На бульваре Соколовского ждали. Он издали заметил Дугина, потом разглядел сидевших на поваленном телеграфном столбе Скачко и Фокина. Внизу, там, где обрывался бульвар, горел на солнце стеклянный купол крытого рынка, ярко голубело небо, в глянцевой, будто омытой дождем, листве тополей пели иволги. Все как прежде, но бульвар почти обезлюдел и куда-то исчезли тяжелые, на чугунных лапах, скамьи.
Лицо Дугина было сковано напряженным ожиданием, но Скачко и Фокин встретили его улыбкой. Сердце Соколовского откликнулось им – вот кого ему так не хватало весь длинный воскресный день.
– Чачко! Ауф! Ауф! – прикрикнул он, подражая голосу Штейнмардера.
Миша поднялся рывком и стоял нарочито понуро, по-лагерному, вобрав голову в плечи. Соколовский рассмеялся.
– Здорово! – Фокин независимо кивнул.
В его кривой улыбке сквозила хитреца, будто он что-то знал, чего не знали другие и что им не мешало бы тоже знать, но он им не нянька, пусть соображают сами.
– Ну? Чего? – спросил Соколовский.
– Ничего, – ответил Фокин.
– Лемешко где?
– Не знаю, – Фокин не сводил с Соколовского насмешливого взгляда.
– Ладно. – Он присел рядом с Фокиным, обхватив руками колени. – Подождем. Время есть.
– Хватает, – откликнулся Фокин.
В нескольких шагах от них сиротел опустевший гранитный постамент, асфальт позади него был разбит. Неладно было на душе у Соколовского, сознание не мирилось с тем, что памятник сброшен и до поры нужно смириться, и он упрямо, не щурясь, смотрел, как солнце зажигает в толще гранита тысячи живых искр. Казалось, взгляд проникает в глубину камня и по темным вишневым прожилкам достигает его окровавленного сердца.
– Нужно пока задержаться в городе, – сказал Соколовский. – Нам уходить нельзя.
Скачко посмотрел на него недоверчиво.
Дугин только махнул рукой, будто собирался сказать что-то нелюбезное или сжать собственное горло, и двинулся вверх по бульвару.
– Николай!
Соколовский догнал его, но Дугин сбросил руку товарища со своего плеча.
– Что, прибился к жене, к дому, нашел тихую пристань, да? – гневно воскликнул Дугин. – У меня тоже здесь мать и сестра, а мне на все плевать, мне здесь нет жизни! Нет и не будет!
– Посмотри на меня получше, – сказал терпеливо Соколовский. – Разве я похож на счастливого мужа?
– Хватит, насмотрелся на тебя! – огрызнулся Дугин не глядя. – Хочешь – оставайся, может, и Мише захочется передохнуть.
Волнение и упрямство не позволяли Дугину спокойно разглядеть сутулую фигуру Соколовского, его печаль и непокой, костюм с чужого плеча, старые сандалии, из которых торчали пальцы.
– Ладно, так и запишем: Дугин нас за сволочей держит. В лагере держались вместе, а вышли на волю – и все, во что верили, побоку.
Дугин с надеждой посмотрел на Скачко, встретился с неопределенно-насмешливым взглядом Фокина и сказал без прежней твердости:
– Ты за всех не расписывайся. Решил остаться – оставайся, а то пришел других агитировать.
– Миша, ты веришь мне? – спросил Соколовский требовательно. – Если надо, останешься в городе?
Скачко растерялся. Он был привязан к Соколовскому давно, тайно чтил его, но Дугин не сводил с Миши горящих, испытующих глаз, и эти глаза словно заранее казнили его за покорство Соколовскому, за то, что у него не хватит сил бросить Сашу Знойко, уйти от привалившего ему среди беды счастья. И, уставясь в потрескавшиеся сандалии Соколовского, он пробормотал:
– Уходить надо, Иван, всем уходить… Чего здесь делать? Уходить, пока немцы не одумались.
– Так! Так! Все ладом, все как в лучших домах, – отчеканил Соколовский бледнея и повернулся к Фокину, но смотрел не в лицо ему, а на впалую грудь. Он угадывал, что Фокин улыбнется въедливой, обидно хитрой, нагловатой даже улыбкой, и опасался, что сорвется, выйдет из себя.
– Как люди, так и я, – отозвался Фокин и, перелицевав, повторил ту же премудрость: – Как людям, так и нам.
– Ага! Красиво! – глухо проговорил Соколовский. – Значит, зря девять месяцев лагерную баланду хлебали, смерти в глаза смотрели, верили другому, как самому себе: выгнали нас за ворота – и все поумнели, уже на других плевать, уже…
– Брось, Ваня! – взмолился Скачко.
– Затесался, выходит, в ваши сомкнутые ряды провокатор, двухметровая сволочь. – Он ткнул себя в грудь. – Вроде вербует вас! Красота!…
Фокин цвиркнул слюной через стиснутые зубы: он плохо знал этих людей и не мог толком во всем разобраться. Но Соколовский принял Плевок на свой счет, пожал плечами и двинулся вверх по аллее деревянным шагом.
Парни догнали его. Несколько секунд шли молча.
– Что мы такого тебе сказали? – заметил Скачко примирительно. – Сам себя обложил, а на нас валишь. Что же мы тебе – не верим?!
– Вполовину верить нельзя, Миша. Мы слишком дорого заплатили за доверие друг к другу, как же теперь – все побоку, даже не выслушав!…
Фокин снова сплюнул, и Соколовский резко обернулся.
– Привычка, – объяснил Фокин. – Ты не обращай внимания.
– Меня здесь ничто не держит: мои уехали все – старики, жена, Леночка. Я этим счастлив, у меня сил прибавилось, мне бы теперь в самый раз на восток, к фронту, к нашим выйти… В квартире сука какая-то живет.
– На что она, квартира! – воскликнул Скачко. – Я, Иван, всех потерял, всех, всех! Отца и мать убили, сестренку в Германию угнали… Зинку! – Он добавил резко, почти сурово, будто исполнял нравственный, не вполне осмысленный им самим долг: – Только невеста здесь, Саша Знойко. Она ждала меня.
Пусть все знают, что у него есть невеста.
– Хорошая девушка – ' полдела в жизни, – с неожиданной серьезностью заметил Фокин.
– Если верите мне, тогда послушайте, – уже спокойнее сказал Соколовский. – Есть люди, слово которых для меня приказ.
– Ясно, – сказал Фокин.
– Чего тебе ясно? – вскинулся Дугин раздраженно. – Помолчи!
– Ни черта мы не знаем, ни к чему приглядеться еще не успели, от нас за версту лагерем смердит, – Соколовский невольно повторил слова Кондратенко. – Бежать сослепу на глупую смерть? Думаете, немцы не понимают, что мы захотим уйти? Непременно захотим, это же так естественно, а они тоже чему-то научились за год. Подумали об этом немцы; пока нам не уйти, все это будет без толку, а осмотримся – уйдем. И немцы поуспокоятся, тогда все будет проще. Уходить нужно с документами, с оружием, так, чтобы дойти куда решим. Теперь вот что учти, Николай, до вчерашнего вечера и я этого не понимал, за неделюдве на свободе мы, знаешь, сколько добра сможем сделать? Запасных возьмем человека три-четыре, а всего, с нами, человек пятнадцать из лагерей уйдет. Что же, нам только о себе думать? Уйти не сделав доброго дела?
– Пошли, что ли, – обратился Скачко к Фокину, будто именно он и задерживал их здесь.
– Я людына колхозная, как все, так и я! – с готовностью ответил Фокин.
– Хоть Лемешко подождем, не торопи! – бросил Дугин резко. – По крайней мере не будем спешить, пусть эти гады в комендатуре подождут нас.
Вглядываясь в развалины, в хаос кирпичных и бетонных завалов, в искореженные стальные балки и арматуру, они мысленно восстанавливали былое: вон там сверкал огнями кинотеатр, рядом были лучшая кондитерская города, кафе-мороженое, спортивный магазин, почта, райком комсомола…
Дугин остро ощутил, что этой весной он впервые в жизни потерял полные тайного волнения апрельские дни, когда в парках лопались почки и первые зеленые огоньки вспыхивали в сплетениях ветвей.
Взгляд Соколовского не отрывался от развалин кинотеатра. Он видел у кассы себя и маленькую Леночку, которую он поднимал, чтобы она сама могла взять билеты. Именно здесь, на этом месте, Леночка забыла такое мудреное для первоклассника слово, как «плюс», и, сердито хмуря бровки, сказала ему, что ей сегодня поставили «пять с хорошим», и была счастлива, что отец понял ее, как будто так и надо было всегда говорить: «пять с хорошим».
Зажмурив глаза, подставив лицо солнцу, Скачко думал о Саше. Он изо всех сил старался думать о родителях, о сестренке, заброшенной бог весть куда, но солнце так усердно обливало его нежным, участливым теплом, что было трудно не думать о Саше Знойко, о прикосновении ее рук.
А Фокин задиристо, все еще оберегая свое чувство отдельности, приглядывался к новым товарищам, с которыми его свел случай, и приходил к заключению, что парни эти серьезные, толковые и, в общем, стоит, не теряя осторожности, держаться их.
Наконец Соколовский щелчком отшвырнул недокуренную сигарету, и все четверо поднялись с поваленного столба. Идти надо было вверх по крутой улице. Лагерь давал себя чувствовать: дорогу они осиливали с трудом – не хватало дыхания. Соколовский с тревогой подумал о том, каково-то будет, если им действительно придется играть.
В верху улицы открылись теплые, сиреневые дали левобережья. Там лежала тихая, недвижная земля, на глаз совсем мирная, сонная даже, виднелись редкие строения и далекая белокаменная церквушка.
Фокин как зачарованный смотрел на вольный простор. Огромная даль, и за ней новая даль, и леса, и перелески, деревни в густой зелени, города, города и надежда…
– Лемешко ушел, – объявил он, и раздражавшая Соколовского улыбка искривила его лицо. – Просил меня помолчать денек, не говорить, но вам сказать можно. Туда ушел… – Он показал рукой за реку. – И я, может, уйду, я парень рисковый, я тебе, Соколовский, ничего не обещаю. Так и договоримся.