– …Зиночка многому меня научила, сама того не подозревая. И я скорблю о ней, вероятно, больше вашего, глубже, что ли… Вы не обижаетесь на меня? – Миша избегал взгляда Грачева и, лежа, с хмурым безразличием разглядывал комнату. – Ну и ладно, и хорошо… Если это только не равнодушие ко всему на свете, – добавил он требовательно. – Теперь и с этим сталкиваешься.
– Сегодня трудный день, – Миша приподнялся, опершись на локоть. Была в нем раздражавшая Грачева уклончивость, нежелание торопить разговор, который не принесет ни облегчения, ни надежды: сегодняшний день слишком много отнял у него.
Грачев молча покормил его холодной картофельной запеканкой, ломтем кукурузного хлеба и луком с солью. После ужина Мишу охватила слабость, пришлось лечь на обглоданный временем клеенчатый диван.
– Перед сестрой я виноват…
– Мы не всегда понимаем близких, – мягко сказал Грачев, словно оправдывая. Мишу. – Даже красоту близких людей не умеем разглядеть толком. Вам это не приходило в голову? – Миша покачал головой. – Это от возраста. Или склад характера таков. Вы ведь это… – Грачев замялся, подыскивая слово, и, неожиданно для себя, качнул правой ногой.
– Футболист, – сказал Скачко с вызовом.
– К красоте матери и сестры мы привыкаем, как к воздуху или к земле, по которой ходим. Странное такое смещение, почти слепота. Что же говорить о душевных богатствах, о сердце? Ведь они скрыты, спрятаны… Вам все это ни к чему? – спросил Грачев.
– Я просто устал, – сказал Миша. Он ждал прямого разговора, чего-то важного, опасался новых ударов, а Грачев брел по обочине, говорил обиняками, и это раздражало. – Если закрою глаза, не обижайтесь: я не сплю.
– Вот вы затеяли драку с этим клыкастым, с мурлом, а зачем? Одолеть его хотите? Это, Миша, ненужная горячность… Домашними средствами такого не одолеете… К тому же, будучи раздавленным, он издает ужасное зловоние. А величают его ласково, почти нежно – Бобошко! – Он повторил по складам: – Бо-бо-шко, – и нервно рассмеялся. Миша подумал, что у Грачева с головой не все в порядке, и жалость к сестре, которая провела в этой мрачной комнате несколько месяцев, остро отдалась в сердце. В один час потерять все, похоронить близких и попасть в логово этого угрюмого, чудаковатого человека…
Грачев понял безрадостный взгляд, которым обвел комнату Миша.
– Зиночке было здесь хорошо, – сказал он. – Она любила меня. При ней и комната выглядела иначе… Светлее. Вообще, стены, потолки, вещи не занимали ее – у нее был абсолютный слух на людей, удивительная интуиция. Если бы мой мозг допускал существование бога и страшного суда, я бы явился на последнее разбирательство своего личного дела без документов и характеристик, с одной только нашей дружбой… – Он помолчал. – Вы помните меня по школе, Скачко?
Еще бы не помнить! Грачев появился у них в восьмом классе и вскоре стал общим любимцем. А через год его сменил новый учитель, тоже славный, мягкий, пожалуй, немного безвольный. Говорили, что Грачев арестован, но Миша вскоре обнаружил, что это неправда, – Грачев жил неподалеку. У него действительно случились какие-то неприятности, а зимой 1938 года внезапно от паралича сердца умерла жена. Потом Грачев исчез, как исчезают порой люди в больших городах: он жил на прежнем месте, но вместе с тем стал неприметным для окружающих, словно бы невесомым и призрачным.
– Я мог еще три года быть с вами, – сказал Грачев задумчиво. – Три года учил бы Зину, вообще, все могло быть иначе в моей жизни. Да, в отдельной моей, маленькой жизни. А история?… Она бы делала свое жестокое дело, не задумываясь над тем, каково живется мне, преподавателю истории. – Сцепив руки, Грачев обхватил ими колено, нога повисла в воздухе, чуть раскачиваясь. – Человеку трудно отрешиться от ощущения, что он, именно он, он лично стоит в центре мироздания, множество подробностей толкает нас к этой иллюзии. Мы говорим: спереди, сзади, слева, справа, север, юг – и невольно прокладываем все мысленные линии от себя. Затерянные в тесном, довольно ералашном мире, доверху набитом людьми, мы тем не менее говорим: «Меня окружают…», «Вокруг меня…» Знаете, что отучает от этого глупого самодовольства? Быстро отучает, одним ударом… Горе! Внезапное несчастье.
– В лагере этим не болеют, – усмехнулся Скачко, но для него это было маленьким открытием, мыслью, которая объяснила странное состояние в первый же день плена.
Грачев поднялся и, шагнув к двери, за пределы круга, освещенного коптилкой, прислушался. Осторожно повернул ключ в стальном гнезде, неслышно задвинул засов и сел на прежнее место, снова обхватив руками острое колено. В комнате стоял запах карболки и лекарств.
– Теперь и некоторые люди научились так же: щелк – и все закрыто: слух, зрение, сочувствие к ближнему, совесть. – Казалось, Грачев собирается проговорить так всю ночь. – Мещанина и в мирные дни надо преследовать, не давать ему передышки, иначе он приспосабливается решительно ко всему: его декретом не возьмешь! Он великолепно приспосабливается! Мещанин любит, когда о людях говорят вообще, скопом, как о вещах: легче нырнуть, спрятаться.
Скачко резко сел, едва не съехав со скользкой клеенчатой кушетки.
– Что вы все к людям придираетесь? – сказал он, досадливо уставясь в непроницаемое лицо Грачева и ногой нашаривая туфли.
– По-пустому сердитесь. Не на мысли, не на чувства даже, на слова сердитесь.
– Это мудрено для моих мозгов, – сказал Миша. Он не мог отделаться от подозрения, что Грачева гложет какая-то тайная боль. Пропала охота ссориться. – Фашисты у нас отняли все, жизнь хотят отнять, и я не могу, я не хочу думать ни о чем другом… Нужно драться, пока осталось хоть немного сил!
– Это хорошо, что вы так думаете… – Грачев помолчал. – Вы ведь не знаете, что перед войной я успел поработать фельдшером, даже специальные курсы кончил? Да… Жил на старом месте, но это уже была другая жизнь. Муки были, раздумья, большое личное несчастье, но злобы, ненависти в моем сердце не было. Этого никогда не поймут мещане и скоты. Понимаете, Миша, я не за пайком пришел в партию, и если бы хватило сил обежать вокруг всей Земли, если бы можно было снова родиться, я все равно не искал бы для себя другой партии. Когда меня исключили, я просто не поверил, представьте себе – не поверил, потому что идея у меня – вот она, сама жизнь. Это особое состояние – одна из самых поразительных примет нашего времени. За месяц до войны мне вернули партийный билет. Это такое счастье, что вам его по молодости лет и не понять.
Миша вынул из кармана руку, протянул ее к Грачеву и разжал кулак.
– Это значок Зины. Я нашел его наверху…
– Ведь вы забыли меня тогда, – проговорил Грачев, не отрывая взгляда от литого металлического флажка на ладони Скачко. – Забыли? Не вы один, нет, весь класс: поговорили и забыли? – С сурового лица Грачева, изрезанного глубокими вертикальными морщинами, требовательно смотрели темные глаза.
Вы не должны обижаться, – сказал Миша. – У взрослых своя жизнь, у нас была своя.
– Напротив, когда Зиночка сказала, что помнила меня все эти годы, я, признаться, не поверил. Подумал: подлизывается маленькая квартирантка, не хватает мужества сказать мне правду. Но она правда помнила, помнила все до подробностей: похороны жены, пегую клячу, которая была впряжена в телегу, и то, как изменился я, когда стал носить сапоги, а из-под серого пальто виднелся больничный халат, который я всегда забывал снять. Оказывается, она думала, горевала, жалела меня… Это редкая душевная организация, в конечном счете – совесть.
Он помолчал, справляясь с волнением. Молчал и Миша, вспоминая сестру, видя ее такой, какой он сам понимал ее до сих пор, – славной, легкомысленной девушкой, которой, казалось, нет дела до серьезной стороны жизни.
– Я не стану вас больше мучить. Спите, – сказал Грачев. Встав со стула, он легко, по-родственному коснулся плеча Скачко. – Завтра посмотрим, что там можно сделать, в вашей комнате. Здесь вам будет тесно, через несколько дней у меня поселится новый жилец. Мы в больнице мальчишку выходили, сына моих давних знакомых. Был такой профессор Сквирский, специалист по средним векам. Получил место в эшелоне для всей семьи, погрузились и попали под бомбежку. Поезд даже не успел тронуться. Один Павлик уцелел – он за кипятком бегал… Жил бездомный, прятался где-то, заболел сыпняком и к нам попал… Да, – оживился Грачев, – вам, верно, будет это интересно: когда Павлик пришел в себя, он попросил принести оставленный в брюках блокнот. Маленький блокнот, а между листками лежал билет, нетронутый, с ненадорванным контролем билет на матч на двадцать второе июня прошлого года.
– Мы должны были играть с тбилисским «Динамо»! Воспоминания встряхнули Скачко, события минувшего года вдруг пронеслись перед ним, как река в половодье. Проще стало разговаривать с Грачевым. Надо спросить у него о главном – чего, в самом деле, бояться, здесь не лагерь.
– А что на фронте? Правда, что Гитлер в Москве?
– На фронте бои, как и положено фронтам,-строго сказал Грачев. -Если судить по санитарным поездам, тяжелые, даже очень тяжелые для немцев бои. О нас и говорить нечего: все достигается кровью, мужеством, жертвами, -добавил он. -Гитлера в Москве нет и, надеюсь, не будет никогда.
– Спасибо. – Скачко старался разглядеть очертания континентов и стран на карте двух полушарий, которой было замаскировано окно.
– Еще два слова, – взволнованно сказал Грачев. – Я хочу, чтобы вы знали о моей вине. Ваша сестра советовалась со мной, поступать ли ей в институт. Я сказал: да, поступать. – Он говорил громко, отчетливо, словно давал показания суду. -Я думал, это спасет ее от надругательств, даст время осмотреться, я не мог представить себе, что это ловушка, что существуют люди, способные на такую подлость. Этого ведь нельзя представить себе, пока не столкнешься.
– Лучше бы она умерла рядом с отцом!
– Я этого не думаю, Миша. Пусть живет девочка, у жизни много дорог. Но спорить с вами не стану.
Он задул лампу, разделся в темноте и улегся, коротко скрипнув жесткой металлической сеткой.