К инженеру Рязанцеву отправились вдвоем - Соколовский и Скачко. Дугин отказался. Узнав, что инженер жив-здоров, как-то устраивается в новой жизни, он обозлился:

- Не хочу никого уговаривать! Человек пересиживает, хитрит, чего на него рассчитывать: не пойду на посмешище.

Команда все еще неполная. Дугин, Соколовский, Скачко, Павлик, Кирилл, Архипов, Григорий, Лемешко, Фокин и Седой. Десять человек, включая и Павлика. Одиннадцатый Савчук, но от него решили избавиться.

На запасных, освобожденных по просьбе Кондратенко, рассчитывать нечего. Три дня сряду они являлись на стадион, но лучше бы им и не приходить, не попадаться на глаза Савчуку. Вчера Соколовский решил сказать им об этом, напрасно прождал их; к вечеру ему стало известно, что все четверо ушли и больше на стадионе не появятся. Еще через два дня Соколовский не без тайного злорадства, но по виду сердясь и даже негодуя, объявил Цобелю, что запасные исчезли, чего доброго сбежали. Месяц назад в лагере исчезновение четырех пленных дорого обошлось бы всем, теперь их уже защищал будущий матч, игра, от которой немцы ни за что не откажутся. Она им зачем-то нужна, так нужна, что они потерпят с местью до лучшего времени.

Так, еще не начавшись, еще до первого судейского свистка, будущий матч обретал непредвиденную силу и влияние.

Если ничего не изменится и матч состоится, Рязанцев будет необходим команде. Соколовский охотно уступил бы ему место центрального нападающего; к тому же Рязанцев превосходный тренер, он помог бы сладить команду.

Соколовский потащил с собой Скачко не без умысла. Миша - один из любимых учеников Рязанцева, тогда как Соколовский играл в соперничающих командах. Даже прозвище - Медвежонок - оказывается, дал Скачко Рязанцев. Когда Миша впервые попал к нему, парень был толстоват, но неутомимо бегал с мячом, быстро продвигался по краю, и после второй тренировки Рязанцев, похлопав его по плечу, сказал:

- Ну, Миша-медвежонок, из тебя выйдет толк!

А осенью болельщики города уже не называли Скачко иначе, как Медвежонок. «Давай! Давай, Медвежонок! Жми, косолапый!» - неслось над стадионом, когда Скачко стремительно шел по краю с мячом, переигрывая и опережая защиту противника.

Дом, в котором до войны жил Рязанцев, разрушен, но люди теперь научились читать каменную летопись войны: на уцелевшей части стены, над чугунной лестницей, они отыскали надпись: «Рязанцев, Луговая, 17».

Ветхий деревянный дом с мезонином притаился в глубине не потревоженного войной сада. Белый цвет вишен уже опал, отцвели и яблони, но исполинская, в два ствола, груша стояла в бело-розовой пене, как корвет под косыми парусами, тронутыми зарей. Соколовский и Скачко замедлили шаг, вдыхая тонкий аромат, более нежный, чем запах любого летнего цветка.

Жизнь шла своим чередом: порывы ветра сбивали цвет, лепестки чутко ложились на землю, будто выбирая место, воздух тяжелел от гудения пчел. Парни остановились. Оба подумали о лагере, о ржавой колючей проволоке, о товарищах, посмотрели друг на друга и двинулись к дому.

Семья инженера жила в мезонине, где Рязанцев мог стоять выпрямившись только на середине комнаты. Дощатая, оклеенная обоями перегородка делила помещение на небольшую переднюю и жилую комнату.

Вся семья была в сборе: Рязанцев, его жена и двое сыновей-подростков десяти-двенадцати лет, плоскощеких, в отца, со стрижеными, шишкастыми головами.

Хозяин узнал и Мишу, и Соколовского, но не выказал радости или оживления, будто предчувствовал, что эта встреча не сулит всем троим ничего хорошего.

- Поговорить хотели бы с вами, Виктор Евгеньевич, - сказал Соколовский, поздоровавшись.

- Валюта!

Одного только слова, произнесенного нежно и настойчиво, было достаточно, чтобы жена Рязанцева и сыновья немедленно поднялись.

- Зачем же? У нас никаких секретов.

- Так лучше, - сухо заметил Рязанцев.

В передней все сразу замолкло. Мальчики наперегонки спустились по лестнице, и вскоре Соколовский увидел их в саду. Жены не было слышно - вероятно, притихла за перегородкой.

- Надеюсь, что вы правильно поймете нас, меня и Мишу… - проговорил Соколовский.

- Простите, - перебил его Рязанцев. - Где вы теперь служите?

Рязанцев рано стал терять волосы, и теперь лысина достигла макушки, удлиняя и без, того вытянутое лицо. Густые нависающие брови словно делили его пополам.

- Вы хотите спросить, кому служим?

Он в упор смотрел на Рязанцева, но тот равнодушно пожал острыми, чуть поднятыми плечами. Он был в старенькой, линялой ковбойке.

- Это меня не касается, - заметил инженер. - Я беспартийный, в партию не зван…

«Боится», - подумал Соколовский. И хотя настороженность Рязанцева была вполне объяснима, глухая неприязнь подымалась в груди Соколовского.

- Ну, а вы кому служите, позвольте спросить? - Соколовский намеренно повторил интонацию Рязанцева.

Инженер промолчал, только брови над серыми, окруженными синевой глазами поднялись и сразу же опустились. Соколовский смотрел на него с вызовом, мелькнула мысль, что Дугин прав - нечего было сюда соваться. Откуда у этого типа манеры старого, церемонного интеллигента, все эти «не зван» и прочее? На кушетке Соколовский заметил книгу «Теория корабля» с вложенными в нее мелко исписанными листами. Вот как: читает! Трудится! Поспевает за прогрессом! Немцы техническая нация, нужно быть на уровне, не отстать. Иначе кормить перестанут…

Хозяин усмехнулся, перехватив взгляд Соколовского.

- Думаете, позовут? - спросил Соколовский, кивнув на книгу.

- Кто знает, кто знает, - Рязанцев не давался, ускользал. - Время смутное, а я без дела не привык. - Он прикоснулся быстрой рукой ко лбу. - Эта штука тоже требует пищи и упражнений, как желудок, руки и ноги.

Снова томительная пауза.

- Да, так я все болтаю, а вы хотели сказать мне что-то важное.

Пришлось говорить начистоту - другого выхода не было. Рязанцев внимательно слушал, не мешая ни словом, ни недоверчивым или ироническим взглядом. Комната Рязанцевых выглядела убого, одежда и вид ее хозяев свидетельствовали о настоящей нужде. Но злость не проходила. Холодно, отрывисто Соколовский выкладывал все: о лагере, о неожиданной затее немцев, о возможном матче. Рязанцев только раз перебил гостя, спохватившись, что все стоят, усадил их, а сам отошел к окну и задумчиво смотрел в сад, на сыновей, строивших под запоздало цветущей старой грушей шалаш из прошлогодних стеблей подсолнечника.

- Сыграли бы разок, Виктор Евгеньевич, - попросил Скачко. Ему невмоготу сделалось отчуждение двух людей, к которым он был душевно привязан.

- Стар я, Миша. Вон какие у меня сыновья выросли.

- Один только раз, Виктор Евгеньевич! Ведь и мы больше играть не будем. Набьем им и уйдем! Мы еще встретимся с ними, только не на футболе. Помогите нам… - еще раз попросил он.

Миша волновался, шрам, рассекавший губы, еще больше побелел, Рязанцев, всматриваясь в его возмужавшее лицо, будто заново знакомился с парнем.

За перегородкой с грохотом упала кастрюля. И снова тишина, как будто некому ее поднять. Рязанцев понимающе улыбнулся.

- Вот и жена против. Валюта! - окликнул он. Никто не ответил.

- Набьете и уйдете! - Улыбка прибавила его лицу доброты, но была она печальная и снисходительная. - Хорошо, если набьете, но никто не поручится за это, Миша. Мы ведь тешили себя, что и вообще набьем, только сунься, а ведь не получилось… Не получилось пока. Фронт далеко. Вы уйдете, а я ведь останусь, останусь, - повторил он твердо, будто с вызовом, - с семьей останусь при любых обстоятельствах. - Он столкнулся с недобрым взглядом Соколовского и круто поменял разговор: - От меня теперь какой прок. Стар. Немощен. - Рязанцев действительно казался старше своих тридцати шести лет: к тому же у него не хватало четырех передних зубов. - Я ведь еще в сороковом бросил играть.

Это они знали. Мало ли бывало случаев, когда футболист бросал, а потом возвращался.

- Тут особое дело… - начал Миша. - Одна игра, только одна, но такой еще не бывало.

- Ищите молодых, - посоветовал Рязанцев.

- Хотелось бы с вами сыграть, - сказал Соколовский. - Мы бы вас центральным нападающим поставили. На любую позицию. И глаз ваш, тренерский глаз, нам нужен.

Инженер замахал руками: самопожертвование Соколовского не тронуло его.

- Центральный нападающий! Честь! Честь! Но у меня дыхания не хватит. Об этом и думать нечего.

- Сами выберете место, - домогался Скачко. - Мы на все согласны, Виктор Евгеньевич.

- Кончится война, - проговорил Рязанцев, снова повернувшись к окну, - сыновья будут играть. Они как раз подрастут.

- По-вашему, век воевать будем? - поразился Соколовский. Рязанцев пристально вгляделся в него.

- Долго. - В его глазах вспыхнул странный огонь, появилась пугающая одержимость. - Я подсчитал - пять-шесть лет будем воевать. Конечно, могут быть ошибки в ту или другую сторону, может появиться новое оружие, почти наверняка появится. Но все равно - пройдут годы.

- Что вы! - воскликнул Скачко, которому по молодости дороги жизни казались куда более простыми и короткими.

- Я взял линию фронта, грубо, по атласу. Взял примерную насыщенность войсками и техникой, минимальную, исходя из требований современной войны. - Он говорил серьезно, без враждебности или высокомерия. - Получились неслыханные цифры! Нужны годы, чтобы перемолоть, превратить в лом такое количество машинного металла, и, пока это не случится, будут воевать. У немцев хорошие инженеры, первоклассная промышленность - не станете же вы с этим спорить?

На память вдруг пришло, что и Крыга при первой их встрече, на тендере, связал судьбы и сроки войны с металлом. Он ведь так и сказал: много металла надо нашим, чтобы немца остановить. Но эта мысль Крыги почему-то не раздражала, не задела, не показалась равнодушной, а ученые выкладки Рязанцева бесили. Справедливо ли это? Соколовский ощущал, как неодолимо поднимается в нем вражда к хозяину дома, и, встав со стула, сказал:

- Нет, спорить не будем. Зачем? - Он повернулся к Скачко. - Пошли, Миша.

Рязанцев не удерживал их, только сказал на прощание, показав рукой за окно:

- Если бы не война, через год Юра стал бы комсомольцем.

В передней жены Рязанцева не оказалось. Они встретили ее у калитки, полную какой-то тревожной решимости. Она пропустила их на тротуар, неспокойно оглянулась на окно мезонина и сказала:

- Не сердитесь на него, ради бога.

Голос Рязанцевой звучал так молодо, певуче, что, несмотря на обиду и ожесточение, они вгляделись в ее усталое, с неясными, стертыми чертами лицо. Наверху она показалась им немолодой - бросались в глаза запавшие шеки, смуглые, с разлитой под кожей бледностью, весь ее затрапезный вид. А теперь, под ярким солнцем, стояла тонкая в талии, совсем молодая, измученная жизнью женщина с умным, понимающим взглядом калмыцких глаз.

- Я провожу вас немного.

Несколько секунд шли молча. Валентина Рязанцева остановилась там, где густо разросшиеся кусты желтой акации надежно скрыли их от дома. Она тронула тонкими пальцами рукав Соколовского и сказала подавленно:

- Ради всего святого, ради мальчиков, умоляю вас, не просите его играть… Он тяжело болен, это не отговорка, а правда, он болен, но все равно ему было очень трудно отказать вам. Я слушала и все поняла…

Соколовский испытующе, все еще не до конца веря, смотрел ей в глаза.

- У Виктора туберкулез. Мы зиму в подвале прожили. Одеяла примерзали к стенам. И голод, постоянный голод… Виктор все отдает мальчикам, я не в силах уследить.

Слова давались ей с трудом; превозмогая робость и стеснение, она произносила их во имя более важной, владевшей ею мысли.

Скачко поспешил сказать:

- Вы извините, мы думали, как лучше.

- Никогда больше не зовите его! - обрадовалась Рязанцева. - Вы даже представить не можете, как ему хотелось бы согласиться, быть с вами, вообще жить. - Она сложила руки на плоской, мальчишеской груди. - Я так боюсь его потерять! У меня больше ничего нет в жизни: мальчики и он.

Было жаль ее, но холодность не уходила из сердца. Верно, они живут впроголодь, Рязанцев не хочет идти на поклон к немцам, кажется, и это правда, но если каждый будет жить только ради своих детей или жены (они ведь у всех единственные!), кто же тогда покончит с рабством, с врагами на их земле? Соколовский вдруг пугающе-отчетливо представил себе, что и его жена со стариками и с Леночкой в городе, ждут его и тоже голодают… Неужели он забыл бы о самом смысле жизни ради спокойного существования? «Никогда!» - решил Соколовский, и ему стало легче смотреть в карие, с оливковыми белками глаза Рязанцевой.

- Не пойму только: чего вы от нас хотите? - обронил он недружелюбно.

- Не сердитесь на него. Не думайте о Викторе плохо.

- Вы что же думаете: перед вами два сытых счастливчика! Так, что ли?

- Я все слышала, - сказала Рязанцева виновато. - Вас мучили в лагере, вы страдали. Но есть люди сильные или свободные, - она с надеждой посмотрела на Мишу, которого знала мальчишкой и который мало походил на человека, обремененного семьей, - а есть слабые…

- Слабые и выживут! Отсидятся! - перебил ее Соколовский. Он сердился оттого, что против его желания в нем побеждало чувство жалости к Рязанцевой. - Еще и мозги тренируют на всякий случай. Война для них вроде досадной вынужденной паузы. Рязанцев, - сказал он жестко, хотя собирался сказать «ваш муж», - так и говорит: «будут воевать». Вдумайтесь: бу-дут! Они будут, кто-то будет. А он будто на Марсе обитает.

По мере того как он закипал, выражение лица Рязанцевой менялрсь - в нем уже не оставалось ничего просительного, никакой растерянности. В темных калмыцких глазах загорелся упрямый огонек, скулы будто отвердели и обострились.

- Когда он впервые сел за книги при коптилке, я сама удивилась, - сказала она с достоинством. - Виктор объяснил мне: «Настоящие люди когда-то и в тюрьмах учились, в ссылке, в одиночных камерах Шлиссельбурга. Оккупация не может убить моей мысли и моих надежд. Когда придут наши, я буду больше знать, больше уметь, я буду нужен людям и стране». Не верите? - спросила она с просыпающимся презрительным сожалением.

Миша неловко повел плечами, а Соколовский грубо отрезал:

- Нет! Не верю!

Рязанцева повернулась и пошла к дому. Он крикнул ей вдогонку:

- Мужчина не должен ждать, пока придут наши: если, все будут ждать, они никогда не придут!

Рязанцева еще раз обернулась.

- А если он болен?

- Все_ равно, - жестоко сказал Соколовский. - Никому не обещана вечная жизнь. Вы бы разок посмотрели, во что ценят нашу жизнь в лагере. Эх! - досадливо оборвал он себя. - Лучше умереть по-людски.

Она уходила не оборачиваясь, странно опустив плечи, несвободным, мелким шагом.

- Ладно тебе, - огорчился Скачко. - Угомонись.

- А-а-а! Мелочи жизни, ничего за душой, а важничают, хотят, чтоб их еще и жалели.