

Незаметно для нас самих, под барабанный бой, возвещающий окончательную победу дружбы народов и всеобщего их братства, сталинизм вел разрушительную работу, унижая нации, делая их объектом то льстивых восхвалений, то репрессий. Маниакальная идея все обостряющейся классовой борьбы углубляла разъединение общества, недоверие и даже озлобленность одной части общества против другой, готовность не слышать чужих стонов, не замечать крови, пролитой не в твоем доме, а в чужом.

Мстительное изгнание людей с их исторических земель, уничтожение культуры и государственности своих же народов — черная страница в мировой летописи преступлений. После войны Сталин вплотную подошел и к решению вожделенного «еврейского вопроса». Но нужны были годы, чтобы подготовить страну к беспримерной для послевоенной поры акции депортации, придать ей, хотя бы внешне, цивилизованные черты.

Но козни театральных критиков для народных масс — тема не слишком актуальная и волнующая; устроители идеологических погромов превосходно это понимали.

Для взрыва народного гнева, для подготовки такого взрыва понадобилось бы средство посильнее — обвинение врачей, «убийц в белых халатах». Оно и готовилось исподволь, внутри дела ЕАК, приберегалось напоследок: черный сатанинский птенец уже стучался клювом в скорлупу, собираясь выбраться наружу.

Не скоро я понял, почему гонимых, преследуемых «космополитов», чьих объявленных грехов хватило бы на любые лагерные сроки, за редким исключением, не сажали.

Сталин ждал. Понимал, что донесения с площади Дзержинского и «обобщенные протоколы» добыты не без чрезвычайных мер, но как прикажете поступать, когда перед тобой враг, а время торопит, с «сионистами» ухо надо держать востро. Из протоколов видно, как настойчиво они ищут пути к Молотову, как поставили на службу Жемчужину, его жену, как близко оказывается ко всему этому «кагалу» Лазарь Каганович.

Сталин ждал, наблюдая, как чекисты проникают в новые преступные логова и дело ЕАК приобретает серьезность и размах. Представить себе, что с каких-то пор его обманывают, Сталин не мог.

Сам обманувшись, теряя почву под ногами, Абакумов не мог ни отступить, ни повернуть назад. Точный диагноз создавшейся ситуации поставил в своих мартовских показаниях 1952 года Лихачев, самый опытный и осторожный из всех следователей, сказав, что «дело на еврейских националистов было закончено, причем без какой-либо документации преступной деятельности арестованных», и «вследствие того могло кончиться провалом».

Лихачев лгал военюристам, возможно, лгал и себе, утверждая, что спасительные для следствия доказательства, «документация преступлений» лежали рядом, только руку протяни, да вот поленились, не разобрали доставленный на грузовиках архив ЕАК и редакции «Эйникайт».

Честолюбивый, не знавший поражений Абакумов часто сносился с Инстанцией, обнадеживал ее, создавал видимость планомерного приближения следствия к концу, а тем временем арестованные, преодолев ужас и страдания первых месяцев, начали отказываться от своих признательных показаний.