Палуба пустовала помногу часов: казалось, люди давно бросили помятое, с темными провалами суденышко. Вокруг был лишь океан, подслеповатый, белесый, угрюмый. Ему словно надоело возиться с катером. Пусть плывет себе: какая разница, затонет он неделей раньше или позже?

Только ветер, надувая парус, шепчет людям слова надежды. Запоздалые ветры северо-восточной и восточной четвертей позволяют идти на запад.

Жизнь не спеша оставляла катер.

Подняться из кубрика на палубу теперь было куда труднее, чем три месяца назад махнуть с «Подгорного» в Северо-Курильск и даже в Петропавловск-на-Камчатке. Двигались на четвереньках, ползком. Не будь качки, быть может, удалось бы передвигаться и в рост, держась руками за переборки и палубные надстройки. Но уже при трех-четырех баллах трудно было устоять на ногах.

Дольше других упрямился Саша: ему казалось оскорбительным, каким-то унижением человеческого достоинства двигаться, как говорил Петрович, «на всех четырех». Но время укротило и его: орудуя шкотами, Саша вынужден был становиться на колени, иначе не удержаться на палубе. Он с горечью думал о том, как запоздали благодатные восточные ветры… В декабре они спасли бы команду от страданий и голодной смерти… А теперь? Поможет ли им этот ветер теперь, когда и в шесть рук им не совладать со штурвалом?

Десятого февраля на северо-западе показалась заснеженная сопка пустынного острова. До наступления темноты остров был виден с палубы «Ж-257», но ветер погнал катер на юго-запад, и люди без особого сожаления про-водили взглядом скрывшуюся в океане хребтовину.

Старпом и Саша прикидывали скорость хода и продолжали делать прокладку. Бросали за борт щепку и подсчитывали, за сколько секунд она проплывет четырнадцатиметровое расстояние от форштевня до кормы. Саша уверял, что катер дрейфует северо-восточнее Командорских островов, по вычислениям же Петровича выходило, что им давно пора было достичь мыса Лопатки - южной оконечности Камчатки - или одного из северных островов Курильской гряды. А вокруг был все тот же пустынный океан, без чаек и глупышей, даже без плавающих льдин, метели со снежными зарядами и нескончаемые ветры северо-восточной и восточной четвертей.

Вахты стали короче воробьиного носа. Надо было только подняться в рубку, проверить, заклинен ли по-прежнему штурвал, так, чтобы руль стоял в прямом положении. С палубы осмотреть горизонт, не видать ли судов или земли. Только на перестановку паруса отправлялись втроем. Но парус случалось переводить не часто.

Тускло светила лампочка на компасе, а пятнадцатого февраля и этот свет погас - сел последний машинный аккумулятор. Когда это случилось, стояла темная ночь. Вахтенный, выползший на палубу, вынужден был на ощупь проверить положение штурвала. Только справа едва белел циферблат компаса.

Дважды катер обледеневал. Люди карабкались на палубу, лежа скалывали хрупкую наледь и собирали ее в ведро. В снегопады сгребали ложками снег, тут же запихивали в кровоточащий, ноющий от стужи рот, складывали в кастрюли.

Воронкова поили щедро, чтобы хоть чем-нибудь скрасить его последние дни. Он видел заботу товарищей и принимал ее с мучительной, стыдливой улыбкой.

- Зря льете! - приговаривал он.- У меня донышко вывалилось, только воду расходуете.

Среди ночи у кока часто начинался бред.. Он звал радиста, ругал его «сукиным сыном», требовал связи с Большой землей. После бреда лежал притихший, всклокоченный, с отрешенным взглядом.

- Помру,- сказал он как-то механику.

- Меня переживешь! - ответил дядя Костя таким будничным тоном, что кок на мгновение поверил. Потом фыркнул и сказал убежденно:

- Агитация! Обязательно помру…

Ночь.

В кубрике холод. Кок не может сдержать икоты, сотрясающей его тело. Только два зуба осталось во рту, и надо же им оказаться друг против друга: они громко поцокивают, когда его лихорадит.

Он протянул руки к чугунке. Ладони обжег холод. Последний раз чугунку топили почти сутки назад. Она холодна, как и стальная палуба, как и весь открытый зимним ветрам корпус.

Тишина.

Товарищи спят. Если бы не шум океана, можно было бы услышать их дыхание. Кок перевернулся на живот, с усилием стал на четвереньки.

А что если не спят?..

Все равно. Больше откладывать нельзя. Он сделает то, что решил. Его отделяют от старпома каких-нибудь полтора-два метра. Он проползет их бесшумно.

И Воронков пополз, сдерживая громкое дыхание. Пополз, раскачиваясь воем телом, рискуя свалиться на бок, на кого-нибудь из товарищей.

Так он и думал: старпом не спит. Да и спит ли он когда-нибудь?

Обессиленный кок шепчет с хрипотцой:

- Плохо мне, Петрович… Конец!..

Петрович приподнялся на локте, уложил кока рядом с собой на тюфяк.

- Держись, Коля! - сказал он негромко.- Я отставок не принимаю…

- Шутишь!

- Нет, не шучу, Коля,- возразил Петрович.- Домой, к своим берегам идем, мне за людей отчитываться.

- А я говорю: плохо мне!-повторил кок с обидой.- Не выдержу…

- Ты-то? - насмешливо сказал Петрович.- Ты ременной, дубленый. Выдержишь!

- Как дите баюкаешь,- грустно заметил кок.

Старпом молчал.

- Ладно! - сказал Воронков, не дождавшись ответа.- Меня слушай. Когда помру, вы меня не выбрасывайте.

- Нам и не поднять тебя,- все еще пытался отшутиться старпом.

- Не в том дело… Подождите сутки, ну, уверьтесь, что помер, и…- Он замолчал, подыскивая необидное для живых и не слишком пугающее его самого слово.- И… значит, живите…

- Чего? - Старпом растерянно помолчал.- А-а! - Он понял все.- Эх ты!.. Тряхнуть бы тебя так, чтобы вся эта дурь вон, да жаль, силенок нет.- В голосе старпома прозвучала издевка: - На тебе, считай, и мяса нет..,

- Ты не один на катере,- захрипел кок.- Молоденькие есть… Им жить надо!..

Он замолчал и оглянулся.

Рядом с ним стоял на коленях Саша, белела встревоженные лица Виктора, Равиля, механика.

Поматывая головой и размахивая руками, Саша кричал:

- Молоденькие!..

- Выходит, мы гады? Да?! Чего молчишь? Я говорю - гады мы? Нам жить надо, так мы и товарища убьем, да?

- Он. не просил убивать,- справедливости ради вставил Костя.

- Все равно! - вмешался Равиль.- Ох, Коля, Коля, это на всю жизнь обида…

- Недолгая будет обида! - проговорил кок и поник головой.- Чего ты ко мне пристал? Эх ты, Чингис-хан дорогой!.. Мне и сказать нечего.- Он помолчал, повернулся к Саше:- Ты хоть не сверли меня своим светлым глазом. Помоги до тюфяка доползти.

Саша помог ему добраться до постели.

Наступил день. Саша развел огонь в камельке, налил на сковородку солидолу, без спросу достал из-под тюфяка старпома ножницы. Положил их рядом со сковородкой и, добравшись до трапа, вытащил валявшиеся в углу полуболотные сапоги. В них теперь, пожалуй, никто не сделает и шагу. Людям и легкие, кирзовые сапоги кажутся пудовыми.

Саша опустился на тюфяк и стал точить нож о ребро печки.

- Что шуруешь, Саша? - спросил Виктор.

- Бриться буду.

- А сапог зачем?

- Бритву править.- Саша пальцем попробовал лезвие ножа.

- Да ну тебя!..

Какая-то сила подняла Равиля с тюфяка. Бриться? Он давно хотел побрить голову или хотя бы постричь, но не решался никого попросить об этом. Когда Равиль был совсем маленьким и жил в деревне над Волгой, все мужчины ходили с бритыми головами. В тридцать третьем году умер его дед по матери. Старик долго хворал, зарос и перед смертью молил постричь его. А Равиль утащил куда-то ножницы и боялся признаться в этом…

- Саша,- шепчет он,- подстриги меня.

- Ты это серьезно? - Саша пытливо смотрит в глаза Равиля.- Смотри, холодно будет.

- Пусть. Надоели твари. Давай же, давай!- торопит Равиль, видя, что Саша колеблется, и доверчиво кладет голову на Сашины колени.

- Тяжелая,- замечает Саша.- Ну, держись!..

Ножницы с хрустом срезают жесткие пряди.

- Понимаешь,- виновато бормочет Равиль,- в детском доме всегда стригли. В армии стриженый ходил… Привык…

- Ладно-ладно, заговаривай зубы.- Мысли Саши заняты другим.- Вас с одеколоном или без?

- Давай с одеколоном!

Саша набирает побольше воздуха и дует на стриженую, всю в темных «лесенках», голову Равиля.

- С вас пять шестьдесят! По прейскуранту… Следующий! - шутит Саша.

Но следующий неожиданно нашелся.

- Стриги и меня,- сумрачно сказал механик-

- И ты? - удивился Саша.

- Стриги!

- Погоди, соберу волосы и сожгу…- Саша не спеша сгреб волосы в кучку.

- Нельзя жечь,- предостерегает механик.

- Почему? - Спросил Равиль.

- Примета такая - расти больше не будут.

Равиль удивленно посмотрел на дядю Костю, но все же подобрал срезанные пряди и пополз к трапу.- А в море можно?

- В море хорошо,- авторитетно говорит механик.

Саша постриг механика, вернулся к чугунке, прокалил на огне ножницы и стал колдовать над сапогом.

- Приготовлю я тебе, Коля, сегодня жаркое, пальчики оближешь,- сказал он коку, надрезая голенище.

- Пропали сапоги! - меланхолически отметил механик, натянув ватное одеяло на зябнущую, всю в складках и морщинах голову,

С этого дня стали есть сапоги.

Саша нарезал кожу длинными полосами, рубил их на прямоугольники и поджаривал на солидоле, пока они не становились черными, словно обугленными. Одуряющий чад поднимался со сковородки, и непроглядная дымовая завеса наполняла кубрик. Приходилось открывать двери, чтобы не задохнуться.

Раздавая обгорелые кусочки кожи, Саша неизменно приговаривал:

- Получайте норму шоколада!

«Шоколад» хрустел на зубах, вызывал изжогу.

К двадцатому февраля и эти запасы кончились. В этот день дядя Костя, не говоря ни слова, подполз к чугунке и сунул в огонь деревянную расписную ложку.

- Я за ней в воду прыгал,- сказал Виктор,- а ты…

Механик забрался с головой под одеяло. Вот уже несколько дней, как он ни о чем не спорил с Петровичем. Он спал. Просыпался, чтобы, прожевать кожу, проглотить пять ложек воды, и снова затихал, с подобревшим и странно помолодевшим лицом, с полуоткрытым, беспомощным ртом. Мир для него всегда был предметным, вещным. Все вокруг можно была взвесить, измерить, ощупать. А теперь его же товарищи рушили эту вещность мира. Ломали ее и жгли. Топили резиной и краской. Поедали то, что создавалось совсем для другой цели. Курили не табак, а самую трубку. Камбузную трубу заткнули мачтой. Вот и сам он сжег свою деревянную ложку - счастливую, спасительную примету его жизни…

Виктора обуяла тоска по вольному земному простору, по звездному небу. Лечь бы на верхней палубе, пусть холодной, и смотреть в бездонное звездное небо.

- Я по звездам скучаю! - признался он застенчиво.- Вызвездило бы небо хоть разок…

Но небо оставалось низким, гривастым, точно в космах серого дыма.

Океан добивал их, но, видно, прав Петрович, что человека не так-то легко убить.

Люди не сдавались, и в этом была их сила.

Они не произносили вслух таких слов, как «дружба» или «друг», но только прекрасное дружество, только истинное товарищество поддерживало их в борьбе за жизнь.

Изможденные, на пороге смерти, они уважали и любили друг друга больше, чем три месяца назад.

Это было удивительно, и это была правда.